КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Живой Журнал. Публикации 2012 [Владимир Сергеевич Березин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

2012

История, чтобы два раза не вставать

Приснился сначала один сон, где я завидовал писателю Варламову, который написал множество разных биографий разных писателей. Мы были в какой-то огромной комнате, там же стояло огромное количество людей, как на дипломатическом приёме. Я поздравлял писателя Варламова и говорил: "Ах, Лёша, как трудно жить, ты не представляешь"… Писатель Варламов, меж тем, мне кивал, и говорил, как ему трудно жить тоже — потому что ему сейчас нужно лететь за казённый счёт в Южно-Африканскую Республику, а оттуда в Мексику, потому что он по всему миру распространяет свою серию биографий "Писатели революции".

Я делал вид, что мне не завидно, а, меж тем, мне было завидно, и я думал, что ж, за ёб твою мать, это такое, почему меня никто не зовёт не то что в Мексику, хотя бы в Нижний Новгород. За казённый счёт.

Потом, правда, мне приснился эротический сон. Моё скромное жилище оказалось в этом сне очень странным — в нём одна стена была стеклянная, и через стекло открывается вид на Кремль (да, я знаю, откуда эта установка). Итак, у меня была квартира с видом на Кремль, причём Кремль был отчего-то в виде традиционного русского лубка.

И вот, в эту квартиру пришли… Чорт! Это нельзя рассказывать.


И вот, чтобы два раза не вставать — такая проблема: вот есть снобы, что гордятся тем, что справляют Новый год без телевизора (по правде сказать, это не сложно, там какое-то бескомпромиссное говно, за исключением Шерлока Холмса 2.01). Я тоже был у камелька в Новый год, но отсутствие телевизора компенсировалось наличием Сети. Нет ли тут простора к совершенствованию? Нет ли тут какой-то важной коллизии… Впрочем, неважно.


Извините, если кого обидел.


03 января 2012

История про то, что два раза не вставать

Мне опять приснился странный сон: приехав на дачу, я обнаружил на своем участке незнакомых людей. Большая их часть сразу скрылась в лесу, оставив своего товарища. Тут же оказалось, что посреди дорожки разведен костер, и над огнем висит котелок. Я (внешне еще спокойно) вопросил, что это такое.

Человек, ничуть не смущаясь, отвечал, что они тут проводят одиночный пикет.

— В честь чего же ваш пикет, — уже перестал скрывать бешенство я. — И какой же он одиночный, если твои сотоварищи в немалом количестве сейчас в лес ломанулись?

Незваный гость с котелком отвечал в том духе, что за демократию и против отсидки участников художественных акций

Тут наши разговоры и кончились, потому как я сходил в дом за колуном на длинной ручке и погнал пикетчиков по лесу. Я задевал колуном о березы и пушистый снег сыпался с ветвей. Зарываясь в сугробы, я не переставал объяснять гостям простыми русскими словами, в каких причудливых отношениях отношусь с ними, с художественным акционированием и пробуждением масс.


И, чтобы два раза не вставать, спрошу: только у меня пропала возможность редактировать комментарии?


04 января 2012

История про то, что два раза не вставать

Кстати, о новогоднем настроении — видел нынче в метро сущее безумие. Сидел напротив меня какой-то мальчик лет восемнадцати, что долго и надсадно кашлял. Он кашлял минут десять, а потом, заторможено, как будто погружённый в новокаин, он стал рассматривать разошедшуюся на сапоге молнию, потом у него за спиной оказались две сумки — одна чёрная, маленькая, из-под какой-то техники, а вторая белая, женская. Из чёрной он вдруг достал тюбик помады и стал подводить себе губы. Был он с выпбритым затылком и чёрными крашеными волосами, падавшими на лицо.

Нужно было подойти к нему и быстрым движением свернуть ему шею, чтобы он не мучился.

Но как-то я отвлёкся и стал думать о своём.


Но, чтобы два раза не вставать, я скажу ещё о виденном. Видел сегодня карпа-белку. Ещё два раза видел писателя Кубатиева — один раз в какой-то питерской передаче, где он рассказывал, должны ли писатели объединятся или должны ссориться. И если ссориться — то как. Потом я увидел его в Живом Журнале, где он сочинил перечень того, что не должен делать современный писатель.

Тут мы с ним немного разошлись, и я решил сочинить собственный список.

Дело в том, что современная литература стала маргинальной, но это не значит, что писателю нужно делать своё дело плохо, как раз наоборот. Литература занимает место где-то рядом с искусствами фехтования и вольтижировки. И это высокая ответственность. Самая честная игра должна быть не в казино, а в преферанс, на дачной веранде, где висты по десять копеек.

Так вот, писатель не должен:


1. Не стоить жалеть свои книги на подарки. Представьте себе человека, что дал вам визитную карточку и пытается выклянчить за неё пять рублей. На хуй это дело — книги, что визитные карточки, разбрасывайте их как сеятель — облигации государственного займа… Или дарите так. Или вовсе не дарите.

2. Нельзя пересказывать сюжет ещё ненаписанной книги — всё уйдёт в свисток и понты.

3. Нельзя смотреть в Интернете, как продаётся твоя книга — тут я согласен с Кубатиевым (он вообще мудрый).

4. Не надо спорить в Интернете с теми читателями, которые считает его книгу говном. Ну и спорить с профессиональными рецензентами, разумеется, тоже.

5. Не надо пасти народы — то есть, думать, что твоё мнение хоть чуть более весомо, от того, что ты назвал себя писателем. Часто писатель начинает нести какую-то чушь или вовсе предлагать планы переустройства мира. Писательская профессия не придаёт веса этим речам, а, наоборот, их умаляет.

6. Не надо произносить слово "творчество", и вообще дрочить не надо публично. Но про это ещё Михаил Анчаров писал — про слово "творчество", в смысле, а не про онанизм.

7. Не надо говорить, сколько посещений приключилось на твоей страничке на самиздатовском сайте. Заведи себе собственный сайт. Лучше чёрно-белый, без розового и жёлтого. И забудь про счётчик.

8. Не пиши автобиографии. Лучшая автобиография состоит из места рождения. "Иван Синдерюшкин. Родился в Москве". И всё — даже год рождения портит биографию.

9. Помни, что ты — музыкант на "Титанике". В момент гибели твоей среды обитания вопросы стиля и чистоты звука становятся первостепенными, а вопросы членства в любых организациях смешны. Ты можешь платить куда-то взносы, что идут на похороны стариков, тридцать лет назад считавшими себя писателями, но не признавайся в том, что ты член какого-нибудь "творческого союза".

10. Большая часть твоих читателей — идиоты. Но не надо говорить им об этом.

11. Не надо высказываться по поводу копирайта — ни на чьей стороне. Я знавал писателей, что высказывались против копирайта, но вдруг оказывалось, что у них небольшой свечной заводик, и им насрать на гонорары. Я знавал писателей, что с пеной у рта бились за свои права, но оказывалось, что их просто никто не читает. Чтобы не давать повода причислить вас ко вторым (а к первым вас не причислят, пока не увидят ваш автомобиль или там виллу), не ввязывайтесь в эти споры безграмотных людей, которые даже не открывали Четвёртой части Гражданского кодекса.

12. Как писал Сирилл Норкотт Паркинсон, пересказывая старый английский анекдот про морского министра, что говорил своим клеркам о том, что есть два правила — во-первых, не относитесь к себе слишком серьёзно… — А во-вторых? — спрашивал кто-то. — Других правил нет, — отвечал министр.


Извините, если кого обидел.


04 января 2012

История, чтобы два раза не вставать

Сегодня приснились два очень странных сна — первый про то, что заново сформирован отряд первых космонавтов. Называется он "полк космонавтов", причём командиром у них тот же Каманин. Это какие-то особые космонавты — крепкие старики, не теряющие бодрости духа. Они мне говорят, что, дескать, пришёл нашему космосу край, и делать нечего — поднимайся все, в крестах и нашивках.

Затем почему-то мне стал сниться лес под посёлком Снигири, и речка в нём — причём речка, кажется безымянная, но на гугл-карте, которая вдруг начала накладываться на сновидение, явно проступало какое-то название, написанное то кириллицей, то латинскими буквами. Это всё было очень странно, и я никак не мог прочитать эти медленно меняющиеся буквы.

А попал я в этот лес за странным делом — копать в одиночестве противопожарную канаву. И копал — довольно долго. Ёлки окружали меня. Было пустынно и сумрачно — будто бы поздно осенью.


Кстати, чтобы два раза не вставать — сейчас уже стало довольно сумеречно. И прямо передо мной вдруг зажглась электрическая звезда подъёмного крана. Оно ко времени: вокруг слоистая и твёрдая вода. И в час, когда Младенца и духа Святого ощущаешь в себе без стыда, смотришь в небо — и видишь: звезда.


Извините, если кого обидел.


06 января 2012

История про то, чтобы два раза не вставать

Приснилась очень странная история — с одной стороны типичный сон бывшего студента про экзамены. Я прихожу на экзамен, но, такое впечатление, что я сдаю отдельно от группы. Надо сдавать какой-то особый раздел математики, который вообще мало кто понимает, я с некоторой тоской понимаю, что сдавать предстоит какой-то полусумасшедшей старухе, которую зовут Наталья Гутник. Эта Гутник чем-то напоминает (нет, я помню кого она мне напоминает, но это говорить нельзя — кстати, я посмотрел в Сети это имя, но откуда выплыло само имя и фамилия — непонятно). Она является основоположником этой области науки. И вот я прихожу на дом к этой женщине, и она кладёт передо мной пожелтевший вариант контрольной, отпечатанный типографским способом. Я понимаю, что даже первой задачи (из шести) я не решу.

И вот я говорю старой профессорше, что, дескать, вы меня сейчас конечно выгоните, но прежде я должен сказать, что в пятой задаче, где у вас вот это уравнение, будет нарушаться теорема совместности.

— То есть, как? — удивляется старуха.

— А вот как! — и я что-то пишу на листке.

Старуха вдруг кидается кому-то звонить, но потом всё же пишет мне что-то в зачётке. Я уезжаю на следующий день, и только спустя несколько месяцев узнаю, что меня разыскивали.


Кстати, чтобы два раза не вставать — а вот где бы мне микроволновку купить? Или в Сети всё же?


Извините, если кого обидел.


09 января 2012

История про то, чтобы два раза не вставать

А вот поздравим филологического человека Лекманова с днём рождения, вот что. Дай Бог ему здоровья и денег побольше.


И, чтобы два раза не вставать, я вот тоже сегодня получил письмо — в своём роде, поздравительное: "получил дорогой Berezin И вините за странный адрес электронной почты, я знаю, что мы не знаем друг друга, но у меня есть чувства и доверие к вам я буду рад встретиться с вами и работать с вами, чтобы преимущества этой сделки.

Мне нужна ваша помощь помощник обеспеченных $ 7,5 миллиона долларов от моего покойного клиента Энгр Luwing Berezin, который потерял всю свою семью в автомобильной катастрофе, здесь, в Ломе, Того. Я его личным адвокатом, и у меня есть доказательства документы для того, чтобы двигаться вперед вместе с вами. Более подробную информацию и ответить на следующий шаг к успеху… мне нужна ваша других электронной почты, как Yahoo или Gmail,с искренним уважением Гудлак Соломона адрес электронной почты (goodlucklawfirm@india.com)"

Я вот подумал — отчего нет исследования органолептики этих писем — когда Гаити сменяется на Того, какие суммы фигурируют в письмах, и как это меняется от времени, и проч., и проч.


Извините, если кого обидел.


11 января 2012

История про то, чтобы два раза не вставать

Если говорить о сегодняшних новостях, так я всегда был уверен, что ничего может быть хорошего из Дахау.


Кстати, чтобы два раза не вставать — приснился разговор с каким-то творческим человеком, что говорил мне о медалях, которые раздают направо и налево, но медали эти — суть нули в какой-то божественной таблице. И всё потому что они — круглые. Чем больше у тебя круглых медалей, тем более ты нуль.


Извините, если кого обидел.


12 января 2012

История про то, что два раза не вставать

Ну вот и миновала череда праздников, хотя, как я подозреваю, пьяницы поутихнут только после Крещения.


Кстати, чтобы два раза не вставать: писал тут рассказ — пока не скажу про что и как, потому что связан обязательствами, да будет неинтересно.

Но вот кусочек:


Я сидел на табурете между братьями — танкистами. Танкистами — погорельцами: один теперь был лысый, судьба обошлась с ним легко, а вот история старшего брата была другой.

Он горел под Ленинградом.

Его танк вырвался вперёд, и артналёт отделил её от повернувших назад танков и соседей из батареи самоходок. Мотор заглох, и машина уткнулась опущенной пушкой в холмик. Младший брат услышал визг рвущейся брони, и на него упал командир, заливая его кровью. Потом открыли люк, и сверху он услышал голоса. Брат-танкист ждал, что сейчас кинут гранату, и это было не страшно. Значит, ничего хуже смерти не случится.

Но у людей сверху кончились гранаты и, постреляв вниз, и они ушли. Мёртвый командир жизнь своему водителю, хотя когда был живой, часто издевался над мехводом. Водитель был уже не юн, но терпел шутки своего командира, и то, что тот управлял ходом, молотя сапогами ему по плечам. Так делали все — чего обижаться.

А сейчас он, мёртвый воинский начальник, дёргался, когда в него попадали пули. Он терял присущую человеку форму, тёк как желе, но лежащий под ним мехвод был жив, продолжал дышать и глядеть одним глазом перед собой.

Уходя, люди подожгли танк, но огонь припорошило снегом, и он зачах. Танкист-погорелец вылез из своей могилы только утром, сверяя время по часам мёртвого командира. Рука с часами висела прямо перед глазами живого. Часы светились, и по большой точке, выделяющейся и неподвижной, можно было понять, где полночь. Полночь миновала, а на рассвете пружина распрямилась и, на полдня пережив хозяина, часы встали. Танкист отодвинул руку с часами от своего лица и пополз наверх.

Снег смутно белел в темноте. Броня уже остыла, и окалина мазала ладони.

Жизнь начиналась, и уже пять часов длился его день рождения.

Потом он жалел, что не взял часы — никакой мистики, просто забыл.

Демобилизовавшись, он несколько раз вспоминал эти часы.

Они с братом долго ходили по магазинам, и только теперь, наконец, младший увидел в витрине ГУМа то, что им нужно. Это были часы со звёздочкой вместо цифры «двенадцать», звёздочкой, что светилась в темноте. Старший брат тоже обрадовался, и блестящая кожа на его щеке ещё больше зарозовела.

И вот мы поехали за этим подарком.


Извините, если кого обидел.


14 января 2012

История про то, что два раза не вставать

Опять приснилась быстрая череда разных снов — один из них был про путешествие с девушкой в какую-то сельскую местность, почти дачную, где мы ночевали в каком-то странном домике, похожем на летний домик виноградаря, в котором я как-то ночевал с друзьями в Крыму. Потом у меня что-то случилось с рукой (порезал, что ли), а девушка повезла меня знакомиться с отцом. В бетонной комнате, похожей на помещение строящейся электростанции, сидели несколько крепких мужчин, и я отчего-то знал, что это медики. Надо бы спросить отца этой девушки, смертельно ли я болен или поживу ещё.

Но сон сменился.


Кстати, чтобы два раза не вставать, думал вчера горестную думу. Одна добрая девушка тут же написала мне письмо, сообщив, что литература даст ответ на все мои вопросы. Для верности она приложила ворох обложек:


Извините, если кого обидел.


17 января 2012

История про то, что два раза не вставать

Довольно странный сон: я нанялся в какую-то экспедицию к морю, то есть экспедицию не связанную с плаванием, но явно с какой-то морской наукой. При этом я нанятый сотрудник, что-то вроде техника. (Здесь, кстати, и кончается история с рабой — я ничего там не успеваю сделать). Вокруг горы, небольшая страна представляет собой какую-то смесь Таиланда и бывших советских республик в Азии. В ней приключается гражданская война и надо бежать. Люди бредут по дороге, связывающей мифическое побережье со столицей.

Бегство идёт по так называемой русской схеме — бегут из центра к пограничным провинциям, чтобы, застрелив коня, плакать на палубе уходящего корабля (во многих сюжетах, например, африканских — герои бегут из мятежной провинции к центру, в столичный аэропорт).

Я с товарищем пытаюсь сесть в какую-нибудь машину, но правительственный солдат, которого я хватаю за автомат, просто отдаёт мне оружие.

При этом был у меня уже один автомат — АКМ со сточенным бойком (Тут извечная тема про то, что у демократических правительств солдаты всегда с М-16, а иные силы всегда с АК-47). Мы попадаем в лагерь беженцев — такую разграбленную гостиницу с удивительно красивым видом на морскую бухту.

В пустых номерах там селятся не только беженцы, но и совершенно посторонние сну люди. Мы с товарищем, что то и дело превращается в совсем нового человека, но исполняет всю ту же сюжетную функцию, хотим получить куда-то визу, чтобы, видимо, вырваться из страны кружным путём. Визы нам не дают, а когда мы предлагаем взятку, говорят, что деньги-то возьмут, но мы всё равно никуда не вырвемся.

Причём разговор с посольским работником происходит за стоячим столиком киоска "Крошка-картошка".

Мы возвращаемся в наш пансионат, во дворе которого на костре готовят пищу беженцы.

Тут происходит довольно много разговоров о смысле жизни и времени умирать, которые выветрились из моей памяти.

Я сижу у себя в комнатке с двумя автоматами и даже отчего-то работающим iPad'ом.

Тут, наконец, к гостинице подходит другая вооружённая сила — это даже не повстанцы никакие, а армия, одетая в отглаженные мундиры какого-то белорусского образца. Старшие офицеры у них в фуражках с высокой тульей и ярко-красным околышем, все в золотом шитье, что у твоего Лукашенко. Что делать — непонятно, не отстреливаться же.

