КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Три женщины [Владимир Лазарис] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Владимир Лазарис Три женщины

Ирусе — на память о будущем

Маргарита


1

Большие часы в гостиной мягко пробили двенадцать. Учитель французского ушел, и до обеда больше не будет никаких занятий: учитель музыки придет только в пять. Но к его уроку нужно еще поупражняться в гаммах. С пунцовых роз в китайской фарфоровой вазе на рояль упало несколько лепестков. В доме так тихо, что кажется, будто аккорды ужасно гремят. «Мягче, не бейте по клавишам, ласкайте их», — всегда напоминает ей учитель музыки и при этом многозначительно смотрит на нее. При слове «ласкайте» она становится пунцовой, как роза. У учителя музыки глаза цвета темного изумруда и длинные, подрагивающие пальцы, которыми он любит как бы невзначай коснуться ее плеча.

После получаса упражнений она попросила горничную подать ей чаю и села на балконе, который выходит на Большой канал. Родители не понимают, чем так завораживает ее обычная вода, на которую она готова смотреть часами. Еще она любит гулять в большом парке, в котором пахнет вишнями и жасмином и о котором она в детстве написала стихотворение: «Я стояла у порога моего земного рая».

Черная лакированная гондола проскользила в тумане, как большая птица. Гондольеры никогда не забывают снять соломенную шляпу с белой лентой на тулье, проплывая мимо балкона, где сидит с книгой юная синьорина. А юная синьорина знает в лицо всех гондольеров Венеции, знает наизусть их песни.

У дома напротив вода подступает к самым ступеням и подтачивает сваи, на которых вдоль Большого канала стоят величественные дворцы, где жили Байрон[1] и Жорж Занд[2] и где умер Вагнер[3]. Потемневшие и запущенные, они похожи на театральные декорации к старому спектаклю. Спектакль уже кончился, и только по ночам то в одном, то в другом окне еще мелькает огонек. Наверно, бродят привидения.

В одном из этих дворцов 8 апреля 1880 года в старинной и богатой еврейской семье Эммы Леви и Амедео Грассини родился четвертый ребенок — девочка, которую назвали Маргарита.

Славные вехи Венецианской республики Маргарита изучала прямо на улицах родного города во время прогулок с учителем истории. Они ходили в церкви и музеи, внимательно рассматривали шедевры эпохи Возрождения, были в старинной тюрьме у моста Вздохов, из которой бежал Казанова[4], любовались каменными кружевами собора Св. Марка. На площади перед собором Маргарита кормила голубей, пока не раздавался полуденный выстрел из пушки, от которого голуби взмывали в небо, разрывая воздух хлопаньем крыльев.

По обе стороны канала весь город изрезан мириадами узеньких улочек, переулков, переходов. Бесконечное кружение по этому лабиринту напоминает детскую игру, в которой убегающие расставляют знаки, а преследователи должны по ним найти беглецов. Но учителю истории знаки не нужны: он знает Венецию как свои пять пальцев и может ходить по ней с закрытыми глазами.

Однажды они с Маргаритой пришли к подворотне, где еще висели на петлях древние ворота. Войдя во двор, Маргарита увидела небольшую площадь, выложенную брусчаткой. Вокруг стоят, прилепившись друг к другу, дома-уродцы. В центре площади — колодец. Стены домов ободраны, кирпич крошится, культями торчат остатки деревянных креплений. Пустые глазницы окон. Полустертая надпись на стене: «Джетто нуово».

— Что это? — спросила Маргарита. — Где мы?

— Это старинное еврейское гетто, синьорина, — объяснил учитель. — В 1516 году на этом месте было самое первое в Европе гетто — так исказили слово «джетто», что значит «литейная». Всех евреев, живших рядом с Венецией на острове, переселили в этот маленький квартал, издали закон о том, что он должен быть обнесен стеной с воротами и соединен с городом только подъемным мостом. Половина этого квартала должна была оставаться незастроенной. Поэтому к домам приходилось постоянно добавлять все новые и новые этажи, чтобы разместить обитателей гетто. В набитых до отказа домах евреи жили под постоянной угрозой обвала. Случались и пожары. Один из них чуть не уничтожил все гетто. Евреи были обязаны носить желтые шляпы, а позднее — черные береты.

— Зачем? — удивилась Маргарита.

— Чтобы их каждый мог узнать.

— А они что, были больные?

— Нет, они были здоровые, но…

— Но что?

— Но в средние века бытовали всякие предрассудки, синьорина…

— Я — тоже еврейка.

— Господь с вами, синьорина, — покосился на нее учитель, — вы — итальянка. Пожалуй, нам пора домой.

— Нет, я хочу еще послушать про евреев.

— Ну что ж, послушайте. Среди первых обитателей гетто были менялы и ростовщики; которых обессмертил Шекспир в образе купца по имени Шейлок[5].

— А Шекспир был в Венеции?

— Нет. Кроме нашего знаменитого моста Риальто, о Венеции у Шекспира ничего нет. Хотя есть у него еще такая реплика: «Грациано говорит бесконечно много пустяков, больше, чем кто-либо в Венеции…» Ну, тут Шекспир ошибся: в Венеции больше всех говорит пустяки ваш повар Джакомо.

Звонкий смех Маргариты гулким эхом ударился о стены домов бывшего еврейского гетто.

* * *
Дед Маргариты, Марко Грассини, окончил юридический факультет Падуанского университета и внес немалую лепту в борьбу за объединение Италии и возрождение ее национального духа, за что король Витторио Эммануэль пожаловал ему рыцарское звание. Овдовев, Марко Грассини женился на нееврейке, и сам кардинал Венеции обвенчал их в католической церкви, что не помешало деду вырастить евреями всех своих детей. Позднее Маргарита назовет его «умеренно религиозным евреем».

Его сын, Амедео Грассини пошел по стопам отца: окончил юридический факультет того же Падуанского университета и получил место адвоката по фискальным делам при венецианском городском управлении. Эта должность позволяла ему удачно вкладывать деньги в недвижимость, в том числе в Лидо, ставшее любимым курортом венецианского высшего света. В Лидо находилось знаменитое на весь мир казино. Капитал Амедео Грассини рос, а вместе с ним поднимался вверх по социальной лестнице и его владелец. Благожелательному отношению отцов церкви к Амедео способствовали два обстоятельства: женитьба его отца на католичке и дружба с деревенским священником Джузеппе Сарто, который с помощью больших денег Грассини стал сначала кардиналом Венеции, а потом и Папой Римским Пием X[6]. Папа Римский не забыл своего еврейского друга и сделал его членом муниципального совета Венеции, в котором до тех пор евреев не бывало. Тем, кто выражал недовольство таким назначением, новый Папа Римский говорил, что для него есть «только один подлинный христианин, и он — еврей». А король Умберто, памятуя о больших заслугах отца Маргариты и о его еще большем вкладе в развитие города, сделал его Рыцарем Итальянской Короны, вторым по счету в семье Грассини.

Когда Маргарите исполнилось десять лет, семья переехала во дворец бывшего кардинала, выстроенный в готическом стиле еще в пятнадцатом веке. Синьор Грассини установил в нем первый лифт в Венеции и приглашал на изысканные трапезы отцов церкви и наиболее видных представителей деловых кругов, политиков и художников, музыкантов, писателей. Вскоре король Умберто одарил отца Маргариты новой милостью: сделал его кавалером ордена святых Маурицио и Лаццаро. Так семья Грассини достигла того положения, которое Маргарита потом насмешливо называла «ультрабуржуазным».

Супруга синьора Грассини читала английские романы и заказывала туалеты в Париже. Для Маргариты она наняла молодую гувернантку из Швейцарии, которая учила девочку чтению, письму и начаткам арифметики. К десяти годам Маргарита уже довольно бегло говорила по-французски, по-немецки, по-английски — словом, много училась, хотя никогда не ходила в школу.

Ходила Маргарита в городской театр «Ла Фенис», где у отца была ложа, слушала оперы и концерты. А однажды мать, хоть и с трудом, разрешила ей пойти на лекцию скандально-знаменитого писателя Габриэля Д’Аннунцио[7], автора исторических трагедий «крови и сладострастия».

В двенадцать лет Маргарите разрешили принять участие в аукционе, где многие были поражены выдержкой юной синьорины Грассини, которая сумела обойти всех желающих купить понравившийся ей портрет Марии Магдалины. У Маргариты с детства была неодолимая тяга к искусству. Она начала коллекционировать картины. Коллекционировать знаменитостей, перенимая у родителей опыт ведения салонной беседы, она начала значительно позже.

На лето семья выезжала на побережье Адриатического моря или в горы, где страдавший астмой синьор Грассини проходил курс лечения. Там Маргарита подружилась с мальчиком по имени Гульельмо Маркони[8]. Теплыми летними вечерами они сидели на траве и смотрели в небо: Гульельмо учил ее различать созвездия. Их дружба продолжалась и после того, как Маркони прославился на весь мир тем, что изобрел радио.

Летом Маргарита гостила и у своей бабушки по материнской линии, Дольчетты Леви, которую никто не называл иначе как «бабушка Дольчетта». Она была маленькой, толстой и страдала несварением желудка из-за постоянного переедания. Бабушка не терпела лени и безделья, требовала от внуков чаще бывать на свежем воздухе и в свои шестьдесят лет сидела вместе с ними на уроках иностранных языков. Как раз от бабушки Дольчетты Маргарита впервые и услышала, что женщина может быть сильной, независимой и найти свое место в этом мире, где все решают мужчины. На бабушкином примере Маргарита поняла, что женщина может еще и делать вид, будто не знает, что у мужа есть другая семья и внебрачные дети. «Муж есть муж, — говорила бабушка Дольчетта, — а все остальное — сантименты. Жить надо без оглядки».

Бабушкина смерть была первым ударом в жизни Маргариты.

* * *
К четырнадцати годам Маргарита стала миловидной барышней. Распущенные по плечам вьющиеся волосы медного цвета, удивительно самоуверенное выражение серо-зеленых глаз и вкус, с которым она одевалась, привлекали к ней кавалеров. Хотя, возможно, их еще больше привлекало богатство и положение в обществе ее семьи.

Маргарита вряд ли понимала, что она не вписывается в принятые правила поведения, бытовавшие в аграрной, патриархальной, клерикальной Италии конца девятнадцатого века, где женщины должны были сидеть дома, а о борьбе за женское равноправие никто еще и не слыхивал. Маргарита не хотела сидеть дома и быть не наравне с мужчинами. Она уже прочитала «Кукольный дом» Ибсена[9], эту пьесу, разрушавшую святыню семейного очага и брака. В разрушительную работу внесли свою лепту пьесы и романы Д’Аннунцио, чья богемная («декадентская») личная жизнь привлекала Маргариту не меньше, чем судебные отчеты в газетах о процессе Оскара Уайльда[10], на котором выяснились подробности его любовной связи с лордом Альфредом Дугласом.

Отец нанял Маргарите трех учителей. Маргарита на всю жизнь запомнила тезис учителя истории средних веков и современной Италии: история нации есть история ее культуры, как и ее войн.

Второй учитель преподавал Маргарите историю искусств. Он научил ее воспринимать огромные полотна венецианских художников пятнадцатого века под совершенно особым углом зрения: как попытку сплочения всего венецианского общества — от аристократии до ее любимых гондольеров. Позднее она узнала, что первое Общество взаимопомощи гондольеров Венеции создал еврейский социалист Луиджи Луццатти[11], который был избран сначала в Сенат, потом пять раз — на пост министра финансов, а в 1911 году стал премьер-министром Италии.

Но самое сильное влияние оказал на Маргариту третий учитель — драматург, литератор, музыкальный и театральный критик Антонио Фраделетто. Тот самый, который основал в Венеции знаменитую Биеннале[12] и стал ее генеральным директором на целых двадцать лет.

Эту Биеннале, в которой приняли участие художники из двенадцати стран, открыл сам король Умберто в 1895 году, когда Маргарите исполнилось пятнадцать лет.

Синьор Фраделетто не верил ни в демократию, ни в социализм. С его точки зрения невежественный народ в аграрной Италии был способен откликнуться только на грубые лозунги вроде «Долой богачей!». Поэтому образованная часть общества должна взять на себя просвещение темных масс и нести за них моральную ответственность. Следуя идеям Ницше[13] и Шопенгауэра[14], чьи книги Фраделетто давал читать Маргарите, он призывал итальянцев сплотиться в единой воле во имя величия страны. Привыкший к обожанию слушателей своих лекций, Фраделетто был несказанно поражен, когда его юная ученица заявила, что она вовсе не согласна с его презрительным отношением к невежественному народу. Люди, сказала ему Маргарита, рождаются равными и должны такими оставаться. Учитель попытался переубедить Маргариту на ее собственном примере, но ему это не удалось.

Однако он сумел убедить Маргариту в том, что все великие произведения искусства и литературы родились в тех обществах, которые последовали примеру Древнего Рима. Преклонение перед имперским величием, тоска по его утрате дали в душе Маргариты первые ростки. Тот же Фраделетто познакомил ее с книгами английского искусствоведа Джона Рёскина[15] «Семь светочей архитектуры» и «Камни Венеции». «Джон Рёскин помог мне понять Венецию (…) Ее дремлющие дворцы, каналы, лагуны, роскошные церкви, монументы, музеи и мистические острова (…) научили меня любить искусство»[16], — писала потом Маргарита. А подлинное искусство, пришла она к заключению, — то, которое формирует не только душу человека, но и моральные нормы общества и даже политику. Маргарита отказывалась верить, что искусство предназначено исключительно для высшего света, не верила она и в чистое искусство или «искусство для искусства». Она считала, что искусство служит высоким идеалам.

Человек старого уклада, синьор Фраделетто был шокирован живейшим интересом Маргариты к постимпрессионизму, символизму и, что было в его глазах уж полной ересью, к зарождающемуся модернизму.

Фраделетто познакомил Маргариту и с шедеврами западной литературы. Особенно она была потрясена «Божественной комедией» Данте[17]. В ней Маргарита увидела путеводную звезду. В своем экземпляре «Божественной комедии» она делала множество пометок на полях и обращалась к Данте за советом в трудные минуты жизни.

Впервые такие минуты ей пришлось пережить, когда в пятнадцать лет за ней серьезно начал ухаживать сорокалетний профессор-антрополог из Флоренции, с которым она познакомилась летом на адриатическом взморье, где отдыхала с гувернанткой. У профессора была огненно-рыжая борода и густой баритон. Когда-то у него была русская жена. Маргарита называла его «злым роком» своей юности, имея в виду не интимную связь — она уверяла, что их отношения были совершенно чистыми, — а тот переворот, который совершил в ее мировоззрении профессор-социалист. Он познакомил Маргариту с догматами марксизма[18].

Зная о неприязни своего отца к социалистам, Маргарита, вернувшись домой, начала переписываться с профессором тайно. Она тщательно скрывала от родителей его письма и подарки. Любовные признания своего поклонника Маргарита пропускала мимо ушей и старалась поддерживать с ним чисто дружеские отношения. Профессор умолял Маргариту прислать ее фотографию, а она послала фотографию Шелли[19] с такой надписью: «Мой любимый поэт — моему другу, которым я восхищаюсь». Друг, не лишенный чувства юмора, выслал ей фотографию Маркса и начал засыпать газетами, брошюрами и научными книгами, включая «Капитал» и труды князя Кропоткина[20].

Начав читать присланные профессором книги, Маргарита была потрясена: оказалось, что в основе неравенства людей лежат деньги. Деньги, которых было так много у ее отца и так мало у других людей. Марксизм рассматривает человеческую историю как бесконечную борьбу между эксплуататорами и эксплуатируемыми. Если бы у рабочих и крестьян было развито классовое сознание, они объединились бы, избавились бы от своих хозяев и создали бы свободный мир, где нет нищеты, где богатства и блага делятся поровну между всеми людьми.

Потрясение было так велико, что у нее началось душевное брожение. Маргарита вкусила запретный плод вольнодумства. Она будет бороться за дело отверженных и угнетенных. Влюбленный профессор вооружил ее жизненной философией совсем иной, чем у родителей, и объяснил в марксистских терминах истоки ее душевного потрясения, которое Маргарита вслед за Марксом назвала «бунтом стыда» за свое привилегированное положение в обществе. Идеологические искания, в которые она погрузилась, возбуждали ее больше, чем ухаживания сорокалетнего мужчины, и она продолжала с ним переписываться.

Родители очень скоро раскрыли ее тайну. Синьора Грассини чуть не хватил апоплексический удар. Он пришел в ярость и кричал, что Маргарита опозорила семью и сведет его в могилу. Отбросив хорошие манеры и всегдашнюю сдержанность, он кричал дочери, что, если она не перестанет поддерживать связь со своим профессором, «подрывающим основы государства», его, синьора Грассини, могут сослать в какую-нибудь дыру вроде Сардинии и придется им оставить дворец на Большом канале. Бедный синьор Грассини даже не мог себе представить, что вся его тирада возымеет действие, прямо противоположное желаемому: Маргарита убедилась в правоте той жизненной философии, которую преподал ей профессор.

Она начала прибегать к предосторожностям: встречала почтальона каждое утро и забирала письма профессора; уговорила гувернантку сопровождать ее до газетного киоска, где она покупала рекомендованные им социалистические газеты.

Маргарита с негодованием читала о страданиях рабочего класса. Особенно сильно на нее подействовала история двух молодых женщин, которые отказались от своего высокого положения в обществе, чтобы помогать беднякам. Под впечатлением этой истории Маргарита навестила крестьянскую девочку, парализованную с рождения, которая лежала в бедной, неубранной хижине. Свое сострадание и гнев Маргарита высказала в статье, подписанной псевдонимом «Марта Грани», сохранив в нем первые три буквы своего имени и первые три буквы своей фамилии: МАРгарита ГРАссини.

Статья появилась в социалистической газете в Турине, а восторженный профессор прислал из Флоренции огромный букет алых роз. Но родители перехватили его и устроили ей новый скандал. Маргарита рыдала, что не помешало ей украдкой посматривать на мать и заметить в материнских глазах искорку уважения и даже гордости: статью ее дочери напечатали в газете! Что сказала бы бабушка Дольчетта? «Браво, детка!»- сказала бы бабушка Дольчетта. Синьора Грассини в этом не сомневалась.

Запах алых роз Маргарита запомнила на всю жизнь. Для нее он стал запахом ее первой победы, ее первой публикации. Один лепесток она вложила в «Божественную комедию».

Очень скоро среди местных социалистов прошел слух, что юная дочь процветающего и уважаемого Амедео Грассини стала социалисткой, и ее прозвали «Красной девой» в честь Луизы Мишель[21], одной из руководительниц Парижской коммуны.

* * *
Синьор Амедео Грассини соблюдал еврейские традиции: исправно посещал синагогу, сидел во главе стола на пасхальном ужине, а на исходе каждой субботы выходил на улицу раздавать милостыню уже ожидавшим его еврейским беднякам. Был он и главой попечительского совета еврейской школы «Талмуд-тора»[22]. Но Маргариту не учили древнееврейскому языку, и вообще она была далека от еврейства. Благодаря деловым связям отца с католической верхушкой ей был ближе католицизм, хотя и он не удовлетворял ее духовные запросы. Ответ на них она нашла в социализме.

Однажды Маргарита уговорила отца пригласить на пасхальный вечер приехавшего в Венецию из Англии известного еврейского писателя Исраэля Зангвила[23], которого называли «еврейским Диккенсом[24]». Тогда он уже прославился романом «Дети гетто». Маргарите захотелось, чтобы в доме побывал знаменитый английский гость.

За столом Маргарита объяснила Зангвилу происхождение слова «гетто», а потом заявила, что она — атеистка, от чего у синьора Грассини дернулся уголок рта. Зангвил же не растерялся и с легкой иронией заметил, что и сам мог бы стать атеистом, потому что его отец был настолько верующим, что «одного такого человека на семью вполне достаточно». Но ирония не помешала Зангвилу почувствовать горечь оттого, что семья Грассини была типичной для еврейства. И Маргарита, и ее старший брат Марко все дальше и дальше отходили от отцовского соблюдения еврейских традиций. Чтение пасхальной Хаггады[25] только усилило горечь Зангвила: евреи все еще были рабами в Египте, который теперь назывался Англией, Францией, Италией… «Рабы в собственном дворце», — подумал он про себя. А Маргарита разглядывала некрасивое, большеносое лицо гостя, походившее на антисемитские карикатуры, рассеянно слушала рассказ о его посещении Эрец-Исраэль[26] и не понимала, что за Эрец-Исраэль и почему это — «родина евреев». Но к концу трапезы она прониклась к гостю симпатией: у него были изысканные манеры, а главное — он решительно поддерживал борьбу за избирательное право для женщин.

Зангвил обессмертил свой визит во дворец Грассини в коротком рассказе «Хад Гадья»[27], опубликованном в 1898 году. «Дожи[28] давно канули в Лету, — написал Зангвил. — Венеция превратилась в печальные руины, а еврей (…) живет себе в роскошном дворце гордых венецианских аристократов (…) прохаживается в царственно-огромной столовой с коврами, картинами, фресками на потолке, пальмами (…) и думает о старом римском законе, запрещавшем евреям содержать в Венеции свои школы (…) Ну что ж, евреи, в конце концов, научили венецианцев тому, что нет большего богатства, чем человеческая энергия»[29].

Прототипом главного героя «Хад Гадьи» стал брат Маргариты, Марко. Зангвил сделал его эмансипированным евреем, который приходит домой к концу пасхального ужина, «такого же по-семейному приятного и скромного, какие бывали, когда предки жили не во дворце на Большом канале, а в старом гетто». Слушая, как отец читает молитвы, сын разрывается между своей безбожной жизнью и еврейскими традициями. Он понимает, что отказался от своей веры из-за эмансипации и у него не остается иного выхода, как только утопиться в канале.

2

Когда знаменитый русский анархист Михаил Бакунин[30] посетил Италию, он заехал и в провинцию Романья, известную своими бунтами и восстаниями. Там народ держал в руках ножи и ружья не реже, чем серпы и плуги. Поэтому провозвестника революции и нового социального порядка встретили восторженно. Особенно бурно аплодировал русскому гостю крепко сбитый, черноволосый малый с солдатскими усами и огромными ручищами, который кричал «Браво!» почище поклонников оперного тенора в «Ла Скала». На вопрос Бакунина, кто этот славный итальянец, ему ответили: «Местный кузнец Алессандро Муссолини».

Не очень-то разбираясь в идеях Бакунина, но вдохновленный его намерениями разрушить старый мир, Алессандро Муссолини смешал анархизм с антиклерикализмом, добавил начатки социализма и создал в родной деревне ячейку Первого Интернационала. Полиция не замедлила вмешаться: кузнеца-революционера обвинили в «склонности к бандитизму, а также в хранении оружия в целях подрывной деятельности» и на полгода упрятали за решетку. Тюремный университет только увеличил революционный пыл Алессандро Муссолини. Школу он не кончил, но начал писать политические статьи, где бакунинских цитат было больше, чем собственных мыслей. Особую страсть деревенский кузнец-самоучка питал к политическим дебатам, на которые к нему собирались все, кто считал, что понимает толк в политике, и умел выпить! Без крепкого вина какие могут быть дебаты!

В 1882 году двадцатисемилетний Алессандро Муссолини женился на двадцатитрехлетней сельской учительнице Розе Мальтони. Как и он, Роза была крепко сбита и такая же черноволосая. На смуглом лице сверкали глубоко посаженные глаза. Ее не портила даже квадратная челюсть, которую унаследовал от нее старший сын. Сильная и решительная, синьора Муссолини не верила в политику. Она верила в Бога. Алессандро повесил на почетное место портрет Гарибальди[31], а Роза — икону святой Девы Марии.

Старший сын родился 29 июля 1883 года в два часа пополудни, под звон деревенских колоколов: было воскресенье. Отец дал ему три имени: Бенито — в честь мексиканского революционера, а Амилькаре и Андреа — в честь итальянских революционеров. Мать новорожденного Бенито Амилькаре Андреа согласилась с революционными именами, но при условии, что ее первенца будут крестить в той же церкви, где они с Алессандро венчались.

Отец Бенито водил его в кузницу и в таверну, где собирались местные социалисты. «Не верь священникам и богачам, — учил сына отец-атеист и бедняк, — они нарочно болтают, что все социалисты — фантазеры, и что они только хотят ограбить других, и что всех их надо посадить в тюрьму и повесить…». Отец любил читать сыну политические книги, из которых тот не понимал ни слова. А мать водила Бенито в церковь.

Церковь Бенито любил за гнетущее величие, таинство ритуала и символику украшений, но свечи и звуки органа нагоняли на него необъяснимую тоску, а от запаха ладана он однажды потерял сознание. То ли дело, когда мать велела ждать ее во дворе! Он влезал на старый дуб и со злорадным удовольствием швырял желудями в прихожан, выходивших с молитвы.

И революционному учению, и религиозной проповеди Бенито определенно предпочитал разбой. «Я был отважным молодым пиратом», — написал он позднее о себе, а друзья детства о нем говорили, что он отчаянный и мстительный хулиган, носит в кармане нож и пускает его в ход не моргнув глазом. Один раз он целый день затачивал камень, которым потом бил по голове задевшего его мальчишку, пока тот не остался лежать в луже крови.

К насилию Бенито привык с детства. Отец лупил его за непослушание чем попало — кнутом, ремнем, тяжеленными кулаками. И хотя материнскими стараниями Бенито рано научился читать, драки занимали его больше книг. Подростком он был упрямым, угрюмым и замкнутым. Бродил в одиночку по горам, по лесу, часами сидел на берегу реки и воровал рыбу из чужих сетей. У своего изголовья держал прирученную сову, и, когда просыпался среди ночи, немигающий совиный глаз его успокаивал.

Через два года после Бенито в семье Муссолини родился второй сын Арнальдо, а еще через три — дочь Эдвиге. Жили Муссолини бедно в трех комнатушках полуразвалившегося двухэтажного дома, который в деревне ехидно называли дворцом. В одной комнате размещалась начальная школа синьоры Муссолини, а во время летних каникул там был склад пшеницы, которую отец перемалывал на домашней молотилке. Дети спали на кухне. На столе не всегда бывала еда, а в печке — огонь. Занятый революционными делами, отец почти забросил кузницу, а все, что ему удавалось заработать, тратил на свою любовницу. Учительского жалованья матери не хватало. Единственное богатство в доме составляли восемь льняных простынь — приданое синьоры Муссолини, которым она гордилась.

Когда непослушному старшему сыну исполнилось девять лет, мать настояла на том, чтобы отправить его в католическую школу при монастыре. В день отъезда Бенито поссорился с приятелем и хотел его ударить, но промахнулся и угодил кулаком прямо в стену. Сидя на телеге, запряженной ослом, он плакал от боли в руке, а не оттого, что расставался с домом.

Школу и монахов Бенито сразу возненавидел. Из всех школьных предметов его занимала только история Древнего Рима. Его непрестанно наказывали за непослушание. «Муссолини, — сказал ему один монах, — твоя душа черна, как ад. Покайся в грехах, пока не поздно. Покайся, не то мы тебя выгоним».

Много лет Бенито не мог забыть, какое унижение он испытывал в школе из-за того, что был из бедной семьи. Отцовская репутация мятежника лишь ухудшала отношение к нему.

С классным наставником у Бенито тоже сразу началась война: наставник ударил его линейкой, а он швырнул в того чернильницей. Словом, по окончании второго года обучения Бенито выгнали из школы. Чуть позже его приняли в другую школу, на сей раз светскую, где директором был брат знаменитого итальянского поэта Кардуччи[32], но вскоре Бенито решили и оттуда исключить за поножовщину. Однако ввиду незаурядного интереса, который непокорный ученик проявлял к истории Древнего Рима, директор дал ему возможность закончить школу и получить аттестат зрелости. С этим аттестатом Бенито Муссолини стал учителем начальной школы в родной деревне, и его стали уважительно называть «учитель».

На широком бледном лице Бенито горели сверлящие черные глаза, густые брови и черные усы придавали ему мужественный вид, а небрежно повязанный черный галстук и широкополая черная шляпа довершали облик ученого человека. Муссолини нравилось считать себя поэтом и революционером. Но к революции этот доморощенный, как и его отец, социалист все-таки был куда как ближе, чем к поэзии, хотя он и увлекся декламацией и читал во весь голос лирические и патриотические стихи Кардуччи. А вскоре состоялось и его первое публичное выступление. Директор школы попросил Бенито сказать речь на вечере в память недавно скончавшегося Джузеппе Верди[33], которого оплакивала вся Италия. Готовясь к выступлению, Бенито запер дверь в свою комнату и начал громко читать написанный текст, пока перепуганная мать не спросила через дверь: «Сынок, что с тобой? Ты что, с ума сошел?»

— Совсем нет. Даже наоборот, — ответил Бенито. — Наступит день, когда я удивлю весь мир и передо мной будет дрожать вся Италия, ты уж поверь мне.

На вечере, посвященном Верди, молодой Муссолини, поднявшись на трибуну, говорил не столько о таланте великого итальянского композитора, сколько о его политической деятельности, об участии в первом правительстве нового итальянского королевства и о борьбе покойного за улучшение условий жизни низших слоев общества. Бенито Муссолини осудил объединение нации, которое, по его словам, породило буржуазное государство во главе с корыстолюбивым правящим классом, тогда как Италии нужна революция.

На следующий день официальный орган итальянской социалистической партии ежедневная газета «Аванти!»[34] опубликовала короткую заметку своего корреспондента из провинции: «Вчера в городском театре учитель товарищ Муссолини произнес речь в память о Верди, встреченную бурными аплодисментами».

Так 2 февраля 1901 года в печати впервые появилось имя Бенито Муссолини.

Отец мог гордиться старшим сыном, которому в канун 1 Мая доверили выкопать из подвала металлический ящик со спрятанным от полиции огромным красным знаменем. Теперь Бенито на равных спорил о политике с отцовскими дружками, а им было все труднее возражать на красноречивые доводы сына кузнеца. Кстати, сам кузнец, воспитавший в сыне любовь к пролетариату и ненависть к буржуазии, стал уже содержателем постоялого двора, а потом и городским головой, что не мешало его первенцу называть себя «сыном бедняка».

Любовные похождения молодого Бенито были не совсем обычными. Еще школьником он посещал местный бордель и влюбился в проститутку. По всей вероятности, в борделе он и заразился сифилисом. Потом внимание Муссолини привлекла «бедная, но хорошо сложенная» Вирджиния, с которой он познакомился на танцах. Он подробно описал, как изнасиловал «бедную девушку», которая рыдала и укоряла его за то, что он опорочил ее честь. «Может, и опорочил, — заметил Муссолини, — да честь-то не больно велика». Потом синьор учитель нашел себе хорошенькую крестьянку двадцати лет, с которой «делал все что хотел» да еще и нещадно бил. Однажды из ревности он даже пырнул ее ножом в бедро.

Педагогическая карьера синьора учителя прервалась через четыре месяца после того, как началась: в июле 1902 года он без гроша в кармане, но с кривым арабским ножом за поясом и с латунным медальоном с профилем Карла Маркса на шее пересек на поезде швейцарскую границу. Из Лозанны он написал родителям, что нашел хорошую работу.

На самом деле Бенито Муссолини, которому через три недели должно было исполниться восемнадцать лет, просто-напросто сбежал от призыва в армию.

3

Вдохновителями итальянского социализма были Андреа Коста[35] (в честь которого назвали Бенито Муссолини) и Филиппо Турати[36]. Они сумели увлечь за собой десятки тысяч рабочих индустриального севера страны, прежде всего Турина и Милана.

Но кроме социализма Косту и Турати связывала русская еврейка Анна Кулишова[37], урожденная Розенштейн. Народница, она бежала от царской полиции в Швейцарию, где изучала медицину, перестала быть народницей и стала марксисткой. В Женеве она встретила красавца Андреа Косту, сошлась с ним и родила от него дочь. Вскоре они расстались, и Кулишова почти сразу же стала любовницей Филиппо Турати, с которым она и прожила почти сорок лет.

Социалистические убеждения, распространяясь по Италии, захватывали и рабочих, и средний класс. В 1892 году в Милане была основана итальянская рабочая партия, в которую в первый же год вступили сто двадцать тысяч человек. Как сказал Турати: «Каждый, кто не был бездельником, стал социалистом». «Даже я, — призналась позднее Маргарита, — пятнадцатилетняя девушка, жившая в обеспеченной семье клерикально-консервативного толка, стала социалисткой. Это был социализм, направленный против меркантильных интересов общества»[38].

К тому времени, когда Маргарита встретила своего профессора из Флоренции, рабочая партия уже была переименована в социалистическую, а ее руководящий центр находился в миланских апартаментах Кулишовой и Турати, основавших партийный журнал «Социальная критика». Анна Кулишова возглавила борьбу за права женщин, вдохновив своим примером многих итальянок, увлеченных социализмом. Среди них оказалась и Маргарита Грассини.

Маргарита писала, что Кулишова была «романтической и завораживающей личностью. Она стала позднее душой итальянского социализма и оказала огромное, хоть и скрытое, влияние на жизнь страны…»[39].

Маргарита читала книги по политэкономии и теории социализма и, как она говорила, уверовала в социализм, потому что для нее в нем объединились идеалы с философскими обоснованиями, и он стал разновидностью «гуманной религии». Воспитанная на романтизме, Маргарита подсознательно уходила от грубой материалистической основы социализма и видела в нем не только орудие борьбы против всеобщей несправедливости, но и духовное начало.

В тот год, когда Маргарита переписывалась с флорентийским профессором, она, как-то выходя из театра, встретила Чезаре Царфатти — молодого адвоката, приходившегося ей каким-то дальним родственником. Он был старше Маргариты на четырнадцать лет, родился тоже в Венеции в еврейской семье, где было тринадцать детей, и, судя по фамилии[40], семья происходила из Франции, откуда в начале четырнадцатого столетия евреи бежали в Италию от преследований короля Филиппа IV. Многие предки Чезаре были раввинами, а один — Иосеф бен Шмуэль Царфатти, живший в начале шестнадцатого века, — еще и настолько выдающимся врачом, что по особому постановлению венецианского Сената его освободили от унизительной обязанности носить желтую шляпу. Отец Чезаре был адвокатом, представлявшим в Венеции английские торговые компании. Чезаре тоже окончил юридический факультет Падуанского университета, на котором учились дед и отец Маргариты.

Синьор Грассини, сопровождавший дочь в тот вечер, когда она встретила Чезаре Царфатти, косо посмотрел на молодого адвоката, который после оживленной беседы с Маргаритой галантно поцеловал ей руку и пообещал вскоре нанести визит.

Чезаре Царфатти был высоким, склонным к полноте жгучим брюнетом с высоким лбом, черными глазами и пышными усами. Его округлое лицо дышало спокойствием и уравновешенностью, а доброта и тонкий юмор выгодно отличали его от других Маргаритиных кавалеров.

Маргарита была польщена вниманием Чезаре Царфатти. К тому же, не в пример флорентийскому профессору, он отнесся к ней как к равной, не пытался ни учить ее, ни менять ее взгляды. Чезаре же был очарован красотой и умом Маргариты. Ради нее он был готов изменить свои взгляды.

В юности Чезаре был крайне правым монархистом, потом поддерживал партию, предлагавшую умеренные социальные реформы, а ко времени встречи с Маргаритой присоединился к республиканской партии, которая проповедовала антимонархические идеи. Маргарита заявила, что никогда не выйдет замуж за человека, который не социалист, и Чезаре согласился стать социалистом. Маргарита усмотрела в такой податливости залог того, что с ним она обретет свободу и вопреки нормам, принятым в тогдашнем высшем свете, сможет бороться не только за идеалы социализма, но и за полное равноправие женщин.

Амедео Грассини категорически воспротивился браку дочери с Чезаре Царфатти: она еще слишком молода, да и разница в возрасте шокирующая. А карьера адвоката Царфатти — совсем не то, что синьор Грассини прочил для будущего мужа Маргариты. Когда же синьор Грассини узнал, что Чезаре — сторонник социализма, он и от дома ему отказал. Маргарита начала встречаться с Чезаре у своей старшей, уже замужней сестры.

Через три года Маргарите исполнилось восемнадцать лет, она стала совершеннолетней и заявила, что выходит замуж за Чезаре Царфатти с отцовским благословением или без него. Амедео Грассини еще продолжал упорствовать, но по настоянию жены согласился на этот брак и дал щедрое приданое в 200 тысяч лир. Он чуть ли не на коленях умолял Маргариту, чтобы у нее была «хупа»[41]. Но Маргарита не согласилась. Бедный синьор Грассини нашел утешение хоть в том, что Маргарита согласилась выйти замуж, а не начала просто жить с Чезаре Царфатти, как большинство просоциалистически настроенных пар, считавших брак пережитком буржуазного общества, поддерживающим женское бесправие.

Маргарита Грассини и Чезаре Царфатти поженились в 1898 году. Свадьба состоялась во дворце семьи Грассини, куда Маргарита уже никогда больше не вернулась.

Медовый месяц молодожены провели в Швейцарии и во Франции. Обожавшая горные прогулки, Маргарита упорно тащила за собой своего не слишком спортивного мужа, подтрунивая над его одышкой. В Париже она с легкостью поднялась пешком на Эйфелеву башню, а Чезаре поехал на лифте. Они проводили много часов в галереях Монмартра, где Маргарита впервые увидела оригиналы Сезанна[42], открыла для себя Тулуз-Лотрека[43] и купила серию его литографий, в которых Лотрек обессмертил парижских проституток. Этими литографиями Маргарита дорожила всю жизнь и говорила, что она была первой в Италии, кто оценил Лотрека.

Вернувшись в Венецию, молодожены поселились недалеко от собора Св. Марка в доме, который им подарил синьор Грассини. У Чезаре была своя адвокатская контора. Постепенно он приобрел репутацию блестящего защитника и талантливого оратора, чему немало способствовал его бархатный баритон.

В конце девятнадцатого столетия, когда среднее жалованье в Италии составляло менее тысячи лир в год, а хорошее место в театре стоило одну лиру, Маргарита с мужем роскошно жили на его доходы. Поэтому Чезаре мог позволить себе брать дела преимущественно знакомых социалистов, которые платили ему символическую сумму, а то и вовсе не платили. Чезаре надеялся, что такой подбор клиентов обеспечит ему поддержку социалистической партии, когда он решит баллотироваться в парламент. Супруги Царфатти вступили в местную социалистическую ячейку, а вскоре и возглавили ее. С Чезаре рука об руку работал его старый друг и коллега Элиа Мусатти, тоже родившийся в еврейской семье, но отец Элиа, который был в прошлом партнером отца Маргариты, отрекся от сына, когда тот стал социалистом. Элиа Мусатти основал еженедельную газету «Новое столетие», постоянными авторами которой стали Маргарита и Чезаре. Большинство Маргаритиных статей было об изящных искусствах, хотя попадались и статьи на злобу дня. Она стала профессиональным критиком.

Правительство обратило внимание на политическую неблагонадежность адвоката Царфатти, и он попал под полицейский надзор. А городские власти Венеции, признавая за Чезаре репутацию одного из лучших адвокатов, сочли его, к ужасу отца Маргариты, «опасным человеком, оппортунистом без всяких убеждений, движимым одним только желанием занять высокий пост».

Но никакие неприятности Чезаре не могли сравниться с тем горем, которое постигло Маргариту. В возрасте пятидесяти лет неожиданно скончалась ее мать, будучи в отъезде. Когда гроб с телом прибыл на железнодорожную станцию, вместе с семьей Маргариты его встречали мэр города, начальник полиции, раввины и многие деловые партнеры Амедео Грассини. Целый флот гондол провожал похоронную баржу на еврейское кладбище в Лидо где семью Грассини уже ожидала большая толпа.

Городские газеты опубликовали некрологи. В еврейской газете выражалось соболезнование Амедео Грассини, его детям и двум его зятьям. Третий — Чезаре Царфатти — вообще не был упомянут из-за своей социалистической деятельности.

* * *
Маргарита еще была в трауре по матери, когда в мае 1900 года у нее родился первый ребенок. Сына назвали Роберто. Он унаследовал от матери медный цвет волос и серо-зеленые глаза. «Бог дал — Бог взял» была первая мысль Маргариты. Бог взял у нее мать и дал ей сына.

На соборной колокольне зазвониликолокола.

Маргарита переоделась к ужину и по дороге в столовую зашла в детскую. Она отослала взятую из деревни кормилицу Марию и стала всматриваться в сморщенное личико утонувшего в кружевах малыша, которого она так долго вынашивала. Маргарита машинально погладила живот, он снова был плоским.

— Роберто! Сынок! Ты меня слышишь? Это — мама. Твоя мама.

Маргарита взяла его на руки и стала укачивать. Когда он подрастет, он будет красивым. Ребенок заплакал. Вдруг она почувствовала что-то мокрое. Ой, новое платье! Портниха только вчера его принесла.

— Мария! Мария!

Вбежавшая на крик кормилица забрала ребенка.

* * *
В Венеции супруги Царфатти, изгнанные из местного высшего света за связи с социалистами, встречались с товарищами по партии, с художниками, писателями, включая знаменитого Габриэля Д’Аннунцио, который был другом детства Чезаре и которого Маргарита просто боготворила.

Д’Аннунцио уже более двух десятилетий боролся против буржуазной морали и был одним из самых популярных итальянских писателей за границей. А в Италии у него была скандальная репутация из-за его бесконечных романов со знаменитыми актрисами, а главное — из-за подробных описаний любовных сцен в его книгах и пьесах, где ницшеанские сверхчеловеки соседствовали с великосветскими куртизанками. Сам же писатель — маленький, тщедушный, с лысым черепом и смешной эспаньолкой — никак не походил на сверхчеловека. Жил он в вилле, где была звуконепроницаемая «комната для размышлений», заваленная красными подушками. Д’Аннунцио носил шелковое белье, крылатку с меховым воротником или, в особо приподнятом состоянии духа, монашескую рясу. На улицу выходил с зеленым солнечным зонтиком или с фиолетовым на случай дождя. Он любил кичиться тем, что презирает материальные блага, даже чек не умеет выписать и банкам предпочитает тайники. Сад Д’Аннунцио был полон алых роз. Он часто дарил их Маргарите.

Маргарита продолжала писать статьи по искусству, пропагандировать социализм и бороться за права женщин. Ребенок ей не был помехой, за ним ухаживали кормилица и няньки. Однажды знакомые увидели, что она стоит на столе у входа в модное кафе на площади Св. Марка и произносит речь перед собравшейся толпой, а маленький Роберто весело кивает головкой, сидя в коляске у ее ног.

В 1900 году итальянский анархист застрелил короля Умберто. Он отомстил ему за бойню, устроенную полицией в Милане при разгоне рабочей демонстрации. Народ в страхе ждал тяжелых репрессий. Но правительство их не предприняло, опасаясь гражданской войны. Вся страна оплакивала убитого короля, несмотря на его крутой нрав и железный кулак. Новый король, тридцатилетний Витторио Эммануэль III[44] поразил народ заявлением, что он гарантирует гражданские права всем итальянцам без исключения. В воздухе повеяло свободой. Казалось, начинается эпоха либерализма.

Маргарита и Чезаре радовались наступающим переменам, но при всей любви к доброй, старой Венеции им было ясно, что в этой глубокой провинции нечего делать ни Маргарите с ее журналистикой, ни Чезаре с его политическими амбициями. Венеция — это их прошлое. Будущее ждет их в Милане. Туда они и переехали в конце 1902 года вскоре после рождения второго сына, которого назвали Амедео Джозуе Джованни Перси в честь отца Маргариты и ее любимых поэтов Кардуччи, Пасколи[45] и Шелли.

* * *
В Милане супруги Царфатти поселились в богемном квартале, где можно было встретить кого угодно, особенно художников-авангардистов.

В то время в промышленный Милан с полумиллионным населением тянулись тысячи рабочих в поисках работы на текстильных фабриках и металлургических заводах. Поэтому Милан стал центром социалистической партии.

Дымящие заводы располагались на окраинах города, а в центре сохранялся аромат старины. Старые дома, старые улицы, старые отели, еще помнившие Стендаля[46], старые рестораны со сверкающими бронзовыми светильниками и с креслами, обитыми красным бархатом.

Многие дома и здание знаменитой оперы «Ла Скала» были построены в неоклассическом стиле восемнадцатого века. На тихих, тенистых улицах с ухоженными садами можно было увидеть дома и в стиле рококо. В них жила старинная аристократия. А церкви были построены еще в эпоху Возрождения.

Современность теснила старину велосипедами, желтыми трамваями и красными такси, а также высокими, черными автомобилями с латунными рожками. В таких авто сидели дамы в дорогих шубах с приколотым букетиком пармских фиалок и деловые синьоры в жестких воротничках, с бородами и баками.

А теснимая старина была представлена извозчиками и собственными каретами с важно восседавшими на козлах кучерами в цилиндрах с черной кожаной кокардой на боку. В полдень они стояли у модных магазинов, дожидаясь, когда закончат делать покупки их госпожи, мужья которых тем временем сидели в старинном городском клубе «Юнионе», где за прохладительными напитками можно в свое удовольствие порассуждать о политике. Главным образом о кучке бунтарей, которые настраивают бедных рабочих против хозяев, полиции и чуть ли не готовят, помилуй Бог, революцию. «К чему мы придем? Чем все это кончится?» — возмущались почтенные синьоры.

Родовая аристократия еще сохраняла привязанность к Австрийской империи, в которую кроме Венгрии, Богемии, Хорватии и Галиции когда-то входила Италия. Поэтому аристократы отдыхали на водах в Карлсбаде или Мариенбаде, а охотились в Венгрии и Хорватии. От их воротничков и манжет, от их галстуков и «виргинских» сигар, которые любил император Франц-Иосиф[47], от их манеры ухаживать за дамами, от всего их облика веяло чем-то венским. Но их вторым языком был французский, а не немецкий.

Богатые промышленники начинали затмевать родовую аристократию, и скрепя сердце аристократы выдавали своих дочерей («До чего мы дожили!») за нуворишей[48].

А нувориши, которых приданое не интересовало, мечтали жениться на девушках благородного звания. Девушки привносили в свои новые семьи аристократические привычки и обучали детей хорошим манерам.

Самыми влиятельными были нувориши, которые разбогатели на хлопке.

Промышленники считали себя либералами, но на самом деле относились с большой опаской ко всяким новшествам наступающего двадцатого столетия. В отличие от аристократов они боготворили Англию, говорили по-английски, часто ездили в Лондон и одевались по английской моде у знаменитого в Милане портного Прандони. У Прандони одевался и редактор влиятельной газеты «Коррьере делла сера»[49]. Он просил своих журналистов одеваться тоже у этого портного, «чтобы редакция имела приличный вид».

Миланские англофилы перенимали привычки англичан: пили чай с молоком, заводили себе молчаливых дворецких, на стенах их гостиных висели гравюры с изображением сцен охоты или скачек, в мебели, в коврах, в гардинах — во всем убранстве дома не было и намека на вульгарность, которая входила в моду вместе с «арт нуво»[50].

Коммерция, банки и новые отрасли быстро развивающейся промышленности оказались в руках никому не известных, цепких и прижимистых деляг разных национальностей. Милан превратился в космополитический город. Главным банком в городе заправляли двое немецких евреев — Теплиц и Гольдшмидт. Немцам принадлежали многие магазины скобяных товаров и предметов домашнего обихода, а также музыкальных инструментов. Крупнейшим в городе торговцем свининой был чех. Газ доставляла в дома французская компания, ее контролеры ходили в фуражках с плоским козырьком, напоминая не то кондукторов спальных вагонов, не то пехотинцев Третьей Республики. Несколько дантистов были американцами.

Из такого Милана социалисты хотели начать победный марш к светлому будущему. Впрочем, полиция зачисляла в «социалисты» всех, кто называл себя радикалом, демократом, позитивистом, прогрессистом, масоном, материалистом, атеистом, а заодно и непризнанных писателей, голодных журналистов, не имеющих клиентуры адвокатов и доморощенных политиков. Кроме небритой физиономии, неряшливого вида и широкополой шляпы всех этих «социалистов» объединяли самые невообразимые идеи, которыми были набиты их головы.

4

Швейцария начала двадцатого века так и кишела революционерами всех национальностей и мастей. Здесь они чувствовали себя в безопасности и держались каждый своей общины: русской, немецкой, итальянской. Но до того, как итальянская община приняла молодого Муссолини, он успел намытариться. Голодал, ночевал под мостом или в общественной уборной. Там же занимался «незабываемой» любовью с польской студенткой-медичкой.

По приезде в Лозанну Муссолини нашел работу подручного каменщика, но продержался на ней всего неделю. По одиннадцать часов в день таскать тачку с кирпичами на второй этаж строящегося дома было не по нему, и в субботу он попросил у хозяина расчет. С плохо скрываемой ненавистью хозяин швырнул ему несколько мятых бумажек, сказав: «Вот твои деньги, хоть ты ни черта и не работал». «Что я должен был с ним сделать? Убить его? Что я ему сделал плохого? Почему он так обошелся со мной? Да потому что я ходил голодный и босой»[51], — написал Бенито товарищу.

Следующие несколько месяцев Бенито поочередно работал землекопом, подручным мясника, посыльным в винном магазине и сторожем на шоколадной фабрике. С фабрики его выгнали за украденную плитку шоколада, и вскоре он был арестован за бродяжничество. Выйдя из тюрьмы, он перебрался в Женеву, где снова попал в тюрьму за то, что напал на двух англичанок, которые сидели на скамейке и закусывали крутыми яйцами и бутербродом с сыром. «Я не смог удержаться. Набросился на одну из этих старых ведьм и вырвал у нее из рук бутерброд. Если бы она хоть пикнула, я задушил бы ее не задумываясь!»[52] — вспоминал Муссолини.

Наконец страдания молодого Бенито Муссолини кончились: знакомые итальянцы нашли ему постоянную работу, и он начал подписываться в письмах на родину, как и положено человеку солидному: «Бенито Муссолини, каменщик».

Правда, все силы Муссолини тратил не столько на укладку кирпичей, сколько на то, чтобы занять достойное место в кругах социалистов. Результаты не замедлили сказаться, и его избрали секретарем итальянского профсоюза каменщиков. Должность была хоть и выборной, но платной. Товарищи оценили его ораторский талант и посылали выступать перед рабочими во время стачек и демонстраций.

Бенито подрабатывал уроками итальянского языка и начал получать первые гонорары за статьи в социалистической прессе. В них он излагал свою доморощенную смесь анархии, социализма, антиклерикализма и ненависти к людям, которые вольно или невольно стояли у него на пути. Он запоем читал, надеясь быстро переварить всю историю политической философии. Глотал подряд Маркса, Шопенгауэра, Ницше, Лассаля[53], Каутского[54], выхватывал из них разные идеи и приспосабливал к своим взглядам. Потом перешел к Канту[55], Спинозе[56] и Гегелю[57]. «Его философские взгляды всегда отражают последнюю прочитанную им книгу», — сказал о нем кто-то в ту пору.

Вдохновение Бенито черпал не из трудов Маркса, с которым ему все труднее было соглашаться, а из писаний французского революционера Луи Бланки[58] и уже знакомого ему русского анархиста Кропоткина.

Муссолини полюбил загадочных русских студентов, которых находил очень образованными и необычными людьми, проводил целые вечера с этими богемными нигилистами и их подружками-курсистками, пил с ними водку, спорил до хрипоты. Он не без гордости называл себя «апостолом насилия» и, поднимая стакан, кричал споим собутыльникам: «Когда же придет день мщения?»

— Кому ты хочешь мстить? — спросил его один нигилист.

— Всем, кто мешает революции.

— А ты умеешь убивать?

— Кого? — спросил Муссолини.

— Всех, кто тебе мешает.

И нигилист рассказал Муссолини о молодом китайском императоре Чан Сюаньчуне из династии Мин, который за несколько месяцев убил в провинции Сычуань тридцать миллионов человек. Сначала всех ученых, потом — купцов, за ними — чиновников. Потом приказал отрезать ноги женам своих офицеров и сделать из них курган. И кончил тем, что отдал приказ своим солдатам убить друг друга. На вершину кургана он положил ноги своей любимой наложницы.

— Император Чан Сюаньчун, — закончил нигилист, — написал слова, которые может понять только русский человек: «Убивайте. Убивайте. Убивайте. Жизнь человека ничего не стоит».

Много лет подряд Муссолини преследовал один и тот же сон: он стоит на кургане из женских ног.

Русские женщины, которые называли его «Бенитушка», были совершенно обворожительны, и он пытался соблазнить их при каждом удобном случае, жонглируя цитатами из Маркса и Кропоткина.

* * *
Одной русской женщине было суждено в значительной мере изменить судьбу Муссолини. Ее звали Анжелика Балабанова[59]. Она родилась в Чернигове в ассимилированной еврейской семье богатого купца и землевладельца. В доме с детьми говорили только по-немецки и по-французски. Русскому языку Анжелика выучилась у слуг. Порвав с семьей, она уехала учиться в Брюссель, вступила в «Союз русских социал-демократов за границей», а потом, учась в Римском университете, — в итальянскую социалистическую партию. Была хорошо знакома с Лениным[60] и Троцким[61]. Целью своей жизни сделала насаждение социализма в Италии. В Швейцарии Балабанова оказалась по решению партии, поручившей ей пропаганду среди итальянских эмигрантов. По-итальянски она говорила не менее свободно, чем по-немецки, по-французски и по-английски.

«В Цюрихе у Муссолини установились теплые отношения с молодой русской женщиной Анжеликой Балабановой. Маленькая, истеричная горбунья, „товарищ“ Балабанова обладала блестящим умом и была просто помешана на трудах Карла Маркса. Она даже не пыталась аргументировать свои убеждения — только хлестала противника цитатами из Учителя. Кстати, она преотлично ругалась на разных языках. Свои выступления заканчивала с таким жаром, какой присущ лишь слепой вере и так же заразителен, как скарлатина. Я вполне представляю ее в средневековой религиозной процессии или ожидающей чуда в молитвенном экстазе на коленях перед святой Девой (…) Эта уродица с чудесной славянской натурой (…) говорила на хорошем итальянском и необычайно страстно; ее большие, сверкающие глаза озаряли серое некрасивое лицо; надтреснутый голос становился каким-то хриплым, гортанным и напускал на вас гипнотические чары, какие бывают у истеричек и святых (…) В Италии женщины (…) обычно держат в секрете свои любовные связи (…), но эта русская просто бесстыжая. Такая уродина, а еще хвастает тем, что у нее никогда не было недостатка в „партнерах“ (…) Хотя Анжелика очень образованна, обладает широчайшими познаниями в философии, социологии и экономике, она совершенно бескультурна (…) Берегись мужчины, одержимого идеей, а еще пуще — женщины! Если бы она оказалась на перекрестке дорог, то на вопрос „Куда сворачивать?“ ответила бы: „Налево, всегда налево!“ (…) Она совершенно лишена чувства юмора. А о чувстве красоты и говорить не приходится, и в этом ее счастье. Иначе она бросилась бы с ближайшей крыши. И такая женщина со сверхъестественно диким темпераментом, со своим уродством, со своим беспутством (…) набросилась на молодого Бенито Муссолини»[62], — писала потом Маргарита.

Когда Балабанова встретила девятнадцатилетнего Муссолини, ей было уже тридцать три года. Они познакомились в Женеве во время выступления Балабановой перед итальянскими рабочими по случаю очередной годовщины Парижской коммуны.

«Этого молодого человека я раньше никогда не видела. Он выделялся среди других рабочих резкой жестикуляцией и неопрятностью. Эмигранты всегда были бедно одеты, а этот был еще и невыносимо грязным. Я никогда не видела более несчастного существа. Несмотря на мужественный подбородок (…) он производил впечатление крайне застенчивого человека. Даже слушая докладчика, он нервозно мял большую черную шляпу и, казалось, больше прислушивался к тому, что творится у него в душе, чем к моим словам»[63], — вспоминала Балабанова.

Между Балабановой и Муссолини сразу началась интимная связь: внешность женщины никогда не имела для него значения. А Балабанова нашла в своем новом молодом любовнике, переполненном мужской силой, верного ученика и товарища по борьбе. Она учила его немецкому, чтобы он мог читать Маркса в оригинале, помогала заниматься переводами политических памфлетов с французского на итальянский, что давало ему дополнительный заработок и помогало обрести уверенность в себе. Дымя дешевыми сигаретами в набитой книгами и газетами квартирке Балабановой, они обсуждали пути к скорейшей всемирной революции. Никаких иллюзий насчет Муссолини у Балабановой не было: «Вскоре я увидела, что он плохо знает историю, экономику, теоретические основы социализма, не умеет систематизировать даже те знания, которые у него есть (…) Радикалом и антиклерикалом стал не по убеждениям, а из-за прежнего окружения и личных обид. И ненависть к эксплуатации вызвана у него не объективным неприятием капитализма, как у революционеров, а личными невзгодами, стремлением показать свое „я“ и жаждой личной мести»[64].

Под неусыпным оком Балабановой Муссолини непрерывно учился, читал и ходил на разные лекции. На одной из них пастор из Лозанны заявил, что Иисус Христос был первым социалистом, а Бенито из духа противоречия решил противопоставить христианству буддизм, о котором мало что знал, и эрудированный лектор осрамил его перед всем залом. Наученный горьким опытом, Муссолини в следующий раз пришел на лекцию пастора во всеоружии. Он встал посреди зала, вынул из кармана заранее одолженные у приятели часы и поднял их над головой. «Сейчас полчетвертого пополудни. Если Бог есть, я даю ему пять минут, чтобы он меня убил», — громко сказал Муссолини. Когда по истечении пяти минут с наглым молодым человеком ничего не случилось, зал взорвался аплодисментами, а пастор только развел руками.

* * *
Балабанова и раструбила, что Муссолини болен сифилисом, сославшись на его слова: «При отце-сифилитике и алкоголике чего же ты хочешь от меня?» Муссолини был ипохондриком и все время жаловался на свое здоровье. Вероятно, ко времени знакомства с Балабановой от сифилиса он уже избавился, но страх, что дурная болезнь вернется, еще не прошел.

Занятый амурными и политическими делами, Бенито Муссолини не заметил, что привлек к себе внимание властей. Они сочли молодого итальянца опасным элементом для швейцарской демократии, которую Муссолини назвал «демократией колбасников».

Летом 1903 года полиция Берна арестовала его за подстрекательство рабочих к бунту. После двенадцати суток тюрьмы Муссолини выслали из Швейцарии. Но уже через неделю он вернулся туда и отметил свой двадцатый день рождения большой попойкой в кругу русских студентов. «Бенитушка» мало отличался от собутыльников: длинные нечесаные волосы, трехдневная щетина на бледном лице, мешки под глазами, впавшие от недоедания щеки, он, так же, как дружки, быстрее пьянел от слов, чем от водки.

К концу 1903 года Муссолини поехал в Италию, потому что заболела его мать. Как только ей стало лучше, он снова бежал от армии в Швейцарию, но стоило ему там появиться, как его тут же арестовали, и пасху 1904 года он провел в люцернской тюрьме.

Слушая веселый перезвон колоколов, он размышлял о том, что с ним будет, вышлют назад в Италию или не вышлют? И если вышлют, то посадят там в тюрьму на год за дезертирство или не посадят?

А полицейские после освобождения Муссолини посадили его на поезд, идущий к итальянской границе. На полдороге он сошел и вскоре был в Лозанне. Там жили, пытаясь найти работу, тысячи итальянских эмигрантов. Однако Бенито был в лучшем положении, чем они: он знал французский, занятия с Балабановой улучшили его немецкий, и он мог переводить уже с двух языков.

Переводы, уроки итальянского и гонорары за политические статьи обеспечивали ему постоянный доход. Он даже записался в университет Лозанны, а потом и на летний курс Женевского университета. К тому же он не стеснялся просить денег у матери и занимать их у всех, кто соглашался давать ему в долг. Так продолжалось до 1904 года, когда король Италии объявил амнистию дезертирам по случаю рождения его сына — принца Умберто[65].

Муссолини решил вернуться домой и преподавать у матери в школе.

Провожавшая его Анжелика Балабанова вспоминала, что напоследок он разразился очередной тирадой против капиталистов. «Ты только посмотри! — обвел он рукой соседние рестораны и кафе. — Люди едят, пьют и веселятся. А я должен ехать третьим классом и жевать черствую корку хлеба. О, Мадонна, как я ненавижу капитализм! Почему я должен страдать от такой несправедливости? Сколько нам еще ждать перемен?»

Незадолго до возвращения Муссолини в Италию римская просоциалистическая газета «Трибуна» опубликовала заметку своего женевского корреспондента, в которой Муссолини впервые был назван «иль гранде дуче»[66] итальянских социалистов в эмиграции.

* * *
В 1905 году в возрасте сорока шести лет умерла от менингита мать Муссолини, и он опять учительствовал в ее школе, но недолго. На следующий год он снова оказался в тюрьме за подстрекательство рабочих к неповиновению властям. Сидя в камере, он написал душещипательный роман под названием «Любовница кардинала». После трехмесячной отсидки он поехал на север Италии в Тренто, еще остававшийся под властью Австрии, и стал одним из руководителей тамошнего профсоюза. Но, когда вышла его статья, где было сказано, что католическая церковь — «разлагающийся труп», что Ватикан — «очаг нетерпимости и банда грабителей», что христианство — «клеймо позора на человечестве», австрийские власти арестовали его и выслали из города. Муссолини менял города и школы, нигде не задерживаясь. Он возненавидел работу учителя и решил поехать к отцу.

К тому времени Алессандро Муссолини продал кузницу и вместе со своей любовницей и ее пятью детьми перебрался в городок Форли, где стал содержателем постоялого двора. Тут-то Бенито и приметил хорошенькую папашину падчерицу — шестнадцатилетнюю блондиночку Ракеле. Сначала Бенито заинтересовался ее старшей сестрой Августой, но та в поисках солидного человека с надежным заработком вышла замуж за гробовщика. Тогда Бенито переключился на Ракеле. Она была потрясена. На нее обратил внимание такой ученый и известный человек, как синьор учитель! «Любовница кардинала» ее тоже покорила. Но и это еще не все. Горничную, самую симпатичную из всех героинь романа, звали Ракеле. А уж когда этот роман начали печатать с продолжением в газете «Иль пополо»[67], Ракеле поняла, что Мадонна послала ей великого человека. Правда, великий человек не собирался вести ее под венец, но, в конце концов, ее родная мать не была обвенчана с отцом Бенито, а ее никто не упрекал за то, что она живет во грехе.

Когда отец Муссолини узнал, что дочь его любовницы спит с его сыном, он нахмурился и сказал: «Выкинь из головы этого парня, Ракеле. Лучше броситься под поезд, чем выйти за него замуж. Не будет тебе ни покоя, ни счастья».

В 1910 году Ракеле родила Эдду — первого ребенка Бенито Муссолини. А через два месяца умер его отец.

* * *
Муссолини стал секретарем местной социалистической федерации.

Заработанные деньги он тратил на основанную им еженедельную газету «Лотта ди классе»[68]. Все четыре страницы газеты писал он сам. Преданный делу социализма, Бенито вкладывал душу в свои статьи, составленные из плохо переваренных чужих идей, начиная от Руссо[69] и кончая Ницше. В своих статьях он излагал главным образом мысль, почерпнутую у русских большевиков: именем народа революционеры должны низвергнуть существующий порядок. Муссолини не сомневался, что во главе революционеров должен стоять он сам и что свергнуть существующий порядок можно только путем насилия.

Очень скоро его начали цитировать в «Аванти!» — официальном органе социалистической партии. Муссолини нападал на умеренных в руководстве партии, и те даже вздрагивали при упоминании о том, какими путями «товарищ Муссолини» призывал бороться за рабочее дело. В своей газете он подробно описывал, как пришел во главе группы товарищей к мэру и пригрозил выкинуть его из окна, если не будут снижены цены на молоко.

Муссолини переводил «Записки революционера» Кропоткина, готовился к выступлениям, иногда играл на скрипке. Любой музыкант пришел бы в ужас от такой игры, но Муссолини говорил, что скрипка его успокаивает.

Летом 1911 года, пользуясь распадом Оттоманской империи[70], правительство под предлогом защиты собственности итальянских граждан послало войска в Ливию захватить эту турецкую колонию.

Муссолини почувствовал, что очутился перед сложным выбором. Ученик Ницше, он был за то, чтобы силой отнять у Турции колонию. С другой стороны, он понимал, что в Италии неизбежно начнется кампания против захвата чужих земель, которая может стать трамплином для его политической карьеры. Прикинув, что ему выгоднее на данном этапе, он выбрал антивоенную кампанию и отправился в Милан на Всеитальянский социалистический конгресс в твердом намерении заставить делегатов выступить против агрессии.

— Международный милитаризм продолжает устраивать оргии разрушения и смерти. С каждым днем растет пирамида принесенных ему в жертву жизней, — громыхал с трибуны Муссолини, перед которым мелькнул курган из ног. — Пока понятие отечества вытесняет понятие справедливости, милитаризм будет торжествовать. Отечество — это такой же призрак, как Бог. Давайте покажем, что отечества нет, как нет Бога.

Конгресс не поддержал Муссолини. Тогда он вернулся домой и призвал товарищей по партии объявить всеобщую стачку, построить на улицах баррикады и оказать организованное сопротивление правительству. Во время двухдневных беспорядков соратники Муссолини били витрины в магазинах и обрывали кирками трамвайные провода. Муссолини в очередной раз посадили в тюрьму.

Выйдя на свободу через пять месяцев, он как раз поспел к очередному партийному конгрессу, который проходил на фоне партийных распрей между сторонниками постепенных реформ и сторонниками революции. Поводом к ним послужила аудиенция, которую король дал трем социалистическим депутатам-реформистам, пришедшим выразить сочувствие монарху после того, как какой-то анархист совершил попытку покушения на его жизнь. Неслыханно! Члены социалистической партии идут к королю, в то время как королевские войска убивают ливийский народ! Ренегаты!

— С чего это мы должны жалеть короля? — начал свою речь Муссолини. — Когда дело касается коронованных особ, сантиментам нет места. Кто такой король? По определению бесполезный гражданин. Есть страны, где народ отправил своих королей на гильотину.

Зал разразился одобрительными криками.

— Все эти люди, — продолжал Муссолини, тыча пальцем в сторону реформистов, — могут делать что хотят, но партия не изменит своим принципам.

Бледный Муссолини сошел с трибуны победителем под шквал оваций.

Среди делегатов конгресса был Чезаре Царфатти, который вместе со всеми кричал: «Долой ренегатов!» Маргарита на конгресс приехать не смогла, так как серьезно повредила колено и лежала дома после операции.

Чезаре написал Маргарите о «замечательном, худющем молодом человеке», который очень незаурядно мыслит, не лишен красноречия и перед которым большое будущее. «Вот увидишь, он станет руководителем партии»[71], — резюмировал Чезаре свое мнение о Бенито Муссолини.

Совсем другое мнение о Муссолини высказала Анна Кулишова: «Никакой он не марксист. По сути дела, он даже и не социалист (…) Да и не настоящий политик. Просто сентиментальный писака, начитавшийся Ницше»[72].

Но Муссолини искренне считал себя социалистом.

Газета «Коррьере делла сера» написала, что «Муссолини понравился большинству делегатов конгресса тем, что высказал их мысли», а один репортер сказал коллегам: «Не знаю, что и думать об этом странном парне Муссолини. Но одно я знаю наверняка: он далеко пойдет».

Решением конгресса «ренегатов» отчислили из партийных рядов, а Бенито Муссолини избрали в новое партийное руководство из двенадцати человек, включая вернувшуюся из Швейцарии Анжелику Балабанову.

Анна Кулишова была в ярости: ее влияние ослабло, ее мужа Турати вывели из состава руководства, а ее ставленника Клаудио Тревеса[73] сместили с поста главного редактора «Аванти!», и это место предложили — кто бы мог подумать! — Муссолини.

Хотя в душе Муссолини только об этом и мечтал, он заявил, что ни за что не решился бы принять такое лестное предложение, но раз товарищи просят… Кто он, чтобы отказать им. А соглашается он все же при условии, что Анжелика Балабанова будет его заместителем. Условие было принято, и осенью 1912 года Муссолини с семьей переехал в Милан. Он поселился в двух шагах от Балабановой, с которой снова делил и политическую борьбу, и постель.

В 1938 году в своих мемуарах «Моя жизнь мятежницы» Анжелика Балабанова вспоминала, как, возвращаясь с ней после победы над партийной оппозицией, Муссолини показал ей на дерево и сказал: «Здесь мы повесим Турати и остальных реформистов». — «А где повесят нас, когда пролетариат с нами не согласится?»[74] — спросила Балабанова.

5

Первый и обязательный визит супруги Царфатти, как и все приезжавшие в Милан социалисты, нанесли чете вождей итальянского социализма — Анне Кулишовой и Филиппо Турати. Их апартаменты с дивным видом на площадь перед кафедральным собором находились на четвертом этаже. Маргарита очень волновалась при одной мысли о предстоящей встрече с самим основателем социалистической партии и его знаменитой русской подругой. Но Турати не произвел на нее большого впечатления. А вот Кулишова ее совершенно очаровала.

Выразительные глаза, волосы цвета червонного золота, широкая черная юбка, белоснежная блузка, красивая брошь — сама гармония. «Великая, блистательная женщина, многогранный талант которой сверкал, как бриллиант (…) На ее лице со следами былой красоты лежала печать русских, французских, итальянских тюрем и пережитых в литовской деревне страданий, куда она, восемнадцатилетняя дочь богатых родителей, пошла делить кров и скудную пищу с крестьянами. Там у нее началось воспаление суставов (…) Мистик до глубины своей русской души, она, как и большинство русских, была несгибаема в делах политических. Но влиять на события предпочитала незаметно и вселяла в мужчин убеждение, что решения принимают они. Высокие идеалы и врожденная гордость оберегали ее от мелкой суетности»[75], — написала Маргарита.

Русская ортодоксальная марксистка, сорокадевятилетняя Кулишова выглядела и вела себя, как молодая светская дама. Идеологом партии была, конечно, она, а не Турати. Маргарита по два раза в неделю приходила в салон Кулишовой «подышать у нее поднебесным и в то же время земным воздухом». Гости сидели на кожаных диванах в огромной гостиной с готическими окнами и рассуждали о политике, о социальных проблемах. Внизу на площади гремели трамваи, гостей обносили легкими закусками, а «Кулишова курила и слушала, не отводя строгого взгляда от собеседника, неожиданно вставляла свое возражение, а то и бранное слово». Хотя салон Кулишовой считался сугубо политическим, там бывали известные художники, писатели и поэты. Маргарита очень ценила встречи с ними.

Один из этих известных художников — Умберто Боччони — стал Маргаритиным любовником. Этот не долгий роман она тщательно скрывала от друзей и, разумеется, от мужа, не желая причинять ему боль. А скрывать богатство и тягу к буржуазному укладу жизни Маргарита и Чезаре считали ниже своего достоинства.

Богатство позволяло им разъезжать по всей Европе, посещать социалистические конгрессы, художественные выставки и модные магазины. Маргарита тратила много времени и денег на роскошные туалеты и драгоценности. Она никогда не опускалась до простонародных манер, как это делали ее знакомые социалистки, и не одевалась по-мужски, подобно многим суфражисткам[76], как тогда называли феминисток. Суфражистский конгресс, на котором Маргарите довелось присутствовать, она назвала «Конгрессом старости и уродства». Но в первый же год жизни в Милане она познакомилась со многими суфражистками и изменила свое суждение о них.

Часть суфражисток под руководством Анны Марии Мозони ратовала за создание независимого внепартийного суфражистского движения. Однако и они признавали авторитет Анны Кулишовой, хотя она не была суфражисткой и как истая марксистка считала борьбу за женское равноправие всего лишь одним из аспектов классовой борьбы. Кулишова требовала для женщин, равно как и для мужчин, права голоса, восьмичасового рабочего дня, равной оплаты за равный труд и полной свободы распоряжаться своей судьбой и своим телом.

Руководителем местной суфражистской лиги была Эрсилия Майно, которая стала близким другом супругов Царфатти в Милане. Субботними вечерами Маргарита и Чезаре ходили в гости к Эрсилии, которая приглашала к себе писателей и художников. Муж Эрсилии, Луиджи, председатель миланской Ассоциации адвокатов, нередко защищал в суде Турати, Кулишову и других социалистов. Один из самых громких процессов в Милане проходил летом 1906 года. Судили писателя и издателя Умберто Нотари за аморальность. Он издал роман, где описывалась жизнь молодой крестьянки, ставшей проституткой в большом городе. Кампанию в защиту Нотари организовали его друзья. Возглавил кампанию основатель нового движения в искусстве — «футуризма»[77] — поэт Филиппо Томмазо Маринетти[78]. Маргарита уговорила Чезаре стать одним из пяти защитников Нотари. Процесс окончился победой и для Нотари, которого оправдали, и для Чезаре Царфатти, за которым окончательно утвердилась репутация талантливого защитника в политических делах. Маргарита и Чезаре стали частыми гостями в доме Маринетти.

С первых же дней в Милане супруги Царфатти примкнули к лагерю реформистов Кулишовой и Турати и были вознаграждены: Чезаре Царфатти ввели в попечительский совет миланского Народного университета, как называлась бесплатная социалистическая школа для рабочих. А несколько позже партия поддержала кандидатуру Чезаре в миланский муниципалитет, и, пройдя на выборах, он стал его членом.

С приездом в Милан Анжелики Балабановой соперничество между ней и Кулишовой достигло высшей точки. Маргарита наблюдала борьбу за главенствующую роль в партии между этими двумя русскими еврейками с тем же восторгом, какой выражали древние римляне во время боев гладиаторов. О борьбе этих двух женщин она написала: «Они испытывают друг к другу такую ненависть, на которую мужчины не способны. Неужели и для таких женщин, как они, идеология — всего лишь ширма, за которой скрывается женское соперничество?»[79]

В конце концов Маргарита отошла и от Балабановой, и от Кулишовой, и у нее появились новые друзья, прежде всего люди искусства.

Положение Чезаре в партии упрочилось, и это помогло Маргарите получить постоянное место критика в «Аванти!». Раньше она была внештатным сотрудником римского издания этой газеты, а теперь вошла в штат ее миланской редакции. Свои статьи об искусстве она публиковала под загадочным псевдонимом «Эль Серено», что по-испански среди прочего значит ночной сторож.

* * *
Чезаре Царфатти часто шел на уступки Маргарите, но в одном был непреклонен: остался верен своим еврейским корням и принимал горячее участие в сионистском движении. В Милане он присоединился к местной сионистской группе.

Год спустя Чезаре выбрали в исполнительный комитет группы, которая вскоре стала самым большим отделением Сионистской федерации Италии. На Четвертом Всеитальянском сионистском конгрессе, проходившем в Милане весной 1904 года, Чезаре выступил с речью против «тех бессовестных евреев, которые забыли, что они — евреи. И мы, сионисты, — сказал Чезаре, — должны вернуть им чувство национальной гордости». Когда же один из делегатов предложил рассмотреть вопрос о принятии в Сионистскую федерацию неевреев, Чезаре голосовал против.

А в 1906 году Чезаре Царфатти был избран президентом миланского отделения Сионистской федерации и направлен делегатом в Брюссель на Международную конференцию, посвященную преследованию евреев в России.

Маргарита поехала с ним, узнав, что там будет ее старый знакомый Исраэль Зангвил. Встреча с ним прошла очень тепло. Маргарита показала Зангвилу свой перевод на итальянский язык его «Хад Гадьи», а Чезаре подписался под петицией Зангвила о создании автономной еврейской колонии. Зангвил за год до этого создал организацию, которая искала возможности устроить еврейский очаг на любой территории под английским протекторатом. Поэтому членов этой организации прозвали «территориалистами». В разговоре с Маргаритой и Чезаре Зангвил с гордостью вспомнил, что 21 ноября 1895 года в его лондонский дом № 24 на Оксфорд Роад пришел провозвестник еврейского государства и сказал: «Я — Теодор Герцль[80]. Не поможете ли мне создать еврейский национальный очаг?» Герцль за считанные месяцы до смерти успел отказаться от «плана Уганды»[81], а Зангвил и другие «территориалисты» продолжали настаивать на том, что еврейский национальный очаг можно создать и в Африке.

— Герцль? — переспросила Маргарита. — Этот австриец?

— Он самый. Еврей, из Австрии. — Зангвил с улыбкой Посмотрел на Маргариту. — Вы слышали о нем от вашего супруга, верно?

— Нет, нет. Я слышала о нем от Папы Римского.

Зангвил, не знавший о дружбе между отцом Маргариты и Пием X, не смог сдержать удивления. И Маргарита рассказала, как Герцль получил аудиенцию у Папы Римского в январе 1904 года.

А вот что написал об этой аудиенции Герцль в своем дневнике.

«Вчера я встретился с Папой (…) Прошел мимо швейцарцев-лакеев, которые выглядели, как священники, и мимо священников, которые выглядели, как лакеи (…) Папа принял меня стоя и протянул мне руку. Я ее не поцеловал (…) Думаю, это и лишило меня шансов на успех в моем предприятии, ибо всякий, кто его посещает, становится на колени и целует ему руку. Перед аудиенцией меня очень тревожила необходимость целовать его руку, и я был рад, когда это уже осталось позади. Он уселся в кресло, похожее на небольшой трон, пригласил меня сесть рядом и выжидательно улыбнулся (…) Я извинился за свой скверный итальянский, но он сказал: „Ну что вы, вы очень хорошо говорите“ (…) Он — бесхитростный, грубо сколоченный деревенский священник, для которого христианство осталось живой материей даже в Ватикане. Я коротко изложил свою просьбу. Но, возможно, раздраженный тем, что я не поцеловал ему руку, он резко ответил: „Мы не можем поддержать ваше движение. Не в наших силах помешать евреям селиться в Иерусалиме, но мы никогда не дадим на это своего благословения. Земля Иерусалима (…) стала святой потому, что там жил Христос. Я — глава церкви и не могу ответить на вашу просьбу по-другому. Евреи не признали Господа нашего, а посему мы не можем признать еврейский народ“ (…) Я попытался переубедить его, упомянув о статусе экстерриториальности святых мест. Но на него это не произвело впечатления. Он сказал, что Иерусалим не должен оказаться в еврейских руках. „А как же быть с нынешним статусом Иерусалима, Ваше Святейшество?“ — „Да, неприятно, что турки хозяйничают в наших святых местах, но нам приходится с этим мириться. А пойти на то, чтобы хозяевами этих мест стали евреи — нет, это невозможно“. Я сказал, что наше движение возникло исключительно из-за страданий еврейского народа и мы не хотели бы связывать его с религиозными вопросами. „Но я, глава католической церкви, не могу на это пойти. Одно из двух: либо евреи сохранят свою древнюю веру и будут по-прежнему ждать прихода Мессии, который, как мы верим, уже пришел, и в таком случае они, значит, не признают божественность Иисуса, а мы не можем им содействовать; либо они отрекутся от всякой веры, и тогда мы тем более не сможем их поддержать. Да, в основе нашего вероучения лежала еврейская вера, но ее заменило учение Христа, поэтому мы не считаем, что еврейская вера все еще имеет для нас значение. Евреи должны были бы первыми признать Иисуса Христа, а они этого не сделали по сей день“. У меня чуть не сорвалось с языка: „Так происходит в каждой семье: никто не верит своим родственникам“. Но я сказал: „Казни и преследования — вряд ли лучший способ обращения евреев в христианство“. Его ответ был величествен в своей простоте: „Наш Господь (…) никого не преследовал (…) Прошло три столетия, прежде чем церковь смогла утвердиться. Так что у евреев было достаточно времени, чтобы уверовать в Его божественность без принуждения. Но они и тогда предпочли и теперь предпочитают не делать этого“. „А насколько Ваше Святейшество осведомлено о трагедии евреев? Нам нужна земля для этого замученного народа“. — „Разве ею обязательно должен быть Иерусалим?“ — „Мы и не просим Иерусалим, мы просим Палестину, мирскую землю“. — „Мы не можем вас поддержать“. — „Знает ли Ваше Святейшество о положении евреев?“ — „Да (…) у меня всегда были дружеские отношения с евреями. Как раз накануне ко мне пришли два еврея. У нас с евреями есть и другие связи помимо религиозных — например, общественные или филантропические. Такие связи мы вовсе не отказываемся поддерживать. К тому же мы молимся и за евреев, чтобы они узрели свет (…) Так что если вы приедете в Палестину и поселите там свой народ, наша церковь и священники будут готовы крестить вас всех“ (…) Время отвремени Папа брал щепотку табаку, нюхал и чихал, вытирая нос большим красным платком. Эти его крестьянские привычки понравились мне больше всего (…) Прощаясь, я снова ограничился тем, что тепло пожал ему руку и низко поклонился. Аудиенция длилась около двадцати пяти минут»[82].

Наутро Герцль отправил сыну открытку с портретом Пия X, приписав: «Вот как выглядит Папа Римский, с которым я вчера встречался».

* * *
У супругов Царфатти были все основания радоваться переезду в Милан: и Чезаре, и Маргарита преуспевали каждый в своей карьере. После Биеннале 1903 года Маргарита получила третью премию за обзор работ, попавших на выставку, что упрочило ее репутацию серьезного критика. В Италии она была одной из первых женщин-критиков. В своих оценках она никогда не обходила вниманием ни культурно-исторические корни, ни психологическую мотивацию художника. Ее суждения были смелыми, а принципы — ясными: «Что бы ни говорили об искусстве, оно обращено к чувствам, и тем хуже для тех, кто ставит технику выше воздействия на чувства. Техника только для того и нужна, чтобы их выражать. Разумеется, очень важно, какие чувства художник хочет выразить (…) В любом случае я предпочитаю убогую технику блестяще выраженной бездуховности»[83].

Но, несмотря на такое кредо, Маргариту заинтересовал футуризм. В манифесте этого движения его основатель Маринетти написал: «Мы хотим разрушить музеи, библиотеки, академии (…) Восхищаться старой картиной — все равно что восхищаться погребальной урной (…)» Маринетти воспевал экспрессию гоночных автомобилей и аэропланов, с которой, полагал он, не могут сравниться никакие неподвижные статуи. Маринетти придумал вечера чтения, где со сцены звучали исключительно футуристические произведения, которые шокировали почтеннейшую публику.

Первый такой вечер состоялся в Венеции, в знакомом Маргарите с детства театре «Ла Фенис». Перед началом Маринетти с городской башни разбрасывал листовки с вызывающим заголовком «Против старой Венеции». Второй вечер прошел в Милане. «Война, — проповедовал Маринетти, — единственный способ очищения мира». Он откровенно презирал суфражисток, считал, что мужчина должен править, а женщина — подчиняться. Но не за это Маргарита почитала Маринетти, а за то, что он был вождем футуризма, который она считала «свежим ветром молодости мира».

Маринетти выходил из своей штаб-квартиры в кафе «Савини» элегантно одетый, надушенный, с тростью и перчатками в руке, а через час-два возвращался после потасовок в грязной, разорванной в клочья одежде. Неимущие последователи Маринетти возмущались тем, что им приходится рвать в прямом смысле слова последний пиджак, чтобы не отставать от Маринетти, а тот просто заказывает у своего портного новый костюм.

Маргарита особенно сблизилась с Маринетти после судебного процесса над ним. Маринетти, как и Нотари, обвинили в аморальности после публикации романа «Мафарка-футурист». У героя романа — африканского короля Мафарки — был двухметровый член, и Мафарка мог рожать детей.

Италия бурлила, как кипящий горшок. На скамье подсудимых оказались не только футуристы, но и свобода творчества. У Маринетти было три адвоката, включая Чезаре. Маргарита присутствовала на каждом судебном заседании. Речь Маринетти вызвала овацию битком набитого зала суда. Не меньший восторг вызвало выступление Чезаре Царфатти. Не без подсказок Маргариты его речь пестрела ссылками на шедевры живописи и скульптуры.

— Если Маринетти, — заявил Чезаре, — обвинят в порнографии, суду придется вместе с ним признать виновными и Микеланджело[84] за «Давида», и Канову[85] — за «Венеру».

Не преминул Чезаре напомнить и о судах над Флобером[86] и Бодлером[87].

— Маринетти находится на скамье подсудимых, — заключил Чезаре, — потому что понял главное: литератор не должен замыкаться в башне из слоновой кости, он должен держать руку на пульсе современной жизни. И хотя это не имеет отношения к разбираемому делу, хочу сказать, что я чувствую себя футуристом уже только потому, что футуристы хотят разрушить культ прошлого, который разрушает будущее живописи, литературы, науки и политики — иными словами, всей духовной деятельности человека.

Посовещавшись не более часа, судьи признали Маринетти невиновным. Маргарита целовала мужа, и оба обнимали ликующего Маринетти, которого толпа вынесла из зала суда на руках под крики: «Вива Маринетти! Вива футуризмо!»

* * *
Салон Маргариты стал одним из самых известных в Милане. В нем бывали и вечно голодные футуристы, хотя им претило, что Маргарита не просто пишет о новом течении, а непременно хочет влиять на него. Бывали там и очень известные художники, скульпторы, писатели, поэты, архитекторы.

Маргарита принимала по средам после полудня. За большим столом в гостиной всегда председательствовала она. Поигрывая дорогим мундштуком, хозяйка внимательно слушала высказывания гостей, задавала вопросы. После оживленной беседы подавали кукурузную кашу с фасолью, которая, считала Маргарита, делает их социализм подлинно народным, пренебрегая в эти минуты своим правилом не опускаться до простонародных манер.

Маргарита сдружилась с поэтессой Адой Негри[88] — маленькой, миловидной женщиной из рабочей семьи, на десять лет старше Маргариты. Маргариту необычайно влекло к Аде. Она виделась с ней чуть ли не каждый день, восхищалась ее поэтическим даром, посвящала ей стихи, ревновала к знакомым. Их отношениям суждено было длиться чуть ли не три десятка лет, в течение которых у них было немало ссор, взаимных обид, размолвок и перемирий, как в семейной жизни. Несмотря на полное несходство характеров, обе женщины проводили вместе долгие часы в сокровенных беседах. Впрочем, несходство характеров возмещалось сходством их интересов: обе были социалистками, обе добивались своей цели: Ада — всеобщего признания, Маргарита — власти. Не мешало их дружбе и то обстоятельство, что после развода Ада осталась без гроша, а у Маргариты было много денег. Только с Адой Маргарита была сама собой, только с ней могла говорить о самых интимных вещах, о которых не знал даже Чезаре. Так, Маргарита призналась Аде, что вышла замуж вовсе не по любви. Конечно, она очень уважает Чезаре. Он не претендует на главенствующую роль в семье, он — отец ее детей, «из него отец, — смеялась Маргарита, — лучше, чем из меня мать», он терпеливо переносит ее увлечение современной живописью, хотя считает, что деньги надо вкладывать во что-нибудь более надежное, например, в недвижимость. Внешне они очень подходящая пара. У Чезаре очень импозантный вид. С ним интересно обсуждать пусть не живопись, так политику. Он делает ей дорогие подарки и выполняет все ее желания. За столом премило шутит, идет вместе с ней пожелать детям приятных снов — словом, со стороны кажется, что они счастливы. Но Чезаре — педант, любит налаженный порядок вещей и терпеть не может, когда его нарушают. К тому же в последнее время она ловит себя на мысли, что ее больше не влечет к нему. Да и четырнадцать лет разницы в возрасте начинают сказываться. Так и получилось, что за первым любовником у нее появился второй — тоже художник. Она ведь выше условностей буржуазного общества и проповедует свободную любовь.

* * *
Как только на рассмотрение парламента был вынесен ряд новых законов о гражданском браке и разводе, Маргарита выступила в прессе против того, чтобы парламент, состоящий из одних мужчин, обсуждал вопросы, связанные с положением женщин, даже не выслушав мнения последних. Она требовала положить конец представлению о том, что женщина нуждается в защите. Правительство, настаивала она, может вмешиваться в семейные отношения только для защиты детей. В том числе и внебрачных. Мужчина должен нести ответственность за последствия своих связей. В пространной статье «Размышления матери о половом воспитании детей» Маргарита советовала родителям открыто обсуждать с детьми самые интимные дела и ратовала за половое воспитание дома и в школе. Родители должны перестать морочить голову дочерям всякими сказками об аистах и капусте, заявляла она. Правда, на своих детей у Маргариты вообще не оставалось времени, ими занимались гувернантка, экономка и другие слуги. А меж тем непослушный диковатый семилетний Роберто особо нуждался в материнском внимании.

* * *
Спокойную и налаженную жизнь Маргариты всколыхнула весть о смерти ее старшей сестры Лины. Рано овдовевшая, Лина влюбилась в своего зятя и, терзаясь от неразделенной любви, покончила с собой.

Не прошло и года после этой трагедии, как траур снова вошел в дом Маргариты: в 1908 году скончался ее отец. Старый друг отца, Папа Римский Пий X послал отпущение грехов еврею, которого считал «больше христианином, чем христиане». В память отца Маргаритины брат и сестра пожертвовали большую сумму разным католическим благотворительным организациям, а Маргарита и Чезаре — партии.

В 1909 году Маргарита родила девочку. Она назвала ее Фьяметта[89] — по имени легендарной возлюбленной автора «Декамерона»[90], добавив в память своих бабушек имена Эмма и Чиара, а в честь Кулишовой еще и Анна.

Глядя на девочку, Маргарита опять подумала: «Бог дал — Бог взял». Бог взял у нее отца и дал ей дочь.

Когда кончился траур по Амедео Грассини, начался дележ наследства между его детьми. Маргарита получила ренту 40.000 лир в год.

Маргарита отдала Роберто в аристократическую школу в Венеции, надеясь, что жизнь вдалеке от дома успокоит его мятежный дух, унаследованный от нее вместе с цветом глаз и волос, а супруги Царфатти переехали в новые роскошные апартаменты в самом аристократическом квартале Милана, совсем рядом с дворцом, где останавливался Наполеон[91]. В апартаментах Царфатти было три спальни, столовая, детская, кабинет, библиотека и огромная гостиная. До новой адвокатской конторы Чезаре в центре города было рукой подать, как и до виллы Маринетти, обставленной в египетском стиле в память об Александрии, где он родился.

Супруги Царфатти купили себе и загородный двухэтажный дом, увитый плющом. Он стоял на вершине холма недалеко от озера Комо и от швейцарской границы. Из окон открывался прекрасный вид на долину и предгорье Альп. Маргарита назвала дом «Иль Сольдо»[92]. Прямо у крыльца стоял огромный кипарис, над колодцем склонилось лавровое дерево, а в саду росли ее любимые с детства жасмин и вишня.

* * *
Маргарита изо всех сил старалась занять в партии подобающее ей место. Однако закон не только запрещал даже самым богатым и образованным женщинам быть на общественных должностях, но и лишал их, как и всех женщин, избирательного права. Маргарите только и оставалось, что бороться за женское равноправие.

Когда в парламенте началось обсуждение закона о всеобщем избирательном праве, в социалистической партии тоже начали обсуждать этот закон. Кулишова с Турати разошлись во мнениях. Кулишова считала, что нужно добиваться избирательного права и для женщин, Турати был против.

Однажды у Маргариты уже был случай убедиться, что Кулишова умеет настоять на своем. Это было во время ливийской кампании, которую Турати поддерживал, а Кулишова осуждала. Тогда «Аванти!» тоже осудила эту кампанию. Вот и теперь на очередном партийном конгрессе была принята резолюция о предоставлении избирательного права и женщинам.

Что же касается стараний Маргариты утвердиться в партии, то они пошли прахом: сторонники реформ проиграли, к власти пришли сторонники революции во главе с Муссолини. Правда, поражение великой Анны Кулишовой вовсе не огорчило Маргариту. Их отношения давно дали трещину. Маргарита уже вышла из-под обаяния Кулишовой. Она не могла смириться с ее главенствующим положением в партии, как не могла простить ей злоязычие. Как-то раз Кулишова под видом заботы о Маргарите публично упрекнула Чезаре в том, что он смотрит на других женщин при такой очаровательной жене. В другой раз, когда Маргарита с гордостью показывала Кулишовой новую бриллиантовую брошь, та ей сказала: «О да, дорогая, конечно, не важно, что бедные рабочие получают гроши за свой адский труд, вещица получилась прелестная». Такая тонкая шпилька тем более задела Маргариту, что она знала, как Кулишова завидует ее богатству и просто умирает от желания найти для своей дочери богатого мужа с положением.

Но окончательно поссорились они после того, как Маргарита написала статью о тяжелой жизни крестьян в окрестностях Рима и о том, как группа социалистов создала там школу. Особенно Маргарита отметила, как замечательно художник расписал стены этой школы, изобразив на фресках пастухов со стадами овец под звездным небом. Разъяренная Кулишова явилась в редакцию и при всех отчитала Маргариту за ее снобизм. Не ваши любимые художники, отчеканила Кулишова, сделав акцент на слове «любимые», что сразу вогнало Маргариту в краску, и не всякие там благодетели, а народ и только народ приведет Италию к социализму.

У Маргариты было ощущение, что ее публично отхлестали по щекам, и она выскочила из редакции вся в слезах. А Кулишова только пожала плечами и через несколько дней как ни в чем не бывало сказала Маргарите:

— Дорогая, приходите к нам сегодня, будет товарищ Муссолини.

Но Маргарита даже не поблагодарила за приглашение.

Муссолини высоко ценил Кулишову и при всем своем презрении к женщинам заметил как-то, что «ни одному мужчине с Кулишовой не сравниться». А у нее в доме он чувствовал себя не в своей тарелке: уж очень заумные разговоры вели все эти партийные интеллигенты.

Маргарита не пошла к Кулишовой. С товарищем Муссолини она познакомилась, когда решила сообщить ему о своем уходе из редакции «Аванти!». Она полагала, что новому главному редактору-революционеру будет не до изящных искусств.

Войдя в кабинет Муссолини, Маргарита раньше всего увидела огромные глаза. Потом — бледное лицо с выступающей челюстью. Оно напоминало загрунтованный холст на котором были прочерчены черные линии бровей и усов. А огромные черные глаза излучали грубую мужскую силу, которой как раз и не хватало Маргарите. У нее даже голова закружилась от неожиданно вспыхнувшего желания. А Муссолини продолжал сверлить ее своим «орлиным взором», хотя уже знал, что обладает ею.

Они немного поговорили о Маргаритиной колонке в газете, потом беседа перешла на Ницше. Муссолини не спускал с Маргариты глаз, и она несколько раз сбивалась с мысли, но все же поняла, что товарищ Муссолини не так силен в философии, как ему хотелось бы ей показать, но сделала вид, что ничего не заметила. К большому удовольствию Маргариты, Муссолини попросил ее не уходить из редакции.

Несколько дней спустя после знакомства с Муссолини Маргарита встретила его в концерте и поймала на себе его взгляд, такой же распаленный, грубый и призывный, как при первом знакомстве. Она поняла, что его поверхностные знания философии им не помешают.

Очень скоро Кулишова обратила внимание, что Маргарита совсем не приходит на партийные собрания. Кулишова спросила Турати, что бы это могло значить. Турати не знал, что ей ответить. А те товарищи, которые особенно завидовали богатству Маргариты, начали распускать слухи, будто она порвала с партией. Встретившись с Маргаритой на конференции в Риме, Турати спросил ее, почему она не приходит на партийные собрания.

— Вы же видите, я до сих пор еще немного хромаю после операции, — ответила Маргарита.

Прошло немного времени, и Маргарита снова начала появляться на партийных собраниях, но только когда на них бывал Муссолини. Без него она там откровенно скучала. Она все чаще приходила к нему в кабинет, и они подолгу беседовали на всевозможные политические и философские темы. Скоро редакция газеты перестала быть единственным местом их встреч, и Маргарита приняла все меры предосторожности, чтобы до Чезаре не дошли слухи о ее связи с Муссолини. О ней она рассказала только Аде, и та спросила:

— Кто он такой, этот Муссолини, почему ты его выбрала?

Маргарита на секунду задумалась, улыбнулась и еле слышно пробормотала: «Потому что он — бык».

6

Поначалу Маргарита видела в Муссолини не только «быка», но и «одного из тех легендарных героев, которые появлялись в заржавелых доспехах на королевском турнире, сбрасывали с лошади гордых рыцарей одного за другим (…) принимали награду (…), а потом, так и не раскрыв своего имени, исчезали в неизвестность»[93]. Узнав же его ближе, Маргарита увидела в нем не рыцаря, а Савонаролу[94]. Не сразу она поняла и то, что Муссолини ненавидит капиталистов из зависти к ним. И власти добивается, чтобы отомстить всему миру за те лишения, которые терпел в детстве.

Много позже Муссолини признался Маргарите, что, хотя он не верит ни в Бога, ни в черта, втайне он все же продал душу дьяволу в обмен на земную власть. Этот мужлан и отталкивал Маргариту, и притягивал, и она, ярая сторонница свободной любви, начала бешено ревновать Муссолини ко всем женщинам. А их у него хватало. Муссолини не скрывал своих отношений с Балабановой. Кроме того, в самый разгар романа с Маргаритой у него были еще две любовницы: русская еврейка Фернанда Островская и австрийская еврейка Ида Дальцер.

В это же время Муссолини познакомился с писательницей Ледой Рафанелли. Когда Рафанелли услышала выступление Муссолини на митинге, посвященном очередной годовщине Парижской коммуны, она сразу оценила в нем пламенного трибуна и написала хвалебную статью. В ответ Муссолини послал ей благодарственную записку с просьбой о встрече. Рафанелли пригласила его к себе домой. Она была крайне удивлена, увидев перед собой вместо пламенного трибуна смущенного синьора в добротной черной паре, с котелком в руках.

Леда Рафанелли была женщиной эксцентричной. Она поехала в Египет и там перешла в мусульманство, а вернувшись в Милан, обставила квартиру в духе «Тысячи и одной ночи», наполнив ее запахом египетских благовоний. Гостей она принимала, возлежа на горе подушек и покуривая кальян. Она верила в переселение душ и говорила, что ее связывают интимные узы с пирамидой Хеопса. Как и ее любовник — художник-футурист, Леда исповедовала анархизм, который у нее преспокойно уживался с исламом.

Пригласив Муссолини сесть и чувствовать себя как дома, Леда принесла на подносе крепчайший турецкий кофе и сразу предупредила, что ее сердце занято. «А я свободен как ветер. Ни жены, ни детей», — сказал Муссолини и предложил ей вместе почитать сначала Ницше, а потом Коран.

Муссолини выпил кофе, походил по затемненной комнате, возбужденный запахом благовоний, духов и томно-жгучим взглядом женщины на подушках, и вдруг разоткровенничался:

«В юности я мечтал стать великим музыкантом или великим писателем, но понял, что из меня не выйдет ни тот, ни другой. Меня пришибла среда, в которой я рос. Но я никогда не сдамся. Вы слышите? Никогда»[95].

Муссолини долго ухаживал за Ледой. Они отправлялись в романтические ночные прогулки, беседовали о высоких материях. Леда очень скоро обратила внимание на непостоянство мнений Муссолини. По ее словам, он был готов разделить любые ее взгляды. Заметила она и его ограниченность, и недостаток знаний. А те, что у него были, он черпал из партийных дискуссий или из бесед с Ледой.

— Я не боюсь выступать перед толпой, — сказал он Леде. — Но толпа должна быть огромной и стоять поодаль, чтобы я не различал лиц.

Муссолини был заворожен умом и красотой Леды Рафанелли, хотел, чтобы она стала и его любовницей, и его духовной наставницей, как Кулишова для Турати. Он написал ей в письме: «Возможно, вы — первая женщина, которая понимает меня»[96].

Но что бы Муссолини ни писал Леде, как бы ни ухаживал за ней, она не хотела стать его любовницей, и в отчаянии он сменил тактику: начал подробно рассказывать ей о своих романах и многочисленных победах.

— Вот есть у меня сейчас две женщины, — говорил он Леде, — которые от меня без ума, а я их совсем не люблю… Одна ужасно некрасивая, но у нее благородная душа. Другая — красивая, но очень хитрая и настоящая скряга. Как и полагается еврейке.

Рафанелли с трудом поверила своим ушам, узнав, что первая женщина — несгибаемая революционерка Анжелика Балабанова.

— А кто же вторая? — спросила она.

— Журналистка Маргарита Царфатти.

— Жена адвоката? — изумилась Рафанелли.

— Да… Она у меня уже в печенках сидит со своей любовью, но я ее никогда не полюблю. Меня просто воротит от ее еврейской жадности. Вы только подумайте! Такая богачка, а когда выходит ее статья в газете, посылает свою прислугу в редакцию взять три бесплатных экземпляра, чтобы сэкономить несколько лир… А у нее прямо рядом с домом — газетный киоск.

— Кстати, — заметила Леда, — Балабанова и Кулишова — тоже еврейки.

Муссолини посмотрел на нее исподлобья и ничего не сказал.

Леда так и не стала его любовницей.

* * *
Как главный редактор «Аванти!» Бенито Муссолини оправдал самые смелые ожидания тех, кто доверил ему этот пост. Он работал днем и ночью, и тираж подскочил с двадцати тысяч до ста. В руках у Муссолини оказался рычаг, с помощью которого он собирался перевернуть Италию, а потом и весь мир. Самое большое впечатление на читателей производили передовицы Муссолини, в которых порой не было ни логики, ни проверенных фактов, но их с лихвой заменяли броские слова и яркие метафоры.

В 1913 году во время демонстрации недалеко от Рима карабинеры[97] застрелили семерых рабочих и сорок девять ранили. Муссолини незамедлительно выступил со статьей, где сравнил полицию с итальянской армией, расстреливавшей безоружных арабов в Ливии. Еще через несколько дней на митинге в Милане он кричал: «Смерть убийцам! Да здравствует революция!», а неделю спустя в «Аванти!» появилась передовица, концовка которой не оставляла никаких сомнений в его намерениях: «Пусть те, кто устроили бойню, знают, что скоро настанет их черед». А так как эта статья открыто попирала закон о запрете подстрекательства к неповиновению властям, на Муссолини тут же было заведено уголовное дело. Но он остался на свободе.

Статья в «Аванти!» насмерть перепугала Кулишову и Турати. И не без основания: вскоре Муссолини призвал социалистов совершить революцию и для подготовки устроить всеобщую стачку. Турати тут же потребовал собрать партийное руководство. После пятидневных дебатов при поддержке Балабановой руководство утвердило дату стачки, и Муссолини вышел победителем.

Новое поражение Кулишовой даже не обрадовало Маргариту. Ей было не до нее. Маргарита никак не могла разобраться в своих отношениях с Муссолини. С одной стороны, все ее естество восставало против этого грубияна, против его невежества, ужасных манер, презрения к искусству и к женщинам. С другой стороны, ни один мужчина не вызывал в ней такого непреодолимого влечения, как Муссолини. Она теряла свое «я», превращалась в простую деревенскую бабу, с которой сын кузнеца делал все что хотел.

— Дорогая, — сказал ей как-то Чезаре, — ты хорошеешь прямо на глазах. Нельзя поверить, что у тебя уже трое детей!

— Маргарита, в таком душевном состоянии, как ты, я писала свои лучшие стихи, — задумчиво сказала ей Ада.

Муссолини не сомневался, что Маргарита от него без ума. А она старалась подавить в себе слепое влечение к нему. В надежде, что ей легче будет на расстоянии избавиться от этого наваждения, она, оставив детей и Чезаре, отправилась в большой вояж по Англии и Франции.

В Англии Маргарита собиралась изучить борьбу суфражисток. Ее визит как раз совпал с расколом в их движении. Одни английские суфражистки требовали добиваться женского равноправия только законными путями, другие призывали к гражданскому бунту. Первые обращались за помощью к таким известным фигурам, как Исраэль Зангвил и Бернард Шоу[98], вторые били стекла в общественных помещениях, задирали полицейских и ложились на трамвайные рельсы. Озлобленные мужчины начали нападать на демонстрации суфражисток. Но общественное мнение в Англии уже склонялось к тому, чтобы состоятельным женщинам предоставить избирательные права, а в палате общин чуть было не прошел закон о предоставлении избирательного права женщинам, чьи мужья владеют недвижимостью.

Для Маргариты все это было внове, потому что в Италии к суфражисткам никто серьезно не относился, а итальянские суды обычно оправдывали ревнивых мужей, убивавших своих жен.

Насмотревшись на демонстрации суфражисток, Маргарита заключила, что революция неизбежна. Если бы это услышал Муссолини… «Вот видите, дорогая синьора, я был прав», — прозвучал у нее в голове его голос.

После чопорного Лондона Париж показался Маргарите раем. Она часами пропадала в картинных галереях, сидела в кафе с художниками и писателями, познакомилась с поэтами Жаном Кокто[99] и Шарлем Пеги[100].

Кокто с взъерошенными волосами и томными жестами убеждал Маргариту, что искусство — это чертик в коробке, который выскакивает неожиданно. А бородатый Пеги, который в свое время был «дрейфусаром»[101], много рассказывал Маргарите о деле Дрейфуса и о своей борьбе с антисемитизмом. Она радовалась знакомству с Пеги, особенно потому, что он ценил Зангвила и его «Хад Гадью». В одном, правда, Пеги расходился с Маргаритой: для него социализм был пройденным этапом, он успел его возненавидеть. Причем до такой степени, что призывал убить лидера французской социалистической партии и своего бывшего друга Жана Жореса[102]. Жорес хотел наладить отношения между Францией и Германией, а Пеги патологически ненавидел немцев. Жорес хотел избежать войны и выступал против милитаристского угара, а влюбленный в армию Пеги, сверкая стеклышками пенсне, считал войну спасением от моральной гибели общества. И снова Маргарита услышала гимн насилию, и снова мелькнула мысль, что Муссолини прав.

В Париже Маргарита встретила Д’Аннунцио, сбежавшего от кредиторов, и очаровательного, вечно подвыпившего художника Амедео Модильяни[103], с которым она сразу нашла общих знакомых. А однажды за ее столом оказались двое внуков Гарибальди, занятых политическими интригами и коротавших время в пьяных дебошах. На Монпарнасе с Маргаритой познакомился мексиканский художник Диего Ривера[104], который написал в мемуарах, что Маргарита «была эксцентрична, прекрасна, талантлива и, оказываясь единственной дамой в мужском обществе, ухитрялась не бросаться в глаза, ничем не подчеркивала свою красоту и обаяние». Второй раз Ривера встретил Маргариту в обществе эстета и денди Риччото Канудо[105], светского остроумца, носившего в петлице листок плюща и убежденного в том, что превыше всех искусств — кино, а прекраснее всех женщин — его любовница Валентина де Сен-Пуан[106], внучка поэта Ламартина[107]. Ривера не сомневался в том, что у Маргариты была любовная связь либо с Канудо, либо с Валентиной. Если бы Ривере рассказали о дружбе Маргариты с Адой Негри и со скандально-знаменитой французской писательницей Колетт[108], носившей мужское платье, он и вовсе не знал бы, что написать в своих мемуарах.

Валентина заворожила Маргариту не только красотой, но и разнообразием талантов. Она рисовала, писала стихи, опубликовала трилогию «Любовь», «Кровосмешение», «Женщина и желание». В ответ на презрение Маринетти к женщинам она написала «Манифест футуристки» где в портрете всемогущей женщины, поклонницы жестокости и похоти, явно слышались ницшеанские нотки. Валентина писала, что «Абсурдно разделять человечество на мужчин и женщин. И тем, и другим одинаково не хватает мужественности». Подобно Маринетти Валентина оправдывала войну и считала ее средством очищения мира, поскольку война уничтожает слабых.

Прекрасная Валентина де Сен-Пуан была еще и родоначальницей театрального действа, включавшего танец, поэзию, драму, игру света и музыку, которую для нее писал Дебюсси[109].

Маргарита пробыла за границей всю весну и начало лета 1913 года. Домой она не торопилась, а вернувшись, поехала на лечебные грязи под Римом: колено все еще побаливало. Июль она провела на венецианском взморье в Лидо, вспоминая детство, а в августе и сентябре укрылась от жары в Иль Сольдо, где написала большую статью об английских суфражистках. Ей казалось, что ее влечение к Бенито Муссолини прошло.

Маргарите исполнилось тридцать три года, а в зеркале отражалась все та же бархатная кожа на лице, сверкающие радостью жизни глаза, соблазнительные ямочки на щеках, чувственные губы, белоснежные зубы и золотисто-медные вьющиеся волосы.

Вот бы посмотрел на нее сейчас Бенито…

7

Весь 1913 год в Италии чуть ли не каждую неделю происходили столкновения рабочих с полицией, которые приносили все новые и новые жертвы. Ливийская кампания прибавила к итальянским колониям в Африке еще одну. Но аппетиты правительства только возросли, и, когда Сербия, Болгария и Греция набросились на ослабевшую Турцию, чтобы успеть отхватить себе кусок побольше от ее былых владений на Балканах, многие социалисты опасались, что начнется война с Австрией за те территории, которые Италия считала исконно своими. А националисты требовали войны во весь голос.

В такой обстановке страна готовилась к осенним выборам в парламент. Муссолини назвал предстоящие выборы самыми важными в истории социалистической партии, и эта мысль каждый день появлялась на страницах «Аванти!», где он осуждал милитаризм, национализм и империализм. На выборах социалисты выиграли пятьдесят три места из пятисот восьми, и Муссолини с полным правом мог записать эту победу на свой счет.

Радость победы была несколько омрачена уходом из «Аванти!» его заместительницы Анжелики Балабановой. Ее частые ссоры с Муссолини — личные, идеологические и редакционные — сделали свое дело. Их пути разошлись, о чем Муссолини жалел, так как по-прежнему преклонялся перед ее образованностью и талантами.

В конфликте с Балабановой сыграла определенную роль и гражданская жена Муссолини. Ракеле все-таки прослышала о русской любовнице мужа и стала закатывать ему один скандал за другим.

У Муссолини не осталось человека, которому он мог бы излить душу. Место Балабановой освободилось, с Ракеле ему не о чем было говорить, и он понял, что ему нужна Маргарита.

А Маргарита, не говоря уже о ее тяге к Муссолини, была заинтересована в нем потому, что хотела помочь Чезаре сделать политическую карьеру. Маргарита не была верной женой, но старательно оберегала свою семейную жизнь, в которой Чезаре занимал важное место. С ним дом был домом, семья — семьей, и Чезаре никогда не лез ей в душу. Так что если до отъезда Маргариты за границу Муссолини несколько раз приходил в ее салон, то теперь он там не появлялся. Но в тесном мирке партийной верхушки не бывает секретов, и очень скоро Анжелика Балабанова узнала, что Маргарита Царфатти заменила ее в постели и в жизни Муссолини.

Муссолини не мог нарадоваться тому, что Маргарита снова с ним. Она была такой же образованной и умной, как Балабанова, но в отличие от той еще и красивой. У Балабановой не было и намека на Маргаритину тонкость, на Маргаритин юмор. И раз с ним такая женщина, как Маргарита, значит, он, Бенито Муссолини, не какой-то неотесанный чурбан.

Муссолини при участии Маргариты начал издавать новый журнал под названием «Утопия» с подзаголовком «Обзор итальянского революционного социализма». Маргарита много писала и для «Утопии», и для «Аванти!» о борьбе за права женщин и об изобразительных искусствах. Муссолини занял умеренную позицию относительно женского равноправия, хотя его личное отношение к этому вопросу не изменилось ни на йоту. Однажды, не сдержавшись, он заорал в редакции «Аванти!»: «Хотите знать, что я думаю о женщинах? Что их место дома, на кухне. Пусть прислуживают своим мужьям, а те пусть иногда учат их уму-разуму кулаком!»

* * *
Для Муссолини 1914 год начался судебным процессом по делу годичной давности о подстрекательстве к насилию. Его защитником был Чезаре, который, по совету Маргариты, решил таким образом укрепить политический союз супругов Царфатти с Муссолини. В зале суда Маргарита сидела в первом ряду и, слушая речь Чезаре, переводила восхищенный взгляд с мужа на любовника. Когда Чезаре закончил речь, Муссолини получил право последнего слова.

— Если в следующий раз правительственные войска снова будут стрелять в народ, я швырну им в лицо не газетные строчки, а гранату, — четко и спокойно произнес он, встав со скамьи подсудимых.

Суд оправдал Муссолини по всем пунктам обвинения.

На очередном конгрессе социалистической партии Муссолини встретили овациями, и, когда он поднялся на трибуну, кто-то выкрикнул из зала: «Он вернул нашу партию на правильный путь!» Зал отозвался новыми овациями. Сторонники Муссолини составляли большинство в комиссии, которая сформировала новое партийное руководство. Муссолини был единогласно переизбран.

Всего за два года Муссолини совершил фантастический взлет на вершину партийной власти, и Маргарита сделала выбор: перешла в революционный лагерь Муссолини.

Через два месяца карабинеры разогнали антимилитаристскую демонстрацию в Анконе, организованную анархистами; трое человек было убито и четверо ранено. А через день анархисты подняли восстание. Целую неделю, названную потом «Красной», они громили государственные учреждения, жгли архивы налоговых ведомств, грабили церкви, обрывали телеграфные и телефонные провода, а в некоторых местах поднимали черный флаг и провозглашали республику. В Риме, во Флоренции, в Турине на улицах появились баррикады, и против повстанцев была послана кавалерия.

На Маргариту «Красная неделя» произвела такое сильное впечатление, что в одной из статей она объявила церковь врагом прогресса, в другой — восстала против привилегий, которые получали богачи (что отнюдь не значило, будто она хочет от них отказаться); и дошла до того, что выступила в защиту английской суфражистки, которая изрезала ножом полотно Веласкеса[110] в лондонской Национальной галерее. «Если (…) потеря одного или десяти шедевров, — написала Маргарита, — может ускорить прогресс общества… который приведет к созданию новых шедевров, то (…) даже с точки зрения эстетики ничего, кроме пользы, не будет»[111].

Когда правительственным войскам удалось справиться с восстанием, газеты подвели итог: семнадцать убитых и более тысячи раненых. Полиция производила массовые аресты и разгоняла всякое скопление народа. В толпе стоял и Муссолини, у которого до гранат дело еще не дошло. Один полицейский ударил его дубинкой по голове так, что он упал без сознания.

На следующий день еще не пришедшего в себя от удара Муссолини ожидало новое потрясение: миланские националисты атаковали редакцию «Аванти!». Муссолини велел своим сотрудникам вооружиться чем попало, но в редакции не оказалось ничего подходящего. Не потерявшая самообладания Маргарита предложила разломать редакционные ножницы, вооружиться ими вместо ножей и встретить нападавших лицом к лицу. Перепуганный Муссолини уговаривал ее бежать через черный ход, но тут подоспели карабинеры, и националисты отступили.

В середине июня прошли выборы в муниципальные советы. Социалисты одержали победу во многих городах. В Милане они и вовсе прибрали к рукам муниципалитет, и Муссолини решил превратить Милан в форпост революции.

Муссолини пришел к мысли, что новую цивилизацию можно создать только на развалинах старой. Ни изменение законов о выборах, ни уличные восстания не приведут к триумфу социализма. Его можно достичь только войной, которая превратит в руины всю Европу. Но таких еретических мыслей он не осмеливался высказывать даже в своем независимом журнале «Утопия» и тем более на страницах партийной «Аванти!».

А его старый приятель из анархистов прямо так и написал в июньском номере «Утопии»: «Те, кто кричит „Долой войну!“ — самые отъявленные консерваторы. Социалистическая партия, вместо того чтобы (…) подготавливать революционную обстановку — повивальную бабку нового общества, содрогается… от ужаса перед будущей войной…»

28 июня 1914 года, меньше чем через месяц после этой статьи, в Сараево прогремел первый выстрел Первой мировой войны.

* * *
«Убит австрийским престолонаследник эрцгерцог Фердинанд[112]!» — кричали мальчишки-разносчики газет. Супруги Царфатти услышали их, когда обедали в ресторане. Маргарита весело посмотрела на мужа:

— Теперь Австрии конец. А когда Австро-Венгерская империя развалится, мы наконец-то вернем свои исконные земли в Тренто и Триесте.

Чезаре с удивлением отметил про себя, что у его жены патриотизм взял верх над социализмом.

Маргарита, как и большинство европейцев, не верила в неизбежность войны и поехала в Венецию отдохнуть вместе с пятилетней дочкой, которая там заболела корью. Маргарита не выходила из дома и не читала газет. Только от врача она узнала, что Австро-Венгрия предъявила ультиматум Сербии, требуя передать австрийской полиции ведение дела по убийству престолонаследника.

Маргарита посмотрела на старого врача-еврея, который лечил в детстве и ее саму.

— Вы думаете, начнется война? — тревожно спросила она.

— Может, начнется, а может, нет, — ответил тот.

А война уже шла. Австро-Венгрия воевала против Сербии, Германия — против России и Франции, Англия — против Германии.

31 июля убили вождя французской социалистической партии Жана Жореса. Маргарита ужаснулась. Она вспомнила Шарля Пеги, который призывал убить Жореса, пытавшегося спасти Европу от войны. Призыв Пеги услышал какой-то фанатик-националист и застрелил Жореса в парижском кафе. А командир пехотного взвода лейтенант Шарль Пеги погиб в бою на Марне во время французской контратаки.

Спустя несколько дней Муссолини выступил с речью в память Жореса на партийном собрании.

Италия осталась в стороне от кровавой бойни, и вместе с остальными итальянцами супруги Царфатти испытали облегчение.

Решив, что самое страшное позади, Маргарита уехала в Иль Сольдо, и тут-то на швейцарской границе она увидела первых итальянских беженцев, которые по тем или иным причинам оказались в уже воюющей Германии. Они прибывали днем и ночью с каждым поездом — голодные, усталые, перепуганные.

«Нужно скорей возвращаться, быть рядом с Муссолини, не говоря уже о семье», — решила она и села на первый же поезд в Милан.

* * *
Чуть ли не каждую передовицу в «Аванти!» Муссолини начинал словами «Долой войну!». На чьей бы стороне ни выступила Италия — своих давних союзников[113] Австрии и Германии или Антанты[114], это все равно приведет к трагедии. Поэтому социалисты должны бороться за сохранение нейтралитета, уверял он на бумаге, а в голове стучала вколоченная Балабановой мысль Маркса: по пятам войны идет революция. И Муссолини решился напечатать статью, написанную вместе с Маргаритой, правда, под общим псевдонимом. В статье говорилось, что никакие антивоенные выступления не остановят противника и он уничтожит Италию вместе со всеми ее пацифистами. Поэтому разговоры о всемирном братстве рабочих должны остаться в прошлом. Ортодоксальный марксизм себя изжил, и ему на смену идет национальный социализм. Маргаритины друзья-футуристы начали публично сжигать австрийские флаги и скандировать: «Долой Австрию!» Маринетти объявил сторонников нейтралитета врагами футуризма и назвал войну «самой прекрасной футуристической поэмой». А миланские социалисты собрались на заседание обсудить вопрос об итальянском нейтралитете. Маргарита и Муссолини пришли на это заседание вместе. К концу дебатов Муссолини заявил, что, поскольку Европа находится в серьезной опасности, он готов выступить за участие Италии в войне. В эти минуты «в душе он был не социалистом, выступавшим за нейтралитет, а, скорее, итальянцем, выступавшим за войну», — вспоминала потом Маргарита.

А Леда Рафанелли пришла к Муссолини в редакцию и застала его очень возбужденным.

— В чем дело? — спросила Леда.

— Обещайте, обещайте мне, что не станете моим врагом, — Муссолини неожиданно сдавил ее запястья с такой силой, что она вскрикнула от боли.

— Да что случилось, Бенито?

— Обещаете? Через несколько дней газеты будут ругать меня на все лады и называть предателем. Но вы им не верьте. Верьте мне.

На следующий день после заседания в «Аванти!» появилась передовица Муссолини под заголовком «От полного нейтралитета — к частичному». Социалисты не на шутку встревожились. А правительство почуяло запах раскола в их стане. Муссолини же встретился с газетным издателем Филиппо Нальди, который прежде выступал за нейтралитет, а теперь — за войну на стороне Антанты. Муссолини сказал ему, что хочет поддержать политику интервенции, но не может, будучи главным редактором «Аванти!».

— Тогда почему бы вам не уволиться и не открыть собственную газету? — спросил Нальди.

— А деньги? — в свою очередь спросил Муссолини.

— Деньги я достану, — ответил Нальди.

Муссолини оставил пост главного редактора «Аванти!», и вскоре вышел первый номер его новой газеты «Иль пополо д’Италия»[115]. Слева от названия красовался афоризм, принадлежавший Бланки: «У кого есть нож, у того есть хлеб», а справа — афоризм, принадлежавший Наполеону: «Революция — это идея, раздобывшая штыки».

Всю первую полосу занимала подписанная Муссолини передовица, в которой он обращался к молодежи Италии: «В другое время я не произнес бы даже шепотом слово „война“, но сегодня я вынужден произнести его во весь голос»[116].

Далее Муссолини объяснял, почему Италия должна вступить в войну на стороне Антанты.

Прочитав эту передовицу, Анжелика Балабанова воскликнула: «Человеку, который это написал, нет места в социалистической партии. Его место вокопах или в сумасшедшем доме». Балабанова заявила, что Муссолини — предатель хуже Иуды. Тот предал только одного человека, а Муссолини — всю партию, всех рабочих Италии. Балабанова была уверена, что французы подкупили Муссолини. Были в этом уверены и чуть ли не все его биографы. Французские деньги стали каиновой печатью на Бенито Муссолини.

Через десять дней после того, как Муссолини призвал к войне, в Милане состоялось срочное партийное собрание, где было внесено предложение исключить из партии товарища Муссолини. Со всех сторон ему орали «Изменник! Предатель! Иуда! Сколько тебе заплатили?»

Стоя на трибуне, Муссолини никак не мог начать защитную речь. Он был не брит, бледен и весь дрожал, закрываясь руками от града монет и скомканных бумажных шариков, которыми в него швыряли за неимением тухлых яиц, а кто-то швырнул стул.

Наконец Муссолини собрался с силами и отчетливо бросил враждебно настроенному залу:

— Вас все равно заставят воевать… Вы от меня не избавитесь, потому что я был, есть и буду социалистом…

Прежде чем новые крики заглушили его слова, он успел так же отчетливо произнести:

— Вы меня ненавидите, потому что все еще любите!

Маргарита не пошла на собрание, на котором Муссолини исключали из партии, сказав ему, что любит бой быков, но у нее нет ни малейшего желания видеть его на партийной арене. Не пошла Маргарита и на митинг в поддержку Муссолини: не хотела рисковать своим партийным билетом, дававшим ей возможность держать Муссолини в курсе партийных дел. Они встречались почти каждый день, а по вечерам старались еще и уединиться в облюбованном ими ресторанчике. Заказывали спагетти и красное вино, и, пока Муссолини жевал («Действительно бык!» — думала она, глядя на его выдающуюся вперед челюсть). Маргарита рассказывала ему о последних партийных новостях.

— Только от вас я могу узнать правду о том, что там происходит, — сказал Муссолини, и Маргарите это было приятно.

Маргарита опубликовала в «Аванти!» статью «Пролетариат и родина», где попыталась поддержать точку зрения и партии, и Муссолини. Но Муссолини не устраивала такая половинчатость. Ему нужна была безоговорочная поддержка, и он ждал, что Маргарита выскажется в «Аванти!» однозначно. Маргарита молчала. А противники Муссолини потребовали создать комиссию для расследования источников финансирования «Иль пополо д’Италия». Возглавлял эту комиссию Чезаре Царфатти, который сумел доказать необоснованность обвинений против Муссолини.

Социалистическая партия изгнала из своих рядов Бенито Муссолини, но его призыв к войне только помог ему стать национальным героем: к началу 1915 года в Италии за войну были уже не только ее идейные сторонники, но и десятки тысяч молодых людей, видевших в войне увлекательное приключение.

8

Маргарита решила поехать во Францию, чтобы увидеть войну своими глазами.

К тому времени передовая линия фронта проходила всего в шестидесяти километрах от осажденного Парижа. По улицам шли колонны солдат, тянулись военные грузовики и санитарные машины, поезда привозили с фронта тысячи раненых. Рестораны, театры, ночные клубы, школы были отданы под госпитали. Париж был мрачен, но тверд в своей решимости выстоять.

Маргарита хотела увидеть французских женщин на войне. Ее друзья Валентина де Сен-Пуан и Колетт уже работали сестрами милосердия. Два месяца Маргарита объезжала пункты Красного Креста и госпитали. Брала интервью у продавщиц, эстрадных актрис и учительниц, добровольно ставших санитарками и уборщицами. Она была поражена мужественностью этой «женской армии, сражавшейся за жизнь бок о бок с армией, сражавшейся против смерти». Побывала она и на складах, где готовили к отправке на фронт подарки для солдат, и на бесплатных кухнях, где кормили безработных и бездомных. В провинции она видела старинные замки французской аристократии, тоже отданные под госпитали. Знакомая художница, у которой Маргарита жила некоторое время, помогала найти приют беженцам с прифронтовой линии.

Маргариту потрясли медсестры. Многие из них погибали или попадали в немецкий плен. А груды окровавленных тел в переполненных палатах и коридорах госпиталей! А безнадежно-тоскливый взгляд тех раненых, которые ждали, когда же к ним подойдут полумертвые от усталости врачи! В Дюнкерке Маргарита оказалась в госпитале в ту минуту, когда немецкий самолет сбросил на него бомбы. Была разрушена часть здания. Маргарита осталась невредимой и вернулась в Париж. Она не могла опомниться. Смерть, бомбы, кровь. Какой ужас! Нет, война не была футуристической поэмой, как утверждал Маринетти. Война была огромной ямой, где лежали горы трупов.

* * *
Вернувшись в Италию, Маргарита узнала, что Чезаре разослал во все газеты заявление о том, что он не выступает ни за войну, ни против нее и остается «просто социалистом». На это «Иль пополо д’Италия» тут же разразилась издевательски-ехидной статьей, где говорилось, что «совершенно неожиданно на невинные головы супругов Царфатти обрушилась сложная, мучительная дилемма: мы за войну или мы против войны? Мы за нейтралитет или мы против нейтралитета?… Решайтесь, господа! Смелее! Ну же!». Муссолини было настолько важно, чтобы супруги Царфатти публично его поддержали, что он даже не заметил издевательского тона статьи.

Больше всего Маргарита была шокирована тем, что эта статья появилась несомненно с одобрения Муссолини.

— Бенито, как вы посмели выставить нас на посмешище! — Маргарита впервые говорила с ним таким тоном.

— Моя дорогая, это просто недоразумение. Я уже сделал выговор журналисту…

— Не считайте меня дурой. У вас в газете ни одно слово не появляется без вашего ведома. Неужели вам нужно было использовать газету, вместо того чтобы поговорить со мной лично! Неужели вы не понимаете, что я боюсь войны, боюсь!

Муссолини хотел ее обнять, но она отстранилась и посмотрела ему прямо в глаза.

— Вы меня любите?

— Дорогая, вы бесподобны. Как же можно вас не любить!

Неделю спустя Маргарита согласилась дать интервью одной из газет о своей поездке во Францию. На вопрос, какую из воюющих сторон она поддерживает, Маргарита едко заметила, что Германия расплачивается за то, что «оставалась в состоянии варварства дольше других народов». В Маргарите созрело решение, о котором она еще не говорила вслух: поддержать вступление Италии в войну.

Маргарита выступила на большом собрании в Милане с лекцией о французских женщинах на войне и восславила храбрость французских и бельгийских медсестер, сражающихся против германского варварства.

* * *
Итальянское правительство заключило в Лондоне тайный договор с Англией, Францией и Россией, по которому к Италии отойдут Тренто, Триест, часть Албании и некоторые районы в Турции и Африке при условии, что Италия не позднее чем через месяц вступит в войну на стороне Антанты.

Слухи о лондонском договоре привели к яростным столкновениям сторонников войны с ее противниками. Вернувшийся из Парижа Д’Аннунцио произнес в Генуе пламенную речь перед двадцатью тысячами итальянцев, призывая их стать под ружье. Неделю спустя он повторил боевой клич в Риме, где толпа насчитывала уже более ста тысяч человек.

— Товарищи по оружию! — Д’Аннунцио широко раскинул руки, как бы стараясь обнять всю толпу. — Кончилось время болтать, пришло время действовать. Если подстрекательство к войне — преступление, я горжусь тем, что я — преступник. Сегодня дозволено все, что служит спасению отечества.

В Милане Муссолини выступил с требованием, чтобы король объявил войну или отрекся от престола. В Риме триста тысяч сторонников войны во главе с Муссолини прошли маршем по улицам столицы.

И Чезаре решился заявить, что он тоже за войну. Этому предшествовал неприятный разговор с Маргаритой.

— Больше ждать нельзя, — сказал Чезаре. — Народ хочет войны, и мы должны быть с народом.

— Ты прав, — согласилась Маргарита. — Но не заявляй, что ты за войну, подождем еще немного. Иначе тебя выгонят из партии. Подумай о своей политической карьере.

Чезаре несколько минут ходил по комнате, потом посмотрел на жену.

— Ты же сама говорила, что Муссолини…

— При чем тут Муссолини? — раздраженно перебила Маргарита. — Его уже выгнали из партии, и он может делать что хочет. А ты без партии никогда не попадешь в парламент.

— Дорогая, я не должен тебе напоминать, что я уже трижды туда не попадал.

— Но, Чезаре, мы будем пытаться еще и еще, и партия нам поможет. Погаси сигару, тут нечем дышать.

Однако Чезаре не послушал совета жены, и в «Аван-ти!» появилось его открытое письмо с заявлением, что он за войну. «Иль пополо д’Италия» не замедлила отреагировать: «Наконец-то среди сотен социалистов, готовых выступить за войну… нашелся один, у которого хватило смелости сказать об этом вслух».

* * *
23 мая 1913 года Италия вступила в войну на стороне Антанты против Австро-Венгрии.

В тот же день пятнадцатилетний Роберто Царфатти написал своим родителям, перед тем как приехать домой на школьные каникулы:

«Какой патриотический пыл в нашей Италии (…) Италия обрела свое национальное достоинство, и горе тому, кто попытается замарать ее честь. Только сейчас я научился любить (…) итальянский народ (…) Из каждых уст раздается (…) „Вива Италия!“, все надеются на победу, все полны решимости выполнить свой долг. Мой долг (…) идти в армию (…) Папа и ты, мама, вы же понимаете, что сейчас творится у меня в душе, разрешите мне пойти на войну, благословите меня на ратный подвиг, и тогда, я чувствую, меня не коснется вражеская пуля. Верь мне, мама, я хочу идти на войну не из ребячества или в поисках приключений, я хочу пойти на войну по велению совести и по убеждениям (…) Может, я и погибну, но какое это имеет значение, когда сражаешься за свои идеалы»[117].

Зная свою мать, Роберто сделал приписку, что, даже если родители не дадут согласия, он в армию пойдет и тогда, возможно, погибнет.

Маргарита проплакала над этим письмом всю ночь, а, когда Роберто приехал домой, Чезаре употребил все свое красноречие, чтобы убедить сына, что они с матерью одобряют его патриотизм, но было бы очень неправильно даже пытаться попасть в армию обманным путем, скрыв свой настоящий возраст. Заклиная сына своим здоровьем, Маргарита уговаривала его подождать, пока ему исполнится восемнадцать лет. В душе она была уверена, что до тех пор война кончится. Однако Роберто было не так-то просто уговорить. Его буйный нрав стал до того невыносимым, что его выгнали уже из нескольких школ. В последней из них — рядом с Болоньей — Роберто принимал участие в милитаристских демонстрациях и забросил учебу. Недаром Ада Негри называла его «диким львенком».

Маргарита чувствовала себя неловко. И Муссолини, и муж, и даже сын уже выступили за войну, а она все еще боится открыто высказаться. Неужели она любит свою землю меньше француженок? А если так же, то почему она не выступает за войну?

После возвращения из Парижа Маргарита написала книгу «Женская армия во Франции», которая кончалась тем, что героинями француженок сделала «любовь к своей земле и к своей культуре». Книга вышла летом 1915 года.

* * *
В Милан приезжали посланцы французского и бельгийского правительств. Сначала приехала старая знакомая Колетт. За ней — бывший премьер-министр Франции Луи Барту[118]. Затем — лидер бельгийских социалистов Эмиль Вандервельде[119], с которым Маргарита была знакома по международным социалистическим конгрессам. Вандервельде пришел к Кулишовой, где кроме нее и Турати их уже ждал Тревес. После ужина Вандервельде обратился к присутствующим:

— Будь вы на нашем месте, что делали бы вы, если бы вашу страну оккупировали?

— Как и вы, мой друг, сражался бы с врагом! — не задумываясь ответил Тревес.

Турати поглаживал бороду, не говоря ни слова.

