газету» иногда открывал. Тут в строку добавлю, что «Войну и мир» к тому времени одолел. В школе нет; а летом, вместо чтоб готовиться к экзаменам. Чисто из спорта. Сначала, как всегда, по верхам; потом сразу вернулся, уже про войну. Труднее всего шел конец, где он занудно излагает на тридцать страниц свои соображения; но я так решил: ему — можно. А потом сто лет все это по кускам растаскивали, пока не сделалась литература такая, как сейчас. Еще ржал, когда он пишет с ошибками: а ничего сделать не могут, Толстой! Уже в учебниках придумывают, почему так. Мои учителя бы в школе от него мокрого места не оставили.
* * *
Там было письмо, в «Литературке». Какой-то Поберезский (фамилию написали с ошибкой: Подберезский — так надо было). Что-то типа: хиппи — от «системы» — к богу. Тогда всё такое печатали, как прорвало. Несообразностей было больше, чем толку; но я как прочитал — так решил: вот.
Он там приглашал: приезжайте, со всеми поговорю, всем объясню. Чего здесь не договорил. Адреса в газете осмотрительно не дали.
Я взял у бабки денег и поехал в Москву. Она сперва не хотела. Я говорю: я тогда так поеду. Как — так? Не знаю.
В Москве нашел ларек, были такие: «Мосгорсправка». Заплатил двадцать копеек. Адреса не нашли. Потому что фамилия с ошибкой. Так бы нашли, была такая услуга.
Я поехал на Гоголя. Зима. Были памятники Гоголю, этот — стоячий, а был еще сидячий. Сидячий — малые Гоголя, а этот большие. Приехал, там никого, скамейки, занесенные снегом. Я посидел, покурил. Курить я тогда начал. Ничего так съездил. Вспоминал всю свою жизнь; оказалось — маленькая.
Сессию я тогда уже сдал; не на круглые пятерки, но стипендию выбил. Важно. Стипендия. Бабку успокоить. Приехал, опять учиться начал. Стругацкие написали тогда еще про флору, это был крах. Видно было, что растерялись. Но я от Стругацких отошел уже на «Волны гасят ветер». Толстой лучше? Сейчас не о нем.
Летом поехал в Москву. По студенческому билет в сидячем стоил четыре рубля. А стипендия — сорок. Разница? Бабка ничего не могла сделать.
Тут я сам растерялся. Арбат. Кругом голые; сидят на камнях. Я брожу, как неприкаянный. Кинул кому-то рубль; пели антисоветчину про комиссара.
Близко были Гоголя. Волосатые валяются прямо целыми гроздьями. Кто-то пел. Мне потом сказали, что это Умка была. Я на нее не обратил вниманья.
Толпа негустая ее слушает; в основном вокруг стоят. Общаются. Он с кем-то говорит. Волосы. Такие как в лагере; не длиннее. У остальных-то хайры до пояса, кроме меня, понятно.
Я стою, сам себе смеюсь. Он-то не изменился. Он не менялся с двенадцати лет до пятидесяти пяти.
Только я как смотрел на него. Он не изменился — я-то вырос. Ну, он, предположим, за сто девяносто. Так и я метр восемьдесят пять.
Дождался, пока договорят, подошел.
— Сапёр.
Он на меня. Четко:
— Пошел на хуй.
— Я тебе письмо писал, — говорю. — Адрес. Сказать?
Его уже зовут. Он не идет.
Говорит мне:
— Ты опоздал с письмом на пять лет.
Я удивился — откуда такая ненависть? Самое главное: он меня сразу вспомнил. Я вообще по-другому выглядел.
Неприятно, конечно. Как же — пис энд лав. Он уже ушел. Сел с кем-то; там выпивали, и мне поднесли стакан. Опять всю свою жизнь передумал.