Я судорожно пытаюсь направить сон в какое-то приемлемое русло, а пока придвигаю шкаф к двери. Меж тем по коридору уже тащут какую-то воющую девушку, кого-то грабят и бьют…

Тьфу, пропасть! Нет спасения, и я последним усилием вынырнул из сна. Прочь-прочь.


И чтобы два раза не вставать, ещё история про перевороты и движения. Приходил вчера Синдерюшкин. Я ему тот бардак, в котором живу, и, печалясь, не заметил, что он как-то не в себе.

Синдерюшкин бормотал что-то про руны и ленточки.

Собственно, говорил Синдерюшкин про то, что Белая Ленточка — не просто Белая Ленточка, а руна Отилия. (Или руна Отилия — Белая Ленточка).

И, типа, это руна немецко-фашистская, поэтому мы все обмануты и умрём.

С последним я никак не спорил, но Синдерюшкин горячился, и всё твердил, что "отал" или "отил" — это символы свободы и единения, и опять же, скоро случатся Катаклизмы.

Только тут я понял, что Синдерюшкин как-то давно и страшно пьян — совершенно, замечу, без запаха.

Я всё ожидал, что его понесёт на какой-нибудь отрывной календарь Майя. Или же он с рун перекинется на планету Нибиру, но он за свои руны держался крепко, только называл их всё время немецко-фашистскими.

Тут я попытался его сбить с мысли привычным способом: разговором о деньгах. При разговоре о деньгах он всегда успокаивался и трезвел.

Но не тут-то было — он сказал мне, что никаких денег не будет, а всех дармоедов-буквописцев уволили к чёрту после Новогодних праздников.

И тех, кто не устроился к Никелевому Чёрту в друзья или подельники, ждёт голодная смерть.

— Те-то, кто на выборах… Ух! — говорил он и смотрел мне в глаза. Пристально-пристально.

Поутру он исчез.

Оставил меня в смятённых чувствах.


Извините, если кого обидел.


18 января 2012

История про то, что два раза не вставать

Должно было бы это называться "Холмс, спасибо, что живой".

По-моему, все уже знают, как я отношусь к Карлсону, не говоря уж о желании перевернуть известные сюжеты с ног на голову. Тут мне только руки развяжи и отлепи скотч со рта.

Это я, собственно, вот к чему.

История Холмса и Ватсона стала уже почти библейской (прости Господи!) — то есть, она не просто общеизвестна, а к ней всё время возвращаются, примеряют к новым обстоятельствам и перемеривают снова и снова.

Все знакомые нам с детства герои Холмс, Ватсон, Хадсон, Лестрейд, Мориарти, Морран — это шахматные фигуры в специальной партии. Они так же известны и сочетаемы как Гамлет, Офелия, Клавдий, Гертруда и самый круглый из них персонаж — Йорик.

Иногда встаёт вопрос о том, что за пространство явлено нам в недавнем сериале — Англия без того, столетней давности Холмса, а только с нынешним, вооружённым мобильником. Я не очень согласен с мыслью, что Англия без Холмса на рубеже веков не была бы Англией.

Всё несколько сложнее — Англия в сериале это страна, в которой есть Холмс. При этом Лестрейд — не дурак, а друг этого Холмса, за которого в итоге Холмс идёт на смерть (спасая, вкупе с ним, Хадсон и Ватсона), там, в этом пространстве, Степлтон — женщина (привет Сергею Михалкову и фильму "Три плюс два" — "Джексон оказался женщиной!"), притом, Степлтон — положительный персонаж.

Это не лишённая чего-то Англия, а всё та же Англия.

Но я бы сказал о другом — в разговорах о совместности викторианского Холмса с современным, в требовании наличия Холмса-в-прошлом есть некоторое лукавство, нечестная игра с условностью. Это как в споре о художественных достоинствах спектакля, кто-то вдруг скажет: "Позвольте, ведь эти люди — притворяются! Этого я и вовсе знаю, он вовсе не Гамлет! Его фамилия — Синдерюшкин!". Спору нет, фамилия его Синдерюшкин, но это не аргумент, вообще не повод к эмоции, потому что в историях Гамлета, Онегина и прочих мировых сюжетах — вплоть до самого библейского, память об оригинале и прошлых вариациях всегда выключается.

Что не отменяет мысли о том, что если бы мы увидели фильм о Холмсе-обманщике, что смертью завершает свой спектакль, это, пожалуй, был бы потрясающий фильм.

Мысль, конечно, не нова — это давнее желание (и проклятие) маленького человека, хорошо описанное Аверченко в рассказе "Страшный человек".

Тут я вообще додумываю за Ксению, но, что поделать, она The Woman, перед ней плащи в грязь! — как говорил один, персонаж одной ныне забытой повести.


Ну, и чтобы два раза не вставать — снились сегодня беспокойные сны, и среди прочего, страшная певица, похожая на мумию, с обтянутым тонкой кожей черепом. Пела она "Ещё не вечер, ещё не вечер, и пуста дорога и не дрожат кусты". Это было так убедительно, что проснувшись, я полез посмотреть слова исходника — не классического Uber allen Gipfeln ist Ruh, а той песни из восьмидесятых. Ну и понятно, что…


Извините, если кого обидел.


19 января 2012

История чтобы два раза не вставать

Пришёл спам от какого-то интернет-магазина, что пытался впарить мне коврики с президентом и премьером ("Вытирайте ноги об Путина"), а так же штуковины в том же стиле. Через день пришло письмо из того же магазина, что он подвергся хакерской атаке.

Действительно, ddos-атаки это ужасно. Создателей и пиарщиков магазина надобно было бы вместо этого высечь, потому что их деятельность — преступление против вкуса. Впрочем, эти люди, возможно, часть коварного путинского плана по дискредитации оппозиции.

Всё глубже и глубже погружаясь в свою мизантропию, что мне ближе и ближе фраза Синявского о стилистических разногласиях. В основании моей эмоции всегда вопрос стиля, я как-то даже на госэкзамене заспорил с комиссией о стиле, Буало и словесных рядах, хотя это и не делает чести моей осмотрительности.


Ну, и чтобы два раза не вставать — кажется, перед написанием последней своей книги Пелевин перечитал гораликовокузнецовский роман "Нет".


Извините, если кого обидел.


21 января 2012

История, чтобы два раза не вставать

Пришёл ещё один спам, куда более интересный, чем спам антипутинского магазина.

Написали мне питерцы вежливое письмо, в котором речь шла об аудиокнигах. Я сперва не понял даже в чём дело, и думал, что у меня спрашивают разрешения записать какой-то текст (я обычно отношусь к этому с лёгкостью).

Но тут я всмотрелся и понял, что в конце письма идёт речь о том, что цены у них в домашней студии довольно умеренные.

Есть у них даже несколько актёров, из которых можно выбрать.

И тут я, признаться, развеселился.

Я и раньше время от времени получал предложения от каких-то полиграфических салонов и типографий напечатать книгу за свой счёт. (Кстати, к этому я отношусь безо всякого предубеждения, и действительно бы напечатал свои письма или дневники для своего же служебного, так сказать, пользования).

Но сейчас я наблюдаю новый виток обслуживания — современный графоман плюёт на книгу, и как Монголия, перескакивает через целую общественную формацию.

Сразу — диск. Или сразу — файл. И ведь верно — красивая коробочка, и подарить можно, и если друзья читать наверняка не будут, то в автомобиле послушают.

Я считаю, что это правильно.


Ну, и чтобы два раза не вставать — приснился мне странный сон, будто я приехал к кому-то на дачу, задержался, а потом набился в попутчики к одной девушке. Та, правда, предупредила меня, что не сразу едет в город, а надо ей отвести сперва кому-то какие-то материалы.

И, вот я сажусь в машину, а вокруг меня снег, зима, и местность, похожая на Носовихинское шоссе около Салтыковки. Внезапно девушка сворачивает в сторону, я смотрю на навигатор, и понимаю, что мы едем по Карельскому перешейку в сторону Финляндии.

Как мы миновали Выборг, совершенно непонятно, меж тем девушка отчего-то пугается и, заехав на обочину, не может стронуться с места. А время идёт, и она убеждает меня, что это именно в Финляндию нужно отвести вёрстку какого-то журнала. Даже во сне это выглядит неубедительно, но зачем-то я сажусь за руль.

Очень забавно, кстати, видеть, как автомобиль то и дело меняет не только цвет, но и марку.

Причём мы начинаем ехать с какой-то горы, разгоняемся и за нами даже пристраивается полицейская машина. Я смотрю на разметку финских улиц и чуть было не схожу с ума — желтые линии переплетаются, расходятся, да ещё полицейские сзади беспокоятся. Однако…


Извините, если кого обидел.


21 января 2012

История чтобы два раза не вставать

Надо сказать, что заслышав известие о приближающихся холодах, многие мои знакомые запели Вальсингамами, про то, как могущая Зима, как бодрый вождь, ведет сама на нас косматые дружины своих морозов и снегов. Непонятно было только, что делать, за неимением каминов оставался только зимний жар пиров.

Я же сходил в лабаз, как выражается мой добрый товарищ, профессор Посвянский, за разнообразной грыклей. Правда, и в магазин для бедных дотянулся проклятый Сталин — репа по сорока рублей за кило.


Ну, и чтобы два раза не вставать — а вот никто не знает, что за почтовый ящик находится напротив синагоги на Вышеславцевом переулке? Там на крыше ещё такие огромные шары, оттого его вид из моего окна напоминает чем-то мечеть Аль-Акса.


Извините, если кого обидел.


23 января 2012

* * *

Читаю тут воспоминания об одном советском руководителе тридцатых-шестидесятых годов.

Общая черта воспоминаний о советских производственниках — это милые детали их деятельности, мимоходом брошенные слова, всё то, что придаёт их образам человечность.

Так вот, о герое сообщалось, что он чрезвычайно любил технические приспособления (как сейчас сказали бы "гаджеты") — и привозил на объект купленные в разных городах, видимо, у смежников — катушку для спиннинга, или электробритву. "Это была интересная машинка, только что выпущенная Киевским заводом. Как то при мне он стал демонстрировать эту новинку в одном из цехов и в шутку сбрил усы у начальника цеха. Обоим эта процедура доставила большое удовольствие"


Ну, и чтобы два раза не вставать — видать, про шары видимые из моего окна, никто не знает?


Извините, если кого обидел.


23 января 2012

История, чтобы два раза не вставать

Я ещё вот что скажу — в каждом из нас сидит такой читатель газет, который описан давным-давно Мариной Цветаевой. Такой потребитель новостей и чужих жизней — некоторым удаётся его хорошенько побить и загнать в тёмный угол сознания, а у некоторых он распоясался и занимает весь объём тела. Вот расскажут ему историю по то, как попал актёр Пороховщиков, так газетный читатель начинает делиться с миром, как пропадают люди, кто и как замёрз, а потом даже чувствует разочарование оттого, что актёр не замёрз, а обнаружился на даче.

Или там всякие катастрофы — внутренний читатель газет ужасно радуется катастрофам и неприятностям, даже вымышленным.

Он часто их и выдумывает.

Хуже всего, он начинает транслировать это вокруг.

И ты живёшь, как в дымном и душном городе, потому слышишь не людскую речь, а голоса читателей газет.


Ну, и чтобы два раза не вставать — вот мне ужасно понравилась фотография про то, как мама приехавшая на присягу, греет уши сыну-солдату, стоя сзади строя. Варежками греет. Вот внутренний читатель газет сказал бы, что-то про страну и время, когда уши у ушанки можно опустить только по приказу, ну и всё такое.

Но я своего внутреннего читателя газет бью долго и безостановочно, оттого, загнав его в угол, часто получаю от жизни радости скупые телеграммы. Мама замечательная, платок у мамы хороший — толстый и пушистый, мороз там, уши сыну прикрыла варежкой… Советская атлантида, люди, как и всегда, хороши, актёр Пороховщиков нашёлся, всё хорошо.


Извините, если кого обидел.


24 января 2012

История, чтобы два раза не вставать

Ах, учитель, я пишу книгу о тебе — безо всякой уверенности, что она нужна кому-то, кроме меня.

Учитель, сегодня, 24-го твой день рождения, и меня всегда веселило, как про мёртвых говорят "сегодня бы ему исполнилось". Особенно, если счёт идёт за сотню.

А тебе, учитель, исполнилось бы 119.

Это всё цифры неправильные, глупые.

Я написал меньше чем нужно, потому что вместо меня говорили чужие статьи — их голос похож на голос сгоревшей бумаги, что ещё сохраняет форму — и чёрные буквы проступают на серебряных листах. Эти тексты нужно бы выбросить из повествования, потому что обычному читателю они скучны, а филолог их уже отксерокопировал в заграничной стажировке.

Но мне жаль их, как тысяч бумажных книг моей библиотеки, которых никто больше не будет читать — даже я сам.

Поэтому я написал больше, чем нужно — пятьдесят два листа, и это тоже глупые цифры, а число не умнее.

Жизнь становится угрюма, и я начал по другому смотреть на те вещи, о которых писал с такой лёгкостью в первых главах.

Литература становится мёртвой в тот момент, когда приходят исследователи.

В тот момент, когда биографические книги продаются лучше, чем проза тех людей, о которых они написаны.

Я похож на Чаадаева из романа твоего близкого друга — и этот Чаадаев, как ты помнишь, мнишь, кричал "Добро пожаловать в город мёртвых".

Литература пойдёт иным чередом, другим направлением — так же как меняла своё русло Клязьма. Старое зачахнет, как чахли города, когда мелела Ока.

Вода остаётся, но перераспределяется, меняя ландшафт.

Я написал не биографию, а роман. Впрочем, так многие сейчас делают.

Вместо биографий пишут не то что романы, а памфлеты.

Ты бы порадовался — не мне, а устройству мира. Учеников у тебя полно, и все знатнее меня.

Но ты придумал модель биографии, лекало, по которому скроены сейчас сотни судеб успешных продавцов букв.

Это очень хорошо. И мне, научившемуся без восторга и без снисходительности относиться к спорным моментам

твоей биографии остаётся лишь одна заочная благодарность.


Ну, и чтобы два раза не вставать — наваливается на меня странный студенческий праздник. День сентиментальности. Будет день, будет и пища.


Извините, если кого обидел.


25 января 2012

История, чтобы два раза не вставать

Я принялся рассматривать мороз из окна.

Из окна мороз выглядит гораздо лучше.

Прочитал статью Ваганова о гибели черновиков. Ваганов — хороший, а статья путаная и бестолковая.

Кстати, нет ли среди вас человека, живущего в Калуге?


И, чтобы два раза не вставать, вот традиционный текст сегодняшнего дня. Это конец одного рассказа, который я давным-давно написал для своих друзей, и с каждым годом он, увы, становится всё актуальнее.


…Он обернулся и посмотрел на нас. Мы молча вышли вон, на широкие ступени перед факультетом, между двух памятников, один из которых был Лебедеву, а второй я никак не мог запомнить кому.

На улице стояла жуткая январская темень.

Праздник кончался, наш персональный праздник. Это всегда был, после новогоднего оливье, конечно, самый частный праздник, не казённый юбилей, не обременительное послушание дня рождения, не страшные и странные поздравления любимых с годовщиной мук пресвитера Валентина, которому не то отрезали голову, не то задавили в жуткой и кромешной давке бунта. Это был и есть праздник равных, тех поколений, что рядами валятся в былое, в лыжных курточках щенята — смерти ни одной. То, что ты уже летишь, роднит с тем, что только на гребне, за партой, у доски. И вот ты как пёс облезлый, смотришь в окно — неизвестно кто из списка на манер светлейшего князя, останется среди нас последним лицеистом, мы толсты и лысы, могилы друзей по всему миру включая антиподов, Миша, Володя, Серёжа, метель и ветер, время заносит нас песком, рты наши набиты ватой ненужных слов, глаза залиты, увы, не водкой, а солёной водой, мы как римляне после Одоакра, что видели два мира — до и после и ни один из них не лучше. Голос классика шепчет, что в Москве один Университет, и мы готовы согласиться с неприятным персонажем — один ведь, один, другому не бысти, а всё самое главное записано в огромной книге мёртвой девушки у входа, что страдала дальнозоркостью, там, в каменной зачётке на девичьем колене записано всё — наши отметки и судьбы, но быть тому или не быть, решает не она, а её приятель, стоящий поодаль, потому что на всякое центростремительное находится центробежное. Чётвёртый Рим уже приютил весь выпуск, а век железный намертво вколотил свои сваи в нашу жизнь, проколол время стальными скрепками, а мы пытаемся нарастить на них своё слабое мясо, а они в ответ лишь ржавеют. Только навсегда над нами гудит в промозглом ветру жестяная звезда Ленинских гор, спрятана она в лавровых кустах, кусты — среди облаков, а облака так высоко, что звезду не снять, листву не сорвать, прошлого не забыть, холодит наше прошлое мрамор цокольных этажей, стоит в ушах грохот дубовых парт, рябят ярусы аудиторий, и в прошлое не вернуться.

«С праздником, с праздником, — шептал я спотыкаясь, поскальзываясь на тёмной дорожке и боясь отстать от своих товарищей. — С нашим пронзительным и беззащитным праздником».


Извините, если кого обидел.


25 января 2012

История, чтобы два раза не вставать, про ответы на вопросы и

Заглянул на http://www.formspring.me/berezin и честно поговорил с моим народом.


— А вообще — не настал ли литературе пидзец? О чем говорить?

— Всенепремено настал.

Но только ведь, пока не исчезло человечество, ничего просто так не исчезает — искусство верховой езды (которым владел раньше всякий, хоть и в разной степени) сохранилось в специальных школах, искусство фехтования тоже где-то существует.

Сочинение историй будет происходить все равно.

Просто платить за это не будут, как особо и не платили до Пушкина.