— Почему же вы не хотите нам помочь, как это принято у социалистов-интернационалистов? — продолжил Вандервельде.

Кулишова молча курила, а потом резко встала с кресла и сказала, ни на кого не глядя:

— Я не знаю, чем кончится эта война. Но в одном я уверена: она приведет к революциям, особенно — в моей России.

Когда Вандервельде рассказал Маргарите об этом разговоре, она не поверила своим ушам: прожив несколько десятилетий в эмиграции, Анна Кулишова называла Россию «своей». И если Кулишова все еще — патриотка России, то как же она, Маргарита, может не быть патриоткой Италии?!

* * *
Потом оказалось, что не только Кулишова патриотка России, но и Анжелика Балабанова. В 1917 году она вернулась на родину и вступила в большевистскую партию. Ее «Письма из России» вдохновили «Аванти!», взявшую проленинский курс.

В 1918 году Балабанова стала заместителем наркома иностранных дел Украины, затем короткое время сама занимала этот пост. Но пяти лет, прожитых в большевистской России, Балабановой хватило, чтобы понять, куда ведет ленинский курс, и в 1922 году она вторично эмигрировала в Стокгольм, оттуда уехала в Вену, потом — в Париж, где стала главным редактором «Аванти!», запрещенной к тому времени в самой Италии. А в 1936 году эмигрировала в США, где написала несколько книг воспоминаний. Только в 1948 году она вернулась в Италию и скончалась в 1965 году в возрасте восьмидесяти восьми лет.

Маргарита в своих мемуарах описала, как Балабанова оказалась в России. «Вместе с Лениным и Троцким она вошла в группу ссыльных русских революционеров, которые возвращались через Германию специальным поездом, предоставленным им самим кайзером Вильгельмом[120] (…) Анжелика снова стала знаменитостью (…) Но в один прекрасный день (…) ее саму сочли „опасной контрреволюционеркой“ — мы все контрреволюционеры для кого-то — и выслали из России. Бедная Анжелика! За несколько дней до того, как она вторично пересекла границу, в Россию приехал посол итальянского королевства, которого назначил Бенито Муссолини. Если этот удар не убил ее, она, должно быть, все еще корчится от ярости»[121].

Что касается приведенных Маргаритой сведений, они не совсем точны: из России Балабанову не высылали — она эмигрировала. Нельзя утверждать и то, что Балабанова возвращалась с Лениным и Троцким в одном поезде. Во — первых, это был не поезд, а знаменитый «запломбированный вагон». Во-вторых, хотя даты совпадают, в списке пассажиров фамилия Балабановой не значится. Правда, известно, что некоторые пассажиры подписались псевдонимами.

* * *
Когда Италия вступила в войну, Муссолини исполнилось тридцать два года. Для боевых частей он был стар, а Министерство обороны не торопилось мобилизовывать в армию агитатора-социалиста. Но закон о всеобщей мобилизации даже Министерство обороны не могло обойти, и Муссолини все-таки призвали. Он попал в пехоту.

А пятидесятидвухлетний Габриэль Д’Аннунцио пошел на войну добровольцем и вскоре прославился в самых опасных военных операциях. Вначале он служил в кавалерии, потом — на флоте и наконец стал военным летчиком.

В Министерстве обороны поняли, что для них Д’Аннунцио — просто находка: его подвиги привлекают новых добровольцев. Под огнем австрийских зениток Д’Аннунцио разбросал над Тренто и Триестом завернутые в итальянские флаги листовки с призывом к итальянским жителям этих городов «держаться и ждать освобождения».

Австрийцы назначили за голову Д’Аннунцио вознаграждение в 20 000 крон.

В ответ Д’Аннунцио сбросил на австрийские корабли бутылки с издевательским посланием к правительству Австрии, а на Вену — листовки, которые заканчивались словами «Вива Италия!».

К концу войны Д’Аннунцио был трижды повышен в чине и получил множество военных наград от итальянского правительства, включая самую высшую — золотую медаль за воинскую доблесть.

В отличие от Д’Аннунцио Муссолини был, по мнению Балабановой, трусом. О нем рассказывали, что он падает в обморок от одного запаха нашатырного спирта. А разругавшийся с Муссолини бывший административный директор «Аванти!» назвал его «зайцем», которого люди, не знакомые с ним, принимают за льва.

Однако те, кто служили с Муссолини в одном взводе, не могли сказать о нем ничего плохого. Он был таким же солдатом, как и все, даже лучше других и вскоре получил чин капрала.

В армии Муссолини заболел тифом, его эвакуировали в госпиталь, и как раз в это время туда нанес визит король Витторио Эммануэль. Это была первая встреча Муссолини с королем, которого он в свое время назвал «бесполезным гражданином». Король не подошел близко к койке капрала Муссолини, а спросил издали, как тот себя чувствует. Муссолини так растерялся от присутствия коронованной особы, что промямлил что-то неразборчивое.

Через две недели Муссолини перевезли в военный санаторий неподалеку от Милана, и к нему сразу же примчалась Маргарита. При виде Муссолини она невольно отшатнулась. Как он высох, почернел, и какой ужасный запах от него идет. Маргарита поспешила домой за чистым бельем и за продуктами. Через несколько часов она уже сидела рядом с койкой своего вымытого военного героя и слушала многословные описания сражений, траншей, заката над полем боя, солдатского братства. На деньги Маргариты за героем был хороший уход, и он ни в чем не нуждался. Муссолини жадно читал «Иль пополо д’Италия» и обсуждал с Маргаритой положение на фронте. От его отпуска по болезни оставались считанные дни, и Маргарита с ужасом думала, что Муссолини вот-вот вернется на фронт.

В санаторий к Муссолини приехала и Ракеле. На руках она держала второго ребенка, который родился после ухода Муссолини на фронт и которого он назвал в честь будущей победы Витторио. Крестить сына Муссолини запретил.

Вскоре объявилась одна из любовниц Муссолини Ида Дальцер. Она тоже родила ему сына и назвала его Бенито. Ида требовала, чтобы Муссолини на ней женился. Муссолини оказался в довольно странном положении холостяка, у которого есть две семьи. Маргарита быстро оценила положение и поняла, что невежественная Ракеле для нее — не соперница. Ида Дальцер куда как опаснее. Поэтому Маргарита тут же объяснила Муссолини, что, если с ним, не дай Бог, что-нибудь случится на фронте, несчастная Ракеле останется без гроша с двумя детьми. «Ракеле, — сказала Маргарита, — хорошая жена и мать (подумать только, она уговаривает своего возлюбленного жениться на другой!). А эта истеричка Дальцер может сделать что угодно — спалить весь дом, даже наложить на себя руки, если он на ней женится».

— А на свадьбу придете? — подмигнул Муссолини.

— Ну, Бенито, — покраснела Маргарита, — это уж слишком даже для шутки.

И Муссолини, преодолев свои социалистические убеждения, вступил с Ракеле в законный брак. Узнав, что Муссолини уже женат, Ида Дальцер подала прошение в суд, чтобы признали его отцовство. Она заявила под присягой, что два года состояла в супружеских отношениях с Бенито Муссолини, от которого и родила сына. Над головой Муссолини нависла гроза, но верная Маргарита пришла на помощь, оплатив услуги адвоката, который добился компромисса. Ида отказалась от претензий стать синьорой Муссолини, а Муссолини согласился ежемесячно платить по двести лир алиментов на сына, которого признал. Иду Дальцер не без участия Муссолини признали сумасшедшей и поместили в психиатрическую клинику, где она и умерла в 1935 году. Семь лет спустя умер и ее сын Бенито.

История с Идой еще больше сблизила Маргариту и Муссолини. Он был безмерно благодарен ей за помощь. Он всегда мог довериться ей, она понимала и разделяла все его невзгоды и радости. Кроме того, не в пример Ракеле, она знала толк в любви и отзывалась на его порывы. А у Маргариты вызывала восторг его плотоядность.

* * *
Газеты сообщили, что немцы казнили в Бельгии английскую сестру милосердия Эдит Кэвелл, обвиненную в укрывательстве вражеских солдат. Маргарита пришла в ярость. Вся итальянская пресса осуждала казнь Кэвелл. Ада Негри посвятила ей стихи. Женские организации устраивали в ее честь траурные митинги. На одном из них Маргарита выступила с речью. По ее просьбе, для Муссолини оставили место в первом ряду. Пожалуй, впервые она выступала, а он сидел в зале.

Стоя под огромным портретом Эдит Кэвелл, задрапированным флагом Красного Креста и флагами союзников, Маргарита бросала в зал гневные слова, цитировала из своей книги «Женская армия во Франции» со слезами на глазах подробно рассказывала о мужестве медсестер, сражавшихся за Францию, и о последних часах Эдит Кэвелл, ожидавшей отмены приговора, которой не последовало.

— История никогда не простит Гогенцоллернов[122]. В этой войне, развязанной немцами, в этой чудовищной трагедии мы должны не оплакивать Эдит Кэвелл, а завидовать ей. Не святой водой, а кровью окраплены стены ее тюрьмы. Мы не хотели этой войны, но теперь мы должны сражаться до последнего солдата.

С этими словами Маргарита достала из плетеной корзинки букетик цветов и положила его к портрету Эдит Кэвелл. Грохнувший овациями зал встал. Первым встал Муссолини.

На следующий день «Иль пополо д’Италия» отвела Маргаритиному выступлению половину первой полосы, превознося ее патриотизм.

После этой речи Маргариту исключили из социалистической партии.

9

1916 год не принес Италии ничего, кроме военных поражений на всех фронтах. В заснеженных Альпах, в наскоро вырытых окопах плохо вооруженная итальянская армия, не готовая к затяжной войне, не могла противостоять врагу, у которого и позиции были лучше, и артиллерии больше. На безуспешные атаки итальянской армии австрийцы отвечали контратаками, в которых итальянцы потеряли за год более ста тысяч убитыми и около трехсот тысяч было ранено, не считая десятков тысяч, попавших в плен.

В армию призвали бывшего Маргаритиного любовника Умберто Боччони[123]. Жизнь в окопах полностью трансформировала его восприятие мира, и в тех работах, которые он успел закончить во время увольнительных, неоклассицизм определенно вытеснил кубизм[124]. Он написал Маргарите открытку, в которой сообщал, что его начальство относится к нему очень хорошо. А через несколько часов после того, как он отправил открытку, его не стало. Призвали в армию и Маргаритиного друга, молодого рыжеволосого архитектора-футуриста Антонио Сент-Элиа[125]. Австрийская пуля сразила его, когда он ехал во главе своей роты. Его похоронили на военном кладбище, которое он спроектировал по приказу генерала. Кладбище стало его памятником, а он — его первым обитателем. У Маргариты осталось несколько эскизов «циклопических конструкций сверхгорода», который должен был затмить небоскребы Манхэттэна. В поэме «Потомок Прометея», посвященной Сент-Элиа, Маргарита увековечила его: «Острый профиль, карие глаза\ и огненные волосы — искрами на лоб».

* * *
В мерзлой земле было трудно рыть могилы, и повсюду валялись трупы. Началась холера. Воды не хватало, и солдаты завшивели. Из-за частых обстрелов не всегда удавалось добраться до полевой кухни. Один из австрийских снарядов упал неподалеку от окопа Муссолини, и он едва не был погребен заживо.

— Мне опять повезло, — сказал он товарищам, но те из них, кто считал его прямым виновником вступления Италии в войну, вовсе этому не радовались.

Муссолини стал минометчиком. Он командовал минометным расчетом, который вел обстрел австрийских позиций. Муссолини предупредил командира роты, что миномет раскалился и надо переждать. Но лейтенант дал приказ продолжать обстрел, и стоило Муссолини зарядить новую мину, как миномет разорвало на куски. Пять человек убило на месте, остальных ранило. Среди них был и Муссолини, которого взрывной волной отбросило в сторону. Лейтенант позвал двух солдат, но те отказались помочь. «Эта сволочь втянула нас в войну, пусть сам и подыхает», — сказали они. Помощь все же нашлась, и Муссолини дотащили до палатки. Очнулся он уже в полевом госпитале, на операционном столе. Его всего изрешетило. «Сорок четыре осколка», — говорил Муссолини с гордостью. Ему присвоили чин сержанта.

Сначала Маргарите сказали, что Муссолини убит, потом — что он ранен и умирает в госпитале. «Я помню ужасный шок, когда вести о его ранении дошли до Милана. Какие жуткие подробности! (…) в теле полно осколков (…) Святой Себастьян[126], пронзенный стрелами, думала я»[127], —писала потом Маргарита.

Маргарита послала ему телеграмму: «Восхищаемся нашим дорогим другом, героем-солдатом, тревожимся за него, желаем скорейшего выздоровления». Для приличия она подписала и Чезаре.

Король, объезжавший госпитали в прифронтовой полосе, по случайному совпадению и на сей раз посетил тот госпиталь, куда попал Муссолини. Адъютант быстро шепнул королю фамилию раненого.

— А, Муссолини, я вас помню, — король подошел к койке. — Как вы себя чувствуете?

— Не очень хорошо, Ваше Величество, — ответил Муссолини.

По знаку адъютанта врач быстро сообщил королю о состоянии раненого.

— Наверное, трудно лежать не двигаясь, — заметил король, сочувственно кивнув Муссолини.

— Просто пытка, Ваше Величество, но нужно терпеть.

— Да, да, нужно терпеть. На днях один из моих генералов хорошо о вас отзывался.

— Я всегда старался выполнить свой долг и…

— Очень хорошо, Муссолини, — прервал его король и продолжил обход палаты.

Так прошла вторая встреча Муссолини с королем.

Недели через две австрийский самолет сбросил бомбу на госпиталь. Она упала во двор, и взрывной волной в палате выбило все стекла, но никто не пострадал. А Муссолини потом сказал Маргарите, что, не сумев убить его из пушек, австрийцы решили сбросить на него бомбу, и тоже безуспешно.

Вскоре Муссолини разрешили вставать и перевели в миланский госпиталь. Видимо, из-за переезда его состояние ухудшилось, и через несколько дней потребовалась еще одна операция. Ракеле добровольно пошла работать в Красный Крест, чтобы дежурить у его койки. Она совсем измучилась, ухаживая за ним, и Муссолини приказал ей уехать в деревню вместе с детьми.

Стоило Ракеле покинуть госпиталь, как там появилась Маргарита.

«Он так истощен, что едва говорит. Только улыбается. Бледный, глаза совсем запали, губы еле шевелятся, видно, как он мучается. Кто-то спросил его, не хочет ли он что-нибудь почитать. Он отказался (…) На следующий день ему стало хуже…»[128] — писала потом Маргарита.

Октябрь 1917 года ознаменовался для Италии разгромом ее армии под Капоретто, что полностью деморализовало итальянский народ, а для России — революцией, которую устроили большевики во главе с Лениным.

Муссолини и Ленин, написала позднее Маргарита, отличались друг от друга, «как холод и жар, как голая степь и цветущий сад, как луковичные купола Кремля и классические колонны Форума. Ленин был азиатом, Муссолини — европейцем; первый пришел разрушать, второй — созидать»[129]. А о том, что европеец выступил за войну, оставшись в душе социалистом, Маргарита умолчала. Впрочем, европеец был готов поступиться и социализмом и любой идеологией — только бы прийти к власти.

* * *
Роберто Царфатти не стал дожидаться, пока ему исполнится восемнадцать лет. Раздобыв фальшивые документы, он пошел на фронт под чужим именем. Родителям Роберто написал, что сообщит, где он находится, при условии, что они его не выдадут. Полуживая от страха, Маргарита согласилась молчать, но и без ее вмешательства через месяц Роберто изобличили в подделке и отправили домой.

На домашнем совете было решено, что Роберто пока поступит в морскую школу в Венеции. Морская школа? Звучит заманчиво, и Роберто согласился. Перед отъездом он подарил отцу свою фотографию в форме пехотинца с надписью: «Дорогому папе — в память о первой неудачной попытке стать солдатом и в надежде, что вторая будет удачной».

В морской школе Роберто вел себя не лучше, чем в других школах. Так же безобразничал, так же пугал учителей и одноклассников своей агрессивностью. Маргарита пыталась поговорить с ним, но Роберто не стал ее слушать. Тогда Чезаре снова нашел выход. Пусть Роберто отправится в плавание юнгой на торговом судне, пусть увидит мир. Так Роберто Царфатти отплыл из Генуи в Аргентину.

На обратном пути заболел и сошел на берег второй помощник капитана, и капитан назначил вместо него шестнадцатилетнего Роберто, который оправдал его доверие. Когда двое пассажиров подрались из-за женщины и выхватили пистолеты, Роберто сумел их обезоружить и привез пистолеты домой в качестве трофеев. Но и морские приключения не утихомирили Роберто. Он начал тренироваться в метании ножа и чуть не изуродовал одну из Маргаритиных картин.

* * *
В результате тяжелейших потерь на фронте правительство Италии приняло закон о понижении мобилизационного возраста с восемнадцати до семнадцати лет. Роберто ликовал. Он попал в отборные части альпийских стрелков, и его, как и остальных новобранцев, сначала отправили для обучения в военный лагерь.

Маргарита успокоилась: к тому времени, когда кончится срок военной подготовки, Бог даст, кончится и война. Но покой длился недолго. От Роберто пришло письмо, что его часть отправляют на фронт. «Это больше, чем сражение, — писал он. — Это столкновение двух рас: латинской и тевтонской». Маргарита тут же отправилась повидаться с сыном. Роберто снял для нее гостиничный номер в городке рядом с расположением своей части. Маргарита ахнула, увидев, как вырос и возмужал ее сын, какой он красивый, и очень обрадовалась, услышав, что он ухаживает сразу за двумя хорошенькими дочерьми хозяев гостиницы. Но на сердце у Маргариты было тяжело. Она уговаривала Роберто слушаться командиров, они лучше знают, как приносить пользу.

— Кому? — расхохотался он. — Италии? Да я для Италии ничего не делаю — только для себя. Выполняю долг, как того требует моя совесть.

Увидев, что мать вот-вот заплачет, Роберто смягчил тон:

— Как ты думаешь, сколько человек сейчас во всей Европе хотят умереть с честью?

— Я не знаю, сынок… — растерялась Маргарита. — Но ведь можно с честью и в живых оставаться.

— О, нет. На войне с честью только погибают.

Роберто стал на голову выше матери, и, целуя его на прощание, Маргарита уткнулась ему в плечо.

Семь месяцев Роберто не вылезал из окопов. Австрийцы беспрерывно атаковали, и артиллерийский огонь косил альпийских стрелков при первой же попытке контратаки. У Роберто осколком задело колено, другим — ударило по каске. Она выдержала. Но не всем так везло. От его роты осталась едва ли половина. Почти без сна, на скудном сухом пайке, в провонявшей потом и вшивой форме Роберто радовался тому, что «стал неуязвимым», как он написал дорогой тете Аде. А матери он описал свист снарядов горных пушек и пулеметную очередь. Он просил Маргариту прислать ему приличные сапоги, продукты и деньги. Это письмо Роберто заканчивал в ночь на рождество 1918 года: «О, этот год, рожденный в бойне, да принесет он мир (…) Иными словами, нашу победу».

Рядового Роберто Царфатти представили к званию капрала за проявленный героизм, и через пять дней после того, как он получил лычки, ему дали положенный отпуск на пятнадцать суток.

Маргарита не могла прийти в себя. Из вагона вышел незнакомый молодой мужчина со свалявшейся бородой, грязными волосами, в рваной шинели и каких-то опорках вместо сапог. У него были грязные ногти, и от него шел такой же ужасный запах, как от Муссолини в санатории. Господи, неужели это ее мальчик? Она пришла в себя только после того, как он отмылся, гладко побрился и переоделся в домашнюю одежду.

Две недели Роберто отсыпался и отъедался. Повар не мог нарадоваться его аппетиту. Вечерами Роберто рассказывал об ужасах войны, о которых домашние понятия не имели. Цензура не пропускала в газеты ничего подобного. А рассказы Роберто не иссякали. Он все время сидел у камина и никак не мог отогреться.

Прежде чем Роберто вернулся в часть, Маргарита повела его повидаться с Муссолини в редакцию «Иль пополо д’Италия». Муссолини расспрашивал Роберто, как дела на фронте, как настроены солдаты. Услышав, что армия выстоит, Муссолини обрадовался.

За несколько дней до отъезда Роберто Маргаритиной дочке Фьяметте исполнилось девять лет. Она обещала стать такой же красивой, как мать. Фьяметта с восторгом задувала свечки на именинном торте и с нетерпением разворачивала подарки. Роберто подарил ей значок альпийского стрелка, а Маргарита — старинный серебряный браслет бабушки Дольчетты.

Провожать Роберто пошли всей семьей. На вокзале была огромная толпа. Солдаты, уезжающие на фронт, их родные и близкие.

Фьяметта, рыдая навзрыд, обхватила брата за шею и не хотела отпускать.

— Не плачь, — успокаивала ее Маргарита, хотя сама еле сдерживала слезы. — Роберто скоро вернется. Вот увидишь, он вернется совсем скоро.

А Роберто старался рассмешить сестру, делая страшные гримасы и подкидывая ее в воздух. Потом он обнял всех по очереди, вошел в вагон и из окна помахал рукой.

Рано утром батальон Роберто начал атаку, но ей мешали пулеметный огонь и колючая проволока укреплений противника. Тогда Роберто ружейным прикладом проделал в ней отверстие и, продравшись через него, первым спрыгнул во вражескую траншею. После короткого рукопашного боя капрал Царфатти со своим взводом взял в плен тридцать австрийских солдат. К полудню австрийцы передислоцировали свои силы и перешли в наступление. С криком «За мной!» Роберто бросился к вражескому пулеметному бункеру. Он был уверен, что никакая пуля его не возьмет.

Пуля попала ему прямо в лоб.

Наутро альпийские стрелки похоронили убитых в братской могиле. Прежде чем тело Роберто предали земле, один из стрелков отрезал ножом прядь его волос с запекшейся кровью и послал Маргарите. А командир батальона сообщил ей, что Роберто посмертно представлен к золотой медали.

— Не-е-е-е-е-ет! Н-е-е-е-ет! Неправда! Он жив! Не может быть! — кричала она.

Не может быть, чтобы эти варвары убили ее сына. Она прижимала к губам прядь волос, с которых ее слезы уже почти смыли кровь. Не может быть, что она больше никогда не увидит своего золотоголового мальчика. Даже припасть к его могиле не сможет?!

Пытаясь выплакать свое горе, Маргарита написала:

Окровавленные корни
Обвивают твое тело,
Приковав тебя к земле.
Я беременна тобою,
Ты еще во мне, тебя я
Не отдам могильной мгле[130].
* * *
Узнав о гибели Роберто, Муссолини примчался к Маргарите. Хотя они не виделись всего несколько дней, он не узнал ее. Лицо осунулось и пожелтело, глаза погасли, под ними появились мешки, нос покраснел и распух, губы потрескались, чудесные волосы, видно, давно не знали гребня, а руки дрожали. Муссолини как мог утешал Маргариту. Роберто отдал жизнь за родину, он стал национальным героем, он… Пустой взгляд Маргариты обезоружил его, и он замолчал.

Маргарита старалась держать себя в руках, пока длился официальный траур и в дом приходили чужие люди. Когда же все расходились, Фьяметта прибегала к матери, и они рыдали, уткнувшись друг другу в плечо.

Муссолини напечатал большую статью о Роберто в «Иль пополо д’Италия». В ней он писал, что Роберто «принес себя в жертву нашей родине (…) В нем были та воля и та отвага, которые возможны только при величайшей любви к отечеству»[131]. И хотя скорбь Муссолини была искренней, он сразу уловил, что в истории Роберто есть все, что нужно для будущей легенды, а эта легенда поможет ему вернуться на политическую арену, с которой его сбросила социалистическая партия. И он с новыми силами повел борьбу с пацифистами, включая Папу Римского Бенедикта XV[132], призывавшего заключить сепаратный мир с немцами и австрийцами. В той же статье о Роберто Муссолини выступал в поддержку милитаристской политики правительства, требовал закрыть все социалистические газеты. «Политическая свобода хороша для мирного, а не для военного времени, когда она служит лишь оправданием измены», — возражал он своим противникам из бывших товарищей по социалистической партии.

Маргарита пробежала глазами по строчкам статьи, пока не дошла до слов: «Маргарита и Чезаре Царфатти не нуждаются в пустых утешениях. Они знали, что такое война, но не остановили сына. В память о Роберто я преклоняю колени перед их страданием и прошу позволить мне как другу разделить с ними боль»[133]. Маргарита заплакала.

Заставить себя сообщить друзьям о гибели Роберто Маргарита не могла. Этим занялась Ада Негри, и семье Царфатти начали поступать соболезнования одно за другим. Старый Маргаритин учитель Антонио Фраделетто написал из Венеции, что гибель Роберто — лишь начало трагедии, ожидающей всю Италию. А Кулишова сказала Турати: «Он же был совсем ребенком, ты помнишь его? Этот мальчик, отдавший жизнь за свой идеал, не может не вызывать восхищения. Пусть это будет для Царфатти хоть каким-то утешением».

Человек, как известно, может пережить все, и постепенно Маргарита взяла себя в руки. Она написала Муссолини благодарственное письмо, которое заканчивалось словами: «Мы стоим плечом к плечу с вами, Муссолини. Сделайте же так — а вам это под силу, — чтобы жертвы оказались не напрасными». Муссолини опубликовал это письмо в газете. Четыре военные облигации, в которые были вложены сбережения Роберто, Маргарита послала в дар батальону альпийских стрелков, а Д’Аннунцио отправила две фотографии Роберто в военной форме и написала: «Друг мой, если бы у вас нашлось хоть немного времени приехать и помочь мне справиться с моим горем (…) Как это несправедливо, что я еще дышу, когда Роберто нет»[134].

Эта мысль продолжала мучить Маргариту. Это она должна была погибнуть, а не Роберто. Она выступила за войну — она и виновата в его гибели. Маргарита рано потеряла мать и отца, тяжело пережила самоубийство сестры, но такого отчаяния она еще никогда не испытывала. У нее есть все, о чем только можно мечтать, но зачем ей все это нужно, если война исковеркала всю ее жизнь. Стараясь унять боль, Маргарита писала стихи, которые позднее собрала в сборник «Живые и мертвые». А в свои день рождения она заперлась в комнате и никого не пускала. Только один человек мог понять ее. Он сам не раз видел смерть на войне. Только он и был ей нужен. Только Муссолини.

10

4 ноября 1918 года на итальянском фронте прекратились военные действия. Война против немцев кончилась победой Антанты. Шестьсот тысяч итальянских солдат пали на полях сражений, и, похоронив мертвых, живые начали праздновать победу. На празднествах в Милане Муссолини был одним из главных ораторов. Он стоял рядом с бронзовыми фигурами на гранитном обелиске в память итальянского восстания против австрийцев 1848 года. А в толпе стояла Маргарита. «Бледный, дрожащий, с горящими глазами, Муссолини (…) был трибуном и имел право взывать (…) к памяти своих павших товарищей по оружию»[135], — вспоминала она.

— Посмотрите на этих ребят! — Муссолини обвел рукой солдат в толпе. — Это — святые мученики! Я был с ними в траншеях, я видел их в сражении, они заслужили право требовать, чтобы в Италии разрушили старый порядок и установили новый.

Переждав аплодисменты, под крики «Да здравствует победа!» Муссолини закончил:

— Пока мы проливали кровь, социалисты и священники всаживали нам нож в спину. Но мы победим внутреннего врага, как победили внешнего!

Громче других аплодировали и кричали молодые люди, одетые в необычную военную форму. Какие-то черные фески, черные фуфайки под черными шинелями, черные галуны на брюках, на лацканах шинелей — изображение черного языка пламени. Один из них держал черное знамя с изображением черепа на скрещенных костях с ножом в зубах.

— Пираты! — хихикнул кто-то.

— Анархисты! — прогудел густой мужской голос.

— Да нет, это же «смельчаки», — уверенно сказал третий.

В самом деле это были отчаянные парни, прозванные «смельчаками», отобранные в специальные отряды итальянской армии для особых операций и обученные нападать на противника с гранатой в каждой руке и с ножом в зубах.

«Смельчаки» с первого взгляда понравились Муссолини. Какая форма! Какая готовность перегрызть глотку всем, кому прикажут! А «смельчаки» сразу признали в Муссолини человека, который отдает приказы. Наутро они пришли в редакцию «Иль пополо д’Италия» и принесли в подарок Муссолини черное знамя. Он повесил его над своим столом.

* * *
В отличие от многих безработных демобилизованных солдат материальное положение Муссолини изменилось к лучшему. За счет чего, было неясно. Многие предполагали, что не только французы, но и хорошо заработавшие на войне итальянские промышленники отблагодарили Муссолини за пропаганду в пользу войны.

Как бы то ни было, Муссолини перевез семью в более просторную квартиру в центре Милана. Там у него и родился третий ребенок, которого назвали Бруно.

Старые знакомые, которые не видели Муссолини с довоенных времен, были поражены переменами в нем. Куда девался робкий, нервозный разнорабочий, которого встретила в Швейцарии Анжелика Балабанова, куда девался «худющий молодой человек», которого увидел на конгрессе социалистической партии Чезаре Царфатти? Вместо него появился широкоплечий, широкогрудый, толстошеий, уверенный в себе и в своих крепких мускулах человек огромной энергии. Наголо бритая голова, «квадратные, перемалывающие челюсти (…) и волчий взгляд»[136], как написал Маринетти, довершали новый облик Муссолини. А его подбородок кто-то назвал «наполеоновским» (эталоном «римского» подбородка он стал позднее). Маргарита постепенно привила сыну кузнеца светские манеры, он избавился от простонародной речи и начал совсем иначе одеваться. Строгие черные костюмы, котелок, серые гетры, которые он считал особым шиком. Подражая Д’Аннунцио, он брал уроки летного дела. Маргарита заботилась и о том, чтобы Муссолини интересовался искусством и литературой, основательно изучал историю Древнего Рима, экономику, философию и, что казалось ей не менее важным, основы политики и дипломатии. Женщина волевая, с присущей женщинам интуицией, она исподволь прилагала все силы к тому,чтобы Бенито Муссолини послевоенного образца был принят в высшем обществе. Уверовав в себя и в свою власть над людьми, Муссолини обрел даже некий шарм, действовавший и на мужчин.

* * *
Связь между Маргаритой и Муссолини из плотского влечения переросла в настоящую любовь, а социальные и психологические барьеры, которые их разделяли до войны, исчезли. Муссолини боролся за ту новую Италию, за которую погиб сын Маргариты. Сестра Муссолини Эдвиге, приехавшая в Милан на торжества по случаю победы, сразу же заметила, что брат влюблен. Он излучал спокойное счастье. И много лет спустя, прочтя оставленные ей на сохранение его дневники, она написала в своих мемуарах: «Мой брат Бенито был влюблен в писательницу и журналистку Маргариту Ц.». Из этих же дневников выяснилось, что Муссолини называл Маргариту «Вела» (парус). «Какие прекрасные образы моря, неба и приключений отражались в этом имени! — писала Эдвиге Муссолини. — (…) Любовь Бенито к этой женщине была очень глубокой (…) она изменила психологический и эмоциональный склад его характера. Ракеле чутьем поняла, что в Маргарите Ц. для нее таится особая опасность, и, возможно, ненавидела ее больше всех других женщин, которые мешали ей»[137].

Маргарита сказала Аде, что политическая прозорливость Муссолини в сочетании с ее, Маргаритиной, эрудицией, богатством и положением в обществе делают их непобедимой парой. Когда они не могли видеться, они обменивались письмами. Стоило Муссолини уехать из Милана на несколько дней, как Маргарита начинала скучать. Когда она снова повредила колено и была прикована к постели, Муссолини послал ей записку. «Уверен, вы скоро поправитесь (…) я приду к вам, и мы будем долго-долго болтать о всякой всячине»[138].

Маргарита держала его в курсе всего, что происходит в городе и особенно — в «Иль пополо д’Италия». Она вернулась к журналистской работе, в ее обязанности входили и переводы, ей приходилось регулярно бывать в редакции. Там ее сразу невзлюбили за привилегированное положение.

Маргарита радовалась тому, что проводит с Муссолини весь рабочий день. Редакция «Иль пополо д’Италия» размещалась в четырех комнатках на втором этаже заброшенного дома в старой части Милана. Вход был через грязный двор. В редакции все время толклись люди. Свой тесный кабинет Муссолини ласково называл «клетушкой». Там стоял книжный шкаф, а на столе — такая редкость, как телефон, рядом — чернильница, и возле нее лежало несколько ручных гранат и пистолет. Видимо, Муссолини не забыл, как у них с Маргаритой ничего не нашлось для самообороны, кроме ножниц. На стене висело черное знамя, подаренное «смельчаками». Пол в кабинете был усеян газетами — итальянскими, французскими, немецкими, испанскими, английскими и американскими.

Устав от работы, Муссолини вызывал к себе в кабинет Маргариту с сотрудниками и начинались беседы на злобу дня. «Мы, члены редакции, — писала Маргарита, — жили в атмосфере богемного братства (…)»[139]. Но особое обаяние Муссолини чувствовал в беседах, которые велись по вечерам в кафе между Маргаритиными друзьями — писателями, художниками, философами. В этих беседах, как написала Маргарита, «рождались самые невероятные идеи и планы на будущее». По воспоминаниям Маргариты, Муссолини обладал редкостной способностью хватать на лету новые веяния. Достаточно было высказать ту или иную мысль, чтобы уже через несколько дней Муссолини с ней освоился как со своей. Маргарита давала Муссолини книги по древней истории и современной литературе, водила по музеям.

Как она была счастлива! Так счастлива, что все это видели. И Чезаре? Об этом Маргарита думала все меньше и меньше, хотя по-прежнему соблюдала приличия. На вопрос Ады, почему они с Муссолини никогда не проводят вместе всю ночь, Маргарита отшутилась: «Он носит ночную рубашку и боится, что я его засмею».

Историю их отношений Маргарита описала в стихотворении:

Ты думал, что твоя любовь — игра.
Я улыбаюсь, я ведь это знаю.
Но, как чума, что разъедает тело,
Я у тебя внутри — в твоей душе.
Ты женщин брал, бросал и снова брал.
Я улыбаюсь, я ведь это знаю.
Но день придет, и ты поймешь, что я
В тебе всегда, в твоей душе и в плоти.
Любить тебя — терпенья много надо,
Я улыбаюсь, я ведь это знаю.
А Муссолини написал Маргарите о своей любви в прозе: «Сегодня ночью, прежде чем вы уснете, подумайте о своем самом преданном дикаре, который (…) с головы до ног — весь ваш. Дайте мне каплю крови с ваших губ (…) Любовь моя, мои мысли и мое сердце с вами (…) Я очень люблю вас, больше, чем вам кажется. Целую вас крепко и обнимаю с безумной нежностью. Ваш Бенито»[140].

11

Октябрьская революция в России сильно подействовала на Муссолини. А тут еще и революция в Германии восемнадцатого года, и отречение кайзера. Все это давало ему основания полагать, что и в Италии революция увенчается успехом. Муссолини отправился в Берлин набраться опыта. Толпы ликующих солдат и матросов, взявших власть в свои руки, собрали конгресс рабочих и матросских советов. Муссолини был в восторге, но, к его глубокому сожалению, через сутки пришлось вернуться в Милан из-за тяжелого гриппа, который косил людей по всей Европе и который прозвали «испанкой». Не успел он оправиться, как тем же гриппом заболела Маргарита. Муссолини очень волновался за нее, звонил, посылал записки. Она болела тяжело и долго.

С одной стороны, ни Маргарита, ни Муссолини в душе не расстались со своими социалистическими идеалами. С другой стороны, для них теперь главной целью стало светлое будущее не всего человечества, а их родной Италии, за которую сражался Муссолини и погиб сын Маргариты. Однако в отличие от Муссолини, которому марксистка Балабанова внушала много лет подряд, что главный враг пролетариата — буржуазия, Маргарита хорошо знала, что это не совсем так, и ее социализм легко уживался с национализмом. Она создала себе новый идеал, подогнав под него новую идеологию, и с упорством, которому позавидовала бы сама Балабанова, внушала этот идеал Муссолини.

Один литератор, который был вхож в Маргаритин салон, очень верно подметил, что «еврейка-журналистка, которая была социалисткой, выросшей в буржуазной семье (…), не только ввела Муссолини, сына кузнеца, в высшее общество, но и (…) помогла ему смешать социалистическо-националистический коктейль, которым он — скорее жуликоватый бармен, нежели честный пьяница — позднее споил (…) свой народ»[141].

Средний класс и ветеранов войны в этом «коктейле» привлекал национализм, а рабочих и крестьян — социализм. Вот почему к Муссолини потянулось много людей и у него оказалось много сторонников.

Для призывов социалистов к революции по русскому образцу была благодатная почва: в Италии царила послевоенная разруха, безработица, инфляция, и в феврале 1919 года в Милане социалистическая партия провела огромную демонстрацию. Десятки тысяч людей прошли маршем по центру города, распевая партийный гимн «Бандьера росса»[142] и крича до хрипоты: «Вива Ленин!» Маргарита и Муссолини наблюдали этот марш содрогаясь.

Среди безработных ветеранов прошел слух, будто в редакции «Иль пополо д’Италия» их тепло встречают и, что гораздо важнее, дают несколько лир. А так как у Муссолини лишних денег не было, эта благотворительность, надо полагать, делалась на Маргаритины деньги. Маргарита же и убедила Муссолини создать из ветеранов новое движение, целью которого будет возрождение Италии.

— Вот кто составит ядро этого движения, — показала Маргарита на черное знамя, подаренное «смельчаками».

«Смельчаки» откликнулись на призыв Муссолини. Он набрал из них охранников редакции, пообещав вскоре дать им настоящую работу.

Воскресный день 23 марта того же 1919 года выдался солнечным, пахло весной. В арендованном зале старого дворца в десяти минутах ходьбы от редакции «Иль пополо д’Италия» Муссолини собрал своих сторонников, чтобы объявить о создании нового движения. Пришло около двухсот человек, включая Маргариту и еще двух женщин. Кого там только не было! Ветераны войны, рабочие, художники, поэты-футуристы во главе с Маринетти, националисты, социалисты. Муссолини встретили аплодисментами. Опытный оратор, он выдержал паузу и осмотрел зал:

— Друзья, товарищи по оружию, патриоты Италии! Возрожденная Италия должна снова стать империей. В борьбе за достижение этой цели нельзя полагаться ни на прогнивший итальянский социализм, ни на азиатский ленинский большевизм. Ни тот, ни другой не вернут Италии ее национальное величие. Только нам с вами это под силу. Мы должны добиться победы на ближайших парламентских выборах. Для этого мы будем сражаться с нашими внутренними врагами так же беспощадно, как сражались на фронте с врагами внешними. Всякие недоноски-демократы хотят знать, какая у нас программа. Пожалуйста! Переломать им кости. И чем скорее, тем лучше.

Овации перешли в скандирование «Мус-со-ли-ни!», «Мус-со-ли-ни!». Маргарита чувствовала, как у нее мурашки бегут по коже, и не заметила, как сама начала скандировать вместе с залом. Через несколько минут из многоголосого грохота вынырнуло короткое и звонкое, как щелчок кнута, «Ду-че!». Уперев руки в бока и победно выпятив нижнюю губу, Муссолини благосклонно принял свой самый высокий титул, который вскоре заменил ему фамилию, и вся Италия стала называть его только «Дуче».

Новое движение, созданное в этот день, получило название «Фаши ди комбаттименто»[143].

Точно так же, как последователей Маркса стали называть марксистами, а сторонников социализма — социалистами, членов «Фаши ди комбаттименто» стали называть фашистами.

Спустя некоторое время была создана и фашистская милиция. Милиционеры Муссолини несли дубинки, только потому, что, перефразируя Наполеона, их идея еще не раздобыла штыков. Маргарита посоветовала Муссолини устроить милицию по древнеримскому образцу, и он разбил ее на легионы, когорты и центурии, которыми командовали консулы и центурионы, а на милицейских штандартах красовалось изображение римского орла. У милиции был свой гимн: «Молодежь, ты прекрасна, \ Готовься к походу, \ Фашизм — обещанье \ Свободы народу».

Поскольку товарищ Балабанова заставила молодого Муссолини выучить наизусть Коммунистический манифест Маркса, программа «Фаши ди комбаттименто» поразительно его напоминала:

— налог на капитал с последующей экспроприацией всех богатств;

— конфискация собственности религиозных институций;. -

— конфискация нетрудовых доходов;

— участие рабочих в управлении промышленностью;

— передача крестьянам государственных земель и т. д.

Уже через месяц фашисты показали свое настоящее лицо. Они стреляли в демонстрацию, которую организовала социалистическая партия. На площади осталось трое убитых и десяток раненых. Но фашистов это не остановило. Они напали на здание «Аванти!», смели вооруженную охрану, убив одного охранника, разгромили помещение редакции, разбили печатные станки и подожгли дом. Затем промаршировали к редакции «Иль пополо д’Италия» и с гордостью вручили сорванную ими полуобгоревшую вывеску «Аванти!» ее бывшему редактору Бенито Муссолини.

Действия фашистов встревожили даже самого Муссолини. Он опасался правительственных репрессий, но, к его удивлению, военный министр вызвал его к себе, пожал ему руку и сказал, что фашисты спасли Италию от большевистской революции, которую, он уверен, готовили социалисты.

* * *
Маргарита продолжала вести в «Иль пополо д’Италия» колонку «Хроника искусства» и выпустила сборник старых статей под названием «Горящий факел», закрепивший за ней репутацию создательницы новой фашистской эстетики в итальянской культуре. Действительно, ее новый политический идеал повлиял на ее идеалы в искусстве. Теперь она уверяла, что «нутряное, извечное» чувство гармонии заложено в итальянцев природой, что на нем зиждется итальянская культура и что оно уходит корнями в монументальную архитектуру Древнего Рима и в непревзойденную живопись мастеров эпохи Возрождения.

Создательница фашистской эстетики, Маргарита начала поход против современной живописи. Она распрощалась с футуристами, поносила «бессмысленный» дадаизм[144], выступала против кубистов во главе с Пикассо[145]. Они превращают прекрасное в безобразное! Нет, нет, только возврат к итальянским традициям. Она должна направить современное итальянское искусство в нужное русло. Вернуть Италии былое величие!

Маргарита начала издавать ежемесячное приложение к «Иль пополо д’Италия» — журнал, посвященный вопросам культуры. В память о Роберто и в честь его товарищей — «смельчаков» — этот новый журнал назвали «Ардита»[146]. В нем Маргарита печатала писателей, вхожих в ее салон. А чтобы заручиться поддержкой своих идеи со стороны художников, знакомила их с богатыми коллекционерами.

В предисловии к первому номеру «Ардиты» Муссолини призвал деятелей искусства проявлять политическую зрелость, и его призыв был услышан. Сам создатель футуризма Маринетти немало потрудился, чтобы молодые художники, поэты, писатели вступали в фашистское движение, объявленное таким же «свежим ветром молодости мира», каким в свое время Маргарита объявила футуризм.

Прошло немногим больше года после гибели Роберто, а Маргарита уже вернулась к жизни, нему очень помогла ее любовь к Муссолини. Хотя эта любовь доставалась ей дорогой ценой. Муссолини все больше подчинял ее себе, к тому же его возрастающей слава мешала им скрывать свои отношения, а Маргарита но-прежнему не хотела унижать мужа, несмотря на то, что их брак давно стал формальностью. Может быть, потому, что семнадцатилетний Амедео и десятилетняя Фьяметта росли на глазах «дяди Бенито», они еще не задавали Маргарите неловких вопросов. А на людях Маргарита и Муссолини старались вместе не показываться. После рабочего дня, когда очередной номер был сдан в печать, сначала из редакции выходила Маргарита «и шла по спящему городу под серебряный перезвон часов кафедрального собора», и только минут через пятнадцать-двадцать за ней выходил Муссолини. Он еще немного прогуливался и потом уже шел на свидание с Маргаритой либо в гостиничный номер, либо в квартиру, которую она снимала.

* * *
Летом 1919 года Маргарита с детьми отдыхала на адриатическом побережье на вилле своего знакомого, директора крупной итальянской авиакомпании. От него она узнала, что Габриэль Д’Аннунцио задумал совершить беспосадочный перелет Рим-Токио. Авиакомпания была в восторге, поскольку лучшей рекламы для нее быть не могло. Маргарита сразу написала Д’Аннунцио, умоляя взять ее с собой. На самолете она уже летала не раз, такой перелет, уговаривала Маргарита своего старого друга, будет для нее бальзамом на душу, поможет ей хотя бы немного одолеть неутихающую тоску по сыну.

Д’Аннунцио не ответил на это письмо, так как уже отказался от своего замысла, поняв, что его место не в небе, а на земле. Он хотел решить проблему города Фьюме, намереваясь присоединить его к Италии.

Портовый город Фьюме на восточном побережье Адриатического моря по Версальскому договору отошел к новообразованному государству — Югославии. Италия оспаривала такое решение союзников, ссылаясь на то, что большинство населения города составляют итальянцы. Напряжение дошло до пика, когда толпа итальянских матросов напала на французских солдат. Было убито девять французов, и союзники приняли решение передать город под контроль английских вооруженных сил. Это решение должно было вступить в силу осенью 1919 года.

А летом того же года Д’Аннунцио и Муссолини встретились в Риме на конгрессе ветеранов войны, где они обсуждали проблему Фьюме. Это была их первая встреча.

— Власть переходит к народу! — обратился Д’Аннунцио к конгрессу. — Новый порядок может родиться только в битве. Наш пароль — к оружию!

Рядом с Д’Аннунцио, «аристократом в жизни и в искусстве, Муссолини выглядел плебеем», сказал один из друзей Д’Аннунцио. Но это не помешало им заключить политический союз, правда, не без помощи Маргариты. Она же предложила Муссолини печатать статьи Д’Аннунцио в «Иль пополо д’Италия», чтобы увеличить тираж газеты.

В первый послевоенный год Д’Аннунцио был главным народным героем Италии. Его речи увлекали тысячи людей. Маргарита послала Д’Аннунцио телеграмму с поддержкой его требований не отдавать Фьюме: «Вы — символ Италии. Мы с вами».

Кроме Маргариты у Д’Аннунцио оказалось столько сторонников, что он собрал из них целое войско. За сутки до передачи Фьюме под контроль английских вооруженных сил на главную улицу города въехала автомобильная колонна во главе с Д’Аннунцио. В колонне были солдаты регулярной армии, добровольцы, дезертиры из разных родов войск и даже королевские гвардейцы. Всего под командованием Д’Аннунцио оказалось восемь с половиной тысяч солдат и матросов.

Население города встретило их как освободителей.

Английские и французские воинские части покинули Фьюме.

Вечером того же дня Д’Аннунцио вышел на балкон губернаторского дворца и, развернув огромный итальянский флаг, обратился к собравшейся на площади толпе:

— Вы согласны с решением мэрии Фьюме стать независимой республикой?

— Согласны! — заревела толпа.

— В таком случае я провозглашаю Фьюме независимой республикой.

Для своего войска Д’Аннунцио скопировал черную форму «смельчаков», придумал специальный боевой, хотя и совершенно бессмысленный, клич «Эй-я, эй-я, ала-ла» и прочие атрибуты, позднее взятые на вооружение фашистами Муссолини, которые «в своей форме удивительно похожи на наших трубочистов — у них такие же черные шапочки с кисточками и зубы так же сверкают»[147], — заметил Карел Чапек.

В независимой республике Д’Аннунцио ввел свою конституцию и даже установил связь Фьюме с большевистской Россией на основе общих интересов в создании «нового социального строя».

Но Д’Аннунцио толком не знал, что делать с освобожденным городом. Правительство и армия Италии бездействовали, народ безмолвствовал, и даже Муссолини не счел нужным присоединиться к «символу Италии».

«Вы и народ Италии меня удивляете, — написал разгневанный Д’Аннунцио Муссолини. — Я рисковал всем. Я — хозяин Фьюме. В любой другой стране, даже в Лапландии, уже давно свалили бы правительство. Опомнитесь!»[148]

Муссолини видел в Д’Аннунцио своего соперника и попытался его успокоить, напечатав в «Иль пополо д’Италия» статью под огромным заголовком «Вива Фьюме!». «Революция на марше, — писал в ней Муссолини. — Она началась во Фьюме и закончится в Риме». Он послал фашистов на демонстрацию по случаю освобождения Фьюме. Обращаясь к толпе, Муссолини воздал должное Д’Аннунцио не только как великому поэту, но и как первому солдату Италии. Самого же Д’Аннунцио Муссолини просил не торопиться, пока они не встретятся и не обсудят все толком. Он понимал, что если революция в самом деле победит, то правителем Италии станет не он, а Д’Аннунцио.

Наконец правительство потребовало капитуляции Д’Аннунцио и после его отказа отдало приказ армии и флоту блокировать Фьюме.

Маргарита была с Муссолини на всех его выступлениях, постоянно обсуждала с ним положение дел, с ее помощью отношения между Д’Аннунцио и Муссолини наладились. Муссолини оценил преданность Маргариты. Если раньше его письма к ней начинались «Дорогая синьора», потом «Дорогой друг», то теперь — «Любовь моя». Они перешли на «ты».

Муссолини с Маргаритой отправились в Венецию, надеясь оттуда прорваться на лодке через морскую блокаду и попасть в штаб Д’Аннунцио. Тайная полиция, не спускавшая с Муссолини глаз, пронюхала об их намерении и бросилась за ними. В родной Венеции Маргарита без труда запутала следы. Но им все же не удалось добраться до Фьюме.

Д’Аннунцио правил во Фьюме целый год, пока правительство Италии не заключило договор с Югославией, по которому Фьюме получил статус независимого города. Тогда правительство, подтянув войска к городу, предложило Д’Аннунцио покинуть Фьюме, на что он объявил войну Италии. Итальянская армия перешла в атаку. Первый снаряд, выпущенный из корабельного орудия, попал в стену дворца, где находился Д’Аннунцио, чуть не убив его самого. После четырех дней уличных боев и пятидесяти двух убитых солдат Д’Аннунцио капитулировал. Он вернулся к себе на виллу в Венеции и отошел от политики. В 1924 году, после подписания Италией нового договора с Югославией, по которому Фьюме стал итальянским городом, король пожаловал Д’Аннунцио титул принца.

Д’Аннунцио отказался вступить в фашистскую партию, за что Муссолини пятнадцать лет держал его под полицейским надзором, лишив возможности выступать перед народом.

Только за год до смерти Габриэля Д'Аннунцио, в 1937 году, Муссолини объявил его величайшим из живущих итальянских писателей и назначил президентом Королевской академии.

* * *
На первых послевоенных парламентских выборах 1919 года Муссолини баллотировался от фашистского движения вместе с Маринетти и Артуро Тосканини[149]. Знаменитый дирижер восхищался патриотизмом Муссолини. Тосканини не только появлялся на его выступлениях, но и дал на нужды фашистского движения тридцать тысяч лир. В решении Тосканини выставить свою кандидатуру в парламент сыграло роль его близкое знакомство с Маринетти и с Маргаритой, которая принимала горячее участие в сборе пожертвований для «Ла Скала». Уже потом восхищение сменилось разочарованием. Тосканини запретил вывешивать над сценой портрет Муссолини, отказался исполнять фашистский гимн, за что был избит фашистами и эмигрировал в Америку. Там он примкнул к антифашистскому движению.

Последний предвыборный митинг фашистов открылся выстрелом из ракетницы, символизировавшим связь фашистского движения с ветеранами войны. Правда, ветераны уже отошли от этого движения. Одни сочли вдохновителя фашизма реакционером, другие — «итальянским Лениным» и тайным большевиком. Мнение последних разделяла полиция, продолжавшая неусыпно следить за Муссолини.

Маргарита вспоминала, что на этом митинге Муссолини «появился, как древний трибун, освещенный факелами, которые несли члены фашистского движения (…) В голосе его звенел металл (…), а каждое слово было отчетливо слышно на огромной площади (…) Завороженная толпа не могла отвести от него глаз»[150].

На выборах фашисты с треском провалились, не получив ни одного места в парламенте. Самую большую победу одержали социалисты, получив без малого треть мандатов. На следующий день в «Аванти!» появилась заметка: «Вчера в канале был обнаружен полностью разложившийся труп. После опознания оказалось, что это — Бенито Муссолини». Факельная процессия рабочих-социалистов пронесла бутафорский гроб мимо дома Муссолини, празднуя его политическую смерть.

Часть сотрудников «Иль пополо д’Италия» разбежалась, и обычно тесные редакционные комнаты так опустели, что казались большими. Тираж газеты резко упал, и Муссолини очутился на краю банкротства.

В сложившейся обстановке Маргарита находила для себя и светлую сторону: в трудные минуты Бенито особенно нужна только она. Он знает, что она от него не отвернется, что она любит его больше жизни. А Муссолини впал в депрессию и сказал ей, что хочет продать газету.

— Но Бенито, чем же ты будешь заниматься?

— Я был хорошим каменщиком. И летчиком буду хорошим, когда научусь летать. А могу играть на скрипке, писать пьесы, стать актером — все что угодно. Только Италией мне никогда не править.

— Ты обязательно будешь править Италией. В этом я не сомневаюсь, — обняла его Маргарита, и в этот момент в кабинет вломилась полиция с ордером на обыск и на арест Муссолини. Он подозревался в незаконном хранении оружия.

Редакция давно стала настоящим арсеналом, так что полиции не составило большого труда найти двадцать пистолетов, ракетницу и ящик с патронами. Муссолини провел в тюрьме два дня. В это время газету выпускала Маргарита. Она поместила на первой полосе статью за подписями оставшихся в газете журналистов, где говорилось, что все они готовы сесть в тюрьму вместе со своим редактором. По возвращении Муссолини из тюрьмы Маргарита устроила в редакции импровизированный пир и предложила тост за будущую победу. Но депрессия у Муссолини не прошла. Он не мог написать ни строчки, и Маргарита уговорила его съездить с ней на два дня в Венецию.

Маргарита поехала туда первой и в самом дорогом отеле сняла два номера на одном этаже с чудесным видом на Большой канал. На следующий день рано утром приехал Муссолини. Выходя из вагона, он увидел встречавшую его Маргариту. А из соседнего вагона, позевывая и прикрываясь газетами, вышли двое в одинаковых серых шляпах и в кожаных пальто. Маргарита и Муссолини сели в гондолу и отправились в отель. Перекусив, они пошли гулять по площади Св. Марка, осмотрели недавно отремонтированную колокольню собора, проплыли на гондоле мимо дворца, где жила Маргарита. Муссолини восхитился его роскошью, а у Маргариты екнуло сердце. Потом они спустились в район старого гетто. Там походили по антикварным лавкам, но ничего не купили. В центр они возвращались пешком, и по дороге Маргарита рассказывала Муссолини историю церквей, дворцов и улочек Венеции своего детства. Он часто останавливал ее, смотрел, как последние лучи зимнего солнца скользят по меди ее волос, и целовал их.

В отель первым вернулся Муссолини, Маргарита подождала наступления темноты. Через час они снова покинули отель, и снова порознь. Встретились под аркой соседнего дворца Дожей, поужинали в ресторане и пошли в театр Гольдони[151].

На следующее утро они встали поздно, купили билеты на самый медленный поезд в Милан, на станцию приехали опять-таки порознь и сели в разные купе.

Следившие за ними агенты полиции записали в донесении, что в Венеции у Муссолини не было никаких подозрительных встреч.

* * *
Поездка в Венецию помогла Маргарите успокоить Муссолини. Она продолжала ему внушать, что он и только он удостоится чести вернуть Италии былое величие.

Маргарита не сомневалась ни в том, что Муссолини придет к власти, ни в том, что власть нужно брать силой, для чего, как они уже не раз говорили, нужна революция. Есть только один вопрос: кто ее должен делать? Нет, нет, разумеется, не народ. К власти должен прийти диктатор. Как Д’Аннунцио взял Фьюме, так Муссолини возьмет Рим.

— Тебе суждено стать новым Цезарем. Да, Цезарем, и не спорь. Это тебя Италия ждала столько лет, и ты вернешь ей былое величие. Ты возродишь из руин Римскую империю. Ты установишь во всей Европе новую цивилизацию, в основу которой лягут римские идеалы порядка и законопослушания.

И Муссолини уверовал в свое великое предназначение.

Прикрыв глаза и выпятив нижнюю губу, Муссолини думал о Д’Аннунцио. Вздорный старик больше не стоит на его пути. Теперь ему, Муссолини, народ будет кричать: «Аве, Цезарь!»

Старые друзья-социалисты по инерции еще называли Маргариту «Красной девой». Она же считала, что это прозвище ей уже не подходит.

12

Муссолини забыл о депрессии, и Маргарита уехала на несколько недель на Сицилию отдохнуть, а заодно понять, что же такое знаменитая сицилианская мафия.

Через знакомого депутата парламента Маргарита договорилась о встрече с главарем мафии Франческо Куччи на его вилле. Во время обеда Куччи сидел в окружении своих любовниц, а за спиной у него стоял телохранитель.

Старый мафиози, прищурившись, посматривал на элегантную гостью, подливал ей местного вина и расспрашивал о столичных новостях. Маргарита рассказывала о Муссолини, о фашистском движении, о том, что Италии нужен человек, который наведет порядок в стране. Куччи понимающе кивал, ухмылялся в седые усы и покручивал на мизинце золотой перстень с печаткой.

— Дорогая синьора, вы совершенно правы. Порядок необходим. Вот на Сицилии я его уже навел, и моего слова достаточно, чтобы снова не возник беспорядок, а если он возникает, я его устраняю.

Любовницы дружно захихикали, но состроили серьезные мины, едва Куччи покосился на них.

— Как же вы его устраняете? — улыбнулась Маргарита.

— О, синьора, разными способами.

— А как смотрят на эти разные способы местные власти?

— Как и полагается смотреть тем, кто ест из моих рук. — Куччи осмотрел свои руки с ухоженными ногтями. — В Риме — парламент, премьер-министр, король, а здесь — я.

Маргарита встречалась с сельскими учителями, священниками, полицейскими. От них она узнала, что местные мафиози просто убивают всех, кто им мешает, невзирая на звание и положение. Во время этих встреч Маргарита спросила кого-то, как на Сицилии называют Куччи.

— Капо[152], — ответили ей.

По следам своей поездки Маргарита написала:

«Никто так не боготворит лидера, как итальянцы. Если итальянцами хорошо командовать, они — лучшие солдаты в мире. Они жизнь отдадут за того, кто (…) ими командует (…) Они поклоняются (…) кумиру, которого себе сотворили. За ним они пойдут в огонь и в воду. Это доказано всей нашей историей. Даже (…) мафия — не что иное, как проявление этой национальной черты»[153].

* * *
Получив в парламенте треть мест, социалисты старались ослабить правительство, накаляя обстановку в стране. Дело дошло до того, что в традиционно католических аграрных районах социалисты силой загоняли крестьян в коммуны и наказывали непокорных, уговаривали население не ходить в церковь и перенесли день отдыха с воскресенья на понедельник. Те, кого они сумели привлечь на свою сторону, стали давать своим детям такие имена, как Атеист, Бунт, Ленин. А в промышленных районах одна стачка сменяла другую, на фабриках создавались советы по образцу большевистских в России. Один конфликт с работодателями кончился тем, что полмиллиона рабочих захватили заводы и фабрики и подняли над ними красные флаги. Были случаи, когда поднимали и черные флаги анархистов, а то и те и другие вместе. Выставлявшуюся охрану называли тоже по русскому образцу «красногвардейцами».

Муссолини выступал за стачечную борьбу, но при непременном условии, что революция, к которой она приведет, не будет большевистской. Однако его опасения были напрасны. Не прошло и двух недель с момента захвата заводов, как стало ясно, что ни сами рабочие, ни их профсоюзные лидеры, ни руководство социалистической партии не знают, чего добиваться стачками — улучшения условий труда или революции. Правительство не замедлило этим воспользоваться и повысило жалованье рабочим, а Муссолини поспешил объявить, что «большевистские планы» социалистической партии потерпели поражение и победы добилось итальянское рабочее движение. Муссолини хорошо знал, что итальянцы — будь то промышленники или торговцы, крестьяне или рабочие, армейские офицеры или полицейские, чиновники или студенты — боятся большевистской революции и все они ненавидят правительство. Что это за правительство, которое не может справиться с социалистами! Вот они и дают деньги фашистскому движению и пополняют его ряды. За один только 1920 год численность этого движения выросла с одной тысячи до двадцати!

Муссолини с Маргаритой выработал новую линию поведения. Теперь он не уставал повторять, что только фашисты способны защитить традиционные итальянские ценности от большевистского варварства.

Такая стратегия устраивала правительство, и оно пошло на негласный союз с Муссолини. Пусть спускает, как гончих, своих громил на социалистов, едва те поднимают голову.

Политические страсти накалялись. Маргарита помогала Муссолини не покладая рук. Она забросила и газетную работу, и друзей, и даже для любимой Ады у нее не оставалось времени. Не только Маргарита — члены ее семьи служили Муссолини верой и правдой. Восемнадцатилетний Амедео вступил в фашистское движение и целыми днями пропадал на митингах и курсах боевой подготовки, а Чезаре стал юридическим советником руководства фашистского движения.

В благодарность за Маргаритину безграничную преданность Муссолини устроил в Милане большой траурный митинг, посвященный третьей годовщине гибели Роберто. Муссолини дал указания своим молодчикам не трогать на церемонии социалистов, чтобы не осквернять память Роберто.

Сотни фашистов набились в большой зал недалеко от дома Маргариты. Она со всей семьей сидела на почетном месте у самой трибуны.

Поднявшись на трибуну, Муссолини рассказал об основных вехах, увы, короткой жизни Роберто, зачитал отрывки из его писем Маргарите и текст представления Роберто к золотой медали, которой правительство так и не наградило его посмертно. Напомнил о братской могиле где-то в горах, в которой лежит Роберто, и закончил выступление так:

— В той ли Италии мы живем, за которую молодой солдат отдал свою жизнь? Нет. Нам предстоит изменить Италию, чтобы принесенные за нее жертвы не оказались напрасными. Долг совести — вот, что обязывает нас бороться с внутренними врагами.

Зал ответил продолжительной овацией.

На этом же митинге Муссолини наградил Маргариту специальным золотым значком, который получали только основатели «Фаши ди комбаттименто».

Муссолини каждый день писал в дневнике о своей любви к Маргарите.

* * *
Муссолини чуть не погиб в авиакатастрофе во время занятия с летным инструктором. Они взлетели с маленького аэродрома, почти тут же заглох мотор, и самолет рухнул, врезавшись в землю левым крылом. Утром того дня суеверная Ракеле уговаривала его не лететь: ей приснилось, что он разобьется. Инструктор почти не пострадал, — и ему удалось вытащить из-под обломков окровавленного ученика. У Муссолини были порваны связки на ноге и сломана левая рука. Муссолини позвонил Ракеле и Маргарите сказать, что он вне опасности. Инструктор отвез его к врачу, а оттуда — домой. Несколько дней спустя Маргарита навестила Муссолини. Войдя во двор, она увидела типичную крестьянку, которая стирала белье, подоткнув подол платья.

— Я хотела бы видеть синьора Муссолини, — сказала Маргарита.

Женщина вытерла руки о подол и подозрительно осмотрела Маргариту с ног до головы.

— А вы кто будете?

— Передайте, пожалуйста, что пришла синьора Царфатти.

Взгляд крестьянки стал откровенно враждебным. Ни слова не говоря, она вошла в дом, и оттуда донесся ее визгливый голос: «Там твоя краля стоит-дожидается!» «Что же ты ее не впустила?» — раздался голос Муссолини.

Только теперь Маргарита догадалась, что это жена Муссолини. Когда Ракеле вышла к ней, Маргарита объяснила, что пришла обсудить с Муссолини газетные дела. Ракеле была вне себя от ярости. Как «эта женщина» посмела войти к ней в дом!

Стоило Маргарите уйти, как Ракеле подошла к Муссолини и прошипела:

— А ведь правду говорят, что у людей стыда нет. Мне бы взять да и вышвырнуть ее вон. А я-то! Тебя, дурака, побоялась!

Не прошло и месяца после того, как Муссолини оправился от авиакатастрофы, а его уже снова поджидала смертельная опасность. К нему домой явился какой-то молодой человек. Ракеле ему сказала, что муж на работе. Тогда молодой человек пошел туда и, войдя в кабинет Муссолини, положил на стол пистолет.

— Анархисты, — сказал он удивленному Муссолини, — поручили мне убить вас за то, что нашего вождя арестовали. Но, когда я увидел вашу жену и детей, я не смог выполнить задания.

Другие анархисты оказались решительнее. Они заложили бомбу в миланском театре «Диана». Было убито двадцать человек и ранено еще человек тридцать. В момент взрыва Маргарита дома пила чай с друзьями. По ее воспоминаниям: «Стекла зазвенели и весь дом затрясся, будто вот-вот рухнет. Мы бросились к окнам. На улице пусто. Гробовая тишина. Только через несколько минут из театра высыпала обезумевшая толпа и куда-то помчалась. Как в немом кино. Люди словно потеряли дар речи (…) Крики начались позже. Сначала появился один, затем два, потом сразу десяток автомобилей с убитыми и ранеными (…)»[154]. Маргарита написала, что это был заговор коммунистов, то ли не зная, то ли не желая знать, что взрыв устроили анархисты. А пять дней спустя она вместе с большой толпой зевак смотрела, как колонна миланских фашистов марширует к Кафедральной площади на похороны жертв террористического акта в театре. У многих были дубинки, у офицеров — кортики.

Фашисты носили черные рубашки, перепоясанные портупеей. Поэтому их прозвали «чернорубашечниками».

Число чернорубашечников уже доходило до двухсот тысяч, и Маргарита поняла, что Муссолини, как она и предсказывала, суждено сыграть выдающуюся роль в итальянской истории.

13

На парламентских выборах 1921 года фашисты одержали первую победу, получив тридцать пять мандатов.

Так Муссолини стал членом парламента. Прошло всего два года после создания «Фаши ди комбаттименто», и Муссолини перешел ко второму этапу своего плана захвата власти парламентским путем. Он преобразовал движение в фашистскую партию во главе с Великим советом и стал ее председателем. Было создано и фашистское молодежное движение.

На открытие парламентской сессии Муссолини приехал поездом. А через три месяца он уже регулярно летал самолетом по маршруту Милан-Рим.

Маргарита поехала в Берлин на выставку современных итальянских художников, где было немало ее протеже. Съездила она заодно и в Вену купить картины для своей коллекции. Там после войны из-за нищеты и разрухи цены на произведения искусства резко упали.

Муссолини скучал по Маргарите и умолял поскорее вернуться. Он хотел, чтобы каждый раз, когда он прилетал из Рима в Милан, она его уже ждала. Они встречались в городе или ездили в Иль Сольдо в Маргаритином автомобиле. Однажды в темноте они столкнулись с другим автомобилем, и, прежде чем на место происшествия прибыл полицейский, Муссолини поторопился откупиться от орущего водителя, чтобы не стало известно, что женатый депутат парламента ездит по ночам с замужней женщиной.

Вместе с Маргаритой Муссолини выработал не только новую, но и гибкую линию поведения, чтобы заручиться поддержкой широких слоев населения.

— Хватит с нас социализма! Настоящий капитализм начинается только сейчас! — обращался с трибуны парламента к промышленникам социалист в душе Бенито Муссолини. — Путь к величию Италии лежит через католицизм, — кивал в сторону отцов церкви богохульник Муссолини. — Мы за свободу и против тирании, — делал реверанс интеллигенции поборник насилия Муссолини.

А с социалистами он и без заигрываний подписал пакт, по которому обе стороны обязывались прекратить взаимные нападки и передавать любые спорные вопросы в арбитраж. Тут-то в гибкой линии наступил перегиб: этот пакт оттолкнул от Муссолини сначала футуристов, потом «смельчаков» и наконец часть членов его же партии. Последние заявили, что Муссолини продался врагам и изменил идеалам фашизма. Муссолини созвал фашистскую ассамблею, где его противники заявили, что обойдутся без него.

— Вы можете обойтись без меня? — яростно воскликнул Муссолини. — Скорее, я могу обойтись без вас.

Муссолини сложил с себя полномочия председателя партии.

Тогда члены Великого совета отправились к Д’Аннунцио предложить ему этот пост. Но Д’Аннунцио сказал, что расположение звезд для него неблагоприятно.

Без Дуче фашисты на местах совершенно распоясались, непрерывно устраивали кровавые стычки с рабочими и с полицией. Беспорядки докатились до Рима, где в отличие от Милана и других городов население было готово расправиться с чернорубашечниками, и партия направила к Муссолини делегацию с просьбой, чтобы он снова стал ее председателем. Он великодушно удовлетворил просьбу товарищей.

Но внутрипартийные противники Муссолини не успокоились и, сменив тактику, начали «защищать» Муссолини от Маргариты. Она компрометирует Дуче, она — наш враг, эта буржуйка.

Муссолини только посмеивался, да и Маргарита не придавала значения этим выпадам в ее адрес. Она по-прежнему приглашала в свой салон, как она говорила, «интересных людей», независимо от их политических взглядов, что было на руку Муссолини, так как создавало впечатление, будто он — либерал.

В начале 1922 года под редакцией и на деньги Маргариты начал выходить журнал «Иерархия». Он отражал политические взгляды Муссолини и художественные — Маргариты. В нем она писала под старым псевдонимом Эль Серено или под новым Сиди статьи о литературе и искусстве. А политические статьи писали видные фашистские идеологи и фашиствующие правительственные чиновники. Маргаритин сын Амедео, делавший карьеру в коммерческом банке, писал о международном финансовом рынке. Среди авторов «Иерархии» был друг детства Маргариты, уже знаменитый на весь мир Маркони, а среди иллюстраторов — лучшие итальянские художники, часть которых уже вступила в фашистскую партию.

Во втором номере «Иерархии» появилась программная статья Муссолини «Какой путь выбирает мир?». Из нее следовало, что мир повернул направо и двадцатое столетие станет эрой фашизма.

* * *
Маргарита старалась внушить Муссолини, что он даром теряет драгоценное время, что власть нужно захватить, пока в стране нестабильное положение, что потом будет поздно. Нужно немедленно мобилизовать чернорубашечников.

— Один раз, — сказала она, — ты уже чуть было не потерял свою партию. Как бы тебе не остаться вождем без своего народа.

Муссолини внял ее доводам. Три месяца прошли в лихорадочной подготовке к походу на Рим. В Иль Сольдо Муссолини с Маргаритой разработали план захвата Рима. Предполагалось окружить столицу несколькими колоннами чернорубашечников и потребовать, чтобы правительство передало власть Муссолини. В случае отказа чернорубашечники должны были захватить Рим, а тем самым и всю Италию.

На пути Муссолини оставалось серьезное препятствие в лице короля с его регулярной армией. Муссолини решил убедить короля, что фашисты не опасны ни для него, ни тем более для армии, поскольку он, Муссолини, сторонник монархии.

Муссолини с Маргаритой отправились на север, где он выступал перед народом и клятвенно заверял, что чтит монархию. А его речи потом печатались во всех газетах.

По возвращении в Иль Сольдо Маргарита и Муссолини внесли последние уточнения в план захвата Рима и по поводу завершения работы отправились на премьеру вагнеровского «Лоэнгрина». Муссолини впервые появился с Маргаритой на людях.

Опера еще не кончилась, когда помощник Муссолини попросил его срочно выйти. Оказалось, чернорубашечники начали преждевременную атаку на один из полицейских участков в Риме, и плану захвата города грозит провал. На Муссолини не было лица.

— Уедем в Иль Сольдо, — прошептал он Маргарите, — перейдем швейцарскую границу, отсидимся, а там видно будет.

Кровь бросилась Маргарите в лицо. В эту минуту она ненавидела своего возлюбленного. Она смотрела на него и вспоминала, как во время нападения националистов на «Иль пополо д’Италия» он предложил бежать через черный ход. Она не сказала ни слова. Начался третий акт.

Весь тот вечер Маргарита внушала Муссолини, что нужно захватить Рим. Сейчас или никогда.

— Ну, что ты такое говоришь! Они уже раскусили наш план. Армия даже не подпустит нас к городу, — Муссолини лихорадочно ходил по комнате, стараясь не смотреть на Маргариту.

— Возьми себя в руки. Сядь. Ничего они не раскусили.

— Откуда ты знаешь?

— Чувствую.

— Что же ты предлагаешь? — повернулся Муссолини к Маргарите.

— Пусть король узнает, что ты — его союзник. Без королевского приказа армия пальцем не пошевелит.

Муссолини созвал в Неаполе фашистскую ассамблею. Выступив с речью, он повторил свое обещание чтить монархию. Потом состоялся парад. Проходя перед Дуче, его когорты, где было много монархистов-южан, кричали: «Вива король!» Стоявший рядом с Муссолини один из участников этого парада позднее вспоминал:

«Я обратился к Муссолини (…) „Ты тоже кричи: „Вива король!““ Он ничего не ответил. Я повторил: „Кричи: „Вива король!““ Он снова промолчал. Когда я в третий раз повторил, он холодно отрезал: „Да уймись ты“. „Почему?“- спросил я. Он пожал плечами и провел рукой по лицу. Это был его привычный жест. Потом, показав глазами на толпу, сказал: „Хватит того, что они кричат…“»[155]

Но, несмотря на демарши Муссолини, армия ждала приказа короля, чтобы выступить против фашистов. А те ждали приказа Муссолини приступить к взятию Рима. В Милане на улицах появились танки. «Иль пополо д’Италия» была оцеплена армейскими подразделениями, но редакционный телефон еще работал. Муссолини сообщили, что четыре колонны чернорубашечников уже в предместьях Рима. А он боялся вооруженного столкновения с армией. Маргарита вышла из себя:

— Или ты умрешь, или захватишь Рим. Не сомневаюсь, ты выберешь второе.

Как сказала позднее Маргарита, поход на Рим должен был состояться еще и потому, что она одолжила фашистской партии миллион лир из своих личных средств и не хотела их потерять.

* * *
Премьер-министр принес на подпись королю указ о введении в стране военного положения, чтобы армия могла начать действовать. Но трусоватый король тоже боялся гражданской войны и указ не подписал. Ночью он совещался со своими генералами, и те убедили его не применять силы против фашистов, потому что, сказали они, Муссолини выбросил из головы всякую революционную чушь и обещал чтить монархию. А убеждали они короля потому, что, опять же по совету Маргариты, фашисты успели убедить генералов, что их положение резко улучшится, если к власти придет Муссолини.

Премьер-министр подал в отставку. Найти ему замену не удалось. Муссолини сводил на нет все усилия политических противников создать правительственную коалицию.

В такой неопределенной обстановке Муссолини с Маргаритой готовили очередной номер газеты, когда в его кабинете раздался телефонный звонок. Один из кандидатов в премьер-министры предлагал Муссолини войти в правительство. Муссолини отказался. На вопросительный взгляд Маргариты он сказал:

— Все или ничего.

Любые попытки разных парламентских фракций создать правительство без Муссолини провалились. Тогда позвонили из королевского дворца, что король предлагает Муссолини пост премьер-министра и уверен, что Муссолини сформирует правительство.

— Ну, — схватила его за руку Маргарита, — теперь чего ты ждешь? Соглашайся!

— Нет. Пусть пришлют телеграмму. Мне нужно, чтобы все было черным по белому.

Телефон снова зазвонил. Помедлив, Муссолини снял трубку.

— Да, — сказал он, — я вас понимаю, но и вы поймите меня. Пока я не получу телеграммы, я не двинусь с места. Как только она придет, вылечу.

Телеграмма пришла. «Срочно. Совершенно секретно. Муссолини — Милан. Его Величество король просит немедленно прибыть в Рим и принять на себя формирование правительства».

Прочитав телеграмму, Муссолини протянул ее Маргарите и откинулся на спинку стула. Маргарита бросилась его целовать, а он встал, прошелся по кабинету и слегка охрипшим голосом сказал:

— Вот если бы папа это видел!

Бенито Муссолини стал самым молодым премьер-министром за всю историю Италии. Ему было тридцать девять лет.

В Рим Муссолини поехал поездом: не хотел показаться излишне горячным. Маргарита проводила его до вокзала.

Муссолини предстал перед королем в черной рубашке, в котелке и в гетрах.

— Простите мой вид, Ваше Величество, — церемонно сказал он королю, — я прямо с дороги.

В полдень того же дня Муссолини разрешил своей милиции промаршировать по улицам столицы, после чего отдал приказ всем чернорубашечникам покинуть Рим. Но прежде чем пьяные от радости чернорубашечники залезли в вагоны, они успели убить тринадцать человек, устроив потасовку на вокзальной площади.

31 октября 1922 года король привел к присяге премьер-министра Бенито Муссолини и членов его правительства.

Парламентские соперники Муссолини радовались тому, что новый премьер считается с их мнением. Ватикану понравилось, что Муссолини приказал повесить распятие в школах и в судах, а народу — что фашисты больше не хулиганят.

Едва Муссолини стал премьер-министром, как почувствовал, что теперь ему больше не нужно лезть из кожи, чтобы дотянуться до уровня Маргариты. Теперь он чувствовал себя намного выше нее. Да и вообще, кто теперь выше него? Кто? Бог, что ли?

14

Муссолини жил теперь в Риме в Гранд-отеле. Ракеле с детьми оставалась в Милане и каждый день говорила с ним по телефону. Маргарита тоже часто перезванивалась и переписывалась с ним. Кроме обычной журналистской работы Маргарита занималась по просьбе Муссолини иностранной прессой. Но, зная, что он занят по горло, она не хотела приезжать к нему, пока он сам ее не позовет. Когда он ее позвал, она остановилась в отеле «Континенталь», в нескольких кварталах от Гранд-отеля, и позвонила ему. Увильнув от телохранителей и личного секретаря, Муссолини вышел из своего номера и направился к Маргарите. Когда он входил в «Континенталь», один из его шоферов засек идущего без охраны премьер-министра и поднял на ноги полицию. Полиция послала в «Континенталь» агентов, переодетых официантами, чтобы с премьером ничего не случилось.

Обнимая Маргариту, Муссолини поймал себя на том, что думает о делах.

В Италию прибыл из Москвы нарком внешней торговли Леонид Красин[156]. Муссолини назначил ему аудиенцию в баре Гранд-отеля и, чтобы чувствовать себя уверенней с русским гостем, разрешил Маргарите присутствовать на ней. Чиновники итальянского Министерства иностранных дел были крайне недовольны тем, что встреча с русским министром состоялась в баре, да еще в присутствии синьоры Царфатти, тем более что переговоры шли о признании Италией большевистской России, но ничего не могли поделать. А Маргариту позабавило, что Красин принял ее за жену Муссолини и рассыпался в любезностях.

Кстати, по иронии судьбы, когда отношения с большевиками были установлены, на посту пресс-атташе советского полпредства оказался старый знакомый Муссолини, журналист Самуил Маркович Певзнер, с которым они в юности подружились, когда Певзнер бежал от царской полиции после разгрома революции 1905 года. Певзнер разделял увлечения Муссолини и социализмом, и игрой на скрипке. Он помнил нового правителя фашистской Италии «в одном и том же куцем пиджачке, в затасканном галстуке и в пузырящихся на коленях брюках (…) приверженного идеалам свободы, гуманности и справедливости, причем преданного бескорыстно»[157]. Самуил Маркович не раз платил за своего приятеля, у которого частенько не было ни гроша в кармане, и теперь с трудом узнал «дорогого Бенито».

А Муссолини, столкнувшись с «дорогим Самуэле» на дипломатическом приеме, не счел нужным его узнать.

* * *
Любовная связь между Маргаритой и Муссолини давно перестала быть тайной. Все знали, что она — его духовная наставница и советчица в делах культуры и что вообще ее влияние на Муссолини трудно переоценить. Как написал потом хорошо знавший Маргариту шеф итальянского бюро телеграфного агентства Юнайтед Пресс Томас Морган, «Муссолини купался в славе, а она — в отражении его славы (…), и радовалась тому, что стала вдохновительницей супермена, наслаждаясь мыслью, что он частично — творение ее рук»[158].

Устав от тайных встреч по гостиницам, Маргарита уговорила Муссолини переехать в большую квартиру, которую она сняла для него в центре Рима. Спальня в новой квартире была выдержана в темно-красных тонах, в гостиной стоял рояль, рядом — столик с несколькими скрипками, на гобелене во всю стену распластал крылья римский орел. Как вспоминал один из гостей, в этой квартире вечно воняло дешевым одеколоном, которым Муссолини поливал себя, когда ему лень было купаться.

Маргарита наняла для Муссолини экономку, которая раньше работала у Д’Аннунцио. Знакомые Муссолини прозвали ее «сводней». Через нее, по слухам, Муссолини улаживал свои амурные дела. Простая женщина, экономка обожала Муссолини и была слепо преданна Маргарите, которая от нее точно знала, кто ходит к Муссолини и с кем он проводит свободное время. Муссолини подозревал, что и у Маргариты были любовники, но они ему не мешали. Его плотское влечение к Маргарите остыло. Но, ценя ум Маргариты, он продолжал посвящать ее в свои дела, пользоваться ее услугами и советами.

В день рождения Муссолини Маргарита приехала в Рим и подарила ему старинные золотые карманные часы с его инициалами. Увидев, как много Муссолини работает, Маргарита попыталась уговорить его взять отпуск и съездить отдохнуть на Сицилию. Но он сказал, что не может покинуть столицу, когда ожидается очередной правительственный кризис. Вернувшись в Милан, Маргарита совершенно случайно узнала, что дело было не в очередном кризисе, а в очередной женщине. Эка важность, успокоила себя Маргарита, другие женщины уходят, а она остается.

Маргарита не представляла себе, сколько у Муссолини было женщин и каких. В юности он предпочитал интеллигентных, особенно любил учительниц. Теперь интеллигентность его не привлекала, была бы женщина не слишком худой и чтобы от нее несло духами или потом. По многочисленным письмам от поклонниц Дуче секретная служба отбирала тех из них, кого она после соответствующей проверки поставляла ему. Кроме них к нему приходили и другие женщины: журналистки, иностранные гостьи, актрисы, жены членов фашистской партии. Пусть вся любовь занимала несколько минут, зато с самим Дуче! Французская актриса Магда Корбеф по приезде в Рим прямо так и заявила во всеуслышание, что не вернется в Париж, пока не переспит с Муссолини. Она не только добилась заветной цели, но и бравировала потом: «Я жила в Риме два месяца, и Дуче обладал мною двадцать раз». Откровения болтливой актрисы попали в газеты. Муссолини они пришлись не по вкусу, и он уведомил полицию и французское посольство, что мадемуазель Корбеф — персона нон грата[159]. В ответ мадемуазель стреляла во французского посла, которого ранила. Когда Корбеф арестовали, во время обыска в ее квартире полиция нашла несколько сотен фотографий Муссолини. Корбеф приговорили к одному году тюремного заключения. А спустя много лет она отсидела еще один срок уже во французской тюрьме за то, что работала на гестапо во время Второй мировой войны.

Были и такие женщины, которые даже рожали от Муссолини. Ни Маргарита, ни Ракеле не придавали этому никакого значения: Маргарита считала его связи признаком здорового мужчины, а Ракеле сказала: «Ну и что с того, что он — бабник. Главное — он самый лучший отец и замечательный муж». Ракеле и сама завела себе любовника — начальника железнодорожной станции. Когда секретная служба Дуче перехватила письма Ракеле к ее железнодорожнику и сообщила об этом Муссолини, он расхохотался и показал эти письма Маргарите и генеральному секретарю фашистской партии. А тот приказал чернорубашечникам избить влюбчивого железнодорожника.

* * *
У Муссолини обнаружили язву желудка и запретили есть грубую пищу, курить и пить. Даже кофе. Только фруктовые соки и молоко. Муссолини никогда не упускал возможности напоминать о своей диете на государственных банкетах, и его соратники не осмеливались прикоснуться к вину. Язва не помешала Муссолини брать уроки фехтования и бокса, плавать и играть в теннис. Муссолини любил хвастать спартанским образом жизни и своими мускулами. Он упорно создавал образ человека из народа. И небритым может ходить, и в неглаженой рубашке, и в нечищеных ботинках, а какой крепкий! И духом и телом! А какой образованный! И на скрипке играет, и в шахматы. В шахматы, правда, Муссолини играть не умел, но любил фотографироваться за шахматной доской. Образ человека из народа не портили ни собственный самолет, ни дорогой спортивный автомобиль «Альфа-Ромео», ни целая конюшня отборных скакунов. Муссолини любил животных. Кроме кошек и собак он держал дома целый зоопарк: газель, обезьяну, орла, оленя, пуму и львицу по кличке «Италия».

Работал Муссолини с утра до ночи, изумляя секретарей выносливостью.

Положение в стране начало стабилизироваться. Рабочие вернулись на заводы, производительность труда повысилась, на улицах был порядок, студенты снова взялись за учебники. «Мы добьемся успеха, — уверял Муссолини итальянцев, — потому что будем работать». И народ ему верил. Муссолини выезжал в деревни, на фабрики, на стройки, а потом в газетах появлялись фотографии: Муссолини умело укладывает кирпичи, Муссолини лихо бьет молотком по наковальне, Муссолини ловко забрасывает вилами сено на подводу. Восторг вызывали фотографии по пояс голого, загорелого, широкоплечего Дуче с налитыми мускулами. Итальянцам до смерти надоело видеть в кресле премьер-министра дряхлых стариков во фраках. Наконец народ увидел молодого, сильного премьера, которым можно гордиться. И поезда, слава Богу, ходят по расписанию. В газетах Италия изображалась молодой, сильной, спортивной, счастливой страной, где не было ни бедности, ни преступлений, ни самоубийств. Так что один из залов дворца, где располагалось Министерство иностранных дел, пришлось отвести под «Музей ужасов», как Муссолини называл Музей подарков от благодарного народа. «Казалось, во всей Италии не было человека, который не хотел бы послать хоть что-нибудь в знак личной благодарности этому спасителю страны (…) египетские сигареты, хотя Муссолини не курил; вкуснейший шоколад, хотя Муссолини не ел сладостей; морские чудища; игры всех видов (…) вышитая золотом шапочка тореадора (…) персидский меч (…) туалетное мыло собственного изготовления; разрисованные яйца с изображением соборов Св. Петра, Св. Марка и Пизанской башни (…) портрет Муссолини на керамической тарелке (…) парусник из соломинок со всей оснасткой, наполненный крошечными позолоченными яичками — подарок от фермеров; пара удивительных ботинок в красно-бело-зеленую полоску…»[160] — вспоминала Маргарита.

Муссолини не уставал повторять, что спас Италию от гибели, и «спасенный» народ возвел Дуче в ранг Мессии. А Мессия не замедлил дать народу десять заповедей фашизма, включая такие, как «Муссолини всегда прав», «Жизнь Дуче превыше всего», «Личность Муссолини священна». В школах изо дня в день слышалось: «Кто тебя создал? — Муссолини; Где Муссолини? — На небесах, на земле — повсюду. Он всеведущ. Он всесилен. Он всемогущ».

Муссолини делал все, чтобы народ принял фашизм сердцем, а не умом. Итальянцы, сказал он как-то Маргарите, должны не понимать фашизм, а принимать. Душой.

Но фашизм принимали не все итальянцы. Через три года после прихода Муссолини к власти на него было совершено покушение. Джино Луцетти бросил бомбу в автомобиль Муссолини. Дуче не пострадал, но четверо человек из его охраны были ранены. Через полгода после первого покушения пятнадцатилетний член молодежного фашистского движения Антео Замбони стрелял по автомобилю Муссолини, но Дуче и в этот раз не пострадал, а Замбони толпа линчевала на месте. Еще через год на митинге в Муссолини стреляла Виолетт Гибсон. А в этот раз он остался в живых лишь благодаря своей привычке задирать голову перед началом выступления: пуля буквально прошла у него под носом.

* * *
В конце 1922 года премьер-министр Италии Бенито Муссолини отправился в первую зарубежную поездку. Он поехал в Лондон, на Международную конференцию по вопросу германских репараций странам-победительницам.

Король Георг V принял его в Букингемском дворце. Англичане немало потешались над шубой итальянского премьера, которую Маргарита купила ему перед отъездом, чтобы он не простудился. В Лондоне он встретился и с главами правительств Англии и Франции.

Из Лондона Муссолини телеграфировал Маргарите, что просит подготовить ему отчет о том, как итальянская пресса отразила лондонскую конференцию, какое значение придала его участию в ней — словом, дал Маргарите привычное для нее задание.

По возвращении из Англии Муссолини на специальном поезде поехал в Милан к Ракеле и к детям, которых не видел с тех пор, как стал премьер-министром. Проведя дома всего несколько часов, он приказал шоферу приготовить автомобиль.

— Как, Бенито, ты уже уезжаешь? — растерялась Ракеле.

— Государственные дела, ничего не поделаешь, — Муссолини чмокнул ее в лоб и помахал рукой детям.

— Опять бабы, — хмуро буркнула себе под нос Ракеле, когда муж ее уже не слышал.

На рождество Маргарита приехала в Рим, но Муссолини оказался так занят, что не нашел для нее времени, и она в слезах вернулась в Милан.

На этот раз Маргарите уже трудно было успокаивать себя, но на празднование нового года она снова приехала в Рим, и у Муссолини снова не нашлось времени для нее.

В полном отчаянии она послала ему с курьером три письма. Два — с признанием в любви, а третье — с описанием, как она сегодня стояла в ликующей толпе, когда Муссолини проходил перед строем чернорубашечников с вытянутыми вперед руками с кинжалами. Какой гордостью за него она была переполнена. Но, предупреждала она, та же толпа, которая сегодня кричит ему «Осанна!»[161], завтра с не меньшим воодушевлением может закричать «Распять его!».

Получив письма, суеверный Муссолини сразу нашел время для Маргариты, и вечером они пошли погулять по Аппиевой дороге. Вдруг прямо над их головой мелькнула падающая звезда.

— Смотри! — Маргарита повернулась к Муссолини. — Скорей загадай желание! — а про себя загадала: «Пусть он будет мой навсегда!»

Муссолини загадал желание прибрать к рукам всю Италию.

В следующие приезды Маргариты в Рим Муссолини снова бывал занят. Маргарита мучилась, но продолжала ездить.

Случалось, что Муссолини звонил ей в отель и, не застав ее в номере, приходил в ярость: она должна сидеть и ждать его звонка. Она хотела поехать на зимние каникулы в Тунис с сыном, но Муссолини ей запретил. Она попыталась возражать, на что Муссолини заявил, что его не интересуют ее дела, важно только то, что хочет он. И кого она может приглашать к себе в гости, а кого нет, тоже решает он. Более того, Муссолини потребовал, чтобы Чезаре отказался от клиентов, не состоящих в фашистской партии. Маргарита приходила в отчаяние. С другой стороны, он не позволял бы себе такого безобразия, если бы не любил ее. И Маргарита опять написала Муссолини письмо, которое начиналось такими словами: «Мой возлюбленный, обожаемый тиран!» — а кончалось тем, что она пришла в себя и видит весь комизм их ссор и скандалов. Теперь она понимает, что он боится ее потерять, чем и вызваны все недоразумения между ними. Она не сомневается, что он не только любит ее, но и уважает. Она не может указывать Чезаре, каких ему брать клиентов. Тем более что он давно доказал свою преданность фашизму и уже склонил многих своих клиентов на сторону Муссолини. Ну, а что касается антифашистов, которых она приглашает на свои среды, так это ему на пользу. Пусть все видят, что он — либерал. К тому же во имя их любви она должна сохранять личную свободу. Она и теперь рядом с ним в самые трудные для него дни и минуты. Конечно, она тоже хочет, чтобы они были супругами. Но так же, как судьба связала его с Ракеле, так судьба связала ее с Чезаре.

Не получив ответа, Маргарита уверила себя, что у Муссолини духу не хватает написать ей, настолько он устыдился своего поведения, и, чтобы помочь ему преодолеть стыд, она опубликовала в «Иль пополо д’Италия» две статьи, в которых Муссолини выглядел прямо-таки богом.

Статьи не помогли, и тогда Маргарита решила сменить тактику. Не предупредив Муссолини, она отправилась с Амедео в Тунис.

Две недели они колесили по Тунису, знакомились с сельскохозяйственными колониями, побывали в старинных мечетях, карабкались на развалины времен Римской империи. Там, где кончались железнодорожные рельсы, они садились на верблюдов.

В глубине Сахары они набрели на остатки древнеримского акрополя.

— Может, госпожа знает, когда его построили? — спросил арабский проводник через переводчика.

— За шестьсот лет до рождения вашего пророка, — гордо ответила Маргарита. — Рим построил этот акрополь. А я — дочь Рима.

Вернувшись домой и не найдя ответа ни на свое письмо к Муссолини, ни на свои статьи, Маргарита совсем пала духом, но решила взять себя в руки и села за книгу о путешествии по Тунису. Эта книга стала одной из ее наиболее известных работ. Живые впечатления о древнеримском прошлом в африканской пустыне, пыл, с которым Маргарита ратовала за современное итальянское присутствие в Тунисе, произвели сильное впечатление на читателей. Настолько сильное, что Муссолини счел своевременным поднять в парламенте вопрос о том, кому должен принадлежать Тунис — Франции, которой удалось прибрать его под свой протекторат, или Италии, которая имеет на него исторические права.

Муссолини понял, что ему не помешает быть причастным к этой книге, и написал к ней предисловие, что только прибавило ей успеха. Собственно, книга стала одним из обоснований фашистских претензий на колонизацию Африки и строительство новой Римской империи.

* * *
К середине двадцатых годов Маргарита Царфатти была уже известным критиком, журналисткой, писательницей и покровительницей изящных искусств. Она была убеждена, что должна поставить итальянскую культуру на службу фашистскому режиму.

Для начала Маргарита решила на смену устаревшему футуризму создать свое художественное движение, основанное на сугубо римских корнях. Она собрала группу из семи молодых талантливых художников, которые поддержали ее замысел. «Мы стремимся восстановить нарушенный порядок и в искусстве», — утверждала Маргарита.

Нужно было придумать название новому движению. Кто-то из членов группы предложил «Семисвечник», но Маргарита тут же его отвергла. Нет, нет, никаких еврейских ассоциаций. После долгих поисков приняли предложенное ею название «Новеченто»[162].

Маргарита сняла для новечентовцев виллу недалеко от Иль Сольдо, чтобы наблюдать за их творчеством. При таком покровителе, как Маргарита, работы новечентовцев получали восторженные рецензии в «Иль пополо д’Италия». Надеясь преуспеть при новой власти, они вступили в фашистскую партию. А Маргарита прочла в Риме публичную лекцию, посвященную «возвращению к порядку». Ее слушали почтенные академики и искусствоведы. Они, разумеется, согласились с Маргаритой, что после долгих лет разброда в поисках нового искусства пришло время возродить классические ценности с их итальянскими корнями.

В Милане открылась первая коллективная выставка «Новеченто». К радости Маргариты, Муссолини согласился приехать на открытие. Она провела премьер-министра по залам, давая оценку отдельным работам, но Муссолини не нужно было ничего объяснять: на холстах возлежали нагие женщины вполне в его вкусе, а кувшины с цветами и вазы с фруктами уж и вовсе не требовали объяснений. Ознакомившись с выставкой, Муссолини произнес краткую речь, в которой, как всегда, слышались нотки Маргариты.

— Фашистская революция и истинная культура стали у нас синонимами. Если же сравнивать фашистскую революцию с французской и с русской, то последние пытались добиться перемен, убивая людей, тогда как фашистская революция добивается перемен, просвещая людей. Поэтому место художника в фашистской революции трудно переоценить, и его моральный долг помочь народным массам понять фашизм. Такой страной, как Италия, не может править человек, не заинтересованный в развитии искусства. Вот почему я с гордостью заявляю, что правительство, которое я имею честь возглавлять, не может не быть искренним другом искусства вообще и живописи — в частности.

На последних словах раздались аплодисменты новечентовцев, и Муссолини ответил на них фашистским салютом.

На выходе Муссолини вполголоса сказал секретарю, что на следующей выставке было бы хорошо добавить несколько его портретов в римской тоге, может быть, с лавровым венком — словом, что-нибудь в таком духе.

Еще приятней Маргарите было, что Муссолини пошел с ней и на выставку скульптора Медардо Россо[163], чьи бронзовые молодки с крутыми бедрами понравились Муссолини не меньше, чем их толстый, бородатый, веселый автор. Муссолини и Россо быстро перешли на «ты», каждый вспомнил свое деревенское детство, а потом Россо неожиданно спросил:

— Скажи, Бенито, говорят, ты играешь на скрипке?

— Играю, — ухмыльнулся Муссолини.

— Это тебе очень полезно, это даже важнее политики.

От неожиданности Муссолини расхохотался и потом не раз вспоминал слова Россо, когда брал в руки скрипку.

* * *
Маргарита писала в «Иль пополо д’Италия», что «стиль классического „Новеченто“ и есть фашистский стиль, он строгий и ясный, как речи Муссолини». Ее старания насадить этот стиль не пропадали зря, но рядом с работами новечентовцев в классическом стиле красовались гипсовые бюсты и лакированые портреты Дуче в базарном стиле, и с этим она ничего не могла поделать.

Маргарита придумала формулу, взятую на вооружение официальной фашистской пропагандой: «Для нас, итальянцев, искусство — синоним Отечества». А бывшему каменщику Муссолини больше понравилась другая Маргаритина формула: «Неустанно строить новое фашистское общество».

Пиком успеха новечентовцев стало их участие в венецианской Биеннале, которую открывал король Витторио Эммануэль. Едва он разрезал ленточку, как раздался громкий крик: «Долой старую Венецию!» Все были уверены, что вот-вот прогремит выстрел или взорвется бомба, предназначенные для короля. Но оказалось, что кричал неугомонный Маринетти, протестуя против того, что футуристам не разрешили выставиться на Биеннале.

Маргарита сопровождала их королевское величество по залам новечентовцев, посмеиваясь про себя над вежливым молчанием короля.

Несмотря на готовность Муссолини объявить «Новеченто» официальным фашистским искусством и на признание, полученное на Биеннале, группа новечентовцев распалась из-за того, что Маргарита хотела полностью подчинить их себе, а они не хотели ей подчиняться.

15

В 1924 году, когда Чезаре возвращался поездом из Рима в Милан, у него случился приступ аппендицита, который врачи не распознали, и через пять дней он скончался. Маргарита, Амедео, Фьяметта, Ада и одна из сестер Чезаре не отходили от него до последней минуты. Муссолини узнал о смерти Чезаре и счел приличествующим главе правительства послать вдове телеграмму, которая должна была показать, что ему не чужда благодарность: «Никогда не забуду тех далеких дней, когда вам понадобилось столько смелости, чтобы защищать меня». Даже в трауре Маргарите согрел сердце этот знак внимания.

Мэр Милана нанес Маргарите визит соболезнования, телеграммы приходили десятками, а венкам от политиков, финансистов и людей искусства не было счету. В день похорон траурный кортеж вытянулся по всей главной улице.

После захода солнца члены семьи и несколько близких друзей собрались при свете факелов у могилы Чезаре на еврейском кладбище. Маргарита, исполняя последнюю волю Чезаре, вытерпела душераздирающее пение хазана[164], но, когда раввин подошел к ней с ножницами, чтобы надрезать в знак траура ворот ее черного бархатного платья, она испуганно отпрянула, и раввин только покачал головой.

Памятник Маргарита заказала в духе последней воли Чезаре. Бело-мраморная стела в форме Скрижалей Завета, а перед ней на возвышении — бронзовая менора[165].

Маргарита прожила с Чезаре двадцать шесть лет. Половину из них она была любовницей Муссолини. Чезаре об этом, если и не знал, то догадывался, но молчал, даже когда с вопросами о дяде Бенито к нему начали приставать Фьяметта и Амедео. Теперь Маргарита была вдовой, Амедео было уже двадцать два года, Фьяметте — пятнадцать, они были достаточно взрослыми, чтобы не интересоваться отношениями между матерью и дядей Бенито.

* * *
Парламентская оппозиция портила Муссолини жизнь больше, чем его язва. У фашистов все еще было меньше мест в парламенте, чем у социалистов. Муссолини предложил новый закон, по которому партийному списку, получившему на выборах большинство голосов, отводится две трети мест в парламенте, а треть — другим партиям пропорционально их численности. Оппозиция, поняв, что Муссолини хочет прибрать к рукам парламент, встала на дыбы, но он объявил новые выборы.

Предвыборную кампанию Муссолини начал с того, что создал в Италии Чрезвычайную комиссию, взяв за образец ленинскую ЧК — единственное, что было приемлемо для него в большевистской революции. Чрезвычайная комиссия Муссолини тоже занималась тем, что подавляла оппозицию. Разница состояла в том, что в России в ЧК брали людей, еще не обученных пытать и убивать, а Муссолини набрал в свою ЧК отборных головорезов во главе с Америго Думини, который любил представляться так: «Думини, двенадцать убийств».

Думини со своими головорезами нападали на журналистов и политиков, устраивали разгромы редакций, разгоняли митинги, убивали людей и угрожали переломать кости каждому, кто скажет хоть слово против Муссолини.

Такая тактика дала свои результаты, и фашисты получили на выборах 65 процентов голосов, а на улицах ликующие сторонники Муссолини скандировали «Ду-че!», «Ду-че!».

Муссолини полагал, что победа избавит его от нападок оппозиции, но ошибся. Больше всех усердствовал тридцатидевятилетний социалистический депутат Джакомо Маттеотти, новый протеже Кулишовой и Турати. Он был ярым антифашистом. Высокий, худой, смуглолицый и темноглазый, Маттеотти был из богатой семьи, получил хорошее образование. Его выступления в парламенте всегда отличались продуманностью, страстностью и врожденным красноречием. А опирался он только на факты.

Маттеотти заявил, что результаты выборов следует считать недействительными до тех пор, пока полиция не расследует многочисленные жалобы на фашистов, которые угрозами и рукоприкладством мешали законному проведению предвыборной кампании. Муссолини пришел в ярость и, не сдержавшись, крикнул социалистам: «Вам всем надо пустить пулю в спину!»

* * *
Маттеотти готовил речь к следующему заседанию парламента. До фашистов дошли слухи, что он располагает материалами о финансовых злоупотреблениях Муссолини и о его причастности к сделке итальянского правительства с американской нефтедобывающей компанией. Говорили, что американцы дали многомиллионную взятку Муссолини, а он и король стали держателями акций этой нефтяной компании.

Муссолини понял, что нельзя сидеть сложа руки, и поручил Думини проучить Маттеотти.

— Как? — спросил тот.

— Сам знаешь, — отмахнулся Муссолини.

Летним утром Маттеотти вышел из дома с портфелем и направился в парламент. Его уже ждал Думини со своими подручными. Несмотря на отчаянное сопротивление Маттеотти, его засунули в автомобиль, избили до полусмерти, увезли за город, добили ножами, раздели догола и бросили труп в придорожную канаву, прикрыв ветками.

Вернувшись в Рим, Думини оставил автомобиль во дворе Министерства внутренних дел, а наутро загнал его в гараж, чтобы отмыть кровь с заднего сиденья. Пока мыли машину, Думини отправился в секретариат Муссолини и передал ему окровавленный паспорт и портфель с документами Маттеотти. Муссолини сунул паспорт в ящик стола и велел выдать деньги участникам операции, которым приказал уйти в подполье, пока не утихнет скандал. А скандал разразился громкий. Маттеотти не появлялся в парламенте два дня подряд, жена не знала, где он, и оппозиция во весь голос требовала расследования, обвиняя фашистов в убийстве депутата парламента. Муссолини заявил, что ему об этом ничего не известно, но он не сомневается, что Маттеотти жив-здоров. То же самое он сказал жене Маттеотти, которая пришла к нему на прием. Она потом вспоминала, что Муссолини стоял перед ней, прижимая руки к груди, и убеждал, что с ее мужем ничего не случилось.

Муссолини не знал, что машину, в которой увозили похищенного Маттеотти, видели двое прохожих и запомнили ее номер. Кроме того, Маттеотти ухитрился выбросить в окно машины свой депутатский пропуск. Полиции этого было достаточно, чтобы арестовать участников похищения, включая Думини. Хотя следователям не удалось выжать из них ни слова, они остались в тюрьме.

* * *
Муссолини все больше и больше тяготила связь с Маргаритой, и, памятуя об успехе ее книги о Тунисе, он предложил ей отправиться в Марокко, а оттуда проехать по североафриканскому побережью, чтобы написать книгу о тамошних странах, и она не могла ему отказать.

В Марокко Маргарита поехала через Испанию, но в Мадриде оступилась и сильно повредила ногу. Врачи установили закрытый перелом и запретили ей двигаться. Несколько недель Маргарита пролежала в больнице.

В Геную Маргариту привезли через два дня после убийства Маттеотти, и друзья, сопровождавшие ее в Милан, рассказали ей, что молодой депутат от социалистической партии Джакомо Маттеотти исчез. Как сквозь землю провалился.

Ко времени возвращения Маргариты Муссолини уже знал все подробности убийства Маттеотти. Служба безопасности, которая прослушивала телефонные разговоры всех высокопоставленных лиц, включая премьер-министра, перехватила разговор Муссолини с Ракеле: он уговаривал ее сразу же уехать из Милана в деревню.

— Да что же такое случилось? — удивилась Ракеле. — Еще не так жарко.

— Может стать очень даже жарко, — загадочно сказал Муссолини.

В разгар скандала с Маттеотти Муссолини подумал, что ему, как всегда в трудных случаях, нужен Маргаритин совет. Он позвонил ей и, даже для вежливости не спросив, как ее дела, прямо так и сказал: «Мне нужен твой совет».

От радости Маргарита растерялась, но быстро опомнилась и спросила:

— А что случилось?

— Маттеотти исчез без следа, — ответил Муссолини, и Маргариту резануло это «без следа», которое Муссолини произнес чуть ли не с гордостью.

— Это — заговор против меня, — продолжал он. — Дьявольский заговор моих врагов. Они хотят обвинить меня в похищении Маттеотти. Но даже если враги подбросят к моим дверям его труп, я все равно не уйду с поста премьер-министра.

Маргарита заподозрила, что Муссолини замешан в убийстве Маттеотти, но сказала:

— Не волнуйся. Ты же не виноват, что тебе сообщили о похищении, когда ты уже не мог его предотвратить.

Зная, какой Муссолини суеверный, она принесла ему свой экземпляр «Божественной комедии», сказав, что в критические минуты жизни Данте никогда ее не подводил.

Среди членов фашистской партии скандал с Маттеотти вызвал брожение. Экстремисты требовали «перестрелять несколько тысяч человек и покончить с этим делом», остальные были против таких мер.

— Когда понадобится, я проявлю жестокость, — успокоил их Муссолини.

В конце концов полиция обнаружила труп Маттеотти. В парламенте начали требовать отставки Муссолини. По всей стране проходили стычки фашистов с их противниками. Муссолини грозила политическая смерть.

В эти дни служба безопасности записала телефонный разговор Маргариты с Муссолини.

Маргарита: «Ну, как ты? Есть что-нибудь новое?»

Муссолини: «Ничего (…) Больше всего меня угнетает, что я не знаю, (…) кто меня предал».

Маргарита: «Все будет хорошо (…) Главное — держать себя в руках (…)».

Муссолини: «При том, что судьба сдала лучшие карты моим врагам? (…)».

Маргарита: «Но (…) в самую последнюю минуту приходит нужная карта (…)».

Муссолини: «К сожалению, меня атакуют не картежники, а оппозиция и пресса (…)»[166].

Муссолини подумал, что ему нужно заручиться поддержкой армии, и назначил командующим фашистской милицией армейского генерала. Однако этим он только восстановил против себя чуть ли не всю фашистскую партию. Ах, вот как! Муссолини снюхался с либералами! Его тянет назад к социалистам! Он готов продать фашистов, лишь бы удержаться у власти!

Дошло до того, что руководству фашистской партии пришлось опубликовать открытое письмо к Муссолини, в котором оно протестовало против ареста участников похищения Маттеотти и выдвигало ультиматум: «Либо мы все в тюрьме, либо ни один из нас!»

Муссолини попытался успокоить руководство тем, что примет меры для освобождения арестованных. Не помогло.

Тридцать фашистских экстремистов ворвались в кабинет Муссолини и потребовали покончить с парламентской оппозицией. Перепуганный Муссолини пообещал им заткнуть рот антифашистам.

Кончилось тем, что Муссолини попросил у короля аудиенции, чтобы уговорить его подписать указ о приостановлении деятельности парламента, но не ставить даты.

— Социалисты готовят гражданскую войну, — припугнул короля Муссолини.

И король подписал указ, не проставив даты.

Такого успеха Муссолини не ожидал. Королевский указ позволял ему распустить парламент в тот момент, когда он увидит, что путь к единоличной власти для него открыт.

Через несколько дней Муссолини произнес свою знаменитую речь в парламенте.

— Я и только я несу политическую, моральную и историческую ответственность за страну.

— Он душит демократию! — закричала оппозиция.

— Хватит! — ударил кулаком по трибуне Муссолини. — Исход борьбы определяет только сила. История не знает другого решения. И мы выиграем борьбу если не уговорами, так силой. Завтра все станет на свои места.

И действительно, назавтра, проставив дату на королевском указе, Муссолини распустил парламент и стал полновластным хозяином страны.

В следующие несколько дней были объявлены вне закона все антифашистские организации и конфискованы их газеты. В случае сопротивления применялась сила, как Муссолини и обещал. Антифашистов избивали на улицах и арестовывали по заранее составленным спискам. Многие бежали за границу, включая Турати и Кулишову. Вскоре они умерли во Франции, а Маргарита, узнав об их смерти, хладнокровно сказала: «Теперь в Милане будет только мой салон».

Еще через некоторое время Муссолини провел закон, по которому полиция получала неограниченное право арестовывать и заключать в тюрьму «политических преступников», и «Закон об охране государства», по которому антифашистов судил военный трибунал.

Покончив с парламентаризмом и демократией, Муссолини устроил судебный процесс над убийцами Маттеотти, которые отделались короткими тюремными сроками и вскоре были амнистированы.

А Маргарита написала статью, где оправдала Муссолини тем, что «человек, который несет миру великие идеи, обычно нетерпим к оппозиции», и тем, что «в партии, где столько молодых энергичных людей, среди которых есть и склонные к насилию, неизбежны эксцессы»[167].

16

Плохо заживающая нога не позволяла Маргарите покидать Иль Сольдо. А Муссолини и не думал ее навещать. Она страдала, не зная, чем его привлечь, и решила написать его биографию.

Муссолини эта идея очень понравилась, и он дал Маргарите массу писем из личного архива, ранние газетные публикации, оригиналы его первых автобиографических заметок, а также сочинил короткое предисловие к будущей книге, где, в частности, подчеркнул, что не любит, когда о нем пишут, но таков удел государственного деятеля, и ему приходится с этим мириться. «Я принадлежу не себе, а людям (…) я стал частью их жизни, и чувство долга перед ними меня не покидает»[168]. Объяснил он, и почему доволен этой биографией: она без преувеличений показывает его истинное место в современной истории.

Заключив договор на книгу с английским издательством, Маргарита написала ее за несколько месяцев. Книга вышла в Англии в сентябре 1925 года под названием «Жизнь Бенито Муссолини», а уже к декабрю первый тираж был полностью распродан. Часть тиража разошлась в США. Вышла книга и в Италии, но под названием «Дуче». Отрывки из нее были опубликованы в «Иль пополо д’Италия» и в «Иерархии» еще до ее выхода. В дорогом переплете с золотым обрезом она продавалась по доступной цене.

Английское издание несколько отличалось от итальянского, потому что в одних случаях с иностранными читателями можно было и пооткровенничать, а в других — итальянцам необязательно знать подробности. Так, в итальянском издании не было ни слова об отношениях Маргариты с премьер-министром Италии. А в английском — ни слова о фашистских бандах, которые по трупам привели Муссолини к власти.

Исчерпывающаяхарактеристика Маргаритиной книги содержалась в одной из американских рецензий: «История фашизма в Италии выглядит мирной революцией, сделанной святым гением». И действительно, этой книгой Маргарита заложила первый камень в создание мифа о Муссолини и культа его личности.

А на вопрос одного итальянского журналиста, зачем она выдумала некоторые эпизоды в «Дуче», Маргарита ответила с редкой для нее откровенностью: «Чтобы создать легенду». Для легенды Маргарите не нужны были документы, которые ей передал Муссолини, она их хранила просто как память. Пикантные сцены из буйного детства Муссолини и из любовных похождений его юности тоже годились для легенды. Например, Маргарита писала, что в тех местах, где Муссолини жил в юности, есть молодые люди, которым скоро будет по двадцать и которые больше походят на Муссолини, чем на местных жителей. Маргарита знала, что у итальянцев Муссолини, бегающий за каждой юбкой, вызовет еще больший восторг. А уж про итальянок и говорить нечего.

Все эти легкие мазки только украшали образ несгибаемого вождя, которому неведомы слабости. В книге было много фотографий, ставших каноническими: «Дуче-солдат», «Дуче-журналист», «Дуче-политик», «Дуче за штурвалом самолета», «Дуче за рулем автомобиля», «Дуче верхом», «Дуче играет с львицей „Италия“». Дуче, Дуче, Дуче…

Маргарита искренне считала, что Муссолини — наследник цезарей, веря в связь фашизма с великим прошлым Древнего Рима. Она посоветовала Муссолини запечатлеть «фаши» на итальянской монете и на национальном гербе нового фашистского государства. Она напомнила ему, что Юлий Цезарь[169] вел отсчет времени с начала своего правления, и Муссолини тут же подписал декрет, по которому фашистский Новый год начинался с даты похода фашистов на Рим.

Так 28 октября 1922 года, обозначенное на календаре римскими цифрами, стало началом фашистской эры.

«Бенито Муссолини — (…) римлянин до мозга костей (…), воскресший (…) после многих столетий»[170], — писала Маргарита в биографии Дуче.

Маргарита заказала Адольфо Уайлту[171], автору памятника на могиле Чезаре, мраморный бюст Муссолини, и скульптор изваял классический бюст нового цезаря в лучших традициях древнеримского искусства. Маргарита заявила, что работа Уайлта — первая и самая важная в новом искусстве фашистского государства. Фотографию бюста Маргарита поместила в книгу, а благодарный скульптор сделал мраморный бюст Маргариты с юным лицом и с чуть опущенными уголками рта. Фотографию своего бюста Маргарита в книгу не поместила.

Книга «Дуче» имела бешеный успех. Ее перевели на восемнадцать языков, и она принесла Муссолини мировую славу. В одной только Японии было продано 300 000 экземпляров. В Италии за первый год книга выдержала пять изданий, а с 1926-го по 1938 год — еще семнадцать. Книга вошла в школьные программы Италии.

За границей антифашисты называли книгу грубой пропагандой, в Италии ею восхищались. Впрочем, были исключения. Маргарита подарила «Дуче» скульптору Россо, на чью выставку когда-то пришел Муссолини, и, прочитав книгу, семидесятилетний Россо сказал: «Ах, Маргарита, Маргарита, ты бы лучше написала расписание поездов!» А много лет спустя внучка Маргариты назвала эту книгу «кучей мусора».

* * *
Итальянцы привыкли к тому, что раз в неделю Дуче выступает перед народом с балкона старинного Палаццо Венеция, превращенного в канцелярию премьер-министра. Под балконом собирается многотысячная толпа, и он произносит речь. Речи эти походили на проповеди Папы Римского, но еще больше — на выступления Д’Аннунцио в городе Фьюме.

Массовые митинги всегда вдохновляли Муссолини, и его ораторские способности проявлялись в полной мере.

Немецкий писатель Эмиль Людвиг[172], в беседах с которым Муссолини проявил неожиданную откровенность, из-за чего книга Людвига «Беседы с Муссолини» и была запрещена в Италии, процитировал слова Дуче: «Для меня массы, пока они не организованны, не что иное, как стадо баранов»[173].

— Может ли народ любить диктатора? — спросил Людвиг.

— Да, — ответил Муссолини, — при условии, что массы его боятся. Толпа любит сильных. Толпа, она, как женщина.

А гостивший в Риме английский журналист написал:

«Он выходит на балкон, низкорослый, коренастый мясник с тяжелым, плохо выбритым подбородком, и говорит хриплым из-за частых выступлений на открытом воздухе голосом. Больше всего меня поразила красота жестов этого мясника, в них было что-то от художника, от искусства его народа»[174].

Когда же один миланский граф укоризненно сказал Муссолини, что тот окружил себя «парвеню»[175], Муссолини ответил: «У вас слишком хорошие манеры. А у пирога первыми оказываются мужланы».

Дуче обожал военные парады. Ему было все равно, какие воинские части проходят перед ним, какие проезжают танки, главное — чтобы оружия и солдат было побольше. И чтобы военный оркестр играл погромче.

В 1934 году в Италии проходили большие маневры, и разные страны послали туда своих военных наблюдателей оценить военный потенциал фашистского государства. Из России прибыл маршал Семен Буденный[176]. Утром Муссолини выехал, как всегда, в красном «Альфа-Ромео» в расположение частей, за ним потянулась кавалькада гостей, все министры, весь Генштаб — сплошные погоны, эполеты, звезды и ордена. Неожиданно красный «Альфа-Ромео» остановился. За ним остановились и все остальные. Муссолини вышел из машины, подошел к какой-то стенке, повернулся ко всем спиной и расстегнул ширинку.

Среди военных наблюдателей произошло легкое замешательство. Они в смущении посматривали друг на друга и на вершины далеких Альп. И тут высокий, увешанный медалями английский генерал спас честь Европы и Америки. Он последовал примеру Муссолини. За ним помчались остальные генералы и министры. У стенки стало тесно. И только маршал Красной армии Буденный задумчиво крутил ус, пытаясь решить, уместно ли представителю рабоче-крестьянского государства справлять нужду в такой компании.

17

С приходом Муссолини к власти Маргарита взошла на артистический Олимп, и до поры до времени ему это не мешало. «…Маргарита Царфатти была непререкаемым авторитетом в артистических кругах и как магнит притягивала людей, стремившихся сделать карьеру», — написал один из новечентовцев.

Движение «Новеченто» набрало силу. Если первая группа новечентовцев состояла всего из семи человек, да и та распалась, то теперь оно обрело широкий размах, и в него входили лучшие итальянские художники. У движения появились четкие организационные рамки. Почетный комитет под председательством Муссолини состоял из двадцати двух известных общественных деятелей. Комитет обеспечивал новечентовцам финансовую поддержку государства. Маргарита неустанно популяризировала свое детище в прессе, устраивала новечентовцам вечера, читала о них лекции, занималась устроительством их выставок, убеждала частных коллекционеров и правительственных чиновников, что покупать работы новечентовцев стоит во всех отношениях. Центром движения был дом Маргариты в Милане. Некоторые газетные критики полагали, что, поскольку «Новеченто», так сказать, официальный фасад нового режима, неудивительно, что Маргарита стала верховным арбитром в вопросах искусства.

Открытие большой выставки работ новечентовцев в Милане снова удостоил своим присутствием Муссолини. Он произнес речь, написанную для него Маргаритой.

— Я себя спрашиваю, — начал Муссолини, — в какой мере война и фашистская революция наложили отпечаток на выставленные здесь работы. И отвечаю: в огромной. Мы только должны научиться распознавать в этих замечательных произведениях искусства и дым войны, и развеявший его ветер нашей революции.

Выставка имела и коммерческий успех, чему способствовали деловая хватка Маргариты и ее обширные связи. Государственные учреждения тоже приобрели работы новечентовцев.

* * *
Маргарита хотела перестроить не только итальянское искусство, но и превратить Рим в духовный центр фашистской империи. Об этом она говорила с Муссолини, еще когда они ночами ездили по городу или ужинали в ресторанах до его прихода к власти. Реставрация древнеримских памятников, строительство зданий в стиле новой фашистской эры — вот, что необходимо Италии. Эти разговоры не прошли даром.

Придя к власти, Муссолини установил по примеру русских пятилетний план строительства. Это строительство сделает Рим таким же могучим, «каким он был во времена правления Августа[177]».

Археологические раскопки и городская застройка под личным наблюдением Муссолини вызвали немало скрываемого недовольства, ибо разрушались старинные районы. Позднее дети Маргариты отрицали, что мысль о перестройке Рима принадлежала ей, но один американский журналист опубликовал в нью-йоркской газете статью под названием «Женщина перестраивает старый Рим», в которой сообщал, что Маргарита сама ему призналась: «Замысел восстановления имперского города принадлежит мне».

В 1925 году в Париже открылась Международная выставка современного декоративного и промышленного искусства, где были представлены павильоны двадцати одной страны. Маргарита была президентом итальянского жюри, вице-президентом международного жюри и членом трех архитектурных жюри. Перед открытием выставки Маргарите удалось добиться, чтобы проектирование итальянского павильона поручили ее подопечному Армандо Бразини.

Итальянский павильон Бразини был похож на огромный склеп. А напротив стоял легкий павильон русского архитектора-конструктивиста Константина Мельникова[178] и сверкал строгим стеклянным фасадом. И недалеко от него — настоящий гимн стеклу, металлу и железобетону молодого швейцарского архитектора Шарля Эдуарда Жанере, ставшего известным во всем мире под псевдонимом Корбюзье[179].

Глядя на творение Корбюзье, Маргарита не могла не понять, что оно и есть будущее архитектуры, вкуса ей хватало. Но в итальянской прессе она выступила в защиту павильона-склепа, подчеркивая его «истинно римский характер», а Бразини навсегда лишила своей поддержки.

В Париже Маргарита пользовалась большим успехом благодаря своей книге «Женская армия во Франции». Кроме того, Маргариту хорошо знали и французская богема, и дипломатические круги. Бывший премьер Франции Луи Барту устроил в ее честь прием, на котором присутствовали высокопоставленные правительственные чиновники, наслышанные о политических и личных связях синьоры Царфатти с Муссолини, и посол Италии поднял за нее тост.

Перед возвращением домой Маргарита пошла в «Мулен Руж» послушать чернокожую звезду кабаре Жозефину Бекер[180], которая ей настолько понравилась, что, когда та приехала в Италию, Маргарита пригласила ее в Иль Сольдо.

Французское правительство так высоко оценило работу Маргариты в составе нескольких жюри выставки, что наградило ее орденом Почетного легиона.

* * *
Только работа давала Маргарите душевные силы переносить охлаждение Муссолини, и она окунулась в нее с головой. Выпустила антологию своих критических статей «Цвет, линия и свет», монографию «История современной живописи», сборник эссе «Знаки меридиана» и роман «Усадьба».

Действие романа разворачивается в период с 1910-го по 1922 год. Образованная девушка четырнадцати лет, отдыхающая на морском побережье с гувернанткой, встречает немолодого графа и, приняв приглашение посетить его усадьбу, знакомится с его двумя сыновьями, со старшим — грубым и мужественным и младшим — утонченным и мягкотелым. Старший влюбляется в героиню, в нее же влюблен сам граф, который, мучимый чувством безысходности, кончает с собой, и на героине женится старший сын. У них рождается ребенок. Героиню не покидает страх, что, если начнется война, ребенок может погибнуть. Но, когда война действительно началась, на фронт ушел муж героини со своим младшим братом, а не ее сын. Муж погибает, а его младший брат возвращается и вступает в фашистское движение. Он влюбляется в героиню, проводит с ней ночь в гостинице и женится на ней. Сын героини страшно ревнует ее к отчиму, то есть к своему дяде. В последней сцене романа муж, он же — отчим и дядя ее сына, догоняя колонну идущих на Рим чернорубашечников, машет героине рукой. Роман был сдобрен весьма пикантными подробностями, а его автобиографические черты ни у кого не вызывали сомнений.

Чем больше времени проходило, тем больше Маргарита умом понимала, что ее отношения с Муссолини кончились, но сердцем этого не могла принять. Стараясь быть полезной Муссолини, она делала для него все, что ему было нужно, а в ее помощи он продолжал нуждаться. Маргарита переехала в Рим, чтобы быть рядом с ним. Она взяла с собой семнадцатилетнюю Фьяметту, а Амедео остался в Милане. Он уже дослужился до заместителя директора коммерческого банка.

Маргарита сменила три квартиры, пока не нашла квартиру напротив виллы Муссолини. В нее она перевезла из Милана свою огромную коллекцию живописи.

В Риме Маргарита снова завела свой салон. В нем бывал весь цвет артистического мира и аристократия, политики, военные, послы, иностранные писатели. Андре Жид[181] и Андре Моруа[182] — из Франции, Джордж Бернард Шоу — из Англии, Синклер Льюис[183] и Эзра Паунд[184] — из Америки. У Маргариты был альбом, в котором именитые гости оставляли автографы, и легче перечислить тех, чьих автографов там не было.

Среди Маргаритиных гостей было немало антифашистов. По слухам, она таким образом держала Муссолини в курсе настроений в стане идеологических противников.

По свидетельствам посетителей, «(…) стулья в салоне были расставлены в круг, кабинет мог быть завален рукописями, книгами… но салон оставался всегда готовым для общей беседы (…) Коллекция новечентовцев (…) скульптуры под стеклянными колпаками (…) бронзовые таблички с именем художника на каждой картине, номера на каждой книге в библиотеке, каталог в углу — все это создавало впечатление, что вы находитесь не в апартаментах светской дамы, а в обители „синего чулка“»[185].

Маргарита обладала отменным чутьем на таланты. Среди них достаточно назвать двадцатилетнего выходца из еврейской семьи Альберто Пинкерле, который прославился под псевдонимом Альберто Моравиа[186] после первого романа «Равнодушные», где он бичевал бездуховность итальянской молодежи в фашистской Италии.

Двое лидеров подпольной антифашистской оппозиции, Карло и Нелло Розелли, были двоюродными братьями Моравиа. Как раз в дни выхода «Равнодушных» Карло Розелли, едва не попав под арест, вместе со своим братом Нелло бежал во Францию, где в 1937 году люди Муссолини убили обоих.

Появлялась в салоне и знаменитая на всю Европу Альма Малер[187], вдова композитора Густава Малера[188], любовница художника Оскара Кокошки[189], бывшая жена архитектора Вальтера Гропиуса[190], создателя архитектурного стиля «Баухауз». К моменту появления Альмы в салоне она уже была женой поэта Франца Верфеля[191]. Все эти мужчины, кроме Гропиуса, были евреями. А Кокошка еще и субботу соблюдал, и тфиллин[192] накладывал. «Увы, большую часть моей жизни я живу с евреями. Боюсь, что сама уже мыслю, как они», — написала Альма дочери. А со своим дневником она была еще откровеннее: «Евреи доказали мне свою ущербность — как духовную, так и физическую»[193].

Альма Малер назвала Маргариту «некоронованной королевой Италии», и та растаяла от такого комплимента. Тогда Альма спросила, как королева смотрит на возможность создания международного фашистского движения. Маргарита ответила, что оно может появиться только при том условии, что фашистские партии в других странах, следуя мудрейшему примеру Муссолини, не будут раздувать еврейский вопрос.

Английский писатель и бывший дипломат Гарольд Николсон[194] и политик Освальд Мосли[195] приехали в Рим поближе познакомиться с фашизмом. Побывав в салоне Маргариты, Николсон написал о ней в своем дневнике: «Блондинка, дочь венецианского еврея, вышедшая замуж за еврея (…) Теперь — доверенное лицо Муссолини и, видимо, передает ему все римские сплетни»[196].

А Освальд Мосли, встретившийся не без помощи Маргариты с Муссолини, был так им очарован, что уверовал в фашизм и, вернувшись в Англию, основал Британский союз фашистов, на нужды которого получал от Муссолини 60 тысяч фунтов стерлингов в год.

* * *
Когда Муссолини с Маргаритой еще были близки, он часто приходил к ней на обеды или на ужины, и втроем с Фьяметтой они весело проводили время. К Фьяметте Муссолини относился как к дочери и даже позволял ей подшучивать над ним, да и Маргарита не упускала случая заставить Муссолини посмеяться над собой, чего он никогда не делал в другой компании. Иногда Муссолини играл на скрипке.

Вот что писал об этих визитах Муссолини журналист Томас Морган: «Перед его приходом в доме не должно было быть никаких гостей. Когда он звонил и сообщал, что зайдет (…), вас самым бесцеремонным образом чуть ли не спускали с лестницы. Слуги следили, чтобы в холле и духу вашего не осталось, перед тем как подъедет его автомобиль (…) Автомобиль не останавливался у парадного подъезда, а въезжал с улицы во двор (…)»[197].

А другой американский журналист вспоминал: «Когда Муссолини стал главой государства, синьора Царфатти стала самой влиятельной женщиной в стране и непререкаемым авторитетом в вопросах искусства. Сведущие люди советовали: „Почтите вниманием синьору Царфатти, она и есть главная сила, стоящая за троном“»[198].

И действительно, в былые времена, когда Маргарита входила в комнату, люди вставали; со всей Италии Маргарите писали простые женщины, надеясь, что «близкий друг Дуче» поможет им в беде. Маргарита разбирала эти письма и время от времени передавала то одно, то другое личному секретарю Дуче с пометкой «Стоит помочь. Хорошая пропаганда».

Король благоволил ей, прекрасно понимая, что вопреки уверениям Муссолини к монархии он настроен враждебно. Поэтому, принимая во внимание традиционную преданность итальянских евреев королевскому дому, он надеялся, что Маргарита изменит отношение Муссолини к монархии.

Королева Елена сделала Маргариту фрейлиной, и между ними установилась дружба. Королева даже обратилась к Маргарите за советом, как расширить свою благотворительную деятельность. Маргарита была частой гостьей в королевском дворце, присутствовала на всех церемониях крещений, свадеб и похорон. Король разрешил Маргарите гостить в его приморской вилле недалеко от Рима когда ей вздумается. И Маргарита часто туда ездила с Фьяметтой. Ей нужно было много плавать, чтобы разрабатывать поврежденное колено. А Муссолини тем временем катался на моторной лодке с Фьяметтой, что было отмечено в одном из донесений службы безопасности.

Еще одним знаком монаршего внимания к Маргарите стал подписанный королем указ о посмертном награждении капрала Роберто Царфатти золотой медалью. Церемония вручения награды состоялась в Милане на Кафедральной площади. Вся в черном, Маргарита стояла бледная рядом с Амедео, когда сам король прикрепил золотую медаль Роберто к ее платью. Толпа разразилась аплодисментами, а члены молодежного отряда миланских фашистов имени Роберто Царфатти склонили знамя под барабанную дробь.

Муссолини на площади не было: несколькими днями раньше умерла его теща, и он воспользовался этим, чтобы не присутствовать на церемонии.

* * *
Маргарита участвовала в проходившем в Болонье конгрессе фашистских деятелей науки и культуры, где была единственной женщиной-докладчиком.

На этом конгрессе был полностью отвергнут либерализм девятнадцатого века во имя создания новой фашистской культуры, о чем прямо сказал один из докладчиков: «Мы ведем войну с ущербной антифашистской культурой, которая не вяжется с высокодуховным характером нашей расы (…) Фашизм создаст эпоху новой культуры»[199].

Можно без преувеличения сказать, что масс-культура впервые появилась в фашистской Италии. Журналисты, Муссолини с Маргаритой первыми в западной Европе поняли, какую роль играют средства массовой информации в формировании настроений народа.

На этом же конгрессе было принято решение создать Национальный институт культуры под руководством фашистской партии и приступить к изъятию из обращения газет, музыкальных произведений, кинофильмов и книг, поступающих из-за границы. Некоторые ораторы потребовали убрать из газет и с вывесок иностранные слова и избавиться от американской моды в кино, немецкой — в архитектуре, французской — в литературе.

Конгресс завершился принятием манифеста фашистских деятелей науки и культуры. В нем они заверяли в своей преданности Бенито Муссолини, «человека новой Италии, Дуче нашего возрождения (…), который держит в своем железном кулаке… судьбу Италии».

Полторы недели спустя в газетах появился «Ответ итальянских писателей и ученых» во главе с очень уважаемым философом Бенедетто Кроче[200], которые заявляли, что итальянские деятели науки и культуры привержены подлинной демократии, а не «новой религии» фашизма. Среди многочисленных подписей Маргарита с ужасом увидела и фамилию своего кузена Джузеппе Леви, известного профессора химии. И вообще, среди подписавших «Ответ» было слишком много евреев.

Муссолини быстро свел счеты с Кроче, не включив его в число членов новой Королевской академии Италии, созданной по замыслу Маргариты.

Муссолини хотел, чтобы эта академия была копией французской, но с теми добавлениями, которые необходимы при диктатуре. Академики должны носить форму — треуголки, эполеты, лампасы, шпаги, шпоры, — пользоваться бесплатным проездом по железной дороге, а главное — приносить присягу на верность фашизму.