Разве можно было наняться в придворные сценаристы и комики.

А говорить можно обо всём. О чём угодно можно говорить.


— Что для вас идеальная литература?

— Идеальная литература для меня тот вид человеческих занятий, что позволяет приближаться к читателю в общении и, одновременно, не потакать ему.

Это довольно легко сделать, но именно в идеальном варианте к этому прилагается некоторый пансион.


— Рождество, Ханука, солнцестояние, день рождения Хампфри Богарта — что вы празднуете в эти дни?

— К несчастью обнаружил этот вопрос в момент, когда пристало праздновать Татьянин день. Оттого отвечать правду неловко.

На Рождество я стоял в одном из соборов города моего имени со свечкой в руках.

А вот Богарта я бы тоже помянул, хорошо, что вы напомнили. У меня всё есть мечта написать роман про послевоенный СССР, где герои бы были, что твой Хампфри Богарт, только в крестах и нашивках.


***

— Вы будете участвовать в шествии против Путина?

— Как не пойти? Меня часто об этом спрашивают, и ответ у меня давно заготовлен.

Я ведь хожу на все митинги, на "Русский марш" и молитвенные стояния.

Это моя настоятельная душевная необходимость — быть там с моим народом, где мой народ к несчастью.

Я всё наблюдаю и всё записываю в специальную книжечку, на которой написано "ПРАВДА".

Одно во мне внушает тревогу — теперь я переехал, и мне сложно ходить в булочную Волконского через Триумфальную площадь — а ведь когда я ходил туда-сюда, а обратно — с батоном, все принимали меня за своего, и ОМОН и милиция.[1] Теперь же, кажется, митинги 31 числа придётся исключить из расписания.

Так я на обоих зимних пикниках "Афиши" присутствовал, обязательное же дело. Многому был свидетелем, как и положено по профессиональному статусу. Отрада в том, что на последний митинг, оказалось, что у меня ходит трамвай — прямо-таки от подъезда до трибуны. Это ли не чудно?


***

— А не врете? Про правду-то?

— Русский писатель не врёт. Его слово крепко, как сталь и гранит.


— Купили себе Айпэд?

— Нет, его мне подарил один очень хороший человек.


— Простите заранее за необычный может быть вопрос. У вас никогда не возникало желания коллекционировать кукол? Ни в коем случае вопрос не с подвохом, просто наткнулась на интернет-магазин, удивилась ценам, потом подумала, а почему бы и нет… это красивл…

— Чудесный вопрос! Это желание у меня возникает всякий раз, когда интернет-магазин кукол заплатит мне много-много денег. Я даже был бы готов писать бессмертные художественные произведения про этих кукол. Одна беда, пока ко мне с этим никто не обращался.

Вот разве вы.


— Каким именем назвали бы свою дочь? Хотя бы начальные буквы имени…

— Ну вот буква "А" хороша. И "О". Я бы не пренебрегал бы буквами "И" и "Е". "М" — совершенно прекрасна… Впрочем, надо подумать.


— Что про писательницу Собчак скажете? говорит за год пару американских миллионов зарабатывает на корпоративах, проектах — и книгах. читать или не читать?

— Не знаю. Я ведь не читал — видел только какую-то книжку, написанное в соавторстве руководство для желающих поправить финансовое состояние путем женитьбы. Но это, вероятно, не единственная ее книга. Но ваш вопрос философский — зачем кого-то читать? Это решительно непонятно. Если вы сумеете правильно ответить на этот вопрос, то многое в вашей жизни упростится.


Извините, если кого обидел.


30 января 2012

История, чтобы два раза не вставать

Не так давно мне приснился сон про посланца зла (или само зло). Это был маленький мальчик, кажется, бездомный, но очень ухоженный. Чем-то он напоминал мальчика из советского фильма "Мэри Поппинс" — такого же круглого, стриженого под горшок. Дело в том, что массовая культура давно поняла, что настоящее исчадие ада должно быть не мерзким стариком или могучим великаном (ими никого не испугаешь), а существом, по отношению к которому насилие табуировано. Это какой-то малолетний Омен — девочки, впрочем, тоже годятся.

И вот в моём сне этот мальчик прибивается ко всяким хорошим людям, доводит их до смерти и переходит к следующим.

Так он отравил двух моих приятелей.

Как-то это было связано с бандой гопников, что жгли дачи в Подмосковье, чтобы расчистить дорогу риэлтерам.

Мою дачу не сожгли, но завалили какой-то щепой — берёзы, что ли раскурочили.

В общем, надо было бы убить этого гадкого мальчика, но я не знал как.


И, чтобы два раза не вставать, сегодня ночью приснилось совершенно иное — я живу посреди Америки в трейлере вместе с матерью и её очередным сожителем. Впрочем, это даже не моя мать, а женщина, похожая на персонажа американских фильмов — в ковбойской шляпе, джинсах и коричневых расписных сапогах.

Довольно сильно пьющая.

Это такая отсылка к инцестуозным порнофильмам и истории Нельсона Манца из Спрингфильда. Однако ж до пения "Moon River, wider than a mile, I'm crossing you in style someday" не доходит.


Извините, если кого обидел.


31 января 2012

История, чтобы два раза не вставать

Ну вот и начался февраль, хор мальчиков и бунчиков запели про чернила и слёзы.

Пойте, пойте.

Пойте про злое вино.


Кстати, чтобы два раза не вставать — надо бы как-нибудь запостить калужскую карту без Москвы.


Извините, если кого обидел.


01 февраля 2012

История, чтобы два раза не вставать

Слева-то все знают что — город Москва, Страстной бульвар, памятник Высоцкому скульпторов Г.Д. Распопова и В. А. Дронова (1995).

А Вот справа — город Калуга, памятник Юрию Гагарину у музея Циолковского, скульптор Алексей Леонов (2011).

И, чтобы два раза не вставать, дальше — опять сами знаете что.

Кстати, Карлос Освальд и Поль Ландовски (1931)


Извините, если кого обидел.


01 февраля 2012

История про то, что два раза не вставать

В одном провинциальном музее я видел чудесную карту — казалось бы, ничего такого странного.

Я, конечно, её попытался снять, но надо мной стояла караульная старушка из тех, что нипочём не пустили бы революционных матросов в Эрмитаж. Фотографировать было неловко, к тому же мешало освещение и стекло витрины. Казалось бы — ничего особенного — карта походаНаполеона в Россию, даже масштаб указан. Меж тем, всмотревшись в неё, я несказанно удивился — на этой карте не было Москвы. Просто вообще не было. Рязань была, Калуга была, Тула была — а Москвы не было. Сразу за Можайском начиналось пустое место и следующим городом оказывался Покров. Синяя черта военной истории Великой армии растворялась где-то на Оке.

Вот она, ебическая, извините, сила альтернативной истории. Наполеон вторгается в Россию, а Москвы — нет. И Бородина нет. Не нужно никакого Бородина, и вместо генерального сражения генералы режутся в штос.

Полки идут вперёд, вороватые солдаты, набранные из разных стран Европы, обрастают трофейным скарбом, добытым в боях с местными купцами. А Москвы нет.

Посланы разведчики — ничего нет, говорят, только Нижний Новгород виднеется, да и то, хрен разберёшь, может, это какая-то клякса на местности.

— Чё за дела, — кричит Наполенон. — Кутузов где?

— Не знаем, Ваше величество, — отвечают храбрые генералы, а у самих у кого во рту куриная ножка, а кто и вовсе в валенках.

Армия двигается вперёд, понемногу редея. Итальянцы первыми рассеиваются по тёплым избам, согреваемые русскими вдовами. Большая часть испанцев убита племенным быком под Владимиром. Поляки объявляют себя русскими и норовят занять места в уездных казначействах.

Храбрый Мюрат утонул в реке Урал, и, уже булькая, проклял эту реку и объявил её гибельной для всех полководцев.

Весной войско перевалило горы и, очутившись в Азии, продолжило поход. Наполеон потерял свою треуголку и теперь на нём баранья шапка. Гвардия умирает, но не сдаётся в стычках с татарами. Давно исчезли подводы, заготовленные для московского золота. Проходит год, и остатки Великой армии, позабывшие свои языки, выходят к океану. Прибой грохочет и брызгается императору в лицо. Смутные воспоминания о родном тёплом море ещё посещают его, когда он велит рубить дома на берегу. Из кустов глядят на него раскосые глаза туземцев, и он ощущает себя Колумбом. Ещё через год его сон тревожит посланец русского царя — смысла письма император не понимает, только удивляется, отчего его называют губернатором. (Правдивая история города Владивостока. — М.: Вече.1999, с. 254)


И, чтобы два раза не вставать — всех поздравляю с днём сурка.


Извините, если кого обидел.


02 февраля 2012

История про то, что два раза не вставать

Итак, это печенье. Интересно, я один такой, кто считает, что это сиськи? Нет, конечно, я видел сиськи, и, кажется, не один раз.

Я даже их трогал. И поэтому я понимаю, что это, конечно — печенье. Но только я его назвал бы сиськи. То есть, "сиськи".

Однако, когда я купил его в магазине, название его было иным.

Какой-то странный кирилломефодий был в этом магазине.

Но придя домой, я сразу понял — сиськи.

То есть, не сразу понял, но уже догадывался — сиськи.

У меня в этот момент был питерский человек У. А город Петербург — город повышенной духовности. Но и У. сразу признал в этой форме сиськи. Нас отговаривали, но мы держались до последнего и победили. Слишком многое прошло у нас перед глазами в жизни, чтобы не признать сиськи. Я, впрочем, хочу сообщить иное.

Дело в том, что в магазине-то оно, это печенье, продавалось под другим именем. В магазине оно называлось — "Глаголики".

Глаголики, а?


Кстати, чтобы два раза не вставать, что-то все как-то оживились (каламбур) с перевалом Дятлова. Ну, годовщина, но не так, чтобы круглая. К чему бы это?


Извините, если кого обидел.


04 февраля 2012

История про то, что два раза не вставать

В общем, беда с этим перевалом Дятлова. С этой историей вечно какие-то сезонные обострения. Я полагаю, если бы мы выстроили их график, то много бы узнали о режиме работы Вселенной.

Но вот мне рассказывают, что американцы сняли фильм The Dyatlov Pass, а у нас и вовсе цветут синтетические искусства.

Эта история давно и хорошо разбиралась туристами-горниками, профессионалами и любителями. Мне её рассказывали на инструктажах (привет, Геворг Погосович!) перед сложными маршрутами, была она и в печати. Полвека показали, что гибель туристов может быть объяснено без привлечения заговоров, таинственных лучей и снежного человека. Трагическая случайность, паника, потеря управления и каскад ошибок, вызывающих одна другую. Но мы прекрасно знаем, что иллюстрации по технике безопасности общественности не нужны, нужна романтика тайны. Нужно, чтобы пришли манси и всех убили. Или убили духи гор. Или спецназ КГБ за случайно подсмотренные тайны.

Это навсегда — Есенина замучили, семь веков истории украли переписчики, а нацисты до сих пор жируют во льдах Антарктиды. Процесс ретрансляции историй про нацистов, убийство Есенина и гибель несчастных дятловцев примерно одинаков.

Честный обыватель ведь не специалист, он может, конечно, стать специалистом, но ему тогда нужно потратить время, изучить (иногда весьма скучные) книги, советоваться со специалистами — причём специалисты-то тоже разной квалификации бывают, часто некачественные, несмотря на апломб. Дилетанту нужно простое, и главное, быстрое объяснение. Тратить несколько недель, отрываясь от обыденной жизни, ему не хочется. Даже день на чтение ссылок никто не хочет.

А (я, увы, повторяюсь) за полвека всё счислено. Кто куда бежал, кто где упал, ничего сверхестественного. Только есть эмоциональный подход, а есть исследовательский, внеэмоциональный." После" не значит "в следствие того". Разные факторы могут действовать одновременно, а могут и порознь. Любая интерпретация искажает, ну и тому подобное.

Но эмоциональный путь — всегда выгоднее. Во-первых, он экономит наше время, а, во-вторых, он более интересен окружающим. На него спрос.

Этого и журналисты нынче не делают, а тут бесплатный обыватель.

А этому обывателю нужно разобраться, какие лавины бывают (он их только в фильмах видел, да и то там они постановочные), он должен научиться отличать "снежные доски" от прочих фрагментов снега, как они съезжают по склону, оценить специфику принятия решения — даже в городских условиях после ДТП обыватель норовит неграмотно переложить пострадавшего и часто его приканчивает. И, когда обыватель возмущается на то, что у него "Ну не укладывается в голове, что…", так это не возмущение мирозданием, а им самим — обывателем.

Мало ли что не укладывается в голове. Вот дифференциальное счисление у обывателя в голове укладывается? А квантовая механика?

Отец моей знакомой, бывший начальник оккупационной администрации, а потом посол в Германии, вспоминал: в 1953 году в Берлине, в советской зоне оккупации произошли народные волнения. Советская Армия двинула танки, пролилась кровь и всё такое. А всего этого можно было бы избежать — потому что это не было неожиданностью. Об опасности волнений предупреждали, особенно после того, как в несколько раз подорожал пластовый мармелад.

Ну вот представьте себе какого-нибудь советского чиновника, которому докладывают:

— Немцы очень недовольны, что мармелад подорожал. Хотят бунтовать.

Представляю себе, как он бы кричал, поминая кузькину мать, что немцы зажрались и их надо давить. Но это для русского, у которого полстраны в развалинах спустя восемь лет после войны — мармелад экзотика. А вот берлинский рабочий им и питался на работе — это был стандартный обед пролетариата — хлеб и толстый кусок пластового мармелада. Понятно, что вышло, не из-за одного мармелада это вышло, вовсе не из-за одного. Но всё же…

Вот обывателю кажется, что несчастные туристы поступают нелогично, а они поступают по своей внутренней логике — просто обыватель этого мармелада не ели, а читать статьи тех, кто ел — не хочет. Но даже Политбюро так делало.


Чтобы два раза не вставать, то я скажу, что раз люблю вариации на конспирологические темы, и вот почему: неверна сама постановка задачи "что случилось на самом деле" vs "непротиворечивый сюжет поверх известной легенды". Дело в том, что за последние полвека гибель всех членов дятловской группы получила естественное объяснение. (Конечно, без тех деталей, которые доступны только медиумам). Всех участников, и без привлечения какого-то туриста-убийцы, конфликта в коллективе, зеков и потусторонних сил.

То есть, я конечно никого не хочу заставить бриться электробритвой "Оккама", просто расставляю акценты в постановке задачи. Новое произведение меряется не линейкой "подлинной правды, что от нас скрывали", а талантом создателя в придумывании новой реальности.

Есть вечные сюжеты ажиотажного спроса — про то, что американцы не были не Луне, про группу Дятлова, про то, что Ленин болел сифилисом, про то, что Есенина убили.

Вот сколько ни уговаривали бы литературоведы почитать внимательно самого Есенина (потому что из стихов и писем видно, как неотвратимо он идёт к самоубийству, как сам уничтожает себя), но никто этого читать не будет, это всё-таки труд, а любой труд обывателю скукота.

Это очень хитрые сюжеты — у меня есть любимый анекдот о нетрезвом человеке. Этот человек приходит в аптеку и начинает требовать портвейн. Из окошечка отвечают, что это — аптека, и портвейном они не занимаются. Пьяный говорит, что все понимает, знает, что не задаром, и что вот они, деньги.

Из окошечка возмущенно требуют прекратить.

Пьяный, покопавшись в карманах, добавляет мятый рубль (анекдот старый).

— Побойтесь Бога, — произносит он, получив еще раз отказ, — это все, что есть.

— Нет портвейна, нет! — кричит ошалевшая женщина в окошечке.

Наконец, пьяный уходит.

Он возвращается через два часа и видит за стеклом объявление, написанное дрожащей рукой: «Портвейна нет».

— Значит, все-таки был, — говорит он и вздыхает.

Так и с этими тайнами. Публика всегда хочет такой мистики прет-а-порте (или такого же криминала). И тут приходит искусство, которое с той или иной ловкостью обслуживает эти сюжеты. Иногда, как у Умберто Эко или там Павича это выходит стильно, но чаще всего получается какая-то дрянь. Получается она прежде всего потому, что проще всего использовать опорные точки, известные обывателю из газет, воспользоваться тем, что у обывателя каша в голове, а уж организация лыжного похода, специфика золотодобычи и работы спецслужб обывателю недоступны. С этим, кстати, связан у нас в стране расцвет как бы фантастического жанра. В нём невежество и ошибки автора списывались на фантастические допущения.

В своё время я много писал про детективный жанр, и в частности, о том как устроен фактчекинг в американской детективной индустрии. Это очень жёсткое и суровое явление — в кино так в особенности, потому что продюссеры тоже не все дураки. Разница в том, что иностранец нанимает специалистов, пользуется услугами экспертов (я видел книги, где не одна, а две страницы покрыты курсивом благодарностей). У нас при низкой норме прибыли этого никто не делает — на результат не влияет.

Поэтому я сам грешен — придумывал вариации на эту тему.

Мне-то обидно, что наиболее популярные конспирологические версии всегда туповаты. Снежный человек, похожий на рекламного медведя с городских улиц, кагебешник с бегающими глазками, инопланенянин, похожий на кусок мыла в общественном туалете… Скучно жить на свете, дорогие товарищи.


А, впрочем, о чём это я?… Каждый сам творец своего перевала.


Извините, если кого обидел.


04 февраля 2012

История, чтобы два раза не вставать

А вот, кстати, не занимается ли кто из читающих меня вирусами? Просто интересно, что там, на переднем фронте науки? Картошку ещё содить по весне, или уж ладно? Что слышно о поведении маленьких мерзавцев? Какие тайны вскрыты?


И, чтобы два раза не вставать, я про сон расскажу. Опять приснилась какая-то Америка. Южные штаты. Идёт дождь, причём действие то и дело смещается в одно и то же место — на веранду дома в колониальном стиле, где стоит кресло-качалка. Какие-то декорации для Теннеси Уильямса. При этом мимо меня то и дело проносятся персонажи этого сна, которые пытаются всучить мне ранее не изданную рукопись какого-то американского писателя. Я отпихиваю их с этой рукописью, и думаю — что я Зверев, что ли? И тут вспоминаю, что Зверев[2] уже умер.

На этой веранде гулкие отсыревшие доски.

Рукопись я так и не взял. Молчите, проклятые книги, я вас не читал никогда!


Извините, если кого обидел.


05 февраля 2012

История про то, что два раза не вставать

Все сидят, задумались. Тишина. Слышно только, как тихо бормочет Фирс. Вдруг раздается отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный.


Любовь Андреевна. Это что?

Лопахин. Не знаю. Где-нибудь далеко в шахтах сорвалась бадья. Но где-нибудь очень далеко.

Гаев. А может быть, птица какая-нибудь… вроде цапли.

Трофимов. Или филин…

Любовь Андреевна (вздрагивает). Неприятно почему-то.


Пауза.


Фирс. Перед несчастьем тоже было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.

Гаев. Перед каким несчастьем?

Фирс. Перед волей.


Извините, если кого обидел.


05 февраля 2012

История про то, что два раза не вставать

Лента весь день тычет мне под нос фотографии с митингов, которые напоминают детальную съемку плошки с чёрной икрой.

Да, я пожил, и видал такие плошки, не то, что вы дураки-хипстеры с айфонами. Я и Ленина видел. Я к его телу одну красивую девушку водил — не чета вашим девушкам.


Кстати, чтобы два раза не вставать: так что, про микроволновки мне никто больше ничего советовать не будет? А про одеяла?

Нет, ебануться можно! Поиск принёс: одеяло "Королева ночи" из гагачьего пуха, моего размера 2х2 — $10.000!


Извините, если кого обидел.


06 февраля 2012

История, чтобы два раза не вставать

Довольно давно, в детстве, мы были увлечены вещами запретными. Это было довольно странное увлечение, и в частности, терзая в различных лесистых местностях групповым способом гитару, мы нестройными голосами исполняли песню "Маерлинг" на стихи Виктора Некипелова.

Кто этот Некипелов нам было тогда непонятно, да и песня, рассказывающая о гибельном побеге из ужасной советской действительности прямо с просмотра фильма "Маерлинг", нам казалась образцом духовности. Даже повышенной духовности.

Про Некипелова устно рассказывали старшие товарищи, что он родился в 1928 году в Харбине, но семья его вернулась в СССР, и хоть мать была арестована, он стал военным медиком. Несмотря на это, Некипелов пошёл по кривой диссидентской дорожке, был преследуем советскими карательными психиатрами и умер через два или три года после своей эмиграции, в Париже. В 1989, стало быть, году. Много позже, когда "посев" и "грани", стало для меня чем-то иным кроме сельскохозяйственно-слесарного, я прочитал стихи Некипелова, и они всё время как-то неудобно ложились на душу. Не сказать, что они не задевали меня (хотя, посмотрев фильм "Маерлинг", я нашёл его изрядно пошлым), но дело не в этом. У Некипелова было такое стихотворение о крымском татарине, что был выслан, но решил посетить отчий дом. Но через некоторое время мне стало что-то мешать в этом тексте, какая-то его прямая агитационность — но образы были сильны. Кости там, опять же… А юноша я был впечатлительный.

Но вот один человек мне сказал, что никогда татары, ни даже крымские татары не хоронили своих предков в огороде.

Нормальным образом носили на кладбище. А это всё — для красоты. Чтобы пострашнее.


Я — крымский татарин. Я сын этих солнечных гор,
К которым сегодня прокрался украдкой, как вор.
Брюзгливый чиновник, потупивши рыбьи глаза,
Мне выдал прописку… на двадцать четыре часа.
Поклон Аю-Дагу и сизой, туманной Яйле!
Как долго я не был на горестной отчей земле!
Вот дом глинобитный, в котором родился и жил.
Ах, как он разросся, посаженный дедом инжир!
А наш виноградник и крошечный каменный сад,
Как прежде, наполнены праздничным звоном цикад.
Тверды и упруги, темны от дождей и росы,
Как дедовы руки — бугристые мышцы лозы.
Мускат дозревает! Да мне урожай не снимать.
Крадусь по задворкам отцовского дома, как тать.
Вот белый колодезь и тоненький, певчий родник…
В саду копошится какой-то лихой отставник.
Он погреб копает (а может быть, новый сортир?).
Ах, что он наделал — он камень в углу своротил!
Плиту вековую под старой щелястой айвой,
Где все мои предки лежат — на восток головой!
Он думает — козьи, и давит их заступом в прах, —
Священные кости… Прости нечестивца, Аллах!
Как долго и трудно мы смотрим друг другу в глаза.
Он кличет кого-то, спуская гривастого пса.
Не надо, полковник! Я фруктов твоих не возьму.
Хозяйствуй покуда в моем глинобитном дому.
Я завтра уеду обратно в далекий Чимкент.
Я только смотритель, хранитель отцовских легенд.
Непрошеный призрак, случайная тень на стене,
Хоть горестный пепел стучится и тлеет во мне.
Я — совесть, и смута, и чей-то дремучий позор.
Я — крымский татарин, я сын этих солнечных гор…

И, кстати, чтобы два раза не вставать, есть ещё песня Галича "Мы похоронены где-то под Нарвой", о том, что после Освенцима писать стихи всё-таки можно, но на охоту ездить уже неловко. Следуя знаменитой бритве, нужно сказать, что Галич не был чрезвычайно аккуратен в метафорах, или просто не был аккуратен. где «В сорок третьем погибла пехота»… Дело в том, что бои под Нарвой шли с с февраля по июль 1944 года и безвозвратные потери были около ста тысяч человек. Ну, а рифмовать «в сорок четвёртом пехота» — неохота. В сорок третьем под Нарвой хоронили только немецкую пехоту (ну или испанцев из "Голубой дивизии"), и встать в крестах они вполне могли, но это вряд ли тот эффект, на который рассчитывал автор. Впрочем, я очень странно отношусь к этим песням, в них есть какая-то ложка пафосного дёгтя, не говоря уж о том, что я не люблю исполнение автора, когда он играет голосом. Но это мнение внутреннее и проверке не подлежит.

Тут вот в чём беда — одарённому человеку иногда кажется, что можно для какой-то благой цели пользоваться любыми художественными средствами. Добавить и сгустить, чтобы сердце читателя задрожало. Но сердечная дрожь — явление непостоянное, и если человек жив, то проходит (если не жив, то проходит тем более). И какая-то додуманная деталь начинает мстить произведению — впрочем, лучше всего это описал несправедливый забытый ныне Святослава Сахарнов в своей короткой истории про пятнышко, которую я всем рекомендую к прочтению.


См. так же фильм «Маерлинг», что был снят в 1968 году режиссёром Теренсом Янгом. В фильме снимались красавец Омар Шариф и Катрин Денёв — они играли соответственно сына императора Франца Иосифа I и баронессу Марию фон Вечера. Герои, мучаясь от своей запретной любви (крон-принц женат) кончают с собой в замке Маерлинг в 1889 году. Был, впрочем, и одноимённый фильм Литвака 1936 года — судя по отзывам, не менее ужасный.


Извините, если кого обидел.


07 февраля 2012

История про то, что два раза не вставать

Мне принесли вести из Пензы. Там был пожар на улице Рахманинова, и вот что пишут: «Я открыл дверь, а на меня сразу полыхнул огонь. Всю куртку свою сжег, пока деда выводил», — рассказал очевидец Владимир Березин.

Те, кто жил здесь, говорят, что старик топил печку, да, видно, не очень осторожно или слишком сильно. Огонь так быстро распространялся, что едва успели вызвать пожарных, а пламя уже перебросилось на территорию соседней квартиры".

Видя многих тёзок и однофамильцев в Сети, я должен признаться в уважении к этому жителю города Пензы. Спасибо, брат. Поддержал честь фамилии. Я тебе обязан — ну и на своём месте постараюсь.


Кстати, чтобы два раза не вставать. Сегодня — день науки.

Скажу честно, единственное, что как-то примиряет меня с существованием человечества — это наука как общественный институт. Сегодня-то день российской науки (хотя я считаю, что национальных наук сейчас нет). Так вот, новость о буровой скважине на станции Восток вызывает во мне чисто физиологический восторг, не сравнимый со всеми вашими митингами, выборами и прочими плясками в Сети.

Интересно, кстати, кто, кроме меня вспомнит по этому поводу рассказ Дмитрия Биленкина "Обыкновенная минеральная вода"?

Но, всё едино: храни мой ум Господь, потому что игра ума — последнее прибежище меня, негодяя.


Извините, если кого обидел.


08 февраля 2012

История про то, что два раза не вставать

Произошла очень забавная история (и это как раз в прямой связи с сегодняшним днём науки, с которомм, я кстати, поздравляю, помимо прочих моих друзей, коллектив программы "Технопарк").

Так вот, после того, как я написал Рассуждение (мне очень нравится это слово, потому что оно отсылает к старому жанру, который использовался учёными — например, какое-нибудь "Рассуждение о соединении спирта с водою"), так вот, после того, как я написал Рассуждение о некоторых особенностях функционирования истории с гибелью группы Дятлова в 1959 году, я увидел довольно много людей, что отреагировали странным для меня образом.

Они говорили — да, разговоры об инопланетянах это бред, но вот окрестные гопники — вот ключ! И как в былые времена, с ними спорили: фигня, там не было вовсе гопников, а были чекисты. Чекисты — вот разгадка! Ну и тому подобное дальше.

Мне это не впервой — я хорошо знаю, что лекция о вреде пьянства всегда приводит к фронтальной попойке. И добро, если хотя бы лектору удасться сбежать.

Итак, я довольно долго пытался говорить о механизме, который выносит Ужасные Тайны наружу, но только возбудил множество людей и неявным образом вынудил писать их по своим блогам "Конечно, не пришельцы… Но… Нет, но всё-таки тут непонятно…" — и проч., и проч.

Причём это как-то удивительно наслаивается на митинги и выборы. Как сказал мне один человек: "Слишком много в случае с группой Дятлова совпадений. По статистике так не бывает", и, не успел я спросить, как он считал эту статистику, добавил: "Что, скажете, подтасовки на выборах — тоже случайность? Так совпало, да? На всех участках?"


Но, чтобы два раза не вставать, я вот что скажу: интересно другое: каковы эти Ужасные Тайны. Огласите, пожалуйста, весь список.

Это истории о погибших путешественниках. В этом смысле история с несчастными туристами, погибшими на Северном Урале ничем не отличается от истории со звеном торпедоносцев, что сгинули разом в декабре 1945 года где-то в районе Бермудского треугольника. Ажитация с ними точно такая же. Ну так — каждый сам творец своего перевала. И это мировой заговор. То есть, не совсем мировой — заговор спецслужб, к примеру, вполне себе заговор. То есть, "неустановленной группе лиц" приписываются удивительные организаторские способности.

Забегая вперёд, я должен сказать, что "заговор спецслужб" это довольно унылая тема. Какие-нибудь спецслужбисты, что ищут сокровище Наполеона, Грозного и Колчака, убили из-за этого Есенина и Маяковского, пытали йети и разговаривали с духами, и всё для того, чтобы обнаружить отрывной календарь майя между шпалами Метро-2. Это всё уже было — но я бы и сейчас не отказался от спецслужб в сюжете — только ведь они разные бывают. Заговор пожарных. Могущественное тайное общество ветеринаров (или вот ведомство Онищенко доставляет — они кого хочешь бы уделали. Все листки в календаре пообрывали).

"Могущественный РАБКРИН" — вот имя седьмой темы. Если, кстати, про РАБКРИН никто после Владимира Ильича не писал, то я тоже могу взяться.


Извините, если кого обидел.


08 февраля 2012

* * *

Все мои последние заметки о конспирологии имели рефрен-перечисление, которое содержало фразу "Ну, да, а Есенина убили, а американцы не были на Луне, и проч., и проч". Но эта тема такая — скажешь чорт-чорт, а вот и он. Добрый мой товарищ Олег Лекманов показал восхитительное, как мне кажется письмо читателя. Я его действительно таковым считаю, оттого, тоже понесу его в массы — поскольку это совпадает, как я понимаю, и с волей самого автора письма:

Листы по счастью сохранились. Я их имею. Вот они:


И снова о Есенине. К статье Лекманова и Свердлова «Рассказ без вранья»

8 февраля

Дорогие мои, хорошие!

Авторы статьи «Рассказ без вранья», опубликованной в «Новой газете», очень напоминают Мариенгофа с его «Романом без вранья». Нас в очередной раз посредством вышедшей новой биографии очень сильно пытаются вернуть к версии самоубийства. Тихо, аккуратно, шаг за шагом вернуть к мысли считать Есенина упадническим поэтом, разуверившимся в жизни, абсолютно лояльным к властям, равно как и их представить лояльными к нему. Дескать, ничего особенного: разуверился в жизни, стало скучно, — тем самым принижая размах его поэтического дарования. В этом есть тенденция к упрощению его великого гения до уровня одного из поэтов-декадентиков «серебрянного века». Красивый лирик, не более того. В результате собственной депрессии наложивший на себя руки. Дорогие мои, хорошие! Это ложь, очередная провокация, рассчитанная на тех, кто может быть впервые открывает для себя Есенина.

Я не навязываю свою точку зрения, но я слишком много знаю, много читал. И версия об убийстве мне кажется более реальной и правдивой, чем сфабрикованный и откровенно написанный под диктовку акт экспертизы Гиляревского 1925-го года. Сам факт того, что даже в те времена никто не верил в самоубийство Есенина, доказывает вам обратное. Я вас очень прошу, больше читайте, дорогие мои! Есенин — великий национальный поэт, и глубина его поэзии выходит далеко за рамки описания природы и скандально-кабацкой лирики. Обязательно прочтите «Страну негодяев» — чтобы понимать, что такое Есенин по отношению к большевистской власти и каково было отношение этой власти к нему.

Для тех, кто все-таки отстаивает лживую версию самоубийства, и кто, я убежден, даже не удосужился почитать те самые неопровержимые доказательства об убийстве поэта, от себя — маленькое замечание по поводу того, что Есенин якобы разуверился в жизни и ему стало скучно. Господа, не забывайте: он ждал выхода своего полного собрания сочинений, он работал над автобиографией, полное собрание должно было выйти вот-вот, он контролировал его выход и очень сильно ждал! что такое для поэта выход в свет своего полного собрания сочинений? А они говорят о какой-то «великой скуке», после этого — только в петлю… Это — одна тысячная из того, что можно положить на чашу весов, опровергающую лживую версию самоубийства. Я еще не привожу в пример мнение судмедэкспертов. Ведь Есенин был практически изуродован, и это доказывает, что была страшная драка. Он боролся за жизнь, а не стремился уйти из нее. И это, опять же, лишь одна тысячная из всех доказательств. Мне очень жаль, что нет уже Светланы Петровны Есениной, племянницы поэта, с которой мы вместе писали письма и в прокуратуру, и президентам, — о повторном расследовании. Вот уж кто был поистине настоящим борцом за УБИЕННОГО Есенина, так это Светлана Петровна. Жаль, что она уже не может сказать всем этим авторам статей и биографий своего жесткого, твердого слова, — а она как раз имела на это право.

Еще раз скажу, дорогие мои хорошие. Я не пытаюсь навязывать своего мнения и мнения большинства, — да, именно большинства людей, которые считают, что в декабре 1925 года в гостинице Англетер произошло убийство. Я просто призываю вас больше читать, причем не только официальной литературы образца советского периода и отчасти постсоветского периода, а и те новые издания, в которых вы найдете неопровержимые доказательства иной версии гибели поэта, — неофициальной.

Искренне ваш,
Сергей Безруков
И, чтобы два раза не вставать, есть ещё одна цитата по поводу особых свойств повторения в речи. Я должен сказать, что повторение фразы "Дорогие мои хорошие" чем-то напоминает известный нам всем текст:

"Хигинс. Пикеринг, да этот парень — прирожденный оратор! Обратите внимание на инстинктивную ритмичность его фразы: "Я готов вам объяснить, пытаюсь вам объяснить, должен вам объяснить". Сентиментальная риторика.

Вот что значит примесь уэльской крови. Попрошайничество и жульничество отсюда же".


Извините, если кого обидел.


09 февраля 2012

История про то, чтобы два раза не вставать

…Heт, Рашид, я не видел. А отчего я должен это видеть? Она наша знакомая?

Но если уж зашёл разговор о розыгрышах а Сети, и литературных розыгрышах, тут, видишь ли, есть несколько обстоятельств:

Во-первых, эксперименты над публикой ленивый только не проводил. Причём не только в Сети — десятки, если не сотни остряков присылали стихи Блока в редакции, чтобы его отвергли младшие редактора. Аз есмь грешен — с моей помощью Александра Грина фантасты учили уму-разуму. Собственно, тут проглядывает мундир, погоны и фуражка капитана Очевидность — ну да, в Сети есть много неначитанных людей, что, тем не менее, хотят высказаться. причем Самиздат — ресурс откровенно графоманской репутации, там работает своего рода антифильтр — непредвзятого критика в очереди в "Пятерочке" вероятнее встретить (я там отовариваюсь, если что, и совершенно непредвзято).

Во-вторых, постановка задачи сразу неудачна. Постановка этих розыгрышей действительно тонкое дело: те, кого мы считаем, не очень вдумываясь, классиками, написали довольно много неудачных текстов или текстов на заказ — таков, кстати, и Джек Лондон. То есть, мы можем доказать, что непредвзятый читатель сочтёт проходной текст классика проходным. Делов-то?