Членом академии стал и скульптор Адольфо Уайлт, которому Маргарита когда-то заказала бюст Дуче. Увидев в списке его фамилию, Муссолини одобрительно оттопырил нижнюю губу:

— A-а, мой бюст!

Муссолини велел включить в список академиков и Маринетти, сделавшего для фашизма не меньше, чем для футуризма. А друг детства Маргариты Гульельмо Маркони, физик Энрико Ферми[201] и драматург Луиджи Пиранделло[202] стали академиками только благодаря их всемирной известности.

В глубине души Маргарита надеялась, что Муссолини велит включить и ее в члены академии. Но ее надежды рухнули, потому что было принято негласное решение женщин в академию не принимать. Правда, одно исключение все же сделали для Ады Негри, что усугубило Маргаритину досаду, хотя их многолетняя дружба дала трещину гораздо раньше, когда Нобелевскую премию по литературе присудили не Аде, а итальянской писательнице Грацие Деледде[203], и Ада в глубине души обвиняла в этом Маргариту.

Деледда писала длинные и скучно-нравоучительные романы в то время, когда еще был жив знаменитый на весь мир Габриэль Д’Аннунцио. Но Муссолини не хотел, чтобы Д’Аннунцио опять стал национальным героем. Не говоря о том, что, когда Муссолини предложил Д’Аннунцио стать членом академии, тот ответил: «Породистый жеребец не должен смешиваться с ослами. Это — не оскорбление, а зоологический факт».

Муссолини был нужен безликий кандидат, чтобы в памяти человечества осталось только то, что Нобелевскую премию получила фашистская Италия. Поэтому он оказывал нажим на Нобелевский комитет по дипломатическим каналам, а Маргарита даже поехала в Стокгольм и постаралась повлиять на патрона изящных искусств, шведского кронпринца Густава-Адольфа и на членов шведской Академии литературы.

Так Нобелевскую премию по литературе за 1926 год получила Грация Деледда.

* * *
Муссолини смутно помнил Ветхий завет, который его заставляли учить в детстве. Но, исходя из застрявших в памяти обрывков, он полагал, что евреи не лучше и не хуже других народов. Поэтому его не коснулся классический религиозный антисемитизм. Всего через два месяца после прихода к власти Муссолини уведомил главного раввина Рима Анджело Сачердоти, что правительство не будет поддерживать политику антисемитизма ни в Италии, ни за границей. А потом принял делегацию итальянских евреев, которые заверили Дуче в своей лояльности. В рядах фашистской партии было много евреев, некоторые занимали высокие посты в партийной иерархии и в правительстве. Гуидо Юнг[204] был министром финансов, Альдо Финци — членом Великого совета и заместителем министра внутренних дел. Ярым фашистом был и выходец из банкирской семьи Этторе Овацца, основатель еврейской фашистской организации «Ла ностра бандьера»[205]. И личный дантист Муссолини, доктор Пиперно, был евреем. «А кому же может муж доверить свои зубы, если не еврею», — удивилась Ракеле.

Не было у Дуче и личных счетов с евреями. И две любовницы, изменившие его судьбу — Балабанова и Маргарита, — были еврейками. Так что бытовой антисемитизм его тоже не коснулся. Да, финансовыми рынками в мире владеют евреи. Так это ж дело известное, там где деньги, там еврей.

В начале двадцатых годов один из приспешников Гитлера[206] Курт Людеке посетил Муссолини и беседовал с ним четыре часа. В своих мемуарах Людеке написал:

«Говоря о международных финансах, (…) я заговорил и о евреях. Он согласился с теми фактами, которые я привел, но (…) заметил, что в Италии еврейский вопрос не стоит так остро, как в Германии»[207]. Людеке был возмущен тем, что Муссолини «подыгрывал евреям». А Муссолини не видел никакой необходимости в антиеврейском законодательстве, потому что не считал итальянских евреев врагами, а главное — их было слишком мало, чтобы они могли хоть чем-то угрожать государству. Только к концу двадцатых годов многие взгляды Муссолини претерпели изменения, в том числе на еврейство. Тогда, возможно, под воздействием зарубежной антисемитской прессы и долетавших из Германии воплей «Евреи — наше несчастье!» Муссолини начал все чаще и чаще вспоминать, что Маргарита — еврейка, а не итальянка.

Женским чутьем Маргарита уловила эту перемену. Столько лет она была для Бенито родной, а теперь, что же, стала чужой? Неужели их связь может кончиться из-за того, что она — еврейка?

И в надежде не допустить такой страшный конец Маргарита перешла в католичество.

Это произошло в 1928 году. За матерью последовала Фьяметта, а потом и Амедео.

* * *
В том же 1928 году в Милане прошел Сионистский конгресс, на котором шла речь об активизации сионистской работы среди итальянских евреев. В связи с конгрессом Муссолини опубликовал в «Иль пополо ди Рома»[208] анонимную статью «Религия или нация?». В ней подчеркивалось, что не следует разжигать антисемитизм, хотя семиты составляют большинство в международном антифашистском движении, а сионизм — явление чуждое и тем самым опасное для Италии. Но «мы спрашиваем итальянских евреев: кто вы? религиозная группа или нация?».

Как всегда, Муссолини вел двойную игру: осуждение итальянских сионистов не помешало ему установить хорошие отношения со Всемирной сионистской организацией и ее лидерами, которые, полагал Муссолини, могли оказать политическую и финансовую поддержку имперским планам фашистского правительства Италии — в частности, проникновению в Левант[209]. Еще 3 января 1923 года Муссолини принял президента Всемирной сионистской организации (ВСО) Хаима Вейцмана[210].

Тогда Муссолини прямо сказал Вейцману, что считает сионизм орудием британского империализма. Вейцман с ним не согласился, но заметил, что, даже если бы это было и так, Италия выиграет не меньше, чем Англия, от ослабления мусульманской власти. Такой аргумент не вызвал у Муссолини большого воодушевления, но он смягчился и выразил явное удовлетворение, когда Вейцман попросил у него разрешения включить одного из итальянских сионистов в комиссию ВСО по вопросам заселения Палестины. Вейцман полагал, что итальянская общественность воспримет это как свидетельство терпимого отношения фашистского правительства к ВСО, что сразу облегчит положение итальянских сионистов, пугающихся от одной мысли о конфликте с новым режимом. А Муссолини сразу понял, что такой ничего не стоящий жест обеспечит ему еврейскую поддержку и в Италии, и за границей.

Когда же в середине 20-х годов Муссолини заключил из донесений своих дипломатов в Палестине, что сионисты определенно там закрепятся и англичанам придется убраться восвояси, если сионисты добьются своего государства, он решил выразить свое благосклонное расположение к сионизму.

В 1926 году он снова пригласил Вейцмана в Рим и на этот раз был сама любезность. Муссолини даже предложил Вейцману содействие в создании экономической базы сионизма, а фашистская пресса начала публиковать просионистские материалы о заселении Палестины. Год спустя Муссолини принял председателя исполнительного комитета ВСО Нахума Соколова[211], который вышел от Дуче в восторге, заявив, что тот совершенно лишен антисемитских предубеждений и, если в прошлом евреи опасались фашизма, сейчас они начинают понимать, что он не представляет для них угрозы. А главный раввин Сачердоти, который был активным сионистом, сказал, что такие основополагающие принципы фашистской доктрины, как главенствующая роль государственных законов, соблюдение традиций, приверженность к религиозным ценностям, стремление к моральной чистоте семьи и др., есть не что иное, как еврейские принципы.

* * *
Не прошло и года со времени Сионистского конгресса в Италии, как Муссолини снова разнес итальянских сионистов в анонимной статье. Маргарита узнала о ней перед тем, как отправиться в Берлин на операцию так и не зажившего колена. Она никогда не разделяла еврейских настроений Чезаре и тем более его увлечения сионизмом. Палестина — подходящее убежище для евреев Восточной Европы. Кто же с этим спорит? Но при чем тут Италия. Ведь не может Муссолини усомниться в лояльности итальянских евреев.

Маргарита написала уже из Берлина своим миланским друзьям Элоизе и Карло Фоа, что автор статьи — Муссолини и что она просит их сразу же связаться с Сабатино Лопесом, преемником Чезаре на посту президента миланского отделения Сионистской федерации Италии, и предупредить его об опасности.

Маргарита писала, что Сионистский конгресс «не просто глупость, а преступление (…) в Италии нет антисемитизма. Но эти синьоры из еврейского или сионистского кружка (…) делают все, чтобы его спровоцировать (…) Я (…) себя считаю никак не связанной с еврейством (…) но не могу молчать, потому что предвижу бурю, которая вот-вот разразится над головами многих хороших, смелых, невинных, разумных людей из-за ничтожной кучки идиотов. Пусть подумают о том, что они делают. Они религиозны? Если да, пусть мирно исповедуют свою религию. Но они ведь говорят и пишут (…) о национальности[212], об отдельном народе, об этническом отличии (…) Пусть сами идут хоть ко всем чертям, но нельзя же допустить, чтобы своим идиотизмом они причиняли вред десяткам тысяч благонамеренных граждан (…) Все это очень серьезно…»[213].

Маргарита написала и самому Сабатино Лопесу, умоляя его публично заявить, что итальянские сионисты поддерживают создание еврейского убежища в Палестине для евреев из других стран, но отнюдь не для себя.

Лопес не стал делать никаких заявлений.

Тогда Маргарита пристроила в «Иль пополо ди Рома» несколько открытых писем, написанных итальянскими евреями, которых хватало среди членов фашистской партии. Авторы этих писем осуждали сионизм и единогласно заявляли о преданности всех итальянских евреев Италии и фашизму. А президент Сионистской федерации Италии Данте Латтес опубликовал письмо, где заявил, что нет никакого противоречия между патриотизмом итальянских евреев и сионизмом, который, по его определению, морально поддерживает создание еврейского государства в Палестине.

В ответ Муссолини опубликовал в «Иль пополо ди Рома» еще одну статью, и опять анонимно, где называл заявление Латтеса нечестным. Сионисты, писал Муссолини, не могут быть итальянскими патриотами, раз они ратуют за создание еврейского государства.

По просьбе Маргариты, написал статью для «Иерархии» и Карло Фоа. В ней он доказывал, что сионизму нет места в Италии. Маргарита просила особо подчеркнуть тот факт, что после двух тысяч лет жизни в Италии евреи полностью слились с итальянцами и для них священный город — Рим, а не Иерусалим.

Маргарита устроила Карло Фоа аудиенцию у Муссолини, с тем чтобы после беседы с Дуче он обратился к итальянским сионистам с призывом распустить свое движение, пока Муссолини не поставил его вне закона.

Муссолини был очень любезен с Фоа, похвалил его статью в «Иерархии», оценил его патриотизм и поддержку фашистского режима, заверил, что правительство не намерено предпринимать каких-либо мер против евреев. Сама эта мысль ему кажется варварской. Он всего лишь хочет предостеречь итальянских евреев, ради их же блага, от поддержки антипатриотического сионистского движения.

Узнав от Карло Фоа, чем закончилась его аудиенция, Маргарита почувствовала облегчение. А тут еще ее навестил в клинике Альберт Эйнштейн[214].

Он пришел со скрипкой и сыграл ей серенаду Шуберта[215]. Маргарита рассказала Эйнштейну, что Муссолини тоже играет на скрипке и что она упомянула Эйнштейна в своей книге «Дуче» (ему в самом деле отведены там три слова: «немец» и «теория относительности»). Эйнштейн, которому сказали, что Маргарита — вдова руководителя итальянских сионистов, увлеченно вспоминал о своем двенадцатидневном путешествии по Палестине — «родине евреев», о которой Маргарита впервые услышала от Зангвила в далеком детстве.

— Наш век, — сказал Эйнштейн, — будет веком освобождения еврейской духовности, и это, заметьте, только благодаря сионистскому движению.

Раздраженная Маргарита с трудом выдавила из себя вежливую улыбку, подумав, что Эйнштейн — гениальный физик, но никудышный политик.

А злые языки не преминули заметить, что своим визитом горе-скрипач Эйнштейн сыграл на руку горе-скрипачу Муссолини.

* * *
Муссолини был ярым атеистом, но, понимая, что глава католического государства должен опираться на церковь, крестил своих детей и даже обвенчался с Ракеле в церкви. И этого ему было еще мало. Вся его семья должна быть образцовыми католиками. А старшую дочь Эдду как на грех все время тянуло к евреям. С одним Эдда познакомилась во время путешествия по Цейлону, и молодой человек, вернувшись в Рим, не нашел ничего лучшего, как поинтересоваться у Муссолини, велико ли приданое за Эддой. Муссолини выгнал незадачливого жениха, выругав при нем же «этих жадных евреев». Вторым претендентом на руку восемнадцатилетней Эдды стал сын полковника итальянской армии. Эдда по уши влюбилась и уже хотела выйти за него замуж, когда оказалось, что и он — еврей. Матримониальные планы снова рухнули, но Муссолини убедился, что ему следует неусыпно следить за домочадцами. Он перевез их из Милана в Рим, поселил в той части его виллы, где был отдельный вход, и запретил Ракеле приходить без разрешения на его половину, полагая, что сможет принимать у себя кого захочет. Не тут-то было!

— Ты командуешь страной, — сказала Ракеле мужу, — а я — домом.

А командовала Ракеле по своему разумению. Ввела штрафы за опоздание к обеду и в зависимости от суммы ежемесячного штрафа определяла, как обстоят дела у мужа. Когда же один из сыновей сказал за столом, что спагетти под мясным соусом — буржуазная еда, Ракеле по крестьянской привычке стукнула его ложкой по башке:

— Ешь что дают и не слушай бредни своего балбеса-папаши!

Эдда очень скоро забыла сына полковника и весьма удачно вышла замуж за графа Галеаццо Чиано[216], которому Маргарита в свое время предсказывала большое будущее. Ее предсказание сбылось, правда, не совсем точно: в тридцать три года граф Чиано действительно стал министром иностранных дел Италии, но в сорок лет был казнен по приказу своего тестя за попытку государственного переворота и измену родине.

Маргарита на свадьбе не была. Эдду, эту избалованную, вульгарную дикарку, она терпеть не могла. А Эдда не переносила Маргариту. Но все это было бы не так страшно, если бы Ракеле и Эдда не заключили союз с тогда еще могущественным кланом графа Чиано. Они рассказали новым родственникам о своей ненависти к Маргарите, и те согласились, что пришло время избавить Дуче от его «советчицы».

«Советчица» же совсем потеряла голову. Хвасталась в узком кругу тем, что Дуче многим ей обязан. Чрезмерная самоуверенность Маргариты, возросшая после выхода в свет биографии Муссолини и окрепшая еще больше после «Усадьбы», ослепила ее. Обедая с друзьями, она как-то объявила, что должна срочно позвонить Муссолини, и вернулась к столу с торжествующей улыбкой:

— Ах, как Дуче меня любит!

Более того, Маргарита задумала написать книгу от имени Муссолини о том, как он пришел к католицизму. И даже послала в американский журнал аннотацию, где, в частности, было сказано, что «в этой книге появится женщина, Маргарита Царфатти, которая платонически любит Дуче, а он любит ее. Она — Беатриче их романа». Этот замысел не осуществился, что не помешало Маргарите упиваться своей славой.

Как вспоминает одна яростная антифашистка, Маргарита «была все еще очень красива и элегантна (…) приезжала в таком огромном автомобиле, что он едва мог повернуть за угол. Выходила одна, иногда в мехах, иногда в летних платьях (…), вокруг шеи — редкой красоты жемчужное ожерелье (…)»[217].

А один журналист написал:

«Больше всего раздражали в ней менторский тон и безапелляционность суждений (…) последнее слово должно оставаться за ней (…) Она так привыкла к ухаживаниям и лести, что (…) принимает их как должное»[218].

Уверенность в своей исключительности дошла у Маргариты до того, что она перестала следить за собой.

Писатель Коррадо Альваро оставил такой портрет Маргариты тех лет: «Шляпа придает ей вид убийцы, и зримо выступает живот, как будто ей в отличие от любой женщины не обязательно принимать меры предосторожности, чтобы скрыть разрушительные приметы возраста»[219]. Маргарита перестала соблюдать диету и начала прибавлять в весе. Злые языки не зря шептали, что Маргариту уже никак не назовешь красавицей в ее пятьдесят лет.

18

Врагов у Маргариты всегда хватало. Но, когда, в первые годы прихода Муссолини к власти, она была всесильна, мало кто осмеливался нападать на нее публично. А теперь одним из первых на нее напал бывший секретарь фашистской партии и влиятельный член Великого совета Роберто Фариначчи по кличке «садист» — коротышка без шеи, с лягушачьим ртом, круглыми глазами и протезом вместо правой руки. Редкостный антисемит, он старался не афишировать, что его секретарша, она же его любовница — еврейка.

Фариначчи начал с того, что на страницах своей газеты «Иль режиме фашиста»[220] не пожалел антисемитских намеков в адрес Маргариты. «В искусстве (…) задают тон плутократы, масоны и те, кто принадлежит к расе Шейлока». Для Фариначчи как для истого антисемита переход Маргариты в католичество ничего не значил.

А так как Муссолини молчал, у Фариначчи нашлись последователи. Один известный критик сравнил «Новеченто» с подпольной масонской ложей, а тайная полиция донесла Муссолини, что, по слухам, Маргарита — «агент еврейского Интернационала».

Муссолини все это надоело, и он написал Маргарите:

«Попытка убедить людей в том, что ваше „Новеченто“ выражает дух фашизма, тщетна, а главное — ложна… Поскольку вы так беспардонно вмешиваете меня, государственного деятеля, в ваши артистические штучки (…), вам не следует удивляться, когда в недалеком будущем я недвусмысленно выражу (…) общефашистскую точку зрения на „Новеченто“, точнее, на то, что от него осталось»[221].

Маргарита ахнула. И это после всего, что я для него сделала! После всего, чем для него пожертвовала!

* * *
Ракеле потребовала, чтобы Муссолини проводил с семьей все свободное время. В былые времена Муссолини послал бы ее ко всем чертям, но сейчас ему приходилось быть образцовым семьянином, и он пообещал Ракеле, что духу Маргаритиного нигде не будет.

И действительно, Ракеле на всю жизнь запомнила тот вечер, когда они с Муссолини сидели дома перед огромным камином и жгли сотни Маргаритиных писем, которые Муссолини бережно хранил двадцать лет.

Через несколько дней после этого «аутодафе»[222] Ракеле случайно открыла какой-то номер «Иль пополо д’Италия» и увидела там «Маргарита Царфатти».

— Ты — мерзавец! — тыкала Ракеле в Муссолини смятой газетой. — Ты обещал, что духа этой девки нигде не будет!

— Да не ори ты! — взорвался Муссолини. — Я же не читаю каждый номер. И хватит об этом. Имени ее слышать не хочу.

— То-то же, — успокоилась Ракеле. — И запомни, если хоть еще раз появится где-нибудь ее имя, ты у меня узнаешь, где черти водятся!

Маргаритины статьи в «Иль пополо д’Италия» больше не появлялись, но Муссолини все еще прислушивался к некоторым ее советам в сфере культуры.

Враги Маргариты сразу заметили исчезновение ее колонки в «Иль пополо д’Италия» и очень оживились.

«Так же, как евреи играли главную роль в большевизме, — писала газета Фариначчи, — так всякие Гропиусы иМендельсоны командуют новомодным искусством». Через день там же появилось письмо владельца галереи, где впервые выставлялись работы новечентовцев, в котором он заявил, что Маргарита привела к разложению «Новеченто» не без вмешательства международного еврейства. Такой ценой еврей-владелец галереи надеялся купить себе индульгенцию[223].

Маргарита не знала, что Муссолини дал Фариначчи тайный приказ «скальпировать новечентовцев», и написала Фариначчи открытое письмо, где заявила, что он ничего не понимает в искусстве и что она, по праву «члена фашистской партии с 1919 года и матери добровольца, павшего на полях сражений и награжденного посмертно орденом (…)», требует от Фариначчи прекратить необоснованные нападки на «Новеченто» вообще и на нее, Маргариту, в частности.

Фариначчи опубликовал Маргаритино письмо вместе со своим ответом, где обвинил ее в том, что она прячется за спиной «героически погибшего сына».

Потеряв колонку в «Иль пополо д’Италия», Маргарита перешла в газету «Ла Стампа»[224], но Муссолини тут же написал редактору, чтобы тот «был поосторожнее с женщинами, особенно определенного возраста, которые так и вешаются на шею». Редактор понял намек Дуче, и Маргаритина фамилия исчезла со страниц «Ла Стампа».

Маргарита перебралась из дома напротив виллы Муссолини подальше от него. Ее уже не приглашали на заседания всяких комитетов и комиссий, и она уехала в Иль Сольдо, а потом — в Швейцарию. Там антифашисты объявили ее шпионкой, и она уехала в Лондон, где развлекала знакомых англичан рассказами о том, как учила Муссолини завязывать галстуки. В этом она находила пусть крохотную, но месть отвергнутой женщины. Из Лондона она поехала в Рио-де-Жанейро. Там было еще больше антифашистов-итальянцев, чем в Швейцарии, и на первой же лекции о «Новеченто» они ее освистали, а их газета назвала ее «закатившейся звездой гарема Муссолини».

Маргарита вернулась домой. Фьяметта рассказала ей о неожиданной смерти младшего брата Муссолини, Арнальдо, который много лет был редактором «Иль пополо д’Италия» и с которым Маргарита дружила. Муссолини был привязан к брату и полностью доверял ему, поэтому он мог влиять на Муссолини. После смерти брата Муссолини больше никому не доверял и никого не слушал.

Маргарита подумала, что сейчас она нужна Муссолини и, возможно, ей удастся вернуть хотя бы деловые отношения с ним. Переборов себя, Маргарита пришла в Палаццо Венеция. Она прождала в приемной два часа. Наконец из кабинета Муссолини вышел секретарь и сказал, что премьер-министр не примет синьору Царфатти.

Весть о том, что двадцатилетняя связь Муссолини с Маргаритой окончательно порвана, молнией облетела верхние этажи фашистского режима и, обрастая самыми немыслимыми слухами, дошла до всех итальянцев.

Маргарита не хотела смириться с тем, что это конец. Она готова была ухватиться за любую соломинку.

К десятилетию фашистской революции Муссолини устроил в Риме грандиозную юбилейную выставку. Один из павильонов был посвящен победе Италии в Первой мировой войне. Маргарита передала для этого павильона фотографию Роберто Царфатти и его письмо родителям. Передав такие дорогие для нее реликвии, Маргарита ожидала приглашения на открытие. Но не получила его. Тогда за день до официальной церемонии она пришла на выставку, оттолкнула охрану и, разминувшись на считанные минуты с уходившим Муссолини, ворвалась в кабинет директора. Задыхаясь от ярости, Маргарита потребовала объяснений. Ее попытались успокоить, и тогда она завизжала. У нее началась истерика. Пришлось силой вывести ее из здания.

Вскоре открылась Биеннале в Венеции. Когда Муссолини принесли список членов организационного комитета и жюри, он увидел там фамилию Маргариты. Генерального директора Биеннале немедленно вызвали к Муссолини.

— Что это? — спросил Муссолини, показывая на список.

— Простите, ваше превосходительство, — пробормотал перепуганный директор, — я не понимаю, о чем вы изволите…

— О синьоре Царфатти. Создается впечатление, будто ее включают во все комитеты и жюри лишь потому, что она — мой биограф. А ее детище — «Новеченто»! Эти ужасные фигуры с огромными руками, ногами, глазами не там, где надо. Это же карикатуры! Они не имеют ничего общего с итальянским искусством.

— Вы совершенно правы, ваше превосходительство.

— Еще бы! — отрезал Муссолини. — Пришло время со всем этим покончить. Понятно?

19

Муссолини пристально наблюдал за ростом нацистского[225] движения в Германии. Гитлер вызывал у него неприязнь уже хотя бы тем, что родился в Австрии. Но Муссолини был политиком и сразу же оценил успехи «этого австрияка». На заседании Великого совета, где обсуждался возможный союз с Гитлером, мнения разделились, и тогда Муссолини сказал:

— Среди нас есть те, кто не одобряет Гитлера. А по-моему, он, наоборот, заслуживает одобрения. Сначала у него едва насчитывалось несколько сторонников, а сегодня — двенадцать миллионов!

Такое мнение о Гитлере не мешало Муссолини хорошо видеть два главных отличия фашизма от нацизма.

Цель фашизма — построить новое общество, опираясь на всю нацию как единую семью, члены которой не разделяются по расовому признаку.

Цель нацизма — завоевать «жизненное пространство» за счет чужих земель и установить господство над всем миром по праву превосходства «арийской крови».

Расистская идеология Гитлера представлялась Муссолини бредом, а его угрозы расправиться с евреями — политической глупостью.

Муссолини прекрасно понимал, что европейские социалисты сознательно пользуются не полным названием гитлеровской идеологии — «национал-социализм», а его аббревиатурой — «нацизм», чтобы не осквернять само слово «социализм» в глазах простых людей, для которых что нацизм, что фашизм — один черт.

Так и получилось, что два этих режима навсегда слились воедино.

Конечно, такой человек, как Уинстон Черчилль понимал, что «фашизм был тенью или уродливым детищем коммунизма (…) Так же, как фашизм вырос из коммунизма, нацизм развился из фашизма»[226], но на то он и был Черчиллем.

А Муссолини, наблюдая за становлением в Советском Союзе сталинской диктатуры, в одной из передовиц «Иль пополо д’Италия» задался вопросом, не может ли так быть, что из-за полного провала ленинского учения Сталин[227] тайно стал фашистом. Но, с другой стороны, он обратил внимание и на то, что у Сталина есть сходство не только с ним, Муссолини, но и с Гитлером. Все трое — «Дуче», «Фюрер», «Вождь и Учитель» — даже называются одинаково: «вождь».

* * *
Маргарита еще со времени Первой мировой войны считала немцев варварами. А познакомившись с некоторыми руководителями нацистской партии во время своих не столь давних поездок в Германию, считала Гитлера антисемитом и сумасшедшим, который втянет Италию в мировую бойню. Ей давно следовало любой ценой уговорить Муссолини искать союза с Америкой, а не с Германией. К сожалению, теперь было поздно. Она это понимала и все же пыталась найти какие-то пути. Так, она приняла у себя капитана «Люфтваффе», прославленного аса Германа Геринга[228] и барона Фридриха Вернера фон дер Шуленбурга — двух влиятельных людей из окружения Гитлера.

Геринг дважды приезжал в Рим, пытаясь добиться аудиенции у Муссолини и дважды получал отказ. Жене Геринг сказал, что Маргарита обладает «огромным политическим влиянием в Италии». Он знал, что Маргарита — еврейка, но еще не знал, что ее связь с Муссолини — дело прошлое, и не только побывал в ее салоне, но и пошел с ней в одну из лучших галерей в Риме. Владелец галереи был евреем, который во время Первой мировой войны скрывался от мобилизации в Рио-де-Жанейро, где владел борделем. Когда Геринг пришел к власти, он приобрел через этого еврея немало полотен эпохи Возрождения. «Почитатель изящных искусств», он очень любил эту эпоху.

Барон Фридрих Вернер фон дер Шуленбург был литератором. Он убедил Маргариту, что он сам настроен проитальянски и не разделяет намерения части немцев аннексировать Австрию и населенный австрийцами район северной Италии. Шуленбург считал, что Гитлер добьется гораздо большего успеха, если откажется от своего грубого антисемитизма. А один из самых больших антисемитов среди нацистских лидеров Альфред Розенберг[229], не зная, что Маргарита уже не связана с Муссолини, попросил Шуленбурга передать Муссолини через Маргариту меморандум «Преступления всемирного еврейства». Тактичный барон Шуленбург сообщил заместителю Гитлера по партии Рудольфу Гессу[230], что Маргарита Царфатти — еврейка. Гесс был шокирован и приказал найти другого посредника, что не составило труда.

* * *
В 1930 году нацисты победили на выборах в рейхстаг и стали главной политической силой в Германии, а вскоре Муссолини принял Геринга и даже передал через него Гитлеру свою фотографию с дарственной надписью.

Гитлер ответил письмом, к которому тоже приложил свою фотографию с дарственной надписью: «Духовное родство между основополагающими идеями фашизма и национал-социалистского движения под моим руководством вселяют в меня надежду, что после победы моего движения в Германии (…) между фашистской Италией и национал-социалистской Германией установится незыблемая связь на благо наших двух великих народов»[231].

Муссолини же еще не видел духовного родства с Гитлером, по крайней мере, в отношении антисемитизма нацистского образца и назначил послом в Германии Витторио Черутти, прекрасно зная, что его жена Элизабет — еврейка, перешедшая, как и Маргарита, в католичество.

* * *
Многие влиятельные американцы продолжали посещать Маргаритин салон ничуть не меньше, чем до ее разрыва с Муссолини. Кого там только не было! И кузен президента Рузвельта[232] полковник Теодор Рузвельт-младший, которого Маргарита покорила своим глубоким знанием поэзии Киплинга[233], и бывший руководитель предвыборной кампании президента Рузвельта, американский посол в Италии Брекинридж Лонг, и бывший глава американской разведки, первый секретарь американского посольства в Риме Александр Кирк, и одноклассник президента Рузвельта, художник Джордж Биддл, и президент Колумбийского университета, лауреат Нобелевской премии мира Николас Батлер, ну, и, конечно, Томас Морган.

Когда Маргарита была еще в фаворе, Морган через нее получал доступ к самым надежным и закрытым для конкурентов источникам информации, а в благодарность помогал Муссолини формировать профашистское мнение в США. Много позже оказалось, что Морган состоял в американской фашистской партии, брал взятки, — и его уволили с работы.

Как раз Томас Морган и объяснил Маргарите, что при стремлении Муссолини убедить многомиллионную читательскую аудиторию американцев в необходимости проводить фашистскую политику, если они хотят решить свои проблемы, Маргарита, с ее знанием английского и журналистскими способностями, сейчас, как никто другой, необходима Муссолини. Поэтому не важно, что, по приказу Муссолини, Маргариту перестали приглашать на приемы, что ее не печатали, что Муссолини позволял себе оскорбительные замечания по ее адресу — все это забудется, как сон. И Морган оказался прав. Муссолини обрадовался тому, что Маргарита поможет ему повлиять на американцев и, как сказал Морган, еще и заработать на этом много долларов.

Маргарита была на небесах. Доллары она тоже любила. При посредничестве Моргана Муссолини и Маргарита подписали контракт с одним из крупнейших американских газетных магнатов о публикации серии статей Муссолини. По условиям контракта Муссолини получал половину гонорара за каждую написанную Маргаритой от его имени статью, а вторую половину Маргарита делила с Морганом, помогавшим ей делать из литературного английского языка газетный.

Навязчивая идея Маргариты вернуть себе Муссолини заставила ее забыть даже о своей боязни Гитлера. В первой же статье Маргарита написала, что Америке стоит прислушаться к фюреру. Антидемократические проявления, писала Маргарита, свойственны любому радикально-освободительному движению, и так же, как Муссолини, Гитлер скоро положит конец всякому насилию в Германии. С не меньшим энтузиазмом Маргарита писала о необходимости пересмотреть Версальский договор и дать Германии право вооружаться. Ратовала она и за сотрудничество Рузвельта с Муссолини, предупреждая американского президента о вероятности русско-японской войны и японо-китайского альянса. Маргарита призывала Запад под совместным руководством Италии и США к борьбе против «желтой опасности».

* * *
Наступил 1934 год. Гитлер уже успел прибрать к рукам всю Германию и нацелился на Австрию.

Маргарита продолжала оповещать мир о гениальных идеях Муссолини, а он заявил, что «через десять лет весь мир будет фашистским».

В том же 1934 году Маргарита впервые поехала в Америку читать лекции. В последнюю минуту ее поездка чуть было не сорвалась из-за того, что полиция перехватила на швейцарской границе евреев, пытавшихся провезти в Италию антифашистскую литературу, в числе которых был кузен Маргариты, профессор Джузеппе Леви с сыном, о чем полиция и сообщила Муссолини. Фашистская пресса тут же подняла крик о сговоре между евреями и антифашистами.

Джузеппе Леви вскоре освободили за отсутствием улик, но он не мог себя заставить обратиться за помощью к Маргарите, чтобы спасти сына. Джузеппе Леви зря мучился: Маргарита уже уехала в Америку.

* * *
Америка Маргарите очень понравилась. При виде статуи Свободы она улыбнулась:

— Она же отдает фашистский салют!

Посетители Маргаритиного салона подготовили ей хороший прием. В Америке Муссолини вызывал живейший интерес, и в американской прессе было опубликовано много статей, где Маргариту называли «графиней Царфатти» (американцы любили титулы, и их не волновало, что графиней была не Маргарита, а ее дочь), «итальянской героиней фашизма», «создательницей „Новеченто“», «биографом Муссолини» и «одним из идеологов фашизма».

Маргарита делала все что могла, чтобы поднять Муссолини в глазах американцев.

Первые интервью Маргарита дала еще на борту трансатлантического лайнера. В них она заявила, что Рим стал культурным и политическим центром мира и что в борьбе с Депрессией президент Рузвельт несомненно опирался на программу Муссолини. Потом в одном из журналов появилась статья Маргариты «Долг женщины при фашизме». В ней она отстаивала политику Муссолини, согласно которой основной долг каждой женщины стать многодетной матерью, ибо чем выше рождаемость, тем сильнее государство.

В Нью-Йорке Маргарита читала лекции, выступала на пресс-конференциях и по радио, сидела на приемах и банкетах в ее честь. При этом она не забывала подчеркивать, что в фашистской Италии все самое лучшее, и как бы невзначай посматривала на свое платье.

Маргарита собирала любые сведения, которые могли пригодиться Муссолини. Так, она провела пасхальную неделю с кузеном президента Теодором Рузвельтом-младшим и его семьей, разузнала много интимных подробностей о президенте Соединенных Штатов Америки. Какие у него внебрачные связи, какие чудачества и привычки, к чему он питает слабость и насколько серьезно болен. Рекомендательные письма американского посла в Италии помогли Маргарите встретиться со многими государственными чиновниками и политиками, которые делились с ней своими мнениями о внутренней и внешней политике президента Рузвельта.

Встретилась Маргарита и с новым мэром Нью-Йорка Фьорелло Ла Гардиа[234], удивившим ее чрезвычайно. Оказалось, что Ла Гардиа — еврей и кузен первого еврейского премьер-министра Италии Луиджи Луццати. От Ла Гардиа Маргарита узнала о политической силе американских евреев и вечером того же дня записала содержание беседы с ним, чтобы передать Муссолини.

В своих интервью Маргарита проводила одну и ту же мысль: фашистская революция спасла Италию от разрухи и восстановила ее национальное величие, ибо фашизм, собственно, и есть социализм, успокаивала она просоциалистически настроенных американцев, но настоящий, а не кровавая тирания советского образца. Поэтому-то Муссолини и есть единственный гарант мира.

Из Нью-Йорка Маргарита прилетела в Вашингтон. Сразу из аэропорта она направилась в отель, сменила дорожное платье на вечернее и поехала в итальянское посольство, где был устроен прием в ее честь.

На следующий день Маргариту принял президент Соединенных Штатов Америки Франклин Делано Рузвельт, которому американский посол в Италии написал, что Маргарита точно знает истинные планы Муссолини.

Президент очаровал Маргариту хорошими манерами и чувством юмора. «Он владеет своей улыбкой, как Паганини[235] скрипкой». Но за этой очаровательной улыбкой Маргарита в отличие от многих других уловила стальную волю Рузвельта и его уверенность в своей внутренней силе. «У Муссолини все наоборот», — с горечью подумала она.

Президент похвалил Маргаритин английский и перевел беседу на положение дел в Европе, в частности, в Италии. Он поразил Маргариту доскональным знанием не только итальянской жизни, но и топографии пограничных районов. Увидев ее изумление, Рузвельт расхохотался и сказал, что не всегда был паралитиком и в юности много путешествовал.

Заговорили об отношениях между Италией и Австрией. Президент сказал, что не исключает агрессивных намерений Германии относительно Австрии и надеется, что в случае чего Муссолини не оставит Австрию в беде. Маргарита с ним согласилась.

Беседа продолжалась час. Маргарита покинула Белый дом под сильным впечатлением от личности Рузвельта и от того, насколько глубоко он разбирается в международной политике. А сплетни о президенте и его супруге она услышала за ужином с кузиной Рузвельта.

Понравилось Маргарите и то, что в Америке министр труда — женщина[236]. Такого прецедента не было еще ни в одной стране. А пять тысяч делегаток ежегодного конгресса организации «Дочери американской революции» ну никак не походили на дурно одетых суфражисток ее юности. Богатые, холеные женщины, с которыми считались все конгрессмены и сенаторы.

Из Вашингтона Маргарита полетела в Голливуд, побывала на киностудии «Метро-Голдвин-Майер», и сам Луис Майер[237] провел ее по разным съемочным павильонам. Маргарита увидела «живьем» Гарри Купера[238] и Мориса Шевалье[239]. Во время ленча Маргарита пошутила, что в Голливуде тоже есть свои диктаторы, и показала на Майера. В ответ раздались аплодисменты и смех. Перейдя к более серьезной теме, Маргарита сказала:

— Многие уверены, что фашизм — это реакционное движение, направленное против рабочих. Ничего подобного.

Кинозвезды вежливо промолчали.

На Западном берегу Маргарита ненадолго остановилась отдохнуть от бесконечных мыслей о Муссолини. Но ни роскошь дворцов кинозвезд и магнатов, ни образ жизни американцев не отвлекли ее. «Как в кино, — рассеянно думала она. — На экране гангстеры, и в газетах о них же! Чего стоят одни только похождения банковского грабителя Джона Диллинжера». А посещение китайского квартала Сан-Франциско снова напомнило Маргарите о «желтой опасности».

Когда Маргарита вернулась в Нью-Йорк, ее пригласили почетным гостем на банкет в память об участии Италии в Первой мировой войне. На банкете присутствовало две тысячи человек. Посол Италии произнес речь, закончив ее словами «Да здравствует король! Да здравствует Дуче! Да здравствует Италия!». Хор спел фашистский гимн. За послом выступила Маргарита. На ее черном платье сверкала золотая медаль Роберто. Она сказала, что ее сын, как и другие сыны Италии, пал не напрасно. Возрожденная фашистской революцией Италия Муссолини это доказала.

Даже овации, которые прежде лили Маргарите мед на душу, уже не доставляли ей радости.

На следующий день она отплыла домой.

После того как Маргарита проколесила по Америке три месяца, у нее в голове складывался план книги. Нет, не роман. Документальное исследование. Что-то вроде «Мое открытие Америки». Американский расизм ее не шокирует. Скорее, наоборот, ей нравится, как американцы держат черных и желтых в ежовых рукавицах. А вот бездуховность — это как раз отрицательная сторона Америки. Технический прогресс? Да, конечно, американцы опередили весь мир. Этого у них не отнять. Но делает ли прогресс человека счастливым? А если не делает, почему американцы явно счастливы? Вспомнить хотя бы свободную от условностей жизнь американских женщин! А она сама счастлива? Была. С Бенито.

Маргарита достала из сумочки блокнот и начала приводить в порядок свои впечатления от разных встреч и бесед, готовя полный и подробный отчет для Муссолини. Вдруг ей все же удастся убедить его, что из двух возможных союзников — Америки и Германии — он должен выбрать Америку…

20

Корабль Маргариты вошел в генуэзскую гавань в то же время, когда в Венеции кончилась первая встреча Дуче фашистской Италии Бенито Муссолини с фюрером нацистской Германии Адольфом Гитлером.

Когда Гитлер вышел из трехмоторного «Юнкерса», оркестр грянул нацистский гимн. Гитлер со слезами на глазах взирал на Дуче, который всегда был для него образцом для подражания. Рядом с широкоплечим, загорелым Дуче в полной парадной форме фашистской милиции, в сапогах с серебряными шпорами и с кортиком на боку бледный Гитлер в макинтоше, нервно мявший в руках фетровую шляпу, выглядел заштатным чинушей. И когда вожди двинулись с места, Гитлер раздраженно бросил немецкому послу в Италии: «Как же вы меня не предупредили, чтобы я приехал в военной форме?»

Муссолини провез Гитлера по Большому каналу и показал стоявшие на причале в лагуне итальянские боевые корабли. Потом они поехали в резиденцию Муссолини. По его настоянию, переговоры с Гитлером проходили без посторонних. Того немецкого языка, которому Анжелика Балабанова обучила Муссолини, ему вполне хватало, чтобы понимать «этого паяца», как выразился Дуче после их первого знакомства. А «паяц» не счел нужным похвалить немецкий язык Муссолини, чем очень обидел бывшего школьного учителя.

Тем же вечером Дуче и фюрер почтили своим присутствием концерт во дворце Дожей, но несколько опоздали, и ожидавшая их толпа поредела. Раздраженный таким неуважением, Гитлер заметил Муссолини, что, когда тот приедет в Берлин, ему окажут королевский прием. На что Муссолини, повернувшись к Гитлеру, холодно бросил: «Оно и понятно. Я же — глава государства».

На следующее утро Муссолини намеренно заставил Гитлера прождать полчаса на площади Св. Марка, где они вдвоем должны были принимать военный парад. Гитлер только покривился при виде того, как не умеют маршировать эти «макаронщики».

В тот же день Гитлер пригласил супругу итальянского посла в Германии Элизабет Черутти сопровождать его во время посещения Биеннале, не подозревая, что она — крещеная еврейка. Элизабет отметила, с каким омерзением Гитлер рассматривал картины современных итальянских художников и как сиял перед картинами в немецком павильоне. За обедом Гитлер начал нескончаемый монолог о «здоровом» и «дегенеративном» искусстве. От его монолога, да еще в такую жару, Муссолини чуть не сошел с ума. После обеда вожди удалились под сень деревьев, продолжая приватную беседу. Там они проговорили около двух часов, причем по большей части говорил Гитлер, размахивая руками и подергивая головой.

Потом Муссолини выступил с балкона на площади Св. Марка и сказал, что, если понадобится, Италия с оружием в руках защитит Австрию от любого иностранного вторжения. Когда толпа закончила скандировать «Ду-че!», «Ду-че!» и Гитлеру перевели слова Муссолини, у фюрера перекосило лицо. Муссолини еще четыре раза выходил раскланиваться на «Ду-че! Ду-че!», с удовольствием поглядывая на «этого австрияка». И Гитлер понял, что перед ним достойный соперник в умении нагнетать массовую истерию.

Наутро Муссолини проводил Гитлера в венецианский аэропорт, на этот раз в цивильном костюме и в белой фуражке яхт-клуба. Гитлер был в восторге от Муссолини и предложил ему свою дружбу. А Муссолини сделал оскорбительный жест, как только Гитлер повернулся к нему спиной, поднимаясь в самолет. Вернувшись в Рим, Муссолини сказал своим приближенным, что Гитлер — самовлюбленный паяц и говорит, как заезженная пластинка, а немцы — нация варваров.

Маргарита радовалась тому, что встреча Муссолини с Гитлером провалилась. Теперь Муссолини, возможно, поймет, что она права, и не вступит с ним в союз, который приведет и самого Муссолини, и всю Италию к полному краху. Радовалась она и тому, что о ее возвращении из Америки объявили по радио. Значит, она еще не потеряла расположения Муссолини. Воспрянув духом, она пошла в резиденцию Муссолини рассказать ему все, что узнала для него в Америке. Может, Муссолини ее тепло примет. Почему «может»? Наверняка он ее тепло примет!

Муссолини показал Маргарите на стул. У нее упало сердце. Вспомнили визит Гитлера. Муссолини не хотел говорить ей, что тот произвел на него дурное впечатление. Но, понимая, что Маргарита слишком хорошо его знает, нехотя признался, что Гитлер — фантазер и не умеет сообразовываться с меняющимися обстоятельствами.

Неужели он и сам понял, что с Гитлером ему не по пути? И Маргарита с новым душевным подъемом принялась рассказывать о приеме у Рузвельта.

— Все это очень мило, — Муссолини резко оборвал ее на середине фразы, — но сегодня в мире в расчет принимается только военная сила, а в этом смысле Америка мало что может.

Маргарита даже вздрогнула, будто ее окатили ушатом холодной воды.

— Мне кажется, не стоит недооценивать Америку… — робко попыталась она возразить.

— Тоже мне знаток нашелся! — рассвирепел Муссолини. — Следующая война будет такой молниеносной, что американцы и пикнуть не успеют. Вот и все! — дал он ей понять, что аудиенция окончена.

Вернувшись домой, Маргарита бросилась на диван и разрыдалась.

* * *
Несколько недель спустя в Вене произошел путч. Австрийские нацисты убили канцлера Дольфуса[240]. Муссолини, не долго думая, двинул четыре дивизии к итало-австрийской границе, чтобы не допустить прихода нацистов к власти. Тогда новый союзник Гитлера, король Югославии[241], подвел армию к итальянской границе, чтобы охладить пыл итальянцев.

Центральная Европа оказалась на пороге войны.

Но австрийское правительство за несколько дней собственными силами подавило нацистский путч. А Муссолини вышел из этой заварухи героем в глазах Европы и Америки. Тут-то он и приказал своему зятю-графу Чиано ликвидировать наглого короля. Чиано приказ выполнил. Во время официального визита во Францию проезжавший по улицам Марселя югославский король был убит выстрелами из пистолета, а вместе с ним и министр иностранных дел Франции Луи Барту, старинный Маргаритин друг, оказавшийся в неподходящее время в неподходящем месте.

Муссолини выступил с речью перед членами фашистской партии, в которой назвал немцев народом, «чьи предки были еще варварами, не умевшими даже писать (…) когда Рим уже гордился Юлием Цезарем, Вергилием[242] и Августом».

Этой речью Муссолини хотел подготовить итальянский народ к улучшению отношений с Францией, а французам — прозрачно намекнуть, что готов вступить в антигитлеровскую коалицию при условии, что ни они, ни англичане не помешают ему осуществить давно задуманный им захват Абиссинии, или Эфиопии, как потом ее стали называть.

* * *
Маргарита стала бабушкой: Фьяметта родила сына и назвала его Роберто в память о погибшем брате.

Словно по воле Божьей, в тот же день, но с разницей в пятнадцать лет, Маргарите сообщили, что во время перезахоронения погибших солдат на маленьком военном кладбище в Альпах обнаружили братскую могилу с останками ее первенца Роберто. Маргарита с Амедео поехала туда для опознания сына. Об увиденном и пережитом она не написала ни строчки, но не переставала думать о памятнике, и вскоре на могиле Роберто стоял гранитный памятник Т-образной формы, который с воздуха напоминал лежащего на земле человека с раскинутыми руками.

Еще одним событием после рождения маленького Роберто для Маргариты стала помолвка Амедео. Маргарита подумала, что два радостных события подряд — хороший знак, и попробовала получить аудиенцию у Муссолини.

Аудиенцию она действительно получила. Но, когда Маргарита заговорила о намеченной выставке живописи в Риме для развития духовных ценностей итальянского народа, Муссолини ее оборвал.

— Не пори глупости! Все ваши духовные ценности не стоят выеденного яйца. Что ваши Данте, Леонардо[243], Микеланджело сделали для Италии? Превратили ее в посмешище. Что о нас говорят в мире? Ну, что с итальянцев возьмешь, они же все там поэты и художники! Я превращу итальянцев в народ воинов. Их нужно приучить к дисциплине, одеть в форму и заставить маршировать с утра до вечера. Бить их нужно!

Маргарита была так потрясена, что не выдержала и рассказала друзьям все, что услышала от Муссолини. А через несколько дней тайная полиция донесла Дуче об этой беседе, и он пришел в ярость.

* * *
В октябре 1935 года войска Муссолини вторглись в Абиссинию.

Муж Фьяметты был мобилизован и отплыл в Африку вместе с итальянским экспедиционным корпусом. Узнав, что Муссолини начал африканскую кампанию, Маргарита сказала Фьяметте:

— Это — начало конца.

— Почему? — спросила дочь. — Ты думаешь, мы проиграем войну в Африке?

— Наоборот, — грустно покачала головой Маргарита. — Войну мы выиграем, но победа будет хуже поражения: она вскружит Муссолини голову.

Абиссинская кампания пошла совсем не так, как рассчитывал Муссолини. Босоногие абиссинцы с копьями, луками и стрелами против танков, наносили тяжелейшие удары хорошо обученной итальянской армии, и на четвертый месяц войны Муссолини приказал применить отравляющие газы.

Только тогда храбрые абиссинцы сдались, а их император Хайле Селассие[244] бежал под защиту английских властей в Лондон и оттуда — в Иерусалим.

В городском архиве Иерусалима до сих пор хранится домовая книга, где в графе «профессия» Хайле Селассие записал «император».

* * *
После завоевания Абиссинии Муссолини объявил на весь мир, что фашистская римская империя создана.

Он уже не говорил о различиях между фашизмом и нацизмом. Поворот его внешней политики в сторону нацизма был очевиден.

Граф Чиано стал министром иностранных дел, и, как говорили в римских салонах, Эдда изо всех сил старалась предать забвению даже имя Маргариты. Эдда терпеть ее не могла вообще, а в новой политической обстановке супруги Чиано не могли допустить, чтобы в глазах Гитлера Муссолини был скомпрометирован тем, что много лет он находился под влиянием еврейки.

А стареющий Дуче завел себе новую любовницу и совсем потерял голову, когда в его постели не без помощи Эдды оказалась молоденькая актриса Кларетта Петаччи. Он поселил ее этажом выше своего кабинета в Палаццо Венеция, назначил ее мужа военным атташе в Японию, чтобы избавиться от него, велел публиковать в газетах писания ее отца-графомана, ее сестру сделал кинозвездой, а ее мошенника-брата пристроил на доходное место.

От ревности Маргарита не находила себе места и, чтобы хоть как-то держаться, прибегла к испытанному способу — ушла в работу. Она начала писать давно задуманную книгу об Америке. Помимо путевых заметок она собрала и переработала свои публикации об Америке.

Пронацистски настроенная Эдда и ее муж стали ближайшими советниками Муссолини. Деликатные политические и дипломатические миссии, которые раньше выполняла Маргарита, Муссолини теперь доверял дочери. Во время визита в Берлин Эдда была очарована Гитлером и супругами Йозефом и Магдой Геббельс[245].

Хотя опальную Маргариту уже давно никуда не приглашали, случилось так, что она однажды оказалась с Эддой на одном приеме. Публика держалась подальше от Маргариты и поближе к Эдде. По этому поводу одна старая графиня заметила, что «римское общество разделилось на две части, на ту, которая называет Эдду по имени, и на ту, которая об этом только мечтает». Как Маргарита и Эдда ни старались избегать друг друга, они нечаянно столкнулись лицом к лицу. Маргарита улыбнулась самой любезной улыбкой и посмотрела Эдде прямо в глаза:

— Добрый вечер, графиня.

— Добрый вечер, — процедила Эдда и, прежде чем Маргарита успела отойти, намеренно громко спросила кого-то: «Кто эта женщина?»

В своих мемуарах, написанных тридцать лет спустя, Эдда вообще ни разу не упомянула Маргариту.

У Маргариты больше не было сил притворяться, что у нее все хорошо.

Она начала пить.

* * *
Война в Испании напугала Маргариту еще больше, чем война в Абиссинии, и она, снова преодолев себя, написала Муссолини письмо, уговаривая его одуматься: «Какое отношение Испания имеет к Италии? (…) Занимайтесь собственной страной. Тут дел хватает»[246]. Ответа, разумеется, не последовало.

Союз Муссолини с Гитлером укреплялся у всех на глазах, особенно — после нового визита графа Чиано в Берлин осенью 1936 года. Гитлер заявил графу без обиняков, что через три года Германия будет готова к войне.

Выслушав отчет своего зятя, Муссолини сказал, что тогда-то союз Берлина с Римом и станет «осью, вокруг которой будут вращаться все европейские государства».

Так в первой половине двадцатого века родилось одно из ключевых понятий «страны Оси», что означало «страны-союзники Гитлера».

Сближение с Гитлером во многом повлияло на Муссолини. Он забыл, как вначале презирал «этого австрияка», «этого паяца». В завоеванной Абиссинии Дуче впервые в мире ввел апартеид — раздельное проживание белых и черных, запрет на смешанные браки и совместный проезд в общественном транспорте. «Нужно понять, что мы не африканцы, не семиты и не монголы (…) мы — арийцы чистейшего средиземноморского типа»[247], — заявил Муссолини в одном из выступлений.

Повлиял Гитлер и на отношение Муссолини к евреям. Но еще больше в этом смысле на него повлиял тот факт, что самые ярые антифашисты в Европе и в Америке — евреи. Муссолини утверждал, что, где бы ни жили евреи, они не могут быть патриотами своей страны и еврейский вопрос надо решать в Италии тоже.

А граф Чиано записал у себя в дневнике, что Муссолини беседовал о еврейском вопросе с Чемберленом[248] во время визита в Рим английского премьер-министра, и Чемберлен опасался, что «(…) дальнейшая еврейская иммиграция в Англию может усилить антисемитизм, который уже существует во многих частях страны»[249].

* * *
В сентябре 1937 года Муссолини направился с официальным пятидневным визитом в Германию. Берлин произвел на него огромное впечатление. Его поразила военная мощь нацистов. Он долго беседовал с Гитлером о нацистской политике относительно евреев и по возвращении в Рим приказал начать в прессе антиеврейскую кампанию.

Одну статью, как всегда анонимно, Муссолини написал сам. Он утверждал, что в ненависти к евреям никто не виноват, кроме них самих. Они же не хотят ассимилироваться и жаждут власти!

В эти же дни Муссолини забрал у своей сестры отданные ей на хранение дневники и через несколько дней вернул. Пролистав их, сестра удивилась тому, что вырваны некоторые страницы, а отдельные фразы густо замазаны чернилами. Присмотревшись, она поняла, что Муссолини уничтожил всякие упоминания о Маргарите.

* * *
Для Маргариты в 1937 году единственным радостным событием стало рождение второго ребенка Фьяметты. Девочку назвали Маргаритой в честь бабушки.

В этом же году Маргарита закончила рукопись книги «Америка: в поисках счастья». Она хотела опубликовать ее в Соединенных Штатах, но американские знакомые объяснили, что соратница фашистского агрессора Муссолини, как и он сам, больше не пользуется симпатией в Америке.

И хотя итальянские газеты Маргариту уже давно не печатали, на книгу все-таки нашелся издатель, и она была мгновенно распродана.

Да, эти американские гангстеры ужасны, писала Маргарита. А меркантилизм! А это обожествление технического прогресса! Но, с другой стороны, в Америке накоплены огромные богатства, и правительство ведет мудрую политику. Да, в Америке есть расизм. Ну и что? Америка создала общество равных возможностей, где у каждого есть право стать счастливым, чего, к сожалению, нет в фашистской Италии. О том, что раньше Маргарита заверяла американцев в обратном, она не упоминала.

Судя по записи в дневнике Чиано, Муссолини прочел Маргаритину книгу об Америке, после чего «ругательски ругал Америку, страну ниггеров и евреев, которые губят цивилизацию. Он хочет написать книгу „Европа в 2000 году“. Когда там останутся итальянцы, немцы, русские и японцы, а остальные народы уничтожит еврейский заговор»[250].

Маргарита уже давно не сомневалась, что антисемитизм нацистского образца рано или поздно найдет дорогу к сердцу Дуче и что тогда ей придется бежать из Италии. Не затем ли в конце 1937 года она несколько раз пересекала швейцарскую границу неподалеку от Иль Сольдо, чтобы проверить возможность быстрого бегства за границу? Во всяком случае, сотни писем Муссолини Маргарита уже вывезла и поместила их сначала в швейцарский банк, а потом во французский.

Когда же в 1938 году после «аншлюса»[251] Гитлер триумфально въехал в родную Австрию, встречавшую его как Мессию, Маргарита заказала чемодан с двойным дном и спрятала туда все золото и драгоценности.

Узнав о еврейском погроме в Вене, Маргарита, пересилив себя, пошла к графу Чиано попросить его только об одном: спасти Фрейда[252]. Чиано дал ей слово и сдержал его. При поддержке президента США он добился, чтобы основателю психоанализа Зигмунду Фрейду, уже умиравшему от рака, разрешили выехать в Англию. Там Фрейд и скончался через год после аншлюса. Такое же великодушие Гитлер без чьих-либо просьб проявил к еврейскому врачу Эдварду Блоху, который лечил его мать.

Остальных австрийских евреев постигла совсем иная участь.

По Риму поползли слухи, будто Маргарита и еврейский архитектор Витторио Марпурго в свое время хорошо нажились на строительных подрядах, а теперь возглавляют тайную еврейскую организацию, которая прибрала к рукам все строительство в Риме. Так как Чиано удовлетворил просьбу Маргариты относительно Фрейда, она рискнула пойти к нему опять, на этот раз просить за себя: ей нужно получить новый иностранный паспорт вместо просроченного.

— А что случилось? — холодно осведомился Чиано.

Маргарита сказала, что обеспокоена ростом антисемитизма в Италии. Чиано извинился и вышел в соседнюю комнату. Маргарита прислушалась. Из-за неплотно прикрытой двери до нее донеслись обрывки телефонного разговора: «У меня в кабинете…», «паспорт…», «Слушаюсь Дуче».

Чиано выдал Маргарите паспорт и заверил, что никакого антисемитизма в Италии нет, речь идет об отдельных эксцессах и в ближайшие дни будет опубликовано специальное заявление на этот счет самого Муссолини.

Действительно, через несколько дней такое заявление появилось. В нем отрицалось намерение правительства лишить итальянских евреев прав, но утверждалось, что всемирное движение антифашизма возглавляют евреи и что в Италии влияние евреев непропорционально численности их общины.

А вскоре после этого заявления, летом того же 1938 года вышел «Манифест итальянской расы», где Муссолини написал, что по своему происхождению итальянцы — арийцы, что биологически они отличаются от евреев и негров и что «евреи не принадлежат к итальянскому народу (…) а представляют ту единственную часть населения, которая никогда не сможет ассимилироваться в Италии, потому что она состоит из неевропейских расовых элементов»[253].

Через несколько недель после издания «Манифеста» были опубликованы «Декреты». Они запрещали евреям:

— вступать в смешанные браки и в половые сношения с итальянцами;

— участвовать в различных сферах экономики и политики;

— служить в армии, в банках и в учебных заведениях;

— владеть земельными участками больше установленного размера;

— владеть предприятиями, где работает более ста человек;

— состоять в фашистской партии, в научных, литературных и других ассоциациях, в спортивных клубах;

— держать нееврейскую прислугу;

— вносить свои фамилии в телефонные книги и публиковать некрологи.

Были опубликованы и декреты, предписывающие:

— открыть отдельные школы для еврейских детей, исключенных из всех государственных школ;

— евреям, иммигрировавшим в Италию после 1919 года, покинуть страну.

Страшнее всего эта мера была для немецких евреев, которые бежали в Италию после прихода Гитлера к власти и принятия нюрнбергских законов[254].

Ознакомившись с этими «Декретами», министр пропаганды Германии Йозеф Геббельс несказанно обрадовался и записал в дневнике: «Это — наша величайшая победа». А Муссолини сказал своему зятю графу Чиано, что «теперь антисемитизм будет у итальянцев в крови»[255].

Но Италия, которая в новейшее время не знала антисемитизма и не ведала ни о каком «еврейском заговоре», была потрясена. Даже в руководстве фашистской партии началось брожение, и один из наиболее влиятельных и популярных людей, министр авиации Итало Бальбо[256] публично выступил против «Декретов». Даже Папа Римский Пий XI[257] назвал их «позорной копией» нацистского расизма.

Так нужно ли говорить о том, как были потрясены пятьдесят тысяч итальянских евреев, которые искренне верили, что Дуче — не кровопийца и не фанатик-Гитлер, что он не причинит им никакого зла.

Для евреев Муссолини действительно не был Гитлером, если учесть, что Муссолини не имел в видуфизическое уничтожение евреев. И «Декреты» он издал не столько потому, что был кровопийцей, сколько потому, что хотел убедить итальянский народ в его расовом превосходстве, а главное — дать ему зримого врага, чтобы отвлечь от истинных проблем. А таким традиционным «зримым врагом» извечно были евреи, и практика гитлеровской Германии только подтвердила силу воздействия этой традиции.

Однако массового протеста итальянцы не выразили. Уже давал себя знать тоталитарный режим. Королевская семья тоже смолчала. Король Витторио Эммануэль был слишком осторожен, чтобы из-за антисемитизма вступать в конфликт с Муссолини, а престолонаследник принц Умберто ничего не мог предпринять без согласия отца, и к тому же тайная полиция знала, что принц — гомосексуалист, и могла помешать ему наследовать престол.

* * *
«Декреты» потрясли и Маргариту. Она начала метаться. Уехала в Швейцарию, потом во Францию прощупать почву для эмиграции. Донесения тайной полиции об этих поездках насторожили Муссолини, и он приказал не спускать с нее глаз, о чем Маргарите стало известно.

Поэтому она решила ехать в Америку. Но, не имея американской визы, послала из Парижа отчаянную телеграмму знакомым в Америке: «Помогите мне выбраться из ада».

Маргарита металась не зря. В эти же дни сын Муссолини, Витторио, по просьбе своего еврейского друга, спросил отца, что тот должен делать.

— Умный еврей, — ответил Муссолини, — должен уехать не только из Италии, но и из Европы.

Из Америки ответ все не приходил, и Маргарита вернулась в Рим. Там она узнала, что Муссолини велел выслать из Италии английского журналиста, который на встрече с коллегами сказал, что, кроме «Декретов», Муссолини не предпримет никаких антиеврейских мер, потому что до недавнего времени он брал деньги у евреев и был чуть ли не на содержании у своей бывшей любовницы Царфатти.

Серия новых статей в «Иль пополо д’Италия» предлагала в дополнение к «Декретам» убрать евреев с любой работы, потому что у них нет никаких духовных ценностей, а следовательно, они недостойны выполнять какую бы то ни было работу в фашистском государстве.

Еще находясь во Франции, Маргарита распустила слух, что собирается опубликовать за границей другую, на сей раз подлинную биографию Муссолини со всеми компрометирующими его письмами и документами. Она полагала, что напугает его и он поостережется. Зная, что у Маргариты есть против него компрометирующие материалы, Муссолини действительно предпринял некоторые меры предосторожности. Министру финансов он сказал, что был бы рад избавиться от Маргариты, а Маргаритиному знакомому, одному из членов Великого совета, — что давно уже позаботился о том, чтобы Маргариту отовсюду уволили. «Разумеется, с выходным пособием», — добавил он. С этими словами Муссолини достал из сейфа папку и вынул из нее фотографию памятника Роберто Царфатти. На памятнике не было креста.

— Вот вам еще один пример неискоренимого упрямства еврейской расы, — закончил Муссолини.

* * *
29 сентября 1938 года было подписано Мюнхенское соглашение между Германией, Италией, Францией и Англией, по которому Судетская область Чехословакии отошла к Германии. Европа ликовала, пребывая в убеждении, что избежала новой войны.

Толпы итальянцев стояли вдоль всего пути следования поезда Муссолини, когда он возвращался из Мюнхена, а на одной из остановок его встретил сам король, специально прибывший из загородного дворца, чтобы выразить свои поздравления.

— Ну что ты думаешь? — спросила Фьяметта, когда они с матерью прочитали утренние газеты. — Будет мир?

— Будет война, — уверенно ответила Маргарита. — Тем более что на примере Гитлера у Муссолини разыграется аппетит. Одной Абиссинии ему теперь будет мало.

Кто же не понимает, что Италию нужно покинуть! Но одно дело понимать, а другое — решиться на такой шаг. А дети? Амедео с семьей уедет. Но Фьяметта, ей-то зачем уезжать? Ее муж — граф Гаэтани. Его род — один из самых аристократических. Ну, а коллекция живописи и скульптуры? А имущество?

* * *
Муссолини собрал Великий совет, чтобы обсудить дальнейшие меры против евреев. Евреи, сказал он, пытались устраивать демонстрации во время визита Гитлера в Италию и возглавляют антифашистскую оппозицию в Италии. Не важно, что эта оппозиция ничтожна. Поэтому он предлагает в дополнение к антиеврейским мерам, перечисленным в «Декретах», ввести еще и те, которые приняты в Германии, а именно: ограничить свободу передвижения евреев, закрыть им доступ ко всем профессиям и провести их перерегистрацию, «считая евреями всех лиц с примесью еврейской крови». Великий совет решил принять предложение Муссолини, но оно не было опубликовано. Чтобы подготовить общественность, Муссолини приказал усилить антиеврейскую кампанию в газетах и по радио. Целый месяц итальянцам втолковывали, что евреи — источник всех их несчастий и что нечего жалеть евреев.

А тут в Германии с ведома властей нацисты устроили еврейский погром[258].

Это уже было слишком. Против антиеврейских мер выступили некоторые священники. Иезуит Таччи-Вентури, обвенчавший Муссолини с Ракеле и крестивший их детей, обратился к нему с просьбой проявить милосердие к евреям. Даже родная сестра Муссолини не выдержала и попросила его сжалиться над евреями, напомнив о его любви к Маргарите. Муссолини только выругался.

* * *
В Италии проходили торжества по поводу двадцатилетия победы Италии в Первой мировой войне. Маргарита, как мать героя, собиралась на них пойти, а Фьяметта с мужем убеждали ее не ходить, зачем подвергать себя новому унижению.

— Так мы же не евреи, а католики, — едва не заплакала Маргарита.

— Для себя, а не для них, — сказала Фьяметта.

Но, когда Амедео уволили с поста заместителя директора банка в Турине, Маргарита наконец решила бежать из Италии. Все дела уладит Амедео и вместе с семьей последует за ней. Маргарита дала ему большую сумму на покупку бриллиантов, их легче провезти, чем наличные деньги. Самые необходимые вещи и несколько любимых картин Маргарита уложила в два чемодана.

Меж тем, по совету своего бывшего начальника, директора банка, Амедео написал письмо Муссолини с просьбой разрешить ему уехать на работу в Уругвай, добавив, что после смерти Чезаре Муссолини сам просил Амедео считать его, Муссолини, своим защитником и обращаться к нему за помощью в любую минуту.

Муссолини свое слово сдержал, и Амедео дали разрешение на выезд в Уругвай. Бывший начальник Амедео помог ему получить работу в уругвайском отделении итало-французского коммерческого банка.

Использовав свои старые связи, Маргарита получила аудиенцию у хорошо знакомого ей миланского кардинала, которого попросила в случае чего вступиться за ее дочь и внуков. Кардинал пожевал губами и, покосившись на своего секретаря, сказал Маргарите, что не сможет исполнить ее просьбу.

* * *
Начальник тайной полиции лично пошел к Муссолини с донесением о беседе Маргариты с кардиналом. Стоя перед Дуче, он ждал указаний.

Муссолини обошел письменный стол, побарабанил по нему пальцами, подошел к окну и посмотрел на площадь под балконом. Опять Маргарита. Как она ему осточертела! Сколько ей уже? Пятьдесят пять? Нет, пятьдесят восемь. Конечно, пятьдесят восемь.

— Пусть убирается ко всем чертям, — глухо сказал Муссолини.

— Дуче…

— Что еще?

— А багаж?

— Я же сказал, пусть убирается ко всем чертям. — Муссолини, насупив брови, повернулся спиной к начальнику тайной полиции.

В ноябре 1938 года Маргаритин шофер отвез ее на пограничную станцию рядом с Иль Сольдо, где она быстро прошла таможенный досмотр. Никто не касался ее чемоданов и не задавал никаких вопросов. Маргарита села в машину, пересекла границу, и шофер помог ей подняться в вагон поезда на Женеву.

21

Месяц спустя корреспондент «Нью-Йорк миррор» в Париже сообщил:

«Маргарита Царфатти, тициановская красавица, которая была путеводной звездой Муссолини, когда он восходил к вершине власти, приехала сегодня ночью в Париж, вероятно, в связи с антисемитской кампанией в Италии…»[259]

— Меня не выслали. Я могу вернуться в Италию сегодня же. Пожалуйста, подчеркните в своих статьях, что меня не выслали, — твердила Маргарита журналистам, так как все-таки волновалась за Фьяметту и не хотела раздражать Муссолини.

Более того, она отклонила предложение крупной американской газеты купить ее мемуары и постаралась, чтобы Муссолини об этом узнал. Она напрасно старалась. Муссолини дал указание внешней разведке следить за каждым шагом Маргариты и регулярно передавать ему все ее интервью и все публикации.

Итак, Маргарита стала беженкой.

В отличие от миллионов других беженцев она поселилась в дорогом отеле в центре города, ни в чем себе не отказывала, Париж был по-прежнему очарователен, ее старые друзья Колетт и Жан Кокто были среди первых же ее гостей. Казалось бы, грех жаловаться, а Маргарита чувствовала, что Европа горит у нее под ногами и надо бежать в Америку.

Она снова начала писать письма американским знакомым, умоляя держать в секрете ее просьбы о помощи. «Я и мои дети, и их супруги, и их дети — все мы католики. Но я, как и мой покойный муж, еврейского происхождения, поэтому и меня, и моих детей, и детей моих детей считают евреями (…) Я не знаю (…) что будет с моими деньгами, домами, земельными участками (…) пойти против моего же детища — фашизма, как бы он ни деградировал (…) я не могу, я все еще привязана к нему, как, пусть блудному, но любимому сыну!»[260] Маргарита просила подыскать ей в Америке преподавательскую должность или найти издателя, для которого она может написать книгу об императрице Австрии Марии-Терезе[261] или об испанской королеве Изабелле[262]. Она, видимо, забыла, что в 1492 году королева Изабелла вышвырнула из Испании всех евреев. Маргарита нервничала, в ожидании ответа из Америки и, чтобы хоть как-то отвлечься, ходила к бежавшей в Париж Альме Малер, у которой собирались еврейские беженцы из разных стран.

Прокуренный двухкомнатный гостиничный номер был набит евреями, еще недавно составлявшими гордость европейской культуры, которые, как и Маргарита, давно успели забыть о своем еврействе, а теперь им напомнили о нем. В салоне у Альмы эти недавние космополиты, они же — «граждане мира», чувствовали себя, как во временном убежище после вселенской облавы. Так же чувствовала себя там и Маргарита.

Что толкнуло Маргариту, принявшую католицизм, вспомнить о еврействе? То же, что и всех евреев, принявших другие вероисповедания. Она, как и они, первый раз в жизни ощутила себя жертвой, страдающей вместе со своим народом. Господи, но какой же народ считать своим? Итальянский? Еврейский?

«Когда я ее встретила первый раз, — записала Альма в своем дневнике, — она была некоронованной королевой Италии. Теперь она стала коронованной королевой беженцев: по привычке самоуверенна и оживленна, несмотря на гложущую ее горечь. Она ненавидит даже воспоминание о своем романе с Муссолини. А о ней только и говорят, что она бывшая любовница Муссолини»[263].

И эта «бывшая любовница» и «королева» теперь искала общества сородичей по несчастью. Ее все больше тянуло к евреям, особенно не забывшим о своем еврействе, не сменившим веру. Маргарита тоже вспомнила о своих предках, и в еврейской газете, выходившей в Париже, описала родословную своей семьи. Эта же газета напечатала ее очерк об Амедео Модильяни, где Маргарита подчеркивала еврейское происхождение художника.

Многие еврейские беженцы из Италии останавливались в дешевом отеле «Лотти». Но Маргариту, привыкшую к роскоши, дешевизна отелей уже не смущала, а к итальянским евреям ее, естественно, тянуло больше, чем к евреям из других стран, и она к ним зачастила.

А итальянские евреи не забыли, что Маргарита Царфатти была не только любовницей Муссолини, но и главной фашисткой, и, когда она приходила, «вокруг нее образовывался вакуум. Она сидела одна за столом, делая безуспешные попытки вызвать наше соучастие ради общей еврейской солидарности»[264], — вспоминал один из очевидцев.

Маргарита мучительно пыталась понять, почему никто не хочет считать ее своей. Для католиков она — не католичка, для итальянцев — не итальянка, для евреев — нееврейка. Куда же ей деться? Какому Богу молиться? Где искать прибежища? Кто над ней сжалится?

Даже чиновники госдепартамента США, которым Маргарита напомнила о своем еврействе, когда просила въездную визу, не сжалились над ней и визы не дали, после того как посоветовались с итальянским издателем-антифашистом, который сказал: «Лучше спасти бедного еврея, чем идеолога фашизма».

Маргарита немного приободрилась, когда весной 1939 года по дороге в Уругвай в Париж заехал Амедео. Он провел с матерью несколько дней, отдал ей бриллианты, купленные на ее деньги, и отплыл в Монтевидео, куда через несколько месяцев должна была приехать его семья. Жена Амедео, нееврейка, задержалась в Риме вместе с маленькой дочерью, чтобы переправить за границу Маргаритину коллекцию.

После того как Маргарита проводила сына, ей показалось, что она осталась одна в целом мире.

* * *
Советско-германскому пакту о ненападении Муссолини удивился не меньше, чем остальной мир, и заявил Гитлеру, что Италия не готова к войне. Она не сможет воевать с западными странами, которые конечно же придут на помощь Польше.

А Маргарита только лишний раз убедилась, что война неминуема, и опять заметалась, как загнанный зверь. Сначала бросилась в Мадрид, но там было много беженцев из европейских стран. Она помчалась в Лиссабон, но он был забит ими еще больше, и они были готовы отдать душу за американскую визу, а у Маргариты не было в Лиссабоне влиятельных знакомых, и она вернулась в Мадрид, надеясь на свои связи в итальянском консульстве.

* * *
На рассвете 1 сентября 1939 года немецкие танки вторглись в Польшу. Началась Вторая мировая война.

На следующий день Муссолини объявил об итальянском нейтралитете.

3 сентября Великобритания и Франция объявили войну Германии.

* * *
Итальянский консул в Мадриде, старый друг Маргаритиной семьи, раздобыл для нее место на корабле, уходившем в Южную Америку. Неизвестный фотограф запечатлел Маргариту на палубе. Скорбное лицо, губы сжаты, волосы коротко стрижены, в руке сигарета.

В середине сентября Маргарита уже была в Уругвае. Через несколько месяцев занятий она настолько свободно говорила и писала по-испански, что публиковала статьи в местной прессе. В отеле все знали немолодую итальянскую синьору, которая ровно в семь утра делала зарядку на взморье, а после полудня возвращалась туда плавать. Маргарита вернулась к своим привычкам.

Газеты Маргарита читала каждый день.

* * *
В апреле 1940 года Гитлер оккупировал Данию и Норвегию. В мае — Голландию. В самом начале июня подошел к Парижу.

10 июня Муссолини объявил войну Великобритании и Франции.

22 июня 1941 года Гитлер напал на Советский Союз.

Нападение Германии на Советский Союз, по мнению Маргариты, не сулило ничего хорошего Гитлеру и уж тем более Муссолини, который послал на русский фронт несколько дивизий.

В декабре 1941 года японцы, составлявшие вместе с Германией и Италией «страны Оси», напали на Пирл-Харбор[265], а три дня спустя Гитлер и Муссолини объявили войну Соединенным Штатам Америки.

В ноябре 1942 года «страны Оси» потерпели тройное поражение: англичане сокрушили немецко-итальянские позиции в Египте, спася таким образом евреев Эрец-Исраэль, уже рывших траншеи и окопы, и через несколько дней высадились в Марокко и в Алжире. Еще через две недели немцы были разбиты под Сталинградом.

* * *
Маргариту пригласили в Буэнос-Айрес прочитать лекцию об итальянском историческом романе. Космополитический город со множеством европейцев, в том числе итальянцев, Маргарите понравился. Она решила проводить лето в Уругвае, а жить в столице Аргентины. Там она познакомилась с аргентинским писателем-авангардистом Хорхе Луисом Борхесом[266] и с чилийской поэтессой Габриэлой Мистраль[267]. В Буэнос-Айресе было много еврейских беженцев из Италии, включая хорошо знакомого Маргарите промышленника Джино Оливетти[268]. Она не расставалась с пишущей машинкой его фирмы. Но теперь Маргариту уже не тянуло к евреям, как это было в Париже. В Южной Америке ей было безопасно, денег у нее хватало, и она чувствовала себя не беженкой, а светской дамой, сменившей итальянский высший свет на аргентинский. Что ей евреи? Она ведь католичка.

В Аргентине и в Бразилии вопреки настойчивым протестам итальянских посольств вышли переводы Маргаритиной книги «Дуче». А филадельфийская газета опубликовала большой очерк под заголовком «Она могла бы сказать Муссолини: „Я же тебе говорила“. Биограф Дуче, находящаяся в ссылке, предупреждала его о расплате». Концовка очерка согрела Маргарите душу: «Синьора Царфатти неоднократно предупреждала Муссолини, что и его самого, и фашизм Гитлер доведет до полного краха»[269]. Но еще больше ей согрело душу известие, что Фьяметта родила девочку, а жена Амедео — мальчика, которого назвали Роберто. Теперь у Маргариты были два внука, носивших имя ее погибшего первенца.

* * *
Узнав о военном перевороте в Италии и об аресте Муссолини, Маргарита сказала в интервью аргентинским газетам: «Надеюсь, что итальянцы не замедлят заключить мир. Чем быстрее Италия выйдет из войны (…) тем лучше». И Маргарита засела за мемуары, которых от нее давно ждали.

Она собиралась назвать их «Моя вина, или Муссолини, каким я его знала».

Маргарита уже начала переговоры с американским издательством, но тут временное итальянское правительство заключило сепаратный мир с американцами и англичанами, и они высадились на Сицилии, а Гитлер в ответ оккупировал три четверти Италии и вызволил из тюрьмы Муссолини.

Испугавшись за Фьяметту, Маргарита приостановила переговоры с издательством и послала Фьяметте телеграмму, чтобы та с семьей спряталась от немцев.

Оккупировав Италию, немцы сразу же загнали евреев в гетто. В одном только римском гетто оказалась тысяча евреев, в основном — бедняков. По приказу Гиммлера[270], в субботу рано утром, когда обитатели гетто еще оставались дома, была проведена акция. Забирали всех, включая больных и калек. Одного парализованного старика закинули в грузовик вместе с его инвалидной коляской.

Евреев повезли к железнодорожному вокзалу мимо площади Святого Петра. Увидев балкон, с которого Папа Римский всегда обращался к пастве, евреи закричали, надеясь, что он их услышит и поможет.

Но их услышали только двое нищих, сидевших на ступеньках собора.

Из тысячи депортированных римских евреев в живых осталось всего пятнадцать человек.

В Риме немцы награбили 50 килограммов золота, собранных по синагогам, и вывезли знаменитую библиотеку Раввинатской духовной академии, где хранились бесценные инкунабулы[271], редчайшие манускрипты и описания жизни евреев в Италии, начиная со времен разрушения Второго Храма. Библиотеку вывозили под руководством немецкого ученого-семитолога с мировым именем. Расхаживая в эсэсовской форме, большой ученый наслаждался текстами, которые никогда не видел в оригинале и которые столь высоко ценил, что приказал расстрелять на месте старого еврея-библиотекаря, попытавшегося скрыть одну старинную рукопись.

Больше библиотека к итальянским евреям не вернулась.

Конфискация еврейской собственности проводилась итальянским Министерством финансов соответственно специальному указу, принятому по настоянию педантичных немцев, и сопровождалась составлением подробной описи изъятого имущества по следующему образцу:

1. У Джузеппе Ярсона конфискованы: «носки красные — одна пара, фартук — две штуки, вилки — три штуки, ложки — три штуки, кофточка женская черная — одна, зеркало — одно, книги — две, катушка ниток — две штуки».

2. У Витторио Менаше конфискованы: «перчатки женские — две пары».

3. У Эдвина Ломброзо конфискованы: «кастрюля — одна, трусы мужские черные — одна пара, горшок ночной — один».

И так далее.

Некоторые евреи успели отдать свои вещи на хранение или передать их в фиктивное владение нееврейским друзьям. Так, семья Альмагия передала музыкальной академии Сиены рояль Листа[272], а семья Сток, владевшая и поныне существующей одноименной компанией по производству алкогольных напитков, договорилась о фиктивной «продаже» компании королевскому кузену, принцу Руфо, который после войны вернул ее владельцам. А владельцы компании транспортных перевозок всю войну прятали на своем складе старинную мебель семьи Витербо из Флоренции.

Два месяца спустя после облавы в римском гетто немцы провели еврейскую акцию в Венеции, где в средневековье евреи должны были носить желтые шляпы, а теперь — желтые маген-давиды[273] на груди. От облавы в Венеции чудом уцелела все еще жившая там младшая сестра Маргариты Нелла, которая вместе с мужем давно отошла от иудаизма, хотя креститься отказалась. Но год спустя гестапо арестовало их тоже, когда они пили кофе в саду своей виллы. Нелла умерла в поезде на Освенцим.

* * *
Из шести тысяч семисот сорока шести итальянских евреев, отправленных в лагеря смерти, выжили восемьсот тридцать.

До вторжения немцев в Италию евреи могли не бояться «окончательного решения еврейского вопроса», поскольку у Муссолини и в мыслях не было истреблять евреев. Да, фашистская милиция убивала политических противников. Да, фашистская армия травила ядовитыми газами абиссинцев. Да, были «Декреты». Но они были направлены на ограничение прав итальянских евреев, а вовсе не на их уничтожение.

Видимо, с детства засевшие в голове библейские заповеди помешали Муссолини превратить в действительность сон о кургане из женских ног.

Более того, хотя Муссолини был главным военно-политическим союзником Германии, он отказался выполнить требование Гитлера депортировать в Освенцим всех итальянских евреев. Но и это еще не все. С молчаливого согласия Муссолини итальянская армия на оккупированных территориях Европы не оказывала никакого содействия немцам при отправке евреев в концлагеря. В Греции, в Югославии, в Албании, в южной Франции — везде, где были итальянские войска, евреи могли выжить.

А итальянские дипломаты на оккупированных территориях, пользуясь путаницей в итальянском законодательстве, зачастую саботировали приказы из Берлина, по которым евреев следовало вывозить в концлагеря.

В Салониках и в Ницце итальянские консулы и вовсе снабжали евреев поддельными паспортами. Итальянский генерал отказался пропустить через итальянскую зону оккупированной Хорватии поезда с югославскими евреями, которых немцы везли в Освенцим.

Да, Италия вслед за Германией подвергла евреев унизительной дискриминации и ограбила их. Но эта же Италия по возможности и спасала их от верной смерти. Пусть у итальянцев были свои резоны, пусть они хотели доказать свою независимость и немцам, и местному населению оккупированной Европы — важен факт: известно не мало случаев, когда итальянская армия спасала европейских евреев во время Катастрофы.

* * *
Война шла к концу.

Апрельским утром 1945 года Маргарита сидела на веранде отеля в Буэнос-Айресе и листала очередную газету, пока не наткнулась на жуткую фотографию: два трупа — мужской и женский — подвешены за ноги, как коровьи туши на скотобойне. Маргарита хотела отбросить эту гадость, как вдруг увидела подпись под фотографией «Муссолини и его любовница». Она остолбенела. Потом, даже не взглянув на Кларетту, пристально всмотрелась в Бенито. Изувеченное лицо с разинутым ртом, безжизненно свисающие руки, пятна крови на рубашке.

Газета выпала из рук.

— Синьора, вам плохо? — участливо спросил официант. — Синьора!

— А? Что?

— Вам плохо?

— Нет, нет.

Официант поднял газету, положил ее на столик и отошел.

Маргарита не могла оторваться от ужасной фотографии. Что они с ним сделали! Она смотрела на газетный снимок, а видела перед собой живого, сильного Муссолини, сжимавшего ее в своих ручищах. Бык! Освежеванный.

Если бы ты меня послушал, Бенито… Как я тебя любила…

Заметка под фотографией сообщала, что, переодевшись немецким солдатом, Дуче отступал вместе с немцами, но был захвачен в плен итальянскими партизанами. Они расстреляли его вместе с любовницей, отвезли трупы в Милан и под улюлюканье толпы подвесили их вниз головой на площади Лорето.

За считанные часы перед расстрелом на коротком допросе командир партизан спросил Муссолини, почему он предал социализм. «Это социализм предал меня», — отрешенно бросил Муссолини.

Мог ли он представить себе, что будет висеть на той самой площади Лорето, на которой Анжелика Балабанова задала ему вещий вопрос: «А где повесят нас, когда пролетариат с нами не согласится?»

* * *
Из названия своих мемуаров «Моя вина, или Муссолини, каким я его знала» Маргарита убрала «Моя вина», сочтя, что искупила ее самим фактом написания мемуаров. Да и можно ли вменять ей в вину, что она искренне верила в фашизм. А что Муссолини потом скатился до диктатуры — так это не ее вина.

В «Муссолини, каким я его знала» он был лишен всякого глянца. Неуверенный в себе, самовлюбленный, высокомерный, трусливый недоучка, он был одержим такой жаждой власти, что забыл об итальянском народе, ради которого когда-то создал фашистское движение. А тут еще и пагубное влияние Гитлера.

Маргарита отказалась издавать мемуары в Америке. Она не захотела делиться сокровенным с такой огромной аудиторией и опубликовала их в переводе на испанский в газете «Критика». Там они печатались с продолжением, не вызвав у публики особого интереса. А редактор «Критики» вспоминал, что Маргарита долго торговалась с ним из-за гонорара.

22

В 1947 году шестидесятисемилетняя Маргарита вернулась в Италию.

Радость от встречи с родиной и с детьми была омрачена тем, что в сутолоке аэропорта у нее украли кошелек.

Близкий друг Маргариты, американский художник Джордж Биддл, поселившийся в Италии еще до войны, увидев Маргариту после долгого перерыва, был потрясен: «Ей было трудно ходить из-за больного колена, и временами казалось, что она глухая. У нее начали выпадать волосы, а их остатки выглядели так, будто они не знают ни воды, ни расчески. Да и вся она какая-то неухоженная. Но больше всего в этой когда-то веселой, жизнерадостной и сильной женщине меня поразил взгляд. Испуганный, растерянный, заискивающий. Взгляд старухи (…) Эта женщина — трагический пример того, как диктатура разлагает и калечит человека (…) Ее ум и душа отравлены многолетним сотрудничеством с пагубным движением (…) Эта несчастная женщина думала и поступала исключительно под воздействием (…) жажды власти»[274].

Маргарита не захотела возвращаться в свою римскую квартиру и сняла апартаменты в одном из самых дорогих отелей. Журналисты быстро пронюхали, где она поселилась, и накинулись на нее.

Укутав ноги в плед и закурив, Маргарита показала журналистам испанское издание своей «Истории современной живописи», но их интересовал только Муссолини.

— Расскажите, пожалуйста, о ваших отношениях с Дуче.

— Да что рассказывать, — скривилась Маргарита, — были мы с ним дружны. Я в него верила, пока он вел разумную политику и не начал войну в Абиссинии.

— Каковы ваши политические взгляды?

— В юности я была социалисткой. Всю жизнь занималась политикой, а сейчас хочу от нее отдохнуть.

— Что вы думаете о послевоенной Италии?

— Уж очень много журналистов, писавших при фашизме, продолжают писать и сейчас, — саркастически усмехнулась Маргарита.

Знакомые шарахались от Маргариты и, едва завидев ее, торопливо переходили на другую сторону улицы, гости ее бывшего салона не хотели о ней и слышать, и даже совсем чужие боялись очутиться на людях рядом с ней.

Неприятная сцена произошла, когда Маргарита стояла в очереди на первой послевоенной венецианской Биеннале. Ее узнал один коммунист и вытащил из очереди с криком: «Вон отсюда, тут нет места таким фашисткам, как вы!»

В Италии фашизм вышел из моды. Ему на смену шел коммунизм.

* * *
Состояние итальянской экономики и послевоенная инфляция так напугали Маргариту, что она начала распродавать свою коллекцию. Потом решила продать право на публикацию писем Муссолини. Их у Маргариты хранилось более тысячи. Но так и не продала. Видимо, испугалась, что раскроется в полной мере ее роль в становлении фашизма. Как бы то ни было, письма Муссолини так и не были опубликованы, и судьба их неизвестна.

* * *
Через восемь лет после того, как Маргарита вернулась в Италию, вышла в свет ее новая книга «Вода под мостом», которую она не называла мемуарами, но вспоминала в ней о детстве в Венеции, о бабушке Дольчетте и других людях. Любители скандалов были разочарованы: фашизм упоминался в книге только один раз, а Муссолини — вообще ни разу, хотя описанные события происходили до середины 30-х годов.

Маргарита жила то в Риме, то в Венеции, то в Иль Сольдо и раз в год обязательно ездила в Париж. А в 1956 году она совершила большое турне. Побывала в Индии, на Цейлоне, в Гонконге и в Японии.

Шел 1960 год. Маргарите исполнилось восемьдесят лет. И в том же году умер ее двадцатишестилетний внук Роберто — старший сын Фьяметты.

На похоронах всем было как-то неловко смотреть на старуху с седыми космами и ярко накрашенными губами. «Размалеванная потаскуха», — сказал кто-то из похоронной процессии.

* * *
Однажды мимо Маргаритиного дома в Иль Сольдо проходила цыганка и увидела на веранде старую синьору.

— Давай погадаю. Я тебе будущее скажу.

— Да у меня его уже нет, будущего-то. Давай лучше я тебе погадаю.

Цыганка засмеялась и ушла.

Зайдя в дом, Маргарита раскрыла наугад зачитанного до дыр Данте и попала на «Чистилище. Песнь двадцать пятая. Круг седьмой»:

Когда ж у Лахезис[275] весь лен ссучится,
Душа спешит из тела прочь, но в ней
И бренное, и вечное таится[276].
Маргарита оторвала листок настольного календаря — 29 октября 1961 года. Она скомкала его и бросила в корзину для бумаг. Потом долго раскладывала пасьянс и около полуночи пошла спать. Стоило ей лечь и погасить свет, как перед глазами привычно поплыли лица ее первенца Роберто, Чезаре, Бенито. Сердце защемило так, будто его сжали щипцами. Она повернулась на бок, и боль прошла. Маргарита с трудом встала, зажгла свет, набросила халат и села в кресло.

«Почему ночью боль всегда сильнее?» — подумала она и повернулась к ночному столику, где в ажурных золотых рамках стояли фотографии Роберто, Чезаре и Бенито. «За всю свою жизнь я любила только двух мужчин — Чезаре и Муссолини».

Маргарита посмотрела на часы. Час ночи. Она снова легла. Снова проплыли лица мертвецов, за ними — гондола на Большом канале. Да это же не гондола, это — похоронная баржа, на которой увозят ее мать.

Боль вернулась. На этот раз — тоненькая, острая, будто любознательный мальчик осторожно прокалывает булавкой бабочку, чтобы вставить ее в свою коллекцию. В голове застучало как молотком: «Я стояла у порога моего земного рая… У порога моего земного… У порога моего… У порога… Я…»

Наутро служанка осторожно постучала в дверь спальни. Тишина. Она вошла, открыла ставни и распахнула окна в сад. Дождь мерно шуршал по облетевшим кустам жасмина.

— Синьора Маргарита? Синьора Маргарита?

Ответа не было.

Маргарита (Милан, 1911-1912)

Маргарита с дочерью (Милан, 1912)

Маргарита (1929)

Маргарита (Вена, 1938)

Маргарита (Рим, 1931)

Анжелика Балабанова и Давид Бен-Гурион (60-е годы)

Маргарита (1935)

Муссолини на параде чернорубашечников в Неаполе (1922)

Муссолини и Д’Аннунцио

Муссолини на балконе Палаццо Венеция

Муссолини и Гитлер (1940)

Маргарита и Муссолини. Мраморные бюсты работы скульптора Адольфо Уайлта (1926)

После казни: Муссолини и Клара Петаччи

Маргарита после войны (Рим, 1947)

Ариадна


1

Ариадна Скрябина снова была влюблена. Собственно, сколько она себя помнила, она всегда была влюблена. Но в тот февральский полдень 1935 года она шла к человеку, за которого решила выйти замуж. Человек этот, поэт Довид Кнут, еще ничего не знал о ее решении. Он лежал в парижской больнице Кошен с сильным сотрясением мозга после того, как его сбила машина.

Неужели и в больнице кто-нибудь спросит, не родственница ли она великого русского композитора Скрябина[277]. Ей уже давно осточертело отвечать: «Я — его дочь». А еще по дороге в больницу Ариадна размышляла, подойдет ли ей новая фамилия. Впрочем, какая? За эффектным псевдонимом Довид Кнут (напоминавшим о Кнуте Гамсуне[278], хотя Кнут — всего лишь девичья фамилия матери Довида) скрывались обычное имя и фамилия Давид Фиксман. Ариадна прикинула в уме и то, и другое. Мадам Кнут? Мадам Фиксман? Ее совершенно не смущало, что она решила выйти замуж в третий раз, да еще сейчас, когда была на последних месяцах беременности от второго мужа, которого все равно собиралась бросить.

«Она была очень красива. Тонкое, продолговатое, смуглое лицо, густые черные волосы до плеч, карие глаза с длинными-длинными ресницами (…) Кнут был темнокожий, сухой, нервный, с резкими движениями. Его черные круглые глаза пойманной птицы оживляли худое подвижное лицо, которому нос с горбинкой придавал выражение беспокойства, энергичности и печали»[279], — вспоминал французский поэт Клод Виже.

В больнице пахло карболкой, йодом и еще чем-то специфическим. Медсестра в накрахмаленном фартучке любезно показала Ариадне дорогу, и она вошла в большую общую палату, где не сразу узнала Кнута.

Худой, большеносый и обычно смуглый, теперь Кнут был бледный, весь в синяках и кровоподтеках. Табличка с температурной кривой на спинке кровати показывала тридцать восемь градусов.

— Как я вам рад, — улыбнулся Кнут.

— Тебе, — поправила Ариадна и тоже улыбнулась, окончательно решив стать его женой.

Она восторженно смотрела на своего избранника, который рассказывал что-то смешное о соседях по палате.

«…на ее пути появился Кнут — влюбчивый поэт, талантливый и остроумный малый, в своих стихах затрагивавший привлекавшие его библейские темы таким тоном, словно он по меньшей мере был свидетелем потопа. Я, конечно, далек от мысли, что она способна была подчинить его своим прихотям. Нет, им просто было по пути, им было почти предназначено сойтись именно потому, что они друг друга взвинчивали и друг друга своей неуемностью заражали»[280], — писал хорошо знавший их обоих русский журналист Александр Бахрах.

К ним подошла круглолицая, кудрявая докторша со светло-серыми, почти прозрачными глазами и обратилась к Кнуту по-русски. Ее звали Ева Циринская[281] (в замужестве Киршнер). Она проходила практику в этой больнице и присматривала за Кнутом, которого знала по литературным вечерам, часто устраивавшимся в Париже.

Кнут познакомил Ариадну с Евой, назвав ее «спасительницей», и сказал, что после следующей автомобильной катастрофы будет проситься только в Кошен.

Ариадне Ева сразу же понравилась, чего почти никогда не бывало.

— У вас высокая температура, — сказала Ева Кнуту.

— От хорошеньких женщин меня всегда бросает в жар, — ответил Кнут.

Ариадна еще раз внимательно посмотрела на Еву.

Когда та ушла, Кнут сунул руку под подушку, вынул оттуда письмо и протянул его Ариадне.

— Вот, прочтите. Прочти, — поправился он.

Письмо пришло из Вильно и было написано по-русски. Незнакомая женщина писала, что уже несколько дней не может успокоиться, потому что ей приснилось, будто у Кнута, которого она не знает, но очень любит его стихи, случилось несчастье. Муж уговорил ее написать Кнуту и спросить, как его здоровье.

Кнут не мог успокоиться: как раз в тот день, когда на него налетела машина, совершенно чужая женщина в далеком Вильно почувствовала, что его жизнь в опасности!

— Ты только подумай, — сказал он Ариадне, — какая провидица!

— Я тоже провидица, — улыбнулась Ариадна, решив, что мадам Кнут звучит лучше, чем мадам Фиксман, и что она добивается Кнута так же, как ее отца добивалась ее мать, которая, по словам исследователя творчества Скрябина Игоря Бэлзы, «…задалась целью во что бы то ни стало соединить свою жизнь с жизнью этого замечательного человека, разрушив любой ценой все преграды»[282].

«Мамина наследственность», — подумала Ариадна, отогнав мысль о том, что мама умерла в тридцать восемь лет.

2

Ариадна, первая дочь Александра Николаевича Скрябина и Татьяны Федоровны Шлецер[283], названная именем героини греческого мифа о Тезее, которого вывела из лабиринта нить Ариадны, родилась 13 (26) октября 1905 года в итальянской рыбачьей деревушке Больяско, где в то время поселилась ее семья и где в наши дни ежегодно проводится Скрябинский фестиваль. В мэрии Больяско хранится акт о рождении Ариадны, а в церкви — запись о ее крещении.

Всю жизнь Ариадна любила повторять: «Я родилась в Италии!»

В те же годы на итальянской Ривьере отдыхала семья профессора филологии Московского университета Ивана Владимировича Цветаева[284], и его тринадцатилетняя дочь Марина[285], слушая Скрябина, твердо решила стать музыкантом. Ариадну она видела потом не один раз и восторгалась ее точеной красотой, а Ариадне и в голову не приходило, что много лет спустя она сама будет восторгаться божественными стихами Марины.

Не знала тогда Ариадна и того, что через тридцать лет снова попадет уже с Кнутом в эту спускающуюся с горного склона до самого моря деревушку Больяско, где много лет назад молодой Скрябин задумал знаменитую «Поэму экстаза».

По словам дружившего со Скрябиным дирижера Сергея Кусевицкого[286], знавшего Ариадну с детства, «она была настоящим бесенком, которого все боялись. Она была очень маленькой, но, когда врывалась как вихрь в комнату, все замирали. Она никого не боялась. Мама и папа сердились, но не знали, что с ней делать»[287].

«Ариадна, возможно, рано почувствовала, что за свое место под солнцем надо бороться», — считает Ева. Ведь она родилась в трудное для Скрябиных время: Скрябин еще не был знаменитостью, и семья была стеснена в средствах.

«Планы Татьяны Федоровны, мечтавшей об улучшении материального положения, были, конечно, фантастичны. Она наметила, например, суммы гонораров, которые, по ее мнению, Скрябин должен был требовать за свои (незаконченные!) новые произведения — по 300 рублей за каждую фортепианную пьесу, по 400 — за небольшую оркестровую и 3 тысяч рублей за „Поэму экстаза“»[288], — пишет Игорь Бэлза.

Для маленькой Ариадны Европа была домом. За Италией последовала Швейцария, потом — Франция, потом — Бельгия. И вдруг непохожая на них Россия, Москва, где у Ариадны появились младший брат Юлиан и сестра Марина и там же 14 (27) апреля 1915 года от общего заражения крови умер отец.

«Когда уже начиналась агония, — пишет Бэлза, — кто-то протянул Александру Николаевичу лист бумаги, якобы для того, чтобы он успел записать свои предсмертные мысли. В действительности то было (…) прошение на высочайшее имя о том, чтобы Татьяне Федоровне и ее детям разрешено было носить фамилию Скрябина»[289].

Так Ариадна стала Ариадной Скрябиной лишь в 1915 году.

После революции Татьяна Федоровна с детьми уехала из Москвы в Киев, надеясь найти там относительный покой, безопасность и возможность продолжать занятия в консерватории для одиннадцатилетнего Юлиана: его первые этюды поразили знатоков сходством с произведениями Скрябина. Но летом 1919 года Юлиан утонул в Днепре (после чего у Ариадны на всю жизнь осталась боязнь воды, в которую она не входила глубже, чем по колено), и Скрябины вернулись в холодную и голодную Москву. Там в 1922 году умерла от тифа мать Ариадны. В том же году бабушка Мария Петровна отвезла младшую сестру Ариадны Марину к своим родственникам Шлецерам в Брюссель, а сама с Ариадной уехала в Париж, где к тому времени уже обосновался Ариаднин дядя Борис Шлецер[290].

Французский был для Ариадны вторым родным языком, на нем она говорила с гувернантками и с бабушкой. А на русском Ариадна говорила с матерью, когда та еще была жива. И свои первые стихи Ариадна написала по-русски. При дядином содействии в 1924 году в Париже вышел сборник ее стихов (поэтому в некоторых биографических справках рядом с ее фамилией стояло «поэтесса»). Об этих стихах дочь Ариадны от первого брака Мириам Корнман сказала семьдесят лет спустя: «Она их ненавидела, сожалела, что опубликовала, и была категорически против того, чтобы кто-нибудь когда-нибудь их прочел»[291].

Но мы их все же прочли в надежде, что Ариадна нас простила бы.

Моим дыханьем мир мой жив.
Какой в душе воскресший снова
Нежданный радостный порыв!
Живу, блаженства нет иного.
Два следующих стихотворения любопытны тем, что в них можно усмотреть отголоски интереса к еврейству, проявившегося у Ариадны Скрябиной еще вдетстве.

……………………………
И не смутит меня паденье с пьедестала
Познавшую, что ты, как древняя Валгалла[292],
Погибнешь, мой возлюбленный Сион.
Второе стихотворение, посвященное дяде Боре Шлецеру, начинается строчкой:

И не кляняся Иерусалимом…
Был в сборнике и посвященный все тому же дяде Боре сценический набросок «Иисус Навин»[293], предварявшийся эпиграфом из Паскаля[294]: «Les Juifs étaient accoutumés aux grands et éclatants miracles»[295].

«К концу сборничка была еще „пристегнута“ то ли небольшая поэма, то ли драматическая сцена о Иисусе Навине, „что — применяя державинские слова — солнца бег остановлял“. Мне казалось, что для Ариадны этот библейский рассказ воплощал какой-то эпизод из ее собственной биографии или, может быть, его символика просто пришлась ей особенно по вкусу. Не надо ухмыляться — „остановить солнце“ было в каком-то смысле в ее „стиле“, в ее характере, чувствовалось, что ей хочется совершить что-то из ряда вон выходящее»[296], — вспоминает Александр Бахрах.

А Ева помнит рассказ Ариадны о том, как она в детстве ходила с нянькой в церковь и там слышала, что Авраам, Исаак и Иаков были «предками». Но чьими? Ей казалось странным, что, с одной стороны, люди почитают этих предков, а с другой — ругают и бьют евреев с такими же именами. Как же так? Такой замечательный народ, с которым связаны все молитвы, — да что там, сам Иисус — еврей! — как же с таким народом можно так ужасно обходиться? Она не знала тогда ответа и поэтому толковала как могла: христианство — это часть еврейской религии, которая только для тех, кому надо все объяснять. А вся еврейская религия — для тех, кому ничего объяснять не надо.

«Думаю, если бы Ариадна приехала в Эрец-Исраэлъ, то потребовала бы, чтобы там был царь, как царь Давид. Вот тогда она успокоилась бы», — говорит Ева.

Неудивительно, что все три мужа Ариадны были евреями. Даниэль Лазарюс[297], Рене Межан[298] и Довид Кнут. И все они были людьми искусства: Лазарюс — талантливый музыкант, ставший со временем художественным руководителем Парижской оперы, Межан — писатель и Кнут — поэт.

Первый раз Ариадна вышла замуж очень рано, в 1924 году, когда ей было неполных 18 лет. Приехав в Париж, она записалась в Сорбонну на филологический факультет, но театр, литературные вечера и музыка увлекали ее намного больше, чем занятия. Ариадна часто ходила на концерты. На одном из них ее покорил молодой французский пианист Даниэль Лазарюс. А он был поражен. Эта русская девушка, дочь боготворимого им Скрябина, курила, пила водку и ела с такой жадностью, что, когда они ходили в рестораны, на их столик все обращали внимание! Ариадна же только хрипло смеялась и показывала зевакам язык, чем еще больше конфузила Даниэля. Рядом с Ариадной он чувствовал себя ребенком, хотя был на семь лет старше ее и успел сражаться на полях Первой мировой войны, где был ранен.

Помимо природного аристократизма Даниэль покорил Ариадну и тем, что положил на музыку три ее стихотворения.

Первый же семейный обед, на котором Даниэль представил родителям свою избранницу, едва не кончился фиаско, когда Ариадна, съев, как всегда, больше, чем позволяли приличия, попросила добавки, достала из сумочки пачку «Житан», спросила с улыбкой «Не возражаете?», вставила в длиннющий мундштук сигарету и закурила. Мадам Лазарюс была шокирована и сразу возненавидела «эту русскую», которую потом прозвала «цыганкой».

Когда Даниэль сделал Ариадне предложение, ей, несовершеннолетней, пришлось просить согласия и благословения у бабушки и дяди Бори. Дядя был горд тем, что его племянница выходит замуж за пианиста, а бабушка радовалась тому, что ее внучка попадет в богатую семью.

Даниэль Лазарюс и Ариадна Скрябина поженились в городской мэрии. Ариадна считала, что благодаря замужеству займет свое место в жизни. Но очень скоро муж стал ее раздражать, скандалы со свекровью не прекращались. Через год Ариадна сорвалась с подножки трамвая, и у нее был выкидыш.

Ариадна хотела свободы, но, прежде чем поняла, что семейная жизнь не для нее, родила в 1925 году дочь Татьяну, названную так в честь матери Ариадны и взявшую потом имя Мириам.

27 апреля 1925 года Марина Цветаева написала из Праги приятельнице в Париж: «Не встречаетесь ли с Ариадной Скрябиной (в замужестве Лазарюс). Недавно получила от нее „faire-part“[299] о рождении дочери (3 февраля, двумя днями моложе Георгия) и розовую для него кофточку — (шепотом: „шершть!“). Вот мы и сравнялись (…) У меня сын, у нее дочь. Возрасты стерты»[300]. А две недели спустя в письме к той же приятельнице Цветаева попросила передать Ариадне «благодарность за вязаную кофточку для Мурки»[301].

В 1927 году Ариадна родила вторую дочь — Элизабет, которую все называли Бетти, а Ариадна придумала ей имя Тика.

За детьми ухаживала бабушка.

Вскоре после вторых родов Ариадна взяла дочерей и ушла от Даниэля Лазарюса. По поводу ее неудачного брака Бахрах написал: «Да и мог ли он быть другим? Кто-то должен был жить под ее диктовку, Ариадна жаждала повелевать, а, собственно, достаточных данных у нее не было (…) Она пробовала писать стихи и сама поняла, что они ей не даются; пробовала заниматься музыкой, но ей „мешала“ отцовская фамилия, вторым Скрябиным в юбке ей никак не стать»[302]. Бахрах ошибся. Даниэль Лазарюс был готов жить под диктовку Ариадны, но она уже хотела повелевать другим.

Ариадне приходилось несладко в те дни. Не было постоянной работы. Какое-то время она, правда, служила секретаршей в «Обществе молодых литераторов», находившемся в старом особняке, окруженном большим парком, на углу улицы Кассино и бульвара Сен-Жак. Она не любила вспоминать о тех днях, как и рассказывать о муже. По словам Евы, «она вообще умела вычеркивать людей из своей жизни».

3

В 1928 году в Париж приехал на гастроли знаменитый пианист Владимир Софроницкий[303], прославившийся исполнением Скрябина и женатый на его дочери от первого брака Елене (Ляле), любимой сводной сестре Ариадны.

Разругавшись с женой, Софроницкий вернулся в Россию, а жена на несколько лет задержалась в Париже по настоянию Ариадны. Ариадна любила повелевать и мужчинами, и женщинами.

После чопорности в семье Лазарюсов Ариадна вернулась к своему привычному образу жизни. На кухне за полночь велись задушевные беседы, дым стоял коромыслом, каждый день приходили гости, или она сама ходила к ним, оставляя детей на верную бабушку. Ариадна с Лялей в модных шляпках и с обязательными длинными мундштуками в руках часами просиживали в парижских кафе, искусно не замечая восторженных мужских взглядов.

В одном из кафе Ариадна и познакомилась с элегантным, черноволосым, хорошо одетым молодым человеком по имени Рене Межан, который не уступал Даниэлю Лазарюсу во врожденном аристократизме.

Рене преподавал в лицее французскую литературу. Как и Ариадна, он любил Марселя Пруста[304], Андре Жида и Франсуа Мориака[305] и не скрывал, что хочет стать писателем. Он показал Ариадне свои стихи, но она сказала, что стихи предпочитает читать по-русски. Тогда он показал ей свои рассказы «а-ля Мопассан[306]» и черновик романа о буржуазном семействе, где герои были, видимо, списаны с его семьи. Скоро Ариадна увидела эту семью. Родители Рене, к его полному изумлению, вовсе не были шокированы тем, что невеста их сына разведена и у нее двое детей. Да еще такой аппетит, что мадам Межан едва успевала делать знаки служанке наполнить тарелку бедной русской беженке, очень красивой, но худенькой.

Вскоре Рене Межан стал вторым мужем Ариадны. Они обвенчались в той же мэрии, где еще не забыли ее первого венчания. С двумя дочерьми, служанкой и гувернанткой молодожены переехали в просторную квартиру. Какое-то время рядом жила Ляля. Потом Софроницкий уговорил ее вернуться в Россию. Ариаднины уговоры на этот раз не подействовали.

Ариадна снова была беременна.

О втором муже Ариадны Кнут написал Еве из курортного местечка Шеврез:

«Пишу (…) на траве, перед своей палаткой. Рядом дремлет Межан, которого я насилу увез из Парижа (вроде похищения сабинянок). Отечески возился с ним весь день — опекал, берег, водил гулять, осторожно отмеривал ему благоразумные порции солнца, воздуха, ветра, игр, отдыха. Он здесь такой растерянный, жалко-городской и безграмотный, что я от всего сердца нянчился с ним, купая во всякой натуралистической благодати. Вечером отпущу его восвояси (…)»[307].

Самое поразительное, что это письмо написано через месяц после того, как Ариадна родила от Рене Межана сына Эли.

Еще донашивая Эли, Ариадна решила, что у ребенка должен быть другой отец, и заявила Межану: «Это — не твой ребенок». По ее настоянию, Кнут усыновил Эли и дал ему свою фамилию Фиксман, а когда тот подрос, Ариадна сказала ему: «Твой отец — Кнут». Много позже, узнав правду о том, кто его настоящий отец, Эли поехал в Париж и нашел Межана, от которого услышал: «Простите, вы не мой сын. Вы — сын Кнута. Так мне сказала ваша мать».

Ева убеждена, что «Кнут старался уговорить Ариадну не обманывать ребенка. Но с ней не было сладу. Если она что-нибудь решала, ее нельзя было переубедить. Она, например, внушила Эли, что он должен стать моряком, и он им стал!»

Еще одно упоминание о Рене Межане мелькнуло в письме Кнута осенью 1936 года.

«(…) Рене уехал на юг. Обе девочки уехали с отцом (первым мужем А.) на каникулы. К Ариадне они больше не возвратятся, как, по-видимому, и Рене. Sic transit[308]…»[309].

Кнут плохо знал обеих девочек: Мириам и Бетти вернулись и остались с Ариадной до конца ее дней, а Межан действительно исчез из ее жизни.

Французские знакомые считали, что Ариадна «выглядит очень молодо, одевается скромно, как и подобает аристократке, говорит по-французски прекрасно, но с сильным русским акцентом, она очень красивая, стройная и очень экзальтированная, только благодаря ей помимо веселья в доме царит особая атмосфера»[310].

А вот что видели ее русские друзья, например, Ева: «Она жила тогда в старом обветшалом доме на бульваре Сен-Жак. Чтобы подняться по темной, крутой лестнице и найти дверь со сломанным замком, надо было пройти через двор. В квартире была большая комната, отапливаемая зимой маленькой чугунной печкой, возле которой Ариадна охотно грелась, так как была большой мерзлячкой. Кухня и импровизированная ванная были скрыты занавеской, на балконе была устроена спальня. Большая комната служила и гостиной, и столовой, и там же спали Мириам, Бетти и Эли, тогда еще совсем маленький. Не знаю, каким чудом эта комната была уютной, в ней чувствовался стиль, а главное — атмосфера, которую я больше нигде не встречала: естественная простота в сочетании с исключительной утонченностью во всем, что касалось интеллектуальной жизни, царили в этом доме и завладевали всеми, кто туда входил. Иногда я заставала всю семью, собравшуюся вокруг какой-нибудь книги и горячо обсуждавшую вопросы литературы или метафизики. У Ариадны вечно болели зубы и не было денег на дантиста. Я ее уговаривала пойти к моему знакомому дантисту-еврею, который вылечит ее бесплатно. На это она возразила: „Какая ты дуреха! Ведь когда у меня болят зубы, я знаю, что я жива!“ В другой раз я увидела, насколько она беспечна. К ней зашел нищий, который часто приходил и всегда — пьяный. Ариадна собрала последние гроши, дала ему и сказала: „Держи, мой милый, будет тебе на что поесть и выпить, но не думай, что ты обязан за это рассказывать мне всякие сказки“. Очень немногие знали о безграничной нежности и великодушии, на которые она была способна по отношению к тем, кого любила. Им она отдавала всю себя, а с остальными не хотела иметь никаких дел. „Не пойду я к этому дураку!“ — говорила она, даже если этот дурак мог быть ей полезен. Иногда я приносила им продукты, потому что жили они бедно, денег не было никогда, а порой — и еды. Ариадна все время твердила: „Мы в России голодали? Голодали. И не умерли? Не умерли. Если я бывала голодна, когда была маленькой, пусть дети тоже знают, что такое голод“».

Как вспоминает дочь Мириам, «моя мать очень много ела. Она всегда была голодной, всю жизнь. В России она начала курить самокрутки, чтобы от голода не сводило живот. Во Франции она курила по три пачки сигарет в день, набрасывалась на еду и никак не могла наесться. А сама была худющая: весила сорок семь килограммов. Один раз я ее спросила: „Если бы ты знала, что умрешь сейчас, о чем бы ты больше всего пожалела?“ Она ответила: „Что не наелась досыта“»[311].

Так она и жила. Никаких забот о быте. «Мама, — говорит Мириам, — вообще не умела готовить. Даже яйцо не могла разбить. В Париже у нас все время были французские и русские няньки, кухарки, которым нечем было платить, но они так любили маму, что не хотели уходить»[312].

У сына Эли осталось в памяти, что «мама лежала в кровати с огромным подносом, на котором раскладывала пасьянс, пила кофе чашку за чашкой и курила сигареты одну за другой»[313].

Больше всего на свете Ариадна любила забраться в постель, накрыться одеялом чуть ли не с головой и читать книгу или писать свой роман. В нем рассказывалась история еврейской девушки по имени Лея. «Лея Лифшиц» — так он и назывался. Роман она никому не хотела показывать, пока он не будет окончен. Но все же изредка читала вслух отдельные страницы, и у одного из слушателей осталась в памяти такая фраза: «Le goi croit — le Juif sait»[314].

Ариадна все писала и писала. А когда она писала, запрещалось не только разговаривать, но и проходить мимо ее комнаты. В такие дни, чтобы не мешать маме, Бетти сажала Элика в коляску и шла с ним гулять по бульвару. Однажды ей встретилась какая-то старая француженка, которая, увидев Элика, всплеснула руками и умильно воскликнула: «Oh, le doux petit Jesus!» На что Бетти тут же ответила: «Oui, madame, vous avez tout à fait raison. Lui aussi est un Juif»[315].

4

По воспоминаниям Евы, «в Ариадне сочетались редкостная душевная тонкость и совершенно безумные, дикие страсти. Она была очень уверена в себе. Точно знала, чего хочет. Совсем как ее мать, когда та схватила Скрябина и сказала: „Ты — мой, у тебя нет выбора, и говорить больше не о чем“. Вместе с тем в ней было нечто мистическое, унаследованное от отца».

Вот это нечто мистическое и притягивало поэта Довида Кнута.

Самое знаменитое его стихотворение называется «Воспоминание» и заканчивается двумя строками, ставшими чуть ли не крылатым выражением.

«… Особенный, еврейско-русский воздух…
Блажен, кто им когда-либо дышал».
Но русская Ариадна этим воздухом не дышала, а уроженец местечка Оргеев в Бессарабии Давид Миронович Фиксман им дышал до конца своих дней, хотя прожил во Франции почти тридцать лет и даже получил французское гражданство.

Кнут родился 10 (23) сентября 1900 года. Все, кто его знали, всегда начинали описание его портрета с того, что он маленького роста и смуглый.

Французский язык он учил в «Альянс Франсэз»[316], и, когда туда приехал бельгийский король, Кнута выбрали произнести речь.

Потом Кнут учился в Каннах на химическом факультете, получил диплом инженера-химика и часто повторял: «Что общего между мной и химией?» Потом переехал в Париж и женился на своей землячке Софье (Сарре) Гробойс. В 1930 году у них родился сын Даниэль и в том же году умерла мать Кнута, а через два года — отец. Он стал опорой и для младших сестер Ахувы (которую называли то Любой, то Либой) и Эммы, и для брата Симхи.

В 1933 году Кнут развелся с женой. «У него был роман с очаровательной молодой женщиной, и весь народ, читавший „Последние известия“, знал об этом романе, потому что Кнут печатал в газете посвященные ей стихи. Все знали, когда они ссорились и когда мирились», — вспоминает Ева.

А дружившая с Кнутом жена Ходасевича[317] Нина Берберова[318], вспоминая его первую жену, «милую и тихую Саррочку», пишет, что, уйдя от нее, Кнут «поселился с новой своей подругой. В этот период жизни я однажды пришла к нему вечером, и она не оставила нас вдвоем, так что, вместо того чтобы читать друг другу стихи, мы должны были вести пустячный разговор, который все время обрывался. Когда я уходила, он пошел провожать меня до метро. Я на лестнице начала уговаривать его вернуться. Но он настоял, и мы вышли на улицу. Помню наш разговор: — Лучше вернуться. — Почему? — Потому что ее вы будете иметь около себя не долго, а меня — всю жизнь. Он усмехнулся, но довел меня до метро и у остановки, под фонарем, прочел свое последнее стихотворение — что-то было им утеряно за последний год, какая-то свежесть и сила. И мне стало тревожно за него: а вдруг из него ничего не выйдет? И из него, в каком-то смысле, действительно „ничего не вышло“: лучшее, что он написал, было написано в самый ранний его период. Он сам чувствовал, что надо найти что-то новое, но для прозы, которую он пытался писать, у него не было ни языка, ни способностей, а для критики не было образования… В двадцатых годах он держал дешевый ресторан в Латинском квартале, где его сестры и младший брат подавали. До этого он служил на сахарном заводе, а позже занимался ручной раскраской материй, что было в то время модным»[319].

А русский литератор Андрей Седых вспоминает, что Кнут работал рассыльным в немецкой фирме автоматических аппаратов и «с утра до вечера развозил по городу на „трипортере“, трехколесном велосипеде, какие-то товары и этим зарабатывал на пропитание»[320]. На этом велосипеде его и сбила машина. Денег он так и не нажил, хотя отец-бакалейщик его наставлял: «Если найдешь на улице копейку, наступи на нее и подожди, пока все пройдут, вот тогда и подними». А один раз Кнут заявил: «Рассердившись на жизнь, я пустился в … ком-мер-ци-ю, и, что еще смешнее, преуспеваю»[321].

Но действительно преуспел он, когда в эмигрантские годы раскрылись его поэтические способности, оцененные такими пристрастными критиками, как Бунин[322] и Ходасевич, увидевшими в стихах Кнута «мужественное своеобразие». Берберова вспоминает, что Ходасевич сказал Кнуту: «Так по-русски не говорят. — Где не говорят? — В Москве. — А в Кишиневе говорят»[323]. Дарование Кнута оценили и его товарищи по цеху, с которыми он создал журнал «Новый дом» и литературное объединение «Перекресток» и регулярно посещал заседания Союза молодых поэтов на улице Данфер-Рошро, 79.

Насмешница Тэффи[324], видимо, там и подглядела такую сценку: «Прохожу поздно вечером. Вижу: выходят гуськом евреи среднего возраста. Спрашиваю: это кто? Это, говорят, Союз молодых русских поэтов»[325].

5

В Париже в литературных кругах русской эмиграции Кнут был дважды чужаком: еврей среди русских и провинциал среди столичных корифеев. Он это чувствовал. Может, потому и стремился к самобытности в своей поэзии.

О русской эмиграции в мемуарах Кнута есть такие наблюдения.

«Русская колония в „столице мира“ стала неким государством в государстве. Очень скоро выяснилось, что, за редкими исключениями, русские жили во Франции десятки лет, не зная ни французов, ни их жизни, ни их культуры и искусства. Многие эмигранты так и состарились и умерли, не найдя времени хоть как-то выучить французский язык. Даже Бунин (у которого я бывал дома), проживший во Франции тридцать лет, еле-еле говорил по-французски, и, чтобы составить самую простую фразу, ему приходилось делать большое усилие. Париж был для русских своего рода пустыней, где разбросаны маленькие или большие русские оазисы. Вот русский в Париже и шагал по этой пустыне от одного русского оазиса к другому. В Париже с его предместьями русские жили совершенно обособленно, скучившись в „русских домах“, на „русских окраинах“ и даже в „русских городках“ (Биянкур). Ели только в русских ресторанах разного пошиба — от роскошных, где готовили „бывшие царские повара“, до обжорок. Признавали только русскую, точнее, так называемую русскую кухню, где были и украинский борщ с кашей, и русская кулебяка, и кавказский шашлык, и польские зразы, и еврейская фаршированная рыба. В любой русской забегаловке на почетном месте, само собой, красовались и все сорта водки: царская („казенка“), перцовка, лимонная, а для любителей — 96-градусная. В духовной сфере все обстояло точно так же: русские ходили на русские лекции, на русские фильмы и спектакли, в русские концерты, на русский балет и в русскую оперу, читали русские газеты, журналы и книги (кроме великолепных русских библиотек были даже книгоноши), заглушали тоску под русские или цыганские напевы. Дети учились в русских гимназиях, брали уроки у русских певиц и балерин, занимались в русской консерватории. В Париже было полно русских церквей, несколько русских молодежных организаций и спортивных обществ и даже военная академия. Окружение русского эмигранта в Париже, его друзья и враги, приятели и знакомые, флирты и любови — все было русским, по-русски и в пределах „русского круга“. Русскими были будни и праздники, попойки и увеселения, свадьбы и похороны, привычки и обычаи. Во Франции русский эмигрант оказывался только в часы работы, которую он не воспринимал всерьез, поскольку в большинстве случаев она была временной и крайне далекой от той профессии, к которой он в свое время готовился или которую приобрел. Случалось не раз, что прямо посреди парижской улицы или во втором классе метро оборванный Имярек церемонно снимал с головы замызганный котелок и прикладывался губами к руке знакомой дамы в знак полного презрения к новому декоруму. Картину завершали эмигранты разных национальностей: евреи, армяне, украинцы, грузины и другие жители Кавказа. На всех на них лежал отпечаток того, что еще вчера было настоящей жизнью. Volens nolens[326] приходилось то и дело сталкиваться с какими-то там французами, но они были, как бы это поточнее выразиться, не более чем неким орнаментом к условному, иррациональному миру, состоящему из администрации, полиции, паспортного контроля, печатей, разрешений и запретов. В определенной степени так выглядит мир гоев для еврея в странах рассеяния. И вовсе не случайно в самом начале эмиграции Леонид Андреев[327] сказал: „Русские превратились в евреев Европы“»[328].

6

В литературном мире, к которому принадлежали Кнут и Ариадна Скрябина, имперская «тюрьма народов» была представлена широко: русские, татары, литовцы, армяне, грузины, украинцы, поляки, один грек, один калмык и много евреев.

По уверениям Кнута, у «второго поколения» эмигрантов этого мира не было никакой политической ориентации. Парижский филиал думских фракций продолжал вести горячие дебаты, готовясь вернуться в «очищенную от красных Россию», а молодые поэты и художники, лишенные привязанностей своих отцов, упивались необузданной свободой, возможной только в чужой стране. При таком положении вещей поэты то и дело искали «наркотик истины», хотя не менее популярным, пусть и более дорогим, был кокаин.

Ариадна никому не рассказала, где она впервые увидела Кнута, а он только и помнил, что однажды после концерта Скрябина вернулся домой оглушенным и через несколько дней был опять потрясен, узнав, что женщина, с которой его только что познакомили, — дочь Скрябина.

Можно предположить, что они познакомились на литературном вечере или в кафе «Ля Бюль», облюбованном кружком «Гатарапак», получившим такое название по инициалам пяти его основателей — Гингера[329], Талова[330], Парнаха[332] и Кнута. Пятый остался неизвестным.

В «Ля Бюль», где обосновались гатарапаковцы, было всего две залы, вернее, закутка, и полутемный подвал, сохранивший аромат средневековья. Кафе посещали всякие сомнительные личности броской внешности и неопределенных занятий, стены были испещрены, мягко говоря, гривуазными рисунками, на глазах посетителей частенько разыгрывалась настоящая поножовщина, а то и непристойные сцены. Это кафе привлекало гатарапаковцев тем, что оно было на отшибе и что в нем за смехотворную цену подавали кружку крепкого нормандского сидра прямо из бочек. Поэты усаживались в круг, чтобы видеть друг друга, и, потягивая сидр, слушали очередные «гениальные» строки, написанные прошлой ночью.

Большеротый и чернобровый Александр Гингер гнусаво читал нараспев:

Ведь разливы Пановой свирели
Раздаются в рощах больше не,
Города изрядно посерели,
Отвратительно и во, и вне.
Очаровательная, полногрудая брюнетка Лидочка Червинская[333] могла ничего не читать, ей и так были всегда обеспечены комплименты и кавалеры. Но она все-таки читала:

То, что около слез. То, что около слов.
То, что между любовью и страхом конца,
……………………………………………
Исчезает в знакомом овале лица.
А Кнут читал стихи, которые открывали его первую книгу под названием «Моих тысячелетий», вышедшую в 1925 году. Над русским языком названия смеялись все критики.

Я,
Довид-Ари бен-Меир,
Кто отроком пел гневному Саулу[334],
Кто дал
Израиля мятежным сыновьям
Шестиконечный щит…
Можно себе представить потрясение Ариадны Скрябиной, когда она увидела оливково-смуглого «отрока», который пел самому царю Саулу.

* * *
Кружок гатарапаковцев быстро разросся и вскоре перебрался на Монпарнас, в кабачок «Хамелеон», где тоже было дешевое пиво и можно было танцевать, устраивать литературные вечера и вообще делать что угодно.

Спустя какое-то время там появился грузинский поэт Георгий Евангулов[335], который позднее обессмертил «Хамелеон» такими строчками:

…Был когда-то, например,
На бульваре Монпарнасе,
На углу Кампань-Премьер,
Кабачок (исчезнул он)
С вывеской «Хамелеон».
В этом кабачке впервые,
Старые храня заветы,
Собирались молодые
Эмигрантские поэты…[336]
В этом же «Хамелеоне» Евангулов основал собственный кружок «Палата поэтов».

В газетах появились хвалебные отклики, стены «Хамелеона» незамедлительно украсились портретами членов «Палаты» работы самого Судейкина[337], на потолке красовалась модернистская эротика Гудиашвили[338], и очень скоро «Палата» широко распахнула двери для всех желающих.

В основе идеологии «Палаты» лежала борьба с какой бы то ни было идеологией, а карамазовская вседозволенность царила там на каждом шагу, объединяя эпигонов Блока[339] с конструктивистами[340], а приверженцев «внемозговой» поэзии с авторами гимнов онанизму.

В духе гатарапаковцев и «Палаты» проходила «Выставка Тринадцати», где к картинам художников их друзья-поэты пришпиливали свои стихи. Из художников, ставших потом известными, в этой выставке приняли участие друзья Шагала[341] — Пинхас Кремень[342] и Михаил Кикоин[343].

Большим успехом у завсегдатаев «Хамелеона» пользовался «Бродячий настольный театр», устроенный возле одной из стен в виде трехэтажной пирамиды из столов. Свисавшие в разных местах скатерти служили занавесями и позволяли актерам (все тем же поэтам и художникам) играть самые сложные драмы-буффонады.

Хозяин «Хамелеона» поначалу кривился при виде «sales étrangers»[344], но по мере того, как дела шли в гору, проявлял к ним все большую и большую симпатию. В дни, когда «Вход свободный — с каждого всего по одному франку», из кафе выставлялись случайные посетители, а на столы подавали бутылки белого вина и сосиски. Напившись и наевшись, вся компания перебиралась в кафе «Селект», оттуда — в «Куполь» и заканчивала вечер у «Доминика». Владельцем этого кафе был украинский еврей Лев Адольфович Аронсон[345], за которым прочно укрепилось имя Доминик. Поэты и писатели так зачастили к Доминику на литературные сходки, что он выделил им специальный зал, а участников сходок прозвали «доминиканцами».

Ходил Кнут и в знаменитую «Ротонду», где в конце 20-х еще не было ни роскошных зеркал, ни неоновой вывески, ни танцевального зала, ни малиновой бархатной обивки, на стенах висели картины будто с блошиного рынка, а за столами днем и ночью сидели молодые нищие художники, рисовавшие кто в альбоме, кто на куске картона, кто на салфетке, а кто и на книжной обложке. Кроме французского языка с акцентами всех стран мира в «Ротонде» тех дней больше всего говорили по-русски.

Гарсон[346] не осмеливался подойти к посетителю, если его не подзывали, а посетитель мог сидеть хоть целый день, ничего не заказывая. Если же гарсон к нему и подходил, то лишь затем, чтобы тихонько поставить перед еще не признанным гением чашечку горячего кофе с ромом или коньяком за свой счет в надежде, что наступит день, когда молодой художник разбогатеет, вернется в «Ротонду» и по-царски его отблагодарит. Иногда перед художником появлялся даже бутерброд, а то и несколько франков от самого хозяина, который тоже верил в великое будущее своего клиента.

Но большинство голодных русских художников и поэтов не находили в «Ротонде» ни дарового кофе с ромом, ни тем более бесплатных бутербродов. «Голод очень полезен для творчества, — сказал Кнуту один поэт и, не переводя дыхания, спросил: — Кстати, у тебя не найдется двух-трех франков?»

Вечно голодные поэты вообще предпочитали умереть с голоду, но не раскрашивать кукол или мыть витрины. Эти профессии они освоили позднее, а в первые годы эмиграции такие «компромиссы» считались немыслимым унижением. И только Кнут не постеснялся начать с того, что сортировал объедки и мыл посуду в дешевом ресторане на Монмартре.

Одной из наиболее колоритных фигур русского Монпарнаса тех дней был гатарапаковец Талов. По воспоминаниям Кнута, «Марк-Мария-Людовик Т-ов с внешностью провинциального актера (…) был среднего роста, длинные волосы спадали на грязный, усыпанный перхотью воротник, костлявое лицо выражало благородство и торжественность. Стихи он читал, размахивая руками, трагически склоняя голову и попеременно выставляя вперед то одну, то другую ногу (…) Но более всего в этом оборванце поражал золотой монокль в правом глазу. Жил он впроголодь, до того бедствовал, что у него в кармане не было и спички, но при этом он считал для себя унизительным заниматься чем бы то ни было, кроме стихов и любви. Только друзья знали, до чего автобиографичны такие его строки: „Я знал любовь и голод волчий — \Две силы, движущие мир… Сжималось судорожно сердце\При виде женщин и хлебов“ (…) А самолюбив Т-ов был до умопомрачения. Однажды зимой его приятель обратил внимание на то, что из рваных брюк поэта проглядывает голое тело, и предложил ему чистые подштанники, на что Т-ов горделиво ответил: „Мерси. Не беспокойся. Я из принципа не ношу белья! Не-ги-ги-е-нично!“ В Париже он околачивался со времен Первой мировой войны, перешел в католицизм (отсюда такое количество имен) и даже постригся в монахи, но быстро понял, что монашеская жизнь не для него (…) Марк-Мария-Людовик Т-ов был одесским евреем»[347].

В отличие от псевдокатолика псевдо-Людовика приятель Кнута и Ариадны поэт Валентин Парнах своего еврейства не скрывал, а, наоборот, бравировал им. Любил рассказывать, что его фамилия упоминается еще в Пятикнижии, и в свое время сделал несколько недурных переводов из еврейских поэтов средневековья. Все это не мешало ему оставаться эталоном ассимилированного еврея.

Рыжему, маленькому, узколицему Парнаху гибкость придавала сходство с «Гуттаперчевым мальчиком»[348].

Парнах был не только поэтом, но и пионером российского джаза, и танцовщиком со своим стилем, в котором преобладали элементы негритянского фольклора. Он очень гордился тем, что нашел связь между хореографией и поэзией. Особенно запомнился зрителям так называемый «Лежачий танец», о котором Кнут написал: «Не знаю, понял ли это сам поэт-танцор, одетый в смокинг, но его декадентский танец доказывал крах нашей цивилизации, а может, и гибель нашего общества»[349].

В стихах Парнах тяготел к футуризму и сюрреализму, испытывая почти мистический страх перед технологизацией мира.