Но там, как я понял, задача ставилась и вовсе специфическая — автор ловила отзывы, где автору бы пеняли за то, что у него мужские образы не получились, потому что он женщина. Вопрос о том, могут ли автору удасться образы противоположного пола закрыт уже очень давно — это что-то навроде комсомольских диспутов "Возможна ли дружба между юношей и девушкой?". Всё возможно. Как споёшь.

В-третьих, у меня какая-то действительная тоска по настоящим розыгрышам. Причём в них должна быть умная начинка, но ещё и то, что называется социальный инжиниринг (слово похоже на инжир, да).

Чтобы два раза не вставать, я напомню не такую давнюю историю. Вот добрый мой товарищ Леонид Александрович придумал как-то тест, на который повелось уйма народа.

То есть, Леонид Александрович, и, кажется, его товарищ Я. сделали тест, который однозначно выдавал результат "Вы — лидер" вне зависимости от ответов на вопросы — но вот беда, при постановке в ленту обрадованный человек видел заключение "Вы — лидер", а все остальные, вошедшие не под его паролем, лицезрели надпись "Я — лох". Живой Журнал покрылся сотнями самокритичных картинок, да ещё и с приписками: "Да ладно уж, что меня хвалить, хотя я верил, верил, верил!"…

Чисто программистские детали неважны. Тест прошли те, кто не вставил его в ленту, а не прошли те, кто радостно начал хвастаться. Надо сказать, что Леонид Александрович мог бы написать совсем оскорбительный текст, и пять тысяч леммингов вывесили бы его — не задумываясь. Но они написали текст квазитеста очень правильный, ровно настолько унизительный, насколько унизительна помощь несчастному описавшемуся человеку.

Однако, мне сразу подсказали, что у Марка Твена есть рассказ 1899 года (который велик по объему и похож на повесть) "Человек, который совратил Гедлиберг". Сюжет его очень прост — "Гедлиберг считался самым честным и самым безупречным городом во всей близлежащей округе. Он сохранял за собой беспорочное имя уже три поколения и гордился им более всех других своих достояний. Гордость его была так велика и ему так хотелось продлить свою славу в веках, что он начал внушать понятия о честности даже младенцам в колыбели и сделал эти понятия основой их воспитания и на дальнейшие годы. Мало того: с пути подрастающей молодежи были убраны все соблазны, чтобы честность молодых людей могла окрепнуть, закалиться и войти в их плоть и кровь. Соседние города завидовали превосходству Гедлиберга и, притворствуя, издевались над ним и называли его гордость зазнайством. Но в то же время они не могли не согласиться, что Гедлиберг действительно неподкупен, а припертые к стенке, вынуждены были признать, что самый факт рождения в Гедлиберге служит лучшей рекомендацией всякому молодому человеку, покинувшему свою родину в поисках работы где-нибудь на чужбине".

И вот в этот город попадает мешок золота, который сопровожден запиской, что сообщает: много лет назад один из горожан оказал благодеяние игроку, дав ему двадцать долларов и добрый совет, если сыщется этот горожанин (он должен удостоверить себя точной формулировкой давнего совета), то золото достанется ему, а коли не найдется — оно будет (как потом выясняется) разделено между девятнадцатью самыми почтенными горожанами. Причем каждый из девятнадцати получает записку от неизвестного с тайными словами "Вы не такой плохой человек. Ступайте и попытайтесь исправиться". Все присваивают эти слова и норовят получить мешок.

Но уж от розыгрышей дьявола спасёшься только молитвой.

Это тебе не выдать Джека Лондона за женский роман.

В общем, спасибо тебе за этот повод, я довольно давно хотел записать всё это для памяти.


Извините, если кого обидел..


11 февраля 2012

История про то, чтобы два раз не вставать

Добрые люди мне как-то подарили платный аккаунт, о чём у меня честно написано в профиле Paid Account, expiring 2012-12-10.

Однако ж жадный суп мне шлёт уж второе письмо — "Your Paid account add-on of Custom Userhead for LiveJournal user berezin will expire in 5 days, at which time your Custom Userhead will revert to standard". (а он и так стандартный).

Нет, ну жалко, что ли?

Даже не буду второй раз ради них вставать.

Я по другому поводу спрошу — а кто вот сочинил стихи, ставшие песней "Марк Шнейдер был маркшейдер, тогда была зима, и Зина [Сима] в эту зиму пришла к нему сама". Интернет услужливо подсовывает мне Розенбаума как автора стихов (и отчего-то даже Дольского). Но Интернет меня не до конца убедил, тем более, что говорит это не впрямую.


Извините, если кого обидел.


14 февраля 2012

История про то, что два раза не вставать

Проснулся с мыслью о том, что большая часть моих соотечественников — идиоты. А, может статься, и все.

С интересом наблюдал предвыборные страсти в Сети — и отчего-то мне показалось, что они выдыхаются — позабыв про стыд и опасность после с осложнением заболеть. Эту бессильную сетевую ненависть давно хорошо описали:

"Большевиков ненавидели. Но не ненавистью в упор, когда ненавидящий хочет идти драться и убивать, а ненавистью трусливой, шипящей, из-за угла, из темноты. Ненавидели по ночам, засыпая в смутной тревоге, днём в ресторанах, читая газеты…"

Кстати, чтобы два раза не вставать, решил посмотреть в словарях сочетание "либеральный террор", который, мне казалось, был разобран ещё Достоевским, ан нет, обнаружил его лишь в полезной книжке Чупринина "Русская литература сегодня: Жизнь по понятиям" — есть в Сети. Книга, кстати, действительно хорошая, я её рекомендую.

Но отчего никто не разбирает рассказ Лескова "Бесстыдник", который я считаю наиболее актуальным… нет — всегда актуальным в российской действительности.

Удивительно — про Левшу ленивый только не говорил и не писал эссеев, а тут — никого. Или я чего-то не вижу?


Извините, если кого обидел.


15 февраля 2012

История про то, что два раза не вставать

Вот 1istik_figi мне справедливо указывает, что рассказ "Бесстыдник" всё же кое-кто разбирал. И был это Дмитрий Сергеевич Лихачёв. Я смутно помнил, что писал Лихачёв про Лескова и оттого перечитал его ночью.

И оставил у меня этот текст очень странное ощущение. Понятно, что Лихачёв пишет в 1980 году, и дело, разумеется, не в цензуре, а в особом умонастроении тех лет, которое накладывает проживание в идеологической стране — все эти кивки в сторону "николаевского режима", "доносов"  и прочее.

Текст Лихачёва называется ""Ложная" эстетическая оценка у Н. С. Лескова" и говорит о том, что Лесков специально интригует читателя тем, что персонажи, включая рассказчика соглашаются с циничным взглядом героя-бесстыдника. Ну и, пишет Лихачёв "Читателю кажется, что он, вопреки автору, дает совершенно самостоятельную оценку случившемуся. Это своего рода сюжетная «ложная разгадка», о которой писал Виктор Шкловский, с тем только различием, что сюжетная «ложная разгадка» у Виктора Шкловского затем исправляется самим автором, а ложную моральную оценку событиям исправляет читатель как бы самостоятельно".

Сюжетное ядро рассказа — это сцена, когда в одном "приличном обществе" бывший защитник Севастополя обнаруживает интенданта, разбогатевшего на войне, и в присутствии этого неприятного человека рассказчик громко возмущается воровством. Тогда ему отвечают «…Нельзя же так утверждать, — говорит интендант Анемподист Петрович, — что будто одни ваши честны, а другие бесчестны. Пустяки! Я за них заступаюсь!.. Я за всех русских стою!.. Да-с! Поверьте, что не вы одни можете терпеливо голодать, сражаться и геройски умирать; а мы будто так от купели крещения только воровать и способны. Пустяки-с! Несправедливо-с! Все люди русские, и все на долю свою имеем от своей богатой натуры на все сообразную способность. Мы, русские, как кошки:

куда нас брось — везде мордой в грязь не ударимся, а прямо на лапки станем; где что уместно, так себя и покажем: умирать — так умирать, а красть — так красть. Вас поставили к тому, чтобы сражаться, и вы это исполняли в лучшем виде — вы сражались и умирали героями и на всю Европу отличились; а мы были при таком деле, где можно было красть, и мы тоже отличились и так крали, что тоже далеко известны. А если бы вышло, например, такое положение, чтобы всех нас переставить одного на место другого, нас, например, в траншеи, а вас к поставкам, то мы, воры, сражались и умирали, а вы бы… крали…» Все присутствующие, среди которых многие во время войны рисковали жизнью «пришли в ужасный восторг от его откровенности и закричали: "Браво, браво…" Рассказчик после этого говорит: «Ну, понятно, я после такого урока оселся со своей прытью и… откровенно вам скажу, нынче часто об этих бесстыжих речах вспоминаю и нахожу, что бесстыдник-то — чего доброго — пожалуй, был и прав», тем всё и кончается.

Ну и дальше Лихачёв заключает: " Откровенно циничный взгляд признается правильным, хотя и с некоторым реверансом, признанием его правильным только «чего доброго», но не безусловно…

Читателю надо самому разобраться в аргументации «бесстыдника», раз уже первые двое признают его правым.

Разобраться в этом не так уж в конце концов трудно. Во-первых, «бесстыдник» допускает совершенно явную логическую ошибку — преувеличение тезиса своего оппонента. Порфирий Никитич отнюдь не утверждал, что все русские люди делятся на героев и воров. Речь шла только о севастопольском войске, и то, я думаю, интендантов там было вовсе не половина, а едва двадцатая — тридцатая часть. Во-вторых же, тезис об оскорблении всех русских Порфирием Никитичем в условиях сохранявшегося еще николаевского режима был откровенной политической провокацией. Порфирию Никитичу подобного рода обвинение угрожало арестом… Если со стороны интенданта циническая речь его была политической провокацией, то в плане литературном отождествление авторской точки зрения с точкой зрения интенданта следует рассматривать как провокативную мораль. Эта авторская «провокация» должна заставить читателя задуматься и не только не признавать этого высказывания, но прийти к прямо противоположным выводам: отвергнуть и тезис интенданта, и всю систему, порождающую такое легкое и «мундирное» поведение".

Но, чтобы два раза не вставать, я скажу, что Лихачёвым в этом случае ведёт нравственное начало — то есть, некая гуманистическая концепция вообще свойственная классической русской литературе, в которой зло должно быть наказано, а правда восторжествует. И писатель в ней проповедник нравственного начала — однако, при всей верности этого для литературы прошлого, писатели классического толка нет-нет, и обнаруживали вещи страшноватые и с неприятной наблюдательностью обнаруживали в человеке негуманные обстоятельства.

Для начала нужно сказать, что история с ответом коррумпированного интенданта у Лескова имеет важное обрамление. Рассказчик, бывший морской офицер, участвует в разговоре о том, какое значение имеет море на образование характера человека, вращающегося в его стихии. Разумеется, среди моряков море нашло себе довольно горячих апологетов, выходило, что будто море едва ли не панацея от всех зол, современного обмеления чувств, мысли и характера.

— Гм! — заметил бывший офицер, — что же? — это хорошо; значит, все очень легко поправить; стоит только всех, кто на земле очень обмелел духом, посадить на корабли да вывесть на море.

Ему возражают: "Да мы так не говорили: здесь шла речь о том, что море воспитывает постоянным обращением в морской жизни, а не то что взял человека, всунул его в морской мундир, так он сейчас и переменится. Разумеется, это, что вы выдумали, — невозможно".

Тут-то старик рассказывает о своей стычке с интендантом.

Лихачёву, комментировавшему рассказ, было очень важно отстоять свою веру в человека, потому что если прав интендант, если хотя бы на минуту допустить, что он прав, то какой же он — академик Лихачёв. Каккакой может быть капитан у Достоевского, когда Бога нет. И куда девать все прекрасные надежды на советского интеллигента, что подхватит пенсне интеллигента русского как знамя и во время Перестройки (лет через пять по той шкале) возродит русскую культуру.

Лихачёв не разбирает рассказ Лескова, а пытается им иллюстрировать свою надежду, при этом подгоняет Лескова под неё. Но рассказ пружинит, не поддаётся и остаётся в итоге сам по себе.

Меж тем не через пять лет, а к примеру, через десять, после лихачёвских заметок, начались особые времена, и перед обывателем, что честно выращивал свою брюкву встал выбор в виде старых коммунистов, что кричали о море, гладе и распаде страны, и демократов, некоторые из которых даже играли на гитаре задушевные песни Визбора. Коммунисты были неприятны, точь-в-точь как толстый интендант из рассказа Лескова, а условные демократы — вполне ничего себе.

Но, сопротивляясь выбору (или ещё не зная, что выбора никакого нет), обыватель спрашивал демократов: "Вот коммунисты говорят, что вы всё спиздите. Не спиздите, нет?" И демократы отвечали ему "Да ты что! Как ты мог подумать! Мы вовсе не такие, потому что умеем плакать под Визбора, а некоторые из нас даже выучили в спецшколе английский язык". И тут же всё спиздили.

Казалось бы, что я рассказал эту историю, чтобы подтвердить мысли неприятного циника-интенданта.

Вовсе нет.

Всё ещё интереснее — рассказ "Бесстыдник" 1858 года подводит нас к совершенно достоевской мысли 1879 года о том, что поле битвы тра-та-та, проходит через сердце каждого человека тра-та-та. Битвы добра со злом и всё такое. И обстоятельства в этом играют очень важную роль. То есть, в каждом человеке есть и звериное, и божественное начало, и обстоятельства могут выпустить зверя из клетки, а могут и не выпустить.

Более того, человек в беседах entre chien et loup может призвать дух Шаламова, которой тоже изрядно наговорил о перемене мест и человеке посреди обстоятельств.

Из этого можно сделать и главный вывод — русская литература прекрасна, а Лесков — гений, у которого сейчас день рождения.


P.S. И, чтобы ещё раз не вставать, хотел спросить — как называется то, что происходит в Сети вокруг Чулпан Хаматовой? Чулпаносрач? Если названия ещё нет, то скажите им, что я придумал.


Шкловский С. 105 и след, В. О теории прозы. М.; Л., 1925.


Извините, если кого обидел.


16 февраля 2012

История про то, что два раза не вставать

Я вот вам про Шульмана расскажу. Того самого, которому какие-то негодяи надавали по голове и теперь он лежит в больнице.

Я вам про Шульмана расскажу не просто так, а для того, чтобы вы понимали, что за каждым таким случаем стоит живой человек, а не какая-то дурацкая общественная функция типа "борец с рейдерами".

Это очень важно понимать, что в итоге всегда живой человек, а не функция.

Нравился мне Шульман. Много лет назад, пока мы не познакомились, я никак не мог с ним раньше встретиться. В разных домах мне говорили: «Подожди, не уходи, вот еще десять минут, и придет Шульман!» Или же мне говорили: «Что же ты опоздал!? Шульман только что ушел, если ты сейчас посмотришь в окно, то еще его увидишь!»

И я высовывался в окно, добросовестно вытягивал шею, но видел только стену снега или струи дождя.

А однажды, на каком-то бестолковом мероприятии, на конференции или съезде бывших тогда в силе писателей, литератор Бочёнкин, сидя рядом в автобусе, толкнул меня локтем в бок — вот, смотри, Шульман. Я ударился лбом о стекло и опять не увидел ничего — только слякоть и несколько смазанных фигур.

Между тем, Шульман определенно существовал. Это я знал наверняка и потому еще что, девушка, по которой я вздыхал, была увезена Шульманом куда-то, а другая моя знакомая говорила:

— Знаешь, к нам вчера пришел Шульман и пел. Знаешь, он пел, он пел, как… Как викинг!»

И я представлял себе рыжебородого викинга, размахивающего мечом, а другой рукой обнявшего носовое украшение своей стремительной ладьи. Итак, Шульман, существовал на самом деле, в чем я потом и удостоверился. Он оказался высок, светловолос и, действительно, имел нордические черты.

Но, главное, он был интересен.

Учился он в Тюбингине. Мне понравилась его мысль, что у каждого иностранного слова, пришедшего к тебе, должны быть мать и отец — обстоятельства и история рождения. Я не помнил, что за слово он приводил как пример, но он хорошо рассказывал о бензоколонке, сидя на которой в ожидании машины, он учил словарь. И вот, слово было выучено именно там и накрепко связывалось с людьми, которые окружали Шульмана, везли его куда-то и говорили с ним. И это было правильно, потому что слова чужого языка, если они не всыпаны тебе в младенческую память, приходят не просто так. Они всегда имеют не только собственное значение, но и собственную историю, припасенную именно для тебя. А раз у слова есть собственная жизнь, значит, оно имеет родителей.

На всяких международно — германских литературных мероприятиях Шульман был что-то вроде Cherry on the Top.

Всем немцам он читал свое эссе о времени, которое, в отличие от эссе какой-то неизвестной девушки не получило премии в пятьдесят тысяч марок.

А потом мы сидели ночью за столом в какой-то ужасно запущенной квартире посреди Вены и вели разговор о Послании и образе Бога — типа о книге пророка Иезикиля. История про то, что можно вставить в раздел о бессмысленности получении героем сокровища — история про три желания и колбасу. История бродячая, а приз в ней в том, что стали они жить-поживать да добра наживать.

Что-то было важное в этой истории с супругами, но я забыл эти обстоятельства.

Шульман написал книжку о Набокове — мне эта книжка не нравилась. Меня она не раздражала, а вот моего приятеля раздражала ужасно. Когда я намекнул ему, что Шульман любит Набокова, вот и говорит о нём, он начал топать ногами:

— Набоков — это такой писатель, по поводу которого всяк имеет что сказать.

Но я не стал спорить, потому что имел, что сказать, но книги про Набокова не написал.

Ещё я с Шульманом ругался как велосипедист с велосипедистом — потому что я велосипедист осторожный, а он какой-то стремительный.

Но пострадал он не от велосипеда, а от каких-то упырей.

А когда ночь текла по Вене мы говорили о том, что в «Пнине» сцена с чашей в раковине — на самом деле «моление о чаше». Моление о том, чтобы пронесло. Пронесло не чашу, а как раз наоборот, её исчезновение. Старый, беззубый Пнин… Человеческий вариант Набокова. И я, малосентиментальный в общем-то человек, чуть не плакал, читая это место. Перечитывание «Пнина» было сродни расчесыванию раны. Тут уже не замечаешь ошибку Пнина, когда он слову logika сообщает «она» и «её» — «her».

Мог бы рассказать, что в Pale fire на странице 63 написано «not text, bat texture». Нет, про это, кажется мы в Москве уже говорили.

А роман Айрис Мэрдок «Черный принц» вызывал у меня все время ассоциацию с «Лолитой» Набокова. Шульман говорил, что прочитал «Черного принца» когда болел скарлатиной в армии, и этот роман произвел на него просто-таки физиологическое впечатление. В смысле — потряс. И, говорил Шульман, роман Мэрдок замечательный, хотя в нем досказано и объяснено то, что, может быть, не надо было досказывать и объяснять.

Я так не думал, но сейчас я о другом.

Чтобы два раза не вставать, я вот что скажу — за каждой гражданской позицией стоит живой человек. Он не единица из криминальной статистики, и не один из поводов к сетевым спорам.

Человек живой. И это человека бьют по голове и он вместо того, чтобы держать новорождённого сына на руках, лежит в больнице.


Извините, если кого обидел.


19 февраля 2012

История о том, что два раза не вставать

Вот Эппель умер, и оттого я почувствовал некоторую обиду.

Про Асара Эппеля написали много всяких статей, и я ещё думал, соваться ли мне с этим в пространство.

А потом как хлопну себя по лбу: что ж я такое думаю, я ведь помню его слишком хорошо.

И слишком хорошо помню, что он был добр ко мне.

А я сидел в жюри разных премий, которые он не получал.

По-моему, это ему было обидно. Но он как-то подошёл ко и стал меня утешать, чтобя я не тревожился об этом. Эппель открыл мне Бруно Шульца.

Он мне, на самом деле, открыл целый мир довоенной Восточной Европы — через запахи корицы и перца в старых лавках, запахи сырости из подвалов и запах нагретого солнцем дерева, тридцать разных запахов пыли, а так же вид на стены польских домов, что много раз меняют государственность, а на стене по-прежнему булькают водяные часы, это такой особый мир сна между географией и хронологией.

Дальше должно было быть соображение о том, что Эппель был настоящий еврейский писатель в какой-то бабелевской линии, не спекулянт на национальности, а именно что очень сильный писатель той традиции, которая, кажется, с ним и кончилась.

Этого я не написал, это как раз скажут (или не скажут за меня). Кстати, этот настоящий писатель умер в больнице, куда выходят окна моих родственников.

Всё в мире переплетено — я часто ходил мимо.

Кстати, чтобы два раза не вставать, накануне мне приснился сон, в котором у меня выпал зуб. Я ворочаюсь и пытаюсь вставить его обратно, но он держится недолго и отваливается, как известный майорский нос. Большой аккуратный зуб, чистенький и целый. И ещё не проснувшись, я не мог понять, к какой это потере.


Извините, если кого обидел.


21 февраля 2012

Рассказ Мамлеева "Не те отношения"

Милое, красивое существо лет двадцати двух Наденька Воронова никак не могла сдать экзамен по сопромату.

Преподаватель Николай Семенович все отклонял и отклонял.

Наконец, извинившись, просрочив все на свете, Наденька решилась в последний раз.

Свидание состоялось в неуютном, полутемном закутке, около аудитории. Взяв билет,

Наденька заплакала. Николай Семенович, солидный, женатый мужчина лет около сорока, посмотрел на нее холодным взглядом.

— Вот что, Наденька, приходите ко мне в субботу в восемь часов вечера. Я буду один. Вы меня поняли?

— Да, — как-то неожиданно тупо и даже согласно пролепетала Наденька.

— Запишите мой адрес.

Надя сама не понимала, что делает. Однако же ко всему этому она была фрейдисткой и верила во Фрейда, как в своего отца.

В субботу ровно в восемь часов она была у преподавателя.

— Вы один, Николай Семенович? — жалобно спросила она.

— Да, один. Ни жены, ни детей нет.

— Николай Семенович, — заплакав, ответила Наденька, — я вас понимаю… Что тут можно сделать? — всплеснула она руками. — Вы неудовлетворены женой…

— Ну-те, ну-те! — пробормотал Николай Семенович.

— Но знаете, — робко вставила Наденька, — ведь всем известно, что в этом случае лучше всего помогает огородничество. Огородничество прекрасно компенсирует сексуальную неудовлетворенность.

— У меня все наоборот, — сердито возразил Николай Семенович, — именно, невозможность заняться огородничеством я компенсирую половой жизнью с супругой. Но учтите, что ни огородничество, ни супруга не имеют к нашим отношениям ничего…

— Так что же вы от меня хотите? — вспыхнула Наденька.

— Наши отношения будут более серьезны. И в некоем роде странны…

— Странны?

— Да, — ледяным голосом ответил Николай Семенович. — Но учтите, Надя, ни вашему здоровью, ни вашей психике не будет причинено никакого ущерба. Вы согласны?

— Да… Если так.

— Зачетка при вас?

— Угу.

— Ну так раздевайтесь, милочка.

— Насовсем? — пролепетала Наденька.

— Насовсем, — сухо ответил Николай Семенович.

Наденька разделась.

— Пройдемте в эту комнату. Так, — вдруг как-то непонятно, не глядя на голую Наденьку, проговорил Николай Семенович. — Видите эту кровать? — резко спросил он. —

Помогите мне передвинуть ее в центр.

Наденька, опостылев самой себе, стыдясь лунного света, помогала. Николай Семенович, однако ж, был очень строго одет, даже строже, чем бывал на кафедре.

— Кота уберите, — приказал Николай Семенович.

Наденька вынесла кота на кухню.

— Настольную лампу перенесите в угол. И слегка притемните. Вот так. Все стулья вынесите на кухню. И чернила тоже унесите.

"Что-то теперь будет?" — остолбенело подумала Наденька. В душе она была совершенно чиста.

— Ну-те, ну-те, — так встретил ее Николай Семенович, когда она вошла в комнату.

Странно, что он почти совсем не бросал взгляда на ее вполне адекватную фигуру.

— Николай Семенович, ради Бога… — заплакала Наденька.

— Ничего, ничего, милочка… Я же вам сказал, ничего страшного не будет. Только не дрожите так.

— Что мне теперь делать? — трагически воскликнула Наденька.

— Ложитесь на кровать. Так, как есть. И ничем не накрывайтесь.

Наденька тупо легла на огромную, двуспальную постель. Почему-то вспомнила кота, который мяукал в закрытой кухне.

— Ну-с, ну-с. Итак, на меня не обращайте внимания. Лежите на постели и каждую минуту вскрикивайте: "Ой, петух! Ой, петух!"

— Николай Семенович!

— Что "Николай Семенович?!" Делайте, что вам говорят! Лежите и вскрикивайте "Ой, петух!".

— Николай Семенович!

— Надя, — ледяным голосом повторил Николай Семенович. — Я сказал все.

— Ой, петух! — робко, с каким-то даже молитвенным оттенком воскликнула Наденька.

Ответом была гробовая тишина.

— Ой, петух! — повторила Надя, закатывая глаза. Почему-то в стороне ей показался чей-то лик, но опять же вверх тормашками. — Ой, петух! — почти дурашливо выкрикнула она в третий раз.

— Надя, — тяжелым, гипнотическим голосом проговорил где-то сбоку Николай

Семенович. — Не кривляйтесь. Говорите четко и спокойно через каждую минуту "Ой, петух!".

Душа Наденьки оледенела. Равнодушная даже к своей груди, она начала выкрикивать эти глупейшие слова. Они звучали в пустоте, как стон святого, отлученного от Бога. Прошло несколько мгновений. Наденька робко взглянула, что же все-таки делает Николай Семенович. Оказалось, Николай Семенович всего-навсего с важным и надутым видом (важнее, пожалуй, он никогда не был) равномерно, строго и чинно, в черном костюме, ходит вокруг кровати. Наденька обомлела. Великолепна же была эта сцена, когда почти профессор, не удостоив даже взглядом голую студентку, сумрачно, как ученый кот, попыхивая трубкой, ходит вокруг постели, без всякого намека на сублимацию, а голая Наденька то и дело выкрикивает в пустоту: "Ой, петух! Ой, петух! Ой, петух!"

Наконец минут через двадцать Николай Семенович глянул на часы так, как будто занавес опустился.

— Ну вот и все, Наденька, — равнодушно проговорил он, даже чуть позевывая. —

Одевайтесь.

— Ого! — только и воскликнула Наденька.

Через несколько минут она была на кухне, одетая. Николай Семенович мирно, за бедным столом, попивал чаек с сухарями.

— Ну как? — спросил он воткнув в нее тусклый взгляд.

— Ничего, — испугалась Наденька.

— Ваша зачетка?

— У меня в бюстгальтере, — окончательно запуталась Наденька.

— Угу, — ответил Николай Семенович.

Счастливая, с пятеркой в графе, Наденька, оправляясь, поползла к выходу.

— Одну минуту, Надюша, — мрачно сказал Николай Семенович. — Можно встретиться с вами у памятника Гоголю в среду в 18.00?

— Да, да, — пробормотала она.

— Разговор будет еще более серьезный и глубокий, чем то, что было сегодня.

— Ага, — ответила Наденька.

чернела у памятника Гоголю. Наденька, верная какому-то непонятному чувству долга, заметила его издалека.

— Вот что, Надя, — сжав трость и даже несколько побелев, выговорил Николай

Семенович, когда они уселись на скамью, — можете ли вы раз в полгода и в дальнейшем приходить ко мне и в точности повторять то, что было?

— Но Николай Семенович!

— В чем дело?!

— Николай Семенович! Но почему бы вам не попросить жену совершать это?

— Не те отношения, — сухо ответил Николай Семенович. — Поймите, Надя, — проговорил он потом, и Наденьке показалось, что волосы его поседели, — для меня это вопрос жизни и смерти. Мне неудобно предложить вам плату за этот сеанс, это оскорбило бы вас, меня и вообще все в целом… Прошу вас согласиться только из уважения ко мне…

Повторяю, для меня это вопрос жизни и смерти.

— Ну, раз это касается смерти, — вдруг заплакала Наденька, сама не понимая, что говорит, — я согласна.

С тех пор каждые полгода Наденька приходила домой к Николаю Семеновичу, молча раздевалась, передвигала кровать в центр, ложилась на нее и дико выкрикивала "Ой, петух! Ой, петух!"; Николай Семенович же, строгий и подтянутый, без малейшего лишнего движения многозначительно ходил вокруг нее, ничего другого не делая.

Промежду этих контактов они нигде не встречались и вообще не обменивались даже словом по телефону.

Так прошло много лет; большинство ушло в лучший мир; осиротело сознание. Наденька счастливо вышла замуж, родила детей, была вся в хлопотах и жизнерадостности; но "сеансы" не прерывались ни на один раз.

Наконец Наденька стала солидной, высокопоставленной дамой с собственной машиной и выездом на дачу, Николай Семенович же стал старичком, однако ж симбиоз продолжался, история все тянулась и тянулась…

Умилителен же был вид Надюши, когда она, пышнотелая, респектабельная супруга, голенькая, точно молясь сумасшедшему идолу, выкрикивала в пустоту: "Ой, петух! Ой, петух!" Николай Семенович же был по-прежнему невозмутим и, весь в седине, оторопело шагал вокруг кровати, опираясь на палку.

А однажды Николая Семеновича не стало… Наденька повесилась ровно через три дня после того, как случайно узнала об этом, — повесилась у себя дома, в коридоре.


25 февраля 2012

История про то, чтобы два раза не вставать

Известное дело, как прочитают о мытаре и фарисее, как расскажут о Страшном суде, да о блудном сыне, так начнётся жизнь новая.

А я пока о старом.

В связи с тем, что ко мне приходили разные люди, не только дятлознатцы, но и просто воодушевлённые моей классификаций тем Непознанного и Чудесного, то я понял, что есть ещё один раздел этих знаний. Это правда о великих людях, которую от нас раньше скрывали. Самая лучшая история в этом ряду была нам рассказана 17 мая 1991 года. Это была сакральная тайна о том, что Ленин — гриб (многие, к сожалению, забыли, что это неполная правда, тогда нам ведь рассказали, что Ленин не только гриб, но и, одновременно, радиоволна).

Одно из последних персональных открытий касалось Астрид Линдгрен. Выходило так, что она познакомилась с Германом Герингом, когда тот приезжал в Швецию развлекать публику полётами на аэропланах, и после вывела его под видом летающего человека Карлсона.

Я помню, что началось сущее безумие.

Эту историю пересказывали все, кому не лень.

То есть, люди скучные знали, что в любом новационном утверждении есть презумпция виновности и набивали в Яндекс «Геринг + Линдгрен» Они получали ссылки, отсчитывали сроки, выясняли, что об этом говорят давно и с тех же давних лет другие скучные люди уже говорили, что эта мифологическая конструкция не жизнеспособная, они не встречались, Геринг был в Швеции когда Линдгрен училась в школе, что всю жизнь Линдгрен придерживалась левых взглядов — и тому подобное далее.

Но тут вся беда человеческого мышления в том, (хорошо — не беда, а свойство), что если человеку что-то кажется забавным, тот он срабатывает не как человек sapiens, а как транслятор, привешивает кнопочку «перепостить», а уж если кто предъявит претензии, требует доказательство со стороны.

А что такое доказательное опровержение? Ведь персональные истории про базу гитлеровцев в Антарктиде — ровно того же сорта. Приступит человек к тебе с требованием «Докажи, что не было?» Ну не было, потому что не было. Ни одного документа. А ему такие: «Так они ж секретные, их все уничтожили!» — ну и начинается.

И вот я думаю, что персональные истории неистребимы.

Они отдельный класс — вот ужасно пошлая история про Черчилля и Флемминга (Малолетний Флемминг вытаскивает малолетнего Черчилля из болота или отец Флемминга вытаскивает какого-то из Черчиллей из болота, и за это Черчилли дают денег на обучение мальчика, а он изобретает пенициллин, и вылечивает повзрослевшего Черчиля, и всё это совокупляют с псевдохристианской моралью… Прочь, прочь пошляки. От этого мифа Флемминга тошнило ещё при жизни.

Или история про то, что путешественник Пржевальский по дороге куда-то на восток заехал на Кавказ, в Гори и… Ну, посмотрите на его памятник близ Адмиралтейства — чистый Сталин!..

Или вот Моше Даян, будучи офицером британской военной миссии, выезжает на советско-германский фронт проведать британские танки. Немцы прорывают оборону Красной Армии и Моше Даян собирает вокруг себя отступающих красноармейцев и два дня удерживает высоту близ Сталинграда (Киева, Житомира). За это его награждают орденом Боевого Красного Знамени, который он принципиально надевает, когда ведет в бой танковую колонну на Синае,

Но все эти конструкции интересно сделаны — берётся типовой образ, а к нему добавляется противоположная черта. То есть, соединяются два образа, у которых эта черта общая. Геринг толстый и летал, Карлсон толстый и летал, значит, это суть одно. А от нас скрывали.

Я предполагаю, что обывателя захватывает не только сама тайна, но и восторг от сложной мыслительной деятельности по объединению двух образов. Обыватель напрягается, будто дядюшка Поджер, и вот — о радость! Мир преобразился, новая картина висит.

В ходе весёлого обсуждения ниже у меня родилась прекрасная фраза, которую я готов сдать кому-нибудь в аренду для сетевый флеймов: "Прежде чем потворствовать вашим публичным избиениям, которые уже начались, мне для очистки совести в преддверии Прощёного Воскресения нужно понять — точно ли вы настаиваете на всех ваших утверждениях, или всё же хотите в юмористическом ключе показать, как комичен бывает в своей запальчивости и невежестве обыватель. Если второе, то я боюсь вас несправедливо обидеть".


Кстати, чтобы два раза не вставать — кто блины-то ест?


Извините, если кого обидел.


25 февраля 2012

История про то, что два раза не вставать

Между тем, ответы из http://www.formspring.me/berezin


— Есть мнение, что все книги (фильмы, театральные постановки) созданные когда-либо человечеством, построены на очень небольшом количестве сюжетов. Слышал, что их меньше трех десятков. Не подскажете ли их полный список? Или хоть где его искать?

— Тут некоторая сложность: этих списков довольно много. Некоторые выделяют 36 сюжетов, другие — 10. Вот Борхес предложил и вовсе четыре (Можете справиться в Википедии, какие). Пропп написал несколько вещей по сюжетостроению — самая знаменитая из которых "Морфология волшебной сказки". Но дело в том, что все эти списки — что тришкин кафтан: на ноги натянешь — грудь мёрзнет, укроешь грудь — ногам холодно. То есть, признаки по которым отличаешь один сюжет от другого много, и они могут быть разной природы. Например: одна и та же история со счастливым концом и с несчастным — это один и тот же элемент или два? Непонятно. То есть, в разных системах счёт идёт по-разному.

Я на вашем месте остановился бы на борхесовской схеме — она поэтичнее.


И, чтобы два раза не вставать:


— Можно ли научиться не ревновать? как Вы смотрите на открытый брак? Приемлимо ли это для Вас?

Научиться-то, наверное, можно — но зачем из этого делать самоцель? Да, мемуаристика знает примеры того, что вы называете "открытым браком" — люди живут вместе, старятся, а некоторые эмоции или ощущения добирают на стороне. Можно-то всё, это я вам как профессиональный читатель биографий говорю, но главный вопрос "Зачем?"

В конце концов, зачем брак тогда? Непонятно.