Вернувшись в Советский Союз, Валентин Парнах, за считанные годы до «чисток», выпустил книгу «Испанские и португальские поэты, жертвы инквизиции», куда включил обвинительные акты, приговоры и протоколы инквизиции, а также описания аутодафе.

Парнах входил вместе с Кнутом в «Палату поэтов», но друзьями они не стали: Парнах был человеком замкнутым.

Больше всего Кнут подружился с уроженцем Санкт-Петербурга Александром (Шурой) Гингером — отчаянным картежником и фаталистом, перешедшим из иудаизма в буддизм, воплотившим, как писал Кнут, «и в жизни, и в поэзии редкостную смесь стоика и нигилиста. Живя в мире безбожников, в мире, лишенном человеческих ценностей, Гингер воспевал в стихах подвиги»[350]. А льстило Кнуту знакомство с поэтессой и переводчицей, княжной Зинаидой Шаховской, которая написала о нем в мемуарах:

«Помню, раз как-то, часа в два ночи, вышли мы последними из „Наполи“. Кнут подвыпил — голова была, впрочем, свежей, а вот ноги ослабели. Идти же ему к себе было далеко. Он пошарил в своих карманах, я — в своей сумке. На такси нашлось достаточно. Прислонивши Кнута к дереву, я махнула рукой проезжавшему таксисту. Он оказался русским. „Вот поэта надо отвезти домой, возьметесь? Это — Довид Кнут“. — „Ну как же, как же, я его слышал на вечерах, хороший поэт! Не беспокойтесь, доставлю; если надо, то и до квартиры доведу“. Случай этот я припомнила Кнуту, когда он что-то бормотал о том, что революция лишила его всероссийской славы: „Право, Довид, кому-кому, а вам жаловаться не приходится. Сидели бы в своем Кишиневе и торговали бы мамалыгой, а очутились в Париже, мировом городе, где слава ваша достигла и до парижских шоферов“»[351].

7

Однажды, сидя в «Ротонде» вместе с Гингером и художником Виктором Бартом[352], Кнут впервые увидел вблизи Бальмонта[353] и застыл, настолько тот выглядел «настоящим поэтом». Высокий лоб, горящие глаза, шелковистые волосы, испанская бородка, стройная фигура при небольшом росте и величавость жестов. Говорил он нараспев и с каким-то нерусским акцентом. Одет был так, словно только что вышел из костюмерной театра, где готовили к постановке «Богему».

Еще больше Кнута поразило, что мэтр говорил о себе в третьем лице: «Бальмонт это уже слышал», «Думаю, Бальмонту это не понравится».

Барт вызвался познакомить молодых поэтов с мэтром, и Бальмонт, откинувшись на спинку стула, благосклонно предложил Кнуту прочесть что-нибудь из его произведений. В ответ зазвучали строки о Сауле и Израиле.

— Вот вы дружите с Бартом, русским человеком, — сказал Бальмонт, — а знаете ли вы, что такое русский человек? Это — существо, единственное в своем роде. Для друга ничего не пожалеет, последнюю рубашку с себя снимет, жизнь отдаст! Но, когда на него стих находит, — выкрикнул Бальмонт в каком-то исступлении, — задушит собственными руками! Просто так, от тоски сердечной.

Бальмонт помолчал, потом, оглянувшись по сторонам, томно произнес:

— Ну, когда же Бальмонту принесут чаю?

Мэтр начал рассказывать о своих встречах с великими писателями и вспомнил, как жарко спорил о каких-то пустяках с Кнутом Гамсуном и как долго искал в Америке людей, знававших Эдгара По[354], пока не нашел старика, хозяина того дома, где По когда-то жил. Старик удивился: «Вы имеете в виду этого пьяницу? Да ведь он даже стихи толком писать не умел». Бальмонт сказал, что бился над переводом «Ворона»[355] пять лет, и спросил, знакомы ли молодые поэты с его переводом.

К ужасу Барта и Гингера, Кнут ответил, что читал и его перевод, и брюсовский[356] (тут Бальмонта всего передернуло), но считает, что лучше всех «Ворона» перевел на русский язык Владимир Жаботинский[357].

Наступила гнетущая тишина. Гингер тщательно вытирал салфеткой рот. Барт очень заинтересовался своей чашкой, а Бальмонт посмотрел на молодого Кнута сверху вниз и выдохнул в пространство:

— Что-то Бальмонту уже и чаю не хочется.

Тогда же мэтр бегло упомянул, что его редкая фамилия восходит к временам Наполеона и ее носителей во всем мире можно пересчитать по пальцам.

Поэтому Кнут был несказанно удивлен, увидев в Париже вывеску сапожника по фамилии Бальмонт.

Литературные кружки, в которых бывали Кнут с Ариадной, назывались по-разному, но порядок в них был заведен одинаковый. Все рассаживались в круг, выбирали председателя заседания, потом читали и разбирали стихи или рассказы. Одни произведения удостаивались не более реплики или чисто технического замечания, другие — целой лекции по истории российской словесности или экскурса в глубины «настоящего» русского языка. Эти кружки имели огромное значение, особенно для тех, кто, как Кнут, в отличие от той же Ариадны не получил ни домашнего воспитания, ни гимназического образования, читал без всякой системы и до всего доходил своим умом.

У молодых поэтов пользовались успехом еженедельные литературные вечера у таких знаменитостей, как Ходасевич и Мережковский[358] с Гиппиус[359], тем более что у Ходасевича всегда подавали чай, а в литературно-философском салоне «Зеленая лампа» у Мережковских, живших в дорогом районе Парижа, можно было даже пообедать.

В эти дома Кнут ходил вначале с Гингером, а позднее и с Ариадной.

В салоне Мережковского и Гиппиус бывали философы Шестов[360] и Бердяев[361], писатели Алданов[362] и Зайцев[363], поэт Георгий Иванов[364], критик и литературовед Георгий Адамович[365].

«У Ходасевича говорили только о литературе, а у Мережковского и Гиппиус — еще и о религии, о истории, о метафизике и просто сплетничали. Обычно гостей принимала хозяйка дома и секретарь Мережковского Злобин, не отходивший от нее ни на шаг. Зинаида Гиппиус была высокой, тощей и косоглазой, одевалась по моде давно прошедших дней, в ее поведении чувствовалось нечто среднее между петербургской светской дамой и избалованной девочкой. При виде этой высокомерной, не расстававшейся с лорнетом старухи, наделенной своеобразным шармом, трудно было предположить, что эта писательница — еще и критик Антон Крайний, чьи ядовитые статьи с доходящим до жестокости ехидством никого не щадили. Дмитрий Мережковский был полной противоположностью своей жене во всех отношениях. Очень низкорослый, он, видимо, потому и старался не оказываться рядом с ней. Его появление на вечерах, проходивших обычно по воскресеньям, обставлялось особой торжественностью: он появлялся из глубин дальних комнат не раньше, чем гости заканчивали непременный ритуал целования руки хозяйки дома и рассаживались вокруг большого стола. Вот тогда-то и раздавались шаги властителя дум. Мережковский был замечательным собеседником, но в пылу спора мог дойти до того, что никому не давал открыть рта. В таких случаях, как только кто-то начинал высказывать свою мысль, Мережковский тут же его обрывал: „Да, да, я догадываюсь, что касательно роли Иисуса Христа вы не согласны с Достоевским[366], вы же разделяете точку зрения Розанова[367]“. И обращаясь к жене, восклицал: „Зиночка, ты слышала? Новый завет — это своего рода мятеж! Сын восстал против отца!“ Увлеченный спором, он, случалось, развивал аргументы своего оппонента и нападал на свои собственные. Правда, надо признать, что возражения вспыльчивого Мережковского почти всегда были весьма обоснованны. Его эрудиции можно было позавидовать. Часто он высказывал и оригинальные мысли. На вечерах в доме Мережковского и Гиппиус царила обстановка полной свободы мнений. С хозяевами дома разрешалось не соглашаться, да они и между собой иногда не соглашались. На диспутах публика получала удовольствие от выкриков с места, которыми Зинаида Гиппиус прерывала тирады мужа. Домашние же вечера, на которых Гиппиус неназойливо задавала тон, нередко превращались в увлекательные обсуждения самих основ литературы. После нескольких часов таких обсуждений гости из просторной столовой шли в гостиную, разбивались на группки, окружали Гиппиус, заводили интимные разговоры, пересказывали литературные сплетни, а иногда читали стихи или эпиграммы. Тогда Мережковский обычно удалялся к себе. Роль, которую играл этот дом, намного превосходила по значимости те книги, которые были написаны его хозяевами»[368], — писал Кнут.

Не менее живые воспоминания остались у Кнута и об основателе «Обезьяньей Великой и Вольной Палаты» Алексее Ремизове[369].

«Первый сюрприз ожидал меня прямо у двери квартиры в доме, населенном русскими беженцами (…) Вместо звонка на двери ремизовской квартиры висел обезьяний хвост (…)Ремизов — маленький, сухопарый и сутулый — принял меня очень тепло и тут же объявил, что послал мой портрет на проходившую тогда в Праге выставку „Рисунки писателей“ (…) Алексей Михайлович, спросил я, вы меня нарисовали по фотографии в газете? „Да нет, — ответил хозяин не моргнув глазом. — Зачем же? Я рисовал по воображению“ (…) Но на этом не кончились уготованные мне сюрпризы. Когда подали чай, Ремизов шепнул что-то на ухо жене (…), и она принесла коробку, в которой лежали странные предметы, напоминавшие доисторические бисквиты. И в самом деле, стоило мне только к ним прикоснуться, как я почувствовал, что они тверже камня. Хозяева внимательно смотрели на меня, а я не знал, как быть. Увидев мои мучения, Ремизов смилостивился надо мной. Ну, поинтересовался он, как вам бисквиты, а? Хороши, не правда ли? Они из Турции, и мы их очень бережем. Моя растерянность возросла еще больше, когда я вспомнил, что супруги Ремизовы в самом деле были в Турции лет десять назад. Странный вечер провел я у Ремизова. Было много народа, но очень мало писателей. Порой было трудно понять, издевается ли Ремизов над своими гостями или просто живет в совершенно другом мире. К примеру, он начал долго и подробно рассказывать, как ему является настоящий чертик, привязавшийся к дому и к нему и скачущий по утрам под его окном (…) Вдруг, повернувшись к одному из гостей, почтенному человеку в солидном возрасте, Ремизов неожиданно спросил его: „Уж вам-то наверняка приходилось с ними встречаться, с чертями-то?“ Опешивший гость едва не лишился дара речи. Чуть позднее в разгар беседы лицо Ремизова просияло, и он, радостно подмигивая нам и потирая руки, торжественно объявил: „А что я вам покажу сейчас! Замечательную вещь: альбом для дураков!“ И тут же принес какой-то странный альбом. Признаюсь, я не знал, как решить эту загадку: в чем, собственно, смысл слов „альбом для дураков“? Надо ли понимать их в том смысле, что старый писатель показывает нам альбом с дураками или альбом для нас, дураков»[370].

У Мережковского бывал и Бунин. Заходил он и к Ариадне с Кнутом. Как-то там разыгралась такая сценка, описанная Кнутом.

«Сидели втроем. Мы с женой и наш гость — писатель, с которым Бунин собирался встретиться у нас. Открылась дверь, и Бунин вошел в комнату. Наш гость вскочил, бросился к Бунину и в страшном возбуждении забормотал что-то вроде: „Я просто не верю своим глазам, неужели мне наконец-то выпала честь видеть великого Бунина“ (…) Бунин посмотрел на него, подождал, пока тот закончит свои излияния, пожал ему руку, сел на диван, посмотрел перед собой и вдруг, к нашему страшному конфузу, медленно и громко произнес: „Сукин сын!“»[371]

Зато те, к кому Бунин благоволил, получали от него самые неожиданные знаки внимания. Так, Гингеру, который пугал французских буржуа то лохматой бородой, то пышными бакенбардами, Бунин подарил свою фотокарточку, где он снят полуголым, с дарственной надписью:

Нелепо созданы собаки:
Им по ошибке для красы
Даны природою усы,
Когда бы нужно было — баки.[372]
Однажды, когда Бунин с Кнутом выходили из какого-то бара, за ними увязался нищий, выпрашивая милостыню. Увидев, что господа на него даже не смотрят, он забежал вперед и запричитал: «Сами-то небось стаканами хлестали, а соотечественнику и на глоточек не подадите, свиньи вы эдакие!»

Бунин мгновенно остановился.

— Ах ты, голубчик! Тебе, значит, это на водку надо? Так сразу и сказал бы, а то врал, будто три дня крошки во рту не было. На, вот, держи, — Бунин вынул из кармана монетку, — выпей за здоровье раба Божьего Ивана Алексеевича, да поменьше ври!

Еще один случай произошел в кафе «Куполь» уже после получения Буниным Нобелевской премии. Увидев вошедшего Бунина, Кнут бросился его поздравлять и был ошарашен, услышав в ответ раздраженную брань.

— Иван Алексеевич, — смутился Кнут, — что с вами? Неудобно же!

— В самом деле неудобно, — ответил Бунин, — но я теперь — человек конченый.

И сев за столик, он снова разразился уже непечатной бранью.

— Вы, конечно, знаете, — начал он, чуть успокоившись, — что я, как почти все русские писатели, полагался на помощь евреев, да-с! А теперь я получил премию, вот она меня и доконала. Не стало мне отбоя от братьев-писателей. Вся эмиграция считает своим долгом заставить меня разделить ее страдания и просить у меня «ссуду». В Грассе, где мы околеваем от холода уже четвертую зиму, срочно надо делать центральное отопление, не так ли? Дело кончится тем, что от премии скоро ничего не останется, кроме диплома. Тут-то все и запрыгают от радости. Этот старый пропойца просадил все денежки в кабаках! Они с чистой совестью бросят меня на произвол судьбы. Так я и помру на соломенном матраце.

«Поговаривали о якобы негативном отношении Бунина к евреям, — вспоминал много позже Кнут. — Но, скорее всего, это были только слухи, если судить по случаю, имевшему место в 1937 году. К столетней годовщине со дня смерти Пушкина легендарный танцовщик и пушкинист Серж Лифарь[373] организовал в Париже великолепную пушкинскую выставку. Там были представлены уникальные с исторической точки зрения экспонаты — например, роковой пистолет, из которого был застрелен поэт. На бал по поводу открытия выставки Лифарь пригласил нескольких русских поэтов прочесть стихи, посвященные памяти Пушкина. Зная, что в зале среди прочих наверняка окажутся и бывшие герои „черной сотни“ и уцелевшие члены дома Романовых, для которых русская революция была не более чем проделкой жидовской шайки, я выступил с чтением поэмы о еврейских похоронах в Кишиневе, воспользовавшись тем предлогом, что в поэме есть несколько строчек о Пушкине. Когда я кончил читать, в зале воцарилось гробовое молчание (…) Не знаю, сколько времени длилась бы эта напряженная тишина, если бы на сцену не поднялся Бунин. Он обнял меня и расцеловал. Грохнули аплодисменты»[374].

8

Ариадна и Кнут вели полуголодное существование, что не мешало им принимать гостей. Кто-то жил по соседству и забегал на огонек, кому-то они звонили, кто-то заходил без звонка. Общество собиралось самое разношерстное. Бывал там бывший ешиботник[375] из Литвы Довидман, которого называли только по фамилии. Он походил на Дон-Кихота. Длинный, худющий, с бородой, с голубыми глазами, по-донкихотски наивными. Целыми днями он сидел в кафе и играл в шахматы. Бывала там и младшая сестра Кнута, хорошенькая веселая Ахува, в которую был влюблен молодой многообещающий философ и литератор Арнольд Мандель[376] с черными, порчеными зубами, похожий на обезьянку. Позднее он стал одним из выразителей проблем французского еврейства, посвятив свои книги, в сущности, одной теме — еврейскому самоопределению в нееврейском мире. Заходил и младший брат Евы, милый серьезный Моня (Иммануил) Циринский, успевший, несмотря на молодость, стать владельцем парохода, назвав его в честь своей любимой сестры «Ева». Заглядывали уроженец Двинска маленький Жак Шапиро[377] и уроженец Белостока Бен (Рабинович)[378] — оба художники, рисовавшие портреты Ариадны, Евы и Кнута. Бывали и актеры Григорий Хмара[379], Ляля Кедрова[380] и уроженка Одессы Шошана Авивит[381], ставшая одной из ведущих актрис «Комеди Франсэз»[382] после того, как чуть было не стала ведущей актрисой «Габимы»[383]. Попав в труппу «Габимы», она так поразила Вахтангова, что роль Леи в «Диббуке»[384] он отдал ей. Но терзания Авивит из-за тайной любви к Вахтангову и конфликт с труппой вынудили ее уйти из театра, а роль Леи сыграла Хана Ровина[385]. Французские поэты Эдмонд Пелег и Андре Сапир посвящали Шошане стихи, композиторы Андре Блох и Андре Уор сочиняли музыку для ее чтения с эстрады ТАНАХа[386] на иврите, а Бальмонт, посвятивший ей цикл стихотворений и драму «Юдифь», называл ее своей музой. «Обладая страстным темпераментом, — писал о ней один критик, — мелодичным голосом, отточенной дикцией и незабываемой красотой, она могла бы заставить прозреть слепого и пробудить мертвого». Дома у Ариадны Шошана Авивит читала стихи русских поэтов.

Однажды пришел и Юлиан Тувим[387], которого Ариадна пригласила с женой на ужин. Его красавица жена Стефания, как и он, была еврейкой, но считала себя «чистокровной» полькой и очень стыдилась своего еврейства. За ужином она повернулась к мужу и, чуть приподняв кончик своего носа, улыбнулась:

— А не лучше ли было бы, если б у тебя был вот такой нос?

Воцарилась тишина, но пани Тувим не унялась и заявила, что у всех евреев очень длинные носы.

— Вы совершенно правы, — выпалила Ариадна. — У евреев носы длинные, а у гоев лица гладкие, как задница.

При этих словах несчастная пани Тувим приросла к стулу, а Ариадна вывела Тувима в другую комнату и сказала:

— Вы мне очень нравитесь и всегда можете к нам приходить. Но только без жены.

«Дуракам и антисемитам, — говаривала Ариадна, — в моем доме места нет».

Как-то Ариадна пригласила приехавшего в Париж из Эрец-Исраэль литератора и переводчика Лейба Яффе[388]. Он объездил весь свет, был ярым социалистом, сионистом, гуманистом в очень любил женщин.

За столом Яффе начал рассуждать о том, что с арабами надо наладить отношения, что они живут в Палестине много веков, что мы их в чем-то ущемили, забрали их земли…

Ариадна слушала, заливаясь краской от ярости, а потом бросила:

— Простите, господин Яффе, но есть только две возможности решить арабскую проблему: или выгнать их всех вон, или перерезать им горло. Это же наша земля! О чем тут говорить!

Сионист Яффе чуть в обморок не упал и с тех пор не мог слышать об Ариадне.

А как-то, сидя с Кнутом в кафе, Ариадна поносила французов, не понижая голоса. Вдруг встал какой-то военный, подошел к ней и спросил:

— Мадам, могу ли я взглянуть на ваш паспорт?

Ариадна протянула ему паспорт.

— Вы — француженка? — удивился он.

— По чистой случайности, — медленно и спокойно ответила Ариадна.

А толчком отгородиться от гордой французской нации для Ариадны послужила реакция некоторых парижских газет на выставку иллюстраций Шагала к басням Лафонтена[389]. Она была на этой выставке, видела сто шагаловских гуашей и вернулась совершенно восхищенная. Наутро она прочитала в газете, что со стороны русского еврея — величайшее нахальство замахиваться на французского классика. «Шагал и Лафонтен — жители разных планет».

— Это еще цветочки! — хмыкнул Кнут и передал Ариадне другую газету, которая писала: «Совершенно удивительно, что вся эта школа художников и скульпторов[390] состоит почти исключительно из иностранцев и семитов, которые не чувствуют и не пишут по-французски».

— Такими они видят нас всех! — Ариадна швырнула газетой в Кнута.

— Какими?

— Чужаками и семитами.

— Ну, уж ты-то никак не семитка! — улыбнулся Кнут.

— Там, где есть антисемиты, я — семитка, — отчеканила Ариадна.

Кнут с Ариадной часто бывали на разных лекциях, вечерах и диспутах, которые проходили в очень популярном в те годы открытом для публики литературно-политическом клубе леволиберального уклона «Фобур»[391].

Один из диспутов был посвящен новому роману-памфлету «Безделицы для погрома» Луи Фердинанда Селина[392].

Получив слово на этом диспуте, Ариадна поднялась на сцену. Ее немного хриплый голос при внешнем спокойствии сразу же насторожил публику.

— Антисемитизм извечен, как ненависть лакея к своему господину, — слова этой хрупкой женщины походили на удары хлыста, и публика замерла. — Эта ненависть обращена на всякого, кто имеет какие-нибудь преимущества перед другими. А цивилизованный мир живет духовными богатствами иудаизма. Поэтому само собой он может только ненавидеть евреев.

На «Безделицы для погрома» Кнут написал рецензию.

«Тут перемешано все: Селин цитирует Талмуд, статистику, еврейские газеты, „Протоколы сионских мудрецов“, письма немецких евреев из Тель-Авива, каких-то вымышленных еврейских простофиль (…) Андре Жид, Оскар Уайльд, Сезанн, Расин[393], Модильяни, Пикассо, Монтень[394] — все до одного были подкуплены евреями, воплощающими в жизнь еврейский план порабощения всего мира. Бергсон[395], Пруст, Фрейд, Эйнштейн — евреи, которых еврейство вознесло на самую высокую ступень, чтобы они проникли в души и в мозг всего мира. Даже Папа Римский тоже из евреев. Даже французские короли подозрительны в глазах Селина: „Не считаете ли вы, что у них слишком длинные носы?“ Книга Селина как подлинно антисемитский документ полна искаженных цитат, лжесвидетельств, полуправды и откровенного вымысла: Керенский[396] — еврей, Ленин — калмыцкий еврей или еврейский калмык, Леон Блюм[397] публично заявил о своей ненависти ко всему „арийскому“ и т. п. Россия и Эрец-Исраэль — трамплины для всемирной революции, цель которой добиться еврейской власти во всем мире с помощью мировой войны, над подготовкой к которой евреи трудятся каждый день. И Селин зовет неевреев на всемирный погром, чтобы стереть с лица земли всех евреев до последнего. Эта каша заползает в податливые мозги молодых австрийцев, венгров, немцев, поляков, румын, итальянцев и всех других (…) Человек, которого после его первой книги „Путешествие на край ночи“ считали образцом честности, непорочности и гражданского мужества, в котором видели чуть ли не сына Дон-Кихота, оказался то ли негодяем и мошенником, то ли сумасшедшим, а может, и тем и другим. Гибрид патологии и зоологии»[398].

9

В 1936 году по всей Германии на каждом углу висела свастика, а для Франции 1936 год ознаменовался политическим переворотом. На парламентских выборах победил Народный фронт, и во главе правительства, впервые во французской истории, встал эльзасский еврей с пышными усами, социалист Леон Блюм. Правые радикалы в ответ не замедлили выдвинуть лозунг «Лучше Гитлер, чем Блюм».

В соседней Испании началась гражданская война после того, как в эфире прозвучал условный сигнал генерала Франко[399] к вооруженному мятежу против республиканского правительства.

Ариадна и Кнут внимательно следили за положением в Европе и особенно — в Германии.

«Она все больше погрязала в чтение политических новостей, становившихся все более и более неприятными, и, кроме их обсуждения, казалось, ничто другое ее не интересует»[400], — писал Бахрах об Ариадне.

Кнуту помогал читать газеты между строк еврейский инстинкт бывшего российского подданного. Что касается Ариадны, то она, пожалуй, в самом деле была не лишена дара провидения. Впрочем, нюрнбергские законы, по которым евреям запрещалось вступать в брак с арийцами, мог не понять только безмозглый. Поэтому оба с таким обостренным интересом впервые слушали на одном из вечеров выступление главы Союза сионистов-ревизионистов Владимира Евгеньевича Жаботинского.

Жаботинский призывал евреев покинуть Восточную Европу еще в 1932 году, до прихода Гитлера к власти, а теперь, в 36-м, он считал, что на упорядоченный и постепенный переезд евреев из европейских стран в Палестину не осталось времени — только эвакуация.

— Катастрофа уже в воздухе носится, — сказал Жаботинский на этом вечере и процитировал такие строчки:

Корабль — на Запад,
Другой — на Восток
Тем же ветром гонимы вперед,
Но укажет не шторм,
А одни паруса
Курс, которым корабль пойдет[401].
— Этот ужасный шторм, — продолжал Жаботинский, — может нас уничтожить, а может и спасти — зависит от моряков, от капитана и от парусов. Одним словом — от политики еврейского руководства в Европе.

В том же 1936 году на массовом митинге в Варшаве Жаботинский объявил еврейскую эвакуацию главной задачей дня и наметил ее план.

Сионистские лидеры Европы встретили этот план в штыки, особенно лидеры польского еврейства, на которое главным образом и рассчитывал Жаботинский. Они спорили с Жаботинским, бойкотировали его и даже обвиняли в антисемитизме. «Жаботинский хочет эвакуировать большую часть нынешнего еврейского населения Польши, а я хотел бы видеть тут не три с половиной миллиона евреев, а семь», — сказал один из лидеров.

Ариадна еще в 1935 году предвидела, что Сталин с Гитлером договорятся, вместе начнут войну, и тогда всем европейским евреям придет конец. Никто из них не останется в живых. Тогда-то Ева и сказала, что Ариадна либо сумасшедшая, либо пророчица.

Стоит ли удивляться тому, что Жаботинский быстро обратил Ариадну с Кнутом в пламенных сионистов. Они побывали у него дома, после чего Ариадна сказала, что она просто в восторге от Жаботинского.

Свою следующую лекцию Жаботинский посвятил милитаризму.

— «Милитаризм» стал одним из зол нашего века, но иногда даже зло может быть временно необходимым. Национальным воодушевлением можно заразить даже самого ассимилированного еврея. Для этого нужно взять несколько сотен еврейских юношей, одеть в военную форму и пустить их маршировать. Ничто так не впечатляет, как превращение масс в единое целое, движимое единой волей.

После лекции Жаботинский спросил Ариадну, не скучала ли она.

— Нисколько, — ответила Ариадна. — Но я с вами не согласна.

— В чем же?

— В том, что вы говорили о милитаризме. Марши и парады — это же Гитлер и Германия. «Масса», «единая воля» — это же психопат Гитлер выкрикивает на весь мир каждый день. Неужели вы ставите евреев на одну доску с ним? Зачем евреям марши? Им срочно надо в Палестину.

Жаботинскому нравились в этой женщине ее пыл, ее убежденность, ее непримиримость, ее непохожесть на других.

— Настанет время, — сказал Жаботинский, — когда евреи пройдут маршем по своей стране — Палестине. Что же касается массы, законы ее поведения одинаковы для всех — и для немцев, и для евреев.

* * *
Жаботинский искал союзников для поддержки своих планов. А правитель Италии Бенито Муссолини, фашизм которого отличался от нацизма Гитлера, мог стать, считал Жаботинский, таким союзником по принципу «Враг моего врага — мой друг». Для дуче англичане были врагами, и он мечтал создать новую итальянскую империю в пику английской. Он уже бросил вызов английской короне, захватив Абиссинию, что поставило под угрозу торговые связи Англии с Индией и с Дальним Востоком.

Искал поддержки сионистских планов и журналист Итамар Бен-Ави[402], который встретился с Муссолини.

В своих мемуарах Бен-Ави описал эту встречу.

«В гигантском зале под огромной хрустальной люстрой с подвесками дуче протянул мне руку и обратился по-французски:

— Салют иерусалимцу!

— Салют римлянину! — ответил я ему в тон.

— Пожалуй, впервые со времен Иосифа Флавия[403] римлянин встречает иудея, — рассмеялся он. — Верно?

— Верно, ваше превосходительство, но на сей раз — иудея свободного благодаря Бальфуру[404].

Беседа продолжалась минут двадцать, переходя от одной темы к другой, а находившиеся в зале придворные фотографы беспрерывно снимали дуче. Наутро я был приглашен в кабинет к Муссолини в час, отведенный для журналистов. Я пришел первым. Разговор сразу перешел на Эрец-Исраэль (…)

— Говорите со мной прямо, без обиняков. Я хочу знать о планах евреев насчет этой старо-новой страны[405], как ее назвал ваш вождь Герцль в своей сказке.

— Ваше превосходительство читали книгу Герцля?

— Еще нет, но знаю ее название. Книгу мне прислал только вчера раввин Сачердоти, когда я ему сказал о госте из Иерусалима. Кстати, он рассказал мне о вашем отце, возродившем древнееврейский язык[406]

Я прочел Муссолини короткую лекцию о связях евреев с Эрец-Исраэль со времен Первого Храма, начал рассказывать о наших лидерах (…), и тут Муссолини меня прервал (…):

— А кто у вас там самые лучшие ораторы?

— По-моему, Бен-Гурион[407] и Жаботинский.

— А-а! — оживился дуче. — О Жаботииском я уже слышал. Это ведь он создал Еврейский легион[408] в Первую мировую войну.

— Ваше превосходительство действительно в курсе наших дел.

— Есть ли у вас какая-нибудь особая просьба, которую я могу выполнить? — просиял дуче.

— Есть.

— И какая же?

— Я попросил бы ваше превосходительство отдать приказ снести арку Тита[409] с надписью „Иудея покоренная“ и отстроить ее в Иерусалиме с надписью „Иудея освобожденная“, чтобы раз и навсегда уничтожить древнюю вражду между Римом и новой Иудеей.

На секунду Муссолини замер, а потом захохотал во все горло и топнул сапогом.

— Арка Тита? Ну что ж, синьор Бен-Ави, передайте евреям Иерусалима: пусть попробуют взять эту арку»[410].

* * *
Полагая, что для транспортировки евреев из Европы в Эрец-Исраэль понадобятся суда, Жаботинский, воспользовавшись рекомендацией Бен-Ави, встретился с Муссолини и договорился, что тот разрешит открыть в Чивитавеккья первую за две тысячи лет еврейскую морскую школу под руководством директора — итальянского капитана Фуско. Кстати, среди аргументов, которыми Жаботинский, живший в молодости в Италии и свободно владевший итальянским, окончательно убедил дуче открыть эту школу, был и такой: давно пришло время для народов Средиземноморья сменить английский язык на итальянский.

10

В начале августа 1937 года Ариадна с Кнутом отдыхали в очаровательном Нерви под Генуей, бродили по тенистым полянам парка Лаварелло с тремя мраморными чашами фонтанов, спускались к морю по выбитым в скалах ступенькам, слушали на площади непременные «Санта-Лючия» и «О, соло мио»[411], ездили гулять в генуэзскую гавань, пили кофе в прохладной кофейне над синей бухтой и терпкое красное вино в кабачке «Прекрасная Мэри», ходили на заросшее кипарисами знаменитое кладбище Кампосанто, где покоились многие из тех, кто в этом блаженном климате хотел вылечить свою чахотку.

Съездили они и в деревушку Больяско, где родилась Ариадна. Потом она вернулась в Париж к детям, оставленным на неделю с Евой, а Кнут в середине того же месяца совершил свое первое путешествие в Палестину на борту еврейского учебного судна «Сарра 1», приписанного к генуэзскому порту и названного так в честь супруги еврейского богача, давшего деньги на покупку этого парусника.

Мысль о поездке в Палестину у Кнута возникла случайно в кафе «Доминик», где он с Ариадной оказался по соседству с капитаном «Сарры 1», широкоплечим, загорелым и громкоголосым Ирмияху (Ирмой) Гельперном[412], начальником отдела военной подготовки молодежного движения БЕЙТАР[413]. Его отец, отчаянный русский еврей Михаил Гальперин[414], был одним из идеологов создания в Эрец-Исраэль организации еврейской самообороны «ха-Шомер»[415] и «Народного легиона» для освобождения Эрец-Исраэль по обе стороны Иордана.

Капитан Ирма Гельперн и уговорил Кнута присоединиться к экипажу «Сарры 1». Вот как описал эту встречу сам Гельперн:

«Довида Кнута и Ариадну Скрябину я встретил у „Доминика“ (…) „Когда вы отплываете, капитан?“ — спросил Кнут (…) „Завтра возвращаюсь в Геную“, — ответил я. „В Геную? — тихо переспросила Ариадна. — В Геную?“ — повторила она свой вопрос, будто говорила сама с собой. „Так точно, в Геную“. — „Я родилась в Генуе, точнее — в Больяско, рядом с Генуей. Мы родились вместе, я и „Поэма экстаза““ (…) „А теперь, — обратился ко мне Кнут несколько нетвердым голосом, — за ваше счастливое плавание! Попутного вам ветра!“ Он на мгновение задумался и добавил с тяжелым вздохом: „Счастливчик вы, капитан“. — „Счастливчик? Почему же?“ — „Потому что не живете в квартирке, похожей на чердак, не должны дышать спертым парижским воздухом и пребывать в этой пустыне, до отказа набитой людьми (…) изнывая от жажды у пересохшего источника вдохновения (…)“ — „Если вам так хочется сменить этот спертый воздух на соленый морской, — заметил я, — считайте, что вы уже приглашены отплыть вместе с нами (…) Для одного поэта на судне место найдется (…) Я внесу вас в список своей команды как матроса второй статьи (…)“. „Я сегодня много выпил, — пробормотал Кнут, — но, если вы подтвердите свое приглашение письменно, мне станет ясно, что все это мне не померещилось спьяну“. Я вернулся в Геную и назавтра отправил ему официальное приглашение. Ответ последовал незамедлительно: „От всего сердца благодарю…“ Мне не без труда удалось включить Кнута в состав экипажа (…) Взять же его на борт в качестве гостя мне не хотелось из-за тех препятствий, которые палестинские власти могли бы ему чинить как еврею…»[416]

Так Кнут оказался на борту «Сарры 1», отплывшей из Генуи 18 августа 1937 года в девять часов утра, взяв курс на Палестину.

Незадолго до отплытия какие-то злоумышленники обрубили причальные канаты у «Сарры 1», о чем и сообщали итальянские газеты. А Кнут по этому поводу написал: «У этого четырехмачтового парусника в 700 тонн довольно необычная биография. В юности он был англичанином, и звали его тогда „Four winds“[417] (…) он дважды обошел вокруг света, многое перевидал и пережил (…) Позже, став итальянцем „Quatre venti“[418], он поплавал в южных морях. Объевреился он в довольно почтенном для корабля возрасте (…) и, совершив этот неблагоразумный шаг, попал в полосу наименее „легкой жизни“, сразу познав, на какие сложные неприятности обрекает еврейский паспорт даже неодушевленный предмет»[419].

На «Сарре 1» еврейским было все: флаг на мачте, команда, капитан, крики матросов, синагога со свитком Торы, подаренным еврейской общиной Рима.

«Естественно, что экипаж судна — писал Кнут в путевых заметках, — состоит из людей, примыкающих к соответствующему сионистскому течению или сочувствующих ему. Даже (…) Б., бывший русский офицер и христианин, — сторонник этого течения (…) Идея „Сарры“ проста. Морское дело чуть ли не единственная область человеческой деятельности, где евреи не представлены. Главное же: Палестина — морская страна, которой нужны собственные морские кадры (…) Надо признаться, к большой буре наши моряки чувствительны. Нет у них морской наследственности: вот уже две тысячи лет, как они не плавали по морю. За исключением капитана (да бывшего русского офицера Б.), все наши морские волки — сухопутного происхождения. Чуть ли не четверть экипажа училась в свое время в ешиботе, метила в раввины…»[420].

«Бывшим русским офицером Б.» был Глеб Алексеевич Баклавский[421], потомственный моряк из дворянской семьи. Одним из его дальних предков был польский шляхтич, принявший участие в крестовом походе в Терра Санкта[422], после чего, как шутил Баклавский, и началась его, Глеба Алексеевича, связь с Эрец-Исраэль. Отец-военврач хотел, чтобы сын стал инженером, но того влекло море, и, окончив морское училище, он попал на флот, сражался во время Первой мировой войны на боевых кораблях, а февраль семнадцатого года застал его на борту «Авроры».

В те смутные дни Баклавский познакомился с тогдашним военным комендантом Петербурга Петром Рутенбергом[423]. С революционерами-коммунистами Баклавскому оказалось не по пути, и он решил скрыться в своем имении на Украине. Оттуда его увлекла за собой Белая армия, и он стал командиром одного из кораблей деникинского флота. Но Белая армия Баклавскому тоже была не по душе, и, когда его корабль бросил якорь в Куште, он дезертировал. В Куште же Баклавский сдружился с группой еврейских парней, которых Иосиф Трумпельдор[424], тоже бывший офицер русской армии, собирал для переправки в Эрец-Исраэль. С ними Баклавский и добрался до Италии, где встретил Рутенберга, которого уже звали не Петр, а Пинхас, и который тоже направлялся в Эрец-Исраэль. В Италии Баклавский завербовался на итальянское судно, ходившее из Триеста в Хайфу и перевозившее туда репатриантов. Разговоры с ними настолько подействовали на Баклавского, что после нескольких рейсов он и сам решил сойти на берег Эрец-Исраэль. Там он присоединился к Трудовому батальону[425], работал на каменоломне под Иерусалимом и был военным инструктором в Хагане[426].

Потом Баклавский перешел в иудаизм, взял себе еврейское имя Арье и изменил фамилию на Боевский. Женился на девушке по имени Ципора из батальона, и у них родилась дочь.

Боевский был энтузиастом возрождения еврейского мореходства. Собрал вокруг себя таких же энтузиастов морского дела, как он сам, стал председателем основанного им же Союза еврейских моряков и Морского общества, приобретшего небольшую шхуну с гордым названием «хе-Халуц»[427]. Но заработка она не принесла.

Узнав о бедственном положении Боевского, ему помог старый знакомый Пинхас Рутенберг, ставший не меньшим энтузиастом, чем Боевский, но не еврейского мореходства, а электрификации Эрец-Исраэль. Рутенберг устроил Боевского механиком на электростанцию в Тель-Авиве. Боевскому это скоро надоело, и он начал тосковать по морю. А тут еще у него случилось несчастье: жена Ципора, поддавшись пропаганде местных коммунистов, забрала дочь и вернулась в Россию.

Боевский запил.

Он раздобыл здоровенный деревянный контейнер, в котором новые репатрианты перевозили в Эрец-Исраэль свое имущество, поставил его на берегу моря, прорубил окно и дверь, и бывший контейнер стал маяком для тель-авивской богемы.

Среди посетителей контейнера был и Ирма Гельперн, позднее взявший Боевского своим помощником на «Сарру 1».

Боевский мечтал о временах, когда вместо Суэцкого канала проложат канал в Аккабе[428], построят в Эйлате огромный порт, будут добывать жемчуг в Красном море и бурить нефть в пустыне Арава.

* * *
Итак, в сентябре 1937 года поэт Довид Кнут, тридцати семи лет от роду, оказался в Иерусалиме, откуда отправил в Париж первую открытку с видом Старого города.

«Привет из милой гостеприимной Палестины (она приняла меня по-царски)… С Новым 5698 годом[429]. Я его встречал в ермолке…»[430].

Поэтесса Зинаида Вейншал[431], супруга доктора Авраама Вейншала[432], соратника Жаботинского, помогла Кнуту устроить несколько литературных вечеров в Хайфе, а в Тель-Авиве он встретился с самыми видными израильскими поэтами — выходцами из России: Шаулем Черниховским[433], Авраамом Шлионским[434], Леей Гольдберг[435], Натаном Альтерманом[436]. Они перевели его стихи на иврит.

В следующем письме из Палестины Кнут писал:

«Здесь мы находим все, что нам дает сегодняшний Париж, и вдобавок всю специфику Палестины. А то, что мы все-таки теряем — французский театр (малая величина), парижский городской пейзаж (…) и дорогие заезжие гости, — компенсировано с лихвой. Неудобно, что тут кризис. Но страна новая, и человек с инициативой может найти применение силам и капиталу (…) (Будь у меня деньги, устроил бы „ciné-actualités“[437], тут такого еще нет, и, конечно, чуть раньше-чуть позже, такое появится.)»[438].

В Палестине Кнут написал одно-единственное стихотворение, которое вошло в цикл его стихов «Прародина»

Бугры горбатых рыжеватых гор,
Верблюдами разлегшихся по склонам,
Бесплодья цвет, где редко жадный взор
Утешится пятном темно-зеленым.
…………………………………………
И вновь — всерастворяющий покой
Над вечностью библейскою, заклятой.
И сквозь стеклянный неподвижный зной
Мне слышен Бог, склонившийся над Цфатом.
В этом «всерастворяющем покое» Кнут особенно остро ощутил, что Бог склонился не только над Цфатом, но и над ним, еврейским мальчиком из Бессарабии, который с опозданием на тридцать семь лет ступил на землю прародины.

Как вспоминали знакомые Кнута, в Париже его принимали за цыганенка, а в Иерусалиме — за араба, благодаря чему он мог спокойно ходить по Старому городу в самый разгар беспорядков.

11

Вернувшись в Париж в конце 1937 года, Кнут опубликовал путевые заметки, в которых главу о прародине озаглавил

«Открытие Палестины»[439]
«Всякому знакомо это переживание: приедешь в какую-нибудь новую страну, в незнакомый город, встретишься впервые с человеком и с удивлением узнаешь их (…) С Палестиной у меня произошо обратное: несмотря на то, что я о ней и читал, и слышал, я в ней почти ничего не узнал (…) Палестину пришлось „открыть“. Конечно, кое-где я кое-что узнавал: бесконечные в прозрачнейшем в мире воздухе горы Иудеи (…) Мне, по-видимому, когда-то снился многоэтажно-разбросанный по склонам рыжих осенних гор жуткий царственный Цфат, серо-бело-синие кубики его домов с шаткими балкончиками. Здесь живут еврейские каббалисты, уже где-то виденные мною (не в „Габиме“ ли?) (…) По пятницам торжественно мерцают в таинственных кривых оконцах свечи и так значительно склонившееся над ними женское лицо… Здесь, в этих домишках, в лабиринте узких улочек, где еще поныне свободно разгуливают козы, в горных ущельях и пещерах, убежищах каббалистов, Израиль ждал Мессию. Здесь он Его ждет по сей день… Узнаешь и рабоче-пролетарский (…) стиль палестинской молодежи, сошедшей со страниц советских журналов, воплотившихся героев советских фильмов. И все же в общем Палестину пришлось „открыть“. Дело в том, что маленькая Палестина — страна больших контрастов. В ней тесно перемежаются самые разнообразные — нередко противоположные — зоны: географические, этнографические, бытовые, идеологические, культурные и, конечно, социальные. Помню, как в конце ноября я выехал из Цфата в Тверию — час езды автобусом. В Цфате было холодно, и я надел на себя все что мог. По мере приближения к Тверии, за час этой поездки, я, как в комическом фильме, постепенно разоблачался. Сначала опустил поднятый воротник, потом размотал шарф, затем снял пальто, пиджак, галстук, расстегнул рубашку. В Тверии я задыхался от жары, попав из горного климата в субтропический, но снимать с себя уже было нечего (Цфат — 850 метров над уровнем моря, Тверия — 250 метров ниже уровня моря: 1100 метров разницы за час езды). Такие контрасты прекрасно иллюстрируют палестинские контрасты в других областях. Еврейская Палестина делится на городскую и на зеленую, деревенскую. Городская Палестина — это главным образом Иерусалим, Хайфа, Тель-Авив. Недавно при мне произвели в городской чин и Петах-Тикву, одно из первых еврейских поселений, достигшее известного минимума населения (…) Старый Иерусалим именно таков, каким его воображает всякий. Все же, несмотря на это узнавание, невозможно остаться равнодушным к великой красоте священного города. Сердце сжимается при воспоминании о нем. Новый — порой прекрасен (дворец Имки[440], гостиница царя Давида[441], дворец Еврейского агентства[442] (…), но часто смущает нахальной грубо-модернистской нотой. И конечно, непривычного человека некоторые вещи смущают чрезвычайно: например, огромные афиши — на фоне Иерусалима! — зазывающие на какую-нибудь „nuit d’amour“[443] с участием белльвильской[444] знаменитости, мимо которых нередко невозмутимо шествует верблюд, самое надменное в мире животное. Быт европейских евреев Палестины отмечен сильным английским влиянием (…) Хайфа — богатый портовый и коммерческий еврейско-арабский город (40 000 евреев и столько же арабов). Средиземное море, три склона Кармеля[445], его сады и рощи участвуют в создании редкого городского пейзажа, который не всегда портит утилитарно-казарменная эстетика назойливой модернистической архитектуры. Талантливый молодой архитектор Р-ов[446], в меру сил своих борющийся с этим злом, — как прекрасна его синагога в Пардес-Хане! — большой любитель мексиканской архитектуры, которая, по его мнению, чрезвычайно „к лицу“ Палестине, рассказывал мне, как, открыв недавно мексиканский специальный журнал, он с ужасом и отвращением наткнулся на ту же рационалистическую, обезличивающую мир архитектуру, что, как проказа, распространяется по свету. Стиль хайфской жизни: нечто среднее между иерусалимской чинной серьезностью и тель-авивской свободой. Тель-Авив — нарядный кубистический город, первый и пока единственный стопроцентно еврейский город в мире. О поразительной судьбе этого города, выросшего на дюнах, на сыпучих пустынных песках, распространяться не приходится: 17 лет назад население его равнялось 3 600 душ. Ныне оно переросло 150 000, а с окрестностями — равняется 200 000 (…) Должен сознаться: то, что город целиком выстроен в этом безличном (как мебель-модерн) стиле, сообщает ему личный специфический стиль. Безстилье оборачивается стилем (…) Улицы оживлены, полны полураздетых, на европейский глаз, короткоштанных голо-руко-ногих девушек и юношей — бодрых, крепких и загорелых. В атмосфере города — многое от итальянского или южнофранцузского курорта, от Монпарнаса — и, конечно, от Одессы. Кафе играют заметную роль в жизни Тель-Авива: „Нога“ и „Генати“ кажутся перенесенными с Монпарнаса, а „Арарат“ и „Киннерет“, где собираются молодые писатели актеры и художники (а не наивные люди, пришедшие поглазеть друг на друга в уверенности, что „визави“ — артист, как это часто бывает в Париже), воспроизводят парижскую „Ротонду“ двадцатых годов. Все это — в рамках еврейской традиции, прочно поддерживаемой стариками, оживающими по субботам и праздникам и накладывающими в эти дни на город традиционно еврейский отпечаток. В будни их не видно и не слышно, но по праздникам власть, так сказать, переходит в их руки. Когда я однажды в праздник[447], забыв про него, собрался было сесть на велосипед (религией запрещено — в праздник), меня испуганно остановили знакомые. С Тель-Авивом у меня связано замечательное воспоминание. Я как-то забрел в единственный, пыльный и чахлый, общественный садик. Оказалось, что это — род тель-авивского „Гайд-парка“, где целый день толкутся оборванные, грязные люди. В центре каждой кучки — пламенный жестикулирующий оратор, а то и два или даже несколько, то и дело перебивающих друг друга. Эти люди кажутся пьяными, но пьяны они не от вина, а от нищеты и разговоров. Нескончаемые беседы и споры — политика, священные тексты (…) В большинстве своем — местечковые русские евреи. Идиш ораторов пересыпан русскими словечками, а то и целыми фразами. Собираются тель-авивские мудрецы ежедневно. Велико было мое удивление, когда старый оборванец закричал на идише, невольно перефразируя Достоевского: „Да пусть весь мир идет к черту за мой компот![448] Вы говорите: иди стрелять, рисковать жизнью. Я не знаю такой вещи в мире, которая бы стоила моей драгоценной жизни. Слишком я себе дорог, чтоб рисковать собой. Я слишком молод, — злобно орал старик, — я еще вовсе не жил!“ И вдруг — прямой потомок библейских пророков: „Все вы, и слушающие сейчас меня, и те, кого вы оставили дома, — грязные подлые псы, а я — ниже самого низкого из вас. Что такое еврейский народ? Вор на воре, сволочь. Хорошим вещам учил вас Моисей! Обмануть египтян перед исходом из Египта. Одолжите, пожалуйста, подсвечник на два, мол, дня — а там: пиши — пропало! Хорошо это? А?..“ Кто-то ему вкрадчиво возразил: „А что? Им много платили за их каторжные работы? Так они забрали в счет жалованья!“ Все расхохотались. В другой кучке худенький старичок ораторствовал о еврейском избранничестве, развивая тему в смысле необходимости покориться Богу, приятия изгнания, вечного странствования, мученичества… „Если мы избраны, как вы говорите, то почему мы так страдаем?“ — спросил голос сзади. „Потому и страдаем, что избраны“, — грустно ответил старичок. (…) В этих жалких, в сущности, городках протекало детство мира. И подобно тому, как небольшой закоулок, где мы играли в детстве, помнится таинственно огромным, а вернувшись лет через двадцать домой, мы недоумеваем — „где же, в такой тесноте, умещались все мифы нашего детства“, — человек, впервые попавший в Палестину, переживает то же смущение. Все эти народы и царства, все эти филистимляне[449], идумеи[450], амалекитяне[451], аммонитяне[452] и моавитяне[453] умещались в маленькой стране, в крошечных городишках с волшебными именами (…) Это земля Библии и библейское небо над нею (…) Сказано: „Небо твое сделаю, как железо, а землю — как медь“[454]. Ведь это возвращается после тысячелетних приключений блудный Израиль, тот самый, который топчут, гонят, травят, кромсают по сей день, в век всеобщей грамотности и всяческих прогрессов, и которому завтра, при все возрастающем прогрессе, будет много хуже (…) О „социал-толстовстве“ свидетельствуют отношение к земле, вера в облагораживающее влияние земледельческого труда, снобизм всяческого „опрощенства“, упразднение денег, религиозная мораль при отрицании религии. Характерно вегетарианство многихруководителей этих коммун[455]. Помню одного из них, в Афиким, запретившего жене стлать для него постель на том основании, что „стыдно пользоваться услугами другого человека“. В колонии Нахалал[456] долго хвастали: не бывать на нашей земле тракторному колесу. Где, мол, поэзия и смысл жеста сеятеля, жнеца и т. д. Никогда мы не унизимся до превращения в каких-то механиков. Сейчас у них — комбайн. Экономика победила: арабская конкуренция! Потребности араба (пища, одежда, жилище) невообразимо минимальны, к тому же он широко пользуется детским трудом. В Нахалале же с ребенком возятся 16 лет, прежде чем он станет на работу. Один этот фактор объясняет причины относительной дороговизны еврейского продукта. Вот и приходится мириться с трактором (…) „Соцраспределение“: все получают все — в пределах возможности коммуны — по своим потребностям. За одну и ту же работу семейный человек получит много больше холостого. (Если у члена коммуны застряли где-нибудь — в Польше, в Румынии, в России — родители или родственники, коммуна высылает им деньги либо посылки. Больше того: семейный человек, отец, скажем, пятерых детей, получающий в шесть, в семь раз больше холостого товарища, может работать вдвое хуже или меньше, если он слаб, болен или стар.) Немощные и старики вовсе освобождены от работы. Советскому принципу „кто не работает, тот не ест“ палестинские социалисты могли бы противопоставить: „едят все, а работает кто может“. Беременные женщины — предмет всеобщего попечения и заботливости — от работы освобождены. Вообще, в коммунах стараются не терять из виду индивидуальных особенностей членов. (В Афиким, где я прожил дней десять, художник работает только четыре дня в неделю и ведет переговоры с общиной, которая принципиально согласилась послать его в Париж учиться.) (…) Кроме обычной школьной программы дети с малых лет обучаются земледельческому труду — сначала по два часа в день, а позже и больше — на отведенных для них участках (огород, поле, сад). Гигиена и красота помещений, постановка воспитания и обучения детей этих еврейских крестьян на высоте неправдоподобной и совершенно недоступной для детей зажиточных классов европейских стран (…) От своих европейских ровесников палестинские дети отличаются большой самостоятельностью (…) В Палестине, стране опытов, не обходится, конечно, и без чрезмерного увлечения педагогическими новинками (…) Молодое поколение поражает крупным ростом, атлетическим сложением, бесстрашием, спортивностью, прямотой и смелостью поведения и мысли. Палестинцы называют их „сабра“. Сабра — плод кактуса, не только специфически местный продукт, но еще отличается тем, что голыми руками его никак не возьмешь. В Тель-Йосефе я видел, как детишки четырех лет и постарше лихо скакали на необъезженных лошадях. Женщины ни в чем не отстают от мужчин. Никакого труда не боятся, встречаешь их не только в „детских яслях“, в больнице, в прачечных и в разных женских мастерских, но и в качестве возницы на мчащейся вовсю телеге, и верхом на лошади. Почти повсюду они потребовали для себя права участвовать в Хагане — еврейской самообороне. Обходить колонию с ружьем — не романтическая шутка, а утомительный и опасный труд (…) Девушки — халуцианки крепки и свежи, презирают пудру и косметику, ходят (нередко — и в нерабочее время) в коротких трусиках, в брюках, в мужской тяжелой обуви, часто — в рабочих кепках. Такой наряд много удобнее для работы, есть тут, конечно, и изрядная доля рабоче-социалистического снобизма. (Галстук, например, неизменно вызывает (…) насмешливую гримасу или презрительную жалость к отсталому человеку.) (…) „Геры“ (христиане, перешедшие в иудаизм) обычно ведут себя так же, как и религиозные палестинцы. Помню встречу с ними в Седжере, маленьком поселке в 20 с лишним домов. У въезда в поселок рослый старик мирно беседовал с арабом. Я сразу признал гера. (Я, правда, был предупрежден, что в поселке имеется несколько герских семейств.) Обратился к старику по-русски. Познакомились и вошли в поселок. Должен признаться: я с трудом удерживался от хохота, так безмерно комичен был стиль Мойше Куракина. Типичный, прямо лубочный, русский мужичище, смачно говорящий по-русски в анекдотически-народном стиле (…) Разговор был весь уснащен цитатами из Библии (он говорил „ТАНАХ“), поговорками на иврите и на идише, которыми старик владеет свободно, ссылками на Талмуд. Подошел рослый парень с простонародно-русским лицом. „Это сынок, Хаим“. Хаим Куракин, парень-гвоздь, смущенно улыбался. Старик объяснил смущение сына: „Не володеет русским. Вы с ним говорите на иврит“ (…) Больше того: оказалось, что старик Куракин — „габэ“ в синагоге (вроде синагогального старосты — почетная выборная должность) как самый набожный, досконально знающий закон (…) „Откуда вы? — Астраханские…“. Старик не очень вразумительно рассказал о том, как еще отец его дошел до истинной веры, о фантастических мытарствах и приключениях, пережитых им и его семьей по пути в Палестину (…) Пробежала курносая беловолосая девчонка с косицами. Внучка. Третье палестинское поколение. „Рахиль, что ж „шалом“[457] не скажешь. Рахиль по-русски уже ни слова!“ (…) Что больше всего поражает в Палестине, кроме пейзажа — по-видимому, единственного в мире? Во-первых, обычный в еврейской Палестине парадокс: последнее слово урбанизма и техники на фоне подлинной Библии! Не всегда это радует сердце, но разум не протестует. Трудно привыкнуть к статичности арабов, часами лежащих либо сидящих в самых неудобных на европейский взгляд позах. Непостижимая пластика торжественного безделья и фатализма. Палестина — страна чудаков и героев ненаписанных книг, людей исключительной биографии, авантюристов, гражданских и религиозных святых. Палестинцы умны, интересны, болтливы, талантливые собеседники. На всех местах сидят люди высшей квалификации — явление знакомое, русский Париж этим не удивишь. И все же трудно привыкнуть к тому, что ночной сторож разговаривает с тобой о Прусте, уличный продавец сосисок — о новейших течениях мирового театра, скромный коммерсант, с которым тебя знакомят в кафе, оказывается ученым синологом-японологом, а крестьянин без запинки цитирует современных русских поэтов. Очень облагораживает жизнь отмена чаевых. Человеческое достоинство действительно много от этого выигрывает. В ресторане, в парикмахерской, в гостинице, будь перед вами шофер такси или уличный мальчишка, никто нигде не ждет от вас подачки за работу или за услугу. Скорее, обиделись бы. Страна высокой культуры (…) Что такое Палестина? Узкая береговая полоска между Средиземным морем и Иорданом. Ничтожная территория, вмещающая при том страшные горы и пески бесплодной иудейской пустыни. Какова емкость этой страны? Сколько она может вместить евреев? Область догадок и загадок! Английская комиссия 1921 года определила Холон (к югу от Тель-Авива) как „мертвую землю“, объявив, что „в Палестине нет больше места и для кошки“. Недавно Королевской комиссии Пиля[458] показали ту же „мертвую землю“ в живом виде: на дюнах поставили прекрасный рабочий поселок (последнее слово урбанизма), распланировали город, заранее насадили в центре его обширные парки… Кончилось тем, что, когда в английской палате кто-то запротестовал против ничтожных размеров площади, отводимой евреям авторами проекта раздела Палестины[459] („Ведь на такой площади можно разместить лишь крошечную часть еврейского народа…“), ему ответил докладчик: „Почтенный джентльмен плохо знает евреев. Кто-кто, но они сумеют устроиться“. Таково опасное доверие англичан к новооткрытым колонизаторским и земледельческим талантам евреев. Действительно, две тысячи лет эта земля как бы ждала возвращения Израиля. Что нашли здесь евреи? Пески, камни, пустыню, смертоносные болота, беспощадные болезни, косившие туземцев, различные виды лихорадки, дизентерию, трахому, тиф. О выстроенных на дюнах городах и поселках, о болотах, превращенных в цветущие сады, распространяться ныне не приходится (…) Итак, территориально Палестина — узкая полоска земли на берегу Средиземного моря, окруженного с суши 15-миллионным арабским морем (…) Конечно, Палестина мала, малопоместительна и окружена врагами, а палестинская экономика — фантастична. Но палестинское строительство игнорирует экономический фактор, как игнорирует и фактор территориальный, и вся его динамика родственна наполеоновскому „on s’engage et puis on voit“[460]. Безумие Израиля — священное творческое безумие. Если б харьковские студенты[461], пробравшиеся в конце прошлого века через все рогатки, через невообразимые испытания в эту страшную, голую, жестокую страну, помнили, что, по данным специалистов, вся Палестина (тогда, до отделения Заиорданья[462], т. е. втрое больше нынешней) вместит максимально 150 000 евреев, сегодня не было бы их там около 500 000. Но они пошли в Палестину, не заглядывая в статистические таблицы. Если б Палестина стала только духовным центром Израиля[463] или просто — убежищем для громимых колен Израилевых, то и тогда она заслуживала бы всеобщего содействия и поощрения. Но сионизм может стать этапом на пути осуществления Израилем своей исторической миссии. Даже религиозные социалистические общины — очевидное доказательство духовно-мистической роли Израиля (…) Если б главным делом этих людей было создание образцового еврейского земледелия и гигантского социалистического куроводства, они бы пошли не в эту беспощадную страну, где все, казалось бы, против них, а в Канаду, Аргентину или Мадагаскар, где объективные условия колонизации неизмеримо лучше и легче. Но и они горят священным безумием, неугасимой таинственной страстью, которым они порой не знают, а порой — боятся дать имя. А имя это: миссия Израиля. Палестина может стать — новой главой Библии. Повторяю: может (…)».

* * *
Вернувшись в Париж и вспоминая строчки из своего иерусалимского письма «А то, что мы все-таки теряем — компенсировано с лихвой», Кнут подумал: «Неужто компенсировано? Безъязыкость — вместо родного языка? Пустыня — вместо Парижа? Хамсин[464] — вместо снега? Верблюды — вместо метро?»

Представлял ли он себе, что этот нескончаемый еврейский диалог с самим собой приводит к тому, что еврейская душа рвется к своим, туда, где не травят и не глумятся, а еврейское тело, уставшее спасаться от очередного погрома или его ожидания, страшится любого перемещения в пространстве. Еврей стремится к желанному покою, но не в состоянии покинуть насиженное место. Он соглашается с доводами в пользу того, что евреям давным-давно пора перебраться в Эрец-Исраэль, но остается там, где родился. Где пока что у него есть кров и кусок хлеба. Пускаться неизвестно куда? Ради чего? Ах, ради детей. Нет уж, пусть они сами решат, когда вырастут. И еврей остается в галуте[465].

Ариадна написала Еве после возвращения Кнута из Палестины: «Жаль, что Довид там не остался. Меня мучает, что из-за меня он сюда вернулся»[466].

А Кнута мучило другое. За полтора года до начала Второй мировой войны он говорил Еве: «Боюсь, что скоро буду вам писать письма с фронта»[467].

12

В 1938 году Ариадна всерьез задумалась над тем, чтобы официально оформить брак с Кнутом и свой переход в иудаизм. Она, возможно, не знала, что ее предки по материнской линии Шлецеры были эльзасскими евреями, о чем писала спустя полвека известная русская исследовательница жизни и творчества Скрябина В. П. Дернова[468]. Так или иначе Ариадна хотела пройти гиюр[469], чтобы все было торжественно и как положено.

К этому времени Кнут задумал издавать собственную газету. Ариадна только об этом и говорила. Еврейская газета на французском языке! Писать в ней все, что она думала о евреях и неевреях. Она восторгалась такой возможностью, как всегда, заражала своим восторгом окружающих, не уставала повторять, что газета и есть то единственное, что ей интересно делать.

Ариадна ясно видела, что, как писал Кнут, «во Франции растет антисемитизм и (…) французские евреи начинают открывать Америку: они тоже евреи. Удивительное дело: когда евреев громили в России, немецкие евреи безмятежно пожимали плечами: „Ах, эта варварская Россия!“ — что значило в переводе на немецкий язык — к нам в культурной Германии это не относится. Когда начались немецкие зверства, австрийские евреи полагали, что к ним это, конечно, (…) отношения не имеет. Теперь, когда в Австрии пошла удивительная мода на еврейские „самоубийства“, французские евреи еще думают, что это — австрийские дела»[470]. Те, кто побывал еще на одном вечере, посвященном Селину, в том же клубе «Фобур», «с удивлением и ужасом открыли наличность ожившей стихийной злобы и вражды к евреям»[471].

Ариадна и Кнут только о газете и думали, но на нее нужны были деньги, а их-то и не было. Богатые французские евреи на такую ерунду денег не давали. Тогда возникла мысль перекупить иллюстрированный еженедельник «Самди»[472] — орган еврейской общины, в котором «французы еврейского происхождения», или «исраэлиты», постоянно утверждали свою неразрывную связь с родной Францией. Они все еще были заворожены словами Пуанкаре[473]: «После дела Дрейфуса антисемитизм во Франции перестал существовать».

Типичным представителем «исраэлитов» был профессор Сорбонны, один из крупнейших философов и политологов современной Франции Раймон Арон[474]. Он считал себя французом еврейского происхождения и не понимал, почему еврей, воспитанный на французской культуре, должен называть себя евреем. По каким таким законам, человеческим или божественным? «Я никогда не был сионистом прежде всего и главным образом потому, что не считаю себя евреем»[475], — написал Арон.

До Второй мировой войны вся еврейская община Франции была рассадником ассимилянтов. Для «исраэлитов» сама мысль о том, что в политических демаршах вместе с французами может выступать еврейская община, была неприемлема. Каждый еврей, как всякий другой гражданин, может, конечно, участвовать в политической жизни страны. Но никак не община! К тому же французские евреи терпеть не могли евреев, которые бежали из Германии, и тем более «ост-юден»[476] — евреев из Польши, России, Румынии, привозивших с собой не только традиционный еврейский образ жизни, но и еврейские партии, какой-то БУНД[477] и всякие там сионистские организации. Эти «ост-юден» имеют наглость во всеуслышание заявлять, что у еврейской общины как таковой есть свои политические интересы и ее дело не только защищать права евреев-иммигрантов, но и — страшно сказать — бороться против растущего антисемитизма.

К 1935 году праворадикальная французская организация «Ля солидарите франсэз»[478], созданная в Париже двумя годами раньше, вовсю вела организованную травлю евреев. Члены этой организации, вооруженные дубинками и пистолетами, специально отправлялись в еврейские кафе провоцировать евреев на драку. По всему Парижу распространялись антисемитские листовки, памфлеты и брошюры. Одна из таких брошюр называлась «Гитлер — ставленник и орудие Израиля». Ее автор «доказывал», что Гитлер обязан своим приходом к власти тайным «иудео-масонским» обществам в Германии и поэтому гитлеровское антисемитское законодательство не преследует евреев, а, наоборот, способствует возвышению их расы. Во время обыска, проведенного полицией в штаб-квартире «Ля солидарите франсэз», были конфискованы пять тысяч экземпляров этой брошюры. Развешанные по Парижу плакаты называли евреев «паразитами» и обвиняли в «разжигании войны».

Еще в 1925 году, по инициативе тогда малочисленных еврейских эмигрантов из Восточной Европы, была образована Международная лига борьбы против антисемитизма. Она устраивала демонстрации, ее члены участвовали в уличных стычках с антисемитами и были организаторами нескольких еврейских антинацистских выступлений тех дней. Лига бойкотировала немецкие товары и пыталась предотвратить показ немецких фильмов в Париже, пикетируя кинотеатры.

Но успеха лига не добилась. Мало кто услышал ее напоминание о том, что во время Первой мировой войны еврейские солдаты сражались и умирали за Фратрию, чем завоевали для своих детей и внуков право быть французскими гражданами без всяких оговорок. Не больше прислушались французы и к утверждению лиги, что антисемитизм в какой бы то ни было форме есть часть нацизма, а посему опасен не только для евреев, но и для всего французского народа.

В канун Второй мировой войны еврейская община Франции делилась на три политические группировки. Центр состоял из сильной буржуазии, призывавшей к ассимиляции и уважению властей, левый фланг — из пролетариата, преимущественно сторонников БУНДа, сионистов, социалистов и коммунистов, и правый фланг — из нескольких новообразованных еврейских организаций. Одну небольшую организацию вскоре возглавил Довид Кнут, ставший сторонником ревизионизма Жаботинского.

* * *
Так как на перекупку газеты тоже не было денег, Кнут предложил присоединиться к «Самди», но ему, как и категоричной Ариадне, не удалось договориться с редактором. Тот настаивал на умеренной позиции, а Ариадна была яростной сионисткой, чем пугала не только редактора, но и французских евреев всех направлений.

Пришлось вернуться к мысли о собственной, независимой газете. Пока же решили уехать с детьми на отдых. Там на Ариадну нашло вдохновение, но счастливые дети сидели у нее на голове, и она с трудом выкраивала время, чтобы закончить «Лею Лифшиц», о которой Кнут сказал: «Ара написала прекрасную повесть — по-французски — из… кишиневского быта о мадам Лифшиц и ее дочерях»[479]. А о том, как они с Ариадной и детьми отдыхали, он написал:

«Мы живем у крестьян на ферме — с коровами, собаками, кошками, курами и… блохами (…) Не жизнь, а идиллия: дети (…) добродетельны и умилительны (…) Обедаем на балкончике под навесом — над телегами, сельскохозяйственными орудиями, кучей навоза, суетой курятника. Прелестно! (…) В последнее время газеты заинтересовались Палестиной (…) Что они пишут! Бешенство охватывает!»[480]

Заинтересовались газеты Палестиной потому, что в моду снова вошли планы «территориалистов». Только за один 1938 год было выдвинуто десять «территориальных» планов, где предполагалось устроить еврейский национальный очаг либо в одной из шести английских колоний — Гвиана, Гондурас, Танганика, Цейлон, Кения, Северная Родезия, — либо во французской колонии Мадагаскар, либо в португальской — Ангола, либо в нидерландской — Суринам, либо в американском протекторате Пуэрто-Рико. Кроме этих десяти планов «территориалисты» обсуждали еще три: поселить евреев в неколонизованных районах Западной Австралии, Аляски и Доминиканской республики.

«Территориальные» планы предлагал не только Зангвил и вообще не только евреи. В 1938 году их предлагали и правительство Англии, и правительства других стран, чтобы отвлечь евреев от мысли о Палестине как о единственном решении еврейской проблемы, достигшей к 1938 году пугающей остроты.

— Неужели вы не понимаете, что евреи на краю гибели? — спрашивала всех Ариадна.

— Опомнитесь! Что вы такое говорите? О какой такой гибели? И потом Париж — это вам не Берлин, у нас тут тихо, — возражали все, подозревая, что Ариадна не в своем уме.

— Сегодня тихо, а завтра будет погром, — отвечала она. — Никакая западная демократия, никакие конституции и либеральные законы не помогут. Евреев надо срочно спасать.

— Как спасать?

— Возьмите «Протоколы сионских мудрецов»[481], там сказано, как евреи организуют подпольную работу.

У Валтасара[482] снова шел пир горой, но никто не смотрел на стену.

13

После «аншлюса» австрийские и немецкие газеты пестрели снимками ликующих жителей Вены, а в парижской прессе только в одной газете, и то на последних страницах, мелькнул какой-то непонятный снимок пожилых венских евреев, драивших мостовую зубными щетками.

Обстановка становилась все напряженней, и те евреи, которые оказались прозорливее других, паковали чемоданы в надежде отсидеться за границей. Но политика политикой, а жизнь — жизнью. Продавщицы фиалок, как всегда, обходили с плетеными корзиночками посетителей парижских кафе. Те, как ни в чем не бывало, играли в карты, пили разноцветные аперитивы с экзотическими названиями и восхищались паштетом: «Просто пальчики оближешь». Семейные люди обдумывали, где лучше провести отпуск, на побережье или в Альпах. Влюбленные парочки лежали на траве в Булонском лесу и обнимались так страстно, что полиции иногда приходилось вмешиваться.

Над Германией неслись истерические вопли Гитлера, а парижане распевали новый шлягер «Париж всегда Париж» своего любимца, знаменитого на весь мир Мориса Шевалье.

«Русский» Париж хохотал над новой пьесой Тэффи, а русские газеты печатали некрологи на смерть Куприна[483] и продолжали обсуждать сенсационное возвращение писателя в Россию, на которое его уговорила красавица дочь-киноактриса, сама оставшаяся во Франции.

Этот вихрь не обошел стороной и Ариадну с Кнутом. Они продолжали, пусть и не так часто, ходить в кафе, в театр, в кино. Так, они посмотрели экранизацию «Диббука», которая им настолько понравилась, что они решили пойти еще раз с детьми. Встречались они и с друзьями.

«Вчера мы были (…) в частном доме в честь капитана, которому очень хотелось провести ночь в писательской компании (…) капитан имел большой успех у дам, включая Червинскую (…)»[484], — написал Кнут.

Лидочку Червинскую Ариадна к себе не приглашала, но в кафе они иногда встречались. Червинская приходила с Сергеем Лифарем, который за ней в то время ухаживал и чьими балетами Ариадна всегда восхищалась. Кнут, знакомый с Червинской не один год, говорил, что она — человек незаурядный и хороший друг.

Однажды в кафе Червинская спросила Кнута, читал ли он «Рассказ с кокаином» Агеева. Кнут кивнул. Они с Ариадной уже оценили новое неведомое доселе имя, которое одни критики поторопились поставить между Буниным и Сириным-Набоковым, а другие — приписывали авторство рассказа самому Набокову.

Но Червинская сказала, что на самом деле «Рассказ с кокаином» написал русский еврей, москвич Марк Леви, госпитализированный в Стамбуле в психиатрическую больницу.

— А до этого, — глухо и таинственно добавила Лидочка, — он убил офицера НКВД, поэтому ему пришлось срочно бежать из России. Через Берлин он добрался до Стамбула, где мы с ним и познакомились.

Разговор прервали громкие голоса. Кнут обернулся и увидел хорошо одетого, немолодого мужчину, который взволнованно говорил даме:

— Мадам, вы — не еврейка, вы меня не поймете.

Мужчина осмотрелся и, перехватив тревожный взгляд Ариадны, подошел к ней:

— А вот вы, мадам — еврейка, вы меня поймете.

— Да, — спокойно ответила Ариадна, к полному изумлению Червинской и Лифаря, — я — еврейка, хотя раньше ею не была.

* * *
Вернувшись в Париж с детьми после отдыха, Кнут с Ариадной перешли от разговоров о своей еженедельной газете к ее изданию. Газету назвали «Аффирмасьон»[485]. Начальный капитал дала мать Евы, хотя и считала, что эта газета — чистое безумие. Небольшие деньги удалось получить из кассы еврейской общины, типограф Березняк, почитавший Кнута, открыл ему кредит, а богатый русский еврей Исаак Найдич[486] оплачивал помещаемые им в газете рекламные объявления и выручал в трудные минуты.

О Найдиче рассказал в своих мемуарах Итамар Бен-Ави, приехавший в Париж по сионистским делам. Он пришел в роскошный дом Найдича на улице Марсо и, войдя в кабинет, увидел огромный письменный стол, за которым сидел Найдич под портретами Герцля и барона Ротшильда[487]. Взглянув на портрет барона, Бен-Ави вспомнил, как тот рассказал ему, что идея создания «Керен хайесод»[488] принадлежала Найдичу, который внес в него первые деньги.

Заговорили о положении в Эрец-Исраэль, о растерянности сионистского руководства перед напором вражеской пропаганды арабов, поддерживаемой Германией…

Найдич на минуту задумался, но его маленькие глаза выражали решимость.

— Надо обсудить все это с доктором Вейцманом. Он скоро приедет в Париж, и мы с ним встретимся.

На этой встрече с доктором Вейцманом Бен-Ави вкратце рассказал ему об арабских планах на Палестину и предложил выработать политику сближения с умеренными арабскими кругами. Для этого, по его мнению, Вейцману нужно встретиться с их представителями. Доктор Вейцман согласился, а барон Ротшильд оплатил дорожные расходы.

На другой день Бен-Ави с друзьями из Эрец-Исраэль отправился послушать знаменитую Мистангет[489], которая в свои шестьдесят лет нашла себе молодого, да еще и знаменитого Мориса Шевалье, о чем говорил весь Париж. В антракте Бен-Ави встретил свою подругу юности Максу, дочь Макса Нордау[490], ближайшего сподвижника Герцля. Она пришла со своим избранником Клодом Гринблатом. Их парижский дом был всегда открыт для гостей из Эрец-Исраэль. Бен-Ави был приятно удивлен, встретив там приехавшего из Эрец-Исраэль Меира Дизенгофа[491]. За шампанским Бен-Ави произнес речь на иврите. Ее поняли немногие, остальные лишь наслаждались звуками того самого языка, который возродил Элиэзер Бен-Иехуда, отец Итамара Бен-Ави.

14

После подписания Мюнхенского соглашения французы ликовали, уверяя друг друга, что мир спасен. Парижский муниципалитет постановил присвоить одной из улиц название «29-е сентября». А в эльзасском городе Кольмар появилась «Улица Адольфа Гитлера». Неуемный Луи Фердинанд Селин предложил объединиться с Гитлером в священной войне «против евреев и калмыков». Но все это не мешало французским евреям ликовать вместе со своими соотечественниками, напоминая им: «Мы же вам говорили, что с Гитлером можно договориться. Он же не идиот!» А руководство еврейской общины даже решило направить приветственное послание «миротворцу» премьер-министру Франции Даладье[492].

* * *
Ариадна и Кнут сняли двухэтажный дом по улице Лаланд, 6. Первый этаж отвели под редакцию «Аффирмасьон», а на втором была их квартира. В ней устраивались дебаты, в которых принимали участие и французские политические деятели. И конечно, туда всегда приглашали тех, кто приезжал из Эрец-Исраэль.

Круг знакомых и друзей Ариадны с Кнутом резко изменился. Они стали гораздо чаще встречаться с французскими литераторами, чем с русскими.

Бушевавшая в Испании гражданская война не оставила равнодушными еврейских эмигрантов во Франции. Они записывались добровольцами в Интербригады[493] и провели в Париже кампанию по сбору пожертвований на отправку в Испанию типографского станка со шрифтом на идише для батальона Ботвина, состоявшего из евреев.

В «Аффирмасьон» появилось письмо одного такого добровольца Хаима Каца, который ушел на войну в Испанию, ни слова не сказав матери.

«Дорогая тетя Софи, ты пишешь, что я обманул маму и причинил ей боль своим поступком. Но вспомни ТАНАХ, вспомни, как Авраам собрался принести в жертву своего сына Исаака и как они обманули Сарру, мать Исаака, зная, что это причинит ей боль. Однако Исаак не погиб, потому что Авраам подчинился повелению Бога. Я могу помочь победе над фашизмом, подчиняясь требованиям моей совести; как же мама может жаловаться, я же делаю то, что сделал Авраам. Вероятно, я — плохой сын, если в выборе между моей совестью и желаниями мамы совесть взяла верх. Но мама сама в этом немножко виновата: она терпела много лишений, только бы дать мне хорошее еврейское воспитание, благодаря чему я узнал историю нашего народа, и она научила меня восхищаться пророками и воинами, которые погибали за свободу. Еврейское воспитание осветило мою жизнь, мои мысли и поступки, как сказал бы тебе, дорогая тетя Софи, каждый, кто сражается рядом со мной».

В другой публикации осуждались «Счастливые евреи гостеприимных стран, утопавшие частенько в иллюзорном (как оказалось в случае с немецкими, австрийскими, итальянскими, венгерскими евреями) комфорте (…) и затыкавшие уши, чтобы не слышать криков своих братьев, которых убивают».

Среди разбросанных листов бумаги, в облаке дыма, с неизменной сигаретой во рту Ариадна лихорадочно строчила косым, размашистым почерком статьи, выбрасывала написанное, переписывала заново.

В одной из передовиц их газеты Кнут написал:

«Девяносто восьми беженцам из Фландрии, которых должны были высадить в Вера-Крузе, повезло: Мексика приняла из них шестерых. Сегодня по воле забывшего о гуманности мира жизненное пространство для евреев сводится к морским пароходам, амбарам, таможням, концентрационным лагерям, тюрьмам и кладбищам. В современном мире проявляют великодушие к ворам, бандитам и убийцам. А единственное преступление — быть евреем (…) не подлежит помилованию».

В том же номере газета поместила объявление:

«Подпишитесь и предложите подписаться другим под нашей петицией в адрес английского правительства против „Белой книги“[494]. Берите у нас отпечатанные петиции бесплатно. (Чтобы получить их по почте, следует приложить марку.)»

«Аффирмасьон» постепенно приобретала авторов из молодых ассимилированных французских евреев, которых Кнут сумел вернуть в еврейство и привлечь к газете. Один писал в ней философские эссе, другой — стихи, а младшая сестра Ариадны Марина — музыкальную критику. Среди евреев у газеты были свои сторонники и свои противники.

Как-то в редакцию заглянул Жаботинский. Он галантно поцеловал Ариадне руку и, задержав ее на секунду в своей, улыбнулся:

— Ходят слухи, что «Аффирмасьон» — мое детище. Но только мы с вами знаем, что это не так.

— И очень жаль, что это не так, Владимир Евгеньевич. Ну, хоть пишите для нас.

— Не могу, голубушка, никак не могу. Страшно занят.

* * *
Обстановка в Европе все ухудшалась. Ни Кнут, ни Ариадна не сомневались, что самое страшное еще впереди. После «Хрустальной ночи»[495] уже никто не подозревал, что Ариадна не в своем уме. Но, несмотря ни на что, в это же время людей волновали новости и совсем другого толка. На нормандском курорте Херманвилле у сестры Кнута Либы появились новые поклонники — брат местного мясника и профессиональный жиголо из казино.

* * *
19 августа 1939 года в Женеве открылся 21-й Сионистский конгресс, посвященный «Белой книге». Ариадна с Кнутом и Евой поехали в Женеву.

Конгресс проходил в зале городского театра. Дискуссию открыл президент Всемирной сионистской организации Хаим Вейцман. Он осудил новую политику английских властей Палестины, ограничивавших еврейскую иммиграцию. Правда, в его речи послышались примирительные нотки: можно тем не менее шаг за шагом продолжать строить Эрец-Исраэль. В таком же духе выступили и другие делегаты.

На следующий день на трибуну поднялся идеолог рабочего движения в сионизме Берл Кацнельсон[496]. Он обрушился на «примиренцев» и на сионистское руководство, возражающее против нелегальной иммиграции.

— Теперь, — гремел Берл, — в авангарде борьбы идут еврейские беженцы. Это они будят совесть мира! Мы обязаны прийти им на помощь.

Делегаты вскочили с мест и устроили Берлу овацию. А Хаим Вейцман шепнул сидевшему рядом с ним в президиуме председателю правления Еврейского агентства Давиду Бен-Гуриону: «Полезной такую речь не назовешь». На что Бен-Гурион тут же ответил: «Это — самая лучшая сионистская речь на этом конгрессе».

Ариадна, Ева и Кнут как члены редколлегии «Аффирмасьон» получили приглашения на все заседания конгресса. На одном из них, по настоянию Ариадны, они устроили демонстрацию: в самом разгаре прений встали и подняли над головами три номера «Аффирмасьон», на каждом из которых стояло «Молоко», «Мед», «Кровь», что означало «Земля, текущая молоком и медом» теперь превратилась в «Землю, текущую молоком и медом, которая обливается кровью!». Но эта тихая демонстрация осталась незамеченной.

23 августа стало известно о подписании Молотовым[497] и Риббентропом[498] пакта между Советским Союзом и нацистской Германией. Над миром нависла угроза такой войны, что только в силу инерции конгресс мог еще три долгих дня заниматься текущими делами.

Прощаясь с делегатами, Хаим Вейцман произнес речь, заканчивавшуюся словами:

— Те из нас, кто уцелеет, будут сражаться, пока не настанут лучшие времена. До этих лучших времен я и прощаюсь с вами. До мирной встречи!

Доктор Вейцман тогда не мог знать, что большинство делегатов конгресса он видит последний раз в жизни.

21-й Сионистский конгресс закрылся 25 августа 1939 года.

А через шесть дней началась Вторая мировая война.

15

Только за первую неделю после начала Второй мировой войны сорок тысяч живших во Франции еврейских эмигрантов записались добровольцами во французскую армию. В том же месяце правительство Франции объявило вне закона компартию, а заодно и двенадцать еврейских организаций.

Отношение французов к войне выразилось в трех лозунгах, появившихся с небольшими интервалами в Париже.

Сначала «Долой войну!»

Потом «Долой капиталистическую войну!».

И наконец, «Долой войну еврейских капиталистов!».

В первый день войны Кнута мобилизовали. Он должен был развозить на велосипеде почту. Почти каждый вечер он приезжал домой. Увидев его в форме, Ариадна сказала:

— Вот я и стала солдаткой!

От тех дней осталась фотография, сделанная прямо на улице. Неулыбчивая Ариадна в шляпке, в строгом полосатом костюме и Кнут в военной форме, из-под которой виднеется более привычная для него сорочка с галстуком. Пилотка, ремень и особенно сапоги выглядят на нем как-то опереточно. Снимок сделан в такой солнечный день, что на нем запечатлелась длинная тень фотографа.

* * *
30 марта 1940 года, через семь месяцев после начала войны, Ариадна Скрябина вышла замуж за Довида Кнута.

Кнут описал это событие весьма скупо: «Вчера утром поженились. После обеда пошли на „Потоп“[499] в постановке Хмары. Хмара и Кедрова прекрасно играли»[500]. И Ариадна описала это событие скупо: «В субботу состоялась наша свадьба. Свидетелями были Тувим и маленький Шапиро. Завтракали дома с детьми, пригласили Шапиро с женой, но не Тувима — я не хотела его жены»[501].

Через три дня Кнут написал Еве, уже уехавшей в Палестину, что Ара на днях официально принимает еврейскую веру, и, к сожалению, ей дадут другое имя, а он усиленно читает древнюю историю и учит идиш.

А Ариадна написала Еве:

«Рада сообщить тебе, что я сменила имя. Теперь меня зовут, как я всегда и мечтала, Сарра (…) Раньше всего я пошла к раввину Сойлю, который дал мне книжечку и велел выучить ее наизусть. Через десять дней я вернулась к нему, он проверил меня и послал к главному раввину Жюльену Вейлю. Вейль — старик, утонченный аристократ, очень интеллигентный, возможно, чересчур европейский, но такой обворожительный, что и не выразить словами. Я ему представилась как мадам Фиксман. Он задавал мне вопросы, и я видела, что он вникает в мои ответы (…) Через час он мне сказал: „Приходите в воскресенье на улицу Сен-Жорж, дом 17, там будет собрание консистории“[502]. В воскресенье утром я туда пришла. За длинным столом сидел главный раввин, которого окружали многочисленные раввины. Рабби Сойль сидел справа от него. Входя я услышала, как кто-то громко и внятно произносит „клятву“. Главный раввин пригласил меня сесть, а молодой раввин Сойль, считая меня несколько застенчивой, наклонился к нему и сказал, что я очень старалась. Тогда главный ответил громко: „Знаю, знаю, мадам Фиксман в курсе всего, что касается иудаизма“. Мне показалось, что в его тоне есть оттенок иронии, но после того, как я прочла и подписала мое заявление, он горячо меня поздравил и выразил надежду, что я буду хорошей еврейкой. Потом мне разрешили пойти в микву[503]. В тот же день раввин Сойль нас поженил в синагоге на улице Турней. Церемония была короткой, но впечатляющей. В жизни я не была так счастлива. Раввин Сойль по-французски произнес поздравления, а потом сказал, что я вышла замуж за человека, который корнями связан с иудаизмом, и я должна быть достойной его, что, выйдя замуж за такого человека, как он, я взяла на себя дополнительные обязанности и должна вести себя, как хорошая еврейка, которой следует помнить, что вся консистория внимательно следит за тем, как я выполняю клятву (…) Вчера на седере[504] все было гораздо скромнее, чем в прошлом году (…) Обряд, конечно, был проведен тщательно. Мы все время думали о тебе, и, когда Довид произнес слова „В будущем году в Иерусалиме“, которые в прошлом году произнесла ты, мы добавили „с Евой“ (…) Мне казалось невозможным любить далекую родину больше, чем я, но теперь, когда там находится такой близкий мне человек, как ты, она становится мне еще более необходимой…»[505]

Под этим письмом Ариадна подписалась своим новым именем Сарра и поставила дату по еврейскому календарю — 15-й день месяца нисан[506].

Нетрудно представить, с каким ужасом Ариадна Скрябина (при ее-то водобоязни!) окунулась в микве, прежде чем стать Саррой Фиксман.

Всем домашним и знакомым Ариадна велела называть ее только Саррой. «На старое имя я больше не отзываюсь», — сказала она.

Потом уже Кнут написал Еве, что «Ариадна (…) самое замечательное, независимое (или легкомысленное) существо на нашей проклятой планете, самая великодушная и ошеломительная женщина. Она все больше и больше уходит в иудаизм и тянет детей на свою стезю»[507].

* * *
«…Ариадна не знала полумер, не умела останавливаться на полпути (…) как все прозелиты[508], в своей новой вере она была необычайно страстна, порой даже нетерпима. Однажды Кнут пришел с ней в редакцию „Последних новостей“[509]. Кто-то в шутку рассказал еврейский анекдот. Как разволновалась Ариадна! Слезы брызнули из ее глаз. Мы с Довидом долго старались ее успокоить, а она все не могла простить нам этот еврейский анекдот…»[510] — такой ее запомнил Андрей Седых.

Став Саррой, Ариадна начала соблюдать кошрут[511], зажигать свечи по субботам, справлять еврейские праздники и брать у Довидмана уроки иврита, на которых присутствовали ее дети. Звуки этого языка отвлекали ее от беспокойных мыслей, уносили в ту заветную страну, где уже жила Ева, побывал Кнут и куда, Бог даст, попадет и она. Но дома она продолжала говорить по-русски.

* * *
«10 часов вечера (…) Довида нет, он теперь обязан ночевать в казарме и ждать со дня на день, что его отправят куда-нибудь. Я, как ты знаешь, оптимистка, но сегодня что-то в плохом состоянии, как будто бы почва уходит из-под ног. Вспоминаю, как Довид лежал в больнице и ты, моя любимая, была рядом со мною. Но не думай, я не жалею о том, что ты уехала. Если тебе и придется принять участие в событиях, то у себя, среди своих (…) Когда слышу пушки, непрестанно о тебе думаю»[512], — написала Ариадна Еве 15 мая 1940 года.

Тем же числом был датирован приказ министра внутренних дел Франции, еврея Жоржа Манделя[513], арестовать всех подозреваемых в пронацизме и заодно интернировать всех еврейских беженцев из Германии и Австрии.

А еще через десять дней Кнут написал Еве:

«Париж постепенно пустеет. Женщины немного нервничают, молодые — как ни в чем не бывало, мужчины спокойны (…) Иногда встречаешь автобус (они реквизированы) или грузовик, переполненный беженцами (…) и машины, нагруженные мебелью, посудой, домашней утварью, чемоданами (…) Дорожные регулировщики теперь носят (как и солдаты, и полицейские) каски и оружие. Тревоги участились. Выстрелы тоже. Народ равнодушно смотрит на черные хлопья, которые растворяются в летнем небе. Улицы изменили свой облик из-за отсутствия автобусов (…) Мы все лишены отпусков. Я среди редких счастливчиков, которые в силу своих обязанностей разъезжают по улицам (…) Ариадне не удалось найти работу (…) Я просил в ОЗЕ[514] принять ее на должность воспитательницы или в обслуживающий персонал (…) Я очень хотел бы, чтобы она уехала на юг, где безопаснее и для нее, и для обоих детей (Эли и Бетти) (…) Если Ариадну не примут, она запишется в Женский добровольческий батальон. Красивая форма и желание участвовать в событиях — вполне достаточный соблазн. Более того, там платят, что позволило бы помочь детям. По новому циркуляру я должен получить специальную броню с дополнительным денежным содержанием инженера, но по нынешним временам мне противно выглядеть уклоняющимся от отправки на фронт. Еще подумают, что я выкрутился»[515].

На фронт Кнут не попал, потому что воинскую часть, к которой он был приписан, перебросили на юг, как только немцы начали подходить к Парижу.

Ариадна давно обдумывала, куда отослать детей. Говорила, что на ней лежит большая ответственность, а дети ее связывают. Надо пристроить их в безопасное место, и тогда ей будет легче идти на риск.

Сын Эли запомнил, как они с мамой брели по песку где-то в Нормандии, она крепко держала его за руку и говорила, что скоро наступит время, когда им, возможно, придется расстаться.

В начале июня 1940 года Ариадна устроила пятилетнего Эли в пансион ОЗЕ, а сама осталась с двенадцатилетней Бетти ишестнадцатилетней Мириам в Париже. Она пошла работать на завод, чтобы как-то прокормить семью. Через три дня завод закрыли. Началось бегство из Парижа.

Дядя Боря звал Ариадну с детьми в Пиренеи, куда он уехал со своей женой и с Ариадниной младшей сестрой Мариной. Но Ариадна не могла покинуть Париж, так как ждала весточки от Довида. Она не находила себе места. «Если мы отсюда не вырвемся, — сказала она дочерям, — я открою газ — и мы умрем все вместе», а Еве написала: «Мы одержимы идеей фикс не оказаться в плену»[516].

Наконец Довид сообщил, что ждет ее в Тулузе. Она побросала в чемоданы все, что оказалось под рукой, сунула в них остатки еды и вместе с дочерьми присела на дорожку по русскому обычаю. Все, что было потом, она вспоминала как в тумане. Темный тоннель метро, ревущая толпа у закрытого Аустерлицкого вокзала, они идут прямо по шпалам, стоит под парами последний поезд на юг, забитые беженцами вагоны, люди сидят даже на крыше. Как во время гражданской войны в России.

На этом последнем поезде Ариадна с дочерьми и добралась до Тулузы. Мириам потом рассказала, что «поезд все время бомбили и обстреливали, а когда он останавливался, мы прятались под вагонами»[517].

В Тулузе Ариадну с детьми ждал уже демобилизованный Кнут.

* * *
14 июня 1940 года передовые части вермахта вошли в Париж и промаршировали гусиным шагом под Триумфальной аркой. В тот же день штаб-квартира гестапо расположилась в отеле «Лувр».

Так Франция потерпела поражение в войне, которую французы прозвали «дроль де гер»[518]. А о том. что было дальше, Жан-Поль Сартр[519] сказал: «Это было трудное время, но мы к нему приспособились».

16

Уже к лету 1940 года Гитлер подмял под себя пол-Европы.

Франция была разделена на две части. Одну составляли оккупированные немцами север и центр страны. Другую — маленький кусочек в одну треть всей страны на юге, который назывался «свободная зона». Там в городе Виши находилось пронацистское правительство маршала Петена[520]. Оно вошло в историю под названием «правительство Виши».

Правительство Виши передало немцам принадлежавшие Франции нефтяные источники в Румынии и медные копи в Югославии; обеспечивало Германию сырьем для тяжелой индустрии и сельскохозяйственной продукцией; изготовляло для «Люфтваффе» авиамоторы; строило заграждения Атлантического вала[521]; разрешило пользоваться портами, железнодорожной сетью и водными каналами; уплатило контрибуцию в размере 650 миллиардов франков; всячески поощряло французов вступать в «Легион французских добровольцев по борьбе с большевизмом», в дивизию «Ваффен-СС» и в созданную по итальянскому образцу фашистскую милицию, которая среди прочего охотилась за евреями. Шестая строфа гимна этой милиции звучала так: «Милиционеры, очистим Францию от большевиков, масонов и жидов\, сожжем дотла это гнилье\, Францию тошнит от него!»

Правые радикалы вообще не считали оккупацию Франции трагедией. Литератор Люсьен Ребете написал: «В самую последнюю минуту Францию вырвали из лап безумцев и евреев!»[522] В бронетанковых колоннах вермахта Ребете видел только «молодых атлетов, улыбающихся воинов, чистоплотных, как кошки, аккуратных и превосходно экипированных новых легионеров, пышущих здоровьем и являющих собой образец дисциплины»[523], а во французских солдатах — «кочующий сброд».

В оккупированной Франции действовали многочисленные движения и организации, которые с гордостью декларировали в своих программах расизм и антисемитизм. «Я верю в победу Германии, потому что верю в победу национал-социалистской революции»[524], — заявил бывший коммунист Жак Дорио, вождь фашистской Народной партии, созданной по образцу фашистской партии Муссолини.

Французский фашизм особенно процветал в публицистике. Известные писатели и журналисты занимались ярой пропагандой сотрудничества с Третьим рейхом и создания белой объединенной Европы под немецкой гегемонией. К услугам пронацистских авторов выходили одиннадцать ежедневных газет и восемнадцать еженедельников, щедро субсидируемых германским Министерством пропаганды Йозефа Геббельса.

Писатель и журналист Робер Бризак заявлял: «Фашизм — это молодость. Франция не должна быть дряхлой нацией, а чтобы сохранить молодость, она должна превратиться в фашистскую нацию. Лишь став фашистской, Франция продлит дни своей жизни»[525].

Связь с гитлеровской Германией Бризак аллегорически назвал «брачным союзом» и «соитием», добавив, что эта связь оставляет «сладкие воспоминания».

О первых месяцах оккупации писала и Нина Берберова:

«В 1940 году, вплоть до осени (…) я, как и девять десятых французской интеллигенции, считала возможным, в не слишком близком будущем, кооперацию с Германией (…) Да и Россия была с Германией в союзе — это тоже обещало что-то новое»[526].

А маршал Петен после встречи с Гитлером, которая произошла спустя четыре месяца после оккупации Франции, заявил: «Во имя сохранения тысячелетнего единства французского народа и реорганизации Европы я вступаю на путь сотрудничества»[527]. Это сотрудничество французы назвали «коллаборационизмом», а немцы — «Zusammenarbeiten»[528].

В сфере «окончательного решения еврейского вопроса» коллаборационизм во Франции осуществлялся по хорошо отработанному нацистами плану. Евреев выгоняли с государственной службы, правительство конфисковывало их предприятия и ввело проверку на чистоту расы.

Свою лепту в коллаборационизм, разумеется, вносила и антисемитская пресса, тиражи которой перевалили за сотни тысяч. Такие газеты, как «Же сюи парту», «Ля жерб», «Пилори»[529], писали: «Смерть! Смерть еврею! Хватит! Еврей — не человек! Он — вонючая скотина. Избавляясь от еврея, мы избавляемся от вшей, эпидемий, микробов — иными словами, от зла и гибели!»[530]

Правительство Виши устроило в Париже огромную выставку плакатов и фотографий, показывающих, что евреи — вырождающаяся нация.

Никита Струве вспоминает, что в 1940 году, когда он был еще ребенком, в оккупированной зоне «появилось предписание евреям регистрироваться; зарегистрировавшимся — носить желтую звезду (что во мне вызывало зависть: а не выдадут ли знак отличия и для выходцев из русских), носителям звезды — ходить в магазины в определенные часы, а в метро садиться только в последний вагон»[531].

Положение французских евреев отличалось от положения еврейских эмигрантов во Франции.

«У французских евреев были глубокие корни в этой стране, прочные связи, поддержка, дружеские отношения, сообщники, способы самозащиты. Конечно, молодежь из „Новой и чистой Франции“ никаких различий не делала и всем евреям кричала: „Евреи, мы от вас отмежевались! Франция для французов!“ Эти молодчики наклеивали на витрины еврейских магазинов различные карикатуры и высказывания по поводу еврейской расы, еврейского носа, племени — это само собой (…) Конечно, толпа выходила из кинотеатра разъяренной, посмотрев „Еврея Зюсса“[532], который руководил пытками симпатичного христианина (…) Но в общем в „свободной зоне“ французские евреи еще прочно стояли на ногах, были оптимистично настроены, и многие из них считали, что (…) даже оккупант делает и будет делать различия между евреями, прибывшими неизвестно откуда, и коренными евреями (…) Вначале французские евреи, конечно, были растеряны и проявляли некоторую обеспокоенность: множество евреев немцы выслали из Эльзаса и Лотарингии сразу же после оккупации этих районов. Евреи-эмигранты тоже разделились на две группы: одни, повинуясь древнему инстинкту, приняли решение бежать. Они бежали за границу легально или нелегально (…), но большинство еврейских эмигрантов, живших во Франции уже много лет (…) решили остаться и двинулись на юг»[533], — писал Кнут.

В Тулузе до войны жило около десяти тысяч евреев, но это количество утроилось за счет евреев из Эльзаса и Лотарингии, а также за счет бесчисленных еврейских беженцев всех возрастов, сословий и профессий из оккупированных районов. Они старались добраться до Марселя и раздобыть въездную визу в Аргентину, в Бразилию, в Китай — куда угодно. Люди спали на вокзалах, на площадях, в скверах, в школах, в танцзалах. Цены на жилье подскочили до небес.

Обеих дочерей Ариадна отослала из Тулузы к своему дяде Боре Шлецеру в Пиренеи, но через несколько месяцев Мириам вернулась.

Кнут с большим трудом нашел крошечную квартирку в полуподвале возле Ботанического сада на улице Беже-Давид, 20.

Жили впроголодь, но Ариадне и Кнуту было не привыкать. Какое-то время Кнут работал сторожем в сумасшедшем доме. Он рассказал Ариадне, что один больной все время допытывался у него, который час. Кнуту надоело, и он спросил больного, для чего ему это знать. Больной посмотрел на него и спокойно ответил: «Хочу знать, сколько мне осталось до того, как меня убьют».

Кнут еще ходил в военной форме — обычное зрелище в Тулузе тех дней, когда они с Ариадной встретили на улице Александра Бахраха, тоже демобилизованного.

«…Меня кто-то громко окликнул по-русски, — вспоминал Бахрах. — Я обернулся, сзади меня в обнимку с Ариадной Скрябиной шел поэт Кнут, добрый мой приятель. Еще будучи в Париже, я мельком что-то об их романе прослышал, но мне было невдомек, что этот роман мог быть уже официально оформлен (…) Кнуты сразу затащили меня в какое-то большое кафе. „Как я рад, милая Ариадна, встрече с вами обоими, об этом я и мечтать не мог“(…) Она насупила брови и резко оборвала меня: „Не зовите меня Ариадной, забудьте о ней. Я — Сарра, так как, выйдя замуж за Кнута, перешла в иудейство“. Я промолчал, толком не зная, что ответить, и не совсем соображая, почему взрослой женщине, меняющей религию, надлежало менять свое имя и как такую перемену можно бюрократически оформить. Но Сарра так Сарра (…) Я проголодался и с кружкой пива заказал бутерброд с ветчиной. Сарра-Ариадна посмотрела на меня злыми глазами. „Не знаю, позволительно ли вам и нам пить пиво, но это куда ни шло, а вот есть (…) ветчину“ (…) Кнут заерзал на своем стуле, а я, каюсь, не сразу понял, что она, собственно, имела в виду. Но вскоре мне уже многое стало ясно: о чем бы мы ни заговаривали — об общих друзьях, о поэзии, о погоде, — она с нетерпимостью неофита[534] все сразу же сводила к еврейскому вопросу. Она, конечно, была много трезвее меня, но мне после фронта не хотелось еще смотреть правде в глаза. Я видел, что мое нежелание думать о будущем раздражает ее в такой же мере, как ее неистовость, доходящая до кликушества, раздражала меня (…) очевидно, она унаследовала от отца, как писал о нем Пастернак[535], „исконно русскую тягу к чрезвычайности“ (…) Стоило провести с ней какие-нибудь полчаса, чтобы почувствовать ее скрытую, отнюдь не женственную динамичность, какой-то горячечный заряд, упрямство, органическую необходимость настаивать на своем, даже в пустяках»[536].

Вполне может быть, что Бахрах был последним, с кем Кнут и Ариадна говорили по-русски. В Тулузе они полностью перешли на французский язык, даже с детьми, из опасения, что их могут выдать.

* * *
В тесной комнате, полной мух, Ариадна и Кнут были заняты не своими проблемами, а еврейскими. Они решили начать с написания брошюры. Писали они ее несколько недель, после чего она была отпечатана на дактилографе.

В лучших традициях русской литературы брошюра называлась «Что делать?». В ней излагались основные проблемы евреев вообще и в создавшемся положении — в частности. На вынесенный в заголовок вопрос, что делать евреям, ответ был коротким: начать действовать. Далее следовал вопрос, как действовать. И на него ответ был коротким: создать свою еврейскую подпольную организацию. Вместо того чтобы участвовать в общей борьбе, евреи должны бороться под своими девизами «Быть везде» и «Сопротивляться!».

К брошюре прилагалось руководство к действию. Один из главных принципов, изложенных в нем, — соблюдать самые строгие правила подчинения и конспирации — вошел потом в устав еврейской подпольной организации.

Через несколько дней после выхода в свет брошюры Кнут собрал нескольких сионистов, прочел им брошюру, объяснив намеченную структуру и цели будущей организации. Слушатели раскритиковали «эту опасную затею» в пух и прах. Они категорически возражали против любого подполья.

Только один сказал: «Я с вами. Рассчитывайте на меня». Его звали Авраам Полонский[537].

Полонский родился в Белоруссии, в шесть лет вместе с родителями попал в Эрец-Исраэль. Там его отец построил в Яффе фабрику по изготовлению ваты. Полонский надолго запомнил, как арабские дети Яффы кричали еврейским школьникам: «Еврей, еврей, я тебе голову отрежу!» «Я думаю, — говаривал он потом, — что палестинское детство приучило меня защищаться, когда кто-нибудь нападает на евреев». После начала Первой мировой войны семью Полонских вместе с другими российскими подданными турецкие власти Палестины выслали в Александрию. Там Авраам оказался на митинге Владимира Жаботинского и был так взбудоражен его речью, что, будь он постарше, не задумываясь вступил бы в Еврейский легион. Из Египта семья Полонских вернулась в Белоруссию, и Авраам стал секретарем комсомольской ячейки. Во время гражданской войны он собрал несколько десятков еврейских юношей и девушек и создал подпольную организацию. Они сражались на стороне Красной армии против Петлюры[538], пока не оказались на территории, ставшей частью Польши. Польские власти арестовали еврейских подпольщиков, но Полонскому удалось бежать. Он добрался до Германии, оттуда попал в Бельгию и в конце двадцатых осел в Тулузе. За годы, проведенные на Западе, молодой Полонский вернулся к своему давнишнему увлечению идеями Жаботинского, ставшими для него жизненным кредо. Окончив инженерный факультет Тулузского университета, Полонский поступил на крупный государственный завод, а потом открыл собственное процветающее предприятие по сборке радиодеталей с филиалами по всему югу Франции.

* * *
Несмотря на возражения сионистов, еврейская подпольная организация была создана. Ариадна и Кнут были вдохновителями и идеологами, а Полонский возглавил объединенное командование, куда вошли двое уроженцев России — бывший активист «Поалей Цион»[539] Люсьен (Арон) Люблин и бывший директор ОРТ[540] Александр Коварский и двое уроженцев Литвы — демобилизованный лейтенант французской армии Дика Ефройкин и демобилизованный старший сержант Леонард Зупранер, собиравшийся до войны стать профессиональным солдатом.

Вот когда Аврааму Полонскому пригодился подпольный опыт его юности.

«Этот „идеалист“, — написал о нем Кнут, — был гениальным организатором. По природе человек молчаливый, он слушал собеседников с большим вниманием. Сам говорил мало, но каждое его слово было наполнено смыслом[541]».

Среди кличек Полонского были Моррис, Патрон, Большой Поль (что было забавно при его малом росте) и Наполеонский (так его величали только у него за спиной).

Вначале организацию хотели назвать «Сила», но потом выбрали другое название — «Еврейская армия» (ЕА).

Часть членов ЕА набрали в местном университете, где училось много евреев из России и Полыни, часть — из инженеров предприятия Полонского,

Последние хорошо знали местность, так как разъезжали по всему югу страны, торгуя радиоприемниками и создавая на местах ремонтные мастерские. Особенно хорошо они ориентировались в горных районах Пиринеев, где позднее ЕА проложила тропы для переброски евреев через испанскую границу.

Кнут вербовал людей и в синагоге. Как раз там он и подошел к аргентинскому еврею Альберу Коэну и спросил, что тот собирается делать. Коэн ответил, что хочет уехать вместе с братом в Северную Африку. Тогда Кнут сказал:

— Я могу предложить кое-что поинтереснее, но сначала пошлю тебя к одному человеку, который с тобой поговорит.

Этим человеком был Полонский. Главная контора его предприятия находилась на улице Рампар, 17, прямо напротив полиции. Проверив Коэна, Полонский взял его в ЕА. Под кличкой «Бебе» бывший сержант французских ПВО Альбер Коэн стал связным и разъезжал всегда на велосипеде. А члены ЕА говорили: «Вон едет Бебе на своем коне».

В синагоге Кнут встретил и двадцатилетнего студента-медика Поля Пинхаса Ройтмана, который хотел организовать кружок по изучению иудаизма. Ройтман обратился к Кнуту на «ты», а тот засмеялся и спросил:

— Как ты думаешь, сколько мне лет?

— Лет двадцать пять.

— Сорок.

Ройтман не только организовал кружок по изучению иудаизма, но и стал членом ЕА. Кроме Ариадны с Кнутом в кружок вошли друг их семьи — писатель Арнольд Мандель и двадцатилетний поэт Клод Виже.

Виже вспоминал, что вечером в праздник Симхат-Тора[542] 1940 года он подошел к старой синагоге, чтобы встретиться с беженцами, которым он сочувствовал. У входа толпился народ. И тут его окликнул молодой человек в берете. Это был Поль Ройтман. Поль пригласил его пойти с ним на молитву. Виже объяснил, что он — ассимилированный еврей из семьи, поселившейся во Франции много поколений назад. Но Ройтману все же удалось зазвать его в синагогу. Там Виже и познакомился с Кнутом. Вот как Виже его описывал: «Говорил прерывисто и с сильным русским акцентом. Был прирожденным конспиратором, но вносил в повседневные дела романтические нотки славянского поэта. Мечтал стать великим. В Париже вел тяжелую жизнь еврейского русскоязычного поэта в изгнании. Его экзальтированная натура, его эмоциональная речь и привлекали к нему, и настраивали против него»[543].

А вот какой Клод Виже увидел в 1940 году Ариадну Скрябину.

«Как и другие русские аристократы-эмигранты, покинувшие Россию после 1917 года, она жаждала действовать. Фанатичная, как все истинные неофиты, она покрывала позором язычников и христиан, заставляла своего мужа Давида, бессарабского еврея, строго соблюдать ритуалы, от которых он давным-давно отошел, потому что, как и многие его современники, ставил сионистскую идею выше религиозно-национальной. Ариадна этого не понимала, она мечтала о полном возрождении наследия иудаизма, о возвращении в Сион, о воплощении в жизнь мистического провидения израильских пророков. Она следовала жестким правилам раввинистического учения, которого изо всех сил старалась придерживаться, невзирая на огромные внешние трудности и на внутренние конфликты ее неистовой натуры. Приняв Моисеево учение, она не признавала религиозной терпимости. Она выражала то презрение к неевреям, которое свойственно христианским женщинам, недавно перешедшим в иудаизм»[544].

Кружок собирался раза два в неделю в доме Ариадны. Она любила споры и всегда начинала их первой. Сидя у кипящего самовара, обсуждали основы иудаизма, положение евреев во Франции и во всем мире, а также занимались ивритом. Однажды после урока, где разбиралась грамматика, Ариадна сказала: «Я не знаю иврита, потому что получила плохое воспитание». Религиозный Пинхас прилагал немало усилий, чтобы мадам Кнут знала смысл всех мицвот[545]. Она очень мучилась, оттого что всю субботу не курила, и каждый раз нетерпеливо спрашивала Ройтмана: «Ну, Пинхас, уже есть три звезды?[546]»

В оккупированной Франции ввели карточную систему, но, поскольку женщинам не полагались талоны на сигареты, она без зазрения совести отбирала их у некурящих мужчин, а у дочерей — талоны на шоколад, которые тоже выменивала на сигареты. Она сохраняла «бычки», высыпала табак в газетную бумагу и крутила «козьи ножки», как в России.

На заседаниях кружка беседовали о Маймониде[547], об Ибн-Гвироле[548], о Йехуде Халеви[549]. А на каком-то заседании даже устроили суд над Иосифом Флавием, перешедшим на сторону римлян. Клод Виже был защитником. Ариадна — обвинителем. Конечно, безжалостным. Она и вынесла приговор: смертная казнь за измену Израилю.

* * *
В Ресебеду, рядом с Тулузой, был лагерь интернированных еврейских беженцев. Там в нечеловеческих условиях содержались евреи из Германии.

Целый год Ариадна, Кнут, Ройтман и другие члены ЕА по воскресеньям приносили им продукты, подкупали часовых и раздавали все что принесли. Как-то раз, возвращаясь из лагеря и отстав от остальных, Ариадна и Кнут забрели на маленькое кладбище и увидели среди скромных могильных плит роскошный памятник белого мрамора с надписью «Здесь покоится фрау (…) родившаяся в Маннхейме и скончавшаяся в лагере Ресебеду». Судя по датам, фрау была очень старой. Под этой надписью большими буквами кто-то добавил еще два слова: «Бог рассудит».

В Йом-Киппур члены ЕА не принесли обитателям лагеря еды, но сказали, что помолятся и за них в синагоге. В синагоге не хватило места для всех желающих, и члены ЕА пошли к Ариадне с Кнутом. Пинхас Ройтман, накрывшись талитом[550], повернулся к восточной стене и произнес молитву.

Как вспоминает Клод Виже, выйдя из квартиры, «еретик» Мандель закурил, и Виже полушутя его упрекнул за это. Тот секунду подумал, потом аккуратно погасил сигарету, бережно спрятал ее в карман и с тех пор никогда не курил в Йом-Киппур.

17

После создания ЕА, в соответствии с законами конспирации, Ариадна выбрала себе подпольную кличку и если раньше она из Ариадны стала Саррой, то теперь из Сарры — Региной.

Каждый боец ЕА должен был пройти введенную Ариадной церемонию принесения присяги. О тексте присяги Ариадна хотела посоветоваться с Пинхасом Ройтманом, но он был вообще против присяги: «Все мы под Богом и не можем клясться в верности ни властям, ни командирам — никому, кроме Бога».

Ариадну этот довод не убедил. В подпольной организации должна быть церемония принесения присяги. И ее ввели.

Эту церемонию описала член ЕА Анна-Мари Ламбер.

«Я оказалась в темной, как ночь, комнате, напротив меня кто-то сидел, но я видела только резкий свет фонаря, направленный прямо мне в лицо. На столе лежал флаг, а рядом — Библия. Я должна была повторять слова присяги, не снимая руки с Библии. „Клянусь оставаться верной ЕА и подчиняться ее командирам. Да здравствует мой народ! Да возродится Эрец-Исраэль! Свобода или смерть!“ — услышала я свой голос. В темноте кто-то произнес: „Отныне и впредь вы в ЕА“. Зажегся свет, и я увидела, что напротив меня сидит Ариадна и что флаг сшит из двух простыней — белой и голубой. На всех нас сильнейшее впечатление производило ощущение некой мистической силы по другую сторону стола»[551].

А вот что вспоминала после принятия присяги Анни Латур:

«Когда мы с Региной вышли на улицу, она мне сказала: „От вас требуется строжайшая секретность. Вы будете встречать товарищей из ЕА, но не будете знать, что они ее члены. Как и они не будут подозревать о вашей принадлежности к ней“»[552].

С 1940-го по 1944 год присягу принесли тысяча девятьсот пятьдесят два человека, среди которых было много русских евреев. Например, офицеры французской армии Виктор Миркин и Ян Розенталь; совсем молоденький Давид Донов, «Додо», которого потом застрелили агенты гестапо; ветеран Первой мировой войны Саша Кринский; прославленный хоккеист Анатолий Волох и другие.

После ареста Волоха его сокамерники рассказали, что немецкий унтер-офицер предложил ему глотнуть пива из бутылки.

— Французский офицер не пьет с младшим по званию, — сказал едва стоявший на ногах Волох и повернулся к немцу спиной. Его расстреляли.

* * *
Ариадна создавала ЕА для борьбы с немцами, что не мешало ей считать главным врагом евреев не Германию, а Англию, поскольку английская полиция в Палестине защищала арабских террористов, отнимала оружие у евреев и не пускала в страну еврейских иммигрантов. Понадобились антиеврейские законы, декреты, циркуляры, изданные правительством Виши с июня по декабрь 1940 года, и регулярные сообщения о еврейских облавах в оккупированной части Франции, чтобы Ариадна поняла, что для нее главный враг — Германия и что евреи должны бороться с немцами как со своими личными врагами.

«Когда Ариадна нас мобилизовала, мы еще по привычке считали себя французами еврейского вероисповедания и задавались вопросом, почему нужно вступать в еврейскую подпольную организацию. Почему бы не присоединиться к общему подполью? Ариадна объяснила нам, что другие народы выживут при любом режиме, а еврейский народ, если сам себя не защитит, исчезнет. А ЕА должна доказать всем народам простую истину: евреев невозможно стереть с лица земли. ЕА, сказала Ариадна, это не только еврейская, но и сионистская организация, цель которой не только выжить, не только помочь в поражении нацизма, но и после этого строить еврейское государство в Эрец-Исраэль»[553], — вспоминала Анна-Мари Ламбер.

Мысль Ариадны один из командиров ЕА Люсьен Люблин выразил немного другими словами: «Для французов, как и для всех народов Европы, сопротивление — борьба за освобождение от захватчиков, для евреев — борьба за выживание. Так что тот, кто выжил, уже был бойцом и победил, поскольку нарушил планы немцев уничтожить евреев всех до одного»[554].

18

Чем занималась ЕА?

— Добывала оружие.

— Добывала секретную информацию.

— Совершала диверсии против немцев.

— Спасала евреев, переправляя их сначала в безопасные укрытия, а потом в Швейцарию или в Испанию. (Кстати, в швейцарских Альпах было удобнее переходить границу пешком.)

— Изготовляла фальшивые документы для переправки евреев.

— Распределяла среди евреев полученные через Швейцарию медикаменты и денежную помощь от международных еврейских организаций «Джойнт»[555], «Керен-кайемет»[556] и «Керен-хайесод».

— Выпускала свою газету «Кан мэм»[557].

— Спасала еврейских детей.

С этой целью было принято решение объединить несколько сионистских организаций с молодежным движением «Еврейские дозорные», основатель которого Робер Гамзон (подпольная кличка «Кастор») вошел в объединенное командование ЕА. «Дозорные» занимались переправкой еврейских детей из центральных городов в провинциальные монастыри и на дальние крестьянские фермы. Особенно прославилось своими смелыми операциями шестое отделение «Дозорных». Из восьмидесяти восьми молодых людей, входивших в это отделение, четверо были расстреляны и двадцать шесть — депортированы в концлагеря, откуда не вернулись.

— Заботилась о детях, остававшихся в городах «свободной зоны» — Лиможе, Монпелье, Ниме. В них раньше почти не было евреев, а теперь были тысячи еврейских беженцев, детей, которых надо было и учить и воспитывать.

— Создавала для этих детей сельскохозяйственные фермы, где их приучали к земледельческому труду и готовили к будущей репатриации в Эрец-Исраэль. Как раз в это время правительство Виши начало кампанию за возвращение к патриархальным ценностям великой Франции, и прежде всего — за «возврат к природе». Под этим предлогом Робер Гамзон сумел получить от властей Виши для своих воспитанников мотыги, лопаты и даже ботинки для работы в поле. Родителям помогали поддерживать связь с детьми, передавая весточки в оба конца.

— Помогала беженцам из лагерей в «свободной зоне».

— Заботилась об ортодоксальных евреях-эмигрантах. Их было очень трудно спрятать из-за их внешнего вида, одежды и, можно сказать, незнания французского. Члены ЕА перевозили их по ночам на метро, переправляли в деревни и прятали там, снабжая поддельными документами и поддельными продуктовыми карточками.

Сохранились только две последние страницы одного из многочисленных отчетов, которые составляла Ариадна. Этот отчет за подписью «Регина» датирован декабрем 1943 года. В нем Ариадна писала о своем визите в город По, где у трехсот находившихся там ортодоксальных евреев «все продуктовые карточки должны быть заменены в конце месяца. Никто в По не может этим заняться (…) Касса пуста, и срочно нужны деньги»[558].

А сельских старост и мэров маленьких городков ЕА брала чуть ли не на полное содержание, чтобы они делали вид, будто не знают, что у них прячутся ортодоксальные евреи. Ариадна этими евреями восхищалась и говорила: «За них-то мы и сражаемся»[559].

Тулуза стала главной штаб-квартирой ЕА, а ее подразделения были созданы по всему югу.

* * *
Как относились к евреям простые французы?

По словам Люсьена Люблина, «по большей части придерживались расхожей банальности „жизнь покажет“. Пока немцы побеждали по всей Европе, французы были настроены против евреев и сотрудничали с немцами. Разумеется, не все. Мы никогда не смогли бы заниматься подпольной работой, если бы не помощь французов»[560].

Рассказ Пинхаса Ройтмана подтверждает последние слова Люблина.

«Помню одного старого еврея из Бельгии, который пришел ко мне за помощью. Он не говорил по-французски, так что, сказал он, на улице каждый узнает в нем еврея и ему некуда бежать. Ну как тут быть? Что толку дать ему фальшивые документы? Я обратился к французу, который жил в моем доме. Рассказал ему все как есть, и на следующий день он дал мне адрес дома для престарелых, где были готовы принять этого еврея при условии, что мы обеспечим его продуктовыми карточками. Этот еврей пережил войну. Многие французы сотрудничали с немцами. Но далеко не все. Во Франции до войны было 350 000 евреев. Более 200 000 остались в живых. Могли ли они выжить, если бы французы нам не помогали…»[561].

«А многие евреи, — вспоминает Альбер Коэн, — боялись какой бы то ни было связи с ЕА и не хотели, чтобы мы к ним приходили. Потом они об этом пожалели»[562].

* * *
«В 1941 году, — писал Кнут, — „свободная зона“ покрылась сетью маленьких еврейских общин, разбросанных по городкам, местечкам и конечным станциям. Это были иностранные евреи, с которых мэры брали подписку о невыезде (…) они жили благодаря чуду выпавшей иудеям манны. На сей раз в форме скромных, нерегулярных и негарантированных пособий (…) Помню, в 1941 году (…) я ездил (…) проверять, как распределяются эти, увы, недостаточные пособия. Среди прочих мест я побывал в Монрежо, где и столкнулся с супружеской парой старых евреев — не то немецких, не то австрийских (…) Муж — оптик, как видно, прекрасный специалист в своей области. Монрежо — тихое местечко в Пиринеях. Спокойный, ласковый пейзаж (…) В плохо освещенной комнатушке, сверкающей чистотой, сидел человек, уставившись в одну точку жутко неподвижными, будто стеклянными, глазами. Его жена смущенно подняла бескровно-прозрачное лицо и с отчаянием в голосе обратилась ко мне: „Что делать? Прошу вас, месье, посоветуйте, как быть. Пособия, которое нам посылают, хватает только на оплату комнаты, а, кроме него, у нас ничего нет. Совсем ничего. Мой муж вполне мог бы работать, оптиков здесь не хватает, но нам, иностранным евреям, работать запрещено. Впрочем, у него же нет инструментов. Вот я и спрашиваю вас, как нам быть?“ Что мог ответить ей я, которого послали проверить, нельзя ли урезать пособие. Расставшись с моими знакомцами, я очутился в допотопной таверне, где колоритная старуха, сидя на корточках перед очагом, готовила на дровах еду. Под потолком коптились два подвешенных к балке окорока. Старуха ворчала, проклиная наше несчастное время: „Куриц — и тех нельзя разводить: не знаешь, чем кормить“. У каждого свои беды. У этой женщины конечно же были настоящие трудности, но я вспоминал тихое отчаяние старых супругов, которые и понять-то не могут, почему их вырвали из жизни, видимо, трудовой, полной заслуженных радостей, и приговорили к медленной смерти в уютном, спокойном уголке чужой страны. Подумать только, что это еще привилегированные счастливчики! Они не попадут в статистические данные о жертвах немецкого расизма»[563].

* * *
К 1941 году были уже лагеря, находившиеся под юрисдикцией правительства Виши. В этих лагерях оказалось много молодых евреев, включая членов разных сионистских организаций. Они устраивали лекции, чтобы поддерживать сионистский дух даже за колючей проволокой. Но довольно скоро они поняли, что из лагерей надо бежать, и чем быстрее, тем лучше. Тут-то они и натолкнулись на сопротивление той части евреев, которые считали, что первый же побег приведет к карательным мерам против семей арестованных. Тем не менее побеги начались. ЕА помогала беглецам, а некоторых принимала в свои ряды. В 1941 году ЕА еще не занималась диверсионной работой. К вооруженной борьбе она перешла позже.

Нацисты планировали переправить евреев из лагерей в «свободной зоне» в концлагерь Дранси, комендантом которого был помощник Эйхмана[564] Алоиз Брунер[565], и оттуда — в Освенцим.

Правительство Виши предпринимало антиеврейские меры, не дожидаясь указаний из Берлина. Даже наоборот, оно предложило немцам устроить «Хрустальную ночь» и в Париже. Это предложение немцам понравилось, и спецотдел гестапо организовал взрывы шести синагог в ночь со 2-го на 3 октября 1941 года. Командование вермахта не знало, что запланирована такая операция, поэтому двое патрульных немецких солдат получили тяжелые ранения во время взрыва.

* * *
На железнодорожную станцию в Ницце, через которую набитые евреями вагоны для скота следовали в Дранси, приходила член ЕА Лея Вайнтроб. Она приносила хлеб, бутылки с водой, пустые ведра — в вагонах для скота нет туалета — и раздавала их евреям. Когда она пришла в очередной раз, к ней подошли трое немцев и проверили документы, по которым она под другой фамилией значилась работником Красного Креста.

— А не знаете ли вы Лею Вайнтроб? — спросил Лею один из немцев.

— Нет, — ответила Лея Вайнтроб, — не знаю.

— Но ведь вы вместе с ней работаете, — удивился немец.

— У нас, — объяснила Лея, — большая организация, но я завтра же выясню, в каком отделе работает мадам Вайнтроб, и сообщу вам.

Ее отпустили.

Гестаповцы, получив от своих агентов адрес тайной типографии, где члены ЕА изготовляли фальшивые документы, отправились туда. В типографии как раз была Лея с мужем и с их товарищем. Но она успела выйти, а мужа Жака (Янкеля) и его тезку Жака Марбюрже арестовали. Их привезли в гестапо, допросили и, убедившись, что это не те люди, которых искали, отпустили. На улице Вайнтроб спохватился:

— Я забыл свою сумку. Подожди минутку, схожу за ней.

Трудно поверить, что человеку могла прийти в голову мысль вернуться в гестапо. Но у членов ЕА еще не было достаточного опыта подпольной работы.

— Пожалуйста, — сказал немец, — можете забрать вашу сумку. Хочу только посмотреть, что у вас в ней.

Он открыл сумку и нашел много денег, фальшивые удостоверения личности, списки детей, их адреса и другие важные документы.

Вайнтроба снова арестовали, целую неделю пытали и спрашивали, знает ли он высокую, красивую блондинку, которая ходит на железнодорожную станцию и раздает евреям хлеб и воду. А он отвечал, что не знает никакой блондинки.

Через неделю Жака Вайнтроба отправили в Дранси, а оттуда — в Освенцим.

* * *
Французская полиция старалась продемонстрировать немцам полную лояльность и регулярно проверяла документы у евреев.

«Глупость этого гоя так и прет из всех его свиных пор»[566], — с отвращением сказала Ариадна, выходя от комиссара тулузской полиции после очередной проверки. Комиссар был особенно изумлен тем, что женщина такой арийской внешности, у которой по документам нет ни еврейского дедушки, ни еврейской бабушки, настаивает на том, чтобы власти считали ее еврейкой. Если бы комиссар знал, что перед ним сидит одна из активнейших членов ЕА, Ариадну постигла бы участь Жака Вайнтроба и многих других евреев.

Ариадна чуть ли не каждый день шла на риск, полагая, что Эли и Бетти в надежных руках и им ничего не грозит. Она даже представить себе не могла, что с ними происходило.

Пятилетний Эли оказался в католическом монастыре между Парижем и Тулузой, где собрали детей беженцев и сирот, евреев и неевреев.

«Люди, которые должны были заботиться о нас, — вспоминал Эли, — были настоящими садистами. Нас все время наказывали: засовывали головой в ванну с водой, пока мы не начинали задыхаться. Или клали на голову мелок и заставляли стоять часами не двигаясь. Если же мелок падал, ребенка нещадно били. Не раз меня заставляли стоять на коленях на рассыпанном по полу горохе»[567].

Как и когда он спасся из монастыря — не помнит, но знает, что потом прожил с матерью полгода.

«У католиков не было никаких сладостей, а у мамы была пачка печенья — невероятная редкость в то время. И я начал таскать по одной штучке. Съедал и говорил себе: „Возьму еще одну — и все“, пока не съел всю пачку. Потом мама спокойно сказала, что она хорошо понимает, почему я это сделал. Сегодня смешно все это слушать, но тогда печенье, а тем более шоколад или сахар были манной небесной. Кусок черного хлеба с сахаром считался роскошным ужином. В это время мы жили все вместе и скрывали у себя дома членов ЕА. Один из них спрятался под кроватью, на которой я спал. Когда пришли немцы и спросили: „Кто тут лежит?“ — мама ответила: „Вы же видите, тут спит ребенок“. И немцы ушли»[568].

Совсем другой была история двенадцатилетней Бетти, которую Ариадна отправила к своему дяде Борису Шлецеру, называвшему себя не иначе как де Шлецер, чтобы подчеркнуть свое знатное происхождение и чтобы никому не могло прийти в голову, будто он — еврей. Но кому-то это все же пришло в голову. «Из-за анонимного доноса, в котором меня обвинили в том, что я „еврей и коммунист“, гестапо за мной особо следило»[569], — вспоминал Шлецер. После слежки гестапо арестовало Шлецера вместе с племянницей, продержав в тюрьме несколько дней. Потом их выпустили. Месяца через три жизни у Шлецера Бетти влюбилась в молодого кюре и написала Ариадне, что хочет перейти в католичество. Ариадна была в панике.

«Если Бетти крестится, я убью ее и себя», — сказала она и забрала Бетти домой.

Через некоторое время Бетти начала получать от Шлецера письма. Одно из них Ариадна вскрыла и прочла: «Будь осторожна. Евреи очень хитрые и постараются снова тебя обмануть. Поэтому мы даем тебе адрес священника в Тулузе, пойди к нему, и он укрепит твою веру». Дядя, вероятно, не мог простить племяннице, что она перешла в иудаизм, и решил «спасти» хотя бы ее дочь.

Ариадна попросила Манделя повлиять на Бетти. Но от его философии вышло только хуже. Тогда она бросилась к Пинхасу Ройтману, который руководил молодежным движением и умел разговаривать с подростками. Сестра Бетти, Мириам, была у него в группе. Ройтман начал ходить с Бетти гулять каждый вечер. Он хорошо знал, какими аргументами пользуются католики, и разбивал их один за другим. Так продолжалось целый месяц. В конце концов Бетти вняла его доводам. Ариадна же со своей стороны начала понемногу привлекать ее к борьбе ЕА, потому что, несмотря на юный возраст и малый рост, смышленая Бетти была отчаянно смелой девочкой.

* * *
Одной из самых трудных задач была переправка за границу еврейских детей, чьих родителей депортировали в лагеря.

Ариадна сопровождала группу детей иногда одна, иногда с Жизель Романо. В группу входило до тридцати детей от семи до двенадцати лет. До швейцарской или испанской границы детей везли поездом, рассаживая по разным купе, а их багаж складывали в один огромный кофр (сундук), где среди детской одежды нередко прятали пистолеты и автоматы. Для семилеток поездка на поезде была просто приключением, а кто постарше, помнил, что случилось с его родителями, и, подъезжая к знакомой станции, говорил Ариадне:

— Тетя Регина, посмотрите, вот тут моих маму и папу…

— Тссс… — обрывала его Ариадна и прижимала к себе.

Детям было велено разбегаться, чтобы не привлекать внимания, когда они выходят на перрон, издали следить за тетей Региной и, когда она начнет напевать условную песенку, быстро входить в вагон.

Однажды Ариадна и Жизель перевозили очередную группу детей. Выйдя из вагонов в Каркассонне, они увидели немцев с прожекторами. Часть детей, как и полагалось, рассыпалась по перрону в ожидании сигнала, а остальных Ариадна и Жизель взяли с собой в привокзальное бистро. Не успели они усесться и заказать воду, как за соседний столик сели двое немецких офицеров. Один посмотрел на детей и что-то сказал второму. Ариадна поняла, что говорят о них. Второй повернулся и, увидев Жизель, побледнел. Он узнал ее. Она — его. До войны они познакомились на курорте в Чехословакии. Он знал, что она — еврейка. Жизель сидела белая как мел. Она была уверена, что это — конец. Но немец отвернулся и сказал второму офицеру: «Нет».

Конечно, не всем так везло, и не все добирались до назначенного места. Члена ЕА Милу Расин арестовали на швейцарской границе, когда она сопровождала группу детей. Она погибла в концлагере Равенсбрюк.

Другого члена ЕА двадцатилетнюю Марианну Кон арестовали при подобных обстоятельствах, и, хотя у нее была возможность скрыться, она отказалась покинуть вверенных ей детей и погибла вместе с ними. После освобождения Франции их трупы нашли на угольном складе.

В Тулузе было арестовано еще несколько сопровождающих как раз в ту минуту, когда они садились с детьми на поезд, идущий к испанской границе.

Однажды Ариадна попала в переделку, когда вместе с двумя товарищами перевозила оружие. Они возвращались в Тулузу с тремя чемоданами. На промежуточной станции при таможенном досмотре рядом с французскимиполицейскими стояли немецкие солдаты. Ариадна с товарищами решили переждать в кафе, пока немцы уйдут. Те вскоре ушли, и все трое стали в очередь на досмотр. Попытавшись поднять первый чемодан, полицейский от неожиданности вскрикнул:

— Ну и тяжесть! Что у вас там, коровьи туши?

— Да что вы! — улыбнулась Аридна. — Какие туши! Там автоматы!

Полицейский захохотал и махнул рукой, мол, проходите.

Вернувшись домой, Ариадна рассказала в лицах об этом случае, а несколько месяцев спустя Бетти очень пригодился материнский опыт.

Бетти тоже перевозила тяжелые чемоданы с оружием из Тулузы в Париж. В Тулузе товарищи помогли ей погрузить их в вагон, а в Париже ее должны были встретить. Поезд уже подходил к Парижу, когда выяснилось, что мост через Луару взорван. Пассажирам велели выйти из поезда и добираться до Парижа пешком. Бетти не знала, как дотащить два чемодана до города, и попросила соседа по купе помочь ей. Галантный сосед-француз одобрительно осмотрел юную мадемуазель и взялся за ручки чемоданов, но тут же опустил их на землю.