Можно всё, даже жить иллюзиями. (Правда я за то, чтобы тогда знать, что живёшь иллюзиями).

Это, знаете, как Станислав Ежи Лец говорил: "У человека может не быть чувства юмора, главное тогда, чтобы у него не было чувства, что у него есть чувство юмора". А так-то, главное, чтобы любили друг друга. Вот когда не любят, а живут — тут тоска такая, что святых выноси.

— Скажите, почему все виртуальные романы заканчиваются, когда начинается жизнь? Страх брать ответственность? Быт?

Для начала надо сказать, что некоторые виртуальные романы ни для каких продолжений не предназначены. Из них ничего такого, что рисуется наивным девушкам в качестве приза, вовсе не получается.

Ну вот так жен нас не удивляет, что у собаки не рождается кошка — и наоборот, у кошки не родится собака. А ведь чем-то эти животные похожи.

Так вот — виртуальный роман имеет удивительную природу. Он ужасно удобен, комфортен, безопасен и дёшев.

Одна моя знакомая, переживавшая такой роман в Сети ужасно удивилась, что мужчина её мечты вовсе не хочет с ней встречаться для продолжения. Так-то всё было бурно, почти секс по переписке, чувства нарастали, но оказалось, что мужчине нужно именно это — и только это — дистанционное переживание.

Моя знакомая ужасно обиделась, но потом с ужасом поняла, что и ей это комфортно — она считала, что и на фотографии в Сети она выглядит куда эффектнее, чем в жизни. И, она, так жёстко судившая привычки одеваться разных знаменитостей, должна показать высокий класс вкуса.

А уж кем-кем, а Эллочкой Людоедкой она не была.

В виртуальном романе самое сложное — его закончить. Не превратить в реальный, а вообще превратить во что-то другое.

Это ведь такая психотерапевтическая привычка, что-то вроде чашечки кофе и сигареты по утрам.

Сеть вообще чем-то похожа на нижнее бельё — она делает женщин более загадочными. Это происходит потому, что человек додумывает своего собеседника по лучшему, комфортному образцу.

Вот другое дело, что в Сети можно чрезвычайно ловко писать письма, очень быстро и сноровисто напоминать о себе.

И это совсем иной тип отношений — там буковки только подспорье. Я сам, как человек, который только-то и умеет, что приставлять одни буковки к другим, ставил бы именно на него.


Извините, если кого обидел.


29 февраля 2012

История, чтобы два раза не вставать


Одна дама при мне пару дней назад отмахнулась от воспоминания о ком-то: "Да он радужный пиздодуй". Отчего-то мне это слово запало в душу и я повторял на разные лады: "Пиздодуй… Эк… Ну-ну. Пиздодуй".

И, чтобы два раза не вставать — кто как провёл добавочный день? Мне вот жутко понравилась идея провести его бессмысленно и впустую, высказанная другой дамой. Кажется, я его так и провёл, даже не досмотрел первую серию "Белой гвардии".

Всё слонялся в какой-то тоске.


Извините, если кого обидел.


29 февраля 2012

История про то, что два раза не вставать

Скоро нам всем покажут "Белую гвардию". Смотреть её безусловно стоит, потому что "Белая гвардия" как книга такой термометр времени.

Есть несколько обстоятельств в этой связи:

Первое. У каждого времени в России (после Гражданской войны, разумеется) есть своя "Белая гвардия". То есть, это как "Гамлет" — то он герой, то он байроническая личность, то товарищ Сталин как противопоставит противопоставлял духу гамлетовских сомнений дух революционной решимости (см. Сталин И. В., Соч., т. 6, стр. 396), так он таким и пойдёт по советской земле, пока его не сыграет Смоктуновский.

"Белая гвардия" был написан в 1924 году.

Пьеса "Дни Турбиных" была написана в 1925 и поставлена в 1926. Пьесу былочи сняли с репертуара, но она по личному указанию Сталина была восстановлена и шла до самой войны.

Потом "Дни Турбиных" были сняты в 1976 году Басовым — в вегетарианское время.

То есть, сначала бытование этой истории описывалось тем же товарищем Сталиным известной формулой: "Что касается собственно пьесы “Дни Турбиных”, то она не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: “если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, — значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь”, “Дни Турбиных” есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма. Конечно, автор ни в какой мере “не повинен” в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?" (в письме Билль-Белоцерковскому, 2 февраля 1929).

Дальше случилось многое — случилась невероятная, по трагичности сравнимая с Гражданской, новая война, снова вернулись погоны и слово "офицер", и булгаковские герои стали не просто осколками империями, а продолжением традиции. Гитара в "Днях Турбиных" родила бесчисленных поручиков Голицыных и корнетов Оболенских.

Типажи телефильма намертво вклеились в общественное сознание — и Мышлаевский подарил советским алкоголикам несколько расхожих фраз для застолья типа "Как же вы селёдку без водки кушать будете" и "Вы что, водкой полы моете?!".

Теперь у нас есть своя история Турбиных. Очень дорогая — туда собрали весь урожай актёрских грядок, причём с первых кадров к тебе приплывает одетый в штатское адмирал Хабенский. Дяченки, писавшие сценарий, тревожная музыка, как и подобает во время трагедии — всё недёшево. Исследовать многочисленные знаки различий, погоны и значки найдётся кому — на военно-исторических форумах клавиши оплавятся.

Мне, когда дали подглядеть это дело, больше прочих интересовал Шполянский — понятно почему.

Ну-те, его играет Бондарчук.

Нет, я не о том — я о том, что зимой 2012 года мы получаем такую "Белую гвардию", которую заслуживаем — с ворохом аллюзий, кажущихся и настоящих намёков и всё такое. Потому как прошедшей зимой все вглядывались если не в 1918, то в 1917 год.

Причём "Дни Турбиных" 1976 года это были именно "Дни Турбиных", а "Белая гвардия" 2012 года — именно "Белая гвардия", но как бы не книга, а вообще — "представление о белой гвардии" (кавычки по вкусу). Начинается там всё со сцены смерти матери (вернее, это вторая сцена после прихода к Турбину сифилитика), и в общем, зрителю сразу дают понять, что это не театр.

Второе. Масса претензий к подобного рода экранизациям заключается в том, что люди уже придумали, как выглядит то или это, и их сознание сопротивляется новому виду.

Это очень интересная проблема искусства вообще — и она всегда возникает, когда циклически всплывают вечные сюжеты.

Ты привык к одному Шерлоку Холмсу, Карлсону, Мастеру вкупе с Маргаритой — и вот тебе другой.

Третье. Сериал этот попадает на телевидение и предваряется беспрецедентным на моей памяти обсуждением на канале "Россия" именно накануне выборов. Понятно, что основной лозунг этих выборов, не связанный. впрочем, с результатом — это революция. То есть, какая-то ужасная сила, бушующая за окнами, и тот самый абажюр. "А потом… потом в комнате противно, как во всякой комнате, где хаос укладки, и еще хуже, когда абажур сдернут с лампы. Никогда. Никогда не сдергивайте абажур с лампы! Абажур священен. Никогда не убегайте крысьей побежкой на неизвестность от опасности. У абажура дремлите, читайте — пусть воет вьюга, — ждите, пока к вам придут".

Четвёртое. В актуализации этого сюжета массы смыслов — например, то, что сейчас печка в доме Турбиных — это социальные сети и есть. Битва креативного класса за перемены — это выход на неизвестность от тревоги.

У меня нет сомнения, что появление "Белой гвардии" — предостережение власти креативному классу: глядите, хипстеры, глядите, болотный народ, ваш абажюр в опасности. Но это одна часть правда — абажур в опасности. Но он так же в опасности, когда вяло катится по рельсам императорский поезд у Пскова.

Все виноваты и виноватых нет.


Чтобы два раза не вставать, нужно было бы написать кому-нибудь про это статью, но непонятно кому. Впрочем, они, кажется, все давно написаны.


Извините, если кого обидел.


01 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Когда говорят о разного рода предсказателях, я вспоминаю одну старую историю.

А, забегая вперёд, сейчас предсказателей очень много, и все, как один, предрекают мор, глад, и прочие ужасы.

Так вот, мне всегда было интересно, как чувствуют себя… нет, как чувствуют — не интересно, а вот как себя ведут предсказатели разнообразных концов света и результатов выборов после означенных событий — интересно.

По-моему, лучшая стратегия, это заявить, что так и было предсказано.


И, чтобы два раза не вставать, я расскажу историю, которую прочитал не помню где — кажется, у Гарднера.

Так вот, в одном средневековом городе объявился предсказатель, что за умеренную плату предсказывал будущим родителям, кто у них родится — мальчик или девочка. Слава о волшебнике быстро разошлась, и к нему стояли очередью все молодые отцы. Колдун никогда не ошибался, но — странное дело — с течением времени накапливалось все больше и больше посетителей, которые неправильно понимали прорицания и обманывались в своих ожиданиях.

Один жителей города этим заинтересовался, и, наконец, понял, в чём дело.

Оказалось, что предсказатель вёл книгу, в которую записывал все пророчества. Он вносил туда имена родителей, и говорил им, к примеру: «У вас будет мальчик», а в книгу записывал: «Девочка».

Понятно, что если к нему приходили обиженные, он предъявлял книгу и те понимали, что полгода назад на них нашло помрачение и они потеряли слух. Ясно, что при совпадении предсказания и события проверять книгу к нему не приходили.

Так и тянулись будни предсказателя.


Извините, если кого обидел.


02 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Меня давно занимала судьба моего тёзки, что нынче баллотируется в президенты. Нет, не того, что сейчас премьер, а того, что сейчас ругался с Аллой Пугачёвой. Отчего-то журналисты стали по этому поводу писать, что "Жириновский на дебатах с М.Прохоровым себя "публично похоронил"" и всё такое. Мне это совершенно непонятно, потому как мой тёзка ничего нового не сделал.

Оттого это всё глупости — все эти разговоры о похоронах.

Тут беда иная. Я эти дебаты смотрел внимательно, и видно было, как Владимир Вольфович сдал. Не жжот, одним словом.

То есть он поход на штангиста, который напрягается в толчке, и совершенно непонятно — возьмёт ли свой вес в каждой фразе перепалки.

Это мелочи, но внимательному человеку эти мелочи заметны — как он уже с трудом заводится (а раньше за две секунды делал 100 км/ч), как он теряет концентрацию, как начинает путаться в согласовании слов в предложении.

Иногда мне говорят, что "вот его хоронят, а он и сейчас живее всех живых" — беда тут в том, что вся харизма как раз держится на "поржать". А если клоун будет ругаться поминутно хватаясь за сердце, повторяя раз за разом одну и тут же репризу (Жириновский, надо сказать очень сильно менялся за эти двадцать лет — у него были совершенно разные амплуа), так вот если Арлекин превратится в Пьеро, то зрители разойдутся, вздыхая.

Капитализация под угрозой — основные активы не в порядке.

Сносились.

Высокая амортизация.


Если честно, мне это всё интересно не с политической точки зрения, а с точки зрения искусства. Ведь Жириновский и Путин — два шоу-мена. Ну, Прохоров разве что ещё. Остальные кандидаты вовсе не показывают шоу, а такие тени на стене пещеры — тени от человеческих мечтаний.

И мне чрезвычайно интересно, как работает это шоу, как оно взаимодействует со зрителем. Я мизантроп и от меня бестолку требовать уважения хоть к части электората. Тут как с Геростратом — сколько не уговаривай сограждан забыть его имя, они его запомнят, и в этом стратегия Герострата правильна.

Это как-то сочетается с моей давней теорией о клоунах и сценаристах, просто я ещё не додумал как.


Извините, если кого обидел.


02 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Про русскую литературу говорят нынче мало, и оттого меня развеселила пресса, которая сейчас рассказала историю одной из девушек что ездили под сень французских ёлок вместе с олигархом Прохоровым.

Это совершенно неважно, правду ли пишет пресса, повествуя о девушке, что приехала поступать в МГУ, из бедной, но интеллигентной семьи (разумеется), и вот, её пригласили в Крушевель, и вот олигарх ведёт её с подругой в номер (а она замирает от ужаса, и от того, что не знает, куда бежать и где русское посольство).

Но олигарх достаёт из-под подушки два одинаковых томика и велит девицам читать по ролям "Грозу" Тургенева.

Ну, надо сказать, что текст по названием "Гроза" у Ивана Сергеевича имеется, но читать его по ролям затруднительно — это стихотворение: "Через село растрёпанный, без шапки мужик за стадом в поле проскакал, а вслед ему другой кричит и машет Смятенье!.. Но зато, когда прошла гроза, как улыбается природа!". Понятно, что абитуриентка МГУ имеет в виду пьесу Островского.

И вот — никакого разврата: олигарх засыпает, убаюканный чтением.

Эта история совершенно восхитительна — олигарх, которого две девы убаюкивают рассказом о страданиях Катерины и злобном нраве Кабанихи, и непринуждённое "Потом я познакомилась с Прохоровым, и он предложил мне поехать, расходы взяв на себя". Похвальная предусмотрительность миллиардера, что разжился двумя томиками (Срочный вызов референта: "Закажите "Грозу" — если не будет Тургенева, возьмите Островского… Да, и пожалуй, не одну, а две штуки. Сегодня у меня будут гости".

Это такая новая реальность.

Меня не надо убеждать, что на самом деле это может быть реконструкция молодой барышни, которая Прохорова в глаза не видела, а реконструирует его по интервью с Ксенией Собчак. Это не отменяет сюжетообразующей прелести. Тут ведь смесь сна Татьяны из романа Толстого "Евгений Онегин" и визита к Гудвину из книги писателя Носова "Волшебник из страны Оз".

Как писал Шаламов — "рОманы".


Кстати, чтобы два раза не вставать — отчего-то по этой весне восхительные ранние солнечные утра, напоённые запахом тающего снега, а вот позднее утро становится серым и уныловатым. Прочитал за ночь полдюжины чужих не очень хороших книг, оттого, пойду спать.

Так вот Международный день писателя.


Извините, если кого обидел.


03 марта 2012

История про то, чтобы два раза не вставать

Кстати, об абажурах.

Ключевой предмет "Белой гвардии" — это абажур.

Это битва при абажуре.

Я с некоторым весельем наблюдаю активность моих сограждан в Сети, которые высказывают несвои мнения.

Это всё ужасно отрадно.

Дело в том, что в Сети есть два способа реакции — присоединиться или всмотреться.

Чтобы случилось эмоциональное переживание, можно быстро отреагировать на событие, уловив Главную Интонацию.

Присоединиться, и развивать эту чужую мысль.

Есть второй путь — всмотреться и вслушаться в свои ощущения. То есть, в то, как ты отреагировал сам — это практически невозможно. На нас давит груз прочитанных книг и увиденных фильмов. Но ещё более давит страх попасть не в тон окружению.

Любителям униформы всегда проще — их знания объективны. На каком рукаве шеврон, сколько просветов на погоне. Иногда мне кажется, что возникла традиция создания фильмов, похожих на последние страницы "Науки и жизни": "Найди все ошибки, что сделал художник". То есть, это всё специально.


И, чтобы два раза не вставать, я расскажу одну историю. Вчера я как раз ходил пить чай в один дом с настоящим абажуром и даже голландскими изразцами.

Зашёл разговор о "Днях Турбиных" — и вот очевидцы той, старой постановки МХАТ вспомнили забавный случай.

Один человек, попавший в ссылку в сравнительно неопасные двадцатые годы вернулся в Москву и попал на спектакль.

И вот на сцене запели "Боже, царя храни". Он автоматически встал — и через некоторое время понял, что стоит он один.

Тут же, схватив пальто и шапку в гардеробе, он бежал из театра.


Извините, если кого обидел..


04 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Как-то вдруг оказалось, что в показанном сериале "Белая гвардия" персонаж Шполянский оказался чуть не Воландом каким. Извините, чуть не де Мортом.

Из-за этого зафигачу-ка я сюда главу из книжки. Терпите и скролльте, скролльте и терпите — я терпел и скроллил, когда вы про выборы говорили.

Своя рука владыка.

Это история про то, как попав в Киев, Шкловский превратился в Шполянского.

В те же времена в Киеве, то есть, при Скоропадском, впрочем, был настоящий Шполянский.

Однако, мало кто помнил, что он — настоящий. И всё потому что к Аминадаву Пейсаховичу Шполянскому давно и намертво приклеился его псевдоним Дон Аминадо.

Но самым знаменитым изо всех литературных Шполянских стал всё-таки Шкловский.

В романе Булгакова, романе, что имеет один из самых знаменитых зачинов в русской литературе, есть история про то как шёл на Киев полковник Болботун, и могли бы остановить его четыре бронированные черепахи, да не остановили.

А случилось это потому, что…

«Случилось это потому, что в броневой дивизион гетмана, состоящий из четырех превосходных машин, попал в качестве командира второй машины не кто иной, как знаменитый прапорщик, лично получивший в мае 1917 года из рук Александра Федоровича Керенского георгиевский крест, Михаил Семенович Шполянский.

Михаил Семенович был черный и бритый, с бархатными баками, чрезвычайно похожий на Евгения Онегина. Всему Городу Михаил Семенович стал известен немедленно по приезде своем из города Санкт-Петербурга. Михаил Семенович прославился как превосходный чтец в клубе "Прах" своих собственных стихов "Капли Сатурна" и как отличнейший организатор поэтов и председатель городского поэтического ордена "Магнитный Триолет". Кроме того, Михаил Семенович не имел себе равных как оратор, кроме того, управлял машинами как военными, так и типа гражданского, кроме того, содержал балерину оперного театра Мусю Форд и еще одну даму, имени которой Михаил Семенович, как джентльмен, никому не открывал, имел очень много денег и щедро раздавал их взаймы членам "Магнитного Триолета";

пил белое вино,

играл в железку,

купил картину "Купающаяся венецианка",

ночью жил на Крещатике,

утром в кафе "Бильбокэ",

днем — в своем уютном номере лучшей гостиницы "Континенталь".