— Какие тяжелые!

— Тссс! — Бетти прижала палец к губам. — Там — динамит.

Сосед оценил ее юмор и донес чемоданы до города.

* * *
Вот как Ариадна описала жизнь в Тулузе в письме Бунину:

«Дорогой Иван Алексеевич, часто говорим о Вас и вспоминаем, а сесть за стол и написать все что-нибудь мешает. В противовес моему мужу у меня настроение чудное. Тулуза мне очень нравится, вероятно, потому что ощущаю себя здесь, как на вокзале. Хотя мы кое-как и устроились, и старшие дети с нами, и я даже имею службу, чего со мною никогда в жизни не случалось, общее впечатление от нашей жизни — что мы сидим на чемоданах и что ничего в этом городе не имеет к нам ни малейшего отношения (…) Я давным-давно пришла к заключению, что чем хуже, тем лучше. В Америку меня совершенно не тянет, не все ли равно, где сидеть. Галут мне давно осточертел, и нет ни малейшего желания после европейского гостеприимства попробовать американского, но Довиду, конечно, виднее (…) Помните ли Вы нашего друга Еву Циринскуто, рыжеватую блондинку с прозрачными глазами, — она уехала в Палестину и там вышла замуж. Больше ни о ком из общих знакомых ничего не могу сообщить. Понятия не имею, кто — где (…) Иван Алексеевич, милый, когда и где мы еще увидимся? Сведет ли еще судьба выпить вместе, помянуть минувшие дни? Очень радостно было бы встретиться с Вами, но это, понятно, как говорит Довид, „девичьи мечты“. Шлю Вам самый сердечный привет. Прошу не забывать. Ариадна Кнут»[570].

В 1942 году из Тулузы еще можно было послать письмо в Тель-Авив с явно еврейской фамилией отправителя, и Давид Фиксман написал Еве:

«У нас жизнь сложная (…) Прошли через большие трудности (…) Девочки стали девушками. Бетти — 16 лет, Мириам — около 18-и. Мириам очень выровнялась в смысле характера, похорошела (…) Бетти — малорослая, загадочная славянская натура. Обе — жуткие националистки. Прекрасно знают богослужение, впору заправскому раввину, знают все молитвы наизусть, поют национальные песни, зубрят иврит. Упрекают нас в равнодушии к мистическо-религиозной подоплеке. Эли (…) рослый, красивый и необычайно серьезный мальчуган. Кажется, не прощает нам (в душе) того, что мы больше чем на два года оставили его у чужих. Очень серьезен и научен всяким ритуальным штукам. Ариадна, она же Сарра (…) от религиозной настроенности перешла под моим зловредным влиянием к национальному самосознанию»[571].

Спустя две недели Кнут написал Еве:

«Наше положение оставляет желать лучшего. Я решил предпринять некоторые шаги для отъезда в Америку. Возможно, уже слишком поздно»[572].

О том, что значит «положение оставляет желать лучшего», Ева могла догадаться, узнав от Кнута, что случилось у ее сестры Юлии, которая с мужем — Иосифом Цукерманом, врачом, чемпионом Парижа по шахматам, — и с сыном скрывалась от немцев в маленьком городке на испанской границе. У ее мужа, писал Кнут, «началось что-то вроде мании преследования. Он стал каким-то запуганным, боязливым (…) Еще в Тулузе, когда мы однажды сидели в бистро (…) Иосиф схватил меня за руку и зашептал: „Пересядем в другое место, на нас смотрят и видят, что мы евреи“ (…) Жили они в двух комнатушках с кухней и уборной на темной лестнице, куда нужно пробираться согнувшись. Пишу тебе обо всех этих подробностях, потому что они имели значение для Иосифа и немало способствовали его самоубийству. Однажды, придя домой и не поздоровавшись с соседом, он миновал свою квартиру, поднялся этажом выше и выбросился из открытого окна (…) Думаю, он скончался через час»[573].

Конечно были, правда, редко, и такие евреи, которые открыто гордились своим еврейством, хотя прекрасно понимали, чем это им грозит.

Вот с каким письмом обратился раввин Яаков Каплан к главному комиссару правительства Виши по еврейским вопросам Ксавье Валла 31 июля 1941 года:

«Господин главный комиссар!

Имею честь уведомить Вас, что сегодня согласно предписанию я послал в мэрию заявление о том, что я — еврей, и приложил такие же заявления от членов моей семьи. Поскольку принадлежность к иудаизму — большая честь для меня, я рад случаю заявить об этом официально (…) В прилагаемой анкете я указал, что прошел войну 1914–1916 годов пехотинцем. Был ранен. В 1916 году получил орден Военного креста. Хотя как отец пяти детей я имел право оставаться в тылу, я воевал в 1939–1940 годах, будучи священнослужителем при войсковой части. Получил орден Почетного легиона как боец и священнослужитель (…) Могу добавить, что на последнюю войну мобилизовали трех моих братьев. Один из них еще в плену, другой награжден орденом Военного креста. Кроме того, шесть других членов моей семьи тоже мобилизованы, двое из них — офицеры — тоже еще в плену»[574].

19

10 мая 1942 года — два года спустя после оккупации Франции — в Монпелье, на вилле знаменитого физика Пьера Кюри[575], состоялся подпольный конгресс представителей сионистских и молодежных еврейских организаций, куда со всех концов Франции съехалось около сорока человек.

После бурных дебатов было принято решение, важность которого трудно переоценить: перестать регистрироваться для получения обязательной отметки «еврей» в удостоверении личности.

По сути, такое решение означало массовый уход в подполье.

Месяца через два после принятия этого решения немцы устроили самую большую облаву на евреев, а правительство Виши мобилизовало им в помощь четыре с половиной тысячи французских полицейских, предоставило адреса и анкетные данные евреев Франции.

Облава началась в Париже в четверг 16 июля 1942 года в 4 часа утра. Этот четверг потом назвали «черный». Полицейские ходили по квартирам и забирали женщин — до пятидесяти лет, мужчин — до шестидесяти и детей — старше двух лет. Больных стаскивали прямо с постели. Двухэтажные автобусы и крытые грузовики свозили евреев на центральный велодром, где за двое суток скопилось четыре тысячи пятьдесят детей, пять тысяч восемьсот две женщины и три тысячи тридцать мужчин — всего двенадцать тысяч восемьсот восемьдесят два еврея.

На велодроме у матерей отрывали детей ударами прикладов. Тысячи людей, прошедших первичную селекцию, двое суток ожидали транспорта без еды, питья и туалета. Один из оставшихся в живых вспоминал обезумевшую многотысячную толпу, заполнявшую трибуны велодрома и время от времени взрывавшуюся истерическими аплодисментами. Сошедшую с ума женщину привязали к носилкам. Другая попыталась убить своего сына осколком бутылки. Еще одна начала перерезать себе вены. На земле стонали больные. Беременная женщина кричала, что рожает.

Из двенадцати тысяч восьмисот восьмидесяти двух евреев, арестованных в «черный четверг», к концу войны выжили тридцать.

Немцы рассчитывали свезти на велодром вдвое больше, но, несмотря на строгую секретность операции, слухи о ней все же просочились, и части евреев не оказалось дома, когда за ними пришла полиция.

Для транспортировки в лагеря евреев, арестованных в «черный четверг», правительство Виши предоставило немцам необходимое количество поездов и даже, проявив инициативу, предложило сажать осиротевших после облав детей в вагоны вместе со взрослыми, чтобы в лагеря не шли поезда, набитые только еврейскими детьми. Но в те дни, когда, по указанию немцев, проводились «детские акции», отдельные составы с детьми продолжали уходить.

Журналист Петр Рысс[576] видел одну такую акцию.

«Счастливы те, кто не присутствовал при том, когда детей насильно отнимали у родителей. Ничего ужаснее нельзя себе представить, и описать это никому не под силу. Я видел вагоны для перевозки скота, набитые плачущими детьми под присмотром жандармов и гестаповцев. Женщины бежали за вагонами, истошно кричали, рыдали, рвали на себе волосы, падали, поднимались и снова бежали. Вагоны удалялись, матери безнадежно отставали от них, теряли сознание, а воздух продолжал содрогаться от плача, криков, причитаний, проклятий. Плакали случайные свидетели этого зрелища, обливались слезами улицы, дома. Казалось, небо и земля рушатся под потоками слез. И только гестаповцы улыбались. Жандармы и полицейские, которых заставляли проводить эти акции, тоже часто плакали. После облав на еврейских детей увольняли десятки полицейских. (…) В старом доме позади Нотр-Дам был маленький ресторан, куда я иногда ходил. Однажды прихожу — дверь закрыта. На следующий день тоже. Спросил соседей. Оказалось, хозяина с хозяйкой три дня назад арестовали, а десятилетний сын был в это время у товарища, так что его не взяли. Через два дня, беспокоясь о мальчике (…) я вернулся и хотел подняться на пятый этаж, где жили хозяева ресторана. Но консьержка сказала, что мне незачем туда ходить: оставшись без родителей, мальчик четыре дня проплакал, а прошлой ночью выбросился из окна. Утром изуродованное тело ребенка отправили в морг»[577].

24 августа 1942 года в «свободной зоне» прошла еще одна акция. Были арестованы все евреи, поселившиеся во Франции после 1936 года. Эта акция была названа «перемещением определенных категорий евреев в оккупированную зону», а в канцелярской переписке она значилась как «повторное распределение по этническим признакам».

В связи с этой акцией ЕА сразу же увеличила число детских групп, переправляемых через границу. Ариадна провожала одну группу, принимала другую, пропадала целыми днями. В общей сложности ЕА удалось переправить только в Швейцарию около двух тысяч еврейских детей.

Полукровки иногда могли сойти за арийцев. Так было с дочерью русского еврея и немки:

«Комендантский час для евреев начинался с восьми вечера, а для арийцев — с полуночи. Мы с матерью разъезжали по городу и развозили деньги для французов, которые прятали евреев. У меня в чулках были продуктовые карточки, а у матери под блузкой — тысячи франков. Как-то раз в метро мы попали в облаву. На выходе французов отделяли от евреев. Тогда мать взяла меня за руку и громко сказала с чистейшим берлинским акцентом: „Какое свинство! У них тут даже в метро спокойно ездить нельзя!“ Немецкие солдаты взяли под козырек»[578].

Кроме облав и арестов были еще самоубийства.

В Париже из двухсоттысячной довоенной еврейской общины осталось около тридцати тысяч.

* * *
В оккупированной зоне евреи скрывались по-разному. Среди знакомых Ариадны и Кнута художник Бен прятался в подвале. Александра Бахраха приютил Бунин на своей вилле «Жанетт» в Грассе, сказав, что не может он не приютить еврея в такое время. Журналист Петр Рысс вначале ночевал у семьи Струве.

«Приходил он к нам часто, — писал Никита Струве, — а во время первых облав (о них почти всегда за несколько дней узнавалось) ночевал у нас (…) В одну из таких тревожных ночей я услышал (…) повторный зловещий стук в дверь, но не в нашу, а в соседнюю, на той же площадке. На следующий день мы узнали, что соседом нашим оказался (…) пожилой еврей польского происхождения, который в ту ночь и был уведен (…) Ввиду участившихся облав Петр Яковлевич (…) решил на улицу больше не выходить и жил в задней комнате своей квартиры (…) при занавешенных окнах, в полумраке. Это своеобразное, но не столь редкое в те времена затворничество длилось много месяцев»[579]. По словам Кнута, Рысс не выходил из квартиры три года, опасаясь, что на него донесут соседи.

Старого друга Кнута поэта Александра Гингера приходили арестовывать четыре раза и каждый раз не заставали дома. А однажды, вспоминал он, его типично еврейская внешность спасла ему жизнь во время облавы: «Полицейский на меня посмотрел и потом сказал мне буквально следующее: „Один ваш вид у меня вызывает отвращение. Уходите отсюда“. И я ушел»[580]. Кнут пишет, что «Гингер гулял по Парижу и даже ездил в метро. Как-то он услышал, что сидевшие рядом с ним немецкие солдаты говорят по-русски. Оказалось, власовцы. Один из них уставился на Гингера и спросил: „А ты кто? Армянин, что ли?“ „Еврей“, — ответил Гингер не моргнув глазом. Власовцы на секунду сконфузились, а потом захохотали. „Был бы евреем, не хвастался бы этим“. — „А что? Я в самом деле еврей“, — сказал Гингер и быстро вышел из вагона»[581].

Приятель Гингера, отметив его «спокойное мужество», вспоминал, как трудно было всякий раз уговаривать его прятаться у них в доме во время облав. Когда же Гингер соглашался, он спрашивал: «Кофе у вас утром будет? Я привык по утрам пить кофе»[582]. Гингер не только гулял по Парижу, но и навещал знакомых. Один из его визитов описала Н. Берберова: «В половине двенадцатого ночи (…) осторожный стук в дверь. Открываю: А. Гингер (…) Он рассказывает, что живет у себя, выходит раз в неделю для моциона и главным образом, когда стемнеет. В доме — в этом он уверен — никто его не выдаст»[583].

Но Гингер, конечно, был исключением.

По словам очевидца, «в одну из больших облав евреев забирали из квартир по спискам. При этом полицейские не трогали тех, кто был на улице или не у себя дома. Поэтому в одной из соседних квартир немцы взяли только детей, поскольку их мать ушла из дома, полагая, что детей немцы не тронут. Тронули»[584].

20

Чтобы перейти к боевым операциям, ЕА нужно было оружие и обученные бойцы. В районе Черных гор под Тулузой ЕА создала свое еврейское маки[585]. В этом районе англичане сбрасывали на парашютах оружие для французских маки, но те не всегда вовремя приходили к назначенному месту. Люди Полонского быстро научились засекать место, где сбрасывали груз, и уносили его. По словам Полонского, среди причин, обеспечивших ЕА успех, была и такая: «в ЕА не было добровольных доносчиков».

Бывшие офицеры французской армии — капитан Жак («Жакель») Лазарюс (однофамилец первого мужа Ариадны), капитан Пьер Леб и майор Рауль Леон[586] — взяли на себя военную подготовку членов ЕА. Они провели трехмесячные учения с членами ЕА, которые потом разъехались для создания боевых отрядов ЕА в Париже, Лионе, Гренобле, Марселе, Лиможе, Росе, Шамбоне и Ницце. Боевой отряд ЕА был создан и в самой Тулузе.

В Ницце, помогая гестаповцам, евреев выслеживала группа русских эмигрантов. Их называли «физиономистами», потому что они ходили по улицам, разглядывали прохожих и по физиономиям определяли, кто еврей. Когда средиземноморский район был оккупирован итальянцами, евреям стало намного легче. Но, как только в Ницце высадились люди Эйхмана, начались повальные облавы на евреев. Тут услуги «физиономистов» оказались неоценимыми.

«Физиономистами» руководил бывший царский офицер Сергей Можаров, эмигрировавший во Францию и работавший там механиком. С началом оккупации он сменил род занятий и поселился в роскошной вилле «Калифорния» вместе с немецкими офицерами. Среди его подчиненных были князь Головани, некий Воронков, какой-то антиквар Александр и широкоплечий красавец осетин Георгий Каракаев, которого называли господин Жорж или Кара.

Нападение на Можарова было одной из первых боевых операций ЕА. Он остался жив, но четыре пулевых ранения не позволили ему вернуться к охоте на евреев. Тогда немцы повысили в чине Каракаева, и он стал руководителем «физиономистов».

Спустя несколько недель отряд ЕА провел еще одну операцию. Выследил Каракаева и устроил ему засаду, когда тот ехал на велосипеде. Его убили тремя выстрелами. Полиция увезла труп и закрыла дело. На следующий день «физиономистов» как ветром сдуло, и гестапо потеряло ценную сеть осведомителей.

Окрыленные таким успехом, отряды ЕА провели аналогичные операции по уничтожению осведомителей гестапо в Париже и в Сен-Мартен-де-Везуби.

* * *
Первый серьезный удар постиг ЕА в ноябре 1942 года, когда полиция арестовала Арнольда Манделя. Он вошел в ЕА по рекомендации Ариадны и Кнута, знавших его по Парижу еще с довоенных пор. Мандель был другом их дома, ухаживал за сестрой Кнута, сотрудничал в «Аффирмасьон», где писал философские эссе.

Кнут послал Манделя в Лурд встретиться с аббатом, который, по слухам, хорошо относился к евреям, и попросить его помочь переправить в Испанию группу молодых евреев, скрывавшихся в тулузской синагоге. Аббат подстроил Манделю ловушку, и того арестовали.

Об аресте Манделя Кнут написал уже после войны: «В ноябре 1942 года один из членов ЕА был арестован государственной полицией по обвинению в „проголлистской деятельности“. Во время допроса он назвал имя и адрес того, кто дал ему задание, но его роли в ЕА он не знал: писателя Икс»[587].

В своих воспоминаниях Кнут не раскрыл, что «одним из членов ЕА» был Мандель, и деликатно не назвал собственной фамилии, скрытой за инициалом Икс. В остальном он был верен фактам.

Командование ЕА получило по своим каналам информацию, что на допросе в полиции Мандель назвал фамилию и адрес Кнута. Информация оказалась точной: полиция нагрянула с обыском на квартиру Ариадны и Кнута.

Хотя ничего криминального полиция не нашла, на экстренном заседании командования было решено срочно переправить Кнута в Швейцарию.

По этому поводу Бахрах написал со слов Кнута: «Главари сопротивленческого движения решили, что он им будет полезнее, сидя в Швейцарии…»[588]

Кнут умолял Ариадну уйти вместе с ним. Причину знали только они двое: Ариадна была на втором месяце беременности. Но она наотрез отказалась. Он уговаривал ее хотя бы родить в Швейцарии, а потом пусть возвращается. Но Ариадна сказала: «Я нужна здесь. Ты же знаешь: дети». Она имела в виду и своих детей, и тех, которых перевозила через границу. Кнут взывал к ее здравому смыслу, говорил, что Эли, Бетти и Мириам можно взять с собой, что после обыска им опасно оставаться. Но она наотрез отказалась.

Ариадне только что исполнилось тридцать семь лет, а Кнуту было сорок два. С годами она стала еще красивей, и в ее красоте появилось что-то роковое, какой-то знак скрытой скорби. В нее тайно и явно были влюблены многие члены ЕА. Один из них, описывая ее горящие глаза и черные волосы до плеч, заметил, что ей не хватало только пистолетов на поясе.

Уговаривая Ариадну, Кнут смотрел на нее и в голове у него проносились обрывки воспоминаний об их давних встречах и разговорах.

Однажды она сильно опоздала на свидание, и он, сорвавшись, сказал какую-то резкость, а она в ответ улыбнулась. «Чему ты улыбаешься?» — спросил он. «Радуюсь тому, что мы уже очень близки. Иначе ты не позволил бы себе повышать на меня голос».

Они не прожили вместе и пяти лет. В последний год редко виделись. Ариадна часто уезжала на задания, на семейную жизнь оставалось мало времени.

Кнут вернулся от своих воспоминаний к действительности и, увидев, что Ариадна чуть не плачет, спросил:

— Что с тобой?

— Когда мы встретились, я была беременна, и когда мы расстаемся, я беременна.

Кнут попробовал воззвать к ее материнскому инстинкту, сказал, что рожать ей придется в городской больнице, а там почти наверняка будут немцы, ее могут узнать, у нее могут отнять ребенка. Ничего не помогло.

Три свидетельства людей, знавших Ариадну в те дни, так сходны, что кажутся написанными одним человеком.

Клод Виже: «От всего ее существа исходила непреклонная воля, желание быть на переднем крае, жертвовать собой»[589].

Дочь Мириам: «Решение принять еврейство означало для нее пожертвовать собой ради евреев, ради их спасения»[590].

Ева: «Она предпочла делать общее дело с еврейским народом, зная, что дело это гиблое»[591].

Кнут уходил из Франции с тяжелым сердцем. Он подчинился приказу им же самим созданной ЕА, которая будет действовать теперь без него. Он оставлял Ариадну в самом пекле. Где-то совсем смутно мелькнула мысль, что он уходит со сцены и апофеоз его жизни будет разыгрываться без него.

* * *
11 ноября 1942 года немцы оккупировали «свободную зону». Только в последний день ноября Кнуту удалось добраться до границы. На КПП швейцарский офицер пограничной охраны проверил его удостоверение личности и, увидев «исраэлит», начал кричать, что все евреи — коммунисты и нечего им делать в Швейцарии.

Кнут возразил, что он, хоть и еврей, но вовсе не коммунист, а сионист. Удивленный офицер спросил, что это такое, и Кнут коротко объяснил ему, подчеркнув, что местом проведения 1-го Сионистского конгресса из всех городов Европы был выбран Базель, а он, Кнут, совсем недавно, в 1939 году, был делегатом на последнем Сионистском конгрессе в Женеве.

Офицер вернул Кнуту удостоверение личности, взял под козырек и сказал: «Месье, добро пожаловать в Швейцарию!»

В случае с Кнутом офицер нарушил инструкцию, которая предписывала швейцарским пограничникам не пускать в страну евреев, особенно из Германии: по закону они не считались политическими беженцами. Этот закон, как и другие ему подобные, был принят швейцарцами в начале войны, чтобы избежать конфликтов с Гитлером. Начиная с 1938 года около десяти тысяч немецких евреев были насильно возвращены швейцарскими властями в Германию под тем предлогом, что их присутствие в Швейцарии может привести к росту антисемитизма. В своем служебном рвении швейцарская полиция даже предложила Германии поставить на удостоверениях личности всех евреев большую красную букву «J» — «юде», и немцы охотно согласились. За годы войны швейцарские власти отказались впустить в страну около тридцати тысяч еврейских беженцев из разных стран. Большая часть этих беженцев погибла в концлагерях.

Однако нет правил без исключения. Начальник полиции швейцарского пограничного городка Сент-Галль Пауль Гронигер выдал фальшивые въездные визы с более ранней датой почти трем тысячам еврейских беженцев, чем спас их от верной гибели. Вскоре власти обнаружили подделку — и Гронигер был уволен со службы, лишен пенсии и умер в нищете.

А правила продолжали действовать.

21

В Швейцарии Кнут попал в лагерь для интернированных лиц, откуда написал Еве в Тель-Авив, для конспирации говоря о себе в третьем лице:

«Наш друг Довид Кнут в Швейцарии с 1 декабря 1942 года. Он вам писать не может, но имеет право получать корреспонденцию (…) Кстати, Арнольд, у которого жена и ребенок остались во Франции, тоже здесь, в этом же лагере»[592].

Дело в том, что ЕА решила перебросить за границу не только Кнута, но и Арнольда Манделя, который после своего ареста был на грани нервного срыва и поэтому представлял угрозу для ЕА.

Сам же Мандель сказал о швейцарском периоде своей жизни: «Бежал в Швейцарию, где был интернирован до 1944 года, после чего сражался в маки»[593].

Учитывая, что по возвращении Манделя из Швейцарии Франция уже была освобождена и маки расформированы. сражаться ему было нс с кем. А из переписки Кнута с Полонским явствует[594], что ЕА полностью отказалась от упоминания имени Манделя в своей официальной истории.

* * *
22 мая 1943 года Ариадна благополучно родила мальчика.

Анна-Мари Ламбер, навестившая ее в родильном отделении тулузской городской больницы, вспоминает, что «…она вся сияла. И сказала: „Этот ребенок узнает свободу. Он будет жить в еврейском государстве!“»[595]

Ариадна назвала сына Иосифом в честь библейского Иосифа, который, по ее мнению, помог спасению свойского народа. У младенца была смуглая кожа и черные глаза, как у Кнута, а рот и скулы, как у Ариадны.

Боясь, что не все письма доходят, Кнут несколько раз подряд написал в Тель-Авив, что «у нашего друга Давида и его жены 22 мая родился сын (Иосиф), появления на свет которого они с нетерпением ждали, несмотря на трудности»[596].

Ариадна быстро поняла, что с новорожденным Йоси и восьмилетним Эли она связана по рукам и ногам, и решила переправить их в Швейцарию. Эта операция усложнилась тем, что 9 сентября 1943 года, на следующий день после капитуляции Италии, немцы заняли итальянский район Средиземноморья, блокировав Францию теперь уже со всех сторон.

Тем не менее в ноябре 1943 года удалось отправить Эли с группой других детей из оккупированной Франции.

«Меня послали с чемоданом, в котором был огромный кусок сыра, — вспоминает Эли. — Это все, что мне могли дать на дорогу. В нашей детской группе старшей была девочка четырнадцати лет. Она довезла нас на поезде до последней станции, а оттуда мы пешком дошли до швейцарской границы. Там оказался немецкий солдат. Он поднял ружье и хотел стрелять. Дети успели пролезть через дырку в заборе, а я нет и, вскочив на забор, повис между Францией и Швейцарией. К моему счастью, я свалился в Швейцарию»[597].

Через месяц после того, как Эли попал в Швейцарию, и ровно через год после своего пребывания там Кнут писал Еве, что «приехала Мириам с шестимесячным Иосифом на руках (…) Крепкий, милый, подвижный, но спокойный, с приятной улыбкой (…) Кажется, у него мои глаза: в них грусть. У Ариадны душа разрывается от разлуки с ним, но ей нечем его кормить во Франции (…) Теперь нас здесь четверо. Верная своему долгу, Ариадна осталась. Бетти с ней»[598].

Написал Кнут и о полученном письме от Ариадны, что было не меньшей редкостью, чем радостью. Больше писем от нее не было.

Находясь в лагере, Кнут не мог заботиться о детях, и члены «Алият ха-Ноар»[599] устроили их в крестьянские семьи за определенную плату, которая, правда, не помешала хозяйке дома колотить Эли и заставлять делать тяжелую работу.

У Йоси остались более приятные воспоминания о швейцарской семье, где его называли Жози:

«Детей у них было человек десять. Помню, был какой-то христианский праздник, когда положено запекать в пирог маленький оловянный башмачок и помечать кусок, где он спрятан, чтоб легче было найти. Кто-то из детей хотел взять этот кусок, так мать сказала: „Не трогай, оставь для Жози“»[600].

Дети Ариадны были в безопасности, чего никак нельзя было сказать о ней самой. Она перевозила детей, оружие, фальшивые документы, деньги, принимала присягу новых членов ЕА, подыскивала явочные квартиры.

По дороге на очередное задание в Перпиньяне она встретилась со своей сестрой Мариной и с дядей Борей Шлецером.

«Она, видно, была захвачена подпольной деятельностью, — вспоминал Шлецер, — которой отдалась всем сердцем. Складывалось впечатление, что она нашла свое истинное призвание и поглощена настолько, что возникал вопрос, как ей удастся снова привыкнуть к нормальной жизни без опасностей, в которых она себя чувствует как рыба в воде»[601].

А Бахрах нашел ключ к пониманию характера Ариадны: «Если ей не удалось „повелевать“, как ей мечталось, то тогда сразу же скачок в противоположность — подчиняться, подчиняться до потери своей воли, потерять свое „я“. Конспирация, какая-то двойная жизнь с постоянной угрозой — днем и ночью, сегодня и завтра — стали ее привычной стихией»[602].

* * *
В начале 1944 года объединенное командование ЕА решило сформировать свой отдельный еврейский легион, который сражался бы в рядах союзных войск за освобождение Франции. Для этого нужно было установить связь с Лондоном.

Первая весточка о возможности установить такую связь поступила от командира отряда ЕА в Ницце Анри Пурилеса. Он встретился с русским эмигрантом по фамилии Роговский[603], который был знаком с Кнутом. Роговский сказал, что у него есть приятельница, готовая помочь. Этой приятельницей оказалась подруга Кнута еще с 20-х годов Лидочка Червинская.

Получив разрешение от ЕА, Пурилес договорился с Червинской о встрече в Марселе в ресторане отеля «Терминюс» и пришел туда с Роговским, а Червинская — со своим другом Шарлем Порелем, которого отрекомендовала как журналиста-антифашиста, связанного с английской разведкой.

Порель пообещал передать просьбу ЕА в Лондон. Он расспрашивал Пурилеса, в самом ли деле тот — командир ЕА, потому что Лондон имеет дело только с командирами, заверил, что ЕА будет обеспечена оружием, и назначил дату следующей встречи в Париже.

Вместе с Пурилесом в Париж послали военного инструктора ЕА Жака Лазарюса.

Переговоры касались трех пунктов: отправка делегации ЕА в Лондон, получение необходимого оружия и выработка плана совместных действий в Париже.

Получив отчет Пурилеса, командование ЕА решило подписать соглашение о сотрудничестве с английской разведкой и с этой целью направить в Лондон делегацию в составе Жака Лазарюса и члена ЕА раввина Рене Капеля.

17 июля 1944 года, перед отлетом в Лондон, Капель и Лазарюс пришли в кафе на площади Комеди Франсэз, где их ждал Порель, представивший им сопровождающего — симпатичного, хорошо одетого француза Жака Рамона. Капель, Лазарюс и Рамон сели в метро, вышли через несколько станций и направились к большой черной автомашине, которая должна была отвезти их в аэропорт.

Капель и Лазарюс сели сзади, Рамон — рядом с водителем. Не успели они проехать и трехсот метров, как Рамон, резко повернувшись, выхватил пистолет и крикнул: «Руки вверх!»

Машина с наглухо задраенными дверцами помчалась на бешеной скорости по Парижу, и через полчаса двух арестованных доставили на улицу Ля Помп, 180, где в застенках гестапо хозяйничал охотник на подпольщиков Фридрих Бергер. На следующий день туда же привезли Анри Пурилеса, Ури (Эрнста) Эппенцелера, Мориса Кашу (швейцарского еврея Генриха Гольдшмидта) и еще двадцать два члена парижского отряда ЕА. Морис Кашу умер после тридцати часов беспрерывных пыток, не назвав ни одного имени.

Через месяц Пурилес, Капель, Лазарюс и Эппенцелер оказались в последнем транспорте на Бухенвальд. Вместе с ними там были русская княжна Ольга Голицына и один из богатейших людей Европы, авиаконструктор и родоначальник французской авиации Марсель Блох-Дассо[604], арестованный правительством Виши за отказ сотрудничать с немцами.

Когда Пурилес, Капель, Лазарюс и Эппенцелер решили бежать, Блох-Дассо заявил, что выдаст их немцам, потому что из-за них убьют всех остальных. Эппенцелер схватил за горло тщедушного «родоначальника» и пообещал придушить, если он посмеет пикнуть. Всем четверым удалось бежать, выломав оконную решетку.

Только после войны, когда Порель был арестован, выяснилось, что он — немец и его настоящее имя — Карл Ребейн. Он был агентом абвера[605], провалившим парижский отряд ЕА. На допросе Порель показал, что о существовании ЕА узнал от своей любовницы Червинской. Она ему рассказала, что на юге Франции действует группа молодых евреев, которая добывает фальшивые документы и создала службу сбора разведывательной информации. Он послал об этом донесение своему начальству, после чего получил приказ заняться ЕА. Порель также сказал, что платил Червинской семь тысяч франков в месяц из специального фонда абвера.

У командования ЕА не вызывало сомнений, что Червинская сотрудничала с немцами. И действительно, после освобождения Франции ее посадили в тюрьму. Но друживший с ней много лет Кнут не мог поверить, что она — предательница. Уже после войны он сказал Еве, что «с Червинской беда. Ее подозревают в сотрудничестве с немцами, и это — трагическая ошибка, этого не может быть»[606]. Не поверила в предательство Червинской и Берберова, написавшая Алданову: «Бедная Червинская в тюрьме по сей день!»[607]

22

В середине мая 1944 года с помощью знакомых из ОРТ Кнут сумел выбраться из лагеря и поселиться в Женеве, где в силу своего характера быстро начал вести «счастливую жизнь бедного студента (…) У меня прелестная маленькая, чистенькая квартирка, в ней я обрел совсем новую свободу, отдыхаю и работаю, — написал он Еве. — В отдыхе я нуждаюсь после 16 месяцев лагеря, где тяжелее всего была скученность. Я приложил усилия, чтобы маленький Иосиф попал здесь в ясли, а большой Эли — в детский дом (…) Солнце освещает чистые улицы, роскошь магазинов, элегантность прохожих, и все дышит благополучием, легкостью, радостью жизни, а в нескольких километрах отсюда — голод, тревога, отчаяние, бомбардировки, принудительные меры. Моя жена и двое моих детей в опасности».

Кнут не представлял себе, как велика и насколько близка эта опасность, когда ставил под письмом дату «25 мая 1944 года».

* * *
Субботний день 22 июля 1944 года должен был стать особенным днем в жизни двадцатилетней Жанетт Мучник по кличке «Пьеретт». Кончался ее испытательный срок перед вступлением в ЕА, и ей предстояло принести присягу.

Альбер Коэн (Бебе) дал ей адрес явочной квартиры, в которой жила Ариадна под видом скромной портнихи. «Улица Ля Помм, 11», — повторяла про себя Пьеретт всю дорогу, оглядываясь по сторонам, как велел ей Бебе, нет ли за ней «хвоста».

Подходя к нужному дому, Пьеретт услышала выстрелы и увидела Бебе. Он стоял в подворотне и подал ей знак не входить в дом. Она быстро ушла, а он остался предупреждать тех, кто еще придет.

Бебе запомнил тот день во всех подробностях: «Конспиративная квартира была на третьем и последнем этаже. До того дня я о ней не знал. Квартиры находила Регина. Она, между прочим, не пропускала ни одной церемонии присяги. Из соображений безопасности я пришел чуть пораньше и хотел было войти в дом, как ко мне подбежала Рене Эпштейн, член ЕА, и закричала: „Бебе, не входи!“ А перед тем как скрыться, она еще успела сказать, что в квартире французская милиция. В эту минуту раздались выстрелы»[608].

Есть несколько версий того, что произошло 22 июля 1944 года в Тулузе на улице Ля Помм, 11. Но самая достоверная, записанная командованием ЕА со слов Рауля Леона, хранится в архиве Авраама Полонского.

В тот день Ариадна собиралась до церемонии присяги встретиться с Раулем Леоном и с еще одним членом ЕА, молодым Томми Бауэром, занимавшимся вместе с Пьеретт продуктовыми карточками. В конспиративной квартире прятали оружие и экипировку детей, переправляемых за границу.

Встретившись у входа в дом в 18 часов 30 минут, Ариадна и Рауль поднялись на третий этаж. Ариадна достала ключ и, как только открыла дверь, поняла, что они в западне. По обе стороны от входа стояли двое французских милиционеров. Автоматы навскидку, черная форма, черные береты с кокардой, на которой изображен боевой топор древних франков. Один милиционер, парень лет восемнадцати, втолкнул их в комнату и крикнул, что будет стрелять без предупреждения, если они пошевелятся.

По правилам конспирации, ни у Ариадны, ни у Рауля не было при себе оружия.

Рауль хотел повернуться к Ариадне, но молодой рявкнул: «Не двигаться! Не разговаривать!» Он же сказал, что в милицию поступил донос на мадам Фиксман, которая прячет партизан. Тем временем его напарник провел обыск в квартире и, найдя множество рюкзаков и горнолыжных ботинок, ушел за подкреплением. В комнате остались трое: Ариадна, Рауль и молодой милиционер. Последний запер дверь на ключ, положил его на камин и сказал, что подкрепление вот-вот прибудет. Говорить с ним было бессмысленно. В милицию набирали отъявленных мерзавцев и антисемитов. А делать что-то надо было, и быстро. Подкрепление вот-вот придет, и тогда — конец. До охранявшего их милиционера было не больше двух-трех метров. Раздался стук в дверь. Милиционер открыл, держа под прицелом Ариадну и Рауля. Пришел еще один член ЕА — Томми Бауэр. Милиционер повернулся и навел на него автомат.

Рауль воспользовался этой долей секунды, схватил со стола пустую бутылку и швырнул милиционеру прямо в голову. Тот ответил автоматной очередью.

Ариадна была убита на месте прямым попаданием в сердце. Томми — тяжело ранен в грудь, а Рауль — в ноги. Томми остался лежать у двери, а Рауль скатился по лестнице, обливаясь кровью.

Стоявший в укрытии Бебе видел, как Рауль, хромая, выбрался из дома, как улицу запрудили милиционеры и как на носилках вынесли еще живого Томми Бауэра. На вопросы прохожих, что случилось, один милиционер бросил: «Бандитов поймали!»

Бебе тут же сообщил Полонскому о провале явки и о том, что Томми ранен, а Рауль бежал. Ариадна? Он не знает.

Тем же вечером стало известно, что Томми Бауэр умер. Пьеретт послали в морг для его опознания.

«Я страшно боялась, — вспоминает Шуламит (Пьеретт) Бен-Меир, — потому что никогда не видела мертвых. Мы с Томми вместе работали. И когда встретились в последний раз, он был в ужасном настроении, говорил, что ему все осточертело, что он хочет скорее уехать в Палестину. В морге я его опознала. Его пытали, потому что обе руки были переломаны, лицо разбито и челюсть подвязана тряпкой. Мне выдали его одежду. На кожаном ремне запеклась кровь. Я много лет хранила этот ремень. Раненому Раулю нашли врача, тот извлек пулю из ноги и сказал, что на другой — ранение сквозное. Рауля перекрасили в брюнета, надели солнечные очки, нахлобучили шляпу, даже пальто набросили на плечи, хотя стояла июльская жара, и потащили в убежище. По дороге он потерял сознание. Когда Рауль очнулся, первое, что он закричал: „Где Регина?“ Я ему сказала, что Регина убита, и он вскочил как сумасшедший, хотел куда-то бежать. Мы с ним еле справились»[609].

Рауль был родом из Бельгии. Молодой, статный блондин с щегольскими усиками, очень храбрый. Он был безумно влюблен в Ариадну. Об их отношениях известно, во-первых, из письма Бетти к Еве:

«…есть один человек двадцати шести лет (как и Рауль), который меня очень любит, как Рауль любил маму, и я делаю вид, что люблю его, как мама делала вид, что любит Рауля»[610].

И во-вторых, из письма Кнута к Еве:

«Мне тяжело тебе признаться, но я должен. Тебе придется привыкнуть к тому, что мы с Ариадной больше не одно целое (…) Агр-р-р-ромная любовь Ариадны (я ее оставил влюбленной по уши в мужа) не выдержала разлуки. Банальная история уехавшего мужа, чье место занял другой. Молодой человек двадцати шести лет, бесконечно, видимо, обаятельный, высокий блондин, аристократический, героический. Я, вероятно, мог бы простить Ариадну (то есть мог бы расстаться с ней, оставшись другом), но она погрязла во лжи, в дурацкой хитрости (ее увлечение сделало ее ужасно глупой), и я уже не знаю, какое из двух захлестывающих меня чувств берет верх: отвращение или презрение (…) Мое отвращение настолько велико, что я ее даже не упрекаю: слишком много чести (…) Так я устроен, что, поняв, насколько она низкая, заурядная женщина, легче переношу боль (…) Говоришь себе: ну, значит, Ариадна такая. Чего же тогда стоит мир! Никому не рассказывай этого. Эта женщина еще носит мою фамилию, и я стараюсь, чтобы как можно меньше людей знало о разводе».

Письмо датировано 7 июля 1944 года — за две недели до гибели Ариадны.

Кнут, вероятно, не раз жалел, что отправил это письмо, написанное конечно же в порыве ревности. Они жили по разные стороны границы два года. Кнут — в безопасной Швейцарии, Ариадна — в оккупированной Франции. Он мучился от безделья — она каждую минуту рисковала жизнью. Имел ли он право осуждать ее? Видимо, решил, что не имел, судя по письму, которое через месяц после войны он написал Полонскому: «Я намереваюсь поехать в Тулузу на годовщину смерти моей жены, которую я простил»[611].

А Рауля Кнут не простил и даже обвинил его в гибели Ариадны: «…из-за него Сарра умерла»[612], — написал он Еве. И в другом письме ей же: «Некий Рауль Леон приезжает в Палестину. Он наверняка постарается повидаться с тобой (…) я прошу никогда не принимать его…»[613]

Командование ЕА высказало предположение, что явка на улице Ля Помм была провалена не без помощи Шарля Пореля, ибо почти одновременно гестапо устроило засаду в Париже и в Тулузе, еще через несколько дней арестовало в Тулузе одного из членов ЕА профессора Перрена (Фридмана) и чуть было не схватило во время проверки документов самого командующего ЕА Авраама Полонского. Тот бросился бежать. В него выстрелили, ранили в руку, но он сумел скрыться. В те же дни при поддержке тяжелой артиллерии немцы начали атаку на ЕА в Черных горах близ Тулузы. Еврейское «маки» приняло бой, но было вынуждено отступить. Несколько членов ЕА погибли, а одного из них немцы взяли в плен и застрелили во время допроса.

* * *
Когда 17-летней Бетти сообщили о гибели матери, на лице ее не дрогнул ни один мускул. Она была той же закваски, что и Ариадна. А когда до Швейцарии, правда с опозданием, дошли новости, Кнут написал Еве: «Ее убили наповал, и это большое счастье, потому что наших товарищей перед смертью пытали. Немногие даже среди наших товарищей знают, какую важную роль она играла в Еврейском сопротивлении (…) Если бы они знали, то ее именем назвали бы одну из улиц в Палестине»[614].

Ариадна не раз говорила, что хочет умереть сразу, без боли и мук. Ее желание исполнилось. «В шутку она рассказывала, — вспоминает Ева, — как ей в юности старая гадалка предсказала, что она погибнет до сорока лет». Гадалка не ошиблась: Ариадна погибла в тридцать восемь лет, в том же возрасте, в каком умерла еемать.

Ариадна погибла, не дожив до освобождения Франции одного месяца…

23

Кроме ЕА во Франции существовало и Еврейское сопротивление. Хотя и не так хорошо организованное, как ЕА, оно сразу же начало с вооруженной борьбы против оккупантов. К 1942 году в него входило несколько десятков разрозненных подпольных групп и отрядов, состоявших преимущественно из восточноевропейских эмигрантов. Среди них было немало мастеровых, ремесленников, сапожников, портных, с трудом сводивших концы с концами. Во Франции они были «нежелательными иностранцами». У них не было ни гражданства, ни надежды его получить. У них не было своего государства. Они бежали от погромов и попали в еще худшее пекло. Их никто не защищал, и они решили защищаться сами. Их оружием стали обрезки труб, сапожное шило, портняжные ножницы. Они сражались и за себя и за Францию, которая не хотела признать в них своих граждан и где они оказались волею судьбы. Они не знали толком ни ее языка, ни ее топографии, ни начатков военного дела.

После «черного четверга» Еврейское сопротивление полностью вышло из еврейских кварталов и рассредоточилось по всему Парижу, а позднее и по всей Франции.

К изумлению немцев и к ужасу французов, в Париже члены Еврейского сопротивления застрелили у станции метро немецкого солдата, бросили гранаты в немецкий патруль, взорвали бомбу на стадионе, убив двадцать солдат вермахта, и попытались взорвать здание французского юденрата[615], но в этот раз бомба не сработала.

Гораздо хуже случилось потом, когда они попытались взорвать немецкую казарму: самодельная бомба сработала преждевременно и разорвала на куски скрипача Салека Бота и инженера Гирша Циммермана.

Через неделю еще два участника Еврейского сопротивления Морис Феферман и Морис Филд бросили гранаты в немецкий отель. Феферман был ранен при отступлении, Филд вернулся, чтобы ему помочь, но был ранен и схвачен полицией, а Феферман отбивался до последнего патрона, который пустил себе в сердце.

Успешную операцию провел семнадцатилетний венгерский еврей Томас Элек. Он взял из отцовской библиотеки немецкое издание «Капитала», спрятал в него самодельную бомбу с часовым механизмом и пришел в большой книжный магазин на бульваре Сен-Мишель, где продавались нацистские издания и потому там часто собирались местные коллаборационисты. В магазине Элек подошел к полке, снял какую-то книгу, поставил вместо нее свой «Капитал» с бомбой, заплатил за «покупку» и успел выйти на улицу, раньше чем раздался взрыв.

Один женский отряд Еврейского сопротивления подкладывал гранаты под немецкие грузовики, другой — собирал информацию о расписании поездов. Вначале немцы вывешивали расписание товарных поездов даже с указанием пункта назначения, и немецкая педантичность помогла отряду под руководством бывшего интербригадовца Иосифа Боцова (венгерского еврея Ференца Вольфа) пустить под откос десять немецких составов.

В Еврейском сопротивлении существовали непреложные законы: а) разрывались все связи с теми, кто в него не входил; б) супружеские пары на время расставались; в) настоящее имя менялось на вымышленное, а официальное место жительства — на подпольное, откуда надо было выходить в одно и то же время, будто на обычную работу, а есть, наоборот, в разных кафе и бистро; г) категорически запрещалось носить при себе оружие после боевой операции, а документы — во время нее.

Оружия постоянно не хватало. Его добывали двумя способами: либо нападали ночью на одиночных немецких солдат и, пырнув ножом, отнимали автоматы, либо взламывали гардеробные шкафчики в бассейнах, куда любили ходить немцы, и выкрадывали оружие.

Так, в мае 1942 года румынский еврей Иосиф Клиш украл из гардеробного шкафчика автомат, прихватив заодно и форму немецкого полковника. Через неделю он вернулся в бассейн в украденной форме, солдаты ему откозыряли, он дождался, пока они прыгнули в воду, и швырнул в них гранату. Все купавшиеся были убиты. Следующие несколько недель отчаянный Клиш расхаживал по Парижу в полковничьей форме, поджигал гаражи, бросал гранаты в офицерские бордели и стрелял в немецких солдат. Попав в засаду, он начал отходить, но его ранили в ногу. Он укрылся в подвале и продолжал отстреливаться. Убил еще нескольких солдат. Немцы атаковали подвал, Клиш бросил в них последнюю гранату, уложив наповал трех немцев. Когда же у него остался последний патрон, он вложил дуло пистолета в рот и нажал на курок.

Под стать Клишу был и польский еврей Марсель Райман. После ареста его родителей он убил на парижских улицах пятерых немецких солдат. Узнав о существовании ангара с оружием, которое голлисты хранили, как они говорили, для «трудных боев за Освобождение», Райман, не дожидаясь этих боев, выкрал из ангара двадцать автоматов и несколько детонаторов для бомб.

Но удачи шли бок о бок с провалами. Поля Силвермана, бессарабского ветерана Интербригад, убили во время налета членов Еврейского сопротивления на солдатское кино «Рекс»; Кадиша Сосновского схватили французские полицейские после того, как он бросил гранату в немецкую столовую около Восточного вокзала. Его пытали и расстреляли.

В рядах Еврейского сопротивления сражались бывшие члены и таких движений, как «ха-Шомер ха-Цаир»[616], «Поалей Цион» и БУНД, которые раньше сомневались в разумности вооруженной борьбы с нацистами.

К Еврейскому сопротивлению присоединился и армянский поэт-эмигрант Миссак Манукян. Пережив геноцид своего народа, Манукян боролся против геноцида еврейского народа. Он возглавил несколько групп, объединенных в один отряд. Его заместителем стал Марсель Райман.

Отряд Манукяна нападал на немецкие казармы, рестораны, гостиницы, убивал немцев при любой возможности, а в июле 1943 года подготовил покушение на коменданта Парижа генерала фон Шаумберга. Марсель Райман бросил в генеральскую машину бомбу и попал прямо в открытое окно. Но генерала в машине не оказалось.

Спустя месяца два отряд Манукяна устроил покушение на штандартенфюрера Риттера, руководившего отправкой французских рабочих в Германию. Первым стрелял испанский коммунист Селестино Альфонсо, но убил телохранителя, вторым стрелял Райман и убил Риттера.

Немцы с самого начала изо всех сил старались скрыть сам факт существования Еврейского сопротивления. Это же позор! Могущественный вермахт несет потери от «недочеловеков». В немецкой хронике и других официальных публикациях все диверсии приписывались исключительно уголовникам.

Евреи же со своей стороны делали все возможное, чтобы Франция знала правду: немцев убивают не уголовники, а евреи!

Руководство Еврейского сопротивления даже обратилось к руководству французской компартии с заявлением, в котором говорилось: «Мы хотим опровергнуть реакционную, в том числе фашистскую ложь, будто евреи не могут быть ни солдатами, ни борцами».

* * *
На Еврейское сопротивление сыпалось не меньше, если не больше доносов, чем на французское. Доносили и платные, и добровольные осведомители гестапо, и французские коллаборационисты, и даже сами евреи. Конечно, последнее звучит дико, но нельзя забывать, что под постоянным страхом смерти те, кто не обладал такими душевными силами, которые делали людей героями, цеплялись за любую соломинку и были готовы на все — только бы выжить самим или спасти близких. Так, соседка по дому Марселя Раймана донесла в полицию на отряд Манукяна, надеясь этим помочь своим арестованным родителям. Родителям она не помогла, а немцы устроили над членами отряда Манукяна показательный суд.

Суд проходил в парижском отеле «Континенталь». Немцы фотографировали осужденных на их последнем пути к виселице и из этих фотографий сделали плакат, который стал известен как «Красная афиша». Под фотографиями были написаны национальность и вымышленные уголовные преступления, а над ними — вопрос «И это — освободители?» Фотографии были напечатаны на красном фоне. Отсюда и «Красная афиша», о которой после войны была написана очень популярная песня на стихи Луи Арагона[617].

«Красные афиши» были развешаны по всей Франции. Только в нескольких местах кто-то на них написал от руки: «Умерли за Францию», а под одной из афиш кто-то положил на землю букетик полевых цветов.

24

19 августа 1944 года во Франции началось восстание против оккупантов.

В Кастре к повстанцам присоединились еврейские «маки». Немецкий гарнизон, в десять раз превышавший силы повстанцев, был вынужден капитулировать. А члены ЕА сражались вместе с Еврейским сопротивлением в Тулузе, Гренобле, Лионе и Париже. В Тулузе группа ЕА захватила штаб-квартиру гестапо.

«Немногие знают, — писал Кнут, — что Еврейское сопротивление предшествовало общему Сопротивлению во Франции (…) Первое ядро Еврейского сопротивления было создано уже в августе 1940 года»[618].

«…Мы с Ариадной, — сказал Кнут после войны, — были „предсопротивлением“»[619].

Только в середине 80-х годов во Франции заговорили о роли евреев в Сопротивлении и тем не менее запретили прокат такого документального фильма, как «Дело Манукяна» Сержа Моско.

* * *
25 августа 1944 года был освобожден Париж.

На следующий день в столице проходил военный парад, который превратился в грандиозное празднество. Среди миллионных толп ликующих парижан головная машина генерала де Голля[620] двигалась с черепашьей скоростью от Триумфальной арки к площади Согласия, а оттуда — к Нотр-Дам, где состоялась торжественная месса.

Мало кто в ликующей толпе обратил внимание на военный грузовик с молодыми людьми в какой-то форме. Это были члены ЕА. За несколько дней до парада они конфисковали на складе форму петеновской полиции и переделали ее в бело-голубую форму ЕА, украсив трехцветными нарукавными повязками с аббревиатурой слов «Французские внутренние силы», как назывались воинские соединения освободителей.

На военном грузовике стоял ручной пулемет с поднятым вверх дулом, привезенный из Тулузы неутомимой Бетти Кнут (после гибели Ариадны она взяла фамилию отчима), которая среди всеобщего ликования думала только об одном: «Если бы мама это видела!»

* * *
По всей Франции еще сверкали праздничные фейерверки, еще гремели победные выстрелы шампанского, а уже началась большая «чистка». Всех, кто сотрудничал с немцами и служил правительству Виши, предавали государственному, а зачастую и народному суду. Государственный суд приговаривал к разным срокам заключения или к смертной казни, а народ вершил «суд Линча» или устраивал «стрижку». Женщин, обвиненных в связях с немцами и в доносительстве, проводили по улицам, толпа плевала им в лицо и била, потом их сажали на деревянный помост и под свист и улюлюканье остригали наголо.

Среди знаменитых представителей французской культуры, которые, по выражению Сартра, приспособились к трудным временам, под «чистку» попали такие звезды, как кинорежиссер Марсель Карне[621], драматург Саша Гитри[622] и хореограф Серж Лифарь, который во время оккупации был экскурсоводом Гитлера и Геринга по Парижу, о чем свидетельствовали газетные фотоснимки. Да и Кнут об этом писал.

К слову сказать, обладая документами о связях Лифаря с гестапо, Советский Союз в лице своего посла во Франции Богомолова[623] взял Лифаря под защиту, чем спас от тюрьмы и бесславия, а взамен получил часть пушкинского и дягилевского архивов, принадлежавших Лифарю.

Франция наказывала коллаборационистов и награждала борцов за ее освобождение.

Еврейское сопротивление было признано частью общефранцузского Сопротивления, о чем генерал де Голль сказал с солдатской прямотой: «Синагога дала больше солдат, чем церковь»[624].

По спискам, представленным командованием ЕА, правительство Франции посмертно наградило Ариадну Фиксман-Кнут бронзовым Военным крестом и медалью за участие в Сопротивлении. Бетти Кнут тоже получила Военный крест.

Довида Кнута в списках представленных к награде не было.

* * *
Еврейская община Франции потеряла почти треть своего довоенного трехсоттысячного состава: из ста тысяч евреев, депортированных в лагеря, вернулись только три с половиной тысячи.

«Мы похожи на жителей города, разрушенного землетрясением: обходим руины (…) выискиваем то, что еще может пригодиться для оказания срочной помощи»[625], — написал один из вернувшихся.

У многих выживших французских евреев появился «комплекс марранов»[626], как называли тогда это чувство, и они всячески пытались скрыть свое еврейство. В первые послевоенные годы страницы еврейских газет пестрели разоблачениями тех евреев, которые крестились, вступили в смешанный брак или сменили фамилию. Руководство еврейской общины даже не могло провести перепись еврейского населения — столько евреев боялись подписать анкету своей настоящей фамилией. Евреи все чаще крестили новорожденных, все реже делали «брит-мила»[627] и почти не ходили в синагогу. Этот «комплекс марранов» был вызван тем, что чуть ли не сразу после освобождения Парижа начались антиеврейские демонстрации в ответ на попытки евреев вернуть свою экспроприированную собственность. На стенах парижского метро замелькали лозунги типа «Еврейские паразиты» или «Гитлер свалил на нашу голову евреев».

Положение Кнута мало чем отличалось от других евреев, вернувшихся в освобожденный Париж. «Практически я живу не во Франции, — написал он Еве, — а в еврейско-русском квартале, почти герметически закрытом, и ничего не вижу, кроме него»[628]. Ни Ариадны, ни дома, некуда взять сына Йоси из Швейцарии, а сына Эли он отправил в Эрец-Исраэль. «С девочками (…) редко видимся (…) они сами по себе…»[629] — написал он Еве. Двадцатилетняя Мириам собиралась выйти замуж за солдата из Еврейской бригады и уехать с ним в Эрец-Исраэль; восемнадцатилетняя Бетти вполне могла сама позаботиться о себе; любая мелочь была связана с Ариадной; Париж превратился в сплошное воспоминание о ней; он не мог сделать шагу, не услышав ее голос, ее смех; у него начались галлюцинации, его мучила бессонница, а иногда и странная слабость с тошнотой и обмороками, которая, Кнут надеялся, пройдет, как только он сядет за пишущую машинку.

Кнут начал писать книгу о Еврейском сопротивлении и занялся еврейской общественной деятельностью. Основал Еврейский центр по сбору документов и материалов о жизни и борьбе евреев в оккупированной Франции, принял предложение стать редактором газеты «Еврейский мир», начал работать на одной из парижских радиостанций, где подготовил целую радиоинсценировку о восстании в Варшавском гетто.

Книгу Кнут написал по-французски, назвал ее «Вклад в историю Еврейского сопротивления во Франции, 1940–1944 гг.» и издал в им же самим созданном центре. В этой книге Кнут фигурирует под псевдонимом «писатель Икс». Себя и Ариадну под ее кличкой «Регина» он упомянул всего четыре раза, а Бетти — и вовсе один.

Кнут был первым, кто написал книгу о Еврейском сопротивлении. Тем обиднее, что его роль и участие в нем были обойдены вниманием. «Чего мне стоило создать это Сопротивление, знаю я один»[630], — с горечью написал он Еве. Внутренне опустошенный, как он признался Еве, совершенно раздавленный всем пережитым, он написал ей же: «Я — воплощение еврейской потерянности»[631].

Друзья и знакомые пытались его приободрить. Вечеринки, концерты, вернисажи, литературные вечера. Но от его довоенного литературного окружения тоже остались одни руины: Ходасевич умер; Бальмонт умер; Мережковский умер. Гиппиус еще была жива, но к ней Кнут не пошел, «не мог простить ей и Мережковскому их флирт с нацистами»[632].

Кнут задумал составить мемориальный сборник об Ариадне и привлечь к его написанию людей, знавших ее. Он начал собирать материал и сортировать его по разделам: «Ариадна», «Сарра», «Регина». Обратился к товарищам по ЕА, к Еве, перебрал фотографии Ариадны, написал Кусевицкому и Стравинскому[633], знавшим Ариадну и ее отца. Но этот замысел осуществить не удалось. Денег на издание сборника не было, издатель заартачился, а тут и первая годовщина ее гибели подоспела.

Целый год ушел на хлопоты по установлению памятника на могиле Ариадны в Тулузе. Нужно было подобрать подходящий камень, достать образцы французского и еврейского флагов: Кнут хотел, чтобы они обязательно были изображены на памятнике. И 22 июля 1945 года — за три года до образования государства Израиль — еврейский флаг появился вместе с французским на памятнике Ариадне.

«Здесь покоится Ариадна-Сарра Кнут-Фиксман, подпольная кличка „Регина“, член Еврейской боевой организации, погибшая 22 июля 1944 года в схватке с милицией». Под этой надписью был маген-давид, а ниже — табличка: «В память Регины-Ариадны Фиксман, героически павшей в борьбе с врагом 22.7.44, защищая честь еврейского народа и нашу родину Эрец-Исраэль. От молодежного сионистского движения Тулузы». На этой табличке как раз и выгравированы два флага.

Когда после открытия памятника все разошлись, Кнут еще долго стоял у могилы. Ему казалось, что в ней похоронена не только Ариадна, но и вся его прошлая жизнь.

В свои сорок пять лет он чувствовал себя стариком, ему нечем было дышать, нет больше его мира, некому его поддержать, убедить, что он самый красивый и самый талантливый, как это делала Ариадна; от воспоминаний о ней хочется выть, он не может оставаться один и на людях быть не может, а тут еще Йоси надо забирать из Швейцарии, и что с ним делать? Как растить? Ариадна не зря написала ему в последнем письме: «Если со мной что-нибудь случится (…) я доверяю тебе и Еве двух малышей, особенно Эли»[634].

Десятилетний Эли Фиксман был уже в киббуце. Кнут не сказал ему о смерти матери, попросил Еву чаще его навещать и перевести в нерелигиозный киббуц.

«В Европе, — вспоминает Эли, — меня преследовали за то, что я был евреем, а в Израиле — за то, что я был чужим среди евреев. Я вообще ничему и никому не принадлежал. С точки зрения, скажем, национально-религиозной я действительно был чужаком. Я впал в отчаяние. Мне понадобилось четыре десятилетия, чтобы выйти из этого состояния. Я уж думал, что никогда не узнаю, откуда я взялся, кто мои родители. Но в киббуце ко мне подошла одна девочка и сказала: „Твой дедушка писал чудесную музыку. Его звали Скрябин“. А я ответил, что даже не знаю, кто он такой, этот Скрябин»[635].

* * *
Кнуту удалось снять квартиру в доме на улице Лаланд, где до войны была редакция «Аффирмасьон». Но и это не принесло радости. Немцы забрали весь архив, в квартире не осталось никаких примет прошлой жизни, а у него — ни одного из его пяти довоенных сборников стихов и ни строчки из того, что писала Ариадна. Никто уже никогда не прочтет ее «Лею Лифшиц».

Неожиданно позвонил сын от первого брака Даниэль и сказал, что его мама умерла. Рак печени. Кнуту стало страшно. Он редко виделся с Даниэлем, считал его «странным мальчиком» и много лет не встречался со своей первой женой. Разве что иногда говорил с ней по телефону. Чуть ли не в последнем разговоре она ему сказала, что у нее ничего не болит и ее даже не тошнит, наверно, все прошло.

Умерла его первая жена. Умерла вторая. Кому он нужен?

25

Весной 1946 года из Швейцарии в Париж приехал трехлетний Йоси.

«Меня посадили в вагон одного и повесили на шею кусочек картона, на котором было написано мое имя и возраст. И вот я приезжаю в Париж на огромный вокзал, кругом тысячи людей, а я никого не знаю и стою со своим картоном на шее. Ко мне подошел какой-то дядя, прочитал мое имя, положил мне руку на плечо и говорит: „Я — твой папа“. Мы сели в такси, и я то и дело повторял: „Ты — мой папа“, или „Это — просто шофер, а ты — мой папа“, или „Вон там идет женщина, а ты — мой папа“. И так всю дорогу. Папа купил мне красную машину с педалями. Я даже не поверил, что это мне. Спрашиваю: „Это — моя машина?“ А он имеется: „Нет, соседа, он ее тут паркует“»[636].

Кнут отдал Йоси в пансион, пообещав, что очень скоро они будут жить вместе.

Мириам успела окончить женевскую консерваторию, выйти замуж и развестись. В Эрец-Исраэль она не поехала, осталась в Париже, где подрабатывала аккомпаниатором в ночном клубе и в маленьком еврейском театре.

Летом 1946 года Ева, ставшая к тому времени первой женщиной-гражданским летчиком в Эрец-Исраэль, приехала в Париж повидаться с овдовевшей сестрой и с Кнутом. Встреча с Евой очень взбодрила Кнута. Подавленность прошла, он почувствовал радость, поверил, что станет прежним человеком.

А Ева рассказала, что «это была печальная встреча. Погибла Ариадна, покончил самоубийством муж моей сестры. Кнут уже был болен. Говорил, что у него бывают обмороки, что он теряет равновесие и падает. У меня сложилось впечатление, что он доживает последние дни. Он ходил к врачу, но тот ничего не нашел. Об Ариадне он не говорил. Да я почти все знала о ней от Бетти. О. чем мы беседовали? О том, что у него уйма забот — и душевных, и материальных, и дети на нем»[637].

Ева вернулась в Тель-Авив, а Кнут уехал в Базель, где с 9-го по 24 декабря 1946 года проходил 22-й Сионистский конгресс. Все ораторы говорили о необходимости скорейшего создания еврейского государства в Палестине, о нелегальной репатриации, многие делегаты в кулуарах делились друг с другом ужасами пережитого. На Кнута нахлынули воспоминания о довоенном конгрессе в Женеве, об Ариадне и совсем свежие — о лагере для интернированных лиц в нейтральной Швейцарии.

Бежать! Скорее бежать! Вон из Франции, вон из Европы! В Эрец-Исраэль!

«Я очень хочу поехать в Эрец как можно скорее, — написал он Еве, — тем более что меня ждет комната у моего „друга номер один“, но примут ли меня в этой бурлящей стране?»[638] А вернувшись из Базеля в Париж, он понял, что не в состоянии принимать никаких решений. «По поводу Эрец, — написал он Еве. — На днях отправляется пароход с детьми. Я мог бы без труда уехать с ними. Но после долгих размышлений решил остаться: я не знаю ни иврита, ни английского (…) там пришлось бы год учить язык, не занимаясь другим делом, а значит, жить за счет благотворительности. Чем я смогу заработать на жизнь? Что я, в Палестине — глухонемой писатель, буду там делать? Здесь для меня подходящая жизнь (за счет моего писательства, потому что я снова стал писателем). (…) Кроме того, я тебе друг и не хотел бы нарушать покой твоей жизни, а твой муж может косо посмотреть на нашу дружбу (…) Относительно детей я решил, что Иосиф останется со мной. Он еще очень мал, чтобы уехать, когда его отец остается здесь. Он чудесный мальчик, разве что я не самый нежный отец»[639].

Прошла весна, кончилось лето. Кнут устроил Йоси сначала в один пансион, потом — в другой. Он пытался как-то склеить свою разбитую жизнь. Прикладывал один кусочек к другому, искал недостающие. Радовался тому, что держится на плаву, зарабатывает на пропитание себе и детям. Купил новый костюм, галстуки, плащ. Обставил дом подержанной мебелью, повесил люстру, создал некое подобие уюта. В хозяйстве ему помогала Бетти.

26

Бетти внешне нисколько не походила на Ариадну. Она была, что называется, «гадким утенком», который так и не превратился в лебедя. Широкое лицо, большой рот. Только в глазах отражалась отчаянная, как у матери, смелость и такая же порывистость. В последний год Второй мировой войны она стала военным корреспондентом французской газеты и выезжала на западный фронт, где шли кровопролитные бои. Ее знали не только во французской армии генерала Латтре де Тассиньи, но и в американской генерала Паттона[640]. В американской армии она получила звание младшего лейтенанта и «Серебряную звезду» за проявленную отвагу от самого Паттона. Во время форсирования Рейна джип, в котором сидела Бетти, подорвался на мине, осколком ее тяжело ранило в голову, и она попала в госпиталь. Потом она всю жизнь мучилась от жесточайших мигреней.

Еще в госпитале Бетти начала вести дневник, куда заносила свои фронтовые впечатления. Среди прочего она описывала, как побывала в маленьком немецком городишке Зигмарингене, славившемся лечебными источниками, который находился километрах в двухстах от Страсбурга. Там в старинном замке, из которого гестапо выгнало его владельца — принца фон Гогенцоллерна, провели восемь месяцев сбежавшие вместе с немцами Петен и все члены правительства Виши. Эти восемь месяцев были даже не пиром во время чумы, а просто опереткой в «стиле фрицевского барокко», как написал тоже сбежавший с ними Селин в своем романе «Из замка — в замок».

Местные жители рассказали Бетти, что Петен и его «изгнанники» услаждали себя концертами, спектаклями, философскими дебатами. Все восемь месяцев в замке шла борьба за власть, и петеновцы грозили по возвращении во Францию расправиться со всеми предателями. Бетти побывала в подвалах этого замка, где после прихода союзников сидели арестованные члены французской милиции. Одну из настенных надписей она переписала в блокнот: «Да здравствует Франция, потому что она вечна! Да здравствует Петен! Смерть кровососу-аристократу де Голлю!»

Эти впечатления попали и в Беттину книгу, которую она назвала «Мушиная пляска». Книга очень скоро была опубликована в Париже и хорошо принята прессой.

* * *
В Палестине к концу 1946 года еврейская подпольная организация Лохамей Херут Исраэль (ЛЕХИ — Борцы за свободу Израиля), боровшаяся против англичан, решила бороться с ними и в самой Англии. Поэтому ЛЕХИ открыла в Париже свое отделение к начала набирать людей. Бетти Кнут приняли одной из первых, и она стала редактором журнала ЛЕХИ на французском языке. У нее был не только боевой опыт ЕА, но и журналистский. Очень важны были ее связи и личные знакомства с бывшими руководителями антифашистского подполья, занявшими высокие посты в послевоенной Франции.

Через Бетти командование ЛЕХИ вышло на полковника французской разведки Александрина, который в свою очередь связал ЛЕХИ с горячим сионистом Андре Блюмелем, до войны заведовавшим канцелярией тогдашнего премьер-министра Франции Леона Блюма. Блюмель помог ЛЕХИ заручиться поддержкой французских военных и гражданских чиновников. Французы тогда не слишком жаловали англичан, из-за которых потеряли Сирию и Ливан, и смотрели сквозь пальцы на подпольную еврейскую организацию, боровшуюся против англичан.

Бетти взяла себе кличку Ираида — анаграмма материнского имени. Один из командиров ЛЕХИ вспоминает, что она была «худой, жилистой, очень эмоциональной, умной и красноречивой»[641].

В 1947 году Бетти оказала ЛЕХИ первую услугу: встретилась с находившимся тогда в Париже советским министром иностранных дел Вячеславом Молотовым (настоящая фамилия — Скрябин), который приходился племянником Беттиному деду.

Встречу Бетти с Молотовым устроил командир парижского отделения ЛЕХИ Яаков Левштейн.

Молотов был взволнован, расспрашивал Бетти о судьбе Ариадны и других родственников.

— Чем я могу тебе помочь? — поинтересовался он в конце беседы.

— Мне ничего не надо, но я прошу вас помочь нашей организации, — ответила Бетти.

Она рассказала Молотову о ЛЕХИ, о борьбе против англичан за создание еврейского государства, прозрачно намекнула, что Советский Союз должен быть заинтересован в устранении Англии с Ближнего Востока.

Молотов усмехался в усы: цели этой неизвестной ему организации совпадали с установкой Сталина вытеснить английский империализм с Ближнего Востока.

— Знаешь, Бетти, — сказал Молотов, разглядывая свою французскую родственницу, — передай твоим товарищам, что скоро мы с вами свяжемся.[642]

С товарищами так никто и не связался, но как знать, возможно, какое-то влияние разговор Бетти с Молотовым и возымел. Четыре месяца спустя на Чрезвычайной сессии Ассамблеи ООН представитель СССР в ООН Андрей Громыко[643] проголосовал за раздел Палестины на два государства: еврейское и арабское.

По чистой случайности в то же самое время, когда Бетти беседовала с Молотовым о том, чтобы Советский Союз оказал помощь ЛЕХИ, в соседнем отеле о советской помощи думал находившийся тогда в парижском изгнании Хо Ши Мин[644]. Будущий вождь Северного Вьетнама беседовал с одним из сионистских руководителей доктором Моше Снэ[645], бежавшим в Париж от английской полиции. Кстати, Моше Снэ считал, что советская помощь может стать решающей в деле создания еврейского государства.

* * *
Работа Бетти сводилась к координированию боевых операций в Англии, а она, бесстрашный боец, хотела сама участвовать в них. Вокруг Бетти образовался кружок бывших еврейских подпольщиков, которых она увлекла идеями ЛЕХИ. Один из них, студент Сорбонны и любимый ученик Сартра Робер Мизрахи по кличке «Поль», провел первую самостоятельную операцию против англичан. Он поехал в Лондон, пробрался в подвал клуба Министерства колоний и подложил бомбу с часовым механизмом. Взрыв в центре Лондона всколыхнул всю Англию.

В другой раз в Лондон поехал со взрывчаткой, спрятанной в протезе, инвалид Второй мировой войны по кличке «Жан». Но попасть в здание Министерства колоний ему не удалось, и он — не пропадать же взрывчатке — подложил ее в соседнем почтовом отделении. Уходя, «Жан» услышал взрыв. А вскоре и Бетти перешла от координирования диверсий к их осуществлению.

ЛЕХИ решила взорвать то крыло Министерства колоний, где работал начальник департамента, занимавшийся палестинскими делами. Бетти с самодельной бомбой добралась до Лондона, поселилась в гостинице и, выходя в город, каждый раз прятала бомбу под плащ. Когда подвернулся подходящий момент, она подошла к Министерству и сказала охраннику, что ей нужно зайти в туалет. Там она оставила бомбу, включила часовой механизм на тридцать минут и ушла. Механизм не сработал, но газеты все же пронюхали о попытке диверсии и подняли шумиху. «Привлекательная, темноволосая еврейская девушка, — написал полицейский репортер „Дейли миррор“, в глаза ее не видевший, — специально порвала чулок и попросила разрешения зайти в туалет зашить его. Она пыталась взорвать бомбой замедленного действия крыло Министерства колоний в двухстах ярдах от Даунинг-стрит, 10, чтобы отомстить за казнь еврейского террориста Дова Грунера[646] в Палестине. Скотланд-ярд бросил все силы на поиски этой девушки, которой лет двадцать пять, рост — метр 50–52 сантиметра».

Удачные или неудачные, эти операции показали англичанам, что еврейские подпольщики способны проникать в наиболее тщательно охраняемые места в самом Лондоне.

Через месяц командование ЛЕХИ решило послать почтовые бандероли, начиненные взрывчаткой, премьер-министру Великобритании и еще семидесяти английским политическим деятелям. Первые такие бандероли были посланы из Италии, но безрезультатно. В Лондоне один чиновник увидел торчавшие из бандероли провода и поднял тревогу. Почтой больше нельзя было пользоваться, и Бетти, взяв оставшиеся бандероли и взрывчатку, вместе со своим командиром Яаковом Левштейном поехала в Бельгию, где в одном из портов стоял английский корабль, вылавливавший нелегальных репатриантов в Эрец-Исраэль.

Бетти уговорила Левштейна сесть в другой вагон, чтобы в случае чего не арестовали их обоих, положила бандероли в чемодан с двойным дном, а взрывчатку для корабля спрятала в другой тайник.

На бельгийской границе пассажирам поезда был устроен тщательный досмотр ввиду участившейся тогда контрабанды из Франции. Пограничники забрали Бетти в особую комнату, осмотрели ее багаж и, найдя взрывчатку, арестовали Бетти.

Арест бывшей участницы Сопротивления, награжденной французским Военным крестом, вызвал скандал, а прямое родство Бетти с великим русским композитором придало ему пикантность. Бетти провела в бельгийской тюрьме восемь месяцев. Освободили ее под давлением и бывших подпольщиков-антифашистов, сочувствовавших ЛЕХИ, и прессы, выступавшей в защиту героини Сопротивления.

Не успела Бетти выйти из тюрьмы и вернуться в Париж, как ее похитили агенты английской контрразведки и упрятали в заброшенный дом на окраине Парижа. Но через несколько дней она сумела оттуда бежать.

* * *
В 1948 году, вскоре после провозглашения государства Израиль, Бетти туда приехала на несколько месяцев в качестве спецкора французской газеты «Комба»[647]. Она навестила брата Эли, всласть наговорилась с Евой и уже собиралась уезжать, когда снова попала под арест. На сей раз ее арестовала израильская полиция по подозрению в причастности к убийству посланника ООН шведского графа Фольке Бернадотта[648]. Правда, через несколько часов ее выпустили. Бетти не только не имела никакого отношения к этой операции ЛЕХИ, но и осудила ее в статье, которую написала по возвращении в Париж. Этого командование ЛЕХИ не могло ей простить до самой ее смерти и сожалело, что успело наградить ее почетным знаком отличия «Борца за свободу Израиля».

Из Парижа Бетти уехала в Америку, вышла там замуж за демобилизованного американского солдата-еврея, родила от него двух детей, и в 1950 году вся семья переехала в Израиль. Они привезли с собой оборудование для землеройных работ и поселились в Беэр-Шеве, в бывшем арабском доме. Вначале дела шли хорошо, но потом муж Бетти обанкротился, стал пить, пристрастился к наркотикам и в конце концов попал в психиатрическую больницу.

К тому времени детей было уже трое. Их надо было как-то содержать, и Бетти открыла в своем доме первый в Израиле ночной клуб-кабаре под названием «Последний шанс», позаимствованным из трилогии Сартра «Поиски свободы». Заведение пользовалось большой популярностью. Дела пошли в гору. Ни один уважающий себя турист, ни один гастролер, не говоря уже об израильской богеме, не считал для себя возможным побывать в столице Негева, не посетив Беттин клуб.

В 1962 году на процесс Эйхмана в Израиль приехал лауреат Гонкуровской премии Роже Вайян[649]. Вернувшись в Париж, он написал две статьи. Одну посвятил процессу Эйхмана, а вторую — Бетти. В этой статье под заголовком «Такой конец постигает утративших надежду» он писал, что героиня Сопротивления, сражавшаяся с немцами и англичанами, устала сражаться с жизнью.

А в 1965 году в Израиль приехал знаменитый Жак Брель[650]. После концерта в Иерусалиме ему сказали, что в Беэр-Шеве есть настоящий «уголок Франции». Услышав, что «уголок» называется «Последний шанс», он охотно согласился там выступить. Брель был в ударе и все время смотрел на Бетти. Она улыбалась и курила. Курила и пила. Брель три раза спел на бис свой шлягер «Не покидай меня». Гости всю ночь веселились и танцевали. Под утро Бетти едва держалась на ногах. Она с трудом поднялась к себе в спальню, уснула и больше не проснулась.

Ей было тридцать восемь лет — точно как ее матери и бабушке.

27

Решение ООН о разделе Палестины на два государства — еврейское и арабское — испугало сиониста Довида Кнута. «Твое письмо, — написал он Еве в первый день нового 1948 года, — о радости в Эрец и о твоей собственной произвело на меня странное впечатление. Я считаю, что этот раздел — самая большая катастрофа, которая обрушилась на нас за две тысячи лет. Как бы я хотел на сей раз ошибиться! Но, как бы то ни было, долг каждого, что бы он об этом ни думал, сделать все для укрепления и защиты этой невероятной Палестины — без Иерусалима, с ничтожно малой территорией, множеством границ и т. д. Единственным серьезным последствием этого раздела станет увеличение числа уже существующих арабских государств. Было ли это так уж необходимо?»[651]

Кнут еще просил Еву помочь ему получить въездную визу в Эрец-Исраэль на два месяца. В данных о себе он указал, что его сын живет в Палестине. А еще он впервые упомянул в письме какое-то имя, точнее, инициал «В». Это была семнадцатилетняя актриса Виргиния Шаровская, выступавшая под псевдонимом Шарова в парижской еврейской труппе «Компаньон де л’арш»[652].

Об этой труппе Кнут узнал от работавшей в ней Мириам и решил сходить на постановку «Диббука». Сказать честно, он не ожидал увидеть ничего особенного. Тем более он был совершенно потрясен, когда на сцене появилась героиня. Прозрачное лицо, трепетные руки, щемящая детскость. Кнут очнулся, когда вокруг уже бушевали овации. Героиня спектакля не выходила у него из головы, и, когда, по совету все той же Мириам, труппа попросила Кнута помочь в обработке трехактной пьесы о Трумпельдоре, он тут же согласился. Пьеса называлась «Тель-Хай»[653], написал ее по-немецки израильский драматург Макс Цвейг[654], двоюродный брат знаменитого писателя Стефана Цвейга[655], и Кнуту дали перевод пьесы на французский. Кнут знал историю Трумпельдора, в частности, от Жаботинского, который был хорошо знаком с Трумпельдором.

Работа была закончена, и Кнут пришел на первую читку, где его и увидела Виргиния. Ей рассказали, что он — известный поэт, сражался в ЕА и там же погибла его жена. Впрочем, о ней он рассказывал Виргинии сам всякий раз, когда они встречались. Какой необыкновенной была Ариадна! Какой храброй! Как все умела! Это были странные встречи. Таких поклонников у Виргинии еще не было. Этот человек явно ухаживал за ней, но почему же он все время говорит о своей погибшей жене? Может, ему кажется, что Виргиния на нее похожа? А может, ему хочется, чтобы она была на нее похожа?

Очень скоро она поняла, что Кнут не просто поклонник и что с ее стороны — это не просто увлечение. Она решила, что хочет стать его женой.

Кнут был старше ее на тридцать лет, а она — моложе Ариадниных дочерей.

«Виргиния замечательна своей самобытностью и красотой, — написал Кнут Еве (…). — Пламенная еврейка (хотя и наполовину), она в этом напоминает Ариадну. Мы проводим много времени вместе (…) Ей по уму тысяча лет — такой он у нее зрелый и глубокий, а фигура хрупкая и лицо Джоконды-ребенка (но еще красивее) — словом, она — личность удивительная. Конечно, другие видят в ней только загадочного и вздорного, но талантливого подростка. Она не представляет себе жизни без меня, а я всегда себя спрашиваю, куда мы идем, к какому завтра. Воспитанная в необычных условиях, она почти ничего не читала. Впрочем, думаю, это уже не совсем так с тех пор, как мы вместе. Окружающие ничего не знают о наших отношениях. Мы держим их в секрете (…) У нас обоих одинаковые мысли, одинаковая одержимость, почти абсурдная (…) и каждый сказал себе: „Вот кого я хотел бы в спутники жизни“. Наша третья встреча стала решающей (…) Все это — очень большой секрет. Если ты об этом забудешь, то совершишь тяжелейшую ошибку, нанеся нам большой вред. Жози не будет принесен в жертву: я его слишком люблю»[656].

* * *
Заканчивались последние репетиции пьесы «Тель-Хай», в постановке которой Кнут принимал живейшее участие, рассказывал актерам о Трумпельдоре и об истории Эрец-Исраэль. Кнут вспомнил, что год назад во дворце Шайо состоялось исполнение оратории «Трумпельдор», написанной еще до войны композитором Даниэлем Лазарюсом, первым мужем Ариадны.

«Тель-Хай» имел большой успех. Театральные критики пророчили Виргинии славу Сарры Бернар[657]. Ведущие французские газеты оценили «духовность материала» пьесы и его необычайную своевременность, а еврейские газеты были довольны такой «замечательной сионистской пропагандой» в центре Парижа. Кнут ходил в театр почти каждый вечер и, проговаривая про себя выученные наизусть тексты всех ролей, завороженно смотрел на Виргинию. Она была в простой темной юбке с блузкой, на голове — белый платочек. «Уехать в Эрец? Поедет ли она со мной? — думал Кнут, вслушиваясь в пламенные монологи Виргинии. — А как же ее театр? Ведь мы там оба будем глухонемыми. И что я вообще могу ей дать? Тридцать лет разницы! Надо мной же смеяться будут».

Он спросил Еву в письме, что делать. «Хап мит ди бейде хэнд»[658], — ответила Ева, а Кнут написал ей: «Спасибо за совет».

В мае 1948 года Довид Кнут-Фиксман и Виргиния Шарова поженились в парижской мэрии. Потом молодая жена прошла гиюр и стала из Леи в «Диббуке» Леей Кнут. Медовый месяц они проводили сначала в Венеции, а оттуда кораблем отправились в Израиль, где оставались два месяца. Кнут познакомил Лею с Евой и с Эли, которому исполнилось 13 лет и который в сердцах крикнул Кнуту: «Зачем ты меня родил, чтобы посылать из одного киббуца в другой?» Потом Эли говорил, что он по гроб жизни благодарен отцу за то, что тот не ответил ему: «Я тебя не рожал». Приехавшая с Кнутом девочка, которую отец назвал своей женой, Эли совсем не понравилась.

За десять лет, прошедших с первого визита Кнута в Эрец-Исраэль, он не стал более решительным, а диалог между еврейской душой и общечеловеческим стремлением к привычной жизни — менее болезненным. О новорожденном еврейском государстве он думал применительно к себе и продолжал мучиться вопросом, что делать — остаться во Франции или переехать в Израиль. Лея сказала, что будет с ним, как бы он ни решил.

На титульном листе поэтического сборника «Эстафета» со стихами из цикла «Прародина» Кнут сделал Еве как нельзя более многозначительную надпись: «На палестинском перекрестке» — и вернулся с Леей в Париж.

Там в новый 1949 год Кнут сказал Лее: «В будущем году в Иерусалиме!» Она истолковала эти слова буквально, и Кнут начал торопить Еву, чтобы она нашла в Израиле съемщика на его парижскую квартиру, но при условии, что через год нужно будет ее освободить. Видимо, Кнут хотел сохранить путь к отступлению.

В Париже Кнута несколько раз встречал его давний знакомый Андрей Седых, живший теперь в США.

«Говорили об Ариадне,о страшных годах. Кнут принес свою новую книгу „Избранные стихи“, в которой собрал все лучшее, что написал (…) Побывал он в Израиле, собирался туда вернуться. И мы, считавшие себя старыми парижанами, с удивлением признались друг другу, что Париж стал чужим (…) На последнее наше свидание в Париже он пришел не один. С ним была совсем молоденькая женщина, почти подросток, с бледным, прозрачным лицом. И со смущенной улыбкой Довид сказал, что это — его жена, актриса и они едут вместе в Израиль. Кнут был из тех людей, которые абсолютно не выносят одиночества и страшатся безлюбия. Жизнь продолжалась. Он очень торопился жить»[659].

«Избранные стихи» Кнута выпустили его друзья. Корректуру держал Шура Гингер, а обложку и заставки сделал маленький Шапиро.

Перед отъездом в Израиль Кнут зашел попрощаться к Бунину и услышал от него: «Возьмите меня с собой»[660]. Бунин вспомнил, как много лет назад приехал на Святую землю, вспомнил, что после этой поездки написал несколько рассказов и стихотворений, в числе которых «Гробница Рахели». А его жена, милейшая и всеми любимая Вера Николаевна, просияв от воспоминаний, воскликнула: «Нет, серьезно, возьмите нас с собой!».

* * *
Н. Берберова ошибочно написала, что Кнут со всеми пятью детьми уехал в Израиль. На самом деле сын Кнута от первого брака — Даниэль Фиксман — остался в Париже, и там же остались обе дочери Ариадны от первого брака. Бетти только год спустя переехала в Израиль со своей семьей. А Кнут репатриировался в Израиль только с Леей и шестилетним Йоси. Они приехали туда в первых числах октября 1949 года на корабле «Негба».

От путешествия на этом корабле у Йоси остались три самых сильных воспоминания. Во-первых, высокая мачта. Во-вторых, кок, которого он называл «дядя Торт» за то, что тот давал ему кусочки торта. Да, и еще одно. Папа рассказывал ему историю из ТАНАХа о том, как Бог рассек перед евреями море, и он, Йоси, с нетерпением ждет, чтобы Бог опять рассек море и спас его от качки.

Первый месяц Кнут, Лея и Йоси жили в Тель-Авиве у Леиной двоюродной сестры, которая сдала им сарай. Потом Кнут решил, что они поселятся в киббуце, где у них не будет бытовых забот. Но главное — он станет участником самого грандиозного социального эксперимента двадцатого века.

Вначале Кнут попытался попасть в киббуц Гева, где жили и сын Эли, и знакомые. Но туда его не приняли, и он поехал в расположенный рядом с озером Киннерет киббуц Афиким, памятный ему еще со времени его первого визита в Эрец-Исраэль. Там на него заполнили анкету (Давид Фиксман, сын Mеиpa и Хаи, писатель, образование высшее, женат, сын Йосеф, иврит знает плохо, прибыл в киббуц 27 ноября 1949 года) и приняли с испытательным сроком.

Через полгода для Кнута закончился этот самый грандиозный социальный эксперимент двадцатого века. Испытательного срока он не прошел. По словам Леи, из-за того, что у него была репутация ревизиониста, близкого к ЛЕХИ. Не помогли ходатайства ведущих актеров «Габимы» — Ханы Ровиной и Аарона Мескина[661], знакомых с Кнутом еще с 1937 года.

После Афиким был ульпан[662] («тюльпан», как шутил Кнут) в Кирьят-Моцкине, откуда он написал в Париж Гингеру: «Мы с Леей (…) уже изрядно болтаем на иврите (…) Она скоро начнет играть в „Габиме“»[663].

По поводу иврита Йоси вспоминает: «Дома мы говорили по-французски, хотя папа начал переходить на иврит, настаивал, чтобы и мы говорили на иврите. Он очень старался говорить правильно. По субботам читал „киддуш“[664], выговаривая каждую букву»[665].

А Лея выучила иврит настолько, что ее действительно взяли в «Габиму». В сезоне 1951/1952 года она получила роли в «Женитьбе Фигаро» Бомарше[666] и в «Доме Бернарды Альбы» Лорки[667]. Встал вопрос о переезде в Тель-Авив, да и Кнуту важно было находиться в городе, где жила и творила чуть ли не вся израильская литературно-артистическая богема.

Виднейшие израильские поэты-выходцы из России Авраам Шлионский, Лея Гольдберг, Натан Альтерман, тоже помнившие Кнута еще с 1937 года, откликнулись на просьбу о переводе его стихов на иврит. Кнут полагал, что может получиться целый сборник. Но сборник не получился.

Ему устроили несколько литературных вечеров. Два-три раза он сходил в тель-авивское кафе «Касит»[668], где собиралась богема, но почувствовал себя чужим. К тому же больше десяти лет он не писал ни строчки. Обсуждать чужие стихи? Этим он насытился по горло еще в юности. Сейчас надо было как-то зарабатывать на жизнь, найти крышу над головой.

Работа Леи в конце концов позволила взять в банке ссуду, Кнут купил под Тель-Авивом маленькую квартирку в двухэтажном доме и почти сразу отдал Йоси в интернат в Бет-Шемеш.

«Лея хотела, чтобы я жил с ними, но папа сказал: „С чего это вдруг он будет с нами!“ Почему он так сказал? Папа был эгоцентриком, и сейчас я понимаю, как хорошо, что я не рос у него в доме. С другой стороны, ему было ужасно трудно не только материально. В Израиле люди не знали, кто такой Довид Кнут», — вспоминает Йоси.

А когда Йоси был еще маленьким, он написал о своей маме:

И у меня была мама,
Как и у всех детей,
Но маму мою убили,
И совсем ничего я не помню о ней.
С той далекой поры утекло много дней,
Ничего не осталось от мамы моей.[669]
* * *
У всех соседей, многие из которых пережили Катастрофу, были маленькие приусадебные участки. Квартиру напротив занимал литератор Марек Дворжецкий. «Мы жили дверь в дверь, — вспоминал он. — И наши участки тоже были рядом. Целый день Кнут работал допоздна — полол, поливал и радовался как ребенок первым росткам редиски, капусты, кабачков. Все соседи ужасно старались, чтобы и у них так же росло, как у него. Он ходил почти неслышно. И всегда молчал, будто был погружен в бесконечные воспоминания о прошлом, о котором не любил рассказывать. Он стал очень замкнутым. Центром жизни для него была жена Лея. Как он волновался на каждой ее премьере, как ждал каждой рецензии (…) По вечерам они гуляли, говорили о театре, о стихах. Но глаза у Кнута всегда были печальные, а улыбка — горькая. По всей видимости, он тяготился тем, что его литературная звезда уже на закате. Верил он только в звезду Леи. Он был (…) легко ранимым, грустным и мудрым, как его стихи»[670].

Лея получала в «Габиме» девяносто пять лир и всякий раз занимала у костюмерши пять лир до зарплаты. Но и с пятью лирами денег не хватало. Почти круглый год они кормились у Евы. По пятницам получали приглашение на ужин от своих знакомых Хаима и Рахели Кригер, владевших туристическим бюро.

Кнут пытался писать прозу. Еще до войны он подготовил сборник автобиографических рассказов «Бычий край» и роман. Ни от сборника, ни от романа не осталось и следа. В Израиле он начал писать по-русски новый роман, где собирался проследить связь между ТАНАХом и будущим еврейского народа, но очень скоро Лея увидела, как он рвет написанное. На ее изумленное «почему?» он только пожал плечами: кому, мол, это нужно?

В 1952 году Лея перешла в Камерный театр. На каждую премьеру Кнут приходил с цветами. Иногда ему с трудом верилось, что когда-то, где-то там в Париже, и он выступал на сцене, читал свои стихи… Теперь его стихи стоят на полке, а на него часто нападает хандра. Он записался в русскую библиотеку; по его просьбе, Гингер присылал ему из Парижа уже прочитанные русские газеты и журналы. Знакомые имена ненадолго побудили его взяться за перо, и он рассказал израильтянам о своей молодости в «русском» Париже двадцатых-тридцатых годов в серии статей «На полях одной страницы из истории литературы», не думая о том, что он сам и есть та парижская «русская эмиграция», которая переехала в Израиль.

Эта серия в переводе на иврит публиковалась в ежедневной газете «ха-Арец».

Кнут-публицист сразу же обратил на себя внимание. Особенно в таких зарисовках, как «Русский Монпарнас в Париже», «Бунин в быту», «С Ходасевичем, Мережковским и Гиппиус», «Встреча с Ремизовым», «Константин Бальмонт». Но эти же зарисовки стали последней попыткой Кнута что-либо писать. В самом деле, долго ли можно питаться прошлым! А главное — он был уже неизлечимо болен.

Только когда они с Леей бывали у Евы, когда из Беэр-Шевы к ним приезжала Бетти и особенно когда Кнут навещал в интернате Йоси, он как-то еще держался.

«Папа во всем хотел совершенства. Вот один пример. В интернате я занимался в кружках рисования, драматическом, музыкальном, играл на мандолине, на флейте. Открылся кружок игры на скрипке — я и в него записался. В родительский день приезжает папа и узнает, что я учусь играть еще и на скрипке. Так знаете, что он сказал? „Ты должен стать не просто скрипачом, а самым лучшим скрипачом“. Папа часто приезжал в интернат. Обычно один, изредка с Леей. Мы ходили гулять, рвали цветы. Тогда Бет-Шемеш был не городом, а настоящей глухоманью. Одни пески. Да какой-то канал. Над ним начали строить мост, но не закончили. Один раз мы с товарищами стали ходить взад-вперед по стропилам. Нас поймали. „Вот погоди, на следующей неделе приедет твой папа, мы ему все расскажем“, — пригрозили мне. Я ужасно испугался, а папа сказал: „Я очень рад, что ты такой смелый и сильный мальчик, я тобой очень горжусь. Но очень прошу: береги себя“»[671], — вспоминает Йоси.

Просьба отца не помогла. Служа в армии, Йоси однажды вертел в руках заряженный автомат, случайно нажал на курок и попал себе прямо в голову. Его уже записали в покойники, но вопреки всем медицинским прогнозам после девяти месяцев безнадежного состояния он чудом выжил, оставшись, правда, инвалидом на всю жизнь.

Йоси знал, что отец болен, видел, что ему становится все хуже и хуже.

«Раньше в автобусе папа всегда уступал место, хоть и признавался мне, что при этом чертыхается про себя. А тут в битком набитом автобусе он тронул кого-то за плечо и попросил: „Пожалуйста, разрешите мне сесть“. Ему сразу уступили место, я заплакал, а он мне сказал: „Не плачь, сынок, всякое бывает“»[672].

Известие о смерти Бунина и Тувима подействовало на Кнута угнетающе. Обрывались последние связи с прошлой жизнью. Он начал уничтожать свой архив, выбрасывать все, что еще оставалось в ящиках письменного стола.

Кнут давно потерял своих читателей. Сначала в России, потом во Франции. А в Израиле он их и не приобрел. И чем хуже ему становилось, тем чаще он вспоминал Ариадну, но скрывал это от Леи, не хотел ее огорчать. Мысленно он то и дело возвращался в Париж, по которому ходил не в сандалиях, как в Израиле, а в начищенных туфлях, и не в рубашке с расстегнутым воротом, а в рубашке с галстуком. В Тель-Авиве пятидесятых годов галстук считался «буржуазным пережитком», Кнут не хотел быть посмешищем, и его галстуки бесполезно висели в шкафу.

Лея уговорила Кнута пойти к врачу. Результаты анализов пришли быстро. Злокачественная опухоль мозга.

* * *
Хотя Кнут уже не мог сам даже пуговицы застегнуть, он так мечтал погулять по Парижу, что в сентябре 1954 года они с Леей туда поехали. Там ему и исполнилось пятьдесят четыре года.

Это был самый печальный день в его жизни. Единственной гостьей была Мириам. Вот они и сидели втроем. Кнут просил женщин не плакать. «Все обойдется, все как-нибудь обойдется», — повторял он, зная, что ничего не обойдется.

Кнуту очень хотелось попрощаться с друзьями, которые еще остались в живых, и на следующий день Лея пригласила Шуру Гингера с женой и маленького Шапиро.

«Маленький Шапиро»… Так его называла Ариадна… Скоро они с ней встретятся… Он ей расскажет о себе и о Лее… Ариадна его поймет…

По возвращении в Израиль Кнута положили в больницу. Йоси попросил Лею взять его с собой навестить отца.

«Сначала она согласилась, а через неделю сказала, что не возьмет, потому что при одном упоминании моего имени папа очень разволновался — и ему стало хуже. Больше я его не видел»[673], — вспоминает Йоси.

В больницу Лею возила Ева на своей машине. Никто, кроме них, Кнута не навещал.

— Видишь, как все возвращается на круги своя, — сказал он Еве во время очередного посещения. — Двадцать лет назад я тоже лежал в больнице, и ты меня лечила.

— А теперь не лечу.

— Теперь я неизлечим.

Рядом с Кнутом в палате лежал молоденький раненый солдат, которому Кнут посвятил последнее письмо к Лее, написанное по-французски.

«Глава Мойшеле» — так начинается это письмо, наводя на мысль, что и в таком состоянии Кнут не утратил профессиональных навыков.

«Мальчик меня обожает, потому что чувствует, как хорошо я его понимаю и как заботливо к нему отношусь. Утром, когда я ему говорю „бокер тов“[674], у него лицо сияет (…) Он любит меня (…) По утрам он орет жутким голосом одни и те же слова — „каки!“, „пипи!“, „нет!“ — и закрывает голову руками (…) Он — добрый, сердечный, но никто не понимает (кроме врачей); что после ранения в его словарном запасе осталось всего несколько слов, поэтому только ими он и может выразить все, что хочет сказать. Представь себе драму Бетховена[675], если бы после авиакатастрофы он должен был довольствоваться всего тремя нотами (…) А так как…».

Рука Кнута перестала его слушаться, и строка поползла по диагонали. «На кладбище великой Катастрофы…»[676].

Последнее письмо из больницы — о раненом израильском солдате. Последние слова в последнем письме — о Катастрофе.

Что вспоминал Кнут в короткие минуты просветлений? Чьи лица? Какие строчки? Из чьих стихов? Наверно, из своих. Может, этих?

Я сегодня умру. Я сегодня согласен
Все простить, ничего не поняв.
Или этих?

Нет, в душный ящик вам не уложить
Отвергнувшего тлен, судьбу и сроки,
Я жить хочу и буду жить и жить,
И в пустоте копить пустые строки.
* * *
15 февраля 1955 года, когда Ева в очередной раз привезла Лею в больницу, койка в палате, где лежал Кнут, была пуста. Лее сказали, что он умер под утро и что ей надо пойти в морг для опознания.

Вернувшись из морга, Лея без единой слезинки сказала Еве:

— Никому не говори, что Довид умер: у меня сегодня премьера. Я сама им скажу. Потом.

На похороны Кнута пришло много народу. Поэты, актеры «Габимы» и Камерного, знакомые, соседи. Йоси читал «каддиш»[677].

В тот же день Ева, выполняя предсмертную просьбу Кнута, сказала Эли, что Кнут не был его отцом.

* * *
Когда умер Кнут, в некрологе написали: «Ушел из жизни поэт Довид Кнут, известный израильской общественности только как муж талантливой актрисы Леи Кнут»[678].

А когда погибла Ариадна, Ева написала:

«Слишком рано говорить об исчезнувшей Ариадне и тем более вспоминать ее облик. Она для меня еще слишком жива, слишком связана с моей жизнью, чтобы я могла рассказать о ней тем, кто ее не знал и потому не мог полюбить. Сказать им, что эта женщина, не оставив после себя никакого долговечного и осязаемого творения, тем не менее была существом исключительным, которое не может исчезнуть, значило бы не сказать ничего. Из моей памяти никогда не исчезнут ее кристальная чистота, ее верность своему „я“, ее принципиальность, ее серьезное лицо, ее внезапный смех и тоненькая фигурка. Даже те, кто ее знал, до конца не осознавали, какое глубокое влияние оказывала она на окружающих и в чем был истинный смысл ее существования. Я знала ее, потому что любила. А другого способа узнать ее и не было. Даже из ее близких очень немногие представляли себе какую нежность, какое великодушие, какое сочувствие она была способна проявлять по отношению к тем, кого любила (…) В повседневной жизни ее не беспокоили материальные заботы, которые занимают большую часть людей. Она заботилась совсем о других вещах. Для нее вера, осмысление общественных явлений, национальная и политическая борьба были не надстройками в ее жизни, а фундаментом. Этот фундамент и был ее нутром и хлебом насущным. И при всем при этом — ни тени догматизма, сама непосредственность. Даже пылкая, как любовь, ненависть не мешала ей наслаждаться простыми удовольствиями жизни. Неприемлемые для нее мысли и факты, как и неприемлемых для нее людей, она отвергала решительно, откровенно и без оглядки на последствия. Она не знала полумер, не оставляла лазеек для отступления, не боялась нажить себе врагов, восстановить против себя весь мир. (…) Она любила евреев не из личных привязанностей, как могло бы показаться, а потому что в еврейском народе видела носителей духовных богатств иудаизма. В сионизме она видела помимо возрождения еврейского народа создание новой морали и новой религии, которые будут хороши для всего мира. Она верила в еврейскую мистику, всегда умела находить общее в частном, вечное в преходящем. Ее модус вивенди[679] основывался не на современности, а на истории, не на днях, а на веках. У нее было врожденное чутье на все подлинное и существенное — иными словами, на все то, что лишь очень немногим удается различить среди предрассудков и моды. Даже недюжинного ума мало, чтобы объяснить некоторые ее предвидения, оказавшиеся пророческими (…) В начале войны она мне писала из Парижа: „Мы все убеждены в конечной победе, а доживем ли мы до того дня, когда можно будет ею насладиться, — вопрос другой“. Помню, как однажды, когда мы с ней ехали в метро, она посмотрела вокруг и сказала: „Ты веришь, что у всех ближних бессмертная душа? Если это так, как же должно быть перегружено небо!“ Я ничего не ответила, но подумала, что (…), если кому-нибудь из нас уготовано бессмертие, этим кто-нибудь безусловно была бы она. Мы много раз говорили с ней о справедливости Всевышнего. Она в нее верила. Верила, что человек не может умереть раньше, чем выполнит предначертанную ему миссию (…) Я (…) не могу согласиться с тем, что она нас покинула (…), но при этом чувствую, что (…) свою миссию она выполнила еще при жизни. Самим своим существованием. Трагическая смерть, которой было бы достаточно, чтобы увенчать ореолом любую другую жизнь, к ее жизни не добавила ни йоты. Смерть была лишь закономерным концом, вызванным не обстоятельствами, а самой натурой этой незаурядной женщины (…) Ариадна разделила героическую смерть с тысячами участников Сопротивления, но и без этого она несомненно принадлежала к числу тех лучших людей, о которых мы вечно будем помнить»[680].

Ариадна. Портрет работы Жака Шапиро (Париж, 1939?)

Ариадна с матерью

Кнут (Кишинев?)

Портрет Кнута художника А. Лошакова (Париж, 30-е годы)

Ариадна с сыном Эли (Париж)

Кнут у Стены Плача (Иерусалим, 1937)

Ариадна (справа), Кнут (крайний слева) и Ева (Женева, 1939)

Ариадна (справа), Кнут и Ева (Париж, 1940)

Фрагмент письма Ариадны Еве

Один из номеров «Аффирмасьон»

Ариадна и Кнут (Париж, 1939)

Бойцы Еврейской Армии

Кнут, Бетти и Йоси (Париж, ок. 1947)

Бетти Кнут (1950)

Йоси Кнут (Тель-Авив, 1995)

Ева Киршнер на фоне своего портрета работы Жака Шапиро (Тель-Авив, 1995)

Могила Ариадны

Маня


1

За письменным столом следственного кабинета в Бутырской тюрьме сидел рыжеватый человек с рыжеватыми усами и коротко подстриженными висками. Заурядная внешность чиновника, как сказал кто-то из тех, кому доводилось с ним встречаться.

У других осталась в памяти как раз приятная внешность этого человека. По их мнению, его можно было принять за учителя гимназии или за литератора, и поэтому он многим внушал доверие. А третьи, наоборот, говорили, что внешность у него отталкивающая.

Человек был одет в хорошо отутюженный серый костюм. На столе перед ним лежала стопка картонных папок с тесемками, стоял стакан крепкого чая, а в тяжелой мраморной пепельнице еще дымилась папироса в обкусанном черном мундштуке. Он машинально вынул окурок, аккуратно затушил его, продул мундштук и только потом отхлебнул чаю. Затем открыл верхнюю папку, взял из нее две фотографии и посмотрел на них. Молодая девушка — анфас и в профиль. В профиль выглядит хуже. Он ухмыльнулся ее короткой, чуть ли не мальчишеской стрижке, перевел взгляд на полные губы, широкий нос, округлый подбородок, густые черные брови и принялся внимательно рассматривать ее глаза за стеклами круглых очков в простой металлической оправе. В этих глазах полыхала ненависть. Но было в них и нечто такое, что заставляло задуматься. Он закурил новую папиросу и начал читать. «Вильбушевич Мария Вульфовна. Родилась 11 октября 1878 года в деревне Лососня, Гродненского уезда. Вероисповедание — иудейское. Родной язык — идиш. Русским владеет свободно. Дочь мукомола из Гродно. Профессия — плотник». Он снова ухмыльнулся. Ну и ну. Женщина, да еще еврейка — и плотник. А вот и сведения поважнее. «Пользуется большой известностью среди рабочих, ведет вечерний кружок по изучению марксизма. Арестована в Минске 27 июля 1899 года. При обыске найден пистолет марки „парабеллум“».

Он затянулся папиросой, еще раз посмотрел на фотографию и нажал на кнопку звонка.

— Алексей Петрович, — сказал он появившемуся в дверях помощнику, — допроси-ка тут одну евреечку, а я посижу в сторонке, послушаю.

* * *
Молодая арестантка вошла в кабинет, остановилась у двери и откинула упавшую на глаза прядь. В комнате без окон за столом сидел немолодой, лысоватый человек в форме, а другой, в штатском, сидел в дальнем углу.

— Да вы садитесь, — человек в форме вышел из-за стола и галантно предложил ей стул.

Она неловко подобрала тюремную робу и села.

— Мадемуазель Мария Вильбушевич?

— Арестантка Мария Вильбушевич, — отрезала она.

— Ну, зачем же так? Я ведь вам не враг.

— И еще какой враг!

— Полноте, давайте прежде всего познакомимся. Ваше имя я уже знаю, а меня зовут Алексей Петрович.

— Вы — жандарм?

— Я следователь, служу в Министерстве внутренних дел.

Следователь раскрыл папку и, пробежав глазами первые строчки, остановился на «Профессия — плотник».

— Помилуйте, мадемуазель Вильбушевич, чудно как-то получается. Женщина — плотник. Что за блажь?

— Вы меня затем и вызвали, чтобы это выяснить? Извольте. Мужчины и женщины должны быть равны. И ничего «чудного» в том, что я — плотник, нет.

— Воля ваша. Ну-с, — он перевернул страницу, — «… революционерка. Видный член партии БУНД. Возглавляла первомайскую демонстрацию, неся впереди красное знамя. Организовала противозаконный митинг в рабочее время. Замешана в подстрекательстве к свержению царского режима».

На лице арестованной ровно ничего не отразилось.

Следователь закрыл папку и аккуратно завязал тесемки.

— Тут написано «замешана в подстрекательстве к свержению царского режима», но, думаю, здесь что-то не так: вы человек убеждений, а подстрекательство — удел ничтожеств и трусов, что, в сущности, одно и то же. Я, с вашего позволения, закурю. Не угодно ли? — и он протянул ей коробку папирос.

— Вы меня не подкупите.

— Господь с вами! С чего вы взяли, что я хочу вас подкупить?

— А зачем же еще вы предлагаете мне курить, разговариваете со мной вежливо, не издеваетесь. Меня здесь держат уже месяц, все это время не перестают оскорблять, камера кишит крысами. Вы что, и мужчин ими пугаете или только женщин?

— Так вы же сами сказали, что мужчины и женщины должны быть равны. Шучу, шучу. Женщины храбрее мужчин. Сегодня они уже не те, что в былые времена. Подумать только, девицы, которым всего полпоколения назад гувернантки ставили парижский прононс, подались в плотники! А мужская храбрость порой лишь видимость. То ли дело женщины. Они воистину отважны.

Арестованная хотела что-то сказать, но промолчала. Следователь выдержал долгую паузу, прошелся по кабинету, снова сел за стол и еще несколько минут молча курил.

— Знамя на демонстрации несли. А оно, поди, тяжелое. — Он сосредоточенно гасил окурок, но одним глазом следил за арестанткой.

— В вашей тюрьме попирают человеческое достоинство, — посмотрела она на него с нескрываемой ненавистью.

— Да, жандармерия у нас работает еще по старинке, — сокрушенно покачал он головой. — Я давно утверждаю, что такое обращение с арестантами недопустимо. Людей, разумеется, следует переубеждать, но не такой же методой. Чайку не хотите ли? Холодновато тут. Как раз сегодня получил отменный чай из Нижнего. Такой сорт только оттуда и привозят.

— Нет уж, сами пейте свой чай. А я буду пить вашу бурду в камере. Вызывайте охранника.

Следователь помедлил, потом нажал на кнопку звонка, и арестантку увели.

Человек в штатском встал и подошел к столу.

— Молодец, Алексей Петрович, — похвалил он помощника. — Как по писаному.

— Ваша школа, Сергей Васильевич.

— Ну-с, что думаешь о мадемуазель Вильбушевич?

— Крепкий орешек.

— А наше дело — разбивать такие орешки и добираться до самого ядрышка. Займись-ка ею по моему методу, а потом передашь ее мне.

2

Марию Вильбушевич с детства все называли Маней. Ее отец был религиозным евреем. Он знал русский язык, но настаивал на том, чтобы дома говорили только на идише. Мать, хорошо образованная женщина, кроме идиша знала русский, польский и немецкий, любила читать вслух Гете[681] и Шиллера[682] и смущала набожного мужа, распевая оперные арии, за что богатая свекровь прозвала ее «канарейкой». Но «канарейка» не только пела. Железной рукой она еще и дом вела. После долгих споров с мужем она отправила старших детей в русскую гимназию. Родители Мани вообще мало подходили друг другу. Мать — Сарра — стала сторонницей Хаскалы[683], отец — Вульф — остался ортодоксальным евреем; мать была бережлива — отец расточителен; мать спокойна и ласкова — отец вспыльчив и деспотичен. Только своей любимице Мане он разрешал обращаться к нему на ты, остальные дети обращались к нему на «вы» и говорили о нем в третьем лице множественного числа: «Они сейчас почивают…»

Жили Вильбушевичи в огромном каменном доме с хозяйственными пристройками. Отец целый день был занят на мельнице, где он беспрерывно изобретал и усовершенствовал какие-то моторы, что нередко кончалось увечьями его рабочих. Как говорила Маня, «они теряли руки, ноги, а то и голову».

Мать рожала Маню очень тяжело, схватки длились весь Йом-Киппур, а роды начались только на четвертый день после схваток и на два месяца раньше срока.

Маня была седьмым ребенком. У нее были две сестры — Франя и Ханна (Аня) и пятеро братьев — Ицхак (Айзик), Гедалья, Биньямин, Моше и Нахум.

Братья в разное время восставали против деспотизма отца, старавшегося вышибить из них либеральную дурь, которую мать вбивала им в голову.

Гедалья хотел взорвать отцовский дом и долго разрабатывал часовой механизм для приведения в действие взрывчатки, но потом решил, что гораздо лучше не соблюдать субботу и не поститься в Йом-Киппур. А тринадцатилетний Моше решил повеситься, предварительно приняв яд, но, слава Богу, остался жив. Сестра Франя, уже будучи замужем, покончила с собой из-за несчастной любви. По той же причине утопился в проруби и брат Айзик. Тело нашли только через полгода, наполовину съеденное рыбами. Наложил на себя руки и брат отца, любимый дядя Осип. Прямо какой-то рок преследовал эту семью. Неудивительно, что и Маня несколько раз чуть не погибла. Как-то раз, когда Мане было четыре года, отец приказал зажарить ее любимого барашка. Сообразив, что на блюде лежит ее любимец, она помчалась к реке утопиться, как брат Айзик. Ее спасли, и с тех пор она навсегда стала вегетарианкой. В двенадцать лет Маня сама испытала несчастную любовь. Можно после этого жить на свете? И она нашла в материнской аптечке пузырек с ядом, но, к счастью, все кончилось благополучно.

Родители понимали, что в Маниной душе бушуют какие-то неведомые им страсти. Диббук, как говорил отец. Они решили обратиться к врачу. Живи они в Вене, Маня могла бы стать одной из первых пациенток доктора Фрейда, но Маня прошла курс лечения в Петербурге, куда ее повезла мать.

Когда Мане исполнилось двенадцать лет, ее любимый брат Моше тайком от родителей подарил ей на день рождения миниатюрный «парабеллум» и сказал:

— По еврейской традиции, ты становишься ответственной за свои поступки. Дарю тебе пистолет, и будешь решать сама, когда пускать его в ход. Но запомни, что пускают его в ход, либо совершая преступление, либо выполняя моральный долг.

Видимо, курс лечения все же помог Мане, потому что она перестала думать о смерти, хоть у нее и был пистолет.

Когда Мане было сорок четыре года, она опубликовала неоконченные мемуары.

«С самого детства я помню себя среди рабочих, которые обычно были гоями (…) А летом в деревню приезжали дачники. Те, которые жили у нас, были богатыми аристократами и интеллигентами. У себя под носом я видела полярную разницу между ними и рабочими, с которыми была круглый год. Это породило в моей детской голове такую картину: в мире есть два сорта людей. Начищенные, образованные и богатые бездельники и некрасивые, бедные, безграмотные мученики-рабочие, чья жизнь заканчивается несчастьем. Мой брат Моше был толстовец. У него были два жизненных принципа: не делать зла и каждый честный человек должен быть рабочим. Он много лет работал на мельницах в других городах и наконец уважил просьбы матери и пошел рабочим на отцовскую мельницу, но жил и ел не с нами, а только с „людьми“, то есть с рабочими. Он был старше меня на десять лет и оказал самое сильное духовное влияние на мою жизнь. Мой отец был заклятым монархистом, и его идеалом был Николай I[684]. У нас в столовой, рядом с портретами всех родных, висел и портрет этого царя. Я к нему так привыкла, как будто он был одним из наших родственников. Летом к нам обычно приезжал из Гродно на рыбалку начальник полиции, полковник. Отец принимал его как закадычного друга, и они с ним взахлеб спорили о монархизме. Гостей такого рода я определяла как „бездельников“ (…) как и всех дачников. Один случай из детства полностью перевернул у меня все общепринятые представления о добре и зле. Мне было десять лет. Тогда в округе прославился конокрад-цыган по имени Нёмка. Его так и звали: Нёмка-цыган. Нас, детей, пугали всякими страшными историями про Нёмку и его шайку. Один раз у нас украли мою любимую белую лошадь. Сказали, что это Нёмкиных рук дело. Поэтому я его ненавидела всей душой. И вот однажды зимой я проснулась от какого-то перешептывания и увидела возле детской отца с каким-то чужим человеком, смуглым и курчавым. Я прислушалась и поняла, что за этим человеком гонится полиция и он просит отца спрятать его. Отец не соглашался, и тогда чужой вдруг разъярился: „За белую лошадь мстишь?“ Отец тут же согласился, а я поняла, что курчавый и есть Нёмка-цыган, и так перепугалась, что заревела во весь голос. Отец тоже перепугался, что я накличу несчастье на весь дом, и заставил меня замолчать. Он пригрозил, что убьет меня, если я расскажу то, что видела и слышала, хоть одной живой душе. Нёмку он спрятал. Полиция окружила наш двор и искала Нёмку всю ночь, но не нашла. Он прятался у нас еще несколько дней, и я, по приказу отца, носила ему еду. Вначале я страшно боялась, а потом мне даже понравилась вся эта секретность и оказанное мне доверие (это была первая тайная связь в моей жизни). И в конце я даже привязалась к этому страшному человеку. Когда Нёмка ушел из нашего дома, я спросила отца, откуда он его знает. И еще спросила, зачем он спрятал конокрада, которого многие хотели бы видеть за решеткой. На это отец мне ответил: „Когда я был в твоем возрасте, он был моим другом. Может быть, он лучше меня. Ты еще маленькая и не понимаешь. Когда за человеком гонятся, ему надо помочь, а те, кто за ним гонятся, не всегда правы. Люди не могут быть уверены, что они-то знают точно, что есть добро, а что — зло. Одному Богу дано это знать“. Почти тридцать лет спустя я помню слово в слово то, что сказал мне тогда отец. И еще много лет я продолжала просить Всевышнего, чтобы он направил меня и показал, что есть добро, а что — зло. К мнению взрослых по этому вопросу я с тех пор всегда относилась с сомнением. В юности я жадно читала. В основном русскую народническую литературу (…) Я очень любила Россию и верила, как и авторы этих книг, что у России есть миссия в этом мире. Именно Россия должна принести новую социальную истину в этот старый и прогнивший мир. Мне было пятнадцать лет, когда дачники-гимназисты начали говорить со мной о всяких революционных идеях, о нуждах рабочих и о том, что для освобождения рабочих надо прежде всего сломить самодержавие (…) В восемнадцать лет я решила стать рабочим (…) Я не любила чисто женских работ (…) и, по совету брата-инженера Гедальи, стала плотником. В Минске у него была строительная фабрика, и там я проработала в плотницкой мастерской полтора года. Там я впервые встретилась с рабочими-евреями, полюбила их и привязалась к ним всей душой…»[685].

Как раз в те годы в Минске начала действовать партия эсеров[686]. Среди ее руководителей были легендарная политкаторжанка, «бабушка русской революции» Екатерина Брешко-Брешковская[687] и создатель боевого крыла этой партии Григорий Гершуни[688]. Маня преклонялась перед «бабушкой», была тайно влюблена в Гершуни, но не пошла к эсерам потому, что, по ее словам, «они не были рабочими и больше всего добивались политической революции»[689].

Маня вступила в БУНД, где в это время шли горячие споры, кого надо воспитывать раньше: еврейские народные массы или их будущих вождей. Как бундовку ее и посадили в Бутырскую тюрьму.

О пребывании в Бутырках, о допросах и, главное, о становлении своего характера Маня написала довольно подробные воспоминания.

«Поначалу допросы вызвали у меня только скуку, и я ничего не боялась, потому что с самого детства привыкла к офицерам полиции и никогда на них не злилась. Я и раньше не могла понять, почему революционеры возмущаются, когда их арестовывают и сажают в тюрьму. Мне было ясно, что, если мы действуем против режима самодержавия, вполне естественно, что этот режим обороняется. И во время Французской революции, думала я, революционеры не щадили роялистов и казнили их на гильотине. Поэтому нечего ожидать, что власти будут гладить нас по головке. На их месте мы вели бы себя точно так же. Поэтому, когда полицейские грозили мне ссылкой в Сибирь и пожизненной каторгой (…) настроение у меня не портилось, и во время допросов я даже подшучивала над следователями. В конце концов мне надоело, и, чтобы меня оставили в покое, я подписала протокол, в котором было написано примерно так: „По своим убеждениям я — революционерка. Отказываюсь отвечать на любые вопросы, потому что не хочу лгать и в то же самое время не хочу причинить вред тем, кто принадлежит к революционной партии“. Но подписание этого протокола имело прямо противоположное последствие тому, что я ожидала. И вместо покоя допросы продолжались, превратившись в настоящую инквизицию (в то время я не знала, что у арестованного есть право отказаться идти на допрос). Когда следователь увидел, что меня не запугать, он сменил тактику. Неожиданно он мне рассказал, что арестованы все плотники на моем месте работы. Речь шла о сорока евреях, среди них — люди пожилые и семейные, не имевшие отношения ни к какой партии. Мне недвусмысленно объяснили, что, если я расскажу о деятельности Шахновича[690], всех рабочих тут же освободят, а если я буду молчать, то их продержат до окончания следствия. И все это потому, что Шахнович — упрямец и не хочет говорить. Меня обуяли сомнения. Первый раз в жизни я оказалась перед моральной проблемой: есть ли у нас моральное право позволить, чтобы из-за нас в тюрьме сидели люди, которые не разделяют наших взглядов? есть ли у меня моральное право позволить, чтобы из-за моего желания спасти близких мне людей, товарищей по идее, сознательно взявших на себя всю ответственность за свою революционную деятельность, допустить, чтобы сорок моих товарищей по работе, возражающих против нашей революционной деятельности, страдали и сидели в тюрьме? Я спросила себя, что делать. Предать Шахновича и таким образом спасти остальных или оставить их в тюрьме из-за партийного активиста Шахновича? Полицейский следователь сразу почувствовал, что попал в цель, и дал мне несколько дней на раздумья. Днем и ночью я ходила по камере и боролась сама с собой. Банальная логика нашептывала мне, что есть неписаный революционный закон, который гласит: „Не будь предателем. Не пытайся решить новые проблемы — ты только запутаешься“. С другой стороны, высокая человеческая мораль шептала мне: „Ты служишь интересам партии, а не высшему чувству справедливости. Ты боишься самостоятельно мыслить. Ты — рабыня традиции…“ На этот раз победило традиционное стереотипное мышление, и, когда меня привели на допрос, истощенную от внутренней борьбы, я заявила, что не буду отвечать на вопросы. Следователь тут же дал мне список из ста фамилий минских учеников, многих из которых я знала лично. У всех этих молодых людей не было никаких связей с БУНДом, и они даже не мечтали о революции. Следователь сказал: „Или вы расскажете о деятельности вашего друга Шахновича (…), или все эти молодые люди будут арестованы, и мы тут же выбьем из них всю правду (…) В ваших руках решение. Чтобы освободить сорок человек из тюрьмы и также предотвратить арест еще ста молодых людей, вы должны пожертвовать тремя виновными ради множества невиновных. Я даю вам неделю на раздумья“. Только Достоевский мог бы описать все мои терзания и мучения в течение той недели. Я не могла решить эту проблему. Должна ли я предать трех революционеров, чтобы спасти сто сорок нереволюционеров. За эти семь дней я дошла почти до безумия и даже пыталась повеситься. Но за мной все время следили и тут же отобрали у меня веревки, которые я нарвала из одежды. Я согласилась бы жариться на медленном огне, только бы избежать этих душевных мук. За час до того, как меня привели к следователю, я вдруг разом успокоилась. Я решила выдать Шахновича и двух других. По выражению моего лица следователь тут же понял, что победил, и спросил: „Расскажете все, что знаете?“ — „Да“. В его угрюмых и всегда мутных глазах вспыхнула радость и еще искра какой-то хитринки. В ту же секунду у меня впервые мелькнула мысль, что он меня дурачит и придумал всю эту историю, чтобы толкнуть меня на предательство. Во время допроса моего следователя куда-то вызвали. Все это время в кабинете сидел мужчина приятного, интеллигентного вида, лет сорока, одетый в гражданскую одежду, среднего роста, со светло-коричневыми волосами и добрыми серыми глазами. Он уже не раз бывал на моих допросах, но только слушал и ничего не говорил. Его загадочный и притягательный взгляд производил на меня странное впечатление. И тут произошло нечто такое, чего я сама не могу понять до сих пор. Как будто какая-то сила толкнула меня к этому человеку, и в отчаянии я спросила его: „Скажите, что мне делать? Рассказать или нет? Я вас послушаюсь, потому что у вас глаза честного человека“. Человек посмотрел на меня очень по-доброму, и в его взгляде была жалость. „Какая же вы еще дурочка! — сказал он. — Неужто вы не видите, что он лжет? Это же техника допроса, с помощью которой он вами манипулирует, чтобы вы в конце концов рассказали все что знаете. Когда он вернется, скажите ему, что не будете отвечать на его вопросы, и откажитесь от продолжения допроса. У вас есть на это законное право“. И после этого он ушел. Я не помню точно, что со мной случилось. Как будто я была в жару, а потом на меня разом нахлынула волна облегчения и необъяснимого счастья. Когда вернулся мой следователь, я отказалась с ним говорить, и меня тут же увели в камеру. Придя в себя, я не переставала думать, кто же он, этот таинственный человек, спасший меня от предательства. В тот же день меня снова повели на допрос, и на этот раз я попала в просторный кабинет, обставленный красивой мебелью, где сидел (…) мой „спаситель“. Я бросилась к нему, рассказала, как я мучилась и как я ему благодарна. А потом спросила, почему он помог мне избежать ловушки. „У вас был такой мученический вид, — ответил он, — что в ту минуту я перестал быть полицейским и поступил просто как человек“. Между нами тут же установились тайные дружеские отношения (…) Я не знала, с кем меня свела судьба»[691].

Юная Маня Вильбушевич в самом деле не могла знать, что ее «спаситель» не кто иной, как начальник московского Охранного отделения, или «охранки», как его называли, полковник Сергей Васильевич Зубатов.

3

Ко времени знакомства с Маней Зубатову было всего тридцать пять лет, а он уже успел сделать блестящую карьеру. Даже его враги, а их всегда было немало, признавали, что в рядах «охранников» и жандармов Зубатов был фигурой самой яркой, выдающейся во многих отношениях. По уму он несомненно стоял на голову выше своих сослуживцев, а его начитанность, его интерес к книге, столь редкие у людей его профессии, не вызывали сомнений. Его коллега, начальник петербургского Охранного отделения, полковник Герасимов написал в своих мемуарах, что Зубатов «…такой белой вороной навсегда и остался в жандармской среде, хотя внутренне он, как редко кто, сроднился с ее деятельностью и наложил на нее глубокий отпечаток…»[692]. Аначальник жандармского управления Киева, генерал Новицкий записал: «Надворный советник С. В. Зубатов (…) после обучения в прогимназии, поступил в 5-ю московскую гимназию, где организовал значительный кружок (…) и, как представитель оного, вошел в сношение с местной московской революционной партией»[693].

Зубатов родился в Москве в 1864 году. Не окончив гимназии, поступил на службу в почтово-телеграфное ведомство и вскоре стал членом московского народовольческого кружка. Женился рано. В середине 80-х годов его жена Александра Николаевна Михлина содержала в Москве на Тверском бульваре библиотеку, куда постоянно ходила московская революционная молодежь.

Эта библиотека и стала причиной того, что 13 июня 1886 года молодого народовольца Сергея Зубатова вызвали к начальнику московского Охранного отделения. От него Зубатов и узнал, что революционеры сделали их библиотеку своим центром, и «…дал себе клятву бороться впредь всеми силами с этой вредной категорией людей, отвечая на их конспирацию контрконспирацией»[694], — вспоминал потом Зубатов.

Охранное отделение тут же предложило ему практический способ осуществления его намерений.

Так, не успев стать революционером, Зубатов стал секретным осведомителем, затем начал служить в охранке полицейским агентом, потом — чиновником по особым поручениям при Департаменте полиции, а когда начальство по достоинству оценило его организаторские и сыскные способности, стал начальником всего московского Охранного отделения. У Зубатова, как сказал один из членов партии эсеров, были мечты Наполеона, идеи Раскольникова[695] и принципы Нечаева[696].

Узнав о предательстве Зубатова, его жена сошла с ума, но он, не желая портить себе карьеру, отказался поместить ее в психиатрическую лечебницу, и она провела остаток жизни дома под присмотром своей сестры. Сестра же и воспитала сына Зубатова в ненависти к отцу.

А не окончил Зубатов гимназии потому, что отец, разозлившись на еврейских друзей сына за то, что они отвлекают его Сережу от занятий, поехал в гимназию и забрал его документы.

Спустя много лет эти еврейские друзья дорого заплатили за то, что отвлекали Сережу от занятий. Двое из них[697] — ссылкой в Сибирь, где их убили во время демонстрации «политических», а третий сошел с ума и вскоре умер в якутской ссылке[698]. К аресту же четвертого[699] Зубатов, по его уверению, не был причастен.

Став начальником московского Охранного отделения, Зубатов развил кипучую деятельность. На этом посту и проявился его талант реформатора. Он поставил сыскное дело на научную основу, переняв западноевропейский опыт, ввел систематическую регистрацию всех документов, фотографирование арестованных и засекречивание внутренней агентуры, в значительной мере обновил личный состав сыскных органов и создал сеть охранных отделений во всех крупнейших городах России.

Много лет спустя Зубатов признался, что «…агентурный вопрос (шпионский — по терминологии других) для меня святее святых (…) Для меня сношения с агентурой — самое радостное и милое воспоминание. Больное и трудное это дело, но как же при этом оно и нежно»[700].

Полицейское дознание само по себе приносило ему удовлетворение, каждый допрос становился для него захватывающей игрой, с которой не могли сравниться даже шахматы. Он придумывал правила игры, он же их и менял, вел партию как угодно долго, зная, что победа все равно останется за ним. В этой захватывающей игре он делал ставку на свои импровизаторские способности, на свое красноречие, на дар убеждать и на знание человеческой психологии. Он прямо-таки гипнотизировал подследственных, превращая их чуть ли не в своих последователей.

На экзальтированную натуру Мани непринужденные, непохожие на допрос беседы с Зубатовым производили глубочайшее впечатление. Да и не только на нее, о чем писал один из бундовцев:

«Многим арестованным, вовлеченным в спор, казалось, что тут происходит просто столкновение двух миросозерцаний, и они горячо отстаивали свою точку зрения и роковым образом приходили к тому, что излагали все, что касалось их личной революционной деятельности. Обыкновенно эти беседы велись свободно и не протоколировались, но, когда договаривались до исповеди, Зубатов окатывал ушатом холодной воды, предлагая изложить эти показания письменно, причем давал обещания, что никаких карательных последствий эти показания иметь не будут»[701].

С Маней Зубатов встречался по два-три раза в неделю. Их беседы не отличались от бесед с другими подследственными — иными словами, носили характер жарких дискуссий. А темой была революция. Может ли она в существующих условиях избавить рабочие массы России от социально-экономического рабства. Маня с удивлением услышала, что Зубатова мучают те же сомнения, что и ее саму. Логичность же его аргументов свидетельствовала о том, что он тщательно их обдумывает. Маня и сама сомневалась в необходимости революции, о чем она сказала Зубатову, когда однажды он поставил ее в тупик неопровержимыми доводами. Она и сама хочет найти новый путь. Но и у него нет решения.

И тут Зубатов излил перед ней душу:

— Уже несколько лет я работаю, как автомат. Арестовываю революционеров по привычке. Все это бессмысленно. Я служу глупому и продажному правительству, которое только и думает что о своей выгоде, а интересы России, интересы народа его не волнуют. Наши правители готовы на все ради своей карьеры. Когда-то я верил, что, подавив революцию, мы сможем провести коренные реформы, дать свободу народу, поднять его до такого уровня, когда он сам сможет искать истинный путь. Верил, что народ его найдет и установит в России режим, непохожий на прогнившие режимы Западной Европы. И тогда Россия покажет миру, что есть подлинное социальное благополучие. Но вместо этого мы сажаем за решетку народ, чтобы правительственным чиновникам было легче его обворовывать. При таком положении вещей моя работа не только абсурдна, но и грешна. Мне остается лишь застрелиться, а на это у меня не хватает силы воли…

Маня не верила своим ушам. Она даже забыла, что находится в тюрьме.

* * *
После исповеди Зубатова Маня начала ждать допроса, как свидания. Впрочем, допросы уже и стали по сути свиданиями. Зубатов разговаривал с Маней на равных, обсуждал с ней разные темы, давал ей книги, стоявшие в кабинете.

— Говорят, тюрьма, в которой можно читать, уже не тюрьма, — заметила Маня.

— А некоторые и на воле живут, как в тюрьме, сами того не замечая. Видите ли, Мария Вульфовна…

— Маня. Меня все так зовут.

— Очень хорошо. Видите ли, Маня…

— А как мне величать вас? — перебила она.

— Разве я не сказал? Сергей Васильевич. Берите книги, Маня. Возьмите, вот эту о терроре и эту об английских тред-юнионах[702].

Потом Зубатов спрашивал Маню, что она думает о прочитанном, высказывал свое мнение.

Однажды прямо в кабинете Зубатова Маня раскрыла книгу на заложенной им странице и прочитала вслух следующий отрывок:

«В борьбе за социальные права рабочих тред-юнионы уже многого добились: создали пенсионные фонды помощи работающим матерям, школы, сеть клубов, библиотек-читален».

— А ведь все это можно сделать и у нас, — посмотрела она на Зубатова.

— Вы совершенно правы. Вот я и хочу помочь вам в этом. Россия должна обрести иной облик, должна избавиться от нищеты, невежества, поголовного пьянства. Но для этого России нужна не революция.

— Что же нужно России?

— Просвещенная монархия. В переписке с Вольтером[703] Екатерина[704] писала, что интересы народа всегда совпадали с интересами самодержавной власти и русские монархи неизменно заботились о народе. Вы никогда не обращали внимания, как на Руси называют монархов? «Царь-батюшка», «царица-матушка». Они-то и родители, и радетели.

— Откуда же, по-вашему, сейчас такое недовольство царем-батюшкой? — не сдавалась Маня. — Почему так много молодежи идет против царя?

— Молодежь не идет — ее ведут, — улыбнулся Зубатов. — Но дело не в царе, а в чиновниках — бюрократах и крючкотворах. Вот, кто угнетает народ. А народ, он безграмотен, наивен, доверчив, его можно привлечь на свою сторону любыми посулами. Русский народ привык тащить на своем горбу все невзгоды, не теряя надежды на лучшее будущее. Вот мы с вами и боремся за то, чтобы оправдалась его надежда.

— Вы говорите «народ», а сами-то хоть раз молоток в руках держали? — съязвила Маня.

— Помилуйте, Манечка, зачем мне молоток, если Бог наградил меня способностью понимать нужды других людей. Мое орудие — слово, мое призвание — «Глаголом жги сердца!»[705]. Глаголом, Манечка, а не бомбами! Взгляните, — Зубатов пошарил среди бумаг и достал скомканный листок. — Простой рабочий Федор Слепов после наших с ним бесед создал в Москве Общество взаимопомощи рабочих механического производства. Он даже стихотворение мне написал. Вот, послушайте:

Пусть в подпольной печати бездарность
О вас пишет пустые статьи.
Мы же шлем от души благодарность
За все то, что нам сделали вы.
Эти люди, что вас ненавидят,
Они также не любят и нас,
И отраду как будто бы видят
В тяжкой жизни трудящихся масс.
Зубатов посмотрел на Маню.

— Не Пушкин, — фыркнула она.

— Зато от души.

— Давно хотела у вас узнать, вы что, наши беседы потом записываете? — помолчав, спросила Маня.

— Господь с вами! Они остаются между нами.

— Вы говорите правду?

— Я всегда говорю правду.

Маня осмотрелась и увидела на одной из полок словарь «Идиш-русский», а рядом — книгу «Еврейские обычаи».

— Вы — еврей?

Зубатов расхохотался.

— Нет, я не еврей. Но разве это мешает нам понимать друг друга? По-моему, монотеистические религии не столько разъединяют людей, сколько объединяют. У евреев — Йехова, у христиан — Иисус, у мусульман — Магомет, а ближнего возлюби у всех у нас. Не так ли?

Книгами и разговорами Зубатов постепенно навел Маню на мысль, которая раньше никогда ей и в голову не приходила. Если создать тред-юнионистское движение на русский лад, чтобы оно занималось не политическими, а экономическими проблемами, в нынешнем правительстве, пожалуй, найдутся министры, готовые помочь такому движению. Зубатов тщательно обсудил с Маней мысль, которую она искренне считала своей, не преминув отдать должное женской мудрости. Он говорил таким тоном, что, хоть убей, нельзя было заподозрить насмешки. Нарисовал завораживающую картину новой России, где миллионы рабочих собираются под знамена пока еще безымянного движения.

Он уверял, что не составит труда найти в правительстве поддержку новому движению. Министры пойдут на это не из любви к рабочим, а из страха перед революцией. Эти министры панически боятся гильотины. И когда они осмыслят Манину идею о создании нового движения, они поймут, что таким путем можно отдалить революцию лет эдак на тридцать, а то и на все пятьдесят, и ухватятся за эту идею как утопающий за соломинку.

— Я вот только не знаю, — разогнал Зубатов рукой дым от папиросы, — найдутся ли среди революционеров люди, которые откажутся от своей борьбы ради того, чтобы войти в руководство совсем нового движения, деятельность которого принесет плоды не завтра, не послезавтра, а возможно, и не при их жизни.

«Зубатов (…), — вспоминает Маня, — мельком назвал имена разных людей, с которыми, по его мнению, мне стоило установить связь после освобождения. Он предположил, что эти люди с наибольшей готовностью согласятся поддержать создание тред-юнионистского движения»[706].

— А вы соберите арестованных бундовцев, предложите им этот план, и посмотрим, кого он воодушевит, — посоветовала Маня.

— Вы, Маня, умница. Я так и сделаю, — улыбнулся Зубатов.

Зубатов вызвал бундовцев, и не успели они покинуть его кабинет, как между ними начались яростные споры. Ветераны БУНДа видели в Зубатове провокатора, а молодые — чуть ли не Мессию. «Лже-Мессия», — твердили ветераны. «Пусть так, но с идеями, очень полезными для еврейского рабочего класса», — парировали молодые. Спорили они и в присутствии Зубатова, забывая в пылу дискуссии, что перед ними сидит жандарм, который пристально наблюдает за ними и тщательно изучает их характеры. Это был знаменитый «спектакль Зубатова», где он был и автором, и режиссером, и исполнителем главной роли, а остальные — статистами.

После подобных «спектаклей» Зубатов обычно вызывал Маню и рассказывал ей о ее товарищах, открывая в них такие черты, о которых она никогда и не подозревала. Она начала смотреть глазами Зубатова и на себя, и на будущую борьбу за дело еврейского пролетариата.

«Зубатов мне сказал, что передает в Департамент полиции менее одного процента имеющейся у него информации, потому что, по его словам, полиции важно арестовывать революционеров, а ему — следить за развитием революционного движения»[707], — писала Маня.

Наконец Зубатов решил выяснить, насколько он приручил Маню, и тайно от нее организовал ей побег.

По его приказу, дверь камеры была не заперта, надзиратель притворился спящим, рядом с ним валялась связка ключей, наружный пост был снят, и вся охрана предупреждена. Постучав в дверь камеры, чтобы ей принесли ужин, Маня обнаружила, что дверь не заперта, и вышла в коридор. Как лунатик, пошла она к выходу и через несколько минут очутилась за воротами тюрьмы На воле! И тут ее как обухом ударило. «Боже, — написала она в своих воспоминаниях, — что подумает обо мне этот странный человек! Он же мне верит! Решит, что я воспользовалась его доверием! И я вернулась. Думала, меня уже ищут, но все было спокойно (…) мой надзиратель все еще спал как убитый (…) Так никто и не узнал о моем побеге. А я еще долго думала, почему мысль об этом человеке не позволила мне бежать. Я же о нем ничего не знаю. Даже не знаю, женат ли он»[708].

Судя по последней фразе, Зубатов увлек Маню как мужчина, не меньше чем как идеолог. Но о том, что они были близки, нет ни одного свидетельства.

4

Однажды Маня, пытаясь установить связь с заключенным из соседней камеры, начала выстукивать азбуку Морзе. Сосед отозвался. Он оказался рабочим, которого она знала по Минску. Среди прочего он сообщил, что его допрашивает сам начальник охранки Зубатов. «Как он выглядит?» — простучала Маня и услышала в ответ: «Рыжий, усатый. Интеллигент. Дает читать книги».

«Я почувствовала, — вспоминает Маня, — что у меня из-под ног уходит пол и я лечу в пропасть. Из того, что я слышала о Зубатове, он представлялся мне самым ужасным провокатором во всей России. В голове у меня все смешалось. В тот же вечер меня повели к нему. Вместо того чтобы поздороваться, я спросила его, правда ли, что он — Зубатов. Он сразу все понял и спросил: „А вы этого не знали? А коли так — значит, вся ваша вера в меня и ваша надежда — не более чем заблуждение? Что ж теперь будет?“ Помню этот разговор слово в слово. Мне показалось, что комната наполнилась бесами, и меня всю затрясло»[709].

Еще бы! Зубатов был синонимом той самой охранки, которая все время пыталась внедрить своих людей во все партии. И тут оказалось, что она доверилась самому Зубатову! Как же она сразу не сообразила, что с ней беседует не простой следователь, не мелкий чиновник?!

Маня поймала себя на том, что рвет страницу за страницей зубатовские книги. Потом начала рвать простыню на полосы. Но следившие за ней в глазок надзиратели вошли в камеру и унесли все обрывки. Вешаться было не на чем. Она села на пол и завыла. В тот день принесенные ей в камеру обед и ужин остались нетронутыми. Ночью ей мерещились бесы, и все были с лицом Зубатова.

На следующий день Маня отказалась и от прогулки.

— Ах, так? — рявкнул надзиратель и пошел доложить по начальству. Зубатов приказал не обращать внимания.

Ночью ей приснилась белая лошадь, на ней скакал Нёмка-цыган и кричал что-то неразборчивое.

На третий день Маня решила спокойно обдумать все по порядку.

Какие добрые серые глаза, какой мягкий, дружеский голос: «Манечка!» На душе становится тепло и от этих глаз, и от этого голоса. Чудовище? Злодей? Такой добрый и такой внимательный?! Собственно, что плохого он ей сделал? В последний месяц она видела его чуть ли не каждый день, они задушевно беседовали. Жена у него сумасшедшая. Уже много лет он не может с ней жить, но не хочет общественного скандала и не помещает ее в лечебницу. Бедный Сергей Васильевич… Люди называют его провокатором. Да что они о нем знают! «Люди не могут быть уверены, что они-то знают точно, что есть добро, а что — зло. Одному Богу дано это знать», — зазвенели у нее в ушах слова отца, сказанные ей в детстве. Так вот почему ей приснился Немка-цыган… Значит, сон был вещим? «Господи, что же мне делать?» — простонала она и невольно посмотрела наверх, где должен быть Тот, чье существование она не признавала.

Вдруг она успокоилась. Да, это — сам Зубатов. Ну и что? Он поможет ей избавить от рабства сотни тысяч еврейских рабочих, а люди пусть говорят о нем что хотят. Конечно, его теорию царизма могут понять лишь немногие, но от этого теория не становится хуже. Ей, по крайней мерю, ясно, что будущее за легальными рабочими союзами.

Тем временем Зубатов решил сменить тактику. Он позаимствовал у средневековой инквизиции метод «злого и доброго следователя». Первый грозит и пытает, второй утешает и сулит. Зубатов усовершенствовал этот метод, заменив телесные пытки душевными. Допросы Мани он поручил одному из своих офицеров, антисемиту и мерзкому типу по фамилии Герарди.

«…B конце мая 1900 года Герарди, — вспоминает Маня, — злорадно сказал мне: „В Минске арестовали вашего дружка Григория Гершуни и нашли у него ваши письма. А донесла на него смазливенькая евреечка, ваша подруга“. При этих словах я вскочила как ужаленная и закричала, что он лжет. Он тут же достал из ящика список из двадцати фамилий, включая Гершуни (…) Я сразу узнала почерк моей подруги, связанной с БУНДом, с которой дружила уже двенадцать лет. Она была девушкой честной, совершенно необыкновенной»[710].

На этом же допросе Герарди спросил с ухмылочкой:

— Вы ведь хорошо знакомы с Гершуни? — ухмыльнулся Герарди.

Маня, еще недавно по уши влюбленная в Гершуни, и глазом не моргнула.

— Прелюбопытная личность, — продолжал Герарди, выдержав паузу. — Все женщины от него без ума.

Маня снова промолчала, а он вынул из ящика пачку писем, достал из нее одно и прочел:

«Дорогая Наташа, жажду обнять тебя…»

— Фальшивка! — вспыхнула Маня.

— Узнаете почерк? — он протянул ей через стол письмо.

— Фальшивка, — повторила Маня несколько упавшим голосом, но на письмо не взглянула.

Герарди достал второе письмо: «Дорогая Олечка, вижу наяву твои губы…», а за ним — третье: «Дорогая Лиза…»

— Кстати, все три письма написаны в один и тот же день, — как бы мимоходом бросил он.

— Замолчите! — крикнула Маня.

— Да вы не огорчайтесь, — ехидно сказал Герарди. — Жизнь революционера до того опасна, что только с женщинами он и может забыться, поверьте моему опыту. А ваш Гершуни, видать, романтик, любовные письма писать умеет. Ему бы к проституткам ходить, и все шито-крыто.

«Вначале я как будто окаменела. Потом, взглянув на наглую физиономию Герарди, схватила со стола тяжеленную мраморную чернильницу и швырнула ему прямо в лицо. Он еле успел увернуться. А я разрыдалась и потеряла сознание. Прямо из кабинета меня забрали в тюремную больницу. Когда я пришла в себя, меня мучила мысль не о тех двадцати товарищах, которых я в любом случае не могла спасти, а о моей подруге и о том, почему она составила этот список»[711], — написала Маня через много лет.

Из тюремной больницы Маню привели в кабинет к Зубатову. Мешки под глазами и несколько седых волосков в ее смешной мальчишеской прическе были красноречивее всяких слов. Увидев Зубатова, она разрыдалась, но не отказалась ни от чая, ни от папиросы. Зубатов понял, что Маня снова в его власти. «Раскололся орешек! Добрались до ядрышка», — подумал он.

Прежде он ни разу не называл Мане никаких фамилий арестованных, кроме тех, кому пытался внушить свои идеи. Поэтому Маня удивилась, услышав от него имя своей подруги. Герарди назвал ее доносчицей, а Зубатов в отличие от этого подлеца говорил о ней с пониманием и даже сочувствием:

— У людей разные душевные силы. Одни могут выдержать испытания, выпавшие на их долю, другие — не могут. Люди, как и животные, делятся на виды и подвиды. Потому-то мы и подшиваем дела в разные папки, хотим знать, с кем имеем дело — с корыстолюбцем или с идеалистом, с гордецом или с мошенником, с негодяем или с праведником. Нельзя же всех мерить на один аршин, к каждому нужен особый подход. Один думает, что если на допросе он ничего не расскажет о своих товарищах, то выйдет победителем. А не понимает того, что бывают случаи, когда, согласившись говорить со следователем, помогает товарищам. И когда я обсуждаю с ним судьбу России, которая заботит нас обоих, мой вчерашний противник видит, что я ему не враг и что у нас с ним общие интересы, — рассуждал Зубатов.

«Зубатов открыл передо мной „книгу“ революционного движения в России, — вспоминает Маня. — Так с помощью Зубатова я узнала о вещах, о которых раньше не имела ни малейшего понятия, да и вообще во всей России об этом едва ли знала дюжина людей»[712].

Как-то в разгаре спора Маня заключила с Зубатовым пари, что найдется такой заключенный, которого он не сможет заставить открыть рот, и выиграла, о чем она написала в своих воспоминаниях.

А Зубатов об этом пари написал в своем рапорте Департаменту полиции:

«Я предложил им написать свои признания (…) люди наконец согласились (…) Первым (…) признался Григорий Гершуни, человек крайне двусмысленный и в обыкновенной жизни»[713].

А Гершуни-то в «обыкновенной жизни» был человеком далеко не «двусмысленным», а главное — необыкновенным, и впервые за долгую практику Зубатова переиграл его по всем статьям.

Григорий Андреевич Гершуни родился в 1870 году в литовском городе Шауляй, в семье аптекаря и пошел по стопам отца, став провизором в семейной аптеке. В 1898 году он переехал в Минск, объяснив свои мотивы Зубатову следующим образом:

«Решение поселиться в Минске было принято мною потому, что черта еврейской оседлости является, в сущности, местом заточения народной массы. Еврейская молодежь, желая жить и пользоваться жизнью, старается всевозможными способами вырваться из черты: лучший элемент уходит в Россию, где жизнь и легче, и краше. Я решил поехать туда, где больше всего нужен и больше всего должен. Кто знает еврейскую народную нищету, знает, что горе и нужда так велики, что стоять в стороне и ничего не делать — невозможно. Я наметил себе путь просветительской деятельности народной массы, путь, встречающий наибольшее сочувствие среди евреев… Как еврей, работающий для блага своего народа, я не мог не понять, что вся тяжелая ответственность революционной деятельности обрушится на неповинную народную массу, и я всегда твердил, что мы должны искать другие, менее опасные пути (…) С положительностью заявляю, что ни к какой партии я активно не принадлежал, ни в каких организациях участия не принимал, в систематических деловых сношениях с революционерами не состоял»[714].

Если относительно просветительской деятельности Гершуни написал правду, которая, кстати, в равной мере относилась и к Мане, и еще ко многим, то относительно своей революционной деятельности он обвел Зубатова вокруг пальца: скрыл, что создал Боевую террористическую организацию партии эсеров. Гершуни освободили.

Сразу после тюрьмы Гершуни ушел в подполье. Первая же листовка, написанная им, возымела не меньшее действие, чем бомбы, которые его боевики вскоре начали бросать в царских сановников.

«Мы, социал-революционеры, — говорилось в листовке, — считаем не только своим правом, но и святым долгом применять силу, чтобы отомстить за пролитую народную кровь. Террор — единственное средство для больной России».

5

Зубатов сделал очень хитрый ход в своей игре. Признался Мане, что Гершуни — первый человек, который сумел его обмануть. Этим Зубатов доказал ей свою искренность, ничем не рискуя, так как понимал, что рано или поздно она узнает правду. Более того, еще и пользу извлек из своего признания.

— Хотя мне известно из надежных источников, — сказал Зубатов, — что все, что написал Гершуни в протоколе и сказал устно, — неправда, я не допущу, чтобы он попал в руки полиции, потому что он, сам того не понимая, — мой главный помощник. Проповедуя террор, он нагоняет ужас на наших министров. И они от страха согласятся со мной, что лучший заслон и террору, и революции — легальные рабочие союзы. Поймите, Манечка, все эти революционеры-интеллигенты с их нелегальными кружками властям не страшны. Это генералы без армий. Они стараются привлечь на свою сторону, как они выражаются, «рабочий класс». Вот я и собираюсь легализовать рабочее движение. Тогда рабочие поймут, что самодержавие — их оплот, и ограничатся исключительно экономической борьбой. Я буду бороться за новый, доселе невиданный режим, за «народный царизм».

— А Гершуни, — прищурилась Маня, — все время напоминает, что бомба сильнее слов.

Ее замечание подстегнуло Зубатова.

— Но эта бомба убьет в первую очередь рабочих, и раньше всех — молодежь, которая верит революционерам. Об этом вы подумали? Поймите, тайные сборища, как и террор, ведут в тупик. У Гершуни нет будущего. Ну, убьет он кого-нибудь, потом убьют его. А заодно и многих таких же молодых и горячих, как вы. И таким путем вы хотите спасти Россию? Вы думаете, я жесток. Но вы не представляете себе, что будет, когда власть захватят революционеры. Их жестокость ни с чьей не сможет сравниться. «Они потопят Россию в крови, наводнят тюрьмы ни в чем не повинными людьми, создадут сеть осведомителей, которая охранке и не снилась. Да иначе и быть не может. Ведь до власти дорвутся фанатики, а они всегда идут к цели по трупам. Более того, в революции я предвижу крах России. Россия распадется на части, станет нищей, голодной и потому — легкой добычей для иностранного капитала»[715].

В своих воспоминаниях Маня написала, что это — отрывок из письма Зубатова, датированного октябрем 1900 года и «носившего подлинно пророческий характер».

Трудно с ней не согласиться.

* * *
На следующий день, когда Маню опять вызвали к Зубатову, он увидел, что вчерашний разговор подействовал на нее не так сильно, как ему того хотелось, и решил играть на других струнах.

— Знаете, Манечка, я крайне обеспокоен положением евреев в Российской империи. И вообще, мне претит всякая дискриминация. Государь император, — он поднял палец вверх, — мое беспокойство разделяет. Совсем недавно на доклад нашего министерства он наложил такую резолюцию: «Богатого еврейства не распускать, а бедноте жить давайте».

После ухода Мани Зубатов еще немного походил по прокуренному кабинету и сел писать рапорт своему начальнику.

«Имею честь доложить вашему превосходительству, что мне удалось после обработки находящейся под арестом Марии Вильбушевич склонить ее на нашу сторону. Уверен, что с ее помощью нам удастся наконец проникнуть в ряды БУНДа, а посему полагаю целесообразным освободить ее из тюрьмы, на что и прошу соизволения вашего превосходительства. Тем паче считаю целесообразным освободить видного члена БУНДа Григория Шахновича, давшего согласие сотрудничать с полицией. Полагаю также, что к вышепоименованной Вильбушевич следует относиться особо, поскольку пользу от ее возможного сотрудничества с полицией трудно переоценить».

Без малого через год пребывания Мани в Бутырской тюрьме Зубатов, как обычно, вызвал ее к себе в кабинет и, улыбаясь, положил перед ней лист бумаги.

— Что это?

— Ваша вольная, — пошутил Зубатов. — Распишитесь вот тут.

— Меня освобождают?

— Я же вам обещал.

— И мы больше не увидимся?

— Наоборот, будем видеться еще чаще.

— А зачем нужна моя подпись?

— Простая формальность. Вы находились в заключении почти год и по вашей просьбе освобождаетесь при условии, что не будете заниматься антигосударственной деятельностью. К тому же будете сообщать мне письменно обо всем, что происходит в революционном движении.

— И все-таки зачем вам моя подпись? Разве вы мне не верите на слово?

— Разумеется, верю, но хочу закрыть ваше дело и довести до сведения начальства, что поддерживаю ваши взгляды и планы. А начальство, которое тоже будет нам помогать, желает убедиться, что на вас не было оказано никакого давления. Вот о чем свидетельствует ваша подпись. Да, — Зубатов порылся в ящике письменного стола и достал оттуда какие-то бумаги, — хочу вас обрадовать. Вот разрешение генерал-губернатора создать легальные рабочие союзы, а вот и смета из Министерства финансов на их создание. И вот еще список наших с вами новшеств для рабочих. Библиотеки-читальни, клубы, кооперативные магазины. Мне уже удалось добиться, чтобы их открыли в Москве и в Петербурге, теперь будем добиваться того же и для провинции. Вы будете заботиться, чтобы экономическая борьба не перешла в политическую, я — чтобы власти не мешали создавать рабочие союзы. Ну, и партию.

— Какую партию?

— Возможно, вы захотите создать свою независимую партию. Возможно, даже со своей газетой…

— Вы прямо кудесник. Мне тоже пришло в голову создать независимую еврейскую партию.

— Ну, вот видите, умные мысли совпадают. Думаю, ваша партия окажется намного сильнее БУНДа.

Зубатов обмакнул перо в чернильницу и протянул Мане.

— Вот здесь, внизу. Число тоже. Сегодня 6 июля 1900 года. Подписали? Вот и чудесно.

Он взял пресс-папье, промакнул чернила и убрал подписанную бумагу в кожаную папку.

— Значит, будете мне писать, а я вам всенепременно отвечать.

— А как мы будем встречаться?

— Время и место будете назначать вы.

«Перед освобождением я заключила соглашение с Зубатовым: я возвращаюсь в Минск, пытаюсь убедить своих товарищей создать базу для чисто экономического движения. И если я этого добьюсь, он должен будет разрешить нам минимальную свободу действий. Я ему поставила только одно условие: не производить политических арестов в тех местах, где мы будем работать»[716], — написала потом Маня.

Уже началось двадцатое столетие.

Маня была счастлива: перед ней открывалось светлое будущее.

6

После освобождения Маня задержалась в Москве еще на несколько дней, чтобы встретиться с двумя людьми Зубатова. Рабочего Михаила Афанасьева она не знала, а Федор Слепов — тот самый, о стихах которого она пренебрежительно сказала «не Пушкин». На встрече присутствовал Зубатов. Рабочие, как пишет Маня, держали себя с ним «очень просто, не видя ничего аморального в том, что пользуются помощью начальника охранки для организации профессиональных союзов»[717].

Из Москвы Маня вернулась в Минск, где к тому времени вовсю кипела политико-просветительская работа, в которой особенно выделялись евреи — члены разных партий: большевистской, социал-демократической, эсеровской, БУНДа, «Поалей Цион», а заодно идишисты, анархисты и сионисты.

Первым делом Маня встретилась с Гершуни и рассказала ему все, что Зубатов говорил ей о революционном движении, об экономической борьбе, и все, что она говорила ему. Маня считала ниже своего достоинства скрывать от товарищей свои отношения с Зубатовым, и пусть Гершуни знает, что Зубатов будет его защищать.

Гершуни был подавлен Маниным рассказом. Сначала он старался доказать ей, что Зубатовым руководит желание сделать карьеру и ничего больше.

— В ту минуту, — сказал Гершуни, — когда мы ему уже не понадобимся, он нас продаст с потрохами. Если бы я верил Зубатову, — добавил он, — то сам подписал бы с ним соглашение. Какой революционер откажется от возможности объединить десятки тысяч рабочих в независимые, да еще легальные союзы! Но я не верю ни одному его слову.

Увидев, что Маню не переубедить, Гершуни попросил ее хотя бы никому не рассказывать о ее связи с Зубатовым, положение в Минске и без того тяжелейшее, все новички, прошедшие через его руки, заварили такую кашу, что теперь не расхлебать. Маня только усугубит положение, если расскажет о своей связи с начальником охранки. Маня пообещала молчать, но не выдержала и поделилась с несколькими товарищами. Манины «духовники» решили, что она сошла с ума.

* * *
Маня не могла успокоиться. Неужели Герарди прав и ее давнишняя подруга стала доносчицей?! Маня хотела предупредить товарищей, но на подругу уже пало подозрение, а саму Маню пригласили в качестве свидетельницы на товарищеский суд.

На суде Маню спросили, что она может сказать по существу о подозрениях, павших на ее подругу. Маня посмотрела на нее и увидела в ее глазах смертельный страх, какой бывает у приговоренных к смертной казни. От жалости у Мани застрял ком в горле, и она не могла выговорить ни слова. Взяв себя в руки, Маня сказала, что ничего не знает. Позднее она несколько раз пыталась встретиться с подругой, но встреча так и не состоялась.

В Минске Маня пробыла всего пять дней, но их хватило, чтобы она пришла в отчаяние: БУНД расшатывали изнутри сплетни, наговоры, недоверие, всеобщая подозрительность.

Из Минска Маня поехала домой навестить мать, тяжело заболевшую после Маниного ареста. По дороге она заехала в Вильно повидаться с Шахновичем и узнать, будет ли он с ней сотрудничать.

На сотрудничество с Маней Шахнович согласился еще быстрее, чем на сотрудничество с Зубатовым.

Когда Маня приехала домой, к ней пришел пристав. Он дал ей прочесть бумагу, что она находится под полицейским надзором, и велел расписаться. У родителей Маня прожила три месяца. По нескольку раз в неделю ездила в Гродно, где пыталась пропагандировать привезенные из Москвы идеи. Но безуспешно, потому что она и сама до конца еще не верила в честность Зубатова. Ее одолевали сомнения, которые заронил ей в душу Гершуни.

«В такие мгновения в сердце закрадывалась страшная ненависть к Зубатову и желание убить его», — вспоминала она потом. Но, как говорит еврейская поговорка, что может время, не может ум. Маня постепенно успокоилась. Да и чуть ли не ежедневная переписка с Афанасьевым и Слеповым помогла. Те, захлебываясь от восторга, сообщали, какие чудеса творит Зубатов, которого они для конспирации называли «дядькой».

А Зубатов аккуратно отвечал на любую весточку от Мани, зная, что ее положительно нельзя оставлять без присмотра. В своих воспоминаниях Маня назвала эту переписку «странной» и объяснила почему:

«С одной стороны, мои письма были полны веры в него, в будущее рабочего движения, в социальный переворот. С другой стороны, они были полны сарказма и ненависти к правительству, да и к нему самому из-за его полицейской работы. Я требовала от него прекратить охоту на революционеров»[718].

2 августа 1900 года Маня писала Зубатову из Гродно:

«Пишу только потому, что исполняю данный мне заказ. Вышло в Минске далеко не то, что вы ожидали (…) И люди, которые раньше, будучи у вас под обаянием вашей личности, чистосердечно каялись во всем, теперь с проклятием вспоминают эту минуту своей слабости (…) Дошло до того, что сложилась пословица: „Каждый конспирирует то, о чем он говорил в кабинете Зубатова“ (…) Вашу политику не могут и не хотят отделить от вашей личности. Вы, говорят они, слишком умны и проницательны, чтобы придавать серьезное значение своей „теории царизма“. Вы прекрасно понимаете, что фактически эта теория никогда не может осуществиться, а совершать всякие подлости в виде провокаторства, шпионства и т. п. (…) может только человек, преследующий свои личные цели. Вам нет абсолютно никакого дела ни до царя, ни до рабочего движения, ни до русского народа. Вы теперь демократ, потому что это вам выгодно (…) Если вам принесет пользу антисемитизм, вы первый станете во главе его; если сионизм — вы со всем врожденным красноречием своим будете проповедовать это движение. Словом, вы мудрый политик — и только. Но вы обладаете оригинальными и недюжинными способностями и широким полетом мысли, а потому вы идете не торной дорожкой, а новыми, до сих пор неведомыми, неиспытанными путями. Но именно вследствие этого вы страшнее для движения всех до сих пор бывших на вашем посту извергов (…) Теперь несколько слов о моем к вам отношении. Когда в Минске они правдой и неправдой ухитрялись запятнать ваше имя, я в силу противоречия говорила как раз обратное. Но, когда я приехала сюда и стала вдумываться глубоко в то, что я хочу сделать, и в то, что вы сделали со мной, я начинаю вас ненавидеть. Чувство это с каждым днем усиливается, и если оно дойдет до известного предела, то вся эта история кончится скверно для вас и для меня. Я не могу сказать, что вы меня обманывали, наоборот, вы были даже непостижимо откровенны. Но если все ваши разговоры о царе, Боге, душе — ловкое средство получить экзальтированную девушку в помощницы для того, чтобы вам подняться на высшую ступень власти, то это уж слишком тяжело (…) вы меня заставили пережить такие минуты, когда я была близка от того, чтобы приехать к вам и (…) убить вас»[719].

Получив это письмо, Зубатов поспешил рассеять Манины сомнения, что видно из ее второго письма к нему через две недели.

«За ваш ответ я вам так благодарна, как никогда никому до сих пор. Я верю вам (…) вы как человек для меня безразличны (…) Но я с вами связана другими нитями (…) А потому мне ваша душа дороже всего в мире. Если я вам своим письмом доставила тяжелые минуты, то, верьте мне, я искупила их сторицей такими нравственными муками, которые граничат с умопомешательством (…) Это дьявол искушал мою веру, и вера победила. Я снова ваша. Поговорим о деле»[720].

7

Вернувшись в Минск, Маня вместе со сторонниками сугубо экономической борьбы энергично принялась за дело. Рабочие сначала охотно слушали их выступления и вроде бы уже начали с ними соглашаться, но БУНД повел ожесточенную кампанию против Зубатова. Центральный комитет БУНДа выпустил такую прокламацию:

«Уже два года, как один из подлейших царских служителей прилагает все силы, чтобы задушить рабочее движение в России вообще и наше еврейское в особенности. Уже два года, как стало известно имя Зубатова, будь оно проклято (…) С чего бы это ему, негодяю, извергу рода человеческого (…) превратиться в нашего друга? С чего вдруг он объявил себя посредником между нами и русским самодержавным правительством? Как можно верить такому подлецу, как Зубатов? С таким могильщиком рабочих, как он, даже разговаривать нельзя! Там, где начинается дружба с Зубатовым, кончается преданность революции (…) Зубатову нельзя говорить ни слова, нельзя перед ним открываться, нельзя брать у него деньги, нельзя ничего ему писать (…) Ни один член БУНДа не имеет права поддерживать с ним тайные связи (…) Кто нарушит хоть один из этих запретов, будет считаться изменником и провокатором»[721].

Несмотря на такое недвусмысленное предупреждение, Маня написала Зубатову:

«Я говорила вам, что занимаюсь с главными агитаторами партии социал-демократов. Самый дельный, умный, положительный человек из них Мойше-Мотя, лет 25 парень, по ремеслу булочник (имена других еще мне хорошо неизвестны, скоро сообщу) (…) Интеллигенты оппозиции взбеленились и стали пускать самые недобросовестные и смешные сплетни вроде того, что между мною и вами было нечто вроде любовной связи (…) Разброску прокламаций организовал Яков Миндель (…) Кстати, скажу вам, что жандармерия российская — такая, с позволения сказать, ослица неповоротливая, что она прямо поражает меня. Ищут Якова больше месяца и никак парня изловить не могут, а он у всех на виду, под носом вертится. Полиция делает обыски в чужих домах и спрашивает Минделя, а имени Минделя (…) никто не знает. Знают его под названием Иосиф-Учитель. Живет он там, где кончается Мещерская и начинается Подольная улица, у какой-то женщины, кажется, Ребейкиной. Он каждый день ждет, что его арестуют, а потому едет завтра в Белосток… Мойше-Мотя живет на Троицкой улице, мать его (…) зовут, кажется, Ривка (…) Если вы хотите поставить в Гродно движение как следует, арестуйте также и его. Пожалуйста, не беспокойтесь за меня. Я не провалюсь (…) Яков со мной все совещается, как ему с вами держаться на допросах. Я ему даю самые благие указания…»[722]

В следующем письме Зубатову Маня просила арестовать ее саму для отвода глаз:

«Все моего ареста ждут, так как я уж очень много с рабочими путаюсь. Если вы мое предложение находите целесообразным, напишите мне, я вам буду телеграфировать, когда меня арестовать»[723].

Зубатов тщательно анализировал Манины письма, и сообразно полученным от нее сведениям производились аресты. В частности, была арестована боготворимая ею известная руководительница одного из минских рабочих кружков Женя Гурвич[724].

Зубатов сообщил Департаменту полиции, что теперь ему известен состав Центрального комитета БУНДа и что есть возможность «ликвидировать» всех оставшихся еще на свободе главарей БУНДа. Евгению Гурвич предполагалось приговорить к восьми годам каторги в Сибири, но 17 сентября Зубатов написал в Департамент полиции: «Евгения Гурвич треснула. Жалуется, что, ознакомившись в тюрьме с идеями Бернштейна[725], противника Маркса, у нее закружилась голова и она чувствует, как весь ее умственный склад расползается по швам (…) Все это меня наводит на мысль, что я уловил момент перелома общественной мысли и из охранника заделался пророком. Чем иначе объяснить систематический успех?»[726]

Вероятно, частично Маниной работой, судя хотя бы пошифрованной телеграмме, которую она послала Зубатову: «Завтра Белосток съедутся знакомые». Это означало: в Белостоке собирается съезд БУНДа, и Зубатов сообщил в Департамент полиции: «Сейчас же по телеграфу мы стянули туда филёров из Варшавы, Вильны, Гомеля и Минска (…)»[727]

* * *
Маниной матери становилось все хуже, и было решено отвезти ее на итальянский курорт Сан-Ремо. Маня не могла выехать из России, так как находилась под полицейским надзором, и с матерью поехала старшая дочь. Но задержалась Маня ненадолго. С помощью того же Зубатова, который для близира устроил над ней полицейский надзор, она получила поддельный заграничный паспорт и быстро собралась в дорогу, но тут к ней в панике прибежал ее бывший кружковец, только что освободившийся из Бутырской тюрьмы. Он рассказал Мане, что Зубатов предложил ему 50 рублей в месяц за информацию обо всем, что происходит в БУНДе и особо — о пропаганде, которую Маня ведет среди рабочих.

Маня не могла прийти в себя. Все сомнения, все недоверие к Зубатову, которые уже было утихли, вспыхнули с новой силой, и вместо Сан-Ремо она помчалась в Москву. Там Маня по телефону пригласила Зубатова в гостиницу, где она остановилась. Зубатов тут же приехал и, войдя в Манин номер, с порога понял по выражению ее лица, что дело неладно.

— Что с вами, Манечка, почему вы так бледны?

Маня выложила ему все, что ей сообщил бывший кружковец, и, даже не взглянув на реакцию Зубатова, выхватила из сумочки пистолет и направила на него.

Зубатов как подкошенный опустился в кресло, став еще бледнее Мани.

— Если вы мне не верите… то для меня… все кончено. Мне, вы же знаете… однажды не хватило силы воли… покончить с собой… может, оно и к лучшему… что со мной покончите вы… — с трудом выдавливал он из себя. — Но знайте… вы ошибаетесь… я никогда вас не обма…

Маня нажала на курок. Раздался сухой щелчок, и она в недоумении посмотрела на отказавший пистолет. Потом перевела взгляд на Зубатова. Он сидел не шевелясь, вцепившись руками в кресло.

Уже теряя сознание, Маня услышала спокойный голос Зубатова: «Попробуйте еще раз».

* * *
Маня выехала в Сан-Ремо сменить сестру и прожила там четыре месяца.

У постели больной матери Маня не переставала вспоминать, как она пыталась убить Зубатова, как сжигала его письма.

«В Сан-Ремо, — вспоминает Маня, — я излечилась от истерического отношения к Зубатову»[728]. И тогда же она решила создать в России рабочее движение зубатовского образца без помощи Зубатова. А если на каком-то этапе полиция начнет нас преследовать, говорила она себе, вот тогда наше движение станет политическим, и революцию, если она действительно неизбежна, будут делать организованные рабочие массы, а не разъяренная толпа.

О своем решении она никому не рассказала, и члены московского рабочего союза присылали ей подробные отчеты об их работе, о планах на будущее и почти всегда просили денег. Пришло письмо и с просьбой прислать идеологическую программу их профессионального движения. Деньги у Мани были, отец давал, и она их послала. А программу сама составить не смогла и обратилась за помощью к своему новому знакомому, итальянскому социалисту Морелли, горячему поклоннику английского тред-юнионизма. Он составил программу, Маня послала ее в Москву и получила ответ: «Плохо. Слишком заумно. Народ этого не понимает. „Дядька“ пишет лучше тебя».

В том же письме сообщалось, что рабочими союзами заинтересовался Лев Толстой[729], что к нему ездит по воскресеньям Афанасьев и что сам великий писатель помогает составить устав союзов и подробно расспрашивает об условиях труда на заводах.

* * *
Морские ванны и бездонное голубое небо Италии успокаивали Манину истерзанную душу. Сиделка подолгу оставалась с матерью, и Маня исходила вдоль и поперек весь живописный Сан-Ремо. Несколько раз выбиралась и в соседний городок со скромным названием Империя. Она даже купила учебник итальянского языка, а Морелли дал ей несколько уроков.

Смуглый Морелли с горящими глазами называл Маню Марией и пел ей во время прогулок неаполитанские песни. Как-то раз, в придорожной таверне, выпив две бутылки «кьянти», Морелли неожиданно заявил, что в глубине душе он всегда был анархистом, и выкрикнул: «Да здравствует свободная любовь!»

Публика пришла в восторг, а Маня — в ужас. В глубине души она оставалась еврейской девушкой строгих правил.

* * *
В 1901 году Манина мать умерла. Согласно завещанию ее похоронили в Гродно. Сразу после шивы[730] Маня уехала в Минск, где встретила своего бывшего кружковца.

— Произошло недоразумение, — сказал он. — Меня вербовал не Зубатов, а другой офицер из охранки.

Маня тут же написала Зубатову: «Приезжайте в Минск. Я ошиблась». Зная Маню, Зубатов был уверен, что теперь ему нечего опасаться, и не ошибся.

«Мы заключили с ним соглашение вторично, — вспоминает Маня. — На этот раз оно основывалось на твердом взаимном доверии и условии, что никогда — ни устно, ни письменно — не будем касаться проблемы революционного движения»[731].

Они встретились на конспиративной квартире минского Охранного отделения, а о том, как прошла эта встреча, в Маниных воспоминаниях нет ни слова. Но событие, происшедшее сразу после отъезда Зубатова, кое о чем говорит.

27 июля 1901 года в Минске была официально создана Еврейская независимая рабочая партия (ЕНРП).

Кроме Мани среди основателей ЕНРП были еще три человека: Александр Чемеринский[732], Юрий Волин (Иехуда Юделевский) и Иосиф Гольдберг.

Чемеринский был привержен идеалам борьбы за дело еврейского рабочего класса. После революции 1917 года эти идеалы привели его в компартию, затем — в Евсекцию[733] и наконец — в подвалы Лубянки.

Юрий Волин был, по словам Мани, «человек умный, но слабый, лишенный силы воли».

А Иосиф Гольдберг был изгнан из ешивы «за вольнодумство».

Членов ЕНРП называли по-разному: «независимыми», «легализаторами», «зубатовцами», но чаще всего — «экономистами».

Структура ЕНРП напоминала структуру БУНДа. Высшим партийным органом был Центральный комитет из десяти человек. Шестеро из этих десяти составляли Исполнительный комитет.

Со временем ЕНРП открыла свои филиалы в Бобруйске, Киеве, Екатеринославе, Вильно и Одессе. Членские взносы составляли пять копеек в неделю. Первым официальным документом ЕНРП стал ее манифест:

«а) Никакая теория не настолько могущественна и неопровержимо верна, чтобы давать право своим приверженцам вести бессознательную массу за собой к цели, которую масса не понимает;

б) Еврейский рабочий класс в настоящее время требует хлеба и знаний, и эти требования должны быть удовлетворены;

в) Преступно приносить в жертву материальные интересы рабочего класса таким политическим целям, которые ему в настоящее время чужды;

г) Рабочий, как и всякий человек, имеет право быть сторонником какой ему угодно политической партии и все-таки защищать свои экономические и культурные интересы (…);

д) Экономические и культурные организации должны (…) регулировать его экономические интересы а не служить орудием какой бы то ни было политической партии (…)»[734].

В манифесте излагалась и программа ЕНРП:

«1. Еврейская независимая рабочая партия имеет целью поднятие материального и культурного уровня еврейского пролетариата (…) На практике эта цель сводится к развитию (…) среди рабочего класса научных и профессиональных знаний и к воспитанию его для коллективной жизни.

2. Партия в целом не выставляет себе никаких политических целей и касается политических вопросов лишь в той мере, поскольку они затрагивают повседневные интересы рабочих.

3. Партия объединяет для экономической и культурной деятельности рабочих всяких политических взглядов и совсем без таковых.

4. Организация партии демократическая, т. е. управляется снизу, а не сверху»[735].


Возможно, рабочий класс не догадывался, что «хлеба и знаний» — парафраз древнеримского «хлеба и зрелищ».

Председателем ЕНРП была Маня Вильбушевич, а Маней руководил начальник охранки Сергей Васильевич Зубатов.

8

Очень скоро у «экономистов» появилась своя газета, выходившая раз в две недели тиражом в 1500 экземпляров, цель которой была торжественно заявлена в прокламации: «…чтобы организованные рабочие могли не только устраивать стачки, вести войны с хозяевами, но также в мирное время вести массу, указывать ей, что нужно делать при каждом единичном случае…»[736]

Маня приобрела широкую известность. Руководство БУНДа было очень обеспокоено появлением конкурентов. Беспокойство усилилось, когда выяснилось, что молодая Вильбушевич знает не только язык еврейских масс — идиш, но и их психологию. А как ей не знать, если она стояла у верстака бок о бок с еврейскими рабочими!

Маня никогда не была оратором. Просто она говорила доходчиво и искренне. Люди шли за ней с огромным воодушевлением, так как чувствовали, что она их понимает, и верили, что правда на ее стороне.

— Кожевенники, плотники, портные, меховщики, сапожники! — обращалась Маня к слушателям с любых импровизированных трибун. — Прежде всего мы — евреи. Мы не должны вмешиваться в политические дела русского народа. Мы что, смазка для колес русской революции? Мы хотим сменить царский режим в России или сократить наш рабочий день? Что для нас важнее, политика или лишний грош? В черте оседлости испокон веков ешиботники, приехавшие из местечек в город, кормились в еврейских семьях не богачей, а совсем наоборот. Бедняки делились последним с бедняками. Кто это когда-нибудь слышал, чтобы бедняки-гои помогали другим беднякам-гоям — только бы те набирались знаний?! Так поделиться куском хлеба с нищим ешиботником мы можем, а сберечь копейку в стачечный фонд — нет? Не бойтесь полиции! — заканчивала Маня свои выступления. — Поверьте, нас больше не будут арестовывать за стачки и митинги. Мы станем такой силой, что нас не сломят ни полиция, ни казаки! Потому что бороться за свои права мы будем вместе.

Тут Маня доставала из кармана коробок спичек и показывала, как просто сломать по отдельности каждую спичку и как трудно — все спички вместе.

Недаром дочь Мани считала, что ее мать была прирожденным вождем, что в ней таилась какая-то непонятная сила.

В штаб-квартиру ЕНРП начали ежедневно приходить рабочие с просьбами, с жалобами, с предложениями. Просили, чтобы партия дала санкцию на стачку, чтобы взяла на себя переговоры с хозяевами, чтобы помогла материально. Там, где влияние «экономистов» было сильным, стачками руководил особый Ремесленный совет. Там, где их влияние было слабым, существовал Организационный совет. Над всеми этими советами стоял Общий комитет, который давал указания и обращался по текущим делам к начальнику минского жандармского отделения полковнику Васильеву.

Первые стачки в Минске проходили безнаказанно, поскольку Васильев получил от Зубатова указание «…смотреть сквозь пальцы на стачки, раз в них нет ни уголовщины, ни явной политики».

ЕНРП принимала на себя руководство стачкой, сама формулировала требования и письменно сообщала их хозяевам. Нередко стачка затягивалась только потому, что хозяин отказывался вести переговоры. В таких случаях Маня прибегала к разным ухищрениям, вплоть до воздействия на него через полковника Васильева.

Полковник был колоритной фигурой. Рослый, бритоголовый, с пышными усами и крепкими белыми зубами. Через правую щеку — большой ножевой шрам. Всей душой он был предан Зубатову, беспрекословно следовал приходившим из Москвы циркулярам и готов был на все, только бы выслужиться перед начальством.

В один прекрасный день на улицах Минска появились афиши с изображением приказчика, который, пользуясь отсутствием хозяина, сует себе в карман деньги, и рядом — обращение: «Друзья! Если вы хотите лучше жить, вам совсем не обязательно воровать! Мы поможем вам легальными способами сократить рабочий день, повысить жалованье, получить страховку». Дочитав обращение до самого конца, включая подпись, люди протирали глаза, щипали себя. Ничего им не померещилось. О том, что состоится собрание рабочих и служащих, сообщал сам начальник жандармерии полковник Васильев.

Самый большой в городе зал «Париж» был набит до отказа. Пришло человек четыреста. Полковник Васильев воодушевленно прогромыхал им со сцены:

— Я готов вам помочь. Я — представитель царской власти. Нет для меня ничего дороже, чем польза народу.

Народ бурлил. По приказу начальника жандармерии, минская полиция не только смотрела сквозь пальцы на забастовщиков, но еще и оказывала нажим на возмущенных заводчиков и фабрикантов, и рабочие воочию убеждались, что в конфликте с хозяевами правительство на их стороне.

Доверие к Мане росло. А она писала Зубатову:

«В Гродно рабочие в типографии Лапина задумали устроить стачку. Я убеждаю их идти законным путем, тогда никто не будет арестован. Они решили послушать меня (…) Если бы вы как-нибудь могли повлиять, чтобы их не тронули, право, вы бы фактически им показали, что не звери вы все, не лютые им враги»[737]. Зубатов незамедлительно обратился в Департамент полиции.

Из департамента столь же незамедлительно ушло распоряжение в Гродно не арестовывать рабочих. Зубатов послал в Петербург благодарственную телеграмму за оказанное ему доверие.

Полицейская политика, которой поощряли тех, кто помогал Мане, и арестовывали тех, кто ей мешал, постепенно привела к значительному росту популярности ЕНРП, а благодаря денежным фондам охранки у ЕНРП было гораздо больше возможностей, чем у БУНДа. Чайные, рабочие столовые, рабочие клубы, общество кредита — все эти приманки привлекали к ЕНРП, и к началу 1902 года она по численности превзошла в Минске БУНД. Более того, однажды семьсот бундовцев сразу перешли в ЕНРП. К тому же ЕНРП пополнялась за счет сионистов, которых БУНД не принимал. Вскоре ЕНРП объединила пятнадцать из шестнадцати профессиональных союзов в Минске. «Экономисты» занимали в Минске привилегированное положение, пользуясь среди всеобщего бесправия свободами, которые им предоставил полковник Васильев, включая свободу собраний. Эти собрания — общие и профессиональные — проходили в том же «Париже», и входные билеты печатались не, как обычно, «с разрешения полицмейстера», а «по распоряжению жандармского полковника». Полковник приходил на эти собрания и однажды даже произнес перед рабочими речь о вреде политики. На этих собраниях излагалась платформа «экономистов», критиковался БУНД и другие партии, обсуждались организационные вопросы. Бундовцы пытались срывать эти собрания, скупали входные билеты и демонстративно рвали их на глазах у всех, заглушали ораторов, швыряли в них тухлыми яйцами, устраивали потасовки в зале, а то и настоящие побоища, не говоря о постоянной слежке за «экономистами», чтобы заранее знать, что еще они там придумали. Но бундовцам ничего не помогало.

«Наш расчет был предельно простым, — вспоминает Маня. — Наша деятельность могла принести только пользу: мы никого не обманывали (…) Народ был с нами…»[738].

Успешно прошла забастовка на большой папиросной фабрике Шерешевского в Гродно, куда Маня приехала ее организовать. Об успехе забастовки Маня сразу же сообщила Зубатову, не преминув отметить разочарования бундовцев, ожидавших арестов забастовщиков.

Не получив никакой поддержки от полиции, Шерешевский пригласил к себе в особняк отца Мани, своего давнего знакомого, и, протянув ему коробку самых дорогих папирос своей фабрики, сказал:

— Слушайте, Вульф, я знал вашего папу Биньямина и вашу маму Хинду. Это были очень приличные и очень богатые люди. Ваш отец был поставщиком армии Его Императорского Величества.

Вульф кивнул.

— Так я вас спрашиваю, чего хочет ваша дочь? Чтобы я раздал свои деньги рабочим? Подождите, скоро она и на вашей мукомолке устроит революцию. Вам нужна революция? Вот видите. Тогда позвольте вас предупредить: или ваша дочь перестанет баламутить моих рабочих, или я подам на нее в суд.

Тем же вечером, топая ногами, Вульф кричал своей любимице:

— Ты нас пустишь по миру! Что сказала бы твоя покойная мать? Ты же ее и свела в могилу! Года тюрьмы тебе мало? Шерешевский тебя опять посадит еще на год!

Но Шерешевский Маню не посадил, а Зубатов вызвал ее в Москву отметить их успех. В Москве Зубатов пригласил Маню к себе, дав визитную карточку с адресом «Тверская улица, дом сестер Михлиных» и велев тщательно проверить, нет ли за ней «хвоста».

«Я согласилась, — писала Маня, — потому что хотела увидеть, как он живет. Он мне много рассказывал и о жене, и о сыне, который его не любил, и о свояченице-революционерке (…) Войдя, я сразу почувствовала в доме какую-то тоску. Увидела жену Зубатова, подавленную и печальную. В глазах ее была ненависть к мужу и, как мне показалось, ко мне тоже. Увидела я и сына, который даже не посмотрел на отца. Зубатов быстро провел меня к себе в кабинет. Он тоже выглядел подавленным»[739].

— А кто такие Михлины? — спросила Маня, сев в кресло.

— Моя жена и ее сестра. Михлины — их девичья фамилия. — Зубатов закрыл дверь и устроился напротив Мани.

— А почему дом не на ваше имя?

— Для конспирации. Вы же не хотите, чтобы все знали, где живет начальник охранки. А то и другие придут меня убивать, не только вы, — он с улыбкой покосился на Манину сумочку.

Маня покраснела.

— Я — человек крайних решений. Вы опять улыбаетесь, а я так создана, что мной играть нельзя, потом приходится тяжело расплачиваться.

— Помилуйте, Манечка, разве я вами когда-нибудь играл? Мы ведь с вами такое серьезное дело затеяли. Вот и поговорим о нем.

Маня посмотрела на дверь, за которой послышались шаги.

— Вы знаете, Сергей Васильевич, в Бутырках мне с вами было уютнее, чем тут.

9

Маня по-прежнему была увлечена идеей борьбы за светлое будущее еврейского рабочего класса, когда ею завладела еще одна идея. Она решила создать коммуну по Чернышевскому.

«Однажды, — вспоминает Маня, — знакомый моей сестры принес ей „Что делать?“ Чернышевского[740]. Я ее прочитала и вдруг почувствовала, что там есть намеки на то самое идеальное устройство общества, о котором я мечтала. Я читала эту книгу по ночам, очень медленно, много раз перечитывала. Думаю, как раз в те ночи у меня окончательно созрела мысль о коллективной жизни»[741].

Маня привыкла воплощать свои идеи в жизнь. Была арендована трехкомнатная квартира, где в одной комнате жили четыре девушки, а в двух других — восемь юношей.

Опыт коллективной жизни определил Манино мировоззрение на много лет вперед, а слово «коллектив» с тех пор обрело для нее глубокий смысл.

Вот как об этом пишет сама Маня.

«С самого утра каждый занимался своим делом: одни мыли полы, другие готовили завтрак, третьи добывали продукты. Во время работы мы любили петь. Все деньги — всё, что каждый где-то зарабатывал, и сбережения, которые у него были еще из дому, отдавались в общую кассу. Было нечто возвышенное в этой совместной жизни»[742].

В коммуне, разумеется, не прекращались споры о борьбе пролетариата, о терроре, о сионизме и о равенстве между мужчиной и женщиной. С одной из девушек — Хайкой Коэн — Маня подружилась на всю жизнь.

Хайка родилась на Украине. Она помогала матери в рабочей столовой, где часто собирались члены партии «Поалей Цион». В основе идеологии этой партии лежал социалистический сионизм. Как-то вечером Хайка взяла с собой Маню на встречу с почетным гостем из Эрец-Исраэль, которая состоялась в доме одного из руководителей минских сионистов. Девушки пришли, как раз когда бородатый и узкоплечий гость увлеченно рассказывал на идише о святом городе Цфате и уговаривал присутствующих купить на память разные деревянные поделки из Эрец-Исраэль.

В тот вечер, вернувшись в «коммуну», подруги долго беседовали. Хайка убеждала Маню, что сионизм — единственный путь для евреев. Сионисты хотят, чтобы все евреи собрались на своей исторической родине — Эрец-Исраэль.

Эрец-Исраэль — родина евреев? Маня была не первой и не последней русской еврейкой, для которой родиной была Россия. У Мани в голове не укладывалось, что можно уехать на ту далекую землю, куда ветхозаветный Моисей привел евреев. Конечно, название той земли она знала с детства, но это и все, что она знала о ней. Да она и не хотела знать. Более того, она осуждала тех, кто уговаривал российских евреев покинуть родину. Еврейский вопрос в ее понимании сводился к вопросу о положении еврейского пролетариата в России. Маня считала, что как раз физический труд обеспечивает евреям полноценную жизнь. Нужно только улучшить условия этого труда, для чего необходимо при поддержке правительства провести реформы.

Маня не смогла бы понять слова своего земляка, будущего вождя рабочего движения в Эрец-Исраэль Берла Кацнельсона, который сказал, что в России евреям делать нечего. Хотя в свое время он, как и Маня, занялся физическим трудом, за три года перепробовал профессии жестянщика, кузнеца, токаря и на собственной шкуре убедился, что физический труд в России не обеспечивает евреям полноценной жизни.

Маня не поняла бы и других слов Кацнельсона:

«Я хочу уехать в Эрец-Исраэль (…) Меня тянет к этим упрямцам, которые бросили все, чтобы попробовать начать жизнь сызнова, чтобы (…) испытать себя»[743].

* * *
Департамент полиции с напряженным вниманием следил за экспериментами Зубатова по легализации рабочих союзов, подозревая, что ЕНРП уже выходит за установленные Зубатовым рамки и откровенно использует поддержку правительства в своих интересах. А Зубатов, ссылаясь на Манины письма, изо всех сил пытался найти себе новых сторонников среди начальства. С этой целью он представил «Декларацию прав рабочего класса», где прекрасно уживались два таких пункта:

«1. Весьма желательна попечительская и деятельная правительственная поддержка всякой частной и общественной инициативы в деле удовлетворения насущных потребностей беспомощной серой массы (школы, чайные, столовые, театры, музыка и пр.).

2. Желательна рассадка наших офицеров в боевых пунктах (…) Секретную агентуру желательно децентрализовать, а филёрскую желательно централизовать»[744].

Маня не преувеличила, написав, что Зубатов обладал тончайшим знанием человеческой психологии. Чем больше он анализировал достижения ЕНРП, тем больше убеждался, что разработанная им теория подрыва революционного движения изнутри подтверждается на практике и что, если насаждать идеи Охранного отделения на нужную почву, они будут приносить желаемые плоды.

Изыскивая пути обработки еврейской массы, Зубатов пришел к выводу, что необходимо издавать популярную литературу на идише. «Из документов, — докладывал он своему начальству, — вы могли убедиться, что, даже горя желанием работать легально, евреям этого сделать нельзя: по-русски еврейская масса не понимает, а жаргонной легальной литературы нет (…). Если усвоить себе твердо, что интересы культуры и революции противоположны, то создание легальной жаргонной литературы, ежедневной и периодической, станет краеугольным камнем в борьбе с массовым революционным движением (…) Если бы министр все это принял, то была бы сделана масса добра (без какой-либо принципиальной политической уступки), а революции нанесен такой удар, какого не в силах сделать самые сильные репрессии»[745].

Зубатов, державший за горло половину России, чувствовал себя всесильным и нередко думал, насколько он умнее и дальновиднее своего начальства. В такие минуты он любил доставать из шкафчика бутылку коньяка, а из небольшого сейфа — личные дела своих агентов и перебирать их, посматривая на фотографии.

Сам он не любил фотографироваться.

10

Гершуни видел перед собой только одну цель: взорвать царский престол. Люди, которых Гершуни подбирал в созданную им Боевую организацию ради этой цели, были готовы на все.

Первым Гершуни выбрал министра народного просвещения Боголепова, который, на взгляд министра финансов графа Витте[746], «держался крайне реакционных взглядов». По настоянию Боголепова, были изданы «Временные правила об отбывании воинской повинности воспитанниками высших учебных заведений, удалявшимися из сих заведений за учинение скопом беспорядков». По этим «Правилам» многих студентов, добивавшихся уменьшения платы за обучение, автономии студенческих союзов и свободы слова, сдавали в солдаты. Боголепов не возражал, чтобы студентов, поднявших бунт в университетах Москвы, Петербурга и Киева, разгоняла конная полиция. Десять студентов были убиты.

Боевая организация Гершуни приговорила Боголепова к смерти. Бывший студент Московского университета Карпович записался на прием к Боголепову и, войдя к нему в кабинет, выстрелом из пистолета тяжело ранил его в шею. Несмотря на все усилия специально выписанного из Берлина знаменитого хирурга, Боголепов скончался.

«Это было первое анархическое покушение; оно было как бы предвестником всех тех событий, которые мы переживали с 1901-го по 1905 год и которые, в другой форме, мы переживаем и ныне…»[747] — писал граф Витте в своих мемуарах.

Вторым Боевая организация приговорила к смерти министра внутренних дел Сипягина[748]. Этот прямо приказал полиции стрелять в ходе подавления студенческих волнений. У студентов нет денег на обучение? Пусть не учатся. Тогда в университетах останутся только студенты из благородных семейств с достатком, и восстановится порядок. Все попытки Зубатова объяснить министру необходимость послаблений студентам, дабы уменьшить смуту среди них, не увенчались успехом: Сипягин не желал обсуждать свои приказы. Сипягина поддержал граф Витте, которому Зубатов успел порядком надоесть своими легальными рабочими союзами, вызывавшими беспрерывные жалобы работодателей.

В Петербурге люди Гершуни проследили маршрут Сипягина в министерство, выяснили, какая у него охрана, какой распорядок дня, какой круг знакомств. Исполнителем операции выбрали студента Степана Балмашова, которого за участие в студенческих беспорядках призвали в армию, что разожгло его ненависть к властям. Поначалу Гершуни сомневался в таком выборе, потому что Балмашов был единственным сыном, а покушение на министра Снпягина было равносильно самоубийству. Гершуни объяснил это Балмашову, но тот не колебался и оставил родителям такую записку:

«Нетерпимые условия жизни нынешней России требуют не только материальных жертв. Они отнимают у родителей самое дорогое, что у них есть — единственных сыновей. Я жертвую собой во имя великого дела, ради облегчения судьбы угнетенных тружеников. Я верю, что это служит мне моральным оправданием за то, что я так жестоко поступил с вами, мои дражайшие родители, которых я бесконечно люблю и уважаю»[749].

Операция была назначена на 2 апреля 1902 года. Со склада, который был оборудован у Гершуни не хуже, чем у охранки, Балмашов вышел в адъютантской форме с плюмажем на блестящем шлеме, придерживая одной рукой саблю, а в другой неся коричневый пакет, запечатанный красной сургучной печатью с двуглавым орлом. В кармане шинели у него лежал заряженный браунинг. Заранее нанятая карета отвезла Балмашова на Фонтанку к недавно отремонтированному Мариинскому дворцу, где размещалось Министерство внутренних дел и заседал Комитет министров.

О том, что было дальше, пишет в своих мемуарах граф Витте:

«Члены комитета начали собираться, приехал Дмитрий Сергеевич Сипягин. В вестибюле к нему подошел офицер, одетый в адъютантскую форму, и протянул руку с пакетом. Сипягин спросил, от кого этот пакет, и этот офицер ответил: от великого князя Сергея Александровича[750] из Москвы. Когда Сипягин протянул руку, чтобы взять этот пакет (…) этот офицер в него сделал несколько выстрелов из браунинга. Сипягин упал (…) Его перевезли в Максимилиановскую больницу (…) Я все время не отходил от Сипягина, и на моих глазах, через несколько часов после покушения, он умер…»[751]

Россия была потрясена. О прошлогоднем убийстве министра просвещения уже успели забыть. А интуицией графа Витте обладали не все, так что для большинства «предвестником» грядущих перемен стало убийство Сипягина, а не Боголепова.

Гершуни хорошо понимал, какой резонанс вызовет покушение на министра внутренних дел. Крестьянский сын, стремившийся к знаниям, выброшен из университета и мстит за гибель десяти студентов. Еще не успели опомниться от убийства царя Александра II[752], и вот вам — убит министр внутренних дел!

Едва оправившись после тяжелого воспаления легких, Толстой написал об убийстве Сипягина великому князю Николаю Михайловичу: «Это так ужасно, эта горячность, ненависть, жажда мести в сердцах людей, но сего не предотвратить, нас ждут еще более грозные несчастья»[753].

Спустя полгода, отвечая на критику, назвавшую «учением слабости» теорию «непротивления злу», Толстой записал в своем дневнике: «И Евреи, казнившие Христа, и теперешние государственники знают, какое это учение слабости и боятся его одного более всех революционеров»[754].

Гершуни отвергал теорию «непротивления злу» и хотел, чтобы правительство усвоило: члены Боевой организации наказывают зло, содеянное против народа министрами, а не мстят людям, занимающим министерские посты. Один из друзей Гершуни встретил его на железнодорожной станции в Петербурге сразу после покушения на Сипягина и оставил такое свидетельство: «Это — только начало, — сказал Гершуни. — Гордиев узел разрублен. Террор заявил о себе, и разглагольствования уже себя изжили. Время не ждет — надо действовать немедленно»[755]. Позднее стало известно, что на тот же самый день, когда был убит Сипягин, Гершуни наметил план убийства и обер-прокурора Священного Синода Победоносцева[756], известного реакционера, выступавшего за искоренение любого проявления либерализма, но по чистой случайности план Гершуни сорвался.

Во всех листовках Боевой организации, в подпольной прессе, в выходившем за границей эсеровском журнале «Революционная Россия» Гершуни оправдывал террор тем, что другого выхода нет.

«Мы, социал-революционеры, — писал он, — уверены, что всякий, кто не оказывает сопротивления преступлениям властей, фактически превращается в их соучастника (…) При полной невозможности бороться с их преступлениями мирными средствами мы (…) считаем (…) своим (…) священным долгом отвечать насилием на насилие и мстить за пролитую народную кровь (…) хотя такая форма борьбы противна нашему существу»[757].

Через несколько дней после убийства Сипягина по приговору военного трибунала Балмашов был повешен в Шлиссельбургской крепости, а министром внутренних дел назначен Плеве[758].

11

Чем весомее становилось участие евреев в революционном движении, тем чаще Департамент полиции, министры и приближенные Государя императора задумывались над еврейским вопросом в России. Некоторые коллеги Зубатова сначала вообще не могли понять, почему евреи участвуют в русских делах. Пожалуй, больше других удивлялся начальник Киевского губернского жандармского управления генерал Новицкий. Выступая на заседании, где обсуждались методы борьбы с революционным движением, он сказал:

«Ну, русские, это я понимаю: отчего же им не позабавиться? Но евреи! Ведь действительно же их положение тяжело, и наказываем мы их куда построже, чем русских; чего же они еще лезут? Неужели им этого мало?!»[759] Но в своих «Воспоминаниях жандарма», впервые опубликованных после революции, Новицкий уже перестал удивляться:

«…евреи, не поступившие в высшие учебные заведения (…) выедут в заграничные университеты, где будут вступать в особые политические кружки, и затем безусловно вернутся в Россию, пропитанные (…) политикою, направленною против всего русского, и (…) готовыми революционерами (…) примкнут к образовавшимся уже в России революционным сообществам, борьба с которыми будет в высшей степени затруднена для правительства…»[760]

Гораздо либеральнее, пусть и по практическим соображениям, смотрел на еврейский вопрос граф Витте:

«В первые годы моего министерства при Императоре Александре III Государь как-то раз меня спросил: „Правда ли, что вы стоите за евреев?“ Я сказал Его Величеству, что мне трудно ответить на этот вопрос, и просил позволения Государя задать ему вопрос в ответ на этот. Получив разрешение, я спросил Государя, может ли он потопить всех русских евреев в Черном море. Если может, то я понимаю такое решение вопроса; если же не может, то единственное решение еврейского вопроса заключается в том, чтобы дать им возможность жить, а это возможно лишь при постепенном уничтожении специальных законов, созданных для евреев, так как, в конце концов, не существует другого решения еврейского вопроса, как предоставление евреям равноправия с другими подданными Государя. Его Величество на это мне ничего не ответил (…) Если бы (…) постепенно уничтожали исключительные законы относительно евреев, то (…) евреи бы не стали одним из злых факторов нашей проклятой революции, но вместо этого (…) начали принимать ряд самых разных законодательных стеснений… Все это способствовало крайнему революционизированию еврейских масс и в особенности молодежи (…) Из феноменально трусливых людей, которыми были почти все евреи лет тридцать тому назад, явились люди, жертвующие своей жизнью для революции (…) Конечно, далеко не все евреи сделались революционерами, но несомненно, что ни одна национальность не дала в России такой процент революционеров, как еврейская (…) Такое положение (…) крайне неблагоприятно для России, т. е. для ее успокоения»[761].

Что же касается нового министра внутренних дел Плеве, то Витте объяснял его антисемитизм так: «Хотя Плеве происходил от поляков (…), и он переменил свою фамилию еще будучи молодым человеком, но, как всегда бывает с ренегатами, он начал проявлять особенно неприязненное чувство ко всему, что не есть православное…»[762]

* * *
Заняв пост министра внутренних дел, Плеве разогнал всю верхушку этого министерства и назначил директором Департамента полиции чопорного аристократа Лопухина[763].

Лопухин был большим поклонником Зубатова и ценил его методы борьбы с революционерами. Зубатов чуть ли не ежедневно докладывал Плеве о самых различных мерах обработки арестованных революционеров, которых он поодиночке и группами делал осведомителями. А тех, кто не поддавался обработке, Зубатов толкал на путь террора, чтобы самому же их обезвреживать и потом докладывать начальству о своей успешной борьбе с террористами.

Лопухин тут же добился назначения Зубатова на должность начальника тайной полиции всей России с переводом его в Петербург. Плеве тоже ценил Зубатова. Как-то он сказал графу Витте: «Теперь (…) полицейское спокойствие государства в руках Зубатова, на которого можно положиться»[764].

А «полицейское спокойствие» самого Плеве объяснялось тем, что разговоры о революции Плеве считал выдумкой интеллигентов и был уверен, что рабочие — за царя. Вначале Плеве одобрял легальные рабочие союзы Зубатова, рассчитывая таким образом подложить свинью чересчур влиятельному и высокомерному министру финансов графу Витте, ярому противнику Зубатова.

Поэтому Плеве способствовал тому, что в 1902 году 38-летний Сергей Васильевич Зубатов был назначен начальником Особого отдела Департамента полиции в Петербурге, и ему присвоили генеральский чин.

Он держал за горло всю Россию, покрыв ее сетью подчиненных ему охранных отделений. Из особо доверенных людей Зубатов взял с собой в Петербург Евстратку Медникова.

Бывший городовой, малограмотный, но с природной смекалкой, пронырливый и хитрый, Медников играл большую роль в деле политического розыска. Он заведовал кассой Охранного отделения, командовал «летучим» отрядом филёров, разъезжал по всей России, проводил слежку по агентурным данным, поступавшим к Зубатову.

Став начальником сыскного отдела и усердствуя на этом поприще, Медников не забывал и себя: купил под Москвой именьице с бычками, коровками и уточками. Письменные донесения Медникова не отличались по стилю от его устной речи: «Каждый божий день по несколько убийствов, то бомбой, то из револьверов, то ножом и всякими орудиями (…) заарестованы денамитные для бомбов мастерские…»[765]

Генерал Зубатов считал, что пришло время создать в Петербурге такие же легальные рабочие союзы, как в Москве и в Минске, и распорядился поочередно пригласить их руководителей, начиная с Мани Вильбушевич.

В петербургском кабинете Зубатова все было огромным: письменный стол, кресла, книжные шкафы, люстра, зеркала. Зубатов сидел в новенькой генеральской форме. Он поднялся Мане навстречу, сияя, как золотые звезды на его погонах.

— Ваше превосходительство, примите мои…

— Манечка, помилуйте, к чему эти церемонии! — Зубатов обнял Маню за плечи и усадил в кресло. Потом вынул из шкафа бутылку шампанского, два бокала и наполнил их.

— За генеральские звезды! — улыбнулась Маня.

— Моя звезда — вы. За нашу встречу и за царя!

— За нашу встречу и за рабочих!

С того дня Маня не раз ездила в Петербург, и караульные в Департаменте полиции теперь знали ее в лицо.

«О целях и результатах этих поездок циркулировали до того разноречивые слухи, что мы, не зная ничего достоверного, предпочитаем совершенно о них умолчать»[766], — написал один из бундовцев.

* * *
В то время как Маня старалась подоходчивее объяснять рабочим преимущества зубатовских союзов, Гершуни старался доказать, что бомбы — доходчивее всяких объяснений. Впрочем, прибегал он и к объяснениям, когда в анонимных по цензурным соображениям заметках, печатавшихся в «Революционной России», высказывал свое мнение о ЕНРП:

«Независимая партия в Минске переманивает к себе все больше сторонников, отбивая их и от партии эсеров, (…) что приводит к распылению сил в общей борьбе с царизмом, а главное, уводит революционные массы, и прежде всего молодежь, с единственно правильного пути, каковым, по нашему мнению, был и остается террор (…) отказ от террора есть не что иное, как пассивное соучастие в преступлениях царского режима».

От своих агентов Зубатов знал о Гершуни решительно все: и о его анонимных заметках, и о его планах, и о его связях, но до поры до времени не считал нужным его арестовывать. У Зубатова были свои соображения на этот счет: пока Гершуни остается на свободе, министры, включая Плеве, дрожат от страха за высокими стенами своих особняков и стараются верить, что легальные рабочие союзы могут привести к ослаблению террора. К тому же Гершуни, того не подозревая, помогал Зубатову улаживать и личные дела на пути восхождения по служебной лестнице.

Боевая организация Гершуни убрала уфимского губернатора Богдановича, который в Златоустье приказал стрелять по бастующим горнякам, и было убито много мужчин, женщин и детей.

А Плеве состоял в интимной связи с женой Богдановича. Зубатов об этом знал. По одной из версий, он убил сразу двух зайцев: угодил Плеве, убрав мужа его любовницы, и заработал награду, раскрыв, что убийство Богдановича организовал Гершуни.

Зубатов решил, что пора арестовать Гершуни. Агенты, постоянно сидевшие у него на хвосте, сообщили, что Гершуни следует поездом Уфа-Киев. Хотя предусмотрительный Гершуни сошел за несколько остановок до Киева, его тут же арестовали, заковали в кандалы и увезли в Петербург. Спустя две недели Боевая организация ответила на арест своего командира неудачным покушением на начальника Киевского губернского жандармского управления генерала Новицкого, который, по указанию Зубатова, и арестовал Гершуни.

* * *
На первом допросе Гершуни сказал следователю:

«Я — еврей! Вы, а равно и те, которые достаточно глупы, чтобы вам верить, твердите, что евреи стараются уходить от опасности, что вследствие трусости избегают виселицы. Хорошо! Вам будет дано увидеть пример „еврейской трусости“! Вы говорите, что евреи умеют только бунтовать? Вы увидите, умеют ли они умирать!»[767]

В Петербурге Гершуни судили. На суде он произнес блестящую речь о тяжелом положении евреев в России. А ровно через год после суда военный трибунал приговорил его к смертной казни. Потом смертную казнь заменили пожизненным заключением в Шлиссельбургской крепости, где до Гершуни побывали и другие евреи-революционеры. В том числе известная террористка Софья Гинсбург, связанная с группой Александра Ульянова, старшего брата Ленина.

Гершуни провел в Шлиссельбургской крепости около двух лет и осенью 1905 года был отправлен этапом в Сибирь, в Акатуйскую каторжную тюрьму, откуда совершил беспримерный по отваге побег. Он добрался до Китая, потом до Америки, а оттуда вернулся в Европу. Побег и выступления за границей сделали Гершуни еще более популярным в кругах русских революционеров. Некоторое время он жил в Финляндии, в 1907 году участвовал в Таммерфорском съезде партии эсеров.

Но то, что не успела сделать царская полициям сделала чахотка. Тяжело больного Гершуни перевезли на лечение в Швейцарию. Гершуни скончался в 1908 году в возрасте тридцати семи лет и был похоронен в Париже, рядом с вождем русской политической эмиграции Петром Лавровым[768].

Зная о своей близкой кончине, Гершуни написал небольшую книгу «Из недавнего прошлого». Пожалуй, самое поразительное в ней то, что в последние минуты жизнипрославленный революционер вспомнил такую картину из своего раннего детства. Сидит бабушка и рассказывает, как ее друг Нахман посетил святой город Иерушалаим.

«И было тихо, тихо кругом, — шепчет ее старческий голос, а мы с замиранием сердца трепетно слушаем. — Только большие птицы жалобно витают в облаках. Скорбь на земле, и Бог на небе! Стоит Нахман перед святыми стенами. Вот тут сейчас, в двух шагах, Иерусалим — наш святой Иерусалим, детки (…) И зашептал Нахман молитву, и ноги его задрожали, и он опустился на землю, и из груди его вырвался стон (…) И огласил этот стон всю пустыню, и ударился он в святые стены и полетел к небу. Ангелы подхватили его и понесли к Богу. И лежит Нахман ниц, и обнимает землю, и обливает ее своими слезами (…) И шепчет, глядя на святые стены: „Благословен Отец Бог наш! Видел! Видел святыню нашу! Было для чего жить!“ И взял себе Нахман на грудь смоченную его слезами горсть святой земли и пошел. — Бабуся, почему Нахман плакал? — едва дыша, спрашиваем мы. — Там вся слава наша, и вся скорбь наша! Иерусалим!»[769]

12

Один израильский историк написал: «Изучая биографии людей Второй, да и Третьей алии[770], убеждаешься, что большинство их воспитывались в атмосфере (…) старомодной, интуитивной, наивной, даже абстрактной любви к Сиону»[771].

Маня в такой атмосфере не воспитывалась. О Сионе она слышала каждый день, когда отец молился, повернувшись лицом на восток к Иерусалиму, и еще каждый год на праздник Песах. На том и кончались ее познания о Сионе. Но Маня не была бы Маней, если бы не увлеклась течением, которое назвали «сионизм». Чем больше евреев захватывало это течение, тем больше Маня им увлекалась.

Новое увлечение не повлияло ни на деятельность ЕНРП, ни на отношение Мани к Зубатову. В 1901 году она написала Зубатову из Гродно:

«Сижу теперь в гостинице, час ночи, и мне страшно хочется поделиться с вами всем тем, что я узнала и передумала за это время. Я буду говорить с вами много и серьезно. Применяя каждый день на практике вашу теорию, я пришла к заключению, что вы правы, мой хороший друг, но далеко не совсем (…) Что касается еврейского движения, то оно очень скоро примет чисто экономическое направление, явно отвергая какую бы то ни было революцию. Причина этому — новое сильное движение, именуемое сионизмом. Это движение, как вы скоро увидите, настолько важно по своим последствиям для России, что вам нужно с ним познакомиться. Я пришлю вам скоро несколько книжек по этому вопросу. Пока прочитайте из энциклопедического словаря объяснение слова „сионизм“ (уже имеется эта буква)»[772].

Далее Маня описала на нескольких страницах историю и теорию сионизма и, ссылаясь на книжку минского социал-демократа Сыркина[773], объяснила, что политикой еврейских рабочих должен стать сионизм, который стремится вернуть евреям родину, а не призывает их участвовать в политической борьбе России. Не преминула Маня и заметить, что БУНДу приходится теперь бороться на два фронта: против «зубатовщины» и против сионизма.

Зубатов был потрясен. Ему-то казалось, что он знает самые потаенные мысли тех, за кем следит столько лет — и на тебе! Он полагал, что у евреев есть всего два направления: либо революция, либо культурно-экономическая борьба, и та и другая — в пределах России. И вдруг — сионизм! Несколько раз перечитав Манино письмо и сделав в нем пометки синим карандашом, он провел ночь за книгами и словарями, запросил у агентов сионистские публикации в нелегальной печати и в легальной прессе последнего времени, перерыл свою библиотеку и наутро сел писать донесение начальству в Департамент полиции.

«Получил и пересылаю вам в подлиннике письмо М., полное высокого интереса, прося по миновании надобности вернуть его мне (…) Самое характерное: расставшись (…) с интеллигентским предрассудком о непримиримой ненависти самодержавия к рабочим, вступив в рабочем деле на легальную почву и видя, что демократизм (…) „жиду“ ничего не дает, мои приятели бросили политику и увенчали свою легальную работу национальным идеалом. Это ли не выигрыш для нас (…) В еврействе происходит такое великое внутреннее брожение (для нас не только безвредное, но, по обстоятельствам времени, и выгодное), что излишним вмешательством мы можем только помешать этому процессу и помочь тем самым революционерам, что, конечно, вовсе не входит в наши планы (…) Надо сионизм поддержать и вообще сыграть на националистических стремлениях. Ближайшим тому средством — разрешение жаргонной литературы как крайне льстящее национальному самолюбию…»[774].

Зубатов понял, какие выгоды для своей карьеры он может извлечь из сионизма. Его начальство хочет прекратить участие евреев в революции, новый министр Плеве хочет вообще избавиться от евреев, но нельзя же принимать всерьез дурацкий план Победоносцева уморить голодом треть русских евреев, вторую — крестить и последнюю — заставить эмигрировать. А он, Зубатов, поддержав сионизм, направленный на эмиграцию из Российской империи всех евреев сразу, осуществит желание своего министра. Кроме того, такая масса российских подданных в Палестине создаст настоящий русский форпост на Ближнем Востоке, и опять-таки он, Зубатов, внедрит в эту массу своих агентов. Тут-то он и наладит по-настоящему шпионаж против турок! Вот, какие перспективы открывает перед ним этот их сионизм! Откинувшись в кресле, Зубатов зажмурился и, не замечая, что говорит вслух, медленно повторил: «Настоящий русский форпост на Ближнем Востоке!»

А Маня пророчила сионизму другие последствия.

«Возвращаясь к сионизму, я пророчу следующее: пройдет еще немного времени, и еврейский БУНД примет чисто рабочее движение, нарисовав на своем знамени — сионизм. И тогда, конечно, все будут говорить, что „жиды даже в революции гешефтмахеры“[775] (…) Но чего бы там ни говорили, а последствия этого громадны и серьезны. Крепко, крепко жму вашу руку, привет вам, искренний, дружеский привет»[776], — написала она Зубатову.

Маня начала энергичную деятельность в сионистских кружках. Зубатов оказывал ей всяческую помощь. В частности, в создании читальни с соответствующей литературой — как легальной, так и нелегальной.

«Чтобы создать противодействие революционерам, я посоветовал поднять агитацию среди сионистов…»[777] — написал Зубатов в Департамент полиции новому министру внутренних дел Плеве докладную записку о сионизме, в которой особо подчеркнул, что благодаря сионизму как раз и осуществится желание господина министра избавить Россию от евреев.

Плеве высоко оценил старания Зубатова.

Окрыленный своими успехами, Зубатов решил уговорить Плеве дать аудиенцию Марии Вильбушевич. Она блестяще проявила себя на поприще создания легальных рабочих союзов, первая обратила внимание на пользу сионизма для России, она первая…

— О чем мне говорить с этой жидовкой? — нахмурился Плеве.

— Она хорошо знает настроения среди евреев и сможет подробно ответить на все вопросы вашего превосходительства. Ваше превосходительство сможет составить себе полное представление о моем лучшем секретном агенте и…

— А вы-то чего от меня хотите? — перебил его Плеве.

— Полагаю крайне желательным дать сионистам разрешение на съезд, где они могли бы открыто обсудить свои планы.

— То есть как это открыто?

— Под нашим неусыпным наблюдением, разумеется. Ваше превосходительство будет знать о каждом слове, сказанном на съезде. Очень важно, чтобы сионисты приняли нужную нам программу и призвали евреев покинуть Россию.

Плеве посмотрел на Зубатова, тот не отвел взгляда, а Плеве подумал: «Если мы избавимся от жидов, это будет моей заслугой. Государь меня приблизит».

— Хорошо, — сказал он. — Я приму эту вашу, как бишь ее…

— Мария Вильбушевич, ваше превосходительство.

— Договоритесь с моим секретарем.

— Я никогда не сомневался в мудрости и прозорливости вашего превосходительства.

— Хорошо, хорошо. Кстати, я внимательно прочитал вашу докладную. Весьма серьезно и убедительно изложено. Возможно, я доложу Государю.

* * *
Счастливый Зубатов телеграфировал Мане, чтобы она срочно выехала в Петербург.

— Я объяснил важность сионизма моему начальству и новому министру, — начал он, едва поздоровавшись с Маней.

Маня давно не видела Зубатова в таком возбужденном состоянии.

— Плеве? — спросила она.

— Ему.

— Говорят, он евреев недолюбливает.

— Возможно, поэтому он и решил, что лучше от них избавиться. Он вполне согласен с вами, что сионистское движение отвлечет евреев от революционной деятельности. Но я хочу, чтобы Плеве поговорил с вами лично.

— Да разве он станет со мной говорить?

— Я уже добился для вас аудиенции. Только не забудьте, — Зубатов с улыбкой посмотрел на Маню, — называть его «ваше превосходительство». Когда войдете в кабинет, не садитесь, пока он вам не предложит. Сами беседы не начинайте. И еще. Убедительно прошу вас говорить только о сионизме. После беседы с министром вас примет князь Оболенский[778], товарищ министра финансов.

— А это еще зачем?

— Насколько мне известно, — лукаво прищурился Зубатов, — деятельность ЕНРП обходится недешево, и вы стеснены в средствах. Прикиньте расходы на газету, на рабочие клубы, читальни, столовые и подайте князю. Не забудьте включить разъезды, ведь вам теперь часто придется бывать в Питере.

Аудиенция состоялась 6 мая 1902 года в том самом Мариинском дворце, где всего месяц назад был убит предшественник Плеве — Сипягин.

В просторном кабинете, больше походившем на шикарный зал, Маня потерялась и не сразу заметила за огромным письменным столом круглолицего, упитанного человека с пушистыми белыми усами, в темном сюртуке. Он молча смотрел на нее, потом медленно поднял руку и жестом показал, чтобы она подошла. Лицо его ровно ничего не выражало. За спиной у министра висел огромный портрет Государя императора.

— А у нас дома… — начала Маня, но спохватилась, вспомнив наставление Зубатова.

— Что-с? — недовольно процедил хозяин кабинета, и только тут она увидела, что глаза у него карие и смотрят так пронзительно, что хочется как-нибудь укрыться от их взгляда.

А Плеве, смерив Маню взглядом с ног до головы и еще не предложив ей сесть, нахмурился. «Паршивая жидовка. И что в ней Зубатов нашел? Спит он с ней, что ли? Хотя, говорят, в постели жидовки хороши».

Маня тоже смотрела на всесильного министра, известного антисемита, и думала: «Индюк надутый. Точно как у нас во дворе».

— Мадемуазель Вильбусевич?

— Вильбушевич, ваше превосходительство.

— Да, конечно, Вильбушевич. Прошу, садитесь. Вы что-то изволили сказать о вашем доме?

— Простите, ваше превосходительство. Я только хотела…

— Ну, говорите, говорите, не стесняйтесь.

— У нас дома в столовой тоже висит портрет Государя императора.

— Вот как?

— Да, я с детства помню. Портреты наших родственников и рядом — Государь император. Мой отец — горячий монархист.

«Надо будет рассказать Государю», — про себя рассмеялся своей шутке Плеве, а вслух спросил:

— А кто ваш отец?

— Владелец мукомольной фабрики.

— И откуда же вы родом?

— Из-под Гродно.

— Мда… Ну, хорошо. Перейдемте к делу.

Аудиенция продолжалась полчаса. Маня рассказала Плеве об успехах ЕНРП и перешла к сионизму. Это движение завладевает умами многих тысяч евреев. Плеве тут же поинтересовался, в самом ли деле среди российских евреев так много сионистов и действительно ли они настроены уехать в Палестину. Маня ответила утвердительно и добавила, что, если его превосходительство поддержит сионистское движение, евреи этого никогда не забудут. Кивок головы его превосходительства приободрил Маню, и, забыв о наказе Зубатова, она обратилась к нему:

— Ваше превосходительство, не желаете ли встретиться с кем-нибудь из руководителей сионистского движения?

— Еще чего! — раздраженно бросил Плеве. — У меня только и дел, что встречаться с евре… — осекся он и уже более спокойно добавил: — Этим займутся другие. Вы можете идти.

Когда Маня ушла, Плеве позвонил секретарю и велел вызвать к нему Зубатова.

— Это в самом деле интересно, — начал он, когда Зубатов сел в кресло. — Ваша Вильбушевич неглупа, думаю, она может быть полезной.

— Совершенно верно, ваше превосходительство. Но независимо от этого на сионистском съезде будут мои люди.

Плеве усмехнулся про себя догадливости Зубатова и продолжил:

— Я хочу, чтобы на съезде присутствовал представитель Департамента полиции. Даже не один. Пусть следят за тем, чтобы обсуждали главным образом еврейскую эмиграцию из России. И еще. Я хочу видеть протоколы всех заседаний. Вы меня поняли?

— Так точно, ваше превосходительство.

13

После Маниной аудиенции у Плеве чиновники Департамента полиции вызвали в Петербург одного из руководителей минских сионистов Шимшона Розенбаума[779] и, к его удивлению, вручили официальное разрешение на проведение съезда сионистов в городе Минске.

Не меньше были удивлены соратники Розенбаума. Никто не мог объяснить, чем вызвано такое неожиданное благоволение властей, но времени оставалось в обрез, и надо было срочно готовиться. Тут же начались споры, как назвать съезд, «конгрессом» или «конференцией». От «конгресса» сразу отказались, ибо при живом Герцле, но без его участия, не могло быть никакого сионистского конгресса. «Съезд» показался слишком русским. Решили остановиться на «конференции». Под названием «Минская сионистская конференция» съезд и вошел в историю. Это была уникальная сионистская конференция: первая и единственная в России, да еще и с разрешения министра внутренних дел.

* * *
Конференция открылась 22 августа 1902 года в том самом зале «Париж», где полковник Васильев призывал пролетариев к сотрудничеству с властями.

Еврейский люд ломился в двери и в окна, и те, и другие были разбиты под напором толпы, после чего Васильев выставил полицейские посты не только у парадного и черного входов, но и у каждого окна. Правда, как пишет один из делегатов конференции, «полиция появлялась каждую минуту для наведения порядка, но ей нечего было делать, а распорядители, можно сказать, не обращали на нее внимания, поскольку разрешение на конференцию дал сам министр внутренних дел Плеве»[780].

Улица, на которой находился «Париж», была запружена народом. Городские власти специально изменили маршрут конки, чтобы пассажиры могли лицезреть столпотворение сионистов. А соседние рестораны изменили часы работы, чтобы господа делегаты сионистской конференции в перерывах между заседаниями могли зайти подкрепиться.

Весть о легальной сионистской конференции вихрем облетела черту оседлости, и желающих попасть на нее оказалось намного больше, чем мест в «Париже». Пришлось пускать только по пригласительным билетам, а безбилетной толпе ничего не оставалось, как восторженно ахать при появлении господ во фраках и цилиндрах, с ухоженными бородками и усами.

— Смотрите, доктор Вейцман!

— Где, где?

— Да вот же, с черной бородкой, с лысиной! Вы что, ослепли? Хаима Вейцмана не видите? Он же наш, из Пинской губернии.

— А это кто, в пенсне?

— Шимон Дубнов[781], знаменитый историк.

— Какой Дубнов? Это же Ахад Хаам[782], писатель.

— Положим, не писатель, а философ.

— Не знаете, так не говорите! Ахад Хаам как раз и писатель, и философ!

На конференции был представлен весь цвет российского сионистского движения. Будущий президент государства Израиль Хаим Вейцман, знаменитый автор «Истории еврейского народа» Шимон Дубнов, замечательный еврейский публицист и философ Ахад Хаам, один из лидеров политического направления в сионизме и зачинатель ивритской журналистики Нахум Соколов, один из будущих основателей Тель-Авива Менахем Шенкин[783], один из ближайших помощников Герцля в организации 1-го Сионистского конгресса 1897 года Менахем-Мендл Усышкин[784] и многие-многие другие.

Председателем конференции был избран Йехиель Членов[785].

Всего в зале находилось 526 делегатов: 160 — из «Мизрахи»[786], около 60 во главе с Вейцманом — из Демократической фракции Всемирной сионистской организации, а остальные делегаты не принадлежали ни к одному направлению.

Делегат Давид Закай, ставший потом первым генеральным секретарем Гистадрута[787] и редактором газеты «Давар»[788], написал, что в Минске «взошел свет над Домом Израилевым» и что, разглядывая форменные тужурки студентов и ухоженные бородки почтенных еврейских мужей, он ущипнул себя, чтобы понять, где он находится. Может, в казино Базеля на 1-м Сионистском конгрессе, а не в минском зале «Париж» на 1-й Сионистской конференции?

Работу конференции освещали семьдесят журналистов из еврейских и русских газет.

У Мани не было приглашения, но она попала на конференцию. Подруга Хайка Коэн из «Поалей Цион», которой поручили заниматься буфетом, взяла ее с собой. К большому неудовольствию политических противников «этой Вильбушевич», она подавала холодные напитки ораторам, обносила легкими закусками членов многочисленных комиссий — словом, оказалась в самой гуще дискуссий.

На открытии конференции была зачитана поздравительная телеграмма от Герцля. Глава движения «Ховевей Цион»[789] Моше-Лейб Лилиенблюм[790] произнес вступительную речь и прочитал благословение «Ше-хехейану»[791]. На прения записалось более ста делегатов.

Усышкин призвал еврейскую молодежь к заселению и освоению Эрец-Исраэль. Ахад Хаам посвятил свою речь тому, что Эрец-Исраэль должна стать духовным центром мирового еврейства. За ним выступил Нахум Соколов и предложил сделать иврит официальным языком сионистского движения. Он выступал на иврите, и зал заерзал: одна часть — потому что не понимала ни слова, другая — потому что была взволнована до глубины души, услышав древнееврейский язык. Подумать только! Язык молитв, а на нем можно бегло говорить о делах земных! Экономист Хаим Дов Горовиц рассматривал экономическое положение евреев Российской империи, но сильное впечатление на слушателей произвела не приведенная докладчиком статистика, а появление в зале полковника Васильева в сопровождении двух его заместителей. Все трое в парадной форме держали фуражки на согнутой в локте руке и торжественно уселись в первом ряду. Горовиц замолчал.

Полковник Васильев вынул большой белый платок, обтер бритую голову и благосклонно кивнул докладчику. По залу прошел довольный шепот: теперь-то даже самому отпетому скептику должно быть ясно, что власти разрешили провести конференцию.

Несколько смущенный присутствием столь высокого чина, Горовиц перешел с идиша на русский, чтобы полковник понял его главный тезис: для выживания российскому еврейству нужна своя территория, и самая подходящая для этого — Палестина.

Второй день конференции пришелся на пятницу, поэтому делегаты гуляли по городу, а с появлением первой звезды устремились в ближайшие синагоги. В книжном магазине Гальперина минские евреи, раскрыв рот, слушали споры своих ученых соплеменников, студенты бегали за доктором Вейцманом и Ахад Хаамом, прося у них автографы.

Конференция продолжалась шесть дней. Особое место заняла борьба сионистов как светского, так и религиозного направлений за форму просветительской работы по внедрению сионизма среди евреев России. Дискуссии затягивались далеко за полночь, на столах появлялись керосиновые лампы и бесчисленные стаканы с крепким чаем, которые Маня разносила, не чувствуя под собой ног. Она прекрасно понимала, что присутствует при историческом событии, и пользовалась каждой свободной минутой, чтобы познакомиться и поговорить с делегатами. Многие приехали из Одессы — главного сионистского центра. Среди них был и молодой черноволосый учитель, работавший в сиротском приюте «Свет Сиона». Его звали Хоне (Генрик или Генрих) Шаевич. С ним Мане было особенно интересно, потому что всего два месяца назад в Одессе открылся филиал ЕНРП, и Шаевич рассказал ей много важного о жизни портовых рабочих. Проговорив с ним около часа, она твердо решила сделать его руководителем одесского филиала ЕНРП. Встретилась она и с двумя посланцами из Эрец-Исраэль. На Маню дохнуло «старо-новой землей». Там уже жили российские евреи. Там они строили новую жизнь. Там крылся ответ на архирусский вопрос «Что делать?».

14

Сразу после окончания конференции руководство партии «Поалей Цион» собралось для подведения ее итогов, и начали выяснять, как Маня Вильбушевич попала на конференцию. Она не состоит ни в одной сионистской партии, не давала денег на нужды Эрец-Исраэль и вообще ее никто не приглашал. Кто-то сказал, что ее привела Хайка Коэн. Вызвали Хайку Коэн.

— Хайка, мы знаем, что вы с Маней Вильбушевич подруги, но это же не значит, что она имеет право присутствовать на конференции.

Хайка молчала.

— Ты разве не знаешь, что она у нас на подозрении? Ей нельзя было присутствовать на конференции. Она же связана с охранкой.

Хайку вызывали еще несколько раз, разбирательство длилось более двух недель, после чего было решено отчислить Хайку Коэн из рядов «Поалей Цион» за легкомысленное отношение к партийной дисциплине и потерю бдительности.

* * *
В ночь на Симхат-Тора на Губернаторской улице у руководителя сионистского движения в Минске Шимшона Розенбаума собрались местные сионисты.

К чаю госпожа Розенбаум подала леках[792], не преминув сказать, что изюм в нем привезен из Эрец-Исраэль. Гости одобрительно закивали, не отрываясь от пирога, потом пили вино. На бутылке была французская этикетка, на которой гордо красовались три слова: «Кармел Мизрахи, Палестина».

Один из гостей рассказал историю этого вина. Рекламу вину сделал один хитрый виноторговец из поселения Ришон ле-Цион[793]. Он приехал в Каир с партией вина, зная, что там гастролирует с театром «Комеди Франсэз» сама Сарра Бернар. «Божественная Сарра», как назвал ее Гюго[794]. Торговец добился встречи со знаменитой актрисой, подарил ей бутылку «Кармел» и, когда актриса похвалила вино, упросил ее помочь своим еврейским собратьям в трудном деле рекламы. «Как?» — спросила Сарра Бернар. — «Давайте сделаем так: когда вы будете ехать в карете по Каиру, моя карета с бутылками вина выедет вам навстречу, и мы разыграем дорожное происшествие. Соберется толпа, газеты поднимут шум и упомянут „Кармел“». Сарра Бернар рассмеялась и согласилась. Наутро случилось «происшествие», и газеты в Египте и в Европе сообщили, что великая французская актриса, к счастью, осталась жива и невредима, а «неизвестный бородатый человек преподнес мадемуазель Бернар бутылку вина „Кармел Мизрахи, Палестина“».

Гостям понравилась эта история, и они продолжали вести неспешную беседу, пересыпая ее анекдотами. Кто-то заметил, что теперь сионизм станет легальным движением, раз конференцию почтил своим присутствием сам полковник Васильев. На это ему ответили, что не надо переоценивать барский либерализм, а все время молчавший хозяин дома признался, что разрешения на конференцию добилась Маня Вильбушевич. Наступила гробовая тишина.

— А не вы? — в один голос спросили после затянувшейся паузы удивленные гости.

— Нет. Я ездил в Петербург только получить его.

Он добавил, что главным условием, которое ему поставили в Департаменте полиции, было Манино присутствие на всех заседаниях конференции.

— Об этом условии, — пояснил Розенбаум, — я не имел права сказать даже на нашем внутреннем заседании.

Да, конечно. Манина работа в буфете была просто ширмой. Да, он встречался с правительственными и полицейскими чиновниками только на тайных квартирах. Они заботились о том, чтобы никто не видел еврея рядом с ними. В Петербурге ему разрешили находиться только один день.

— И впрямь не нужно переоценивать либерализм властей, — задумчиво произнес хозяин дома.

Розенбаум думал, что его откровения изменят отношение минских сионистов к Мане, но он ошибся.

* * *
Министр фон Плеве выгнал секретаря из кабинета. Оставшись один, он начал ходить вокруг стола и ругаться, как ломовой извозчик, проклиная свое доверие к жидам, которые обвели его вокруг пальца. Да и Зубатов хорош со своими заверениями. За один год мы избавимся от всех жидов! Черта с два от них избавишься! Давить их надо, давить!

Плеве посмотрел на государев портрет и поморщился. Ох, как не следовало торопиться с докладом Его Величеству, ох, как не следовало. И от этих зубатовских рабочих союзов только вред. Заводчики и фабриканты завалили его канцелярию жалобами на ЕНРП. А Зубатов: «Моя партия! Она у меня в руках!» Вот его партия и устраивает стачки да демонстрации, на власти и полицию плюет и вообще стала политической, такой же опасной, как все остальные. «Жиды не только меня, но и Зубатова обманули!» — злорадно подумал Плеве, но снова помрачнел и велел немедленно его вызвать.

Выйдя от Плеве, Зубатов телеграфировал Мане: «Срочно выезжайте Петербург», и Маня помчалась туда.

За все время их знакомства и совместной работы она никогда не видела его таким раздраженным.

— Что же это получается, голубушка? Вот протоколы. Вы же сами мне их передали. А что в них? — он схватил со стала пачку бумаг и начал лихорадочно листать. — Еврейская культура, еврейское воспитание, еврейское образование. А еврейская эмиграция из России где? Мы же о ней договаривались! Она где-то разок мелькнула — и больше ни гу-гу! Вы же присутствовали на этой конференции! — Зубатов повысил голос, чего раньше никогда не бывало. — Сионисты просто одержимы желанием насаждать еврейскую культуру здесь, в России! Какая уж тут массовая еврейская эмиграция!

Он резко швырнул протоколы на стол, быстро подошел к Мане и посмотрел ей прямо в глаза.

— Плеве вне себя от ярости. Он считает, что мы его просто надули. Он мне так и сказал. Да еще пообещал устроить евреям такую жизнь, что они и без всякого сионизма побегут из России, как тараканы. А у него слово не расходится с делом, я его хорошо знаю.

15

6 апреля 1903 года, в самый разгар христианской Пасхи, в Кишиневе разразился погром. Было убито сорок девять человек, ранено пятьсот восемьдесят шесть, разгромлено более полутора тысяч еврейских домов и лавок. Поводом к погрому стал кровавый навет в близлежащих Дубоссарах, а в Кишиневе погромные настроения разжигали редактор антисемитской газеты «Бессарабец» Петр Крушеван и начальник кишиневской охранки, который был связан с министром внутренних дел Плеве. О причастности Плеве к погрому граф Витте выразился так:

«Я не решусь сказать, что Плеве непосредственно устраивал эти погромы, но он не был против этого, по его мнению, антиреволюционного противодействия. После того как еврейский погром в Кишиневе возбудил общественное мнение всего цивилизованного мира, Плеве входил с еврейскими вожаками в Париже, а равно и с русскими раввинами в такие разговоры: „Заставьте ваших прекратить революцию, я прекращу погромы и начну отменять стеснительные против евреев меры“»[795].

Российская интеллигенция направила градоначальнику Кишинева письмо протеста, под которым подписался и Толстой.

А через три недели после погрома Шолом-Алейхем[796] написал Толстому:

«Глубокоуважаемый Лев Николаевич! (…) нельзя допустить, чтобы вы прошли без должного внимания мимо того вопиющего дела, которое творилось в дни (…) праздника Христова в городе Кишиневе по наущению злых людей (…) Читая газеты, вы не могли не содрогаться при мысли, что в наш век возможны такие безобразия, как избиение евреев в Кишиневе в продолжение 2-х дней на глазах полиции и местной интеллигенции, гнусные насилия над девицами на глазах родителей, избиение младенцев и т. п. ужасы времен варварства…»[797]

Толстой Шолом-Алейхему ответил:

«Соломон Наумович, ужасное совершенное в Кишиневе злодеяние болезненно поразило меня. Я выразил отчасти мое отношение к этому делу в письме к знакомому Еврею, копию с кот. прилагаю. На днях мы из Москвы послали коллективное письмо кишиневскому голове, выражающее наши чувства по случаю этого ужасного дела. Я очень рад буду содействовать вашему сборнику и постараюсь написать что-либо, соответствующее обстоятельствам. К сожалению, то, что я имею сказать, а именно, что виновник не только кишиневских ужасов, но всего того разлада, который поселился в некоторой малой части — и не народной — русского населения, — одно правительство, — к сожалению, это я не могу сказать в русском печатном издании»[798].

В тот же день, когда Шолом-Алейхем обратился с письмом к Толстому, Толстой написал ответ зубному врачу-еврею Иммануилу Линецкому, который тоже просил Толстого осудить погром. Смысл ответа сводился к тому, что, видимо, произошло «некоторое недоразумение», ибо точно так же, как зубной врач не может тачать сапоги, религиозный мыслитель не может писать о погроме.

* * *
Одесское Еврейское историческое общество во главе с Дубновым послало поэта Хаима Нахмана Бялика[799] в Кишинев собрать на месте документальный материал и свидетельские показания, чтобы он написал книгу. Пять недель ходил Бялик по местам резни, записывал на русском и на идише показания пострадавших и свидетелей, останавливался перед пятнами человеческой крови и прилипшими мозгами на колесных спицах, побывал на кладбище у могил погибших. Из собранных показаний следовало, что в погроме участвовали молдаване и русские, что полиция разогнала еврейскую самооборону, что было много изнасилований и других ужасов. Собрал Бялик и подстрекательские листовки, и передовицы из «Бессарабца». Собранные материалы Бялик не смог опубликовать из-за цензуры. И он написал свою лучшую поэму под названием «Сказание о погроме».

Поэму перевел с иврита на русский Владимир Жаботинский. Она начинается такими строчками:

…Встань, и пройди по городу резни,
И тронь своей рукой, и закрепи во взорах
Присохший на стволах и камнях и заборах
Остылый мозг и кровь комками: то — о н и…
Через два месяца после Кишиневского погрома сын военврача и член «Поалей Цион», 24-летний Пинхас Дашевский приехал в Петербург, где редактор Крушеван издавал уже другую газету — «Знамя», в которой первым опубликовал «Протоколы сионских мудрецов» под названием «Программа завоевания мира евреями». Дашевский совершил покушение на редактора-антисемита, но тот отделался легким ранением. Дашевского судили и приговорили к пяти годам в арестантских ротах с поражением в правах. А евреи увидели, что нашелся мститель, готовый отдать жизнь не за светлое будущее России, а за свой еврейский народ.

Именно эту готовность бороться за свой народ Дашевскому инкриминировали в 1934 году, когда его посадили за сионизм в советскую тюрьму, где он и погиб.

Что касается готовности мстить за свой народ, то тогда еще семнадцатилетний Берл Кацнельсон считал, что эта «…месть имела большое значение не только за пределами еврейского мира, но играла важную роль внутри него: если у погромщиков она должна была вызвать страх, то в среде еврейства она была нужна для воспитания нового типа евреев — людей революционного мышления, смелых, волевых, решительных, готовых на самопожертвование»[800].

А Жаботинский, окончив перевод «Сказания о погроме», заметил, что Кишиневский погром — это «…исходная точка целой эпохи нашей жизни в качестве народа»[801].

* * *
7 июля 1903 года министр внутренних дел Плеве издал указ, по которому сионизм ставился вне закона.

Российское еврейство начало бурлить как кипящий котел. Еврейская молодежь рвалась в бой. Разгорелись бурные споры между сторонниками усиления еврейского воспитания в галуте и сторонниками эмиграции в Эрец-Исраэль. Дошло до того, что и те и другие решили обратиться к Герцлю, который был принят при многих королевских дворах Европы.

Ровно через месяц после указа Плеве, 7 августа 1903 года, Герцль прибыл в Санкт-Петербург и уже на следующий день попал на аудиенцию к Плеве. Беседа длилась около часа. Потом Герцль записал в дневнике, каким он увидел Плеве и как прошла аудиенция.

«Лет шестидесяти, крупный, точнее тучный (…) Мы сидели в креслах друг против друга, по обе стороны маленького столика. Говорил Плеве долго, так что у меня было достаточно времени присмотреться к нему. Желтоватый, болезненный цвет лица, седые волосы, белые усы и поразительно молодые, живые карие глаза. Он говорил по-французски не блестяще, но и не плохо. „Я дал вам аудиенцию по вашей просьбе, месье доктор, в надежде прийти к взаимопониманию касательно сионистского движения, каковым вы руководите. Отношение нашего правительства к сионизму — а оно может стать, я бы не сказал, благосклонным, но вполне в духе нашего соглашения — будет зависеть от вас“. — „Если только от меня, ваше превосходительство, то это отношение будет великолепным“, — сказал я, и он кивнул (…) Тут я попросил у него листок бумаги, чтобы помечать те вопросы, на которые хотел получить ответ. Он дал мне бланк, но не поленился оторвать верхнюю часть, будто опасаясь, что я использую его не по назначению (…) Передавая мне бланк, он сказал: „Надеюсь, вы не дадите неподобающего хода нашей беседе. Мы обязаны требовать от всех наших подданных империи, включая евреев, патриотического отношения к государству Российскому, а в последнее время положение евреев ухудшилось вследствие того, что они присоединились к революционным партиям. Мы симпатизировали сионистскому движению, пока оно было направлено на эмиграцию (…) Однако со времени проведения Минской конференции мы видим большие перемены: все меньше говорят о сионизме, направленном на Палестину, и все больше — о культуре, об организационных вопросах, касающихся еврейской нации, что для нас совершенно нежелательно“»[802].

Далее Герцль пишет, что, по словам Плеве, Россия особенно хочет избавиться от своих евреев, которых Плеве назвал неассимилируемыми элементами.

Плеве, разумеется, не мог себе представить, до какой степени он окажется неправ в своей характеристике евреев. А Герцля поразило, что Плеве знаком с руководителями сионистского движения. Отвечая на вопрос Плеве, чем царское правительство может помочь сионистскому движению, Герцль перечислил три пункта:

1. Обратиться к турецкому султану с просьбой выдать евреям хартию[803];

2. Оказать содействие еврейской эмиграции из России;

3. Не возражать против объединения различных сионистских групп в единую легальную Сионистскую федерацию России.

Плеве согласился со всеми тремя пунктами при условии, что евреи не будут участвовать в русском революционном движении и тем более возглавлять его, по крайней мере, на протяжении пятнадцати лет.

Если Плеве ошибся, назвав русских евреев «неассимилируемыми элементами», то относительно их участия в Октябрьском перевороте и даже даты этого переворота он оказался провидцем.

Перед уходом Герцль попросил у Плеве рекомендательное письмо к графу Витте. Герцль хотел обсудить с графом некоторые финансовые вопросы. Плеве недовольно поморщился, но письмо написал, вложил в конверт и запечатал.

Что подумал Герцль о манерах русского министра, гадать не приходится.

— Рад был познакомиться с вами лично, — сказал на прощание Плеве.

— Я тоже, ваше превосходительство, — поклонился Герцль.

Кроме письма Герцль получил от Плеве памятную записку, где сообщалось, что сионистское движение может рассчитывать на правительственное «моральное и материальное содействие в отношении мер, предпринятых движением, которые приведут к уменьшению еврейского населения России. Это содействие будет состоять в (…) облегчении работы эмиграционных комитетов и в оплате необходимых им расходов, разумеется, не из правительственных фондов, а из налогов на евреев»[804]. Плеве также предупреждал Герцля, что, если сионизм в России не будет направлен на эмиграцию евреев, правительство незамедлительно объявит сионистское движение вне закона. В заключение Плеве написал, что прилагаемая записка приравнивается к правительственному документу, поскольку Плеве показал ее Государю императору Николаю II[805] и тот разрешил передать ее доктору Герцлю.

В воскресенье Герцль поехал на Острова на дачу к министру финансов графу фон Витте обсудить деятельность Сионистского банка в России.

«Он принял меня сразу же, — записал Герцль в дневнике, — но не очень-то любезно. Большой, уродливый, неряшливый, напыщенный чиновник лет шестидесяти, со странно вытянутым носом, вогнутыми внутрь коленями, кривыми ногами, а потому с шаркающей походкой. Еще более осторожный, чем Плеве, он сел спиной к окну, чтобы свет падал на меня. По-французски говорит очень плохо (…) Раньше всего он спросил (несмотря на рекомендацию!) (…) — Вы что, иудей? — Да, иудей и глава сионистского движения. — А то, о чем мы будем говорить, останется между нами? — Несомненно. — В последнее время появился новый и весомый фактор: евреи составляют только семь миллионов из нашего стотридцативосьмимиллионного населения, но (…) более половины всех членов революционных партий. — Чем ваше превосходительство объясняет этот фактор? — Думаю, ошибочной политикой нашего правительства. Евреев слишком угнетают (…) В конце концов он спросил меня, чего я хочу от правительства. — Поощрения эмиграции, — ответил я. — Но мы и так ее поощряем, например, хорошим пинком. Я едва удержался, чтобы не рассмеяться, услышав такую откровенность, граничащую с глупостью, и ответил ледяным тоном: „Это не то поощрение, о котором я хотел бы поговорить. Оно всем понятно и без обсуждений“»[806]. Беседа Герцля с Витте продолжалась час с четвертью.

Четыре дня спустя состоялась вторая встреча Герцля с Плеве. Она прошла, как записал Герцль в дневнике, «еще успешнее, чем первая». Герцль попросил Плеве расширить черту оседлости и разрешить евреям приобретать там землю для сельскохозяйственных работ. Плеве пообещал удовлетворить его просьбу об отмене решения, ставящего сионистское движение в России вне закона, если сионисты не будут вмешиваться во внутренние дела русских и вести себя тихо и законопослушно.

«„Хочу обратить ваше внимание, месье доктор, — заметил Плеве, — что (…) создание независимого еврейского государства, способного принять несколько миллионов евреев, было бы для нас наиболее желательным. Однако это вовсе не означает, что мы хотим потерять всех наших евреев. Сливки интеллигенции, наилучший пример каковой являете собой вы, нам хотелось бы сохранить. А вот с теми, у кого мало мозгов и средств, мы будем рады расстаться. Я хорошо знаком с евреями. Все мое детство, с пяти до шестнадцати лет, прошло среди них. Я жил с родителями в Варшаве. Они были стеснены в средствах, и мы занимали маленькую квартирку в большом доме. Все дети играли в одном большом дворе. Я играл только с еврейскими детьми, так что моими первыми друзьями были евреи. Как видите, я предрасположен кое-что для них сделать“. Я попрощался с ним. Он был крайне любезен»[807], — закончил Герцль запись в своем дневнике.

С императором Герцлю так и не удалось встретиться, сколько он ни пытался. Возможно, причина крылась в том, что, как сообщил Плеве Герцлю, Государь император очень разгневан тем, что кто-то осмеливается утверждать, будто русское правительство непосредственно участвовало в еврейских погромах или хотя бы попустительствовало им.

Через три дня после второй встречи с Плеве Герцль покинул Петербург.

К визиту Герцля евреи отнеслись по-разному. Одни откровенно осуждали его за переговоры с антисемитом и погромщиком Плеве, другие — например, евреи Петербурга — были им недовольны потому, что он встретился с семью еврейскими литераторами и не встретился ни с одним руководителем еврейской общины. А евреям Варшавы не понравилось, что он даже ни разу не пошел в синагогу, пробыв в Петербурге целых девять дней, о чем сообщила варшавская газета на иврите «ха-Цфира»[808].

А Герцль, несмотря на требования Нахмана Сыркина и других российских сионистов не публиковать результаты переговоров с Плеве, опубликовал их, да еще отметил, что царский министр внутренних дел поставил условие: сионисты должны вести себя «тихо и законопослушно». В ответ российские сионисты опубликовали листовку, в которой поклялись, что «Ни тишины, ни законопослушания не будет!».

* * *
Из России, заехав по дороге на несколько дней в Вену, Герцль отправился на 6-й Сионистский конгресс, проходивший в Базеле с 23-го по 28 августа того же 1903 года.

Вопреки недовольству российских сионистов Герцль был удовлетворен результатами переговоров в России, но все-таки счел нужным заручиться поддержкой тех самых еврейских революционеров, о которых ему говорили Плеве и Витте. Поэтому он изъявил желание встретиться с доктором философии Хаимом Житловским[809], жившим в Цюрихе. Встреча состоялась в Базеле.

Бывший народоволец, социалист, один из основателей партии эсеров, Житловский призывал евреев участвовать в русской революционной борьбе, так как искренне верил, что с победой социализма евреи разделят с неевреями плоды грядущего рая на российской земле и никакая Палестина им не будет нужна.

Житловский родился в богатой купеческой семье, еще в гимназии стал приверженцем Маркса и вместе с другом детства Шломо Раппопортом, будущим Ан-ским, автором «Диббука», начал пропагандировать марксизм. ИЖитловский и его друг Раппопорт сменили еврейские имена на русские: Житловский из Хаима стал Ефимом, а Раппопорт из Шломо — Семеном. Но после волны еврейских погромов 80-х годов оба вернули себе свои настоящие имена.

Житловский эмигрировал в Швейцарию, оттуда в Америку и в 1943 году скончался в Канаде, куда приехал читать лекции.

Описание своей встречи с Герцлем Житловский опубликовал только через двенадцать лет после того, как она состоялась.

«Доктор Герцль пригласил меня в свои „президентские апартаменты“ и аккуратно закрыл за собой дверь. Внешность Герцля достаточно хорошо знакома по разным фотографиям и описаниям, поэтому я не буду на ней подробно останавливаться. Хочу только отметить, что в первую минуту меня тоже охватил какой-то душевный подъем, как это бывало со многими другими (…) в присутствии этого несомненно великого человека (…) Высокий мужчина, красивый еврейской красотой. Движения изящны, но энергичны (…) Только губы вызывают некоторое беспокойство: пунцовые, пухлые (…) очень чувственные, они составляют резкий контраст с черной бородой и одухотворенным выражением лица. — Имею ли я честь беседовать с руководителем БУНДа? — спросил он. — Нет, я не принадлежу к БУНДу. На какое-то мгновение мы оба замолчали, но Герцль быстро нашелся: — Но вы — руководитель еврейских революционеров? — Нет, я не состою ни в одной еврейской партии. Я — член русской партии социалистов-революционеров. Но я — еврей, и интересы нашего народа всегда были близки моему сердцу. Мы снова замолчали. Он — потому что (…) попал пальцем в небо, я — потому что не мог представить себе, какие дела у него могут быть с еврейскими революционерами. — А вы можете помочь мне установить связь с БУНДом? — спросил он очень тихо. — Разумеется. Но я хотел бы знать, о чем идет речь. — Извольте. Я только что вернулся от фон Плеве, получив от него совершенно определенное заверение, что в течение пятнадцати лет, но не более, он будет помогать нам получать хартию на Палестину при одном условии: еврейские революционеры прекратят борьбу против русского правительства. Если же в течение пятнадцати лет он не сможет добиться хартии, революционеры будут вольны действовать по своему усмотрению, — сказал доктор Герцль деловым тоном (…) Зажав руки между колен и опустив голову, он говорил, что наш долг — воспользоваться тем, что мы живем в эпохальный момент. — Вы мне поможете? — наконец спросил он и посмотрел мне в глаза. В его больших красивых глазах было столько искренности, столько тепла (…) я увидел, что передо мной сидит ребенок! Большой, честный и бесконечно наивный ребенок, в чьи руки История отдала судьбу нашего народа (…) — Если вы хотите послушать моего совета, доктор, — ответил я, — вам стоит отказаться от всяких попыток установить связь с БУНДом. — Почему? — спросил он. — Прежде всего потому, что большинство еврейских революционеров крайне далеки от еврейства. Говоря объективно, дело в том, что все они считают себя русскими и готовы отдать жизнь за свободу России (…) Только со стороны кажется, что они ушли в революцию из-за тяжелых условий еврейской жизни. Они не принадлежат к БУНДу, так что, даже если бы БУНД вышел из революционной борьбы, это не привело бы к тем результатам, на которые рассчитывает фон Плеве. Но даже БУНД, который действительно занимается еврейскими нуждами и отстаивает интересы евреев (…) ни при каких обстоятельствах не примет предложения фон Плеве. Мы же, евреи, которые ушли в русскую революцию, даже самые националистически настроенные из нас, мы не сионисты и не верим, что сионизм может разрешить наши проблемы. Перемещение еврейского народа из России в Эрец-Исраэль с нашей точки зрения — утопия, а во имя утопии мы не откажемся от выбранного нами пути революционной борьбы против русского правительства, борьбы, которая приведет и к освобождению еврейского народа (…) Плеве может пообещать то, что и не собирается выполнить (…) Я не считаю себя вправе вмешиваться в ваши политические планы, но мне кажется, что вам было бы лучше не иметь никаких дел с русским правительством. Особенно с министром фон Плеве. У меня есть все основания полагать, что если не дни, то уж месяцы его жизни наверняка сочтены. Доктор Герцль понял мой намек. Он задумался. Не знаю, какой из моих аргументов его убедил, но через некоторое время он повернулся ко мне. — Вы правы. Оставим это (…), — сказал он. Той же ночью в поезде по дороге назад в Цюрих я рассказал Ан-скому о наиболее важных моментах нашей беседы с Герцлем. Какое-то время мы сидели молча, глядя на ночной пейзаж за окном. Неожиданно Ан-ский спросил: — Он — авантюрист? — Нет, ребенок. Наивный ребенок в политике (…) и во взгляде на себя самого, — ответил я»[810].

На последнем при жизни Герцля Сионистском конгрессе, где «план Уганды» вызвал раскол среди делегатов, Герцля видел и двадцатитрехлетний Владимир Жаботинский. И, хотя ему не довелось с ним разговаривать, он потом вспоминал:

«Герцль произвел на меня колоссальное впечатление — это не преувеличение, другого слова я не могу подобрать, кроме как „колоссальное“, а я вообще-то нелегко поклоняюсь личности. Из всех встреч жизни я не помню человека, который бы „произвел на меня впечатление“ ни до, ни после Герцля. Только здесь я почувствовал, что стою перед истинным избранником судьбы, пророком и вождем милостью Божьей, что полезно даже заблуждаться и ошибаться, следуя за ним, и по сей день чудится мне, что я слышу его звонкий голос, когда он клянется перед нами: „Если я забуду тебя, о Иерусалим…“ (…) Никакой романтической любви к Палестине у меня тогда не было, и я не уверен, что она есть у меня теперь (…) народа я не знал, посланцев его видел здесь впервые и ни с одним из них еще не успел сойтись (…) Несколько месяцев до того Герцль беседовал с (…) тем самым Плеве, которого мы считали вдохновителем Кишиневского погрома. В сионистской общине России разгорелся жаркий спор: позволительно или не позволительно вести переговоры с таким человеком (…) Я решил доказать, что нельзя смешивать два понятия: этики и тактики, и немедленно в углу оппозиции почувствовали, куда клонит никому не известный юноша (…) стали шуметь и кричать: „Довольно! Не нужно!“ В президиуме поднялся переполох, сам Герцль, который был занят в соседней комнате, услышал шум, взошел торопливо на сцену и обратился за разъяснением к одному из делегатов: „В чем дело? Что он говорит?“ Случайно этим делегатом оказался доктор Вейцман, и он ответил коротко и ясно: „Quatsch“[811]. Тогда Герцль подошел к кафедре сзади и промолвил: „Ihre Zeit ist um“[812], — это были первые и последние слова, которые я удостоился услышать из его уст, — и доктор Фридман, один из трех ближайших сподвижников вождя, истолковал эти слова в духе своей родины — Пруссии: „Gehen Sie herunter, sonst werden Sie herunterge-schleppt“[813]. Я сошел, не закончив своей защитительной речи, которую отверг человек, на защиту которого я встал».[814]

16

Продолжая внедрять свою идею легальных рабочих союзов, Зубатов создал в Петербурге еще и Экономический совет, в заседаниях которого Маня несколько раз принимала участие. В основном там обсуждалось экономическое положение рабочих, но и государственная политика в отношении них тоже не сходила с повестки дня. На этих заседаниях бывал и священник Георгий Аполлонович Гапон[815]. Впервые Маня увидела Гапона на улице, когда «…к старому еврею привязался полицейский и хотел его арестовать. И тут же, как из-под земли, появился молодой священник, схватил за руку полицейского и сказал; „Оставь его, как тебе не стыдно мучить старика?!“ Полицейский ответил; „Да это же еврей! Еврею запрещено разгуливать в столице“ (…) Тут священник разозлился и крикнул полицейскому: „Ты — антихрист! Господь сотворил мир для всех человеков. Я беру этого еврея под свою ответственность“. Священник откинул край своей рясы, достал паспорт и показал полицейскому. Тот посмотрел, козырнул и ушел»[816].

Маня была поражена и растрогана до глубины души. Впрочем, гипнотические чары отца Гапона, считавшего себя свободным от всех земных запретов, действовали не только на Маню. Он произвел сильное впечатление даже на Ленина. Гапон «был самым необычным и цельным человеком из всех, кого я встречала, — писала Маня. — Аскет и эстет, очень красивый, деликатный и благородный, человек сильной воли, мечтатель, гуманист и блестящий организатор. Очень религиозен и очень терпим, переполнен состраданием и любовью к человеку. Его влияние на толпу было колоссальным, она была готова идти за ним в огонь и в воду (…) Те, кто сталкивались с Гапоном лицом к лицу, не могли ему не верить. Убеждал сам его вид. В нем было нечто, заставлявшее им восхищаться. В его черных глазах отражались чистота и грусть…»[817].

Гапона описывали многие. Горящие глаза, длинные ресницы, черная бородка, волосы до плеч, густой баритон и мягкий украинский выговор. Под рясой он носил вериги, что не мешало ему соблазнять завороженных поклонниц и даже сбежать в родную Полтаву с воспитанницей сиротского приюта, при котором он был священником, за что его оттуда и выгнали. Любитель дщерей человеческих, Гапон подвергался постоянным нападкам и однажды ответил: «Вы еще узнаете, кто такой Гапон. Я буду знаменитым или сгнию в тюрьме».

Второй раз Маня встретилась с отцом Гапоном на студенческой вечеринке, где их познакомили. Оказалось, что в студенческой среде «неистовый батюшка» так же популярен, как среди рабочих. Поэтому его популярностью хотели воспользоваться все политические партии, от социал-демократов до социалистов-революционеров, и даже охранка.

Познакомившись с Гапоном, Маня, по просьбе Зубатова, начала убеждать его возглавить поддерживаемые полицией легальные рабочие союзы в Петербурге, как это делает она и ее ЕНРП в Минске.

И убедила. «Гапон быстро понял идею разделения между борьбой за улучшение жизни рабочих и войной с царским режимом (…) Я рассказала ему все о Независимой партии, и мы начали вместе действовать в Петербурге. Я ходила с Гапоном на рабочие митинги. Он сумел стать своим на больших заводах и фабриках — например, на Путиловском заводе. Постепенно я увидела, каким огромным было его влияние на рабочих. Они в большинстве своем были людьми набожными. Молитва возвышала их дух и (…) насмотревшись на эти лица, я пришла к выводу, что, добиваясь нашей цели улучшить жизнь рабочих, мы вовсе не должны выкорчевывать религию из их сердец»[818].

Несколько раз с Маней приезжала в Петербург ее закадычная подруга Хайка Коэн, которой негде было остановиться, и Гапон предложил ей поселиться у него, а сам перебрался к друзьям.

«Его комната, — пишет Маня, — напоминала монашескую келью: вместо кровати — две доски, маленький стол и низкий стул, в углу — иконостас с ликом Христа посередине»[819].

Сидя под ликом Христа, Маня и Хайка вели с Гапоном долгие беседы о сионизме. Он внимательно слушал о давних чаяниях евреев вернуться на Землю Обетованную, с широко открытыми глазами внимал описанию Святого града Иерусалима, Тверии и Вифлеема.

«Гапон, человек веры и морали, был убежден, что евреев надо возлюбить, ибо из их народа вышел Иисус Христос», — сказала Маня о Гапоне. А начальник петербургского Охранного отделения написал:

«Сын священника, Гапон (…) окончил духовную семинарию, а затем — и духовную академию в Петербурге. Во время пребывания в этой последней он выделился своим даром слова и не только легко получил место священника в одной из петербургских церквей, но и завязал широкие знакомства в петербургском обществе. Кто его свел с Зубатовым, я не знаю, но хорошо помню, что в Департаменте все его называли учеником и ставленником Зубатова. Последний в это время только что перебрался в Петербург, был в периоде расцвета своего влияния на Плеве и горел желанием поскорее проделать в Петербурге свой опыт создания покровительствуемого полицией рабочего общества. Молодой священник с талантом проповедника и широкими связями в петербургском обществе как нельзя лучше подходил для роли исполнителя планов Зубатова. По указанию последнего, он повел свою агитацию; по его же указаниям и при его материальной поддержке, он основал рабочее общество (…) Созданное Зубатовым и Гапоном рабочее общество нашло в Петербурге хорошую почву. Число его членов быстро росло и к концу 1904 года доходило, помнится, до 6–8 тысяч человек (…) Из-за какого-то маленького столкновения в декабре 1904 года директор Путиловского завода (…) уволил четырех рабочих. Все они были членами руководимого Гапоном рабочего общества. Это общество отправило к директору делегацию, требуя обратного приема уволенных. Директор отказался. После долгих переговоров собрание рабочих Путиловского завода-членов гапоновского общества решилось 3 января 1905 года начать забастовку. Был выставлен целый ряд требований: вспомнили все свои обиды. День ото дня забастовка расширялась — скоро стоял весь Петербург. Забастовали типографии и не выходила ни одна из газет. Газовый завод и электрическая станция присоединились к стачке — и Петербург погрузился в темноту. Полуторамиллионное население Петербурга шло навстречу событиям — без газет, без воды, без освещения. Во главе стачки стоял Гапон. Каждый день он выступал на рабочих собраниях, устраиваемых в разных концах города. Он был талантливым демагогом и умел влиять на серые массы слушателей (…) Сотни тысяч поверили ему и готовы были пойти за ним, куда бы он их ни повел. И он звал их идти к Царю (…) Только один Царь может вам помочь (…) В этих его речах слышались отзвуки старых теорий Зубатова (…) Движением с самого начала воспользовались революционеры для своей агитации (…) В результате (…) рабочая организация, созданная Зубатовым для того, чтобы отвлечь рабочих от политики, вела такую широкую чисто политическую агитацию, какой до того вести никто не мог и подумать (…) Агитация Гапона имела огромный успех. Сотни тысяч были охвачены одной мыслью: „К Царю“. На воскресенье 9 января назначено было шествие всех рабочих к Зимнему дворцу — для того, чтобы вручить Царю петицию, покрытую десятками тысяч подписей. Полиция знала об этих приготовлениях (…) По настоянию родственников, Царь не поехал в Петербург из Царского Села, предоставив распоряжаться великому князю Владимиру Александровичу[820], который тогда был командующим войсками Петербургского военного округа. Именно Владимир Александрович руководил действиями войск в день „красного воскресенья“. Полиция о планах военных властей не была осведомлена. Поэтому-то и могли иметь место такие факты, как убийство войсками нескольких полицейских чиновников, которые сопровождали толпы рабочих»[821].

В этой толпе было около 3000 человек, старых и молодых, мужчин, женщин и детей. Гапон шел впереди. Слева от него шел священник Васильев с большим деревянным распятием в руках; справа — эсер Петр Рутенберг. Перед первым ружейным залпом Рутенберг схватил за плечи Гапона и бросил его наземь. Опытный революционер не растерялся, и Гапон избежал смертельной опасности. Священник Васильев, стоявший подле него, был убит. После третьего залпа Рутенберг спросил Гапона:

— Ты жив?

Гапон прошептал:

— Жив.

Оба поднялись и побежали. Во дворе какого-то дома Гапон снял свою длинную священническую рясу. Рутенберг взял у кого-то из бегущих пальто, набросил его на плечи Гапона, вынул ножницы, захваченные с собой на всякий случай, и срезал Гапону длинные волосы и бороду. Затем окольными путями повел Гапона на квартиру Максима Горького[822].

Потом Гапон исчез, но вскоре объявился за границей. Он объехал всю Европу, буквально грелся в лучах мировой славы и очень любил подробно рассказывать о «красном воскресенье», неизменно восхищаясь: «Какой хитрец этот Рутенберг — ножницы захватил с собой!» В Париже и в Монте-Карло в женском обществе он сорил деньгами, которых у него было много и от доходов за книгу воспоминаний, вышедшую на всех европейских языках, и — из секретного фонда японского правительства.

А через год Гапон вновь очутился в Петербурге. И вот каким образом. Граф Витте попытался в противовес революционным партиям создать рабочее общество и счел подходящим для его руководства Георгия Гапона. Зная, какой образ жизни ведет Гапон за границей, Витте решил на этом сыграть, чтобы сделать его своим агентом. Витте послал в Монте-Карло своего секретаря Манусевича-Мануйлова. Гапон согласился на предложения Витте, вернулся в Петербург, получил от Витте 30 000 рублей на нужды такого общества и стал его руководителем.

Сразу после создания рабочего общества в нем начались внутренние конфликты. Многие члены правления вели себя не лучшим образом. А Гапон, как всегда, имел несколько громких историй по женской части и вызвал возмущение рядовых членов, разочаровавшихся в своем руководителе. Все это не осталось тайной для партии эсеров, с которой Гапону раньше удавалось поддерживать самые лучшие отношения. Теперь же он потерял там почву под ногами и не мог выдавать ее секретов, потому что не был в них посвящен. Тогда Гапон решил привлечь в качестве компаньона по службе в тайной полиции своего старого друга Петра Рутенберга — того самого, который спас ему жизнь в «красное воскресенье».

«Гапон вступил в переговоры с Рутенбергом, суля ему золотые горы, если он перейдет на сторону полиции (…) Рутенберг сделал вид, что готов принять предложение Гапона. Тотчас же после первого разговора с Гапоном он уведомил Центральный комитет партии социалистов-революционеров, в которой Рутенберг тогда состоял, что Гапон стал агентом полиции. Центральный комитет вынес Гапону смертный приговор и возложил выполнение его на самого Рутенберга (…) Рутенберг привез Гапона на пустую дачу у финской границы якобы для оформления переговоров о поступлении на службу в полицию. В соседней комнате Рутенберг спрятал троих членов Боевой организации, которые через дверь слушали его разговор с Гапоном. Рутенберг задал Гапону последний вопрос: „Ну, а если я приду к товарищам и сообщу им, что ты меня обратил в агента полиции и хочешь выдать Боевую организацию?“ Гапон ответил: „Никто тебе не поверит“. Тогда Рутенберг отворил дверь, и три члена Боевой организации связали Гапона и накинули ему петлю на шею»[823], — написал в своих мемуарах начальник петербургского Охранного отделения.

Боевой организацией в то время руководил Евно Азеф[824]. «Великий провокатор» Азеф, который начал революционером, а кончил платным агентом охранки, добровольно предложившим ей свои услуги еще в 1893 году и проработавшим на нее пятнадцать лет.

Азеф и дал Рутенбергу приказ убить Гапона. Он отрекся от своего приказа, а партия эсеров категорически отказалась взять на себя ответственность за убийство Гапона, опасаясь реакции рабочих масс, молившихся на него. Правая пресса обвинила Рутенберга в том, что он такой же полицейский агент, как и Гапон, и убил его по личным мотивам. Партия эсеров тоже заявила, что убийство Гапона — личное дело Рутенберга, и отказалась выступить в его защиту. Рутенберг эмигрировал в Италию.

Только спустя три года после разоблачения Азефа Центральный комитет партии эсеров сделал краткое заявление, в котором отказался от своего утверждения, будто Рутенберг убил Гапона по личным мотивам.

Маня же не поверила ничему из того, что узнала о Гапоне, и много лет спустя написала: «Я убеждена, что вся эта история основывалась на путанице или провокации (…). Я не думаю, что мое мнение о Гапоне будет принято, потому что в течение долгих лет его привыкли считать провокатором. Но моральный долг требует от меня высказать это мнение»[825]. Свое мнение Маня так никогда и не изменила и в 1942 году заявила в неопубликованном интервью, что Рутенберг фальсифицировал все факты.

* * *
О Гапоне написана чуть ли не целая литература, чего никак нельзя сказать о секретаре Витте, Иване Федоровиче Манусевиче-Мануйлове, которого тот послал в Монте-Карло на переговоры с Гапоном.

Манусевич родился в 1870 году в семье еврейского коммерсанта. После смерти родителей его усыновил и крестил сибирский купец Мануйлов, который не только дал ему свою фамилию, но и оставил приличное наследство, что позволило способному молодому человеку получить хорошее образование. Он поселился в Москве, вначале работал журналистом в газете «Новости», потом перешел на службу в Министерство внутренних дел, где позднее стал главой отдела охранки, занимавшегося евреями. Небольшого роста, приятной наружности, очень элегантно одетый, Мануйлов привлек внимание князя Мещерского[826], который уговорил его писать статьи в своем реакционном журнале «Гражданин», том самом, который редактировал Достоевский. С самим Достоевским Мануйлов познакомился на знаменитых средах в салоне у князя Мещерского. Достоевскому очень приглянулся молодой человек, проникнутый столь близкой ему идеей панславизма. Как сотрудник охранки, Мануйлов был командирован в Рим к папскому двору для организации секретного наблюдения за русскими эмигрантами. Потом Мануйлова перевели в Париж для организации шпионской сети в Европе. В Париже он некоторое время издавал на деньги из личных средств Николая II журнал «Ля Ревю Рюсс»[827], имевший целью обработку французского общественного мнения в пользу России. В тех же целях Мануйлов занимался подкупом французских журналистов. В Париже неутомимый Мануйлов некоторое время служил секретарем главы заграничной агентуры генерала Рачковского[828] и, как и он, имел отношение к изготовлению «Протоколов сионских мудрецов». Мануйлов создал шпионскую сеть в Вене, Стокгольме и Антверпене. В Мадриде он подкупил первого секретаря германского посольства, а затем, пойдя на шантаж, получил от него тайный код для расшифровки телеграмм из Берлина, прежде чем они попадали к германскому послу. Расшифровал Мануйлов и телеграммы японских военно-морских сил. Он же вскрыл сейф графа Витте и подложил туда компрометирующие Витте документы, что вынудило графа уйти в отставку с поста министра финансов. Не зная, кому он обязан своей отставкой, Витте, ставший позднее председателем Совета министров, по ходатайству князя Мещерского, причислил Мануйлова к своей канцелярии для выполнения «особого поручения». Этим особым поручением и были переговоры с Гапоном.

17

У Мани, как и у других евреев России, после Кишиневского погрома сионистские настроения заметно усилились, и ее буйная натура требовала немедленных ответных действий. Она приняла решение убить Плеве. Для этого она собрала группу из семи человек, куда вошли трое членов «Поалей Цион» и четверо эсеров. План состоял в том, чтобы сделать подкоп под особняк Плеве и заложить туда динамит. Нужны были деньги, и Маня поехала в Берлин якобы поступить в коммерческую школу. В Берлине она нашла богатого еврея, который, возмущенный Кишиневским погромом, дал деньги. Но прежде чем Маня успела вернуться в Россию, всю ее группу арестовали. Только позднее она узнала, что один эсер рассказал Азефу о плане покушения, чтобы заручиться его помощью, и тот не замедлил сообщить охранке.

«Это был самый сильный удар в моей жизни, — написала Маня в своих мемуарах, — как будто земля ушла из-под ног, и я не видела, куда теперь идти. Страшная горечь охватила меня, как и большинство еврейской молодежи. Невозможно выразить словами, что творилось у нас на душе (…) После погрома изменился смысл всей моей жизни, все идеи и идеалы, переполнявшие мне душу, вдруг улетучились, и у меня осталась одна-единственная цель — защищать мой народ! Я быстро собрала своих товарищей, и мы приняли окончательное решение: с этой минуты больше не бороться за Россию, а полностью посвятить себя нашим еврейским собратьям (…)»[829].

Маня с товарищами занялась созданием еврейской самообороны. Она хотела, чтобы евреи всегда были готовы дать достойный отпор. Они ездили по местечкам западной и южной России, собирали пожертвования, всевозможными способами добывали оружие.

В Одессе тем же самым занимался молодой Владимир Жаботинский, которого друзья привезли на Молдаванку в штаб-квартиру одесского филиала ЕНРП. В одной комнате оказался склад револьверов, ломов, кухонных ножей, ножей для убоя скота.

«Во второй комнате, — писал Жаботинский, — мы поместили гектограф и на нем размножали листовки на русском и на идише; их содержание было очень простым: две статьи из уголовного кодекса, в которых написано ясно, что убивший в целях самообороны освобождается от наказания, и несколько слов ободрения к еврейской молодежи, чтобы она не давала резать евреев как скот. Вначале я удивлялся долготерпению полиции. Невозможно, чтобы она не обратила внимания на наши действия (…) тайна раскрылась мне, когда мне представили владельца этой конторы (…) Это был молчаливый и вежливый молодой человек, с шелковистой бородкой, и сам он как бы символизировал разновидность, известную под именем „шелковый молодой человек“. Имя его уже пользовалось известностью в левых кругах (…) Генрик Шаевич. Теперь мне рассказали, что Шаевич — посланец и агент известного петербургского жандарма Зубатова, автора нового метода воздействия на рабочее движение (…) Он подыскал посланцев — в большинстве своем, видимо, наивных людей, действительно уверовавших, что эта система в будущем облегчит положение рабочих, — и они уже начали свою пропаганду в Петербурге, Вильне, Минске, Сормове и на донецких шахтах (…) А Генрика Шаевича послали в Одессу. Не думаю, что в числе заданий, которые поручил ему Зубатов, значилась еврейская самооборона, и нет сомнения, что, занимаясь этим, Шаевич рисковал своим официальным положением. Но местное начальство боялось задеть агента Зубатова (…) Мне безразлично, был ли этот Шаевич честным и заблуждающимся человеком или шпионил и предавал сознательно: на мой взгляд, с того дня, когда он предоставил нам такое надежное убежище, чтобы вооружить евреев, он искупил все свои грехи…»[830].

А более четверти века спустя, когда Жаботинский уже уехал из России, он вспоминал, что «в 1905 году, в Одессе (…) жандармы, царский эквивалент нынешнего ОГПУ[831] вторглись ночью в квартиру еврейской семьи в поисках революционной литературы. Литературы они не нашли, но обнаружили пачку свежеотпечатанных манифестов с названием организации еврейской самообороны — совершенно нелегальной. Листовки призывали евреев сопротивляться погромщикам с оружием в руках. „Это меня не касается, — отмахнулся офицер, руководивший обыском, и выбросил манифесты. — Это не имеет никакого отношения к подрывной политической деятельности“ (…) В течение двух лет гражданской войны (1918–1919) самая большая на Украине еврейская община Одессы охранялась добровольческой организацией под названием Еврейская Боевая дружина. У членов этой дружины была своя форма, они жили в казармах и были достаточно хорошо вооружены. Все это было, конечно, совершенно нелегально, но тринадцать правительств, которые поочередно сменяли друг друга, оккупируя город (французы, греки, белогвардейцы, большевики, украинцы и пр.), с должным уважением относились к нелегальной организации еврейской самообороны»[832].

Директор петербургского Департамента полиции получил донесение о том, что в одесской штаб-квартире ЕНРП хранится оружие, и телеграфировал начальнику одесской полиции: «Вильбушевич известна мне и градоначальнику графу Шувалову лично. Окажите ей всю необходимую помощь».

«Погром потряс до основания всех евреев, стоявших во главе „Независимой“ (…) Как раз потому, что полиция нам не мешала, мы не могли больше пользоваться (…) лицензией, выданной нам Зубатовым. Через несколько месяцев после Кишиневского погрома мы собрали руководителей всех наших филиалов и после тяжелых и горьких споров приняли решение, по националистическим соображениям, ликвидировать нашу организацию. Это был самый трагический съезд для меня и для моих товарищей, как будто мы решили покончить жизнь самоубийством»[833], — писала Маня в своих воспоминаниях.

Так окончилась история ЕНРП, или Еврейской независимой рабочей партии. Пиком ее деятельности была начавшаяся в Одессе в июне 1903 всеобщая стачка, которую возглавил руководитель местного филиала ЕНРП Шаевич, стоявший к тому времени во главе шести тысяч членов этой партии. За считанные недели в южном крае началась всеобщая забастовка, в которой приняли участие еврейские и нееврейские рабочие. Общее число бастующих дошло до ста тысяч человек.

«Забастовка, — сообщал Шаевич Зубатову, — растет не по дням, а по часам, захватывая самые разнообразные ремесла, и только отсутствие надлежащего количества силы умеряет ее размеры (…) мне приходится разрываться на части в истинном смысле этого слова, чтобы удовлетворить спрос на меня (…) напр., у христиан, для которых я являюсь оракулом»[834].

Шаевича в самом деле считали оракулом. С горящими глазами, раздувающимися ноздрями, с полными слез глазами, он описывал жизнь обреченного на нищету и бесправие рабочего люда. «Один за всех — все за одного!» — выкрикивал он под рев толпы. Его призывы были направлены и на политическую борьбу.

Зубатов немедленно переслал Шаевичу записку: «Только сугубо экономические требования, и никакой политики».

Забастовка охватила уже и порт.

«Великий князь Александр Михайлович, который был начальником главного управления мореплавания (…), — пишет граф Витте, — потребовал объяснений от портовых управлений и, к удивлению, получил ответ, что эта забастовка устроена по приказу из Петербурга правительственными агентами»[835].

Крупные промышленники обрушивали на Министерство внутренних дел поток жалоб, и вскоре Плеве, взбешенный донесениями жандармерии, отправил одесскому градоначальнику телеграмму, предлагая «принять самые энергичные меры против подстрекателей к забастовке, в т. ч. и к независимцам, и водворить порядок на улице, хотя бы с употреблением оружия».

На примере ЕНРП Плеве понял, что все зубатовские идеи на деле не менее опасны, чем революционные. Зубатов тоже почувствовал, что дело плохо и его положение может пошатнуться. Он телеграфировал Мане, чтобы она не покидала Минск, опасаясь, что в Одессе ее арестуют по приказу Плеве.

«Плеве вынужден был своих же агентов (в том числе главного — еврейку из Минска) арестовать и выслать с юга»[836], — написал в своих мемуарах граф Витте.

В отношении «еврейки из Минска» Витте ошибся: Маня осталась на свободе, арестовали Шаевича. При обыске у него нашли записку от Зубатова, где о Плеве было сказано «этот старый осел».

Из тюрьмы Шаевич переслал Зубатову письмо:

«Дорогой Сергей Васильевич! Сегодня выезжаю этапом в Ярославль и Москву, а оттуда — „куда Макар…“ и проч. Хотел бы проститься с Вами, и, если Вам удалось бы добиться свидания, я был бы очень рад видеть Вас, быть может, в последний раз…»[837].

Вначале Шаевича отправили в Вологду, а потом сослали на пять лет в Колымский край. По дороге в ссылку он заболел, и его оставили до весны в Красноярской пересыльной тюрьме, где, верный теории Зубатова, он вел среди заключенных монархическую агитацию и даже обратился с прошением о помиловании к царю, доказывая свою невиновность и верноподданнические чувства. Из Красноярской тюрьмы Шаевич тоже послал Зубатову письмо:

«(…) Я уже полтора месяца не имел ни малейшего известия о том, что делается во внешнем мире (…) Последнее письмо от М. В. (…) было далеко не успокоительного свойства. Судя по нему, я предположил, что ей и Вам грозит опасность очутиться в моем положении (…) ради Бога, черкните мне хоть несколько слов, что с Вами и с М. В. Грозило и грозит ли Вам теперь что-нибудь»[838].

А Зубатов уже был смещен с должности и уволен со службы. По официальной версии, причиной тому были перехваченные письма Зубатова к Шаевичу, который в Одессе довел дело до всеобщей стачки. А по слухам, провокатор и секретный сотрудник охранки Михаил Гуревич донес Плеве, что Зубатов затеял против него интригу. Об этой интриге Зубатов позднее рассказал сам.

Летом 1903 года у него дома и в его кабинете был проведен обыск и изъяты многие документы, включая переписку с Маней и Шаевичем. Зубатову было приказано явиться домой к Плеве.

Плеве не предложил Зубатову сесть и потребовал рассказать о ЕНРП.

— Ваше превосходительство с самого начала знало о моей работе и о достигнутых результатах, — сказал Зубатов, — особенно с Еврейской независимой рабочей партией, которая, под руководством моего агента…

— Речь идет о жидовке Вильбушевич, — перебил его Плеве. — Той самой, которая в Одессе сделала своим заместителем жида Шаевича, взбаламутившего всех рабочих. О ней я знаю. Но как вы посмели устроить эту забастовку?

— Ваше превосходительство…

— Молчать! Вы поощряли своих жидов бастовать, чтобы показать, как вы сильны с вашими дурацкими легальными рабочими союзами. Вы посягнули на основы государственной власти! Вы пошли против Государя императора!

Плеве пошарил на столе, надел очки и раздельно прочитал приказ по Министерству внутренних дел об увольнении со службы и об отставке надворного советника, генерала жандармерии Зубатова с запрещением проживать в Петербурге и в Москве.

— Куда же мне теперь? — растерялся Зубатов и почувствовал слабость в ногах.

— Во Владимир. Там и будете проживать.

Во Владимире Зубатов прожил пять лет. Оттуда он написал издателю заграничного журнала «Былое» Бурцеву[839]: «Кроме близких родных, никто ко мне не наезжает. При всем том я почтительно отклонил лестные для себя приглашения возвратиться к делам (…) Причины этому были две. Во-первых, у меня сын — студент; возвращение мое к делам вызвало бы крик, а при партийных нравах (…) с местью до 7-го колена это могло бы закончиться для него печально. Во-вторых (…) если бы я вернулся к делам, мне пришлось бы опять сосредоточиться на репрессии, а это еще менее прежнего могло удовлетворить меня, ибо не в ней, по-моему, лежит суть дела (…) Вышвырнув меня, Плеве оказал мне неоценимую услугу. Гордость и совесть никогда бы не позволили мне кинуть дело в тяжелую для него минуту. Я либо продолжал бы терзаться, либо попал под браунинг»[840].

Это письмо Зубатова прошло цензуру и не на шутку встревожило Департамент полиции. Там перепугались, что Зубатов сообщит Бурцеву секретную информацию.

Во Владимир послали специального чиновника для допроса Зубатова. Его это так напугало, что он прекратил переписку с Бурцевым. Зубатов испугался не зря: близкий к властям Мануйлов написал ему: «О ваших отношениях с „убийцами“ вроде Бурцева здесь уже давно говорят…»[841] Мануйлов был одним из тех влиятельных знакомых Зубатова, которые добились для него высочайшего соизволения вернуться в Москву. И он туда вернулся.

Отбушевала позорная русско-японская война, отгремела предсказанная Зубатовым революция 1905 года, монархия переживала глубочайший кризис, и он был готов, по его словам, «сгинуть вместе с ней, но только не на людях».

Наступил год 1917-й. Крики разносчиков газет: «Царь отрекся!» — застали пятидесятитрехлетнего Сергея Васильевича Зубатова за обедом.

Он аккуратно вытер салфеткой рот, кивнул прислуге, чтобы сменила тарелки, но, не дожидаясь десерта, извинился перед женой и удалился в кабинет. Там он сжег в камине некоторые документы и письма, достал из потайного ящичка старый пистолет, зарядил его, сел в кресло и, глядя на портрет Государя императора, выстрелил себе в висок.

18

Хаим Житловский сказал Герцлю, что месяцы жизни Плеве сочтены, еще в 1903 году. Зубатов предрекал убийство Плеве в разговоре с графом Витте еще раньше, за месяц до Житловского. Витте писал, что «…меры, принимаемые Плеве, приведут к тому, что он будет убит»[842]. Но в 1903 году Манин план подкопа провалился.

А когда наступил 1904 год, Центральный комитет партии эсеров вынес Плеве смертный приговор.

На заседании Центрального комитета Боевую организацию представляли два человека, известных только под псевдонимами: «Иван Николаевич» (Азеф) и «Павел Иванович» (Савинков[843]). Трудно вообразить двух столь разных людей. Савинков был «небольшого роста; двигался незаметно и бесшумно; серо-зеленые глаза, совершенно бледное лицо; говорил тихим, низким, даже монотонным голосом; беспрерывно курил. Держался просто и с достоинством; выступал уверенно, несколько церемонно, с холодным в меру самообладанием; от всего его существа веяло незаурядной личностью и внутренней силой. Черты лица были приятными, но, хотя ему было только под сорок, морщины, особенно вокруг глаз, придавали коже сходство с пергаментом. Непроницаемые глаза смотрели очень пристально, и отсутствующий взгляд, казалось, отмечен печатью рока. Всю жизнь Борис Савинков провел в конспирации. Ни религии, ни морали, ни дома, ни страны, ни жены, ни детей, ни родни, ни друзей — только бесстрашный охотник и дичь. Непримиримый, непобедимый одиночка. Утешение он нашел в том, что всю свою жизнь без остатка отдал одному-единственному делу — свободе русского народа»[844], — написал Уинстон Черчилль в своей книге «Великие современники».

Азеф же отпугивал с первого взгляда. Особенно отталкивал угрюмый взгляд исподлобья да еще мясистые губы. Грузный, большеголовый, узколобый, с короткой шеей, он прямо-таки подавлял тех, кто оказывался с ним рядом. Ярко выраженные семитские черты лица затушевывались густыми черными усами. Говорил очень медленно и властно, положив на стол тяжелые кулаки. Одно лишь его появление вызывало смутную тревогу. Однажды горничная, открывая ему дверь в квартиру, куда он пришел по делам, всплеснула руками и вскрикнула: «Ой, барыня, к вам — шпик!»

Под руководством Азефа подготовка к покушению на Плеве длилась много месяцев. В ней принимали участие преимущественно бывшие студенты, которые, отбыв наказание за поднятый ими бунт, рвались отомстить тому, кто обрек их на ссылку и на армейское ярмо. Под видом извозчиков, лоточников, нищих они следили за каждым шагом Плеве. Как вспоминала позднее эсерка, изображавшая торговку семечками, это была собачья жизнь: спать приходилось в ночлежках и с утра до ночи наблюдать за отведенным участком маршрута, по которому Плеве ездил в министерство и обратно, всегда в сопровождении охранников на велосипедах. «Разносчики газет» и «продавщицы цветов» вертелись вокруг министерства, болтали с охраной и приносили нужные сведения.

Чувствуя опасность, Плеве переселился в здание Департамента полиции, но раз в неделю обязательно выезжал на доклад к царю, и было решено провести операцию в один из таких выездов.

Когда воскресным утром 15 июля 1904 года министр внутренних дел фон Плеве ехал к Государю императору с еженедельным докладом, «продавцы газет» уже стояли на одной стороне улицы, «нищие» — на другой и непосредственные исполнители операции — на своих постах. На первом посту стоял Егор Сазонов, на втором — Иван Каляев, на третьем — Шимшон Сикорский и на четвертом — Давид Боришанский.

Карета Плеве с охранниками появилась ровно в десять часов, как и ожидалось. У въезда на Цепной мост лошади замедлили шаг, и, когда карета поравнялась с «путевым обходчиком» Сазоновым, он успел увидеть за отодвинутой занавеской белые пушистые усы и ничего не выражающие глаза. С криком «За революцию!» Сазонов швырнул под карету обернутый в газету сверток, и тут же раздался взрыв. Когда рассеялся дым, на мостовой лежала мертвая лошадь, раненый кучер, целехонький портфель с документами, а возле огромной воронки растекалась лужа крови, в которой лежал мертвый Плеве с оторванной правой рукой.

Сокамерники арестованного за покушение Шимшона Сикорского вспоминали, что, перед тем как ночью покончить с собой, он все время говорил о Кишиневе и спрашивал: «А вы знаете, что такое погром? Это надо видеть! (…) Лежит голый старик, тонкие синие ноги, сморщенная кожа, а в глазах торчат гвозди (…) И молодая девушка с разорванным животом… Как же было его не убить, этого Плеве!»

Но почему Плеве убили по приказу главы Боевой организации Азефа, который был и агентом охранки? По одной версии, у Азефа были с Плеве личные счеты: Плеве приказал проверить все расписки Азефа в денежных ведомостях Департамента полиции. А кроме того, Азеф бесился от ярости, считая, что Кишиневский погром устроил Плеве, и сказал, что, как еврей, он, Азеф, не успокоится, пока ему не отомстит. По другой версии, Азефу позарез нужна была значительная и успешная операция Боевой организации, чтобы прикрыть ряд ее провалов, подстроенных им самим. И по третьей версии, Азеф исполнял волю Зубатова, решившего отомстить Плеве. Как бы то ни было, наутро после убийства Плеве все газеты Европы вышли с огромными заголовками: «Жертвы Кишиневского погрома отомщены». А репутация Азефа в партии эсеров упрочилась настолько, что «бабушка русской революции» Екатерина Брешко-Брешковская, подозревавшая, что Азеф — предатель, устыдилась своей подозрительности и отвесила ему земной поклон.

Начальник петербургской жандармерии написал, что «с ужасным концом Плеве начался процесс быстрого распада центральной власти в империи…»[845].

Этот процесс усилился, когда через полгода в Москве на Кремлевской площади член Боевой организации Иван Каляев бросил бомбу в карету московского генерал-губернатора, командующего войсками московского округа, родного дяди царя, великого князя Сергея Александровича, которого, как и Плеве, разорвало на куски. Метнуть свой смертоносный сверток Каляев должен был двумя днями раньше, но он увидел, что в карете кроме генерал-губернатора сидит великая княгиня с детьми.

В начале века террористы еще не убивали ни в чем не повинных людей.

Под впечатлением убийства родного дяди самого царя Леонид Андреев втом же году написал повесть «Губернатор», в которой как нельзя более точно описал настроения России 1904–1905 годов.

Весной 1905 года Азеф выдал охранке почти весь состав Боевой организации и навел полицию на засекреченное место в Нижнем Новгороде, где проходил областной съезд эсеровской партии. Несколько месяцев спустя он передал полиции план вооруженного восстания в Петербурге, и оно не состоялось. Через год Азеф сорвал покушение на министра внутренних дел. Еще через год — на императора Николая II, а в 1908 году выдал охранке последних семь членов Боевой организации, которые были приговорены к смертной казни через повешение.

Эта казнь тоже произвела сильное впечатление на Леонида Андреева, и он написал «Рассказ о семи повешенных».

Центральный комитет партии эсеров заподозрил неладное и начал расследование деятельности Евно Азефа, в ходе которого выяснилось, что он — предатель. Партийный суд вынес ему смертный приговор, но Азефу удалось бежать за границу, и с 1910 года он жил в Германии с паспортом, выданным российским посольством. После начала Первой мировой войны Азеф оказался под надзором немецкой полиции, в 1915 году был арестован как «опасный революционер» и умер в тюремной больнице весной 1918 года.

19

Граф Витте в своих мемуарах назвал Маню главным агентом Плеве. Манина тайная связь с Зубатовым была подтверждена ее письмами к нему, найденными после революции в архиве Департамента полиции.

Вот несколько отрывков из них:

«Не мешало бы вам знать, где живет каждый из моих учеников и с кем они ведут знакомство (…) Прошу вас во имя всего, что вам дорого, арестуйте Якова Минделя и Исаака Ботвинника, солдата вятского полка (…) Литографский станок (…) находился у Лейбы, хозяина той беседки, в которой я занималась со своими рабочими (…) Фамилии главных агитаторов: Штерн, типографщик (…) Каганович, типографщик (…) Лифшиц, типографщик (…)»[846].

Не оставляют сомнения и зубатовские донесения начальству с пометкой «совершенно секретно».

«Маня передала имена, адреса и другие опознавательные данные членов комитета (…) и просит их не арестовывать. В обмен на мое обещание она назвала все подлинные имена (…) В ее намерения входит дать показания обо всех знакомых в Гродно»[847].

Таким образом, тот факт, что Маня стала осведомителем, а значит, и предателем, не вызывает сомнений, как и то, что она на этот счет нисколько не заблуждалась, судя по таким строкам из ее письма к Зубатову:

«Не зная, что я была главным тайным предателем, они обвиняют друг друга в излишней болтливости, а некоторых и в провокаторстве…»[848]

Вопрос заключается в другом.

Пошла ли Маня на предательство по идейным соображениям, считая, что приносит пользу еврейским рабочим?

На этот вопрос нет однозначного ответа. Принимая во внимание Манину одержимость, можно с большей долей вероятности предположить, что так оно и было. В пользу такого предположения говорит тот же отрывок из зубатовского донесения, который свидетельствует о Манином предательстве: «Она беспокоится о благе рабочих (…) и просит их не арестовывать».

И редактор журнала «Былое» Бурцев не считал Маню провокатором: «Мы никогда не включали Маню Вильбушевич в список провокаторов. Наоборот, мы ее исключили из этой категории. Мы знали, что (…) Зубатов — провокатор (…) наша единственная претензия к Мане Вильбушевич состояла в том, что она с ним работает (…) она называла имена разных людей (…) Но она это делала не для того, чтобы выдать их полиции, а с целью выразить несогласие с их действиями…»[849]

Но, может быть, Маня работала с Зубатовым просто потому, что была в него влюблена?

На этот вопрос, скорее всего, не могла бы ответить и сама Маня.

20

Любимый брат Мани Нахум, всего на год моложе ее, прислал из Эрец-Исраэль срочную телеграмму, что он тяжело болен и нуждается в Маниной помощи. Он хорошо знал, что другим способом сестру не вытащить из России, где она в конце концов погибнет. Маня не раздумывала ни секунды и в начале 1904 года высадилась в Яффе. Увидев на причале живого-здорового Нахума, она все поняла и хотела наутро вернуться тем же пароходом, но пароход уже ушел.

Нахум (сокративший свою фамилию до Вилбуш) позаботился о том, чтобы Маня — такая бледная, измученная, исхудавшая — попала в хороший дом, где она сможет прийти в себя после русских кошмаров.

Так Маня оказалась в доме Ольги и Йехошуа Ханкиных[850] в Яффе, где все говорили по-русски. Ханкин целыми днями ездил по стране и вел переговоры с арабами, стараясь выкупить у них как можно больше земель для еврейских поселенцев, а круглолицая, вальяжная Ольга сидела с Маней на кухне у самовара и рассказывала, как ради Ханкина бросила русского офицера, которого очень любила. Эта «пастораль» длилась недолго: Нахум предложил Мане присоединиться к его экспедиции, которая отправлялась на поиски источников воды и полезных ископаемых в Эрец-Исраэль и в Заиорданье. В экспедицию входили свободно говоривший по-арабски младший брат Ханкина и бывшая учительница из Кишинева. Запаслись провизией, водой, лекарствами и оружием на случай нападения бедуинов — такие случаи не были редкостью.

— Ну, тебе-то не привыкать! — засмеялся Нахум, протягивая Мане пистолет.

Обе женщины были одеты в мужскую одежду. В дорогу отправились верхом, так что Мане пригодилась детская привычка гонять по двору на неоседланной лошади.

— Помнишь нашу белую лошадь? — спросила Маня Нахума, и они наперебой стали вспоминать детство, Нёмку-цыгана.

«Мы пересекли верхом всю Эрец в течение шести недель. Каждый день по десять-двенадцать часов в седле (…) Я влюбилась в Эрец»[851], — напишет потом Маня.

Маня загорелась желанием объехать еврейские поселения и выяснить, почему поселенцы постоянно нуждаются в помощи барона Ротшильда.

«Долгие месяцы я занималась этим исследованием. Сидела с каждым крестьянином и спрашивала о цифрах, которые он сам не знал, потому что не привык ничего записывать и вести отчетность. Большинство крестьян (…) злились и на турецкую власть, и на чиновников барона Ротшильда. Многие были „угандистами“[852]. „Мы тут с 1882 года, — говорили они, — у нас большой опыт, мы уже больше двадцати лет мучаемся. Мы уже не раз бунтовали. Чему вы, новенькие, можете нас научить?“»[853] — вспоминала Маня.

Побывала Маня и в Петах-Тикве, где местные религиозные домовладельцы враждовали с пришлыми «голодранцами» — молодыми парнями из России, заглушавшими голод песнями, танцами, а главное — жаркими спорами о сионизме и социализме. Там Маня впервые и увидела курчавого, черноволосого, черноглазого и чернобородого Исраэля Шохата[854], приехавшего из ее родного Гродно и говорившего только об одном: не арабы, не бедуины и не черкесы, а вооруженные евреи должны охранять свои поселения! Молодой, горячий и красивый Исраэль Шохат спорил с Маней, о чем бы ни шла речь.

* * *
Начатое Маней исследование все больше увлекало ее, и она с головой ушла в собранные материалы, а Йехошуа Ханкин горячо поддерживал ее увлечение.

Кончилось тем, что Маня осталась в Эрец-Исраэль.

Прошла весна, потом лето. Однажды у Ханниных Маня листала старые русские газеты и вдруг увидела заголовки, которые перевернули ей душу: «Смертный приговор Гершуни», «Убийство Плеве».

Ханкины не поняли, почему Маня в истерике бросилась к дверям.

— Что с тобой, Манечка? — Ольга дала ей воды, и Маня почти шепотом выговорила:

— В Россию…

— Да что ты? Какая Россия?

— Посадите меня на пароход в Россию, — повторяла она как заклинание, оседая в крепких объятиях Ольги.

Когда Маня пришла в себя, ее усадили выпить чаю…

— Гершуни ты уже не поможешь — только себя погубишь. Нашему народу в России делать нечего. Евреи должны собраться здесь, в Эрец-Исраэль. А наш долг — помочь им в этом, — начал исподволь Ханкин.

От окладистой бороды Ханкина, от рассудительной Ольги, от начищенного самовара веяло чем-то таким домашним, что Маня успокоилась:

— Ладно, больше никаких разговоров о России.

Прошел еще год, и Маня поехала в Париж изучить французский опыт заселения колоний и убедить барона Ротшильда, владевшего обширными землями в Эрец-Исраэль, дать денег на новую ферму по образу российской сельскохозяйственной артели.

В Париже Маня посетила писателя, философа и врача Макса Нордау, который был правой рукой Герцля. Нордау принял ее очень любезно, а Маня начала читать ему лекцию о том, как важно, чтобы евреи в Эрец-Исраэль сами работали на земле, а не нанимали арабских феллахов[855]. Нордау слушал ее с полчаса, а потом сказал:

— Знаете, голубушка, вы одержимы идеей фикс! Вам нужно лечиться. Говорю вам это как психиатр.

Маня сверкнула очками и, не попрощавшись, ушла.

По утрам Маня сидела в библиотеках. Искать нужные материалы по ведению фермерского хозяйства ей помогал живший в Париже ее давно «офранцузившийся» двоюродный брат Ив Вильбушевич, редактор французского правительственного вестника по вопросам тропических стран.

«Я тщательно изучала все методы колонизации империалистических государств и очень быстро поняла, что нам нечему у них учиться. У нас — свой путь. Судьба еврейского народа не похожа на судьбу гоев»[856].

Попав на аудиенцию к барону Ротшильду, Маня с ним говорила, как ей было свойственно, категорично и прямо. Еврейские поселенцы в Эрец-Исраэль не умеют самостоятельно вести хозяйство, а тут еще чиновники господина барона ставят им палки в колеса, чем окончательно губят все дело; поселенцам нужна земля, нужны деньги.

Через несколько дней барон прислал ей письмо, в котором выражал готовность передать поселенцам часть земли под ферму. Что же касается денег, то их придется искать в другом месте.

По вечерам Маня ездила в театр и в оперу в сопровождении Ива Вильбушевича. Он привязался к Мане и старался быть с ней каждую свободную минуту. Эта привязанность закончилась тем, что через некоторое время после отъезда Мани из Парижа Ив покончил с собой, как и его отец, любимый Манин дядя Осип. Семейный рок?

В Париже Маню нашел товарищ по ЕНРП. После революции 1905 года и проигранной русско-японской войны евреев снова сделали козлами отпущения, и им грозит опасность. От него же Маня узнала, что ее друзья снова занялись созданием еврейской самообороны, для которой позарез нужно оружие. И как можно больше.

Маня тут же решила, что фермы в Эрец-Исраэль подождут — нужно доставать оружие.

«Богатые парижские евреи категорически возражали против любого вмешательства в эти нелегальные дела, — вспоминала потом Маня. — Возражали и чиновники барона Ротшильда. Но с помощью двух гоев, старших офицеров французской армии, я сумела убедить барона Ротшильда поддержать еврейскую самооборону в России, и он дал 50 000 франков золотом при условии, что это останется в полнейшей тайне. Мы связались с большим бельгийским оружейным заводом в Льеже. Сумели переправить через четыре границы партию браунингов и патронов. В те времена российская таможенная служба была еще такой неопытной и наивной, что, прибегнув к разным мелким трюкам, ее легко было обдурить, так что все наши ящики с оружием дошли по назначению. Только в последний раз мы чуть было не оплошали…»[857].

Маня переоделась в молодую «ребецен»[858], обзавелась фальшивым немецким паспортом и под видом священных книг в подарок ешивам Украины от евреев Франкфурта перевезла в Россию восемь больших ящиков с оружием. Это была самая последняя партия. На ней кончились деньги барона Ротшильда.

Маня благополучно добралась до Одессы. На вокзале ее встретила Бат-Циона Мирская, член «Поалей Цион». Они с Маней сели на извозчика, а ящики вез за ними другой извозчик. Так они приехали на квартиру в центре города. По заранее разработанному плану хозяева квартиры всей семьей отправились на дачу. Люди из организаций еврейской самообороны должны были каждый день приходить за своей частью оружия. Но уже через два часа вышедшая на разведку Бат-Циона сообщила, что дом окружен шпиками. Нужно отложить раздачу оружия. Бат-Циона ушла, а Маня на всякий случай переложила из сумочки в карман юбки крошечный пистолет с глушителем, полученный в подарок от бельгийских оружейников.

После полудня раздался звонок в дверь. Маня открыла и увидела страшно бледного молодого человека — вот-вот упадет в обморок. Он спросил, здесь ли живет студент Акимов. Маня ответила, что он ошибся адресом, но незнакомец упал-таки в обморок. Маня втащила его в коридор и начала отпаивать водой. Придя в себя, он стал рассказывать ей бесконечную историю о том, как жена сбежала от него с другом-революционером, студентом Акимовым. Он их давно ищет, уже остался без гроша, несколько дней крошки во рту не было. Говорил он долго, а потом тем же монотонным голосом, глядя Мане прямо в глаза, спросил как бы между прочим: «Вы не слышали, что в этот дом сегодня привезли ящики с оружием для революционеров?» Маня отшатнулась, и он тут же понял, что пришел по правильному адресу, а Маня поняла, что он ее разыграл и сейчас выдаст полиции. Когда он собрался уйти, Маня не раздумывая выхватила из кармана пистолет и выстрелила в него два раза. Незнакомец упал, глядя на Маню с тоскливым ужасом, и через несколько минут скончался.

«Я должна была решить, как избавиться от трупа, — вспоминала Маня. — В одной из комнат стоял большой шкаф с зимними вещами. Я его туда затащила и забросала одеялами. Хорошо вытерла следы крови и стала ждать Бат-Циону. Она пришла поздно вечером и сказала, что шпики ушли со двора и вокруг дома все тихо. Я ей рассказала, что случилось, и она до смерти перепугалась. Мы решили засунуть труп в один из ящиков из-под оружия, отвезти его завтра на железнодорожную станцию и отправить как товарный груз. Бат-Циона пошла позвать человека нам на помощь. Через час она вернулась с молодым, толстым и веселым плотником, который принес инструменты. Когда мы хотели засунуть труп в ящик, оказалось, что у него чересчур длинные ноги и надо их отрезать. Плотник вынул пилу и попросил меня помочь. Я наотрез отказалась. Он рассердился, начал ругаться, потому что ему пришлось все делать самому. А я дрожала всем телом и ничего не могла с собой поделать. В конце концов он закончил „работу“. Мы засунули труп вместе с отрезанными ногами в ящик, набросав туда соломы и нафталину. Стерли с ящика все следы его происхождения, и плотник наглухо забил крышку. Наутро я взяла грузчиков, отвезла ящик на станцию и отправила по вымышленному адресу. За три дня подруги Бат-Ционы развезли оружие по разным местам, и на этом окончилась моя миссия»[859].

В конце лета 1906 года, возвращаясь из России, Маня с удивлением поймала себя на мысли, что тоскует по дикой красоте Эрец-Исраэль, а может, еще больше — по Исраэлю Шохату, с которым не успела ни договорить, ни доспорить.

Они поженились в 1908 году. Маня Вильбушевич стала Маней Шохат, и началась новая эпопея в жизни этой незаурядной женщины.

21

В Палестине начала двадцатого века по равнинам Галилеи скакали на конях вооруженные евреи, одетые как арабы, и смачно матерились по-русски. Старожилы называли их «а идише козакн»[860]. Они бежали от погромов в России, а в Палестине на них нападали феллахи, которые их ненавидели. Но в России евреи были чужаками, а здесь они жили на своей земле, строили и защищали свои поселения, мостили дороги, осушали болота, сажали сады, а если молились, то своему Богу, и только песни пели русские.

В России часть евреев стали революционерами, ушли в подполье, отбывали сроки в тюрьмах, в ссылке, на каторге. Такой опыт пригодился тем из них, кому в Палестине приходилось все отвоевывать и добывать силой.

Одержимые идеалисты, они были готовы сами умереть за свои идеи и убить всех, кто мешал их осуществлению. Маня и Исраэль Шохат не составляли исключения.

Исраэлю был двадцать один год, а Мане — тридцать, когда они пошли «под хупу». Хупой служило натянутое на четыре штыка бело-голубое знамя созданной Исраэлем Шохатом организации еврейской самообороны «ха-Шомер». На знамени красовались ставшие девизом строчки из стихотворения Йехуды Коэна «Зелоты»[861]: «В крови и в огне пала Иудея, в крови и в огне она восстанет!»

В Эрец-Исраэль Маня Шохат была очень известной фигурой. Из России за ней шла слава храброй революционерки, вождя еврейской партии, участницы еврейской самообороны и террористки. Очень скоро вокруг супругов Шохат образовалось молодежное ядро.

Сначала Шохаты жили в Седжере — маленьком поселении Нижней Галилеи, где была опытная ферма под руководством агронома Элияху Краузе. Здесь в Седжере в 1907 году после праздника Суккот[862] Шохаты и еще восемнадцать энтузиастов осуществили идею Чернышевского, создав первую в Эрец-Исраэль коммуну, которая и стала прообразом израильского киббуца.

Коммуна оправдала себя, поскольку, как объясняла Маня, «человеческий материал был совершенно исключительным, а преданность работе — образцовой (…) мы закончили первый год с большим успехом и определенным доходом — впервые в истории еврейского земледельчества в Эрец-Исраэль»[863].

Постепенно в коммуну вливались новые люди. Среди них был и двадцатитрехлетний уроженец Плонска Давид Йосеф Грин.

В Седжере Давида поразила увиденная им панорама:

«Со всех сторон поднимаются и спускаются горные цепи, и у каждой особый вид, особый цвет, особая форма (…) Между двумя холмами стоит гордый в своем одиночестве могучий Тавор, и его круглая вершина взирает на нас. Поднялся я на нее однажды знойным днем, и внезапно перед глазами предстало величественное и бесконечно прекрасное зрелище! Подо мной — зеленоватые холмы, цветущие долины, покрытые ковром молодой поросли; надо мной — бесконечная синева неба, а на севере, прямо напротив меня, но на расстоянии двух дней пути, высится высоченная гора, старейшина всех израильских гор — Хермон, окутанный сверкающим покровом вечных снегов. Вот она — Эрец-Исраэль (…) Здесь нашел я ту Эрец-Исраэль, о которой мечтал. Нет больше лавочников, маклеров, наемных рабочих, бездельников, живущих за счет чужого труда. Здесь все работают, все живут своим трудом. Мужчины пашут, боронят. Женщины возделывают огород и доят коров. Дети пасут гусей, скачут верхом на лошадях к отцам в поле. От деревенских жителей с загорелыми лицами пахнет землей и навозом»[864].

Эту идиллию часто нарушали нападавшие на Седжеру и бедуины, и феллахи, и враждебно настроенные христианские жители соседней Кфар-Канны[865], и Шохаты мечтали о еврейской обороне не меньше, чем о еврейском труде. В еврейском труде они себя уже испытали — пришло время попробовать свои силы в еврейской обороне.

Шохаты возглавили делегацию, которая пришла к агроному Краузе и потребовала передать охрану опытной фермы в руки членов «ха-Шомер».

— Еврейских сторожей не бывает, — сказал Краузе. — Пока не будет еврейских воров, я не поверю в еврейских сторожей.

Маня на секунду задумалась. Шохат знал эти искорки за стеклами Маниных очков, и, выйдя от Краузе, он ее спросил:

— Ну, что ты уже придумала?

— Ему нужны еврейские воры? Пожалуйста! Будут ему еврейские воры.

И Маня рассказала Шохату о Нёмке-цыгане.

— Ты предлагаешь…

— Увести из конюшни Краузе его любимую кобылу, а потом признаться, что украли ее мы. Пусть тогда попробует не поверить в еврейских сторожей.

Сказано — сделано.

Услышав ночью тревожное ржание своей кобылы, Краузе начал звать на помощь сторожа-черкеса, но тот уже давно видел седьмой сон у себя в деревне. Наутро Краузе уволил черкеса, и ферма, как и все поселение, перешла под охрану еврейских сторожей.

«Едва возвратясь домой после дневной работы, мы распрягали лошадей и — бегом к своим винтовкам (…) Мы не расставались с ними ни на минуту, — записал Давид Грин, — ели, гуляли, мылись, читали, разговаривали с ружьем в руках или за спиной»[866]. Тем не менее Давида Грина не приняли в организацию «ха-Шомер». Члены «ха-Шомер» заявили, что он — неподходящий человек: рассеянный мечтатель, витает в облаках, и осенью 1909 года Давид Грин, сменивший фамилию на Бен-Гурион, оставил Седжеру, навсегда затаив обиду на Шохатов.

А в 1948 году Бен-Гурион стал первым премьер-министром государства Израиль.

* * *
Мане и Исраэлю больше по душе были винтовки, чем мотыги. Они, как и в России, добывали оружие, учили членов «ха-Шомер» стрелять, объезжали еврейских поселенцев и уговаривали их передать всю охрану в руки «ха-Шомер».

«Нам нужны дисциплинированные люди с оружием», — неустанно повторял Шохат, который давно начал собирать таких людей. Стоял в Яффском порту и присматривался к тем, кто сходил с трапа. С некоторыми заговаривал, знакомился. Многие из них вошли потом в «ха-Шомер». В их числе был и Ицхак Бен-Цви[867], будущий второй президент государства Израиль.

Один из членов «ха-Шомер» нашел рядом с Седжерой пещеру, где шомеровцы стали собираться тайком от турецких властей, запрещавших поселенцам иметь оружие. Там же проходила и церемония принятия в члены организации.

Перед церемонией Маня беседовала с кандидатами, которые по одному входили в пещеру. На стене висело знамя, под ним — две скрещенные сабли, а по бокам — ружья. Вдоль стен сидели члены «ха-Шомер», а во главе стола — Исраэль Шохат. Слева от него стоял керосиновый фонарь, справа лежал пистолет. Церемония была короткой. Шохат зачитывал устав «ха-Шомер»: «С момента принятия в организацию каждый член „ха-Шомер“ принадлежит не себе, а отечеству. Он должен идти на любой риск. За нарушение устава — смерть!»

Строжайший отбор людей, их обучение стрельбе, верховой езде, быстрой ориентировке на местности, выживанию в тяжелых условиях и прочим навыкам военного дела — все это сделало «ха-Шомер» прообразом будущей израильской армии.

Члены «ха-Шомер» беспрекословно подчинялись приказам Шохата. Только Маня отказалась ему подчиняться. Она сама привыкла приказывать.

Шохата Маня считала уже взрослым мужчиной, а он оставался ребенком — капризным, вспыльчивым, склонным к авантюрам. Она думала, что будет ему женой, а стала матерью. Она его опекала, боготворила и бешено ревновала к каждой юбке. Черные кудри, орлиный нос, горящие глаза — он был неотразим. Чего нельзя было сказать о Мане. Мальчишеская стрижка, очки на носу, бескровные губы, низкий, почти мужской голос, строгое черное платье или простой сарафан — она выглядела рядом с ним по меньшей мере странно. Очень некрасивая, она рядом с мужем подчеркивала его красоту. Но их брак отбрасывал на Исраэля Шохата лучи Маниной славы, питая его юношеское честолюбие, когда своей славы у него еще не было. Маня исступленно любила Исраэля, а он — всех женщин, что стало поводом к двум Маниным попыткам самоубийства.

«Он не особенно старался скрывать своих женщин, даже в ее присутствии», — написала Манина подруга и биограф Рахель Янаит Бен-Цви[868]. Большой портрет маслом актрисы «Габимы» Ханы Ровиной, с которой у Шохата был долгий и бурный роман, Шохат повесил в тель-авивской квартире прямо в столовой, а в Кфар-Гилади снимок Ровиной висел даже в спальне.

Однажды Исраэль сказал Мане:

— Запомни, брак это — буржуазный пережиток. Ты сама по себе, я сам по себе. Мы заключили союз, потому что у нас есть общая цель — еврейское государство. Ради него мы уехали из России, ради него соединили наши судьбы, ради него создали «ха-Шомер». Ты мне не просто жена, ты — мой товарищ и друг.

Несмотря на такие не совсем обычные супружеские отношения, в 1911 году тридцатитрехлетняя Маня родила первого ребенка. Сыну дали имя Гидеон, но все называли его Геда.

Постепенно «ха-Шомер» признали во всех еврейских поселениях. Его члены доказали, что могут защищать поселенцев с оружием в руках. Как написал своему брату один из них, «арабы боятся евреев (…) Им достается от нас каждый день»[869].

Но и евреям доставалось от арабов не меньше. Арабы убили члена киббуца Дегания. Два дня спустя они напали на трех еврейских рабочих возле Киннерета[870] и убили одного из них. Еще через три недели в Седжере был убит охранник, пытавшийся задержать грабителей.

В «ха-Шомер» начались разногласия. Молодежь требовала приступить к ответным действиям и отказывалась подчиняться приказам. Маня пыталась говорить с молодыми по душам, но они жаждали мести, и все ее старания пропадали зря. В это же время турки начали повальные обыски в поисках нелегального оружия.

* * *
Когда в 1914 году началась Первая мировая война, все российские подданные сразу попали под подозрение у турецких властей.

Как-то Маню пригласили к себе друзья и познакомили с цензором-армянином, который ненавидел турок. Он запер дверь, достал из кармана написанный по-французски донос и показал Мане. «Мы, жители Ришон ле-Циона, — читала она, — свое оружие сдали. А есть женщина — Маня Шохат, которая знает место, где ее товарищи прячут оружие. Она живет в Тель-Авиве у своего брата Гедальи. Он-то человек честный и в делах с оружием не замешан». Когда Маня дочитала, цензор при ней порвал донос, но предупредил, что, если поступит второй, он ничего не сможет сделать.

Шохат был в Галилее, принимал новых членов в «ха-Шомер», и с ним нельзя было связаться. Гедалья посоветовал сестре как можно скорее скрыться, но Маня боялась, что вместо нее арестуют других.

Через неделю после первого доноса поступил второй, и уже наутро турецкая полиция явилась с обыском в дом инженера Гедальи Вильбушевича и арестовала Маню, обвинив ее в том, что она с мужем готовит восстание против Оттоманской империи. Маню отвезли в Яффу и посадили в кишле[871]. Она была первым еврейским заключенным при турках после начала Первой мировой войны. Грязная кишле так же походила на Бутырку, как начальник турецкой полиции — на Зубатова. Только особый тюремный запах, который Маня считала давно забытым, не отличался от бутырского.

На первом допросе Маня увлеченно рассказывала о сионизме, убеждая начальника полиции в том, что это движение никоим образом не противоречит интересам турецких властей, но он перебил ее:

— Вы хотите создать государство в государстве!

Маня начала было объяснять заново, но турок заорал:

— Вы служите интересам врагов Турции и хотите нас обмануть. Ты и все твои шомеровцы — предатели! А предателей я вешаю! — побагровел он.

Маня схватила со стола начальника полиции кинжал, так же как много лет назад она схватила чернильницу со стола жандармского офицера в России, и замахнулась им. Турок отшатнутся и побелел. Маня швырнула кинжал на пол и спокойно вышла из кабинета.

Опомнившись, начальник отвел душу на двух арестованных за мелкие проступки, приказав повесить их на центральной площади Яффы. Из своей камеры Маня видела два трупа, качавшихся на виселице.

Турки искали Шохата, который перебрался из Галилеи в Хайфу и скрывался там. Турецкие власти заявили, что, если Исраэль Шохат не будет найден, они повесят заложников. Тогда Шохат сам пришел в полицейский участок.

Шохата обвинили в руководстве подпольной сионистской организацией, имевшей целью создать независимое государство в Эрец-Исраэль вне состава Оттоманской империи, и посадили в иерусалимскую тюрьму. Вскоре туда же перевели Маню. Тогдашний турецкий наместник в Палестине объявил, что большинство палестинских евреев — сионисты, а сионисты — враги Турции. Через две недели после Шохата были арестованы Бен-Гурион и Бен-Цви, которых наместник приказал выслать из страны навечно. В апреле 1915 года закованных в кандалы Бен-Гуриона и Бен-Цви посадили в Яффе на корабль, отплывавший в Александрию. Провожавшим друзьям Бен-Гурион сказал: «Посмотрим еще, кого уберут отсюда навечно, нас или наместника».

Маня и Исраэль Шохаты были приговорены к ссылке в Турцию. Перед отправкой в ссылку с помощью посредников и крупного бакшиша[872] Мане и Шохату разрешили на одни сутки покинуть тюрьму и в сопровождении турецких полицейских отвели в иерусалимскую гостиницу на свидание с «родственниками», которыми, разумеется, были члены «ха-Шомер». Исраэль Шохат дал им наказ крепить ряды, копить оружие и стягивать все силы в Галилею. Дал он им и план захвата Иерусалима на тот случай, если в ходе войны турки начнут проигрывать.

После Шохата Маня сказала несколько слов о вере в будущее и запела «Ам Исраэль хай»[873].

Жена Маниного брата подарила Мане бархатное платье, и Маня в день высылки из Эрец-Исраэль его надела.

По правилам, установленным турецкими властями, ссыльные, у которых не было денег, должны были идти в ссылку пешком. Но люди состоятельные могли нанять дилижанс. Шохаты и их старые друзья Ханкины, которых турки тоже приговорили к ссылке, так и сделали. Четырехлетний сын Геда остался у родственников в Эрец-Исраэль. Турецкий полицейский сопровождал ссыльных до Дамаска, а оттуда — до Анатолии[874]. Две глиняные мазанки в богом забытой турецкой деревушке Броса стали домом для двух ссыльных семейств на долгих четыре года.

«О тяжелой жизни в Бросе, о том, в каких условиях росла моя маленькая дочь Анна, родившаяся там, о нескончаемых душевных муках я не хочу писать. Меня оторвали от всего самого дорогого: от сына Геды, от любимых друзей, от брата Гедальи и всей моей семьи. Передать мучения Исраэля и Ханкина, которые походили на двух львов в клетке и все эти годы не переставали придумывать, как нам оттуда бежать, у меня тоже нет сил»[875], — вспоминала потом Маня.

22

В том же году, когда были сосланы Шохаты и Ханкины, в Эрец-Исраэль появилась еврейская подпольная организация НИЛИ[876], гораздо более опасная для турок, чем «ха-Шомер». НИЛИ работала на англичан. В нее входило двадцать пять человек, включая Маниного брата Нахума и двух арабов-христиан. Руководили этой организацией семья Ааронсон — два брата Аарон и Александр[877], их сестра Сарра — и Авшалом Файнберг. Файнберга Маня знала по Парижу еще шестнадцатилетним мальчиком, поэтому она была так поражена, узнав, что донос на нее туркам написал он.

Шомеровцы всегда недолюбливали Ааронсонов из Зихрон-Яакова. Зажиточные, с барскими замашками, часто ездят за границу, не признают ни русского социализма, ни борьбы за права рабочих в Палестине, ни местных мод, и вообще не семья, а белая ворона. Маня, так та просто считала этих белоручек и буржуев-эксплуататоров идеологическими врагами. В Зихрон-Яакове находилась и штаб-квартира НИЛИ.

Некоторое время Исраэль Шохат бурно ухаживал за красавицей Саррой Ааронсон, но она предпочла ему Авшалома Файнберга, который писал ей стихи на иврите и на французском, играл на скрипке и театральным жестом откидывал волосы со лба. Со старшим братом Сарры Аароном Шохат боролся за место вождя в ишуве — так называли еврейское население в Эрец-Исраэль. Еще большую неприязнь Шохат испытывал к члену НИЛИ экстравагантному Йосефу Лишанскому по прозвищу «красавчик». Три года тот пробыл в «ха-Шомер» и пользовался расположением Мани, но потом его выгнали. Чужак, носит перстни, посиживает в кафе, разъезжает в экипажах с женщинами. Тогда Лишанский создал свою организацию «ха-Маген»[878], конкурирующую с «ха-Шомер», а потом перешел в НИЛИ, которую шомеровцы называли не иначе как «бандой».

Большинство ишува считало шпионскую деятельность НИЛИ аморальной, а главное — опасалось репрессий со стороны турецких властей. Да и сами англичане поначалу с недоверием относились к НИЛИ, отказавшейся от денежного вознаграждения. Англичане не привыкли вести дела с идеалистами. Поэтому НИЛИ искала, где и как наладить с ними связь, и в 1915 году Авшалом Файнберг прибыл на американском корабле в Египет, чтобы установить связи с британской разведкой. А в Англию поехал Аарон Ааронсон для переговоров с представителями британского правительства о сотрудничестве с НИЛИ.

В начале 1917 года, не получив никаких известий о результатах миссии Ааронсона, Файнберг, на этот раз уже вместе с Лишанским, вновь отправился в Египет, полагая, что там установить связь с англичанами будет легче.

Они пошли пешком через Синай, но недалеко от линии британских войск их обстреляли бедуины. Лишанский был легко ранен, а Файнберг убит на месте. Только полвека спустя, в 1967 году, останки Авшалома Файнберга нашли в Синае под финиковой пальмой, выросшей из оказавшихся у него в кармане семян. Его похоронили на горе Герцля в Иерусалиме с государственными почестями, а строчка из письма Файнберга к Сарре — «Тысяча поцелуев тебе, любимая…» — стала названием израильской песни.

Раненый Лишанский все же добрался до Каира и встретился с Ааронсоном, который приехал туда для переговоров с англичанами не только об их сотрудничестве с НИЛИ, но и о будущем еврейского населения после того, как они освободят Палестину.

Здесь же судьба свела Ааронсона с одним из самых загадочных людей своего времени — английским археологом, писателем, разведчиком и вождем арабского восстания против турок Томасом Лоуренсом, по прозвищу «Лоуренс Аравийский»[879], который стал героем бесчисленных легенд, книг, спектаклей, голливудского фильма и погиб в автокатастрофе в 1935 году.

«Новая фигура в арабском отделе, молодой младший лейтенант по фамилии Лоуренс. Археолог. Очень информирован в вопросах Эрец-Исраэль. Высокомерен»[880], — записал в дневнике Ааронсон в начале 1917 года после первой встречи с Лоуренсом.

Через полгода Лоуренс стал капитаном, и тогда же Ааронсон записал в дневнике после второй встречи с ним:

«Ни капли дружелюбия. Лоуренс достиг слишком многого в слишком молодом возрасте. Много о себе мнит. Без конца говорит об арабах, их нуждах, об их восприимчивости, о том, как благородно мы поступим, если поддержим арабские чаяния. Чем больше я его слушал, тем больше мне казалось, что я нахожусь на лекции какого-то пруссака-антисемита, который читает ее на английском языке (…) После беседы с Лоуренсом я пришел к заключению, что в Иудее и Самарии нам нечего будет делать, а в Галилее у нас есть кое-какие шансы. Во всяком случае, Лоуренс сам хочет проверить, как настроены еврейские поселенцы в Галилее: если они за арабов, те их пощадят; если против — вырежут»[881].

У капитана Лоуренса его собеседник тоже вызвал неприязнь, о чем он и сообщил своему начальству. А сестра Ааронсона Сарра, тайно посетившая Каир, Лоуренсу понравилась. Вполне возможно, что в своей книге «Семь столпов мудрости» посвящение «С. А.» Лоуренс сделал Сарре Ааронсон.

Аарон Ааронсон задержался в Каире, Лишанский вернулся в Зихрон-Яаков. На время отсутствия Ааронсона НИЛИ возглавили Лишанский и Сарра. Тут же пошли слухи, что Лишанский убил Файнберга из ревности к Сарре. А член НИЛИ, двоюродный брат Файнберга, отправился проследить его маршрут, чтобы докопаться до истины, но его схватили турки и повесили в Дамаске.

В результате достигнутой Ааронсоном договоренности с англичанами с февраля 1917 года связные НИЛИ из Англии начали высаживаться с военного корабля в районе Атлита, где находилась опытная сельскохозяйственная станция агронома Аарона Ааронсона.

Восемь месяцев передавала НИЛИ английской разведке собранную информацию о численности турецкой армии, о ее передвижениях, о расположении аэродромов и военных складов. Сарра Ааронсон с помощниками принимала с корабля коробки с золотыми монетами — средства, собранные за границей для нуждающихся евреев в Эрец-Исраэль — и переправляла их комитету, которым руководил первый мэр Тель-Авива Меир Дизенгоф.

* * *
Осенью 1917 года в руках у турок оказался один из членов НИЛИ, выданный бедуинами. Под пытками он рассказал о НИЛИ и назвал все имена. Турецкие солдаты окружили Зихрон-Яаков, арестовали всех подозреваемых в причастности к НИЛИ, включая Сарру Ааронсон. Три дня турки пытали ее, вырывали ей ногти и волосы, но ничего не добились. Тогда они решили перевезти Сарру в Назарет, чтобы нужные показания выбил из нее главный врач Четвертой турецкой армии, садист Хасан-бек, напоминание о котором и по сей день не исчезло из Израиля: на границе Тель-Авива и Яффо стоит мечеть Хасан-бека.

Перед отправкой в Назарет Сарра попросила у начальника тюрьмы разрешения сменить окровавленные тряпки. Ее в кандалах привели к ней домой, охранник остался во дворе, а Сарра закрылась в ванной, достала из тайника пистолет и выстрелила себе в рот. Но она была так слаба, что рука дрогнула, и выстрел получился неудачным. Полностью парализованная, но в сознании, Сарра прожила еще трое суток.

Лишанский был единственным руководителем НИЛИ, которому удалось бежать. Турки объявили ультиматум: либо евреи выдадут Лишанского, либо от Зихрон-Яакова не останется и следа, а заложники будут убиты. Лишанский метался от дома к дому, стучался во все двери, но никто ему не открыл. «Турки нас вырежут, как они вырезали армян», — говорили евреи. За голову Йосефа Лишанского турки назначили награду в сто фунтов золотом. В последней надежде он бросился к старым друзьям из «ха-Шомер». Не зная, что с ним делать, заместитель командира Цви Надав запросил указаний Шохата. Связной в Ливане переправил Шохату шифрованную записку через сирийскую границу.

Прочитав записку, Шохат повел Маню на прогулку, где и сообщил ей о провале НИЛИ, о самоубийстве Сарры и об охоте на Лишанского.

— Я всегда говорила, что они — дилетанты, — холодно заметила Маня.

— Да Бог с ними. Сейчас надо решать, что делать с Лишанским. На кой черт Цви с ним связался? Ведь он знает, что этого «красавчика» ищет полиция! Что теперь делать?

— Выдать Лишанского туркам, — так же холодно отрезала Маня.

— Да ты что? Каким бы он ни был, он — еврей. Нет уж, доносчиками мы не будем. У турок своих хватает.

— Вот они и донесут, где прячется Лишанский. Хочешь, чтобы турки спалили весь Зихрон?

— Наши люди должны его спрятать, пока не удастся переправить его через границу.

— А тем временем турки начнут убивать евреев. Ты что, не знаешь старого революционного правила «Жертвовать одним ради спасения многих»? Лишанский поставил под удар весь «ха-Шомер». Он же знает всех по именам и выдаст еще до того, как его начнут пытать.

— Конечно, если турки накроют Лишанского, всех наших людей повесят вместе с ним. Но даже если Лишанского выдать, мы не избавимся от мести турок. Нет, Лишанского нужно прятать и охранять. Я так и напишу Цви. У тебя бумага есть?

— Подожди, Исраэль, не горячись, слушай меня внимательно. Нельзя допустить, чтобы Лишанский попал к туркам живым. Надо оставить ему пистолет, и пусть застрелится сам, как Сарра.

— А если не застрелится?

— Тогда его прикончим мы.

Шохат внимательно посмотрел Мане в глаза и вспомнил, что в Гродно говорили: «С Маней Вильбушевич шутки плохи».

— Вы же были друзьями, — сказал он.

— Рутенберг с Гапоном тоже были друзьями, — съязвила Маня. — А потом Рутенберг Гапона и повесил. Ты рассуждаешь, как ребенок, а я хорошо помню слова Гершуни: «Убей своего лучшего друга сам, чтобы его не убили враги». Турки все равно поймают и повесят Лишанского. Так что для него будет лучше, если это сделаем мы. По крайней мере, мучиться не будет. Ну, так кому поручим?

Шохат помолчал, не желая так быстро сдаваться. Потом глухо проговорил:

— Цви его подобрал, пусть он от него и избавляется. Но пистолет ему все-таки нужно оставить. Ликвидируем лишь в случае крайней необходимости.

— Такой случай уже наступил.

— Об этом судить только Цви, ему на месте виднее.

— Лишанский выдаст нашу организацию, а ты будешь еще чего-то ждать.

— Мы ни с кем не сводим счеты. Я не хочу, чтобы возникло подозрение, будто мы избавились от идеологического противника.

— Когда мне исполнилось двенадцать лет, старший брат Моше подарил мне пистолет и сказал: «Запомни, что пускают его в ход, либо совершая преступление, либо выполняя моральный долг». Понял?

— Понял. Особенно — насчет преступления.

— Ничего ты не понял. Сегодня Лишанского прячут наши люди, а завтра им всем будет конец.

— Пиши приказ: «Действовать сообразно обстановке. В случае чего убить на месте».

Получив приказ, заместитель Шохата перевез Лишанского в галилейский киббуц Хамра, потому что Лишанский сказал, что хочет перейти ливанскую границу и спрятаться у знакомых друзов. Заместитель послал с ним двух шомеровцев, приказав в случае чего стрелять без предупреждения.

Когда Лишанский стал карабкаться на холм, один из шомеровцев выстрелил в него, так как ему показалось, что Лишанский хочет бежать. Лишанский упал с обрыва. Шомеровцы в полной уверенности, что он убит, отправились в обратный путь.

Но Лишанский был только ранен. Он добрался до ручья, промыл рану и перевязал ее шелковым носовым платком из той дюжины, которую ему когда-то подарила Сарра Ааронсон. Ночью он дошел до Метулы и прокрался к дому своей мачехи. Она так перепугалась, что он не рискнул остаться у нее. Весь следующий день и еще ночь он скрывался у горбуна-портного, которого знал с юности. Но уже пошли слухи, что Лишанский прячется где-то на севере и его ищут люди из Зихрона и других поселений. Портной дал ему буханку хлеба и сказал, что больше не может его прятать. Избегая людей, Лишанский начал пробираться в сторону Хайфы. Выйдя к побережью, он раскопал заготовленный вместе с Саррой тайник, где они спрятали жестянку с золотыми монетами. Тайник был пуст. Он пошел к сельскохозяйственной станции в Атлите, где был другой тайник. Там жестянка оказалась на месте. Лишанский купил лошадь и направился к давнему приятелю в Петах-Тикву, не подозревая, что турки уже давно ждут его именно там, в самом большом еврейском поселении страны. Перепуганная жена приятеля побоялась принять Лишанского, но все же дала ему бедуинскую одежду. Бросив лошадь, он пешком пошелв Ришон ле-Цион, где стояло знакомое бедуинское племя, но стоило бедуинам увидеть Лишанского, как они связали его, забрали у него золото, а его самого передали туркам за сто фунтов вознаграждения. Лишанского отвезли в Рамлу. Начальник полиции встретил его ударом по лицу и тут же отправил телеграмму в Иерусалим о задержании опаснейшего еврейского шпиона. Потом достал кнут и замахнулся.

— Стойте! — крикнул Лишанский по-арабски. — Не бейте меня, я вам все расскажу.

— Кто твои друзья? — начальник положил кнут на стол.

— «ха-Шомер», — криво улыбнулся Лишанский и назвал всех, кого только мог припомнить, добавив словесные портреты и подпольные клички.

После ареста Лишанского турки освободили в Зихроне всех заложников, а его самого под охраной целого батальона солдат отправили специальным поездом сначала в Иерусалим, а затем в Дамаск. В дамасской тюрьме уже сидели члены и НИЛИ, и «ха-Шомер». Ночью их разбудил шум в коридоре. Они прислушались. Звяканье кандалов, дробные шаги караульных. Шаги приблизились к их камере, и послышался громкий голос Лишанского: «Шалом, друзья!» А через час со двора, где стояла виселица, донесся его крик: «Да здравствуют английские освободители!»

На следующий день по всей дамасской тюрьме пронеслась весть, что войска генерала Алленби[882] захватили Иерусалим.

23

Из турецкой ссылки Маня и Исраэль Шохат вернулись в Эрец-Исраэль в 1919 году, как раз к Песаху.

Их возвращению предшествовала история, которую родившаяся в ссылке дочь Анна помнит до сих пор. За несколько часов до отплытия парохода Шохаты складывали в гостинице вещи и не заметили, как маленькая Анна пошла погулять на улицу. Когда родители хватились ее, уже стемнело. Обезумевшая Маня помчалась в наемном дилижансе по всему городу. Не найдя дочери, она в полном отчаянии вернулась в гостиницу.

— У нас пароход вот-вот уходит, а тебя где-то черт носит! — крикнул Шохат Мане. — Девчонку тут без нас найдут и пришлют ее в Эрец-Исраэль.

К счастью, Анну нашли до отплытия парохода.

«Всю жизнь я чувствовала, что Эрец-Исраэль важнее меня. Так было заведено у нас в доме (…) У меня не было матери (…) Я и мой брат Геда росли сами по себе»[883], — вспоминает Анна Шохат.

* * *
По возвращении из ссылки Маня и Шохат узнали, что шомеровцы основали в Верхней Галилее киббуц Кфар-Гилади, названный в память о погибшем в бою с арабами Исраэле Гилади. Этот киббуц стал домом для семьи Шохат. Была у них и маленькая квартира в Тель-Авиве на улице Лилиенблюма, того самого, который в 1902 году благословлял делегатов Минской конференции. В этой квартире в конце 1919 года кипели споры о том, сохранить ли «ха-Шомер» как самостоятельную организацию обороны после прихода англичан или создать объединенную организацию под общим командованием и включить в нее «ха-Шомер».

В это время положение в Верхней Галилее крайне обострилось из-за участившихся нападений арабов на еврейские поселения, и члены «ха-Шомер» просили Шохата срочно приехать и наладить переброску оружия. Но Шохат не смог приехать из-за болезни.

Больного Шохата пришел навестить Йосеф Трумпельдор, которого все называли Ося. Он недавно переехал в Эрец-Исраэль из России.

Трумпельдор уговаривал всех руководителей рабочего движения объединиться и совместными усилиями подготовить условия для принятия сотен тысяч евреев России, где бушует гражданская война и где их громят независимо от того, на чьей они стороне — красных или белых.

«Каждая секунда промедления ляжет несмываемым пятном на нашу совесть. Помогите тем, кто ждет помощи от Эрец-Исраэль! Спасите их!» — писал Трумпельдор в своем обращении к рабочим Эрец-Исраэль.

— Слушай, Ося, — сказал Шохат Трумпельдору. — Ты же видишь, что я болен, не то я сам поехал бы в Галилею. Съезди туда на несколько дней, выясни, как можно переправить им оружие, а когда вернешься, доложишь мне. Ты же офицер с боевым опытом, тебе и карты в руки.

29 декабря 1919 года Трумпельдор приехал в Галилею. Он проверял, достаточно ли укреплены поселения Кфар-Гилади, Тель-Хай и Метула, и задержался там на два месяца. А 1 марта 1920 года арабы напали на поселение Тель-Хай, и завязался неравный бой. В этом бою вместе с семерыми товарищами и погиб Трумпельдор, став национальным героем еврейского народа, чьим именем названы улицы в каждом городе Израиля.

* * *
На заседании расширенного совета «ха-Шомер» окончательно выявилось, кто за сохранение самостоятельности «ха-Шомер» и кто за то, чтобы влиться в объединенную организацию обороны. Последних Маня требовала изгнать из «ха-Шомер», а среди них был Шохат. Он настоял на своем, и 15 июня 1920 года образовалась Хагана. На ее основе и была создана Армия обороны Израиля.

* * *
В числе первых, кто вошел в комитет Хаганы, был и Исраэль Шохат. Он пообещал подчиняться приказам Хаганы, и на таком условии комитет согласился, чтобы в рамках Хаганы Шохаты собрали «Инициативную группу» по разработке плана создания еврейских поселений в пустыне Негев и в южной части Заиорданья. Группа появилась в начале 1921 года, но заняться этим планом Шохатам не довелось.

Как вспоминала Маня, 1 мая 1921 года «я оказалась в Тель-Авиве (…) и приняла участие в первомайской демонстрации. Мы ничего не опасались (…) как вдруг хорошо организованные и натравленные толпы арабов ринулись в еврейские кварталы между Тель-Авивом и Яффой, и начался погром (…)»[884].

Арабы кидали камни в евреев, избивали их, громили и грабили еврейские магазины. Евреи пытались защищаться, но арабские полицейские оружейным огнем прикрывали толпу погромщиков. Утром того дня много евреев было ранено, тринадцать — убито.

Около часа дня арабы напали на двухэтажный «Дом репатриантов», где находилось около ста безоружных жителей. Евреи заперли ворота, вытащили железные прутья из внутренних перегородок и выстроились для обороны. Одна из работниц «Дома репатриантов» стояла в первом ряду и подбадривала защитников. Они отбили несколько атак. В два часа дня показались арабские полицейские. Осажденные были уверены, что подоспела долгожданная помощь, однако полицейские открыли по ним огонь, бросили во двор две ручные гранаты, прорвались через запертые ворота, а за ними — толпа погромщиков. Большинству репатриантов все же удалось добежать до второго этажа и там забаррикадироваться. В половине третьего прибыли английские солдаты во главе с офицером. Одного выстрела оказалось достаточно, чтобы арабы разбежались. Одиннадцать убитых и двадцать шесть раненых остались лежать во дворе, двое из них впоследствии умерли от ран.

И на следующий же день возле дома на отшибе в восточной части Яффы были найдены изуродованные трупы хозяина дома, его сына и гостивших у него писателей Йосефа Хаима Бренера[885], Цви Шаца, Йосефа Луидора и Цви Гогика.

Сорокалетний писатель Бренер, уроженец Украины, был в Эрец-Исраэль властителем дум, и его убийство потрясло ишув. Не говоря уже о том, что ишув не мог прийти в себя оттого, что прямо у въезда в Тель-Авив среди бела дня убили шестерых евреев.

Во время этого погрома Маня и Исраэль срочно организовали самооборону. Мобилизовали жителей еврейских кварталов, которые строили баррикады, запасались камнями, ломами и бутылками, так как огнестрельного оружия у них не было. В одном переулке еврейские парни раздобыли в соседней аптеке склянки с серной кислотой, забрались на баррикаду из железных кроватей и плеснули серной кислотой прямо в лица нападавшим. Несколько арабов тут же ослепли. Маня переоделась сестрой милосердия и с пистолетом в кармане ходила среди арабов, подслушивала их разговоры и передавала Хагане собранную информацию. Более того, она реквизировала старенький «Форд», пригрозив хозяину гаража пистолетом. На этом «Форде» она и развозила по больницам раненых евреев.

Начавшийся в Яффе погром грозил перекинуться в Тель-Авив, и Шохат призвал на помощь как находившихся на службе, так и демобилизованных солдат Еврейского легиона, вооружив последних старыми турецкими ружьями, добытыми на складе яффского порта. И действительно, с восходом солнца погромщики попытались прорваться в Тель-Авив, но легионеры начали стрелять в воздух, и толпа арабов в испуге отступила. Потом легионеры с ружьями наперевес прошли по улицам Яффы. А в Тель-Авив спешно приехал из Иерусалима Пинхас Рутенберг и взял на себя командование обороной города.

Маня написала в своих воспоминаниях, что «Рутенберг сам себя назначил комендантом Тель-Авива и раздавал нам приказы без того, чтобы иметь хоть какое-то представление о происходящем и самому проверить положение дел»[886]. Видимо, она была так же постоянна в своей антипатии к Рутенбергу, как в симпатии к Гапону.

Погром весной 1921 года стал началом арабской войны против евреев и заселения ими Эрец-Исраэль.

24

Летом 1921 года Гистадрут послал Маню в составе делегации в Соединенные Штаты Америки собирать пожертвования на оказание помощи только что созданному «Банку ха-Поалим»[887]. А Шохат велел ей еще собирать деньги на покупку оружия и телеграфом переводить эти неподотчетные суммы в Вену, где идет большая распродажа оружия, оставшегося после Первой мировой войны, и где у него есть свои люди.

— Выбей из этих буржуев побольше долларов! — сказал он, провожая Маню в яффский порт.

Доллары Маня выбила и перевела в Вену, но поездка была напрочь испорчена. В Америке Манин приезд вызвал бурную полемику в тамошней еврейской прессе. Ее старые противники-бундовцы, о которых Маня забыла, не забыли ее. Один из руководителей БУНДа Владимир Медем[888] опубликовал в газете «Форвертс»[889] несколько Маниных писем к Зубатову, добавив от себя, что она «…рассказала Зубатову все, что знала, а Зубатов ее освободил из тюрьмы и послал обратно в Минск (…) Мы знали, что она изменила свои политические взгляды, но не могли себе представить, до чего она дошла (…) После революции 1917 года были найдены ее письма Зубатову, и подтвердилось, что она была провокатором. Она уехала в Палестину. Ее забыли, и, сиди она тихо, никто не стал бы ворошить старые истории. Человек с ее прошлым должен оставаться в тени (…) Я уверен, что партия „Поалей Цион“ в Америке не знает об этой истории и поэтому партийная пресса назвала ее „самым лучшим представителем рабочих Эрец-Исраэль“. Это же глупость, если не цинизм»[890].

«Я категорически заявляю перед всем социалистическим миром, что все обвинения против меня — сплошная ложь (…) Когда я прочитала (…) то, что называется моей перепиской с Зубатовым, я была потрясена. Просто окаменела. Поначалу я ничего не поняла. Вроде бы и стиль мой. И слова мои (…) После долгих размышлений я пришла к выводу, что Зубатов (…) скрыл оригинал и вставил в мои письма сведения, которые получил от своих провокаторов. Так создалось впечатление, что я (…) занималась вместе с ним слежкой и шпионажем (…) Если бы Зубатов знал, что все это когда-нибудь раскроется и эти письма причинят мне столько боли и горечи, он этого не сделал бы. Само собой разумеется, что, когда я это поняла, я простила его за то, что он меня предал»[891], — написала Маня в своих мемуарах.

Маня вызвала Медема на суд чести. На это Медем опубликовал еще несколько Маниных писем к Зубатову в доказательство своей правоты. Против него в Манину защиту выступил генеральный секретарь «Поалей Цион» в Америке. Так перепалка и продолжалась всю весну 1922 года, а Маня написала одному из руководителей Рабочей партии в Эрец-Исраэль: «Ты, конечно, читал мою „исповедь“… В самых страшных снах я не могла себе представить, что мне придется (…) раздеться перед всем миром (…) Суд? Я его уже не хочу. Хватит уже, хватит. Кто хочет верить, пусть верит, а кто не хочет — у него есть моральное право считать меня провокатором»[892].

* * *
Когда Маня была в Америке, Исраэль Шохат собрал в Тверии пятерых самых верных ему людей из бывшего «ха-Шомер» и устроил совещание. Он объявил о создании новой, глубоко законспирированной организации в рамках Хаганы.

— Ни у кого нет монополии на оборону страны, — сказал Шохат. — Поэтому мы будем действовать по своему разумению, формально оставаясь в Хагане. Наша маленькая группа так и будет называться «Квуца»[893]. Впрочем, лучше «Киббуц». Киббуц пойдет своим путем, потому что только так он может совершать великие дела и вести за собой массы.

В протоколе этого совещания, который сохранился в одном-единственном экземпляре, процитированы такие слова Шохата: «Мы стремимся создать организованную, революционную силу, которая будет защищать еврейский народ». А в уставе Киббуца было сказано, что его члены обязывались:

— сохранять строжайшую конспирацию;

— полностью посвятить себя Киббуцу;

— беспрекословно выполнять приказы;

— нести ответственность перед товарищеским судом за нарушение дисциплины;

— поплатиться за предательство жизнью.

Среди денежных источников Киббуца в протоколе упомянуты и те, которые в случае необходимости будут «добываться силой» на приобретение оружия и на боевую подготовку.

Штаб-квартира Киббуца была в Кфар-Гилади. В Киббуц со временем вошло шестьдесят человек. Авторитет Шохата был непререкаем.

Объектом первой операции выбрали сорокалетнего английского военного губернатора Иерусалима, генерала Рональда Сторса[894].

Во время беспорядков в Иерусалиме весной 1920 года Сторс дал приказ разоружить евреев и отказал им в помощи да еще арестовал организаторов еврейской самообороны во главе с Жаботинским.

Шохат зачитал смертный приговор Сторсу, и на это задание выбрали Йосефа Харита. Харит с еще одним киббуцником отправился в Иерусалим и начал слежку за Сторсом. Необходимую подготовку они провели за три месяца, но тут поступил приказ Шохата отменить операцию, чтобы не портить праздник по случаю прибытия первого Верховного комиссара Палестины, виконта Герберта Сэмюэля[895], единственного еврея на столь высоком посту за все время британского мандата. От Сэмюэля евреи ожидали многого.

В конце 1922 года Маня вернулась из Америки, а уже весной 1923 года при ее участии было решено организовать покушение на начальника яффской полиции Туфик-бея, ответственного за резню в «Доме репатриантов».

Для проведения этой операции Шохат, по совету Мани, выбрал молодого уроженца Астрахани Йерахмиэля Лукачера, которого прозвали «Лука-гимназист», так как в свое время его родители, прослышавшие про тель-авивскую гимназию «Герцлия», послали его туда учиться.

Лукачер был умен и очень красив. В начале Первой мировой войны его призвали в турецкую армию и направили в школу младшего офицерского состава, а потом в Анатолию для прохождения службы. Там в красавца по уши влюбилась дочь турецкого генерала, и Лукачеру стоило больших трудов от нее отвертеться.

В помощь Лукачеру дали его товарища по гимназии Биньямина Бихмана.

Туфик-бей лениво бродил по узким яффским улочкам и остановился у овощной лавки. Лукачер подошел к нему сзади, но, не желая стрелять в спину, окликнул его. Туфик-бей медленно повернулся, и Лукачер выстрелил в упор. Начальник полиции еще хватался за капустные кочаны, сползая на землю, когда Лукачер и Бихман уже убегали дворами, а до них доносился рев взбудораженной улицы. Лукачер добрался до Тель-Авива своей дорогой, Бихман — своей, и встретились они на улице Герцля в винной лавке, где заказали по рюмке коньяка.

Прошел слух, будто с Туфик-беем свели счеты его враги, которых у него было так много, что все поверили. Еврейские газеты, разумеется, поддержали эту версию. Арабские газеты, разумеется, обвинили в убийстве евреев, но им никто не поверил.

Крепко пожимая руку своему любимцу Лукачеру, Маня сказала, что он отомстил за жертвы погрома, устроенного арабами в Яффе.

* * *
Доктор права, поэт, писатель и журналист социалистического направления Якоб Исраэль де Хаан[896], сокративший свое имя до Якоб де Хаан, родился в Голландии. Между 1912–1913 годами трижды ездил из Голландии в Россию изучать условия содержания заключенных в царских тюрьмах. Там он впервые встретился с заключенными-евреями и узнал, что из-за своего еврейства они находятся в еще худших условиях, чем остальные. Де Хаан вдруг почувствовал тягу к своему народу, восстановил свое полное еврейское имя, начал изучать иврит, присоединился к сионистскому движению и в 1919 году репатриировался в Эрец-Исраэль. В Эрец-Исраэль он проклял сионизм и сионистов, примкнул к ультраортодоксам, что не помешало ему оставаться гомосексуалистом, заводить друзей среди себе подобных арабов и воспевать однополую любовь в прозе и в стихах. Он поселился в Иерусалиме, получил место палестинского корреспондента солидной голландской газеты, успешно продолжал журналистскую карьеру, подробно описывая сложную обстановку в Эрец-Исраэль, только что освободившуюся от власти турок и ставшую подмандатной территорией. Уже через полгода статьи, подписанные «Я. де Хаан», стали очень популярны и перепечатывались во многих европейских газетах. За пять лет де Хаан опубликовал около четырехсот «Писем путешественника», в которых, среди прочего, писал, что евреи неспособны к самоуправлению, категорически возражал против создания еврейского государства, доказывал, что арабская власть в Палестине предпочтительнее еврейской и что «большевиствующие» репатрианты из России стремятся навязать свою власть ортодоксальным жителям Иерусалима. Широко образованному и талантливому публицисту, Исраэлю де Хаану чуть ли не в одиночку удавалось формировать антиеврейское общественное мнение в Европе по палестинскому вопросу. Он перешел от слов к делу, когда посетил в Аммане основателя хашемитской династии и шерифа[897] Мекки Хусейна[898] в составе делегации ультраортодоксальной партии «Агудат-Исраэль»[899], которая заявила, что евреи-уроженцы страны выступают против сионизма.

Такая деятельность де Хаана не могла не встревожить сионистское руководство. К тому же он собирался начать в Лондоне кампанию за отмену Декларации Бальфура, и командование Хаганы приняло решение ликвидировать Исраэля де Хаана.

Летом 1924 года, за день до поездки в Лондон, де Хаан, как обычно, выходил из синагоги при больнице «Шаарей-цедек»[900] после вечерней молитвы. В воротах он чуть не столкнулся с молодым человеком, который спросил его, который час. Де Хаан не успел ответить, как тот выхватил из кармана пистолет и трижды выстрелил в упор. Исраэль де Хаан скончался на месте. Полиция бросилась на поиски убийцы. Было объявлено вознаграждение в двести лир за любые сведения о нем. Задержали нескольких подозреваемых и среди них — Маню. Полиция допрашивала арабских друзей Исраэля де Хаана, но ничего не добилась. Только спустя более полувека, в 80-х годах, было раскрыто это первое в истории Эрец-Исраэль политическое убийство. Оказалось, что Исраэля де Хаана убил уроженец Одессы Авраам Теоми, который позднее эмигрировал из Израиля и скончался в Гонконге в начале 90-х годов.

Ортодоксальные евреи, закрыв глаза на специфическую особенность Исраэля де Хаана, похоронили его на Масличной горе и возвели в праведники; светское население порадовалось тому, что убили ярого хулителя еврейского народа.

* * *
Указав в уставе Киббуца, что деньги на приобретение оружия и на боевую подготовку будут добываться в случае необходимости силой, Шохат полагался на российский опыт Мани, которая ему рассказала об «экспроприациях», или «эксах», как их называли боевики Гершуни.

Маня предложила провести «экс» в банке или в Русской церкви. Но что годилось для России, не годилось для Эрец-Исраэль, полагал Шохат. После долгих споров Маня сказала, что, если ему не нравится ее предложение ограбить банк или церковь, можно провести «экс» у тех, кто сам не в ладах с законом.

— Не побегут же они в полицию жаловаться, — добавила она.

Эта мысль Шохату понравилась, и вскоре они нашли подходящий случай для продления «экса». Посланный по делам в Бейрут киббуцник Йосеф Харит, попивая пиво в гостинице Пухачевского, где обычно собирались евреи из Эрец-Исраэль, обратил внимание на сидевших рядом троих хорошо одетых мужчин. Они все время писали на листках какие-то цифры и что-то тихо обсуждали. Он прислушался и понял, что это — контрабандисты, которые переправляют золото из Сирии в Эрец-Исраэль через Ливан. Харит подумал, что они-то и подходят для «экса». Шохат сразу же с ним согласился.

Руководителем операции выбрали Авраама Хайкинда, которого, как сказала Маня, в России знали во всех банках. Во время одного «экса» крепкий и отчаянный Хайкинд едва ушел от русской полиции, потеряв во время перестрелки три пальца. Чтобы подготовить операцию, нужны были деньги, а чтобы их добыть и заодно потренироваться, люди Шохата провели «экс» у иерусалимского менялы. На его деньги они купили четыре комплекта английской военной формы со знаками отличия и добыли старенькую автомашину.

Четыре киббуцника, включая Лукачера и Бихмана, с приклеенными усами, переодетые в английских патрульных солдат, устроили контрабандистам засаду недалеко от Кфар-Гилади. Хайкинд изображал их командира. Он запретил им открывать рот.

В черной перчатке на беспалой руке, помахивая офицерским стеком, Хайкинд остановил машину контрабандистов и с превосходным ирландским акцентом скомандовал водителю и двум пассажирам выйти из машины. Все трое вышли, а «командир» дал знак Лукачеру, и тот, обшарив всю машину, достал из-под сиденья мешочки с золотыми монетами. В это время Бихман незаметно залез под машину и кусачками перерезал бензопровод. Киббуцники умчались на своей машине еще до того, как контрабандисты поняли, что их ограбили.

Добыча составила фантастическую по тем временам сумму. Пятнадцать тысяч золотых фунтов стерлингов! На них купили оружие и в Эрец-Исраэль, и за границей.

Вопреки Маниной логике контрабандисты «побежали жаловаться», и полиция ринулась на поиски грабителей. Расследованием занялся еврейский отдел уголовной полиции. Полицейский, которому осведомитель кивнул на Маню Шохат, приехал в Кфар-Гилади провести обыск, но ему прозрачно намекнули, чтобы он уносил ноги, и он сразу понял намек.

А на грани провала Киббуц оказался, когда в Кфар-Гилади приехал к своему товарищу по гимназии молодой человек Барух Розенель. Его устроили на ночь в ту комнату, где казначей Киббуца держал под кроватью запертый ящик с оставшейся частью «эксовых» золотых монет. Ночью Розенель взломал ящик, взял золото и уехал в Тель-Авив. Там он хотел украсть велосипед, но попался, и при обыске у него нашли золотые монеты. Розенель тут же признался, что украл их в Кфар-Гилади. Казначею устроили очную ставку с контрабандистами, но они сказали, что это не он, а жители Кфар-Гилади сказали, что никакого золота в глаза не видели. Следствие по этому делу было поручено полицейскому офицеру Бехору Шитриту[901], хорошему другу Шохатов, который быстро изъял весь компрометирующий материал и замял дело.

После образования государства Израиль Бехор Шитрит стал первым министром полиции, а Барух Розенель вошел в историю Израиля как первый еврейский вор.

25

Шохат и Маня хорошо усвоили слова одного из руководителей Хаганы: «Если есть оружие без организации, ее в конце концов создают, но, если есть организация без оружия, ее в конце концов распускают». Так что после года изнурительной работы по ночам, втайне от всех жителей киббуцники оборудовали в Кфар-Гилади самый большой в стране оружейный арсенал.

О существовании арсенала кроме них знали еще несколько человек. Арсенал площадью в двадцать пять квадратных метров и высотой в два метра соорудили глубоко под землей и соединили еще с несколькими подземными помещениями. Опытный инженер, Манин брат Гедалья, спроектировал вентиляционную систему и установил генераторы, подававшие электричество. Штукатур Исер Бирнцвайг, которому завязали глаза и на веревке спустили под землю, обучил киббуцников белить стены так, чтобы не проникала влага. Во время Войны за Независимость Бирнцвайг уже под фамилией Бери стал начальником службы безопасности Хаганы. В арсенале были огромные запасы оружия: более трехсот ружей, шесть автоматов, сто семьдесят пистолетов и несколько тысяч патронов. Часть этого оружия отдали Трудовому батальону имени Иосефа Трумпельдора, состоявшему почти из пятисот новых репатриантов.

Шохат имел большое влияние на новых репатриантов и собирался пополнять ими Киббуц, а их поселения использовать под киббуцные базы. Но тут он встретил сопротивление своего старого противника — Бен-Гуриона.

Шохаты повели борьбу против Бен-Гуриона — того самого Грина, которого они не приняли в «ха-Шомер», сочтя его мечтателем, витающим в облаках. Теперь этот «мечтатель» набирал силу не по дням, а по часам. Он уже стал генеральным секретарем Гистадрута, куда кроме всех профессиональных союзов страны входил концерн сельскохозяйственных, промышленных, строительных и торговых предприятий. Бен-Гурион был идеологическим врагом Шохата. Первый верил в сионизм, второй, как написал позднее глава внешней разведки Мосад, уроженец Витебска Исер Харэль, идеализировал режим в Советском Союзе, что вело «(…) к слепому поклонению перед коммунистической идеологией, к отказу от сионизма и к предательству еврейского народа…»[902].

В 1923 году Бен-Гурион поехал в Москву на международную сельскохозяйственную выставку, надеясь договориться с советскими властями о легализации сионистского движения в России и о свободном выезде советских евреев в Палестину.

Шохат хотел заручиться поддержкой такой великой державы, как Советский Союз, в деле подготовки вооруженной и хорошо обученной армии для ведения партизанской войны с Англией, которую он считал злейшим врагом еврейского народа.

— Русским надо втолковать, — внушала Шохату Маня, — что мы здесь тоже строим социалистическое государство рабочих и крестьян. Представляешь, что будет, если Россия открыто поддержит идею создания еврейского социалистического государства в Эрец-Исраэль? Это же будет новая Декларация. Но не Бальфура, а Ленина. Русские должны понять, что, борясь против Англии, мы боремся с мировым империализмом. Поэтому мы с русскими — идеологические союзники. И вообще, они — наши должники. Мы им помогли сделать революцию в России, теперь пусть помогают нам сделать революцию на Ближнем Востоке.

На заседании руководства Киббуца было решено использовать деньги, оставшиеся после закупки оружия, для создания военной школы и женского батальона, для подготовки военных летчиков и для отправки «двух товарищей за границу, чтобы они изучили основы оборонной стратегии и партизанской войны». И в 1924 году Шохат, Иерахмиэль Лукачер и Пинхас Шнеурсон поехали в Германию закупить оружие и получить через советское посольство в Берлине въездные визы в Москву, чтобы зачислить Лукачера в советскую военную академию. Шохат хотел еще наладить в Москве связи с Советским Союзом на самом высоком государственном уровне.

Берлин ошеломил Шохата. Из больших городов он видел в своей жизни только Гродно и Иерусалим. Теперь он увидел весь мир в одном городе! Столица науки, искусства, политики и русской эмиграции! Какие огромные дома, сколько электричества, автомашин! А сколько красивых женщин!

Оказалось, что купить оружие в Германии 24-го года — плевое дело. Там все продавалось и покупалось, а при тамошней инфляции Шохат чувствовал себя миллионером. Он выдавал себя за турецкого гражданина, покупающего оружие для Албании. Большую партию оружия послали в Бейрут, откуда киббуцники переправили его в подземный арсенал Кфар-Гилади.

Вот только с зачислением Лукачера в советскую военную академию ничего не получилось, хотя у Шохата была рекомендация к советскому послу.

Эту рекомендацию ему дал Альберт Эйнштейн.

В два часа пополудни Шохат пришел к Эйнштейну, горничная попросила его обождать в гостиной, так как в это время профессор играет на скрипке. Через час Эйнштейн вышел к гостю. Шохат говорил с ним на идише в полной уверенности, что говорит по-немецки, но Эйнштейн его понял. Рассказал, что скоро поедет в Эрец-Исраэль, что его пригласили на открытие Иерусалимского университета, что оно состоится 1 апреля 1925 года…

— Вот я и выполню библейский завет «В будущем году в Иерусалиме!» — улыбнулся Эйнштейн, не соблюдавший библейские заветы, и спросил Шохата, какова цель его визита в Советский Союз.

— Хочется перенять опыт советских колхозов и воспитания детей, — не моргнув глазом ответил Шохат.

Эйнштейн подошел к письменному столу и на обороте визитной карточки написал своему знакомому — советскому послу в Германии несколько строк с просьбой посодействовать Исраэлю Шохату.

Попасть к послу Шохату помог старый знакомый — Александр Хашин (Авербух), который до Первой мировой войны был в Эрец-Исраэль одним из руководителей партии «Поалей Цион» и редактором ее газеты «Единство», а после революции вернулся в Россию и стал сотрудником ГПУ. Оно и направило Хашина своим резидентом в Берлин.

Советский посол поинтересовался, зачем Шохат просит въездную визу в Советский Союз, и тот откровенно рассказал ему о планах создания армии для партизанской борьбы против империалистической Англии с помощью советского оружия. Посол с пониманием кивал головой, обещал внимательно рассмотреть просьбу Шохата и вскоре прислать ответ.

Вечерами Шохат ходил в варьете, в рестораны и однажды встретил еще одного старого знакомого — Натана Пинчука, тоже бывшего члена «Поалей Цион», ставшего коммунистом, как и Хашин. В Берлине Пинчук женился на богатой немке и устроил у себя салон, где собирались русские эмигранты и спорили о судьбах России. Захаживал туда и Керенский. Никто из гостей салона не догадывался, что Пинчук — агент ГПУ.

Ответа от советского посла Шохат так и не получил и перед отъездом из Германии нанял для Лукачера частного преподавателя — отставного кайзеровского генерала, специалиста по партизанской войне.

По дороге домой Шохат еще успел заехать в Париж, и знакомые евреи помогли ему встретиться с главой французской социалистической партии Леоном Блюмом. Блюм, как и Эйнштейн, не соблюдал библейские заветы, но очень заинтересовался гостем из Эрец-Исраэль и особенно еврейскими юношами, которые хотели стать летчиками. Он обещал им помочь, но оказалось, что во французские летные школы принимали только французов или жителей французских колоний.

Через год после возвращения Шохата домой в Эрец-Исраэль приехала делегация из России в составе супружеской пары для выяснения возможностей установить торговые связи между советской Россией и Палестиной. Делегация посетила киббуцы, поселения Трудового батальона и встретилась с Шохатами, которые постарались показать товар лицом. Пусть русские товарищи увидят, что Киббуц и есть основа партизанской армии, готовой к войне с Англией. Делегация вернулась в Россию, а через несколько недель Эрец-Исраэль посетил намного более важный гость — Александр Хашин, приехавший из Берлина инкогнито. Он встретился с Шохатами. Месяц спустя после его отъезда Трудовой батальон получил от советского Центра кооперации предложение направить в Москву делегацию для посещения колхозов и совхозов.

Шохат возглавил делегацию. Он взял с собой руководителя Трудового батальона Менделя Элкинда и члена батальона Дова Мехонаи. В апреле 1926 года все трое выехали в Москву.

Москва ошеломила Шохата еще больше, чем Берлин. Москвичи, все как один человек, боролись за светлое коммунистическое будущее! С этим могут сравниться огромные дома и прочие чудеса Берлина?!

На первомайском параде трое «палестинских товарищей» стояли вместе с другими иностранными делегациями на Красной площади и восторженно аплодировали, глядя на физкультурный парад. Шохат особенно восторгался русскими физкультурницами.

«Палестинских товарищей» в Москве приняли очень радушно. Возили по образцовым заводам и фабрикам, показали образцовый подмосковный совхоз, образцово-показательную среднюю школу.

Как и мечтал Шохат, с ними беседовали «на самом высоком государственном уровне». Их пригласил Михаил Трилиссер[903] — начальник иностранного отдела ГПУ.

Не тратя время на официальную часть, Трилиссер начал расспрашивать делегатов об отношениях евреев в подмандатной Палестине с англичанами, с арабами и о рабочем движении. Элкинд и Мехонаи рассказали о Трудовом батальоне, который, по сути дела, есть оплот коммунизма в Эрец-Исраэль, и о приверженности рабочих идеалам социализма. Услышав про идеалы социализма, еврей Трилиссер печально улыбнулся. Шохат рассказал о сионизме, сделав акцент на социалистическом направлении этого еврейского национального движения, и подчеркнул неизбежность вооруженного конфликта с Англией, обманувшей ожидания еврейского народа.

Выйдя из здания ГПУ, трое делегатов распрощались. Элкинд поехал на встречу с руководителями Евсекции, а оттуда — в Крым для ознакомления с созданными там еврейскими коммунами; Мехонаи остался в Москве заканчивать медицинское образование, а Шохата на следующий день снова пригласили к Трилиссеру.

Шохат подробно рассказывал Трилиссеру об истории «ха-Шомер» и Киббуца, тот делал пометки в блокноте и неоднократно возвращался к вопросу о том, почему Киббуц не сотрудничает с палестинской компартией. Шохат объяснил, что это — небольшая партия, что ее в Эрец-Исраэль терпеть не могут за то, что она против сионизма и еврейского образа жизни. В заключение Трилиссер спросил, какие у Шохата просьбы. Тот ответил: зачислить нескольких киббуцников в советские летные школы и нескольких — в военную академию, а главное — официально поддержать создание еврейского коммунистического государства в Эрец-Исраэль. Трилиссер пообещал передать эти просьбы в соответствующие инстанции и в знак личной симпатии дал Шохату засекреченный номер своего служебного телефона. Этот номер и спас Шохату жизнь. Когда его задержали на московском вокзале по подозрению в шпионаже, в отделении милиции Шохат вынул записку с телефоном Трилиссера и попросил позвонить по этому номеру. Через считанные секунды вспотевший начальник отделения сам проводил Шохата к выходу, извинился за ошибку своих подчиненных и обещал их наказать.

В ожидании ответа советских властей на свои просьбы Шохат разъезжал по колхозам, побывал в Крыму, посетил там еврейские коммуны.

А ответа все не было. И быть не могло: русские «…не были заинтересованы в установлении связей с еврейской подпольной организацией, они проверяли возможность завербовать людей Шохата (…) Это был просто один из многочисленных трюков руководителей ГПУ, искавших подходящих агентов по всему миру»[904], — писал потом Исер Харэль.

Подходящего агента руководители ГПУ нашли. Мендель Элкинд, вернувшись из Москвы, привез с собой подробный перечень заданий:

Приостановить нелегальную репатриацию.

Внести деморализацию в ряды сионистов.

Вызвать раскол в рабочем движении.

Последнее задание Элкинд выполнил успешно. Трудовой батальон раскололся на левую, прокоммунистическую, и правую, сионистскую, фракции. Конфликт бушевал больше года, после чего в 1927 году Элкинд с группой своих сторонников иммигрировал в Россию. Их транспортно-дорожные расходы оплатил спецфонд ГПУ. В Крыму Элкинд создал свою еврейскую коммуну. Ее пришлось назвать на эсперанто «Войо нова» («Новый путь»), поскольку иврит советские власти запретили, а от идиша коммунары отказались сами. Что касается «Нового пути», то он привел коммунаров в старое, хорошо известное во всем мире место — в ГУЛАГ. Там они все и сгинули, кроме Ширы Гуршман, которая в 1989 году снова репатриировалась в Израиль.

26

Вернувшись из Москвы, Шохат открыл в поселении Тель-Йосеф военную школу Киббуца. Ее слушатели прошли трехмесячный курс военной подготовки под руководством Лукачера, которого Шохат назначил главным военным инструктором. В школе было три выпуска общей численностью около пятидесяти человек, составивших командные кадры Киббуца, после чего Лукачер исчез. Только через несколько месяцев выяснилось, что он ушел в коммунистическую партию Палестины (КПП), получил подпольную кличку «Хорзо» и стал ответственным за обеспечение конспирации.

Маня была ошарашена изменой Лукачера. Она не знала, что, когда он был в Берлине, резидент ГПУ Хашин рекомендовал Лукачера московскому начальству. По заданию Москвы, Лукачер стал секретным агентом советской разведки в Эрец-Исраэль и на Ближнем Востоке.

Для нелегальной компартии Палестины, находившейся тогда в условиях глубокого подполья, Лукачер с его военной подготовкой, знанием методов ведения партизанской войны и конспирации был, что называется, бесценной находкой. Он подыскивал квартиры для партийных явок, обеспечивал секретность визитов и личную безопасность важных заграничных товарищей. Через него лидеры КПП осуществляли связь с партийными активистами. Он же отобрал, подготовил, вооружил и поставил охранять партийную типографию и склад оружия группу молодых членов КПП. Время от времени, получая шифровку из Москвы, Лукачер, свободно говоривший по-арабски, выезжал в арабские страны, снабжал там оружием местных коммунистов и провоцировал их на мятежи. В Эрец-Исраэль Лукачер поддерживал связь с арабскими кругами, враждебно настроенными по отношению к сионизму, и подстрекал их против евреев. Ходили даже слухи, что Лукачер обучал арабов обращению с огнестрельным оружием перед кровавыми беспорядками 1929 года. В 1930 году англичане по анонимному доносу арестовали Лукачера, но ему удалось бежать, и в 1931 году он уже был в Москве со всей семьей. Сначала ГПУ хотело на год послать Лукачера курсантом в военную академию им. Фрунзе и сделать его резидентом Коминтерна на Ближнем Востоке, но вместо этого поручило ему несколько секретных заданий в странах Европы. С волной «чисток»[905] Лукачера выслали из Москвы и перевели на канцелярскую работу, а в 1937-м — посадили. В подвалах. Лубянки пламенный коммунист и верный агент ГПУ Иерахмиэль Лукачер под пытками признался, что он — агент мирового сионизма и английский шпион. Но ему невероятно повезло: он получил всего пять лет лагерей. За эти пять лет красавец Лукачер стал изможденным, беззубым стариком. Таким его встретил в лагере генеральный секретарь компартии Палестины Йосеф Бергер-Барзилай[906], которого в 1932 году вызвали в Москву возглавить ближневосточный отдел Коминтерна и через два года арестовали за «троцкистско-зиновьевскую агитацию». Бергер-Барзилай провел в советских тюрьмах и лагерях более пятнадцати лет, после чего был приговорен к пожизненной ссылке в Сибирь. В 1942 году Лукачера освободили из лагеря и послали на фронт. Каким-то чудом он отыскал свою семью и провел с ней несколько дней, сказав жене, что будет пробираться на Кавказ, чтобы через Турцию вернуться в Эрец. Он не только не вернулся в Эрец, но и не доехал до своей воинской части. Однако много лет спустя его семья получила уведомление, что он «пал в боях за родину».

В 1937 году был расстрелян и берлинский резидент ГПУ Александр Хашин, а в 1941 году расстреляли вместе с двумя сыновьями его младшего брата Вольфа Авербуха, председателя КПП, вызванного в Москву для консультаций. Вдова Вольфа, Мария, много лет спустя сказала: «У меня всех убили: мужа, детей, брата, шурина (…) я осталась совсем одна (…) но, несмотря на все, что случилось, я верю в коммунизм»[907].

Из руководителей КПП, оказавшихся в советских лагерях, выжили только двое. Оба — польские евреи: Йосеф Бергер-Барзилай и Леопольд Треппер[908].

Бергер-Барзилай возвратился в Израиль в 1957 году, вернулся в «лоно иудаизма» и проклял коммунизм в книге «Трагедия советской революции».

Не менее тяжелый путь прошел и Леопольд Треппер. Он приехал в Эрец-Исраэль в 1924 году, возглавил хайфский филиал КПП, в 1929 году был выслан из страны мандатными властями за подрывную коммунистическую деятельность, переехал во Францию и включился в работу французской компартии. Она направила Треппера на учебу в СССР, где его завербовала советская военная разведка и сделала резидентом в Западной Европе. Там во время Второй мировой войны он создал разведывательную сеть преимущественно из евреев, которой гестаповский отдел радиоперехвата дал название «Красная капелла».

«Среди евреев было много бескорыстных идеалистов (…) Поэтому советская разведка преуспевала там, где никто другой не сумел бы»[909], — сказал по этому поводу Исер Харэль. В 1942 году немецкая контрразведка арестовала Треппера в Париже, надеясь перевербовать его, но через год он бежал из-под ареста и скрывался до освобождения Франции. А в 1945 году Треппера вызвали в Москву, арестовали и приговорили к пятнадцати годам лишения свободы за измену родине. После смерти Сталина его освободили и разрешили выехать в Польшу. Там бывший коммунист Леопольд Треппер стал Лейбом Домбом, возглавил борьбу за возрождение еврейской культуры, а в 1974 году репатриировался в Израиль и незадолго до смерти написал мемуары «Большая игра». Они переведены на все европейские языки и экранизированы в Голливуде. Свои мемуары Треппер закончил так: «Я принадлежу к тому поколению, которое было принесено в жертву на алтарь Истории. Мужчинам и женщинам, устремившимся к коммунизму на крыльях Октября, даже в страшных снах не могло присниться, что через пятьдесят лет от Ленина останется только набальзамированная кукла на Красной площади. Революция обанкротилась, и мы деградировали вместе с ней. Но и много лет спустя после захвата Зимнего дворца в Петрограде, после новой волны преследования евреев, после наведения „нового порядка“ в Восточной Европе все еще находятся люди, которые осмеливаются называть советский режим „социализмом“»[910].

name=t79>

27

В борьбе с Бен-Гурионом Маня и Исраэль проигрывали по всем статьям. Самой острой была борьба за Трудовой батальон. Когда Мендель Элкинд внес в него раскол, авторитет Шохата был подорван. Положение Киббуца пошатнулось, тем более что слухи о его существовании дошли до Бен-Гуриона. А когда Бен-Гурион узнал, что Шохат вел переговоры с советскими властями в обход сионистского руководства, его терпение лопнуло.

На состоявшемся в 1926 году закрытом заседании исполнительного комитета Гистадрута (которое, по указанию Бен-Гуриона, велось без протокола) Бен-Гурион потребовал предложить Киббуцу самораспуститься и сдать оружие Хагане. Часть Трудового батальона подчинилась требованию и передала Хагане небольшой склад оружия в Тель-Йосефе. Киббуцники из поселения Кфар-Гилади сдать оружие отказались.

— Держи карман шире! — съязвила Маня. — Так мы и сдадим оружие! Пусть только попробуют сунуться! Бен-Гурион нам не указ.

— Бен-Гурион! Бен-Гурион! Везде Бен-Гурион! — бесился Шохат. — Все прибрал к рукам. Его Гистадрут держит нас за горло мертвой хваткой. Рабочие места, кредиты — все у Гистадрута. Но погоди, с Бен-Гурионом мы еще повоюем!

— И как же ты будешь с ним воевать? — хмыкнула Маня. — У нас в кассе ни гроша не осталось. И люди от нас сбегают.

— Другие придут! Новые репатрианты из Польши.

— Не хочу тебя огорчать, но они не придут. Им Тель-Авив подавай, в Галилею их на аркане не затащишь. Бен-Гурион…

— Опять Бен-Гурион! Прямо-таки еврейский Цезарь.

— На каждого Цезаря найдется свой Брут[911], — медленно процедила Маня.

А Бен-Гурион заявил: либо Кфар-Гилади признает Гистадрут, либо «Банк ха-Поалим» и «купат-холим»[912] прекращают их обслуживать.

Узнав об этом, Маня посмотрела на Шохата, но, прежде чем она успела открыть рот, он негромко произнес:

— Пойдем погуляем.

Они присели у детской песочницы. Шохат подобрал с земли прутик и начал писать на песке: «Ликвиди…»

— Не боишься? — спросила Маня.

— Мы с тобой восемнадцать лет женаты, пора бы уже не спрашивать!

Резким движением ноги он стер написанное.

— Тогда… — Маня взяла у него прутик, который, снова описав в воздухе дугу, опустился на песок. «У меня есть человек».

— Нет, — сказал Шохат и написал: «Пошлем двоих».

«Зачем?» — написала Маня.

«Для страховки», — ответил Исраэль Шохат и, сломав прутик, выбросил его.

«В 1926 году в Киббуце было выдвинуто предложение убить Бен-Гуриона (…) До Бен-Гуриона дошли слухи о тайном заседании Киббуца, на котором (…) по одной из версий, его убийство было поручено двум членам Киббуца из Кфар-Гилади»[913], — написал историк Зеэв Цахор в единственной опубликованной позднее статье на эту тему.

А сам Бен-Гурион записал в дневнике в том же 1926 году, что люди Шохата «(…) угрожали меня прикончить».

Однажды, вернувшись из Тель-Авива, Маня сказала Шохату, что встретила на улице Бен-Гуриона.

— Одного?

— Одного. Сделала вид, что не замечаю его. Он сам меня остановил. Спросил о тебе, как твое здоровье, не мучает ли астма.

— Заботливым стал.

— Потом отвел меня в сторону и говорит: «До меня дошли странные слухи, будто вы собираетесь меня убить».

— А ты что ему сказала?

— Что знать ничего не знаю и хватит ему себе и другим морочить голову.

— А он что?

— «Неужели это правда? Неужели мы враги?»

— И еще какие! — взвился Шохат. — Будто сам не знает. Говорили на иврите?

— По-русски.

— Значит, нервничает. Будет осторожничать, — заметил Шохат.

— Он уже осторожничает.

— Откуда ты знаешь?

— Я полезла в карман за носовым платком, так он меня чуть за руку не схватил.

У Шохата перекосило лицо.

— Ты чего? — удивилась Маня.

— Он нас всех схватил за горло, а не за руку. Он уже назначил секретную комиссию для расследования Киббуца.

— Да. Получилось все наоборот, — подвела итог Маня.

— Брут убит, а Цезарь жив.

В 1929 году секретная комиссия из пяти человек под председательством давнего друга и единомышленника Бен-Гуриона Ицхака Бен-Цви обсудила один-единственный вопрос, виновен ли Киббуц, и признала его виновным. Протокол написали тайнописью в одном экземпляре с грифом «Совершенно секретно».

Не желая междоусобных войн, Шохаты заключили соглашение с Хаганой, по которому ее командующий Йосеф Гехт проверит склад оружия в Кфар-Гилади при одном условии: он не разгласит, что там есть.

Но соглашение не помогло. Гехт разгласил, что на складе полно оружия, оно перешло в распоряжение Хаганы, и в том же 1929 году Киббуц был ликвидирован.

Давид Бен-Гурион ничего не забывал и не прощал. Супруги Шохат остались не у дел. И при всем при этом, много лет спустя, встретив Манину дочь, Бен-Гурион сказал: «Только благодаря таким, как твои родители, (…) и существует Израиль»[914].

28

Однажды, когда Маня шла по улице в Тель-Авиве, ее остановил какой-то старичок.

— Маня? — он приподнял шляпу. — Маня Вильбушевич?

Он с пониманием и грустью покачал головой в ответ на ее вопросительный взгляд.

— Ну, где уж вам меня узнать. — А помните Минск? Тысяча девятьсот второй год? Сионистскую конференцию? Я — Розенбаум.

Маня ахнула.

— С тех пор прошла целая вечность, — задумчиво сказала она будто самой себе.

Борода Розенбаума совсем побелела, щеки ввалились, глаза потускнели и стали грустными. Маня предложила зайти в кафе. Сели за столик, поговорили о том о сем, о России, и Розенбаум вспомнил, как он вел переговоры с Россией.

— С Россией? — удивилась Маня. — О чем? О сионизме?

— Нет, о границах.

— О каких границах?

— Государственных. Между Литвой и Россией.

И Розенбаум рассказал, как в 1920 году представители молодой Республики Советов и Литовской Республики, получившей независимость после Первой мировой войны, встретились за столом переговоров, чтобы определить границу между двумя государствами.

— В списке советских дипломатов первым значился Адольф Иоффе[915], а в списке литовских — третьим значился я, — закончил свой рассказ Розенбаум.

Адольф Абрамович Иоффе был первым советским послом поочередно в Германии, Китае, Австрии и в Японии, а потом — одним из лидеров троцкистской оппозиции. После исключения Троцкого из партии Иоффе покончил жизнь самоубийством, назвав его в предсмертном письме протестом против «начавшегося термидора»[916]. А его вдова, старая большевичка Мария Михайловна, провела в советских лагерях и тюрьмах много лет и в 1975 году репатриировалась в Израиль, где успела опубликовать мемуары «Начало» и книгу «Одна ночь. Повесть о правде».

Получив в Израиле квартиру на первом этаже, Иоффе от нее отказалась. На вопрос «почему?» она ответила, что боится воров. «Поставьте на окна решетки», —сказали ей. «Спасибо, за решеткой я уже просидела двадцать восемь лет».

Шимшон Розенбаум, получивший религиозное образование в знаменитой Воложинской ешиве, а юридическое — в университетах Одессы и Вены, до Первой мировой войны был участником всех сионистских конгрессов, а в 1906 году, уже после Маниного отъезда из России, был выбран от Минской губернии депутатом 1-й Государственной думы. После роспуска Думы Розенбаум вернулся к адвокатской практике и выступал защитником по искам евреев, пострадавших от погромов. В начале Первой мировой войны Розенбаум переехал в Литву, где был избран председателем Сионистской федерации, потом — депутатом литовского парламента, а в 1919 году стал заместителем министра иностранных дел Литвы и вошел в состав литовской делегации, принимавшей участие в подписании Версальского мирного договора.

В 1924 году Розенбаум репатриировался в Палестину, где стал председателем тель-авивского мирового суда.

* * *
После встречи с Розенбаумом Маня почувствовала, что круг ее жизни замыкается.

Почти полвека спустя такое же чувство было и у Маниной внучки Алоны — дочери Геды. Алона вышла замуж за популярнейшего израильского эстрадного певца Арика Айнштейна, вместе с ним прошла весь путь местных хиппи, потом развелась с ним, вернулась в «лоно иудаизма» и поселилась в Иерусалиме в квартале ультраортодоксов Меа Шеарим[917] — неком подобии того штетла, из которого вышла семья ее бабушки Мани. А круг жизни Геды Шохата замкнулся, когда ему было 56 лет.

«Геда (…) придерживался такой философии: если ты больше не нужен обществу — покончи с собой»[918], — написала его сестра Анна. Своей философии Геда не изменил. В 1967 году генерал Гидеон Шохат, один из основателей израильских ВВС, застрелился.

Это ли не семейный рок.

* * *
В 1948 году, в самый разгар боев Войны за Независимость, когда Мане было уже семьдесят лет, вооруженные арабы схватили ее в одном из кварталов Иерусалима, завязали ей глаза и отвели в свой штаб. Там она стояла перед арабским командиром с высоко поднятой головой, едва доставая ему до пояса.

— Мы тебя убьем, — сказал арабский командир.

— Почему?

— Ты что, не знаешь, что мы убиваем евреев?

— Меня вы не убьете.

— Это еще почему?

— Потому что я вам не сделала ничего плохого.

Арабы захохотали.

— Отпустите эту сумасшедшую еврейку, — сказал командир. — Она и так скоро подохнет.

А Маня прожила еще целых тринадцать лет, до 1 февраля 1961 года.

* * *
«Она была фигурой чрезвычайно сложной, будто сошедшей со страниц русского романа девятнадцатого века. История ее жизни вобрала в себя (…) все основные черты, включая противоречивые (…) истории сионизма»[919], написал о Мане израильский журналист и писатель Амос Элон в своей книге «Израильтяне: отцы и дети». А Мэри Сыркина[920], американская исследовательница, друг и биограф Голды Меир[921], написала так: «Я не знаю ни одной женщины, которая могла бы сравниться с Маней по сюрреализму и экстравагантности тех авантюр, которыми она добивалась своих самых, казалось бы, недостижимых целей»[922].

* * *
Незадолго до смерти Мане передали письмо, пришедшее в Тель-Авивский университет из Лондона от историка Джереми Шнейдермана.

«Мне только что стало известно, — писал он, — что Маня (Мария) Вильбушевич, известная руководительница Еврейской независимой рабочей партии в Минске, все еще жива и находится в Израиле. Я хотел бы связаться с ней». Больше всего историка Шнейдермана интересовали подробности встречи Мани с министром внутренних дел Российской империи фон Плеве в 1902 году.

Надев очки, Маня начала читать. Дойдя до слов «все еще жива…», она закашлялась от смеха.

— Историк прав, незачем доживать до восьмидесяти лет.

— Восьмидесяти двух, — уточнила дочь.

— И ты права… — кивнула Маня. — А ведь я сотни раз встречалась лицом к лицу со смертью, смотрела ей в глаза, хотела ее приблизить собственными руками — и вот сижу дожидаюсь, пока Бог меня приберет.

— Ты что, хочешь отвечать перед Богом? — усмехнулась дочь.

— Нет, не хочу.

— Почему же?

— Нечего прошлое ворошить.


Маня в Палестине (1905)

Маня в России (1901?)

Сергей Зубатов

Григорий Гершуни

Евно Азеф (1918)

Георгий Гапон

Маня (слева) с подругой Хайкой Коэн и ее братом Меиром

Маня и Исраэль Шохат (20-е годы)

Маня и Исраэль Шохат с детьми (Турция, 1918)

Могилы Мани и Исраэля Шохат в кибуце Кфар-Гилади

Послесловие

Кончился двадцатый век, и вместе с ним рухнули империи, вечность которых ни у кого не вызывала сомнений. Во всем мире осталось крайне мало людей, которые могут назвать себя ровесниками века.

Намного более живучими оказались два схожих между собой учения — коммунизм и национал-социализм. Им предрекали скорую смерть, а они выжили и переходят в двадцать первый век, тревожа или обольщая сотни тысяч умов.

Коммунизм и национал-социализм процветали в разных странах, но посулы у них были одинаково лживыми: оба учения обещали рай на земле, но вместо рая залили землю кровью; оба они обещали создать нового человека, но человек остался таким, каким был — недальновидным, слабым, жестоким.

Только в сегодняшней России сосуществуют коммунизм с национал-социализмом.

Миллионы людей бесследно сгинули в гигантской мясорубке двадцатого века. На полях сражений двух мировых и многих гражданских войн, в революциях, в разгуле террора, в тюрьмах и концлагерях… Но неонацисты рвутся к власти во многих европейских странах, включая Россию, больше других пострадавшую от нацизма. Фашизм тоже не исчез: в Италии конца двадцатого века членом парламента от неофашистской партии стала Алессандра Муссолини — внучка дуче.

Имена трех героинь этой книги ничего не скажут русскому читателю, разве что в связи с другими именами: Маргариты — с именем Муссолини, Ариадны — с именем Скрябина, Мани — с именем Зубатова. А меж тем в свое время каждая из них была достаточно известна. О Маргарите знали и в Европе, и в Америке; об Ариадне — и в кругу русских эмигрантов в Париже, и среди участников Еврейского сопротивления во Франции; о Мане — и в революционной России, и в государстве Израиль, созданном в значительной мере сионистами из России.

Из этих трех женщин старшей была Маня. Она и Маргарита умерли в один год от старости, когда им было уже за восемьдесят. Ариадна погибла от пули, когда ей не было и сорока.

У Маргариты было трое детей, у Ариадны — четверо, у Мани — двое.

Три современницы. Три еврейки. Одна из них — Маргарита — добровольно отказалась от еврейства. Другая — Ариадна — добровольно приняла еврейство. И только третья — Маня — как родилась еврейкой, так ею и осталась.

У трех этих женщин были разные цели. Маргарита больше всего хотела власти, Ариадна — любви, Маня — справедливости на земле. И Маргарита, и Ариадна добились своего, Мане не удалось.

Маня готова была умереть за идею сама и убить всех, кто ей мешал. Маргарита не собиралась ни умирать за идею, ни убивать других. Ариадна за идею погибла, а жила ради любви.

Рядом с тремя этими женщинами были мужчины. Муссолини, которого Маргарита считала творением своих рук, был злым духом Италии. Зубатов, который считал Маню творением своих рук, был злым духом России. И только Довид Кнут ни сам не был творением Ариадниных рук, ни Ариадну разумно не пытался сделать своим творением.

Есть в книге и сквозная тема трагической истории евреев в двадцатом веке.

Ассимилированные евреи Франции вспомнили о своем еврействе слишком поздно. Ассимилированных евреев Италии заставили вспомнить об их еврействе. Ассимилированных евреев России тоже заставили вспомнить об их еврействе, но позже.

В Израиле были опубликованы четыре биографии Мани, и в каждой описывался очень идеализированный образ для легенд и мифов, пустивших в Израиле глубокие корни. В двух городах — Ришон ле-Ционе и Холоне — именем Мани названы улицы.

Биография вычеркнутой из истории Маргариты вышла в свет лишь в 1993 году в США.

Биографии Ариадны пока еще не было — только отдельные воспоминания в мемуарах, описывающих период между двумя мировыми войнами.

На смену двадцатому веку пришел двадцать первый. Третье тысячелетие сменяет второе. Старые летописцы закончили свои хроники, новые хроники еще не начаты.

Но три женщины уже дождались того, что их окликнули по имени: Маргарита, Ариадна, Маня…

* * *
В начале 90-х годов я написал пьесу «Маня». До театральных подмостков она не дошла, и тогда появилась мысль переделать ее в книгу. Второй героиней стала Маргарита, о которой было известно так мало, что хотелось узнать о ней побольше. И наконец, третья героиня — Ариадна — и название всей книги появились благодаря моему постоянному редактору Софье Тартаковской, увидевшей целиком эту книгу еще до того, как она существовала, и сделавшей все, чтобы она была написана.

Хочу выразить особую благодарность профессору истории Филиппу В. Каннистраро (США) за присланную им монографию, ставшую главным источником сведений о жизни Маргариты; госпоже Еве Киршнер (Израиль), без которой не была бы полной биография Ариадны Скрябиной; детям Ариадны — госпоже Мириам Корнман (Франция) и Йоси Кнуту (Израиль), поделившимся воспоминаниями о своей семье; госпоже Лее Арав (Кнут /Израиль/); участникам Еврейской армии раввину Пинхасу Ройтману (Израиль), Альберу Коэну (Израиль) и госпоже Шуламит Бен-Меир (Израиль); Еврейскому центру документации (Франция); архиву Союза писателей Израиля; Центральному сионистскому архиву (Израиль) — за материалы, связанные с Маней; историку и литератору Михаилу Хейфецу — за ценные замечания после ознакомления с рукописью «Мани» и за помощь в нахождении единственной сохранившейся фотографии С. Зубатова; Израильскому президентскому фонду АМОС — за содействие в издании этой книги.

Владимир Лазарис

Указатель имен

Ааронсон Аарон 511, 514, 604

Ааронсон Александр 511, 604

Ааронсон Сарра 511, 514-5

Авербух Вольф 534

Авербух Мария 540

Август 157, 192, 564

Авивит Шошана 257-8, 576

Агеев (?) 289

Адамович Георгий 252, 575

Азеф Евно 480-1, 483, 490-1, 493-4, 601

Айнштейн Арик 547

Айнштейн Алона 547

Алданов Марк 252, 343, 575

Александр I 191, 567

Александр II 439, 598

Александр III 441, 598

Александр Михайлович 487

Александрин (?) 363

Алленби Эдмунд 519, 604

Альваро Коррадо 174

Альмагия 213

Альтерман Натан 271, 374, 579

Альфонсо Селестино 352

Андреев Леонид 242, 494-5, 573

Ан-ский (см. Раппопорт Шломо) 471, 474, 576

Арав Лея (см. Кнут Лея) 554, 591, 596-9

Арагон Луи 353, 590

Арон Раймон 284, 582

Аронсон Лев 246, 574

Афанасьев Михаил 417, 425

Ахад Хаам 456-9, 599


Байрон Джордж 8, 555

Баклавский Глеб (см. Боевский Арье) 268-9, 579

Бакунин Михаил 19–20, 556

Балабанова Анжелика 37–42, 46-7, 49–50, 63, 65-6, 70-1, 76-8, 85-7, 102, 106, 108, 166, 188, 216, 558

Балмашов Степан 438-9, 441

Бальбо Итало 200, 568

Бальмонт Константин 250-1, 258, 357, 377, 574

Бальфур Артур 264, 529, 534, 577

Барт Виктор 250-1, 574

Барту Луи 84, 158, 191, 561

Батлер Николас 182

Бауэр Томми 344-5

Бахрах Александр 226, 231, 233, 261, 305-6, 331, 334, 340, 570

Бегин Менахем 580

Бекер Жозефина 158, 564

Бен (см. Рабинович) 257, 576

Бен-Ави Итамар 264-5, 289-90, 577

Бен-Гурион Давид (см. Грин Давид) 265, 294, 506, 510, 533, 543-6, 578

Бен-Йехуда Элиэзер 290, 577

Бен-Меир Шуламит (см. Мучник Жанетт) 346, 554, 593

Бен-Цви Ицхак 507, 510, 545, 604

Бен-Цви Янаит Рахель 508, 604

Бенедикт XV 99, 562

Берберова Нина 240, 303, 332, 373, 572

Бергер Фридрих 341

Бергер-Барзилай Йосеф 541, 606

Бергсон Анри 260, 577

Бердяев Николай 252, 575

Березняк (?) 289

Бернадотт Фольке 367, 592

Бернар Сарра 371, 460-1, 593

Бернштейн Эдуард 423, 596

Бетховен Людвиг 380, 594

Биддл Джордж 182, 216

Бирнцвайг Исер 532-3

Бихман Биньямин 527-8, 531

Бланки Луи Огюст 36, 77, 558

Блок Александр 245, 573

Блох Андре 257

Блох Эдвард 198

Блох-Дассо Марсель 342, 590

Блюм Леон 260-1, 363, 536, 577

Блюмель Андре 363

Богданович Николай 446

Боголепов Николай 437-8, 440

Богомолов Александр 355, 591

Бодлер Шарль 56, 559

Боевский Арье (см. Баклавский) 269-70, 583

Боккаччо Джованни 560

Бомарше Пьер 374, 593

Боришанский Давид 493

Борхес Хорхе 210, 569

Бот Салек 349

Ботвин (?) 291

Ботвинник Исаак 495

Боцов Иосиф 350

Боччони Умберто 48, 90, 561

Бразини Армандо 158

Брель Жак 368, 592

Бренер Иосеф 523, 605

Брешко-Брешковская Екатерина 395, 494, 594

Бризак Робер 302

Брунер Алоиз 319, 587

Брут Марк 543, 606

Брюсов Валерий 251, 574

Буденный Семен 155, 564

Бунин Иван 240-1, 254-6, 325, 331, 372, 377-8, 572

Бурцев Владимир 490, 496, 602

Бэлза Игорь 228-9

Бялик Хаим 464-5, 600


Вагнер Рихард 8, 127, 555

Вайнтроб Жак 320-1

Вайнтроб Лея 319-20

Вайян Роже 368, 592

Валла Ксавье 327

Вандервельде Эмиль 84-5, 561

Васильев (?), полковник 430-1, 455, 458, 461

Васильев (?), священник 479-80

Вахтангов Евгений 257, 576

Вейль Жюльен 296

Вейншал Авраам 270, 579

Вейншал Зинаида 270, 579

Вейцман Хаим 168, 290, 294-5, 456-7, 459, 475, 566

Веласкес Диего 73, 560

Вергилий 191, 570

Верди Джузеппе 23-4, 557

Верфель Франц 161, 565

Виже Клод 225, 309-12, 336, 573

Вилбуш Нахум 497

Вильбушевич Вульф 391, 432-3

Вильбушевич Гедалья 391, 509, 532

Вильбушевич Ив 450

Вильбушевич Сарра 391

Вильбушевич Франя 391

Вильбушевич Ханна 391

Вильбушевич Ицхак 391

Вильбушевич Биньямин 391

Вильбушевич Моше 391-3, 517

Вильгельм 86, 561

Витербо 213

Витте Сергей 437-40, 442-3, 463, 468-9, 471, 480, 482-3, 487-8, 491, 495, 597

Витторио Эммануэль III 10, 32, 87, 143, 201, 557

Владимир Александрович 479, 601

Волин Юрий 426-7

Волох Александр 313

Вольтер 403, 595

Воронков (?) 333


Гальперин Михаил 266, 578

Гамзон Робер 315

Гамсун Кнут 225, 250, 569

Гапон Георгий 475-82, 484, 517, 524, 601

Гарибальди Джузеппе 20, 68, 556

Гаэтани (?) 203

Гегель Георг Вильгельм 36, 558

Геббельс Йозеф 194, 200, 302, 568

Геббельс Магда 194

Гельперн Ирмияху 266-7, 270, 578

Георг V 137

Герасимов Александр 399

Герарди 409-11, 418

Геринг Герман 180-1, 355, 567

Герцль Теодор 51, 54, 264, 466-75, 559

Гершуни Григорий 395, 409-14, 417-19, 437-41, 445-7, 499, 530, 594

Гесс Рудольф 181, 567

Гете Иоганн 390, 594

Гехт Йосеф 545

Гибсон Виолетт 137

Гилади Исраэль 520

Гиммлер Генрих 212, 569

Гингер Александр 234-4, 249-51, 255, 331-2, 372, 374, 376, 379, 573

Гинсбург Софья 447

Гиппиус Зинаида 251-3, 357, 377, 574

Гитлер Адольф 166, 178-81, 183, 188-91, 194-6, 198, 200, 203, 208-11, 214, 216, 261-4, 284-5, 288. 291, 301, 303, 337, 355-6, 565

Гитри Саша 355, 591

Гогенцоллерн 90, 362, 561

Гогик Цви 523

Голицына Ольга 342

Голль Шарль де 355, 591

Гольдберг Иосиф 426-7

Гольдберг Лея 271, 374, 579

Гольдони Карло 117, 563

Гольдшмидт (?) 342

Головани (?) 333

Горовиц Хаим 458

Горький Максим 480, 601

Гоц Михаил 595

Грассини Амедео 8, 10, 17-8, 27-9, 59

Грассини Марко 10

Грин Давид (см. Бен-Гурион) 504, 506, 533, 580

Гринблат Клод 290

Гробойс Софья 239

Громыко Андрей 364, 592

Гронигер Пауль 337

Гропиус Вальтер 161, 565

Грунер Дов 366, 592

Гудиашвили Ладо 245, 573

Гурвич Евгения 423, 596

Гуревич Михаил 489

Гуршман Шира 539

Густав-Адольф 165

Гюго Виктор 460, 600


Даладье Эдуард 291, 583

Дальцер Ида 63, 88-9

Д’Аннунцио Габриэль 13, 30-1, 68, 82, 86-7, 100, 102, 111-5, 118, 125, 133, 154, 165, 555

Данте Алигьери 15, 149, 170, 192, 219, 556

Дашевский Пинхас 465

Дворжецкий Марек 375

Дебюсси Клод 69, 560

Деледда Грация 165-6, 565

Дернова Варвара 283, 581

Де Хаан Яаков 528-30, 605

Дизенгоф Меир 290, 515, 583

Диккенс Чарльз 18, 556

Диллинжер Джон 187

Довидман (?) 257, 298

Дольфус Энгельберт 191, 567

Донов Давид 313

Дорио Жак 302

Достоевский Федор 252, 275, 397, 483, 575

Дрейфус Альфред 68, 283, 560

Дубнов Шимон 456-7, 464, 599

Дуглас Альфред 13

Думини Америго 145-7


Евангулов Георгий 245, 573

Екатерина II 403, 595

Елена, королева 162

Ефройкин Дика 308


Жаботинский Владимир 251, 262-5, 270, 285, 293, 307-8, 369, 466, 474, 485-6, 527, 574

Жид Андре 160, 234, 260, 564

Житловский Хаим 471-2, 491, 601

Жорес Жан 68, 75, 560


Зайцев Борис 252, 575

Закай Давид 457

Замбони Антео 137

Зангвил Исраэль 18-9, 51, 67-8, 171, 556

Занд Жорж 8, 555

Злобин Владимир 252

Зупранер Леонард 308


Ибн-Гвироль Шломо 311, 586

Ибсен Хенрик 13, 555

Иванов Георгий 252, 575

Изабелла, королева 206, 569

Иоффе Адольф 546-7, 606

Иоффе Мария 547


Каганович (?) 496

Казанова Джованни 8, 555

Каляев Иван 493-4

Канова Антонио 55, 559

Кант Иммануэль 36, 558

Канудо Риччиото 69, 560

Капель Рене 341-2

Каплан Яаков 327

Каракаев Георгий 333

Кардуччи Джозуе 23, 32, 557

Карне Марсель 355, 591

Карпович Николай 438

Каутский Иоган 36, 558

Кац Хаим 291

Кацнельсон Берл 294, 435-6, 466, 583

Кашу Морис 342

Кедрова Ляля 257, 296, 576

Керенский Александр 260, 536, 577

Кикоин Михаил 246, 574

Киплинг Редьярд 182, 567

Кирк Александр 182

Киршнер Ева 226, 553, 570

Клиш Иосиф 350-1

Кнут Бетти 233, 235-6, 238, 299, 300, 321-2, 324-6, 335, 339, 346, 348, 354-7, 360-8, 373, 377

Кнут Иосиф 338-9, 343, 356, 358-61, 373-5, 377-9, 381, 554

Кнут Лея (см. Шаровская Виргиния и Арав Лея) 369, 371-6, 378-80, 596

Коварский Александр 308

Кокошка Оскар 161, 565

Кокто Жан 68, 206, 560

Колетт 69, 79, 84, 206, 560

Кон Марианна 324

Корбюзье 158, 564

Корбеф Магда 134

Корнман Мириам 229, 232, 235-7, 300, 305, 322, 326, 335-6, 339, 356, 360, 369, 378, 554

Коста Андреа 25, 557

Коэн Альбер 309, 317, 343, 554

Коэн Йехуда 504

Коэн Хайка 434, 457, 459-60, 477

Красин Леонид 132, 563

Краузе Элияху 504-6

Кремень Пинхас 246, 574

Кригер Рахель 376

Кригер Хаим 376

Кринский Саша 313

Кропоткин Петр 15, 36-7, 44, 556

Кроче Бенедетто 164, 565

Крушеван Петр 463, 465

Кулишова Анна 25-6, 46–50, 59-62, 65-6, 84-5, 99, 146, 151, 557

Купер Гарри 186, 567

Куприн Александр 288, 582

Куракин Мойше 278

Куракин Хаим 279

Кусевицкий Сергей 228, 357, 570

Куччи Франческо 119

Кэвелл Эдит Луиза 89-90

Кюри Пьер 327, 588


Лавров Петр 447, 599

Ла Гардиа Фьорелло 185, 567

Лазарюс Даниэль 231-3, 371, 571

Лазарюс Жак 332, 341-2

Ламартин Альфонс 69, 560

Ламбер Анн-Мари 312, 314, 338

Лассаль Фердинанд 36, 558

Латтес Данте 170

Латтре де Тассиньи Жан 362

Латур Анни 313

Лафонтен Жан 259, 576

Леб Пьер 332

Леви Джузеппе 164, 183-4

Леви Дольчетта 12

Леви Марк 289

Леви Эмма 8

Левштейн Яаков 364, 366

Ленин Владимир 38, 86, 93, 107, 115, 120, 260, 447, 476, 534, 542, 558

Леон Рауль 332, 344, 347, 589

Леонардо да Винчи 192, 567

Лилиенблюм Моше 458, 520, 600

Линецкий Иммануил 464

Липшиц Жак 576

Лист Франц 213, 569

Лифарь Серж 256, 288-9, 355, 575

Лифшиц (?) 496

Лишанский Иосеф 512-9

Ломброзо Эдвин 213

Лонг Брекинридж 182

Лопес Сабатино 169-70

Лопухин Алексей 443, 598

Лорка Федерико 374, 593

Лоуренс Томас 513-4, 604

Луидор Йосеф 523

Лукачер Йерахмиэль 527-8, 531, 534-6, 539-41

Луцетти Джино 137

Луццатти Луиджи 13, 185, 555

Льюис Синклер 160, 564

Люблин Люсьен 308, 314, 316

Людвиг Эмиль 154, 564

Людеке Курт 166-7


Маген Эли 235-8, 299, 300, 321, 326, 335, 338-9, 343, 356, 358, 367, 371, 373, 381

Майер Луис 186, 567

Маймонид 311, 586

Майно Эрсилия 49

Майно Луиджи 49

Малер Альма 161, 206, 565

Малер Густав 161, 565

Мальтони Роза 20

Мандель Арнольд 257, 309, 312, 322, 334, 337-8, 575

Мандель Жорж 299, 584

Манукян Миссак 351-3

Мануйлов (?) 482

Манусевич-Мануйлов Иван 480, 482-4, 490

Марбюрже Жак 320

Маринетти Филиппо 49, 54-6, 69, 76, 80, 102, 107, 110, 115, 143, 165, 559

Мария-Тереза 206, 569

Маркони Гульельмо 12, 126, 555

Маркс Карл 15-6, 25, 36-9, 76, 108, 423, 471, 556

Марпурго Витторио 198

Маттеотти Джакомо 146-51

Медем Владимир 524-5, 605

Медников Евстрат 444

Межан Рене 231, 234-5, 571

Меир Голда 549, 607

Мельников Константин 158, 564

Менаше Витторио 213

Мережковский Дмитрий 251-4, 357, 377, 574

Мескин Аарон 374, 593

Мехонаи Дов 537-8

Мещерский Владимир 483, 602

Мизрахи Робер 365

Микеланджело Буонарроти 55, 192, 559

Милюков Павел 584

Миндель Яков 422, 495

Миркин Виктор 313

Мирская Бат-Циона 501-3

Мистангет 290, 583

Мистраль Габриэла 210, 569

Михлина Александра 399, 433

Мишель Луиза 17, 556

Модильяни Амедео 68, 207, 260, 560, 579

Можаров Сергей 333

Мозони Анна 48

Молотов Вячеслав 294, 364, 583

Монтень Мишель 260, 577

Мопассан Ги де 234, 571

Моравиа Альберто 160, 565

Морган Томас 133, 162, 182-3

Морелли (?) 425-6

Мориак Франсуа 234, 571

Моруа Андре 160, 564

Моско Серж 353

Мосли Освальд 161, 565

Муромцева-Бунина Вера 373, 575

Мусатти Элиа 29

Муссолини Алессандро 20-1, 42

Муссолини Алессандра 551

Муссолини Арнальдо 22, 177

Муссолини Витторио 88, 201

Муссолини Гуиди Ракеле 43, 71, 88-9, 93, 103, 122-3, 131, 134-5, 138-9, 148, 166, 172-3, 175, 203

Муссолини Эдвиге 22, 103

Мучник Жанетт (см. Бен-Меир Шуламит) 343, 593


Набоков Владимир 289, 580

Надав Цви 516

Найдич Исаак 289-90, 582

Нальди Филиппо 77

Наполеон Бонапарт 59, 108, 251, 281, 400, 559

Негри Ада 56, 69, 84, 89, 99, 165, 559

Нечаев Сергей 400, 595

Николай I 393, 594

Николай II 469, 483, 495, 601

Николай Михайлович 440

Николсон Гарольд 161, 565

Ницше Фридрих 14, 36, 43-4, 46, 62, 64, 555

Новицкий Владимир 399, 441, 446

Нордау Макс 290, 499, 500, 583

Нотари Умберто 49, 55


Оболенский Алексей 452, 599

Овацца Этторе 166

Оливетти Джино 210, 569

Островская Фернанда 63


Паганини Николо 185, 567

Парнах Валентин 243, 248-9, 573

Паскаль Блез 230, 571

Пасколи Джованни 32, 557

Пастернак Борис 306, 586

Паттон Джордж 362, 592

Паунд Эзра 160, 564

Певзнер Самуил 132, 563

Пеги Шарль 68, 75, 560

Пелег Эдмонд 257

Петаччи Клара 194, 215

Петен Филипп 301, 303, 362-3, 584

Петлюра Симон 307, 586

Пий X 58, 555

Пий XI 200, 568

Пикассо Пабло 110, 260, 562

Пиль Уильям, лорд 280, 581

Пинчук Натан 536

Пиперно (?) 166

Пиранделло Луиджи 165, 565

Плеве Вячеслав 441, 443, 445-6, 450-6, 462-3, 466-71, 473-5, 478, 484, 488-95, 499, 549, 598

По Эдгар 250, 574

Победоносцев Константин 440, 450, 598

Полонский Авраам 307-9, 332, 338, 344-5, 347, 586

Порель Шарль 341-2, 347

Прандони (?) 34

Пруст Марсель 234, 260, 279, 571

Пуанкаре Раймон 283, 582

Пурилес Анри 340-2

Пушкин Александр 256, 355, 602


Райман Марсель 351-2

Рамон Жак 341

Раппопорт Шломо (см. Ан-ский) 471-2, 578

Расин Жан 260, 577

Расин Мила 323

Раскольников Родион 400, 595

Рафанелли Леда 63-5, 76

Рачковский Сергей 483, 602

Ребейкина (?) 422

Ребейн Карл (см. Порель Шарль) 342

Ребете Люсьен 302

Ремизов Алексей 253-4, 377, 575

Рёскин Джон 14, 555

Риббентроп Иоахим 295, 583

Ривера Диего 68-9, 560

Риттер (?) 352

Ровина Хана 257, 374, 508, 576

Роговский Евгений 340-1, 590

Розанов Василий 252, 575

Розелли Карло 160

Розелли Нелло 160

Розенбаум Шимшон 455,460-1, 546-8, 599

Розенберг Альфред 181, 567

Розенель Барух 532

Розенталь Ян 313

Ройтман Пинхас 309-12, 316, 322, 554

Романо Жизель 323

Россо Медардо 142-3, 154, 563

Ротшильд Эдмонд 290, 498–501, 582

Рузвельт Теодор 181

Рузвельт Франклин 181-6, 190, 567

Руссо Жан-Жак 43, 558

Рутенберг Петр 269-70, 479-82, 517, 524, 579

Руфо, принц 313

Рысс Петр 329, 331, 588


Савинков Борис 491-2, 602

Савонарола Джироламо 63, 560

Сазонов Егор 493

Сапир Андре 257

Сарто Джузеппе (см. Пий X) 10, 555

Сартр Жан-Поль 301, 355, 365, 368, 584

Сачердоти Анджело 166, 169, 264

Седых Андрей 240, 298, 372, 572

Сезанн Поль 28, 260, 557

Селассие Хайле 193, 567

Селин Луи 260, 283, 291 362 576

Сен-Пуэн Валентина 69, 79, 560

Сент-Элиа Антонио 91, 561

Сергей Александрович 439, 598

Сикорский Шимшон 493

Силверман Поль 351

Сипягин Дмитрий 438-41, 453 598

Скрябин Александр 225, 227-9, 233, 238, 243, 283, 359, 569

Скрябин Юлиан 229

Скрябина Марина 229, 293

Слепов Федор 404, 417, 419

Снэ Моше 364-5, 592

Сойль (?) 296-7

Соколов Нахум 169, 457-8, 566

Сосновский Кадиш 351

Софроницкий Владимир 233-4, 571

Софроницкая Елена 233-4

Спиноза Бенедикт 36, 558

Сталин Иосиф 179, 263, 364, 542, 567

Станиславский Константин 576

Стендаль 32, 557

Сток 213

Сторс Рональд 526-7, 605

Стравинский Игорь 357, 591

Струве Никита 303, 331, 585

Судейкин Сергей 245, 573

Сутин Хаим 576

Сыркин Нахман 449, 471, 599

Сыркина Мэри 549, 607

Сэмюэль Герберт 527, 605


Талов Марк 243, 247-8, 573

Таччи-Вентури (?) 203

Теоми Авраам 530

Теплиц (?) 34

Тит 265, 578

Толстой Лев 425, 440, 463-4, 597

Тосканини Артуро 115, 563

Тревес Клаудио 46, 84-5, 558

Треппер Леопольд 541-2, 606

Трилиссер Михаил 537-8, 606

Троцкий Лев 38, 86, 558

Трумпельдор Йосеф 269, 369-70, 521, 578

Тувим Юлиан 258, 296, 378, 576

Тувим Стефания 258

Тулуз-Лотрек Анри 28, 557

Турати Филиппо 25-6, 46-7, 49, 60, 62, 65-6, 84-5, 99, 146, 151, 557

Туфик-бей 527-8

Тэффи 240, 288, 572


Уайлт Адольфо 153, 164, 564

Уайльд Оскар 13, 260, 555

Ульянов Александр 447

Умберто, король 10-1, 13, 31

Умберто, принц 41, 201, 558

Усышкин Менахем 457-8, 599

Уор Андре 258


Файнберг Авшалом 512-4

Фариначчи Роберто 174, 176

Фердинанд 74, 561

Ферми Энрико 165, 565

Феферман Морис 349

Фиксман Даниэль 239, 359, 373

Филд Морисо 349

Филипп IV 26

Финци Альдо 166

Флавий Иосиф 264, 311, 577

Флобер Гюстав 55, 559

Фоа Карло 169-71

Фоа Элоиза 169

Фраделетто Антонио 13-5, 99

Франко Франсиско 261, 577

Франц-Иосиф 33, 557

Фрейд Зигмунд 198, 260, 392, 568

Фридман (?) 347

Фридман (?), доктор 475

Фуско (?) 265


Хайкинд Авраам 531

Халеви Иехуда 311, 586

Ханкин Иехощуа 497, 603

Ханкина Ольга 497, 603

Харэль Исер 533, 538, 542, 606

Харит Йосеф 527, 530

Хасан-бек 515

Хашин Александр 535-6, 541

Хмара Григорий 257, 296, 576

Ходасевич Владислав 239-40, 251-2, 357, 377, 572

Хо Ши Мин 364, 592

Хусейн 529, 605


Цадкин Осип 576

Царфатти Амедео 32, 110, 121, 126, 140, 144-5, 163, 167, 192, 204, 208, 211

Царфатти Гаэтани Фьяметта 59, 97-8, 110, 144-5, 159,162-3, 167, 177, 192-3, 197, 202, 204, 211, 218

Царфатти Йосеф бен Шмуэль 26

Царфатти Роберто 30-1, 58-9, 83-4, 94-100, 163, 192, 202

Царфатти Чезаре 26–32, 45-6, 48–51, 54-7, 59, 60, 63, 67, 71-2, 74, 79, 80, 82-3, 92, 94, 121, 144

Цахор Зеэв 544

Цвейг Макс 369, 593

Цвейг Стефан 369, 593

Цветаев Иван 228, 570

Цветаева Марина 228, 232, 570

Циммерман Гирш 349

Циринская Ева (см. Киршнер) 226, 257, 325, 572

Циринский Иммануил 257

Цукерман Иосиф 326


Чан Сюаньчун 37

Чапек Карел 113, 562

Чемберлен Невилл 196, 568

Чемеринский Александр 426, 597

Червинская Лидия 244, 288-9, 340-3, 573

Черниховский Шауль 270, 579

Чернышевский Николай 434, 504, 597

Черутти Витторио 181

Черутти Элизабет 181, 189

Черчилль Уинстон 179, 492, 567

Чиано Галеаццо 173, 191, 194–200, 566

Чиано Эдда 43, 172-3, 194

Членов Йехиэль 457, 600


Шагал Марк 246, 259, 574

Шаевич Хоне 459, 485, 487-9

Шапиро Жак 257, 296, 372, 379, 575

Шаровская Виргиния (см. Кнут Лея) 369, 371, 593

Шаумберг (?) 351

Шахнович Григорий 396-7, 415, 418, 594

Шаховская Зинаида 249, 574

Шац Цви 523

Шевалье Морис 186, 288, 290, 567

Шейлок 9, 174, 555

Шекспир Уильям 9, 555

Шелли Перси Биши 15, 32, 556

Шенкин Менахем 457, 599

Шерешевский 432-3

Шестов Лев 252, 574

Шиллер Иоганн 390, 594

Шитрит Бехор 532, 605

Шлецер Борис 229, 305, 322, 340, 570

Шлецер Татьяна 227-9, 570

Шлионский Авраам 271, 374, 579

Шнейдерман Джереми 549

Шнеурсон Пинхас 534

Шолом-Алейхем 463-4, 600

Шопенгауэр Артур 14, 36, 555

Шоу Бернард 67, 160, 560

Шохат Гидеон 508, 520, 548

Шохат Анна 511, 520, 548

Шохат Исраэль 498, 503-12, 516-24, 526-7, 530-9, 543-5, 603

Штерн (?) 496

Шуберт Франц 171, 566

Шувалов (?) 486

Шуленбург Вернер 180-1


Эйнштейн Альберт 171, 260, 535-6, 566

Эйхман Адольф 319, 333, 368, 587

Элек Томас 349-50

Элкинд Мендель 537, 539, 543

Элон Амос 549

Эппенцелер Ури 342

Эпштейн Рене 344


Юлий Цезарь 153, 564

Юнг Гуидо 166, 565


Ярсон Джузеппе 212

Яффе Лейб 258-9, 576

Эту книгу можно назвать книгой века в прямом смысле слова: она охватывает почти весь двадцатый век.

Эта книга, написанная на документальной основе, впервые открывает для русскоязычных читателей неизвестные им страницы ушедшего двадцатого столетия, развенчивает мифы и легенды, казавшиеся незыблемыми и неоспоримыми еще со школьной скамьи.

Эта книга свела под одной обложкой Запад и Восток, евреев и антисемитов, палачей и жертв, идеалистов, провокаторов и авантюристов.

Эту книгу не читаешь, а проглатываешь, не замечая времени и все глубже погружаясь в невероятную жизнь ее героев.

И наконец, эта книга показывает, насколько справедлив афоризм «Ищите женщину!».


ВЛАДИМИР ЛАЗАРИС — журналист, писатель, сценарист и переводчик. Родился в Москве в 1947 году. Получил юридическое образование.

С 1977 года живет в Израиле, постоянный сотрудник радиостанции РЭКА[923] (под псевдонимом РАФАЭЛЬ РАММ). Автор сборника стихотворений «Проводы» (1979), публицистической книги «Диссиденты и евреи» (1980), антологии переводов «Еврейская поэзия средневековой Испании» (1981), дневника-репортажа «Моя первая война» (1984), повестей об израильской армии «Резервисты» (1987), документальной повести «Сонет для Статуи Свободы» (1989), книги очерков об Израиле «Репортаж из шестого тысячелетия» (1991), двух книг переводов израильской детской поэзии «Что за праздник у меня» и «Ной» (обе — 1991), составитель сборников «В отказе» (1986) и «Почтовый ящик» (1991) и серии книг «Место работы» (1988 — 1992), куда вошли «Ученые», «Инженеры и техники», «Врачи и медсестры», «Учителя и воспитатели детсадов».

По сценариям В. Лазариса на израильском телевидении поставлены документальные фильмы «Я не умру» (1995), «О, Тель-Авив!» (1996) и «Когда МЫ приехали» (1997).

Примечания

1

Байрон Джордж Гордон (1788–1824) — английский поэт.

(обратно)

2

Занд Жорж (Амадин Аврора Люси Дюпен-Дюдеван, 1804–1876) — французская писательница.

(обратно)

3

Вагнер Рихард (1813–1883) — немецкий композитор.

(обратно)

4

Казанова Джованни (1725–1798) — итальянский авантюрист, автор знаменитых мемуаров.

(обратно)

5

Шекспир Уильям (1564–1616) — английский драматург и поэт. Шейлок — главный герой пьесы Шекспира «Венецианский купец».

(обратно)

6

Пий X (Джузеппе Сарто, 1835–1914) — Папа Римский (1903–1914).

(обратно)

7

Д’Аннунцио Габриэль (1863–1938) — итальянский поэт и драматург.

(обратно)

8

Маркони Гульельмо (1874–1937) — итальянский радиоинженер, лауреат Нобелевской премии (1909).

(обратно)

9

Ибсен Хенрик (1828–1906) — норвежский драматург.

(обратно)

10

Уайльд Оскар (1854–1900) — английский поэт, писатель, драматург.

(обратно)

11

Луццатти Луиджи (1841–1927) — политический деятель.

(обратно)

12

Биеннале (лат.) — выставка, проводимая раз в два года.

(обратно)

13

Ницше Фридрих (1844–1900) — немецкий философ.

(обратно)

14

Шопенгауэр Артур (1788–1860) — немецкий философ.

(обратно)

15

Рёскин Джон (1819–1900) — английский художественный критик.

(обратно)

16

«Джон Рёскин… любить искусство» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, «Другая женщина Дуче» (англ.), «Уильям Морроу и Ко.», Нью-Йорк, 1993, стр. 32 (все последующие цитаты Ф. Каннистраро и Б. Салливана из этой книги).

(обратно)

17

Данте Алигьери (1265–1321) — итальянский поэт.

(обратно)

18

…догматами марксизма — догматы учения Маркса. Маркс Карл Генрих (1818–1883) — немецкий социальный философ и экономист, создатель доктрины «научного» социализма.

(обратно)

19

Шелли Перси Биши (1792–1822) — английский поэт.

(обратно)

20

Кропоткин Петр Алексеевич (1842–1921) — русский ученый и революционер.

(обратно)

21

Мишель Луиза (1830–1905) — французская анархистка.

(обратно)

22

Талмуд-тора (ивр.) — название религиозного учебного заведения для детей младшего возраста. Талмуд (ивр.) — досл. «учение». Свод правовых и религиозно-этических положений иудаизма. Тора (ивр.) — досл. «наставление», «учение». Пятикнижие.

(обратно)

23

Зангвил Исраэль (1864–1926) — англо-еврейский писатель, публицист и общественный деятель.

(обратно)

24

Диккенс Чарлз (1812–1870) — английский писатель.

(обратно)

25

Хаггада (ивр.) — досл. «повествование», сборник молитв, притчей, толкований Библии и литургических произведений, прямо или косвенно связанных с темой Исхода евреев из Египта и ритуалом праздника Песах, который длится семь дней.

(обратно)

26

Эрец-Исраэль (ивр.) — Земля Израиля. Название земли, где евреи живут с древнейших времен по сей день, которая после образования государства была названа Израилем вместо Эрец-Исраэль.

(обратно)

27

Хад Гадья (арам.) — один козленок.

(обратно)

28

Дож (итал.) — глава Венецианской республики.

(обратно)

29

«Дожи давно канули… человеческая энергия» — И. Зангвил, «Мечтатели из гетто» (фр.), в 3-х томах, «Ж. Крез», Париж, 1922, т. 3, стр. 182.

(обратно)

30

Бакунин Михаил Александрович (1814–1876) — идеолог анархизма.

(обратно)

31

Гарибальди Джузеппе (1807–1882) — национальный герой Италии, вождь народно-освободительного движения за независимость Италии.

(обратно)

32

Кардуччи Джозуе (1835–1907) — итальянский поэт, лауреат Нобелевской премии (1906).

(обратно)

33

Верди Джузеппе (1813–1901) — итальянский композитор.

(обратно)

34

«Аванти» (итал.) — «Вперед».

(обратно)

35

Коста Андреа (1851–1910) — основатель итальянской социалистической партии.

(обратно)

36

Турати Филиппо (1857–1932) — один из руководителей итальянской социалистической партии.

(обратно)

37

Кулишова Анна (1853–1925) — одна из руководителей итальянской социалистической партии.

(обратно)

38

«Даже я… меркантильных интересов общества» — Маргарита Царфатти, «Жизнь Бенито Муссолини» (англ.), «Торнтон Баттеруорт», Лондон, 1926, стр. 155 (все последующие цитаты М. Царфатти из этой книги).

(обратно)

39

…«романтической и завораживающей… жизнь страны…» — там же, стр. 20, 170–171.

(обратно)

40

…судя по фамилии… — фамилия Царфатти происходит от Царфат (ивр.) — Франция.

(обратно)

41

Хупа (ивр.) — букв. укрепленный на четырех шестах бархатный балдахин; религиозная церемония бракосочетания.

(обратно)

42

Сезанн Поль (1839–1906) — французский художник.

(обратно)

43

Тулуз-Лотрек Анри (1864–1901) — французский художник.

(обратно)

44

Витторио Эммануэль III (1869–1947) — король Италии.

(обратно)

45

Пасколи Джованни (1855–1912) — итальянский поэт.

(обратно)

46

Стендаль (Мари Анри Бейль, 1783–1842) — французский писатель.

(обратно)

47

Франц-Иосиф I (1830–1916) — император Австро-Венгрии (1848–1916).

(обратно)

48

Нувориш (фр.) — новый богач.

(обратно)

49

«Коррьере делла сера» (итал.) — «Вечерний курьер».

(обратно)

50

Арт-нуво (фр.) — новое искусство.

(обратно)

51

«Что я должен… и босой» — Кристофер Хибберт, «Бенито Муссолини» (англ.), «Лонгмен», Лондон, 1962, стр. 8.

(обратно)

52

«Я не смог… не задумываясь!» — там же.

(обратно)

53

Лассаль Фердинанд (1825–1864) — немецкий социалист.

(обратно)

54

Каутский Карл Йоган (1854–1938) — лидер немецких социалистов.

(обратно)

55

Кант Иммануэль (1724–1804) — немецкий философ.

(обратно)

56

Спиноза Бенедикт (Барух, 1632–1677) — голландский философ.

(обратно)

57

Гегель Георг Вильгельм Фридрих (1770–1831) — немецкий философ.

(обратно)

58

Бланки Луи Огюст (1805–1881) — французский революционер.

(обратно)

59

Балабанова Анжелика Исааковна (1877–1965) — политический деятель, журналистка.

(обратно)

60

Ленин (Ульянов) Владимир Ильич (1870–1924) — вождь большевистской революции.

(обратно)

61

Троцкий (Бронштейн) Лев Давидович (1879–1940) — один из теоретиков и вождей большевистской революции.

(обратно)

62

«В Цюрихе… молодого Бенито Муссолини» — М. Царфатти, стр. 114–116.

(обратно)

63

«Этого молодого человека… моим словам» — Ричард Кольер, «Дуче» (англ.), «Коллинз», Лондон, 1971, стр. 16.

(обратно)

64

«Вскоре я увидела… личной мести» — там же, стр. 17.

(обратно)

65

…принца Умберто — Умберто II (1904 —?) — принц Пьемонтский. Находился на престоле с мая по июнь 1946 года.

(обратно)

66

Иль гранде дуче (итал.) — великий вождь.

(обратно)

67

«Иль пополо» (итал.) — «Народ».

(обратно)

68

«Лотта ди классе» (итал.) — «Классовая борьба».

(обратно)

69

Руссо Жан-Жак (1712–1778) — французский философ.

(обратно)

70

Оттоманская (Османская) империя — турецкая империя (1299–1919) в юго-западной Азии, северо-восточной Африке и юго-восточной Европе.

(обратно)

71

«замечательном… руководителем партии» — М. Царфатти, стр. 176.

(обратно)

72

«Никакой он… Ницше» — там же.

(обратно)

73

Тревес Клаудио (1869–1933) — журналист.

(обратно)

74

«Здесь мы повесим… не согласится?» — Лаура Ферми, «Муссолини» (англ.), «Феникс букс», Чикаго, 1966, стр. 119 (все последующие цитаты Л. Ферми из этой книги).

(обратно)

75

«Великая, блистательная… мелкой суетности» — М. Царфатти, стр. 169–170.

(обратно)

76

Суфражистки — сторонницы суфражизма (англ.), движения за предоставление женщинам равных избирательных прав. Суфражизм возник в Англии во второй половине девятнадцатого века.

(обратно)

77

Футуризм — от «футурум» (лат.), будущее.

(обратно)

78

Маринетти Филиппо Томмазо (1876–1944) — итальянский поэт.

(обратно)

79

«Они испытывают… соперничество?» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 56.

(обратно)

80

Герцль Теодор (Биньямин Зеэв, 1860–1904) — австрийский журналист, основатель политического сионизма и создатель Всемирной сионистской организации.

(обратно)

81

«План Уганды» — план создания автономного еврейского очага в Восточной Африке, предложенный британским правительством 14 августа 1903 года и вызвавший раскол в сионистском движении.

(обратно)

82

«Вчера я встретился… двадцати пяти минут» — «Дневники Теодора Герцля» (англ.), «Даял пресс», Нью-Йорк, 1956, стр. 427–430 (все последующие цитаты Т. Герцля из этой книги).

(обратно)

83

«Что бы ни говорили… бездуховности» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 66.

(обратно)

84

Микеланджело Буонарроти (1475–1564) — итальянский скульптор, художник, архитектор.

(обратно)

85

Канова Антонио (1757–1822) — итальянский скульптор.

(обратно)

86

Флобер Гюстав (1821–1880) — французский писатель.

(обратно)

87

Бодлер Шарль Пьер (1821–1867) — французский поэт.

(обратно)

88

Негри Ада (1870–1945) — итальянская поэтесса.

(обратно)

89

Фьяметта (итал.) — огонек.

(обратно)

90

…автора «Декамерона»… — Боккаччо Джованни (1313–1375), итальянский писатель.

(обратно)

91

Наполеон Бонапарт (1769–1821) — французский император и полководец.

(обратно)

92

Сольдо (итал.) — мелкая итальянская монета, равная примерно копейке.

(обратно)

93

…«одного из тех… неизвестность» — М. Царфатти, стр. 176–177.

(обратно)

94

Савонарола Джироламо (1432–1498) — флорентийский монах, предлагавший религиозно-политические реформы. Был сожжен на костре как еретик.

(обратно)

95

«В юности я мечтал… Никогда» — Ивон Киркпатрик, «Муссолини» (англ.), «Авон букс», Нью-Йорк, 1964, стр. 53–54 (все последующие цитаты И. Киркпатрик из этой книги).

(обратно)

96

«Возможно… понимает меня» — Л. Ферми, стр. 121.

(обратно)

97

Карабинеры (итал.) — жандармы.

(обратно)

98

Шоу Джордж Бернард (1856–1950) — английский драматург, лауреат Нобелевской премии (1925).

(обратно)

99

Кокто Жан (1889–1963) — французский поэт.

(обратно)

100

Пеги Шарль (1873–1914) — французский поэт.

(обратно)

101

…был «дрейфусаром» — сторонник оправдания Дрейфуса.

Дрейфус Альфред (1859–1935) — капитан Генерального штаба французской армии, привлеченный к суду (1894) по ложному обвинению в измене и в шпионаже в пользу Германии. «Дело Дрейфуса» стало нарицательным названием для фальсифицированного судебного процесса.

(обратно)

102

Жорес Жан (1859–1914) — руководитель французской социалистической партии.

(обратно)

103

Модильяни Амедео (1884–1920) — итальянский художник.

(обратно)

104

Ривера Диего (1886–1957) — мексиканский художник.

(обратно)

105

Канудо Риччото (1879–1920) — итальянский критик.

(обратно)

106

Сен-Пуан Валентина де (1875–1953) — французская поэтесса и писательница.

(обратно)

107

Ламартин Альфонс Мари Луи де (1790–1869) — французский поэт, историк и политический деятель.

(обратно)

108

Колетт (Сидони Габриэль Клодин, 1873–1954) — французская писательница.

(обратно)

109

Дебюсси Клод Ахилл (1862–1918) — французский композитор.

(обратно)

110

Веласкес Диего Родригес де Сильва (1599–1660) — испанский художник.

(обратно)

111

«Если (…) потеря… пользы, не будет» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 114–115.

(обратно)

112

Эрцгерцог Фердинанд — Франц Фердинанд фон Эсте (1863–1914) — наследник австро-венгерского престола.

(обратно)

113

…своих давних союзников — Италия, Австро-Венгрия и Германия составляли «Тройственный союз центральных держав» (1879–1915).

(обратно)

114

Антанта — военный союз Франции, Великобритании и России (1907–1920).

(обратно)

115

«Иль пополо д’Италия» (итал.) — «Народ Италии».

(обратно)

116

«В другое время… во весь голос» — М. Царфатти, стр. 205.

(обратно)

117

«Какой патриотический пыл… идеалы» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 152.

(обратно)

118

Барту Луи (1862–1934) — премьер-министр Франции (1913), позднее — министр иностранных дел.

(обратно)

119

Вандервельде Эмиль (1866–1938) — один из лидеров 2-го Интернационала, министр иностранных дел Бельгии.

(обратно)

120

…кайзером Вильгельмом — Вильгельм II (1859–1941) — германский император.

(обратно)

121

«Вместе с Лениным… от ярости» — М. Царфатти, стр. 116.

(обратно)

122

Гогенцоллерны — династия германских королей и императоров (1415–1918).

(обратно)

123

Боччони Умберто (1882–1916) — итальянский художник.

(обратно)

124

Кубизм — авангардистское течение в европейском изобразительном искусстве начала двадцатого века, взявшее за основу геометрическую структуру.

(обратно)

125

Сент-Элиа Антонио (1883?-1916) — итальянский архитектор.

(обратно)

126

Святой Себастьян — христианский мученик. Его писали Ботичелли, Эль Греко и другие художники.

(обратно)

127

«Я помню… думала я» — М. Царфатти, стр. 231.

(обратно)

128

«Он так истощен… ему стало хуже…» — М. Царфатти, стр. 232.

(обратно)

129

«…как холод и жар… созидать» — там же, стр. 19.

(обратно)

130

«Окровавленные корни… мгле» — стихи Маргариты в переводе автора.

(обратно)

131

«…принес себя… к отечеству» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 167.

(обратно)

132

Бенедикт XV (маркиз Джакомо делла Чиеза, 1854–1922) — Папа Римский (1914–1922).

(обратно)

133

«Маргарита и Чезаре… с ними боль» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 167.

(обратно)

134

«Друг мой… когда Роберто нет» — там же, стр. 168.

(обратно)

135

«Бледный, дрожащий… по оружию» — М. Царфатти, стр. 249.

(обратно)

136

…«квадратные… волчий взгляд» — Л. Ферми, стр. 148.

(обратно)

137

«Мой брат Бенито… мешали ей» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 178.

(обратно)

138

«Уверен, вы скоро… всякой всячине» — там же, стр. 174.

(обратно)

139

«Мы, члены редакции… братства (…)» — М. Царфатти, стр. 40.

(обратно)

140

«Сегодня ночью… Ваш Бенито» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 181.

(обратно)

141

«еврейка-журналистка… свой народ»Борджезе Джузеппе Антонио (1882–1952) — профессор литературы, писатель. «Голиаф: марш фашизма» (англ.), «Гиперион-пресс», США, 1938, стр. 195–196.

(обратно)

142

«Бандьера росса» (итал.) — «Красное знамя».

(обратно)

143

«Фаши ди комбаттименто» (итал.) — «Боевые группы».

Фаши, фасции (итал.) — пучок, связка, группа, объединение. Так в Древнем Риме называли связки прутьев с секирой посередине, которые несли ликторы, почетные стражи при высших должностных лицах.

(обратно)

144

Дадаизм — от «дада» (фр.), бессвязный детский лепет. Модернистское течение в западноевропейском искусстве (1916–1924), воспевавшее абсурд как протест против буржуазных условностей.

(обратно)

145

Пикассо (Руис) Пабло (1881–1973) — французский художник.

(обратно)

146

Ардита (итал.) — доблесть, отвага, смелость.

(обратно)

147

…«в своей форме… так же сверкают»Чапек Карел (1890–1938) — чешский писатель. Сочинения в 5-и томах, Государственное издательство художественной литературы, Москва, 1959, т. 2, стр. 262.

(обратно)

148

«Вы и народ Италии… Опомнитесь!» — Эмилиана Нотер, «Муссолини и Д’Аннунцио: странная дружба», в сб. «Муссолини: документы» (англ.), Центр им. Чезаре Барбьери, США, 1968, стр. 54.

(обратно)

149

Тосканини Артуро (1867–1957) — итальянский дирижер.

(обратно)

150

…«появился, как древний… от него глаз» — М. Царфатти, стр. 271.

(обратно)

151

Гольдони Карло (1707–1793) — итальянский драматург.

(обратно)

152

Капо (итал.) — лидер, руководитель. После Второй мировой войны — только староста барака в нацистском концлагере.

(обратно)

153

«Никто так не боготворит… черты» — М. Царфатти, стр. 215.

(обратно)

154

«Стекла зазвенели… ранеными (…)» — там же, стр. 283.

(обратно)

155

«Я обратился… они кричат…» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 259.

(обратно)

156

Красин Леонид Борисович (1870–1926) — советский государственный деятель.

(обратно)

157

…«в одном и том же… бескорыстно» — Резник Семен, «Самуил Маркович Певзнер», «Евреи в культуре русского Зарубежья» (далее — ЕКРЗ), в 5-и томах, Иерусалим, 1995, т. 4, стр. 515.

Певзнер Самуил Маркович (1883–1967) — журналист.

(обратно)

158

«Муссолини купался… ее рук» — Томас Морган, «Шпоры на сапогах: Италия под пятой своих хозяев» (англ.), Нью-Йорк, 1941, стр. 137 (все последующие цитаты Т. Моргана из этой книги).

(обратно)

159

Персона нон грата (лат.) — нежелательная особа.

(обратно)

160

«Казалось, во всей Италии… зеленую полоску…» — М. Царфатти, стр. 95–96.

(обратно)

161

Осанна (ивр.) — хвалебный возглас. Петь осанну — чрезмерно превозносить, восхвалять.

(обратно)

162

«Новеченто» (итал.) — «Двадцатый век».

(обратно)

163

Россо Медардо (1858–1928) — итальянский скульптор.

(обратно)

164

Хазан (ивр.) — член еврейской общины, ведущий богослужение в синагоге.

(обратно)

165

Менора (ивр.) — семисвечник. Герб государства Израиль.

(обратно)

166

«Ну, как ты?.. оппозиция и пресса (…)» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 295.

(обратно)

167

…«в партии… неизбежны эксцессы» — М. Царфатти, стр. 338.

(обратно)

168

«Я принадлежу… не покидает» — там же, стр. 10.

(обратно)

169

Цезарь Гай Юлий (100-44 до н. э.) — римский император и полководец.

(обратно)

170

«Бенито Муссолини… многих столетий» — М. Царфатти, стр. 20.

(обратно)

171

Уайлт Адольфо (1868–1931) — итальянский скульптор.

(обратно)

172

Людвиг Эмиль (1881–1948) — немецкий писатель.

(обратно)

173

«Для меня массы… стадо баранов» — Эмиль Людвиг, «Беседы с Муссолини» (англ.), «Аллен и Ануин», Лондон, 1933, стр. 65, 122.

(обратно)

174

«Он выходит… его народа» — И. Киркпатрик, стр. 155.

(обратно)

175

Парвеню (фр.) — выскочка.

(обратно)

176

Буденный Семен Михайлович (1883–1973) — советский военачальник.

(обратно)

177

Август (63 до н. э. — 14 н. э.) — римский император.

(обратно)

178

Мельников Константин Степанович (1890–1974) — советский архитектор.

(обратно)

179

Корбюзье (Жанере Шарль Эдуард, 1887–1965) — американский архитектор, уроженец Швейцарии.

(обратно)

180

Бекер Жозефина (1906–1975) — эстрадная певица.

(обратно)

181

Жид Андре Поль Гийом (1869–1951) — французский писатель, лауреат Нобелевской премии (1947).

(обратно)

182

Моруа Андре (1885–1967) — французский писатель.

(обратно)

183

Льюис Синклер (1885–1951) — американский писатель, лауреат Нобелевской премии (1930).

(обратно)

184

Паунд Эзра Лумис (1885–1972) — американский поэт.

(обратно)

185

«(…) стулья в салоне… „синего чулка“» — Джозеф Филлипс, «Итальянская героиня фашизма», «Нью-Йорк геральд трибюн сандей мэгэзин», 8.10.1933 (все последующие цитаты Д. Филлипса из этой статьи).

(обратно)

186

Моравиа Альберто (1907–1990) — итальянский писатель.

(обратно)

187

Малер Альма (1879–1964).

(обратно)

188

Малер Густав (1860–1911) — австрийский композитор.

(обратно)

189

Кокошка Оскар (1886–1980) — австрийский художник.

(обратно)

190

Гропиус Вальтер Адольф (1883–1969) — американский архитектор, уроженец Германии.

(обратно)

191

Верфель Франц (1890–1945) — австрийский поэт.

(обратно)

192

Тфиллин (ивр.) — «филактерии», молитвенные принадлежности.

(обратно)

193

«Увы, большую часть… так и физическую» — Альма Малер, «Мои дорогие» (нем.), «С. Фишер», Франкфурт, 1960, стр. 115 (все последующие цитаты А. Малер из этой книги).

(обратно)

194

Николсон Гарольд (1886–1968) — английский дипломат и писатель.

(обратно)

195

Мосли Освальд Эрнальд (1896–1980) — лидер английских фашистов.

(обратно)

196

«Блондинка… римские сплетни» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 340.

(обратно)

197

«Перед его приходом… во двор» — Т. Морган, стр. 138.

(обратно)

198

«Когда Муссолини стал… за троном» — Джозеф Филлипс, там же.

(обратно)

199

«Мы ведем войну… культуры» — Ф. Каннистраро, «Культурная революция Муссолини: фашистская или националистическая», «Журнал современной истории» (англ.), США, 7, 3–4, июль-октябрь, 1972, стр. 121–122.

(обратно)

200

Кроче Бенедетто (1866–1952) — итальянский философ и политический деятель.

(обратно)

201

Ферми Энрико (1901–1954) — итальянский физик, лауреат Нобелевской премии (1938).

(обратно)

202

Пиранделло Луиджи (1867–1936) — итальянский драматург, лауреат Нобелевской премии (1934).

(обратно)

203

Деледда Грация (1875–1936) — итальянская писательница.

(обратно)

204

Юнг Гуидо (1876–1949) — итальянский финансист, депутат парламента.

(обратно)

205

«Ла ностра бандьера» (итал.) — «Наше знамя».

(обратно)

206

Гитлер (Шикльгрубер) Адольф (1889–1945) — диктатор нацистской Германии.

(обратно)

207

«Говоря о международных… как в Германии» — Курт Людеке, «Я знал Гитлера: история нациста, избежавшего кровавой чистки» (англ.), «Скрибнер», Нью-Йорк, 1937, стр. 69.

(обратно)

208

«Иль пополо ди Рома» (итал.) — «Народ Рима».

(обратно)

209

Левант (итал.) — Восток. Употреблявшееся до начала двадцатого века общее название стран восточного Средиземноморья, Ближнего Востока.

(обратно)

210

Вейцман Хаим (1874–1952) — первый президент Израиля, президент Всемирной сионистской организации, профессор химии.

(обратно)

211

Соколов Нахум (1859–1936) — сионистский деятель, журналист, переводчик.

(обратно)

212

Все отмеченное в книге жирным шрифтом выделено в оригинале.

(обратно)

213

…«не просто глупость… очень серьезно…» Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 344–345.

(обратно)

214

Эйнштейн Альберт (1879–1955) — физик-теоретик. Лауреат Нобелевской премии (1921).

(обратно)

215

Шуберт Франц Петер (1797–1828) — австрийский композитор.

(обратно)

216

Чиано Галеаццо (1903–1943) — министр иностранных дел Италии.

(обратно)

217

…«была все еще… жемчужное ожерелье (…)» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 374.

(обратно)

218

«Больше всего… как должное» — там же, стр. 348.

(обратно)

219

«Шляпа придает… приметы возраста» — там же, стр. 338.

(обратно)

220

«Иль режиме фашиста» (итал.) — «Фашистский режим».

(обратно)

221

«Попытка убедить… от него осталось» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 379.

(обратно)

222

Аутодафе (исп.) — «дело веры», «акт веры», сожжение осужденных еретиков на костре.

(обратно)

223

Индульгенция (лат.) — букв. снисходительность, милость. Грамота об «отпущении грехов».

(обратно)

224

«Ла Стампа» (итал.) — «Печать».

(обратно)

225

…нацистского — так называли национал-социалистское движение, позднее — национал-социалистскую демократическую рабочую партию (НСДРП), а ее членов — нацистами или наци.

(обратно)

226

«фашизм был… из фашизма» — Уинстон Черчилль (1874–1965), премьер-министр Великобритании. «Надвигающийся шторм» (англ.), «Хаффтон Миффлин Ко.», Бостон, 1953, стр. 15.

(обратно)

227

Сталин (Джугашвили) Иосиф Виссарионович (1879–1953) — диктатор Советского Союза.

(обратно)

228

Геринг Герман Вильгельм (1893–1946) — главнокомандующий военно-воздушными силами Германии.

(обратно)

229

Розенберг Альфред (1893–1946) — министр по делам оккупированных восточных территорий.

(обратно)

230

Гесс Рудольф (1894–1988) — министр без портфеля в нацистской Германии.

(обратно)

231

«Духовное родство… народов» — сб. «Муссолини: документы» (англ.), Центр им. Чезаре Барбьери, США, 1968, стр. 27.

(обратно)

232

Рузвельт Франклин Делано (1882–1945) — президент Соединенных Штатов Америки.

(обратно)

233

Киплинг Редъярд (1865–1936) — английский поэт, лауреат Нобелевской премии (1907).

(обратно)

234

Ла Гардиа Фьорелло (1882–1947) — американский политик.

(обратно)

235

Паганини Николо (1782–1840) — итальянский скрипач и композитор.

(обратно)

236

…министр труда — женщина — Перкинс Френсис (1882–1965), американская общественно-политическая деятельница.

(обратно)

237

Майер Луис (1885–1957) — американский кинопродюсер, основатель и совладелец кинокомпании «Метро-Голдвин-Майер» (МГМ).

(обратно)

238

Купер Гарри (1906–1961) — американский киноактер.

(обратно)

239

Шевалье Морис (1882–1972) — французский эстрадный певец.

(обратно)

240

Дольфус Энгельберт (1892–1934) — канцлер Австрии.

(обратно)

241

…король Югославии — Александр I (1888–1934).

(обратно)

242

Вергилий (70–19 до н. э.) — древнеримский поэт.

(обратно)

243

Леонардо да Винчи (1452–1519) — итальянский художник.

(обратно)

244

Селассие Хайле (1892–1975) — император Эфиопии.

(обратно)

245

Геббельс Йозеф Пауль (1897–1945) — министр пропаганды нацистской Германии.

(обратно)

246

«Какое отношение… дел хватает» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 557.

(обратно)

247

«Нужно понять… средиземноморского типа» — Л. Ферми, стр. 363.

(обратно)

248

Чемберлен Невилл (1869–1940) — премьер-министр Великобритании (1937–1940).

(обратно)

249

…«(…) дальнейшая еврейская… страны» — «Дневники Чиано» (англ.), «Даблдэй», Нью-Йорк, 1946, стр. 11.

(обратно)

250

…«ругательски ругал… еврейский заговор» — И. Киркпатрик, стр. 358.

(обратно)

251

Аншлюс (нем.) — букв. «присоединение». Здесь — насильственное включение Австрии в состав Германии.

(обратно)

252

Фрейд Зигмунд (1856–1939) — австрийский психиатр, создатель психоанализа.

(обратно)

253

…«евреи не принадлежат… элементов» — Л. Ферми, стр. 364.

(обратно)

254

Нюрнбергские законы — два антиеврейских законодательных акта: «Закон о гражданстве рейха» и «Закон об охране германской крови и германской чести», принятые 15 сентября 1935 года в Нюрнберге.

(обратно)

255

…«теперь антисемитизм… в крови» — Л. Ферми, стр. 369.

(обратно)

256

Бальбо Итало (1896–1940) — один из основателей фашистской партии, губернатор Ливии.

(обратно)

257

Пий XI (Акиле Ратти, 1857–1939) — Папа Римский (1922–1939).

(обратно)

258

…еврейский погром… — «Кристаллнахт» (нем.), «Хрустальная ночь». Так назвали погром, устроенный нацистами 9 ноября 1938 года по всей Германии, в ходе которого 1300 евреев были убиты и еще 30 000 евреев заключены в концлагеря, несколько сотен синагог сожжены и разграблены, а улицы завалены стеклом разбитых витрин еврейских магазинов.

(обратно)

259

«Маргарита Царфатти… кампанией в Италии…» — Мерилл Мюллер, «Неарийская помощница Дуче отрицает, что она в ссылке», «Нью-Йорк миррор», 31.12.1938.

(обратно)

260

«Я и мои дети… любимому сыну!» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 522.

(обратно)

261

Мария-Тереза (1717–1780) — австрийская императрица.

(обратно)

262

Изабелла Кастильская (1451–1504) — королева Испании.

(обратно)

263

«Когда я ее встретила… любовница Муссолини» — Альма Малер, стр. 192, 286–287.

(обратно)

264

…«вокруг нее… солидарности» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 524.

(обратно)

265

Пирл-Харбор — американская военно-морская база на Гавайских островах, где японская авиация уничтожила тихоокеанскую флотилию США.

(обратно)

266

Борхес Хорхе Луис (1899–1986) — аргентинский писатель.

(обратно)

267

Мистраль Габриэла (1889–1957) — чилийская поэтесса, лауреат Нобелевской премии (1945).

(обратно)

268

Оливетти Джино (1880–1942) — итальянский промышленник.

(обратно)

269

«Синьора Царфатти… до полного краха» — Инез Робб, «Ивнинг бюллетен», 26.11.1942.

(обратно)

270

Гиммлер Генрих (1900–1945) — руководитель СС.

(обратно)

271

Инкунабулы — книги, относящиеся к начальной эпохе книгопечатания (до 1501) и внешне похожие на рукописные.

(обратно)

272

Лист Франц (1811–1886) — венгерский композитор.

(обратно)

273

Маген-давид (ивр.) — букв. «щит Давида». Элемент национального флага государства Израиль.

(обратно)

274

«Ей было трудно… жажды власти» — Ф. Каннистраро и Б. Салливан, стр. 557.

(обратно)

275

Лахезис — в древнеримской мифологии одна из трех богинь человеческой судьбы.

(обратно)

276

«Когда ж… таится» — перевод М. Лозинского, Данте Алигьери, «Новая жизнь. Божественная комедия», «Художественная литература», серия «Библиотека всемирной литературы», Москва, 1967, стр. 335.

(обратно)

277

Скрябин Александр Николаевич (1872–1915) — русский композитор.

(обратно)

278

Гамсун (Педерсен) Кнут (1859–1952) — норвежский писатель, лауреат Нобелевской премии (1920).

(обратно)

279

«Она была… и печали»Виже (Штраус) Клод (род. в 1920), французский поэт, участник Еврейского сопротивления. «Зимняя луна» (фр.), «Фламмарион», Париж, 1970, стр. 51–52 (все последующие цитаты К. Виже из этой книги). Здесь и далее — перевод с французского Софьи Тартаковской.

(обратно)

280

…«…на ее пути… заражали» — Бахрах Александр Васильевич (1902–1985), русский журналист, литературный критик. «По памяти, по записям», «Ля пресс либр», Париж, 1980, стр. 132 (все последующие цитаты А. Бахраха из этой книги).

(обратно)

281

Киршнер (Циринская) Ева Яковлевна (род. в 1913) — психолог.

(обратно)

282

…«…задалась целью… все преграды» — Игорь Бэлза, «Александр Николаевич Скрябин», «Музыка», Москва, 1982, стр. 106 (все последующие цитаты И. Бэлзы из этой книги).

(обратно)

283

Шлецер Татьяна Федоровна (Фердинандовна, 1884–1922) — вторая жена А. Н. Скрябина.

(обратно)

284

Цветаев Иван Владимирович (1847–1913) — филолог, искусствовед, основатель московского Музея изящных искусств (ныне Государственный музей изобразительных искусств им. Пушкина).

(обратно)

285

Цветаева Марина Ивановна (1892–1941) — русская поэтесса.

(обратно)

286

Кусевицкий Сергей Александрович (1874–1951) — дирижер и контрабасист-виртуоз.

(обратно)

287

…«она была настоящим… с ней делать» — из серии интервью, взятых автором у Е. Киршнер.

(обратно)

288

«Планы Татьяны Федоровны… „Поэму экстаза“…» — И. Бэлза, стр. 114.

(обратно)

289

«Когда уже начиналась… фамилию Скрябина» — там же, стр. 167.

(обратно)

290

Шлецер Борис Федорович (Фердинандович, 1881–1969) — писатель, музыковед, музыкальный и литературный критик, переводчик. Родной брат Т. Ф. Шлецер.

(обратно)

291

«Она их ненавидела… прочел» — Из письма дочери Ариадны Мириам Корнман (Татьяна Лазарюс) к автору (рус.), 1995.

(обратно)

292

Валгалла — Пантеон героев в древнегерманской мифологии.

(обратно)

293

Иисус Навин (Иехошуа Бин Нун) — предводитель израильских племен в период завоевания Ханаана.

(обратно)

294

Паскаль Блез (1623–1662) — французский религиозный философ, писатель, математик.

(обратно)

295

«Les Juifs étaient accoutumés aux grands et éclatants miracles» (фр.) — Евреи привыкли к великим и неопровержимым чудесам.

(обратно)

296

«К концу сборничка… из ряда вон выходящее» — А. Бахрах, стр. 130.

(обратно)

297

Лазарюс Даниэль (1898–1964) — французский композитор и дирижер.

(обратно)

298

Межан Рене (1902-?) — французский писатель.

(обратно)

299

«Faire-part» (фр.) — здесь — записка.

(обратно)

300

«Не встречаетесь ли… возрасты стерты» — из письма М. Цветаевой к О. Колбасиной-Черновой (1886–1964, русская писательница, журналистка). Собрание сочинений М. Цветаевой в 7-и томах, «Эллис Лак», Москва, 1995, т. 6, стр. 739.

(обратно)

301

…«благодарность за вязаную кофточку для Мурки» — М. Цветаева, указ, соч., т. 6, стр. 743.

(обратно)

302

«Да и мог ли… никак не стать» — А. Бахрах, стр. 132.

(обратно)

303

Софроницкий Владимир Владимирович (1901–1961) — пианист и педагог.

(обратно)

304

Пруст Марсель (1871–1922) — французский писатель.

(обратно)

305

Мориак Франсуа (1885–1970) — французский писатель.

(обратно)

306

Мопассан Ги де (1850–1893) — французский писатель.

(обратно)

307

«Пишу (…) на траве… его восвояси (…)» — из письма Кнута Е. Киршнер (рус.) от 18.7.1935. Из переписки Кнута с Е. Киршнер. Архив Довида Кнута в Рукописном отделеНациональной библиотеки Иерусалимского университета.

(обратно)

308

«Sic transit…» (лат.) — «Так проходит…», первая часть знаменитого латинского изречения «Так проходит слава мирская».

(обратно)

309

«(…) Рене уехал на юг… Sic transit…» — из письма Кнута Е. Киршнер (рус.) от 4.8.1936.

(обратно)

310

…«выглядит очень молодо… особая атмосфера» — Анна-Мари Ламбер (Боннар). Из радиопрограммы Рики Бар-Села («Голос Израиля», ивр., 1979) с участием А.-М. Ламбер, Евы Киршнер и Эли Магена, сына Ариадны от Межана (все дальнейшие цитаты А.-М. Ламбер и Эли Магена из магнитофонной записи этой программы).

(обратно)

311

…«моя мать… наелась досыта» — из интервью, взятого автором у Мириам Корнман.

(обратно)

312

«Мама… не хотели уходить» — там же.

(обратно)

313

…«мама лежала в кровати… одну за другой» — Эли Маген.

(обратно)

314

«Le goi croit — le Juif sait» (фр.) — «Гой верит — еврей знает», из интервью, взятого автором у раввина Пинхаса Ройтмана.

Гой (ивр.) — нееврей.

(обратно)

315

«Oh, le doux petit Jesus!»«Oui, madame, vous avez tout à fait raison. Lui aussi est un Juif» (фр.) — «Ax, какой сладенький. Вылитый Иисус!» — «Да, мадам, вы совершенно правы. Этот малыш — тоже еврей».

(обратно)

316

«Альянс Франсэз» — сеть школ для распространения французской культуры среди иностранцев и обучения их французскому языку.

(обратно)

317

Ходасевич Владислав Фелицианович (1886–1939) — русский поэт.

(обратно)

318

Берберова Нина Николаевна (1901–1993) — русская писательница, мемуаристка.

(обратно)

319

…«поселился с новой… в то время модным» — Н. Берберова, «Курсив мой», «Согласие», Москва, 1996, стр. 318–319 (все последующие цитаты Н. Берберовой из этой книги).

(обратно)

320

«с утра до вечера… зарабатывал на пропитание» — Седых Андрей (Цвибак Яков Моисеевич, 1902–1994) — русский литератор, журналист. «Далекие, близкие», 3-е издание, Нью-Йорк, 1979, стр. 277 (все последующие цитаты А. Седых из этой книги).

(обратно)

321

«Рассердившись на жизнь… преуспеваю» — из письма Кнута Е. Киршнер от 4.7.37 (рус.).

(обратно)

322

Бунин Иван Алексеевич (1870–1953) — русский писатель, лауреат Нобелевской премии (1933).

(обратно)

323

«Так по-русски… в Кишиневе говорят» — Н. Берберова, стр. 318.

(обратно)

324

Тэффи (Лохвицкая) Надежда Александровна (1876–1952) — русская писательница.

(обратно)

325

«Прохожу поздно… русских поэтов»Гуль Роман Борисович (1896–1986) — писатель. «Я унес Россию» (рус.), в 3-х томах, Нью-Йорк, 1984–1989, т. 2, стр. 139.

(обратно)

326

Volens nolens (лат.) — волей-неволей.

(обратно)

327

Андреев Леонид Николаевич (1871–1919) — русский писатель.

(обратно)

328

«Русская колония… в евреев Европы» — Д. Кнут, «Русский Монпарнас во Франции» (ивр.), «ха-Арец», 26.6.53.

(обратно)

329

Гингер Александр Самсонович (1897–1965) — русский поэт.

(обратно)

330

Талов Марк Владимирович (1892–1969) — русский поэт.

(обратно)

332

Парнах (Парнох) Валентин Яковлевич (1891–1951) — русский поэт, переводчик и хореограф, создатель первого в СССР джазового оркестра.

(обратно)

333

Червинская Лидия Давидовна (1907–1988) — русская поэтесса.

(обратно)

334

«…Кто отроком пел гневному Саулу…» — аллюзия на царя Давида (ок. 1010-970 до н. э.), оказавшегося в отрочестве при дворе первого царя Израиля Шаула (в русской традиции Саул, ок. 1029–1005 до н. э.), которого Давид покорил искусной игрой на арфе и пением (1 Царств, 16:21–23).

(обратно)

335

Евангулов Георгий Сергеевич (1900?-1967) — русский поэт.

(обратно)

336

«…Был когда-то… Эмигрантские поэты…» — из стихотворного романа Г. Евангулова «Необыкновенные приключения Павла Павловича Пупкова в СССР и в эмиграции» — Д. Кнут, «Собрание сочинений» в 2-х томах, Иерусалимский университет, 1997–1998, т. 1, стр. 379 (далее — «Собрание сочинений»).

(обратно)

337

Судейкин Сергей Юрьевич (1882–1946) — русский театральный художник.

(обратно)

338

Гудиашвили Ладо (1896–1980) — грузинский художник.

(обратно)

339

Блок Александр Александрович (1880–1921) — русский поэт.

(обратно)

340

…с конструктивистами — сторонники «конструктивизма», направления в искусстве двадцатого века, связанного с кубизмом и футуризмом.

(обратно)

341

Шагал Марк (Мовша, Моисей) Захарович (1887–1985) — русский художник.

(обратно)

342

Кремень Пинхас (1890–1981) — русский художник.

(обратно)

343

Кикоин Михаил (1892–1968) — русский художник.

(обратно)

344

Sales étrangers (фр.) — грязные иностранцы.

(обратно)

345

Аронсон Лев Адольфович (Доминик, 1893–1984) — ресторатор, театральный критик.

(обратно)

346

Гарсон (фр.) — во Франции — официант в кафе или в ресторане.

(обратно)

347

«Марк-Мария… одесским евреем» — Д. Кнут, «Первые встречи, или Три русско-еврейских поэта» (ивр.), «ха-Арец», 7.8.1953 (все последующие цитаты Д. Кнута из этой публикации).

(обратно)

348

«Гуттаперчивый мальчик» — название рассказа русского писателя Д. Григоровича (1822–1899).

(обратно)

349

«Не знаю… нашего общества» — Д. Кнут, «Первые встречи…».

(обратно)

350

…«и в жизни… в стихах подвиги» — там же.

(обратно)

351

«Помню, раз… до парижских шоферов»Шаховская Зинаида Алексеевна (род. в 1906), поэт, переводчик, литературный критик. «Отражения», «ИМКА-пресс», Париж, 1975, стр. 50–51.

(обратно)

352

Барт Виктор Сергеевич (1887–1954) — русский художник.

(обратно)

353

Бальмонт Константин Дмитриевич (1867–1942) — русский поэт.

(обратно)

354

По Эдгар Аллан (1809–1849) — американский поэт.

(обратно)

355

«Ворон» — стихотворение Э. По.

(обратно)

356

Брюсов Валерий Яковлевич (1873–1924) — русский поэт.

(обратно)

357

Жаботинский Владимир Евгеньевич (1880–1940) — писатель, переводчик и публицист, один из лидеров сионистского движения, идеолог и основатель ревизионистского течения в сионизме.

(обратно)

358

Мережковский Дмитрий Сергеевич (1866–1941) — русский писатель.

(обратно)

359

Гиппиус Зинаида Николаевна (1869–1945) — русская поэтесса.

(обратно)

360

Шестов (Шварцман) Лев Исаакович (1866–1938) — русский философ.

(обратно)

361

Бердяев Николай Александрович (1874–1948) — русский философ.

(обратно)

362

Алданов (Ландау) Марк Александрович (1889–1957) — русский писатель.

(обратно)

363

Зайцев Борис Константинович (1881–1972) — русский писатель.

(обратно)

364

Иванов Георгий Владимирович (1894–1958) — русский поэт.

(обратно)

365

Адамович Георгий Викторович (1892–1972) — русский поэт, литературный критик.

(обратно)

366

Достоевский Федор Михайлович (1821–1881) — русский писатель.

(обратно)

367

Розанов Василий Васильевич (1856–1919) — русский философ.

(обратно)

368

«У Ходасевича… его хозяевами» — Д. Кнут, «С Ходасевичем, Мережковским и Гиппиус» (ивр.), «ха-Арец», 28.8.1953.

(обратно)

369

Ремизов Алексей Михайлович (1877–1957) — русский писатель.

(обратно)

370

«Первый сюрприз… нас, дураков» — Д. Кнут, «Встреча с Ремизовым» (ивр.), «ха-Арец», 23.10.1953.

(обратно)

371

«Сидели втроем… Сукин сын!» — Д. Кнут, «Бунин в быту» (ивр.), «ха-Арец», 9.10.1953.

(обратно)

372

«Нелепо созданы… нужно было — баки»Муромцева-Бунина Вера Николаевна (1881–1961) — переводчица, жена И. Бунина. «Беседы с памятью», «Советский писатель», Москва, 1989, стр. 437.

(обратно)

373

Лифарь Серж (Сергей Михайлович, 1905–1986) — русский хореограф.

(обратно)

374

«Поговаривали о якобы… аплодисменты» — Д. Кнут, «Бунин в быту».

(обратно)

375

Ешиботник (ивр.) — учащийся ешивы.

Ешива (ивр.) — букв. «заседание». Еврейское религиозное учебное заведение, готовящее раввинов.

(обратно)

376

Мандель Арнольд (1913–1987) — французский писатель и публицист.

(обратно)

377

Шапиро Жак (Яков Александрович, 1887–1972) — французский художник, автор мемуаров о еврейских художниках Монпарнаса «Улей» (фр.), «Фламмарион», Париж, 1960.

(обратно)

378

Бен (Рабинович Бен-Цион, 1905–1988?) — французский художник.

(обратно)

379

Хмара Григорий Михайлович (1883–1970) — русский актер театра и кино, режиссер.

(обратно)

380

Кедрова Ляля (Елизавета Николаевна, 1918–1994?) — русская актриса театра и кино.

(обратно)

381

Авивит (Лихтенштейн) Шошана (1901–1981) — французская актриса.

(обратно)

382

«Комеди Франсэз» (фр.) — Национальный театр Франции.

(обратно)

383

«Габима» (ивр.) — букв. «сцена», «подмостки». Израильский национальный театр. Создан в 1918 году в Москве при поддержке К. С. Станиславского (1863–1938) и Е. Б. Вахтангова (1883–1922).

(обратно)

384

«Диббук» (ивр.) — букв. «прилипший», в еврейских народных поверьях — злой дух, который вселяется в человека и овладевает его душой. Название пьесы еврейского писателя, драматурга и собирателя еврейского фольклора Семена Ан-ского (Шломо Раппопорта, 1863–1920) и первый спектакль «Габимы», поставленный на иврите Вахтанговым в 1918 году и принесший еврейскому театру мировую славу.

(обратно)

385

Ровина Хана (1888–1980) — ведущая актриса «Габимы».

(обратно)

386

ТАНАХ (ивр.) — аббр. из первых букв названий частей Библии — «Тора» (Пятикнижие Моисеево), «Невиим» (Пророки), «Ктувим» (Писания).

(обратно)

387

Тувим Юлиан (1894–1953) — польский поэт.

(обратно)

388

Яффе Лейб (Лев Борисович, 1875–1948) — израильский переводчик, публицист, общественный деятель.

(обратно)

389

Лафонтен Жан де (1621–1695) — французский баснописец.

(обратно)

390

…вся эта школа художников и скульпторов — имеется в виду парижская школа (Модильяни Амедео, Сутин Хаим /1893-1943/ — французский художник, Липшиц Жак /1891-1973/ — французский скульптор, Цадкин Осип /1890-1967/ — французский скульптор и др.).

(обратно)

391

«Фобур» (фр.) — «Предместье».

(обратно)

392

Селин (Детуш) Луи Фердинанд (1894–1961) — французский писатель. Был осужден за коллаборационизм.

(обратно)

393

Расин Жан-Батист (1639–1699) — французский драматург.

(обратно)

394

Монтень Мишель де (1533–1592) — французский писатель.

(обратно)

395

Бергсон Анри Луи (1859–1941) — французский философ. Лауреат Нобелевской премии (1927).

(обратно)

396

Керенский Александр Федорович (1881–1970) — глава Временного правительства России. В 1918 году эмигрировал во Францию, оттуда в 1940 году переехал в США.

(обратно)

397

Блюм Леон (1872–1950) — премьер-министр Франции (1936–1937).

(обратно)

398

«Тут перемешано все… и зоологии» — Д. Кнут, «Безделицы для погрома», «ха-Арец» (ивр.), 4.3.1938.

(обратно)

399

Франко Франсиско (1892–1975) — генерал, правитель Испании (1939–1975).

(обратно)

400

«Она все больше… не интересует» — А. Бахрах, стр. 130–131.

(обратно)

401

«Корабль — на Запад… корабль пойдет» — стихи американской поэтессы Эллы Уилер-Уилкокс (1850–1919) в переводе автора.

(обратно)

402

Бен-Ави Итамар (1882–1943) — журналист, общественный деятель.

(обратно)

403

Иосиф Флавий (Иосеф бен Маттитьяху, ок. 38 — после 100) — еврейский историк, автор знаменитого сочинения «Иудейская война».

(обратно)

404

Бальфур, лорд Артур Джеймс (1848–1930) — премьер-министр Великобритании (1902–1905), позднее — министр иностранных дел, с чьим именем связана Декларация Бальфура (1917) о создании еврейского национального очага в Палестине.

(обратно)

405

«…этой старо-новой страны…» — имеется в виду роман Т. Герцля «Альтнойланд» (1902) о возрождении еврейского государства, переведенный на иврит Н. Соколовым под названием «Тель-Авив» («Холм весны»).

(обратно)

406

…вашем отце, возродившем древнееврейский язык… — отец Итамара Бен Ави — Бен-Иехуда (Перельман) Элиэзер (1858–1922) — пионер возрождения разговорного иврита.

(обратно)

407

Бен-Гурион Давид (Грин, 1886–1973) — лидер еврейского рабочего движения в подмандатной Палестине, первый премьер-министр государства Израиль.

(обратно)

408

Еврейский легион — во время Первой мировой войны полк погонщиков мулов в составе английской армии, созданный В. Жаботинским.

(обратно)

409

Арка Тита — воздвигнута в Риме в ознаменование победоносного похода императора Тита (40?-81 н. э.), в ходе которого римские войска уничтожили Иерусалим и увели в плен множество евреев (70 н. э.).

(обратно)

410

«В гигантском зале… эту арку» — И. Бен-Ави, «На рассвете нашей независимости — мемуары первого ивритского ребенка» (ивр.), изд. Общественного комитета по изданию произведений Итамара Бен-Ави, Тель-Авив, 1961, стр. 472–477.

(обратно)

411

«О, соло мио» (итал.) — «О, моя единственная», итальянская народная песня.

(обратно)

412

Гельперн Ирмияху (1901–1962) — профессиональный моряк, общественный деятель, литератор.

(обратно)

413

БЕЙТАР (ивр.) — аббр., Брит Йосеф Трумпельдор, «Союз Иосефа Трумпельдора» — молодежная организация сионистов-ревизионистов.

(обратно)

414

Гальперин Михаил (Гельперн Михл, 1860–1919) — сионист-социалист, один из организаторов первых поселений в Эрец-Исраэль.

(обратно)

415

ха-Шомер (ивр.) — страж.

(обратно)

416

«Довида Кнута… как еврею…» — И. Гельперн, «Возрождение еврейского мореходства» (ивр.), «Адар», Тель-Авив, 1961, стр. 130–131.

(обратно)

417

«Four winds» (англ.) — «Роза ветров».

(обратно)

418

«Quatre venti» (итал.) — «Роза ветров».

(обратно)

419

«У этого четырехмачтового… неодушевленный предмет» — Д. Кнут, «Альбом путешественника» (далее — АП), «Русские записки», Париж, № 5, май 1938, стр. 91.

(обратно)

420

«Естественно, что… в раввины…» — Д. Кнут, АП, стр. 95–97.

(обратно)

421

Баклавский Глеб Алексеевич (1889–1942) — капитан флота.

(обратно)

422

Терра Санкта (лат.) — Святая земля.

(обратно)

423

Рутенберг Пинхас (Петр Моисеевич, 1878–1942) — деятель революционного движения в России. Один из сионистских лидеров Эрец-Исраэль и создатель современной электропромышленности в Израиле.

(обратно)

424

Трумпельдор Иосиф Владимирович (1880–1920) — герой русско-японской войны, полный кавалер Георгиевского креста, командир еврейской самообороны в России и общественный деятель в Эрец-Исраэль. Погиб при защите еврейского поселения Тель-Хай («Холм жизни», ивр.) на севере Израиля.

(обратно)

425

Трудовой батальон — Первая строительная рабочая коммуна в подмандатной Палестине, созданная в 1920 году.

(обратно)

426

Хагана (ивр.) — букв. «оборона». Название подпольной военной еврейской организации в годы британского мандата, созданной в 1920 году и ставшей ядром Армии обороны Израиля.

(обратно)

427

хе-Халуц (ивр.) — первопроходец, пионер. Международное молодежное сионистское движение, направленное на заселение и освоение Эрец-Исраэль.

(обратно)

428

Аккаба — морской порт в Иордании.

(обратно)

429

…С Новым 5698 годом… — летосчисление у евреев ведется от сотворения мира.

(обратно)

430

«Привет из милой… в ермолке…» — из письма Кнута Е. Киршнер (рус.) от 6.9.1937.

(обратно)

431

Вейншал Зинаида (1900–1952) — израильская поэтесса и актриса.

(обратно)

432

Вейншал Авраам (Абрам Владимирович, 1893–1968) — израильский врач, писатель.

(обратно)

433

Черниховский Шаул (1875–1943) — израильский поэт и переводчик.

(обратно)

434

Шлионский Авраам (1900–1973) — израильский поэт и переводчик.

(обратно)

435

Гольдберг Лея (1911–1970) — израильская поэтесса и переводчица.

(обратно)

436

Альтерман Натан (1910–1970) — израильский поэт.

(обратно)

437

ciné-actualités (фр.) — кинохроника.

(обратно)

438

«Здесь мы находим… такое появится)» — из письма Кнута Е. Киршнер (рус.), без даты.

(обратно)

439

«Открытие Палестины» — Д. Кнут, АП, «Русские записки», № 7, июль 1938, стр. 113–125.

(обратно)

440

…дворец Имки — YMCA (Young Men’s Christian Association), Ассоциация молодых христиан, международная религиозно-просветительская организация.

(обратно)

441

…гостиница царя Давида — «Царь Давид» — название гостиницы напротив ИМКИ. В 1946 году члены еврейской подпольной организации ЭЦЕЛ (Иргун Цваи Леуми\ивр.\ — Национальная военная организация) под командованием Менахема Бегина (1913–1993, премьер-министр Израиля \1977–1982\) взорвали южное крыло гостиницы, где располагалась администрация английских властей.

(обратно)

442

…дворец Еврейского агентства… — Еврейское агентство (Сохнут) — международная организация, основанная в 1922 году и осуществляющая связь между евреями Израиля и стран рассеяния в деле освоения и заселения Эрец-Исраэль.

(обратно)

443

Nuit d’amour (фр.) — ночь любви.

(обратно)

444

…белльвильской… — Белльвиль — парижский пригород, населенный эмигрантами.

(обратно)

445

Кармел — горная цепь на севере Израиля.

(обратно)

446

Архитектор Р-ов — Розов Самуил (Муля) Израилевич (1900–1975). Друг и соученик Владимира Набокова по Тенишевской гимназии, выведенный им под настоящим именем в романе «Пнин».

Набоков Владимир Владимирович (1899–1977) — русский писатель. До 1940 года писал под псевдонимом Сирин.

(обратно)

447

Когда я однажды в праздник… — «праздником» Кнут ошибочно называет Йом-Киппур (ивр.), День искупления и всепрощения, в русской традиции — Судный день.

(обратно)

448

«Да пусть весь мир идет к черту за мой компот!» — ср. «Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить». Ф. Достоевский, «Записки из подполья», Полное собрание сочинений в 30-и томах, «Наука», Москва, 1973, т. 5, стр. 174.

(обратно)

449

Филистимляне — языческое племя, жившее на средиземноморском побережье. От него произошло название Палестины.

(обратно)

450

Идумеи — потомки Исава (или Эдома). Идумея, как ее называли греки и римляне, находилась на юге от Мертвого моря.

(обратно)

451

Амалекитяне — племя кочевников, жившее на юго-западе Ханаана (древнее название Палестины) и враждовавшее с евреями. «Амалек» стал именем нарицательным для обозначения злейших врагов еврейского народа.

(обратно)

452

Аммонитяне — сыны Аммона, потомки Лота.

(обратно)

453

Моавитяне — сыны Моава, также потомки Лота.

(обратно)

454

«Небо твое… как медь» — «…И небо ваше сделаю, как железо, и землю вашу, как медь» (Левит, 26:19).

(обратно)

455

…этих коммун — коммунами Кнут называет киббуцы.

(обратно)

456

Нахалал — кооперативное сельскохозяйственное поселение в Изреэльской долине.

(обратно)

457

Шалом (ивр.) — досл. «мир». Так здороваются и прощаются.

(обратно)

458

…Королевской комиссии Пиля — назначена правительством Великобритании для расследования причин погромов и бунта арабов в 1936 году. Комиссия названа по имени ее председателя лорда Уильяма Роберта Пиля (1893?-?).

(обратно)

459

…авторами проекта раздела Палестины… — речь идет о предложении той же комиссии Пиля разделить Палестину, чтобы в Галилее, Изреэльской долине и на побережье было создано еврейское государство, а остальные земли были отданы арабам.

(обратно)

460

On s’engage et puis on voit (фр.) — возьмемся за дело, а там будет видно.

(обратно)

461

Если б харьковские студенты… — имеется в виду созданная после погромов 1881 года в России организация еврейской молодежи БИЛУ (ивр. аббр. «Бет Яаков леху венелэха», «Дом Иакова! Встанем и пойдем», пророк Исайя, 2:7). В первой группе «билуйцев», приехавших в Эрец-Исраэль в июле 1882 года, было тринадцать мужчин и одна женщина.

(обратно)

462

Заиорданье — нынешняя Иордания.

(обратно)

463

Палестина уже сотворила чудо — чудо воскрешения древнего языка, мертвого уже во дни Христа. То, что еще недавно, тридцать лет назад, было утопией, мечтой сумасшедших одесситов, сегодня — реальность, и 750 000 человек называют сегодня дерево, лошадь, хлеб и вино именами, которыми их называл Моисей (примечание Кнута. — В. Л.).

(обратно)

464

Хамсин (араб.) — жаркий ветер из пустыни.

(обратно)

465

Галут (ивр.) — букв. изгнание, вынужденное пребывание еврейского народа на чужой земле. То же, что греч. «диаспора».

(обратно)

466

«Жаль, что Довид… сюда вернулся» — из письма Ариадны Е. Киршнер (рус.) от 16.3.1938.

(обратно)

467

«Боюсь, что скоро… с фронта» — из письма Кнута Е. Киршнер (рус.) от 16.3.1938.

(обратно)

468

Дернова Варвара Павловна (1906–1989) — ЕКРЗ, 1992, Т. 2, стр. 390–391.

(обратно)

469

Гиюр (ивр.) — процедура перехода в еврейство.

(обратно)

470

…«во Франции растет… австрийские дела» — из письма Кнута Е. Киршнер (рус.) от 29.3.1938.

(обратно)

471

…«с удивлением… вражды к евреям» — там же.

(обратно)

472

«Самди» (фр.) — «Суббота».

(обратно)

473

Пуанкаре Раймон (1860–1934) — президент Франции (1913–1920).

(обратно)

474

Арон Раймон (1905–1983).

(обратно)

475

«Я никогда… не считаю себя евреем» — Р. Арон, «Мемуары: 50 лет размышлений о политике» (фр.), «Фламмарион», Париж, 1983, стр. 125.

(обратно)

476

«Ост-юден» (идиш) — восточные евреи.

(обратно)

477

БУНД (идиш) — союз. Название первой еврейской рабочей партии «Всеобщий союз еврейских рабочих России, Польши и Литвы».

(обратно)

478

«Ля солидарите франсэз» (фр.) — французская солидарность.

(обратно)

479

«Ара написала… ее дочерях» — из письма Кнута Е. Киршнер (рус.) от 1.9.1938.

(обратно)

480

«Мы живем… Бешенство охватывает!» — из письма Кнута Е. Киршнер (рус.) от 23.8.1938.

(обратно)

481

«Протоколы сионских мудрецов» — литературная подделка конца девятнадцатого века, созданная по заданию тайной полиции России с целью «доказать» существование еврейского заговора для достижения мирового господства.

(обратно)

482

Валтасар — последний царь Вавилона, на пиру у которого согласно пророку Даниэлю таинственная рука написала на стене загадочные слова «мене-мене, текел у фарсин». «Валтасаров пир» — канун несчастья.

(обратно)

483

Куприн Александр Иванович (1870–1938) — русский писатель.

(обратно)

484

«Вчера мы были… включая Червинскую (…)» — из письма Кнута Е. Киршнер (рус.) от 21.3.1938.

(обратно)

485

«Аффирмасьон» (фр.) — «Утверждение».

(обратно)

486

Найдич Исаак Адольфович (Ицхак Ашер, 1868–1949) — винопромышленник, филантроп и сионистский деятель.

(обратно)

487

Ротшильд Эдмонд Джеймс де (Авраам Биньямин,1845–1934) — организатор и покровитель еврейского поселенческого движения в Эрец-Исраэль.

(обратно)

488

«Керен-хайесод» (ивр.) — «Основной фонд». Главный фонд Всемирной сионистской организации, созданный в 1920 году в Лондоне для финансирования сионистского движения, а позднее — Еврейского агентства.

(обратно)

489

Мистангет (Буржуа Жанна-Мари, 1875–1956) — известная французская эстрадная певица.

(обратно)

490

Нордау Макс (Зюдфельд Симха Меир, 1849–1923) — еврейский философ, публицист и общественный деятель, психиатр.

(обратно)

491

Дизенгоф Меир (1861–1936) — еврейский общественный деятель, один из основателей Тель-Авива и его первый мэр.

(обратно)

492

Даладье Эдуард (1884–1970) — премьер-министр Франции (1933 и 1938–1940).

(обратно)

493

Интербригады (Интернациональные бригады) — международные воинские соединения, составленные из добровольцев разных стран, воевавших в Испании на стороне республиканцев в 1936–1938 годах.

(обратно)

494

Белая книга — отчет о политических мероприятиях британского правительства, представляемый парламенту. Ряд «Белых книг» ограничивал права евреев на въезд в Палестину и приобретение в ней земель.

(обратно)

495

«Хрустальная ночь» — см. прим. 258.

(обратно)

496

Кацнельсон Берл (Дов Бер, Беери,1887–1944).

(обратно)

497

Молотов Вячеслав Михайлович (1890–1986) — министр иностранных дел СССР.

(обратно)

498

Риббентроп Иоахим фон (1893–1946) — министр иностранных дел нацистской Германии.

(обратно)

499

«Потоп» — пьеса шведского драматурга Юхана Хеннинга Бергера (1872–1924).

(обратно)

500

«Вчера утром… прекрасно играли» — из письма Кнута Е. Киршнер (рус.) от 31.3.1940.

(обратно)

501

«В субботу состоялась… его жены» — из письма Ариадны Е. Киршнер (рус.) от 4.4.1940.

(обратно)

502

Консистория (фр.) — официальный орган еврейских общин Франции. Учрежден в 1808 году декретом Наполеона.

(обратно)

503

…пойти в микву — микве (ивр.), бассейн для ритуального омовения.

(обратно)

504

Седер (ивр.) — букв. «порядок», ритуальная трапеза в первую ночь праздника Песах.

(обратно)

505

«Рада сообщить… более необходимой…» — из письма Ариадны Е. Киршнер (фр.), апрель 1940.

(обратно)

506

Нисан (ивр.) — название месяца по еврейскому календарю (март-апрель).

(обратно)

507

«Ариадна… на свою стезю» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 25.4.1940.

(обратно)

508

Прозелит (гр.) — принявший новую веру.

(обратно)

509

«Последние новости» — эмигрантская газета на русском языке под редакцией Милюкова (Париж, 1920–1940).

Милюков Павел Николаевич (1859–1943) — лидер партии кадетов, министр иностранных дел во Временном правительстве России.

(обратно)

510

«…Ариадна не знала… еврейский анекдот…» — А. Седых, стр. 278.

(обратно)

511

Кошрут (ивр.) — здесь — предписания о пригодности пищи к употреблению.

(обратно)

512

«10 часов вечера… о тебе думаю» — из письма Ариадны Е. Киршнер (рус.) от 15.5.1940.

(обратно)

513

Мандель Жорж (Ротшильд Иеровоам, 1853–1944) — французский государственный деятель. Протестовал против капитулянтской политики Петена, за что был расстрелян правительством Виши.

(обратно)

514

ОЗЕ — международное Общество здравоохранения евреев, основанное в Петербурге в 1912 году.

(обратно)

515

«Париж постепенно… я выкрутился» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 25.5.1940.

(обратно)

516

«Мы одержимы… в плену» — из письма Ариадны Е. Киршнер (фр.) от 21.6.1940.

(обратно)

517

…«поезд все время… под вагонами» — из интервью, взятого автором у Мириам Корнман.

(обратно)

518

«Дроль де гер» (фр.) — смешная война. В русской традиции принято переводить «странная война».

(обратно)

519

Сартр Жан~Поль (1905–1980) — французский писатель, философ.

(обратно)

520

Петен Филипп (1856–1951) — маршал, национальный герой Первой мировой войны, глава пронацистского правительства Виши.

(обратно)

521

Атлантический вал — оборонительный рубеж немецких войск, создававшийся в 1942–1944 годах вдоль Атлантического побережья Западной Европы от Дании до Испании для предотвращения высадки англо-американских войск на континенте.

(обратно)

522

«В самую последнюю… евреев!» — Иосеф Альгази, «Дни чисток», «ха-Арец» (ивр.), приложение от 4.11.1994 (все последующие цитаты И. Альгази из этой публикации).

(обратно)

523

…«молодых атлетов… дисциплины» — там же.

(обратно)

524

«Я верю в победу… революции» — там же.

(обратно)

525

«Фашизм — это молодость… своей жизни» — там же.

(обратно)

526

«В 1940 году… что-то новое» — из письма Н. Берберовой М. Алданову от 20.9.1945, ЕВРЗ, 1995, т. 4, стр. 286.

(обратно)

527

«Во имя сохранения… сотрудничества» — И. Альгази, там же.

(обратно)

528

«Zusammenarbeiten» (нем.) — совместная работа.

(обратно)

529

«Же сюи парту», «Ля жерб», «Пилори» (фр.) — «Я вездесущ», «Сноп», «Позорный столб». Редактором пронацистской, антисемитской «Же сюи парту» был Пьер Антуан Кусто, старший брат прославленного исследователя подводного мира Жака Ива Кусто. А сам Жак Ив Кусто написал из Марселя в 1941 году: «Мы (…) сможем найти квартиру, когда отсюда вышвырнут всех этих ужасных жидов, которые нам мешают» («Франс суар», 17.6.1999).

(обратно)

530

«Смерть!.. зла и гибели!» — И. Альгази, там же.

(обратно)

531

…«появилось предписание… в последний вагон»Струве Никита Алексеевич (род. в 1931) — директор парижского издательства «ИМКА-пресс». «В оккупированном Париже», ЕВРЗ, 1996, т. 5, стр. 16 (все последующие цитаты Н. Струве из этой публикации).

(обратно)

532

«Еврей Зюсс» — роман немецкого писателя Лиона Фейхтвангера (1884–1958) о реальном немецком еврее Йосефе Зюссе-Оппенгеймере, служившем в восемнадцатом веке советником при дворе герцога Вюртембергского Карла Александра. Нацисты экранизировали этот роман, превратив его в антисемитскую агитку.

(обратно)

533

«У французских евреев… на юг» — Д. Кнут, «Вклад в историю Еврейского сопротивления во Франции» (фр.), Документационный центр, Париж, 1947, стр. 23, 34 (далее — «Вклад»).

(обратно)

534

Неофит (гр.) — новообращенный в какую-либо веру.

(обратно)

535

Пастернак Борис Леонидович (1890–1960) — русский поэт, лауреат Нобелевской премии (1958).

(обратно)

536

«…Меня кто-то… даже в пустяках» — А. Бахрах, стр. 130–132.

(обратно)

537

Полонский Авраам (1903–1996) — один из основателей и позднее — руководитель ЕА.

(обратно)

538

Петлюра Симон Васильевич (1879–1926) — руководитель повстанческой армии на Украине во время гражданской войны. Был убит в Париже Шаломом Шварцбардом. Французский суд признал Шварцбарда невиновным.

(обратно)

539

«Поалей Цион» (ивр.) — «Труженики Сиона», партия сионистов-социалистов, созданная в Полтаве в 1906 году.

(обратно)

540

ОРТ — аббр., «Общество ремесленного труда», основанное в 1880 году в Петербурге.

(обратно)

541

«Этот „идеалист“… наполнено смыслом» — Д. Кнут, «Вклад», стр. 164.

(обратно)

542

Симхат-Тора (ивр.) — «радость Торы», религиозный праздник дарования евреям Торы.

(обратно)

543

«Говорил прерывисто… против него» — К. Виже, стр. 52.

(обратно)

544

«Как и другие… в иудаизм» — там же, стр. 51.

(обратно)

545

Мицвот (ивр.) — мн. ч. от «мицва», повеление, богоугодный поступок.

(обратно)

546

…уже есть три звезды? — по еврейской традиции, суббота начинается с появлением первой звезды, а кончается — с появлением третьей.

(обратно)

547

Маймонид (1135–1204), известен как РАМБАМ, аббр. от раббену Моше бен Маймон — крупнейший раввинистический авторитет, философ, ученый, врач.

(обратно)

548

Ибн-Гвироль Шломо (в русской традиции Габироль, 1021?-1050?) — один из крупнейших еврейских поэтов и философов «золотого века» в средневековой Испании.

(обратно)

549

Халеви Йехуда (в русской традиции Галеви, 1045–1141?) — один из крупнейших еврейских поэтов «золотого века» в средневековой Испании.

(обратно)

550

Талит (ивр.) — еврейское молитвенное облачение.

(обратно)

551

«Я оказалась… по другую сторону стола» — А.-М. Ламбер, там же.

(обратно)

552

«Когда мы с Региной… к ней» — Анни Латур, «Еврейское сопротивление во Франции» (фр.), «Сток», Париж, 1970, стр. 90 (все последующие цитаты А. Латур из этой книги).

(обратно)

553

«Когда Ариадна… Эрец-Исраэль» — А.-М. Ламбер, там же.

(обратно)

554

…«по большей части… помощь французов» — Люсьен Люблин, в радиопрограммах Яакова Ахимеира («Голос Израиля», ивр., 1972 и 1984), посвященных ЕА (все последующие цитаты Л. Люблина из магнитофонной записи этих радиопрограмм).

(обратно)

555

«Джойнт» (англ.) — Американский объединенный еврейский комитет, основанный в США в 1914 году для помощи еврейским беженцам.

(обратно)

556

«Керен кайемет» (ивр.) — полное название «Керен кайемет ле-Исраэль», центральный фонд сионистского движения, созданный в 1901 году для покупки и обработки земель в Эрец-Исраэль.

(обратно)

557

«Кан мэм» (фр.) — «Вопреки всему».

(обратно)

558

…«все продуктовые карточки… нужны деньги» — из архива Авраама Полонского в Информационном центре исследования нелегальной репатриации им. Шауля Авигура при библиотеке Тель-Авивского университета.

(обратно)

559

«За них-то мы и сражаемся» — А. Латур, стр. 92.

(обратно)

560

«Для французов… всех до одного» — Л. Люблин, там же.

(обратно)

561

«Помню одного… нам не помогали…» — из интервью, взятого автором у Пинхаса Ройтмана.

(обратно)

562

…«многие евреи… об этом пожалели» — из интервью, взятого автором у Альбера Коэна.

(обратно)

563

«В 1941 году… немецкого расизма» — Д. Кнут, «Вклад», стр. 33–34.

(обратно)

564

Эйхман Адольф (1906–1962) — особо уполномоченный гестапо по «окончательному решению еврейского вопроса». В 1961 году был похищен из Аргентины спецгруппой израильской внешней разведки Мосад и повешен по приговору иерусалимского окружного суда.

(обратно)

565

Брунер Алоиз (род. в 1912) — по прозвищу «палач Греции». Руководил депортацией в Освенцим 60 тысяч евреев Салоник. С 1954 года скрывается в Дамаске, несмотря на требования о выдаче со стороны Германии, Франции и Австрии.

(обратно)

566

«Глупость этого… свиных пор» — К. Виже, стр. 51.

(обратно)

567

«Люди… горохе» — Эли Маген, там же.

(обратно)

568

«У католиков… И немцы ушли» — там же.

(обратно)

569

«Из-за анонимного доноса… особо следило» — из письма Бориса Шлецера директору Международного балетного архива Пьеру Тугалю, 2.4.1945 (архив Полонского).

(обратно)

570

«Дорогой Иван Алексеевич… Ариадна Кнут» — из письма Ариадны И. Бунину (рус.) от 25.8.1941. Д. Кнут, «Собрание сочинений», т. 2, стр. 334.

(обратно)

571

«У нас жизнь… национальному самосознанию» — из письма Кнута Е. Киршнер (рус.) от 3.6.1942.

(обратно)

572

«Наше положение… слишком поздно» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 10.9.1941.

(обратно)

573

…«началось что-то… через час» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 25.5.1944.

(обратно)

574

«Господин главный комиссар… еще в плену» — Д.Кнут, «Вклад», стр. 56–57.

(обратно)

575

Кюри Пьер (1859–1906) — французский химик и физик. Лауреат Нобелевской премии (1903).

(обратно)

576

Рысс Петр Яковлевич (1870–1948) — русский журналист, историк, мемуарист, один из редакторов газеты «Борьба за Россию» (Париж, 1926–1931).

(обратно)

577

«Счастливы те… отправили в морг» — Д. Кнут, «Вклад», стр. 28.

(обратно)

578

«Комендантский час… под козырек» — из интервью, взятого автором у Леи Арав (Кнут).

(обратно)

579

«Приходил он… много месяцев» — Н. Струве, стр. 18. См. прим. 531.

(обратно)

580

«Полицейский… и я ушел» — Александр Чадов, «О Гингере», ЕВРЗ, 1995, т. 4, стр. 97 (все последующие цитаты А. Чадова из этой публикации).

(обратно)

581

«Гингер гулял… вышел из вагона» — Д. Кнут, «Первые встречи…».

(обратно)

582

«Приятель Гингера… пить кофе» — А. Чадов, стр. 96.

(обратно)

583

«В половине двенадцатого… не выдаст» — Н. Берберова, стр. 496.

(обратно)

584

…«в одну из больших облав… Тронули» — из интервью, взятого автором у Леи Арав (Кнут).

(обратно)

585

Маки (фр.) — досл. «заросли». Так называли французских партизан, скрывавшихся в лесах.

(обратно)

586

Леон Рауль (1918–1988) — один из членов ЕА, уроженец Бельгии.

(обратно)

587

«В ноябре 1942 года… писателя Икс» — Д. Кнут, «Вклад», стр. 148–149.

(обратно)

588

«Главари… сидя в Швейцарии…» — А. Бахрах, стр. 133.

(обратно)

589

«От всего ее существа… жертвовать собой» — К. Виже, стр. 51.

(обратно)

590

«Решение принять… ради их спасения» — из письма Мириам Корнман к автору (рус.), 1995.

(обратно)

591

«Она предпочла… дело это гиблое» — из неопубликованных воспоминаний Е. Киршнер (фр.), написанных в июне 1945-го по просьбе Кнута для предполагавшегося мемориального сборника памяти Ариадны (далее — «Воспоминания»).

(обратно)

592

«Наш друг… этом же лагере» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 6.6.1943.

(обратно)

593

«Бежал в Швейцарию… маки» — энциклопедия «Юдаика» (англ.) «Кетер», Иерусалим, 1971, т. 11, стр. 863.

(обратно)

594

…из переписки Кнута с Полонским явствует… — письма Кнута Полонскому (фр.) от 15.5.1945 и 4.6.1945, архив Полонского.

(обратно)

595

…«…она вся сияла… в еврейском государстве» — А.-М. Ламбер, там же.

(обратно)

596

…«у нашего друга… несмотря на трудности» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 8.11.1943.

(обратно)

597

«Меня послали с чемоданом… в Швейцарию» — Эли Маген, там же.

(обратно)

598

…«приехала Мириам… Бетти с ней» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 31.12.1943.

(обратно)

599

Алият ха~Ноар (ивр.) — молодежная репатриация. Здесь — операция по спасению еврейской молодежи и в первую очередь детей от нацистской угрозы. После Второй мировой войны — движение за репатриацию еврейской молодежи в Израиль.

(обратно)

600

«Детей у них… оставь для Жози» — из интервью, взятого автором у Йоси Кнута.

(обратно)

601

«Она, видно… как рыба в воде» — из письма Бориса Шлецера директору Международного балетного архива Пьеру Тугалю, 2.4.1945 (архив Полонского).

(обратно)

602

«Если ей… привычной стихией» — А. Бахрах, стр. 133.

(обратно)

603

Роговский Евгений Францевич (?-1951) — предприниматель, основатель Дома для русских эмигрантов на юге Франции.

(обратно)

604

Блох-Дассо Марсель (1892–1986) — французский авиапромышленник.

(обратно)

605

Абвер (нем.) — аббр., немецкая контрразведка.

(обратно)

606

…«с Червинской… не может быть» — из интервью, взятого автором у Е. Киршнер.

(обратно)

607

«Бедная Червинская… по сей день!» — из письма Н. Берберовой М. Алданову от 20.9.1945, ЕВРЗ, 1995, т. 4, стр. 286.

(обратно)

608

«Конспиративная квартира… раздались выстрелы» — из интервью, взятого автором у Альбера Коэна.

(обратно)

609

«Я страшно боялась… еле справились» — из интервью, взятого автором у Жанетт «Пьеретт» Мучник (в замужестве Шуламит Бен-Меир).

(обратно)

610

«…есть один человек… любит Рауля» — из письма Бетти Кнут Е. Киршнер (фр.), без даты. О Рауле Леоне — см. прим. 586.

(обратно)

611

«Я намереваюсь поехать… простил» — из письма Кнута А. Полонскому (фр.) от 4.6.1945.

(обратно)

612

…«…из-за него Сарра умерла» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 10.10.1945.

(обратно)

613

«Некий Рауль… принимать его…» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 10.10.1945.

(обратно)

614

«Ее убили… в Палестине» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 28.1.1945.

(обратно)

615

Юденрат (нем.) — еврейский совет. Орган еврейского самоуправления для поддержания порядка в гетто.

(обратно)

616

«ха-Шомер ха-Цаир» (ивр.) — «Молодой страж», Всемирная организация еврейской молодежи, созданная в Галиции в 1913 году.

(обратно)

617

Арагон Луи (1897–1982) — французский поэт.

(обратно)

618

«Немногие знают… в августе 1940 года» — Д. Кнут, «Вклад», стр. 139.

(обратно)

619

…«Мы с Ариадной были „предсопротивлением“» — А. Бахрах, стр. 134.

(обратно)

620

Голль Шарль Андре Жозеф Мари де (1890–1970) — генерал, после войны — президент Франции (1958–1969).

(обратно)

621

Карне Марсель (1909–1996) — французский кинорежиссер.

(обратно)

622

Гитри Саша (1885–1957) — французский драматург и актер.

(обратно)

623

Богомолов Александр Ефремович (1900–1969) — советский посол во Франции.

(обратно)

624

«Синагога дала… чем церковь» — Жак Лазарюс, «Солдаты свободы» (фр.), «Информасьон жюив», Париж, 1995, стр. 5.

(обратно)

625

«Мы похожи… срочной помощи» — Давид Вейнберг, «Еврейская община Франции после Второй мировой войны: борьба за выживание и самоопределение» (англ.), «Форум», № 45, Иерусалим, 1982.

(обратно)

626

Марраны (исп.) — жертвы насильственного крещения в Испании и Португалии (XIV–XV вв.).

(обратно)

627

Брит-мила (ивр.) — обрезание крайней плоти у мальчика на восьмой день после рождения. Символ завета, заключенного еврейским народом с Богом.

(обратно)

628

«Практически… кроме него» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 12.4.1947.

(обратно)

629

«С девочками… сами по себе…» — из письма Кнута Е. Киршнер (рус.) от 29.6.1945.

(обратно)

630

«Чего мне стоило… знаю я один» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 28.1.1945.

(обратно)

631

«Я — воплощение еврейской потерянности» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 4.5.1945.

(обратно)

632

…«не мог… флирт с нацистами» — Д. Кнут, «С Ходасевичем, Мережковским и Гиппиус».

(обратно)

633

Стравинский Игорь Федорович (1882–1971) — русский композитор.

(обратно)

634

«Если со мной… особенно Эли» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 7.7.1945.

(обратно)

635

«В Европе меня… этот Скрябин» — Эли Маген, там же.

(обратно)

636

«Меня посадили… он ее тут паркует» — из интервью, взятого автором у Йоси Кнута.

(обратно)

637

…«это была печальная… на нем» — из интервью, взятого автором у Е. Киршнер.

(обратно)

638

«Я очень хочу… бурлящей стране?» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 25.8.1947.

(обратно)

639

«По поводу Эрец… не самый нежный отец» — из писем Кнута Е. Киршнер (фр.) от 25.3.1945 и 4.5.1945.

(обратно)

640

Паттон Джордж (1885–1945) — американский генерал.

(обратно)

641

…«худой… красноречивой» — Натан Елин-Мор, «Борцы за свободу Израиля» (ивр.), «Шикмона», Иерусалим, 1974, стр. 383.

(обратно)

642

О встрече Бетти с Молотовым — там же, стр. 384; Хавив Кнаан, «Между „осью“ и Кремлем» (ивр.), приложение к «ха-Арец», 14.9.1973; А. Кипнис, «Женщина в двух подпольях», «Этмол» (ивр.), Тель-Авивский университет, декабрь 1992.

(обратно)

643

Громыко Андрей Андреевич (1909–1989) — советский дипломат, министр иностранных дел СССР.

(обратно)

644

Хо Ши Мин (1890–1969) — президент Северного Вьетнама.

(обратно)

645

Снэ (Клейнбаум) Моше (1909–1972) — израильский политический деятель.

(обратно)

646

…казнь еврейского террориста Дова Грунера… — член ЭЦЕЛ, повешенный английскими властями в 1947 году в тюрьме Акко.

(обратно)

647

«Комба» (фр.) — «Борьба».

(обратно)

648

Бернадотт Фольке, граф Висборгский (1895–1948) — шведский политический деятель. По его плану израильско-арабский конфликт следовало решить за счет значительного урезания территории Израиля. Был убит 17 сентября 1948 года.

(обратно)

649

Вайян Роже Франсуа (1907–1965) — французский писатель.

(обратно)

650

Брель Жак (1929–1978) — бельгийский эстрадный певец.

(обратно)

651

«Твое письмо… так уж необходимо?» — из письма Кнута Е. Киршнер (фр.) от 1.1.1948.

(обратно)

652

Шаровская Виргиния (род. в 1930) — ныне Лея Арав (в первом замужестве — Лея Кнут).

«Компаньон де л’арш» (фр.) — друзья Ковчега.

(обратно)

653

«Тель-Хай» — см. прим. 424.

(обратно)

654

Цвейг Макс (1892–1992) — израильский драматург и писатель.

(обратно)

655

Цвейг Стефан (1881–1942) — австрийский писатель.

(обратно)

656

«Виргиния замечательна… слишком люблю» — из писем Кнута Е. Киршнер (фр.) от 13.9.1947 и 1.1.1948.

(обратно)

657

Бернар Сарра (Розина, 1844–1923) — французская актриса.

(обратно)

658

Хап мит ди бейде хэнд (идиш) — хватай обеими руками.

(обратно)

659

«Говорили об Ариадне… торопился жить» — А. Седых, стр. 280.

(обратно)

660

«Возьмите меня… нас с собой» — Д. Кнут, «Бунин в быту».

(обратно)

661

Мескин Аарон (1898–1971) — израильский актер.

(обратно)

662

Ульпан (ивр.) — студия. Здесь — сеть курсов для изучения иврита.

(обратно)

663

«Мы с Леей… играть в „Габиме“» — из письма Кнута А. Гингеру (рус.) от 6.10.1950, ЕКРЗ, т. 4, стр. 353.

(обратно)

664

Киддуш (ивр.) — букв. «освящение», благодарственная молитва.

(обратно)

665

«Дома мы говорили… каждую букву» — из интервью, взятого автором у Йоси Кнута.

(обратно)

666

Бомарше Пьер Огюстин Карон де (1732–1799) — французский драматург.

(обратно)

667

Лорка Федерико Гарсия (1899–1936) — испанский поэт.

(обратно)

668

Касит (ивр.) — коралл.

(обратно)

669

«И у меня была мама… мамы моей» — стихи Йоси Кнута в переводе автора.

(обратно)

670

«Мы жили… как его стихи» — Марек Дворжецкий, «У могилы поэта Довида Кнута» (ивр.), «ха-Арец», 25.3.1955.

(обратно)

671

«Папа во всем… береги себя» — из интервью, взятого автором у Йоси Кнута.

(обратно)

672

«Раньше в автобусе… всякое бывает» — там же.

(обратно)

673

«Сначала она… не видел» — там же.

(обратно)

674

Бокер тов! (ивр.) — С добрым утром!

(обратно)

675

Бетховен Людвиг ван (1770–1827) — немецкий композитор.

(обратно)

676

«Мальчик меня… Катастрофы…» — из архива Леи Арав (Кнут).

(обратно)

677

Каддиш (арам.) — святой. Поминальная молитва.

(обратно)

678

«Ушел из жизни… актрисы Леи Кнут» — из некролога в «Едиот ахронот» (ивр.), 16.2.1955.

(обратно)

679

Модус вивенди (лат.) — образ жизни.

(обратно)

680

«Слишком рано говорить… будем помнить» — Е. Киршнер, «Воспоминания».

(обратно)

681

Гете Иоганн Вольфганг фон (1749–1832) — немецкий поэт, писатель.

(обратно)

682

Шиллер Иоганн Кристоф Фридрих фон (1759–1805) — немецкий поэт, драматург.

(обратно)

683

Хаскала (ивр.) — просветительское движение среди евреев, возникшее в конце девятнадцатого века.

(обратно)

684

Николай I (1796–1855) — русский император.

(обратно)

685

«С самого детства… всей душой…» — Яков Гольдштейн, «Маня Вильбушевич-Шохат в историографии Эрец-Исраэль и в бундистской литературе» (ивр.), Хайфский университет, 1991, стр. 113–115 (все последующие цитаты Я. Гольдштейна из этой книги).

(обратно)

686

Эсеры — аббр., партия социалистов-революционеров.

(обратно)

687

Брешко-Брешковская (Вериго) Екатерина Константиновна (1844–1934) — русская революционерка.

(обратно)

688

Гершуни Григорий Андреевич (1870–1908) — русский революционер, один из основателей партии эсеров.

(обратно)

689

…«они не были рабочими… революции» — Я. Гольдштейн, стр. 115.

(обратно)

690

Шахнович Григорий (?-?) — член БУНДа.

(обратно)

691

«Поначалу допросы… свела судьба» — там же, стр. 116–118.

(обратно)

692

«…такой белой вороной… глубокий отпечаток…» — А. В. Герасимов, «На лезвии с террористами», «ИМКА-пресс», Париж, 1985, перепечатано в израильском литературном приложении «Пятница» к газете «Наша страна», 29.1.1997 (все последующие цитаты А. Герасимова из этой публикации).

(обратно)

693

«Надворный советник… партией» — В. Д. Новицкий, «Из воспоминаний жандарма», МГУ СП «Ост-Вест корпорейшен», Москва, 1991, стр. 173 (все последующие цитаты В. Новицкого из этой книги).

(обратно)

694

«…дал себе… контрконспирацией» — Б. П. Козьмин, «С. В. Зубатов и его корреспонденты», Государственное издательство, Москва-Ленинград, 1928, стр. 53–54 (все последующие цитаты Б. Козьмина из этой книги).

(обратно)

695

Раскольников — герой романа Ф. Достоевского «Преступление и наказание».

(обратно)

696

Нечаев Сергей Геннадиевич (1847–1882) — русский революционер. Дело Нечаева вдохновило Достоевского на создание романа «Бесы».

(обратно)

697

Двое из них… — Пик Соломон Аркадьевич и Гуревич Софья Яковлевна.

(обратно)

698

…третий сошел с ума… — Рубинок Осип Григорьевич.

(обратно)

699

К аресту же четвертого… — Гоц Михаил Рафаилович (1866?-1906), один из основателей партии эсеров.

(обратно)

700

«…агентурный вопрос… оно и нежно» — Б. Козьмин, стр. 91.

(обратно)

701

«Многим арестованным…не будут»Фрумкин Борис Маркович (1872–1939) — публицист, историк. «Зубатовщина и еврейское рабочее движение», «Пережитое», т. 3, С.-Петербург, 1911, стр. 209 (все последующие цитаты Б. Фрумкина из этой публикации).

(обратно)

702

Тред-юнионы (англ.) — профсоюзы.

(обратно)

703

Вольтер (Аруэ Франсуа Мари, 1694–1778) — французский философ.

(обратно)

704

Екатерина II (1729–1796) — русская императрица.

(обратно)

705

«Глаголом жги сердца!» — цитата из стихотворения А. Пушкина «Пророк» («…И, обходя моря и земли,\глаголом жги сердца людей!»).

(обратно)

706

«Зубатов… тред-юнионистского движения» — Я. Гольдштейн, стр. 122.

(обратно)

707

«Зубатов мне… революционного движения» — там же.

(обратно)

708

«Боже, что подумает… женат ли он» — «Давар ха-поэлет» (ивр.), приложение к газете «Давар», 1961, стр. 225 (все последующие цитаты из этого издания).

«Давар ха-поэлет» (ивр.) — «Слово работницы».

(обратно)

709

«Я почувствовала… меня всю затрясло» — Я. Гольдштейн, стр. 120.

(обратно)

710

«…B конце мая… необыкновенной» — там же, стр. 122.

(обратно)

711

«Вначале я как будто… этот список» — там же.

(обратно)

712

«Зубатов открыл… людей» — там же.

(обратно)

713

«Я предложил… и в обыкновенной жизни» — Заславский Давид Иосифович (1880–1965) — бывший член БУНДа, политический обозреватель «Известий» и «Правды». «Зубатов и Маня Вильбушевич», «Былое», № 3, 1918, стр. 102 (все последующие цитаты Д. Заславского из этой публикации).

(обратно)

714

«Решение поселиться… не состоял» — там же, стр. 129, 131.

(обратно)

715

«Они потопят…. иностранного капитала» — Я. Гольдштейн, стр. 126–127.

(обратно)

716

«Перед освобождением… будем работать» — там же, стр. 141.

(обратно)

717

«очень просто… союзов» — там же.

(обратно)

718

«С одной стороны… на революционеров» — Д. 3аславский, стр. 126.

(обратно)

719

«Пишу только потому… убить вас» — там же, стр. 104–108.

(обратно)

720

«За ваш ответ… о деле» — там же, стр. 108–109.

(обратно)

721

«Уже два года… провокатором» — там же, стр. 113–114.

(обратно)

722

«Я говорила вам… благие указания…» — там же, стр. 114, 124–125.

(обратно)

723

«Все моего ареста… меня арестовать» — там же, стр. 125.

(обратно)

724

Гурвич Евгения (1861–1940) — русская революционерка. Перевела на русский язык «Капитал» К. Маркса.

(обратно)

725

Бернштейн Эдуард (1850–1932) — немецкий мыслитель, один из руководителей социал-демократической партии.

(обратно)

726

«Евгения Гурвич… успех?» — Д. Заславский, стр. 116–117.

(обратно)

727

«Сейчас же… Минска (…)» — там же, стр. 117.

(обратно)

728

«В Сан-Ремо… к Зубатову» — Я.Гольдштейн, стр. 129.

(обратно)

729

Толстой Лев Николаевич (1828–1910) — русский писатель.

(обратно)

730

Шива (ивр.) — досл. «семь». По еврейской традиции, обязательный семидневный траур для семьи покойного.

(обратно)

731

«Мы заключили… движения» — Я. Гольдштейн, стр. 130.

(обратно)

732

Чемеринский Александр (1880–1937?) — член БУНДа, один из руководителей ЕНРП.

(обратно)

733

Евсекция — аббр., еврейская секция. Название еврейских коммунистических секций РКП(б), главная задача которых состояла в «коммунистическом воспитании еврейских масс».

(обратно)

734

«а) Никакая теория… политической партии (…)» — Б. Фрумкин, стр. 214–215.

(обратно)

735

«1. Еврейская независимая… не сверху» — там же.

(обратно)

736

«…чтобы организованные… единичном случае…» — из архива музея Революции (Москва).

(обратно)

737

«В Гродно… не лютые им враги» — Д. Заславский, стр. 117.

(обратно)

738

«Наш расчет… был с нами…» — Я. Гольдштейн, стр. 141.

(обратно)

739

«Я согласилась… подавленным» — «Давар ха-поэлет», стр. 225.

(обратно)

740

Чернышевский Николай Гаврилович (1828–1889) — русский революционер-демократ, писатель.

(обратно)

741

«Однажды… коллективной жизни» — Я. Гольдштейн, стр. 137.

(обратно)

742

«С самого утра… жизни» — «Давар ха-поэлет», стр. 262.

(обратно)

743

«Я хочу уехать… испытать себя» — А. Шапиро, «Берл», в 2-х томах (рус.), «Библиотека Алия», Иерусалим, 1987, т. 1, стр. 40 (все последующие цитаты А. Шапиро из этой книги).

(обратно)

744

«1. Весьма желательна… централизовать» — Д. Заславский, стр. 100.

(обратно)

745

«Из документов… репрессии» — там же, стр. 112.

(обратно)

746

Витте Сергей Юльевич (1849–1915) — русский государственный и политический деятель, премьер-министр России (1905).

(обратно)

747

«Это было первое… переживаем и ныне…» — С. Ю. Витте, «Воспоминания», в 2-х томах, «Слово», Берлин, 1922, т. 1, стр. 179 (все последующие цитаты С. Витте из этой книги).

(обратно)

748

Сипягин Дмитрий Сергеевич (1853–1902) — русский государственный деятель.

(обратно)

749

«Нетерпимые условия… уважаю» — Зеэв Ивинский, «Революция и террор» (ивр.), «Яир», Тель-Авив, 1989, стр. 93 (все последующие цитаты 3. Ивинского из этой книги).

(обратно)

750

Сергей Александрович (1857–1905) — великий князь, родной брат императора Александра III (1845–1894).

(обратно)

751

«Члены комитета… умер…» — С. Витте, т. 1, стр. 181.

(обратно)

752

Александр II (1818–1881) — русский император.

(обратно)

753

«Это так ужасно… несчастья» — А. Труайя, «Толстой» (ивр.), «Кетер», Иерусалим, 1984, стр. 538.

(обратно)

754

«И Евреи… всех революционеров» — Л. Толстой, Полное собрание сочинений в 90 томах, Государственное издательство «Художественная литература», Москва, 1935, т. 54, стр. 139.

(обратно)

755

«Это — только начало… немедленно» — З. Ивинский, стр. 93.

(обратно)

756

Победоносцев Константин Петрович (1827–1907) — русский государственный деятель.

(обратно)

757

«Мы, социал-революционеры… существу» — З. Ивинский, стр. 93–94.

(обратно)

758

Плеве Вячеслав Константинович (1846–1904) — министр внутренних дел.

(обратно)

759

«Ну, русские… этого мало?!» — В. Новицкий, стр. 23.

(обратно)

760

«…евреи, не поступившие… для правительства…» — там же, стр. 143–144.

(обратно)

761

«В первые годы… для ее успокоения» — С. Витте, т. 1, стр. 188-192.

(обратно)

762

«Хотя Плеве… не есть православное…» — С. Витте, т. 1, стр. 194.

(обратно)

763

Лопухин Алексей Александрович (1864–1927) — директор Департамента полиции.

(обратно)

764

«Теперь (…)… положиться» — С. Витте, т. 1, стр. 195.

(обратно)

765

«Каждый божий… мастерские…» — Б. Козьмин, стр. 111.

(обратно)

766

«О целях… о них умолчать» — Б. Фрумкин, стр. 224.

(обратно)

767

«Я — еврей!.. умирать!» — Г. Гершуни, «Из недавнего прошлого» (рус.), «Трибюн рюсс», Париж, 1908, стр. 43 (все последующие цитаты Г. Гершуни из этой книги).

(обратно)

768

Лавров Петр Лаврович (1823–1900) — теоретик народничества.

(обратно)

769

«И было тихо… Иерусалим!» — Г. Гершуни, стр. 123.

(обратно)

770

Алия (ивр.) — букв. «восхождение», репатриация в Израиль. Вторая алия — 1904–1914, Третья алия — 1919–1923.

(обратно)

771

«Изучая биографии… любви к Сиону» — А. Шапиро, т. 1, стр. 18.

(обратно)

772

«Сижу теперь… буква)» — Д. Заславский, стр. 119–120.

(обратно)

773

Сыркин Нахман (1868–1924) — идеолог и лидер социалистического сионизма.

(обратно)

774

«Получил и пересылаю… национальному самолюбию.» — Д. Заславский, стр. 120–121.

(обратно)

775

Гешефтмахеры (идиш) — дельцы.

(обратно)

776

«Возвращаясь к сионизму… дружеский привет» — там же.

(обратно)

777

«Чтобы создать… среди сионистов…» — Д. Заславский, стр. 123.

(обратно)

778

Оболенский Алексей Дмитриевич (1855–1933) — русский государственный деятель.

(обратно)

779

Розенбаум Семен (Шимшон) Яковлевич (1860–1934) — юрист, сионистский деятель.

(обратно)

780

«полиция появлялась… Плеве» — Саадья Паз, «Воспоминания» (ивр.), издание автора, Хайфа, 1963, стр. 276.

(обратно)

781

Дубнов Семен (Шимон) Маркович (1860–1941) — еврейский историк и общественный деятель.

(обратно)

782

Ахад Хаам (досл. «один из народа» \ивр.\, наст. имя Гинцберг Ашер Гирш, 1856–1927) — публицист и философ.

(обратно)

783

Шенкин Менахем (1871–1924) — сионистский деятель.

(обратно)

784

Усышкин Авраам Менахем-Мендл (1863–1941) — сионистский деятель.

(обратно)

785

Членов Ефим (Йехиель Владимирович, 1863–1918) — сионистский деятель.

(обратно)

786

Мизрахи (ивр.) — от «мизрах», восток. Название сионистского религиозного движения.

(обратно)

787

Гистадрут (ивр.) — Всеобщая федерация еврейских трудящихся в Эрец-Исраэль, созданная в 1920 году.

(обратно)

788

«Давар» (ивр.) — здесь «Слово».

(обратно)

789

«Ховевей Цион» (ивр.) — «Ревнители Сиона», движение возвращение евреев в Эрец-Исраэль, основанное в России 1882 году и ликвидированное большевиками в 1919 году.

(обратно)

790

Лилиенблюм Моше-Лейб (1843–1910) еврейский общественный деятель, публицист.

(обратно)

791

Ше-хехейану (ивр.) — букв, «что дожили». Благословение, произносимое в дни праздников и радостных событий: «Благословен Ты, Господи, Царь Вселенной, что дал нам дожить до сего дня…»

(обратно)

792

Леках (идиш) — медовый пирог.

(обратно)

793

Ришон ле-Цион (ивр.) — «первый в Сионе», город в Израиле.

(обратно)

794

Гюго Виктор Мари (1802–1885) — французский писатель.

(обратно)

795

«Я не решусь сказать… евреев меры» — С. Витте, стр. 193.

(обратно)

796

Шолом-Алейхем (Шолом Рабинович, 1859–1916) — еврейский писатель.

(обратно)

797

«Глубокоуважаемый… времен варварства…» — Шолом-Алейхем, Собрание сочинений в 6-и томах, Государственное издательство художественной литературы, Москва, 1961, т. 6, стр. 758–759.

(обратно)

798

«Соломон Наумович… печатном издании» — там же, т. 4, стр. 660.

(обратно)

799

Бялик Хаим Нахман (1873–1934) — еврейский поэт.

(обратно)

800

«…месть имела… самопожертвование» — А. Шапиро, т. 1, стр. 30–31.

(обратно)

801

«…исходная точка… народа» — В. Жаботинский, «Повесть моих дней» (рус.), «Библиотека Алия», Иерусалим, 1985, стр. 47 (все последующие цитаты В. Жаботинского из этой книги).

(href=#r800>обратно)

802

«Лет шестидесяти… нежелательно» — Т. Герцль, стр. 388–391.

(обратно)

803

Хартия (гр.) — бумага, рукопись. Здесь — документ, дающий евреям право на заселение Эрец-Исраэль под защитой властей.

(обратно)

804

«моральное и материальное… на евреев» — Т. Герцль, примечание к стр. 398.

(обратно)

805

Николай II (1868–1918) — русский император.

(обратно)

806

«Он принял меня… без обсуждений» — Т. Герцль, стр. 393–396.

(обратно)

807

«Хочу обратить… любезен» — там же, стр. 403.

(обратно)

808

«ха-Цфира» (ивр.) — «Сирена».

(обратно)

809

Житловский Хаим (1865–1943) — публицист.

(обратно)

810

«Доктор Герцль… ответил я» — «Джуиш каррентс» (англ.), Нью-Йорк, февраль 1997, стр. 27–28.

(обратно)

811

Quatsch (нем.) — вздор.

(обратно)

812

Ihre Zeit ist ит (нем.) — ваше время истекло.

(обратно)

813

Gehen Sie herunter, sonst iverden Sie herunterge-schleppt (нем.) — сойдите, иначе вас стащат.

(обратно)

814

«Герцль… я встал» — В. Жаботинский, стр. 50–52.

(обратно)

815

Гапон Георгий Аполлонович (1870?-1906).

(обратно)

816

«…к старому еврею… и ушёл» — «Давар ха-поэлет», стр. 224.

(обратно)

817

…«был самым… грусть…» — Я. Гольдштейн, стр.  142.

(обратно)

818

«Гапон быстро… их сердец» — «Давар ха-поэлет», стр. 224.

(обратно)

819

«Его комната… посередине» — там же, стр. 225.

(обратно)

820

Владимир Александрович (1847–1909) — великий князь, родной брат царя Александра III.

(обратно)

821

«Сын священника… толпы рабочих» — А. Герасимов, «Пятница», 5.2.1997 и 12.3.1997.

(обратно)

822

Горький Максим (Пешков Алексей Максимович, 1868–1936) — русский писатель.

(обратно)

823

«Гапон вступил… петлю на шею» — А.Герасимов, «Пятница», 12.3.1997.

(обратно)

824

Азеф Евгений Филиппович (Евно Фишелевич, 1869–1918) — один из лидеров партии эсеров, секретный сотрудник Департамента полиции.

(обратно)

825

«Я убеждена… это мнение» — Я. Гольдштейн, стр. 141–142.

(обратно)

826

Мещерский Владимир Петрович (1839–1914) — основатель ряда черносотенных журналов.

(обратно)

827

«Ля Ревю Рюсс» (фр.) — русское обозрение.

(обратно)

828

Рачковский Петр Иванович (1853–1911) — заведующий заграничной агентурой Департамента полиции в Париже и в Женеве.

(обратно)

829

«Это был самый… еврейским собратьям (…)» — «Давар ха-поэлет», стр. 263.

(обратно)

830

«Во второй комнате… все свои грехи…» — В. Жаботинский, стр. 45–46.

(обратно)

831

ОГПУ — Органы государственного политического управления, преемники ЧК и предшественники КГБ.

(обратно)

832

…«в 1905 году… самообороны» — В. Жаботинский, «Война и евреи» (англ.), «Даял пресс», Нью-Йорк, 1942, стр. 178–179.

(обратно)

833

«Погром потряс… жизнь самоубийством» — Я. Гольдштейн, стр. 142.

(обратно)

834

«Забастовка… являюсь оракулом» — из письма Х. Шаевича С. Зубатову (рус.), без даты (архив музея Революции, Москва).

(обратно)

835

«Великий князь… агентами» — С. Витте, т. 1, стр. 196–197.

(обратно)

836

«Плеве вынужден… выслать с юга» — там же.

(обратно)

837

«Дорогой Сергей Васильевич… последний раз…» — из письма Х. Шаевича С. Зубатову (рус.), без даты.

(обратно)

838

«(…) Я уже полтора… что-нибудь» — из письма Х. Шаевича С. Зубатову (рус.) от 5.11.1903.

(обратно)

839

Бурцев Владимир Львович (1862–1942) — историк, издатель.

(обратно)

840

«Кроме близких… под браунинг» — Б. Козьмин, стр. 63–65.

(обратно)

841

«О ваших отношениях… давно говорят…» — там же, стр. 107.

(обратно)

842

…«…меры, принимаемые… убит» — С. Витте, т. 1, стр. 197.

(обратно)

843

Савинков Борис Викторович (1879–1925) — один из руководителей партии эсеров.

(обратно)

844

…«небольшого роста… русского народа» — Уинстон Черчилль, «Великие современники» (англ.), «Ридерс юнион», Лондон, 1939, стр. 125–126.

(обратно)

845

…«с ужасным концам… в империи…» — А. Герасимов, «Пятница», 29.1.1997.

(обратно)

846

«Не мешало бы вам… типографщик» — Д. Заславский, стр. 109, 116, 123–124.

(обратно)

847

«Маня передала… в Гродно» — Н. А. Бухбиндер, «История еврейского рабочего движения в России» (идиш), «Ферлаг Тамар», Вильно, 1931, стр. 233–234.

(обратно)

848

«Не зная… в провокаторстве» — Д. Заславскнй, стр. 106.

(обратно)

849

«Мы никогда… их действиями…» — Я. Гольдштейн, стр. 85.

(обратно)

850

Ханкин Йехошуа (1864–1945) — сионистский деятель.

Ханкина Ольга (1852–1942) — одна из первых в Эрец-Исраэль дипломированных акушерок.

(обратно)

851

«Мы пересекли… в Эрец» — Я. Гольдштейн, стр. 143.

(обратно)

852

…были «угандистами» — то есть поддерживали первичный план Герцля, изложенный им на 6-м Сионистском конгрессе, основать еврейские поселения в Уганде. См. прим. 81.

(обратно)

853

«Долгие месяцы… нас научить?» — Я. Гольдштейн, стр. 144.

(обратно)

854

Шохат Исраэль (1887–1961).

(обратно)

855

Феллах (араб.) — крестьянин.

(обратно)

856

«Я тщательно… судьбу гоев» — Я. Гольдштейн, стр. 145.

(обратно)

857

«Богатые парижские евреи… не оплошали…» — там же.

(обратно)

858

Ребецен (идиш) — жена раввина.

(обратно)

859

«Я должна была… моя миссия» — Я. Гольдштейн, стр. 146.

(обратно)

860

«А идише казакн» (идиш) — еврейские казаки.

(обратно)

861

Зелоты (гр.) — букв, «ревнители», общее название радикальных течений в еврейском освободительном движении времен антиримского восстания 66–73 н. э.

(обратно)

862

Суккот — букв. «кущи». Ежегодный семидневный праздник в память о скитаниях евреев в пустыне после Исхода из Египта.

(обратно)

863

…«человеческий материал… в Эрец-Исраэль» — Я. Гольдштейн, стр. 148–149.

(обратно)

864

«Со всех сторон… и навозом» — Михаэль Бар-Зохар, «Бен-Гурион» (рус.), в 2-х томах, «Библиотека Алия», Иерусалим, 1985, т. 1, стр. 51 (все последующие цитаты М. Бар-Зохара из этой книги).

(обратно)

865

Кфар-Канна — арабское село недалеко от Назарета, которое принято отождествлять с евангельской Каной (в русской традиции Кана Галилейская).

(обратно)

866

«Едва возвратясь… за спиной» — М. Бар-Зохар, стр. 57.

(обратно)

867

Бен-Цви (Шимшелевич) Ицхак (1884–1963) — президент Израиля (1952–1963).

(обратно)

868

Янаит-Бен-Цви Рахель (1886–1978) — супруга президента Израиля Ицхака Бен-Цви.

(обратно)

869

…«арабы боятся… день» — Иехиэл Цур, «Сторож и лиса», «Эт-мол» (ивр.), июнь 1996, стр. 13.

(обратно)

870

Киннерет — озеро, главный водоем страны. В русской традиции — Галилейское озеро или море.

(обратно)

871

Кишле (тур.) — название местной тюрьмы.

(обратно)

872

Бакшиш (перс.) — взятка.

(обратно)

873

«Ам Исраэль хай» (ивр.) — «Народ Израиля жив».

(обратно)

874

Анатолия (в современной транскрипции — Анталия) — город в Турции.

(обратно)

875

«О тяжелой жизни… нет сил» — Я. Гольдштейн, стр. 149.

(обратно)

876

НИЛИ — аббр., «Нецах Исраэль ло иешакер» (ивр.), «Всевышний Израиля не обманет».

(обратно)

877

Ааронсон Аарон (1876–1919) — агроном.

Ааронсон Александр (1888–1948) — сионистский деятель.

(обратно)

878

ха-Маген (ивр.) — щит.

(обратно)

879

Лоуренс Томас Эдвард (1888–1935) — английский разведчик.

(обратно)

880

«Новая фигура… Высокомерен» — Амрам Шаер, «Лоуренс и Ааронсон», «Эт-мол» (ивр.), февраль 1994, стр. 7–8.

(обратно)

881

«Ни капли дружелюбия… вырежут» — там же.

(обратно)

882

Алленби Эдмунд (1861–1936) — английский генерал.

(обратно)

883

«Всю жизнь… сами по себе» — интервью Анны Шохат в книге Рут Баки «Начать сначала» (ивр.), Министерство обороны, Тель-Авив, 1989, стр. 180–185 (все последующие цитаты Анны Шохат из этой книги).

(обратно)

884

…«я оказалась… погром (…)» — Я. Гольдштейн. стр. 149.

(обратно)

885

Бренер Йосеф Хаим (1881–1921) — еврейский писатель.

(обратно)

886

«Рутенберг… положение дел» — Я. Гольдштейн, стр. 151.

(обратно)

887

«Банк ха-Поалим» (ивр.) — «Рабочий банк».

(обратно)

888

Медем Владимир (1879–1923) — один ив руководителей БУНДа.

(обратно)

889

Форвертс (идиш) — вперед.

(обратно)

890

…«…рассказала Зубатову… если не цинизм» — Я. Гольдштейн, стр. 77.

(обратно)

891

«Я категорически… он меня предал» — там же, стр. 127–128.

(обратно)

892

«Ты, конечно… провокатором» — там же, стр. 111.

(обратно)

893

Квуца (ивр.) — группа, коммуна.

(обратно)

894

Сторс Рональд (1881–1955) — английский дипломат.

(обратно)

895

Сэмюэл Герберт Луи (1870–1963) — английский государственный деятель, член палаты лордов, «лорд Кармельский» (по названию горной цепи в Израиле).

(обратно)

896

Де Хаан Якоб (Яаков, 1881–1924). История жизни и смерти де Хаана стала сюжетом романа Арнольда Цвейга (1887–1968) «Де Фринт возвращается домой» (нем., 1932, /в русском переводе «Возвращение в Дамаск», 2018 — прим. верстальщика/), пьесы израильского кинодраматурга и режиссера Дани Вольмана «Колокола в Иерусалиме» и документального исследования Шломо Накдимона и Шауля Майзлиша «Де Хаан: первое политическое убийство в Эрец-Исраэль» (ивр.), «Модан», Тель-Авив, 1985.

(обратно)

897

Шериф — здесь — почетный титул мусульманина, претендующего на происхождение от пророка Мухаммеда (Магомета).

(обратно)

898

Хусейн — Хусейн Ибн-Али (1854–1931).

(обратно)

899

Агудат-Исраэль — всемирное еврейское ортодоксальное движение, объединенное в политическую партию, которая представлена в израильском Кнессете с его основания в 1949 году.

(обратно)

900

«Шаарей-цедек» (ивр.) — врата справедливости.

(обратно)

901

Шитрит Бехор Шалом (1895–1967) — израильский государственный деятель.

(обратно)

902

…«(…) к слепому… еврейского народа…»Исер Харэль (Гальперин, род. в 1912), «Советский шпионаж: коммунизм в Эрец-Исраэль» (ивр.), «Эданим», Тель-Авив, 1987, стр. 214 (все последующие цитаты И. Харэля из этой книги).

(обратно)

903

Трилиссер Михаил (Меир Абрамович, 1883–1938?) — один из руководителей ОГПУ.

(обратно)

904

…«…не были заинтересованы… по всему миру» — И. Харэль, там же.

(обратно)

905

«Чистки» — название репрессивных акций по очищению государственного аппарата от воображаемой оппозиции с ее последующей ликвидацией.

(обратно)

906

Бергер-Барзилай Йосеф (Желазник Ицхак, 1904–1973) — израильский журналист.

(обратно)

907

«У меня… в коммунизм» — И. Харэль, стр. 221.

(обратно)

908

Треппер Леопольд (1904–1982) — советский разведчик.

(обратно)

909

«Среди евреев… сумел бы» — интервью И. Харэля (рус.), «Алеф», 1993, № 506, стр. 30.

(обратно)

910

«Я принадлежу… „социализмом“» — И. Харэль, стр. 225.

(обратно)

911

Брут Марк Юний (85–44 до н. э.) — древнеримский политический деятель, руководитель республиканского заговора против Юлия Цезаря и участник его убийства.

(обратно)

912

«Купат-холим» (ивр.) — больничная касса.

(обратно)

913

«В 1926 году… Кфар-Гилади» — Цахор Зеэв, «Печальная победа: Бен-Гурион и Трудовой батальон» (ивр.), «Катедра», март 1987, № 43, стр. 36, 45.

(обратно)

914

«Только благодаря… существует Израиль» — А. Шохат, стр. 180.

(обратно)

915

Иоффе Адольф Абрамович (1883–1927) — советский дипломат, партийный деятель.

(обратно)

916

Термидор (фр.) — название контрреволюционного переворота, положившего конец французской революции 1789–1794.

(обратно)

917

Меа Шеарим (ивр.) — сто ворот.

(обратно)

918

«Геда (…) придерживался… покончи с собой» — А. Шохат, стр. 185.

(обратно)

919

«…Она была… истории сионизма» — Амос Элон, «Израильтяне: отцы и дети» (англ.), «Холт, Райнхарт и Уинстон», Нью-Йорк, 1971, стр. 184–185.

(обратно)

920

Сыркина Мэри (1899–1989) — профессор английской литературы, дочь Нахмана Сыркина — см. прим. 773.

(обратно)

921

Меир (Мабович) Голда (1898–1978) — премьер-министр Израиля (1969–1974).

(обратно)

922

«Я не знаю… недостижимых целей» — Джули Мазоу, «Гордая феминистка» (англ.), «Мидстрим», декабрь 1992, стр. 41.

(обратно)

923

Радиостанция РЭКА образована в 1990 году, до этого существовала русская редакция радиостанции «Голос Израиля» (прим. верстальщика).

(обратно)

Оглавление

  • Маргарита
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  • Ариадна
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  • Маня
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  • Послесловие
  • Указатель имен
  • *** Примечания ***