вечером — в "Прахе",

на рассвете писал научный труд "Интуитивное у Гоголя".

Гетманский Город погиб часа на три раньше, чем ему следовало бы, именно из-за того, что Михаил Семенович второго декабря 1918 года вечером в "Прахе" заявил Степанову, Шейеру, Слоных и Черемшину (головка"Магнитного Триолета") следующее:

— Все мерзавцы. И гетман, и Петлюра. Но Петлюра, кроме того, еще и погромщик. Самое главное впрочем, не в этом. Мне стало скучно, потому что я давно не бросал бомб».

Далше писатель Булгаков рассказывает, что Шполянского после этого ужина останавливает на улице поэт-сифилитик, пишущий богоборческие стихи. Шполянский, занятый тайным делом, долго пытается отвязаться от него, будто советский разведчик Штирлиц, пытающийся отвязаться от пьяной женщины-математика в швейцарском ресторане.

Шполянский при этом одет в шубу с бобровым воротником, а на голове у него цилиндр.

Сифилитик кричит ему:

— Шполянский, ты самый сильный из всех в этом городе, который гниет так же, как и я. Ты так хорош, что тебе можно простить даже твоё жуткое сходство с Онегиным! Слушай, Шполянский… Это неприлично походить на Онегина. Ты как-то слишком здоров… В тебе нет благородной червоточины, которая могла бы сделать тебя действительно выдающимся человеком наших дней… Вот я гнию и горжусь этим… Ты слишком здоров, но ты силён, как винт, поэтому винтись туда!.. Винтись ввысь!.. Вот так…

Этот сифилитик присутствует на афише вместе с Шполянским:

ФАНТОМИСТЫ — ФУТУРИСТЫ.

Стихи:

М.ШПОЛЯНСКОГО.

Б.ФРИДМАНА.

В.ШАРКЕВИЧА.

И.РУСАКОВА.

Москва, 1918.

Зовут сифилитика Русаков — в булгаковском романе он персонаж эпизодический, появляющийся время от времени.

Но появлется он неумолимо, как вестник.

Он похож на метроном, отмеряющий время Белой гвардии.

Потом сифилитик Русаков отшатнётся от богоборчества, и станет форменным кликушей, скажет, что удалился от женщин и ядов, что удалился от злых людей.

И тут же сообщит положительному человеку Турбину, что злой гений его жизни, предтеча Антихриста, уехал в город дьявола. А потом пояснит, что имеет в виду Михаила Семеновича Шполянского, человека с глазами змеи и с черными баками. Он молод, однако ж мерзости в нем, как в тысячелетнем дьяволе. Жён он склоняет на разврат, юношей на порок, и трубят уже трубят боевые трубы грешных полчищ и виден над полями лик сатаны, идущего за ним. А принял сатана имя Троцкого, а настоящее его имя по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион, что значит губитель.

И уехал Антихрист-Шполянский в царство Антихриста, уехал в Москву, чтобы подать сигнал и полчища аггелов вести на этот Город в наказание за грехи его обитателей. Как некогда Содом и Гоморра… — вот что будет бормотать сифилитик военному врачу Турбину в ухо.

«Белая гвардия» была написана в 1923–1924 годах, и читатель мог одновременно держать на столе эту книгу и «Сентиментальное путешестве», написанное Шполянским… то есть, конечно, Шкловским.

Главная история про Шполянского-Шкловского в Киеве — не история с женщинами и поэтами.

Главная история связана с сахаром.

Вот как она рассказана в «Сентиментальном путешествии»: «От нас брали броневики и посылали на фронт, сперва далеко, в Коростень, а потом прямо под город, и даже в город, на Подол.

Я засахаривал гетмановские машины.

Делается это так: сахар-песок или кусками бросается в бензиновый бак, где, растворяясь, попадает вместе с бензином в жиклёр (тоненькое калиброванное отверстие, через которое горючее вещество идёт в смесительную камеру).

Сахар, вследствие холода при испарении, застывает и закупоривает отверстие.

Можно продуть жиклёр шинным насосом. Но его опять забьёт.

Но машины все же выходили, и скоро их поставили вне нашего круга работы в Лукьяновские казармы».

У Булгакова эта история выглядит куда длиннее. Более того, у Булгакова она куда драматургичнее: «Через два дня после этого разговора Михаил Семеныч преобразился. Вместо цилиндра на нем оказалась фуражка блином, с офицерской кокардой, вместо штатского платья — короткий полушубок до колен и на нем смятые защитные погоны. Руки в перчатках с раструбами, как у Марселя в "Гугенотах", ноги в гетрах. Весь Михаил Семенович с ног до головы был вымазан в машинном масле (даже лицо) и почему-то в саже. Один раз, и именно девятого декабря, две машины ходили в бой под Городом и, нужно сказать, успех имели чрезвычайный. Они проползли верст двадцать по шоссе, и после первых же их трехдюймовых ударов и пулеметного воя петлюровские цепи бежали от них. Прапорщик Страшкевич, румяный энтузиаст и командир четвертой машины, клялся Михаилу Семеновичу, что все четыре машины, ежели бы их выпустить разом, одни могли бы отстоять Город. Разговор этот происходил девятого вечером, а одиннадцатого в группе Щура, Копылова и других (наводчики, два шофёра и механик) Шполянский, дежурный по дивизиону, говорил в сумерки так:

— Вы знаете, друзья, в сущности говоря, большой вопрос, правильно ли мы делаем, отстаивая этого гетмана. Мы представляем собой в его руках не что иное, как дорогую и опасную игрушку, при помощи которой он насаждает самую черную реакцию. Кто знает, быть может, столкновение Петлюры с гетманом исторически показано, и из этого столкновения должна родиться третья историческая сила и, возможно, единственно правильная.

Слушатели обожали Михаила Семеныча за то же, за что его обожали в клубе "Прах", — за исключительное красноречие.

— Какая же это сила? — спросил Копылов, пыхтя козьей ножкой.

Умный коренастый блондин Щур хитро прищурился и подмигнул собеседникам куда-то на северо-восток. Группа еще немножечко побеседовала и разошлась.

Двенадцатого декабря вечером произошла в той же тесной компании вторая беседа с Михаилом Семеновичем за автомобильными сараями. Предмет этой беседы остался неизвестным, но зато хорошо известно, что накануне четырнадцатого декабря, когда в сараях дивизиона дежурили Щур, Копылов и курносый Петрухин, Михаил Семенович явился в сараи, имея при себе большой пакет в оберточной бумаге. Часовой Щур пропустил его в сарай, где тускло и красно горела мерзкая лампочка, а Копылов довольно фамильярно подмигнул на мешок и спросил:

— Сахар?

— Угу, — ответил Михаил Семенович.

В сарае заходил фонарь возле машин, мелькая, как глаз, и озабоченный Михаил Семенович возился вместе с механиком, приготовляя их к завтрашнему выступлению.

Причина: бумага у командира дивизиона капитана Плешко — "четырнадцатого декабря, в восемь часов утра, выступить на Печерск с четырьмя машинами".

Совместные усилия Михаила Семеновича и механика к тому, чтобы приготовить машины к бою, дали какие-то странные результаты. Совершенно здоровые еще накануне три машины (четвертая была в бою под командой Страшкевича) в утро четырнадцатого декабря не могли двинуться с места, словно их разбил паралич. Что с ними случилось, никто понять не мог. Какая-то дрянь осела в жиклерах, и сколько их ни продували шинными насосами, ничего не помогало. Утром возле трех машин в мутном рассвете была горестная суета с фонарями. Капитан Плешко был бледен, оглядывался, как волк, и требовал механика. Тут-то и начались катастрофы. Механик исчез. Выяснилось, что адрес его в дивизионе вопреки всем правилам совершенно неизвестен. Прошел слух, что механик внезапно заболел сыпным тифом. Это было в восемь часов, а в восемь часов тридцать минут капитана Плешко постиг второй удар. Прапорщик Шполянский, уехавший в четыре часа ночи после возни с машинами на Печерск на мотоциклетке, управляемой Щуром, не вернулся. Возвратился один Щур и рассказал горестную историю.

Мотоциклетка заехала в Верхнюю Теличку, и тщетно Щур отговаривал прапорщика Шполянского от безрассудных поступков. Означенный Шполянский, известный всему дивизиону своей исключительной храбростью, оставив Щура и взяв карабин и ручную гранату, отправился один во тьму на разведку к железнодорожному полотну. Щур слышал выстрелы. Щур совершенно уверен, что передовой разъезд противника, заскочивший в Теличку, встретил Шполянского и, конечно, убил его в неравном бою. Щур ждал прапорщика два часа, хотя тот приказал ждать его всего лишь один час, а после этого вернуться в дивизион, дабы не подвергать опасности себя и казенную мотоциклетку № 8175.

Капитан Плешко стал еще бледнее после рассказа Щура. Птички в телефоне из штаба гетмана и генерала Картузова вперебой пели и требовали выхода машин. В девять часов вернулся на четвертой машине с позиций румяный энтузиаст Страшкевич, и часть его румянца передалась на щёки командиру дивизиона. Энтузиаст повел машину на Печерск, и она, как уже было сказано, заперла Суворовскую улицу. В десять часов утра бледность Плешко стала неизменной. Бесследно исчезли два наводчика, два шофёра и один пулеметчик. Все попытки двинуть машины остались без результата. Не вернулся с позиции Щур, ушедший по приказанию капитана Плешко на мотоциклетке. Не вернулась, само собою понятно, и мотоциклетка, потому что не может же она сама вернуться! Птички в телефонах начали угрожать. Чем больше рассветал день, тем больше чудес происходило в дивизионе. Исчезли артиллеристы Дуван и Мальцев и ещё парочка пулеметчиков. Машины приобрели какой-то загадочный и заброшенный вид, возле них валялись гайки, ключи и какие-то вёдра. А в полдень, в полдень исчез сам командир дивизиона капитан Плешко».

Про жиклёры написано в «Сентиментальном путешествии следующее: «Партия была в обмороке и сильно недовольна своей связью с Союзом возрождения.

Эта связь доживала свои последние дни.

А меня в 4-м автопанцирном солдаты считали большевиком, хотя я прямо и точно говорил, кто я. От нас брали броневики и посылали на фронт, сперва далеко, в Коростень, а потом прямо под город и даже в город, на Подол.

Я засахаривал гетмановские машины.

Делается это так: сахар-песок или кусками бросается в бензиновый бак, где, растворяясь, попадает вместе с бензином в жиклер (тоненькое калиброванное отверстие, через которое горючее вещество идет в смесительную камеру).

Сахар, вследствие холода при испарении, застывает и закупоривает отверстие.

Можно продуть жиклер шинным насосом. Но его опять забьет. Но машины все же выходили, и скоро их поставили вне нашего круга работы в Лукьяновские казармы». «Партия» — это, конечно, эсеры.

Кстати, про это время есть другое художественное описание.

Его сделал писатель Паустовский.

Паустовский написал не то роман, не то мемуары «Повесть о жизни». Произведение это загадочное. И в нём мешается выдумка и правда. Например, советскому писателю неудобно признаваться, что он в 1918 году, почти одновременно с Шкловским бежит от большевиков в Киев, и он рассказывает об этом туманно, меняя причины, но сохраняя детали.

Есть в этой книге и рассказ о том, как его призвали в армию гетмана. После первых выстрелов армия разбегается, и Паустовский идёт по городу в шинели со следами погон. Это выдаёт его лучше документов. Но петлюровцы только несколько раз бьют его прикладами.

Исть книга довольно известная, и написана она Валентиной Ходасевич.

Эта художница описывала, в частности, жизнь вокруг Горького в Петрограде.

Это бросок во времени, и я забегаю вперёд. Но история там рассказывается важная.

Там Шкловский заходит к Горьким во время того, как они обедают.

«Горькие» — это круг людей, а не собрание родственников. Валентина Ходасевич пишет: «Еда наша была довольно однообразна: блины из ржаной муки, испеченные на «без масла», и морковный чай с сахаром. Картофель был чрезвычайным лакомством. Ели только то, что получали в пайках. Обменные или «обманные» рынки со спекулянтами еще только начинали «организовываться». Все члены нашей «коммуны», а их было человек десять, были в сборе за длинным столом. Во главе стола сидела Мария Федоровна Андреева, жена А. М., комиссар отдела театра и зрелищ. В тот день неожиданно и тайно у нас появился с Украины приёмный сын М. Ф. — Женя Кякшт, с молодой женой. Когда пришел Шкловский, мы потеснились, и он сел напротив Кякшта. Разговор зашел о военных делах на Украине, и вскоре выяснилось, что оба, и Шкловский и Кякшт, воевали друг против друга, лежа на Крещатике в Киеве, — стреляли, но не попадали. Шкловский был на стороне красных, а Кякшт, случайно попавший, — в войске Скоропадского».

Такое впечатление, что всякий публичный человек, близкий русской литературе, побывал в то время в Киеве и хоть раз пальнул из винтовки. Возможно, в какого-нибудь русского писателя.

Возвращаюсь к Булгакову.

Шполянский-персонаж появляется в романе о Белой Гвардии ещё раз — у памятника Богдану Хмельницкому. Он жив, и рядом с ним его бывшие сослуживцы.

Роль его там важна, и показывает, что как предан гетман, будет предан и Петлюра.

А положительный герой Турбин будет спасён женщиной, у которой жил Шполянский.

Бледный от раны военный врач Турбин, уже влюблённый в эту женщину, спросит, что за фотографическая карточка на столе. И женщина ответит, что это её двоюродный брат.

Но отвечает она нечестно, и отводит глаза.

Фамилия, впрочем, названа.

И сказано, что он уехал в Москву. «Он молод, однако ж мерзости в нем, как в тысячелетнем дьяволе. Жён он склоняет на разврат, и трубят уже трубят боевые трубы грешных полчищ и виден над полями лик сатаны, идущего за ним».

И Турбин, отгоняя догадку, с неприязнью смотрит на лицо Шполянского в онегинских баках.

Шполянский уехал в Москву.


И, чтобы два раза не вставать, одно письмо: С. Рассадин — В. Конецкому

Многоуважаемый Виктор Викторович! Большое спасибо за доброе, интересное письмо; надеюсь — Вы не истолковали мое молчание как проявление заурядного и тем более незаурядного хамства, — я просто был в отъезде. Не за границей, как ныне принято, прятался, чтобы работать.

То, что Вы пишите по поводу «гамбурского счета», очень неожиданно и, возможно, справедливо; говорю это тем искреннее, что совсем не уверен в абсолютной собственной правоте. Вот что, однако, мешает мне с Вами согласиться, как бы ни хотелось.

Прежде всего — достаточно известно плохое отношение Шкловского к булгаковским писаниям. Специалисты даже полагают, будто эта враждебность основана на обиде, которую Шкловский испытал, распознав себя в Шполянском; я как раз в этом не уверен, ибо в некотором смысле Шполянский мог бы Виктору Борисовичу и польстить. Касательно внешности, например, или успеха у женщин, у существ, для Шкловского не безразличных. Я думаю, речь скорее не о враждебности, а о полнейшем эстетическом равнодушии, так как и уничижение у Шкловского какое-то обидно-ленивое: «Успех Михаила Булгакова — успех вовремя приведенной цитаты» (Из Уэллса в данном случае). Воля Ваша, но это полный отказ Михаилу Афанасьевичу в оригинальности.

Тут дело и в лефовской групповщине (жесточайшей), но если Маяковский ее политически заострял (нападки на «Дни Турбиных») слишком подчеркнуто, то бишь ревниво сводя значение Булгакова к нулю, вернее, к отрицательной величине (см. «Клопа»), то Шкловский, повторю, скорее безразличен, снисходителен, высокомерен. По тону его судя, о Булгакове неинтересно, да и просто нечего, незачем толковать…

И вот еще что. Вспомните поэтику вступления к «Гамбурскому счету», весьма и весьма строгую, чтоб не сказать — прямолинейную. Там ведь отчетливое нарастание значительности. Серафимович и Вересаев просто дерьмо собачье, они до города не доехали. Булгаков — да, доехал, но… Бабель даже вышел на ковер, однако… Горькому случалось быть в форме, но далеко не всегда: «сомнителен». И наконец, победитель, чемпион — Хлебников.

Простите, но ежели согласиться с Вашим толкованием (не ради вежливости повторяю: очень интересным), кинем упрек Шкловскому-стилисту, якобы не умеющему строить свои построения. А он — умел. Вряд ли я сумел Вас переубедить, но, может быть, уверил хотя бы в том, что я не под-вержен «массовому психозу» (кстати, массовости и не при-метил). Если спятил, так на свой упрямый лад. Как писал Слуцкий, «ежели дерьмо — мое дерьмо».

Сожалею, что получил Ваше письмо слишком поздно: у меня в первом номере «Октября» идет статейка, где я возвращаюсь к вышеозначенному «счету» как к роду профессионального снобизма (кстати, это не нападки на Шкловского, просто я думаю, что и его общая наша болезнь коснулась, а поскольку он талантливей всех нас, вместе взятых, — говорю о так называемых литературоведах, — то у него и заболевание проходит заметнее). Будь у меня время, я бы Ваши возражения как-то учел бы — не примкнувши к ним, но имея в виду существование такого, как Вы, оппонента…

С. Рассадин. 21.12.80»


Извините, если кого обидел.


05 марта 2012

История, про то, что два раза не вставать

Между делом, в поисках одной цитаты, напоролся не то на школьное сочинение, не то на студенческий реферат о "Белой гвардии".

Тым была прекрасная фраза: "В ту же ночь объявился и муж Елены, Тальберг, чтобы, переодевшись, трусливо покинуть жену и Дом, предать честь русского офицера и сбежать на Дон через Румынию и Крым к Деникину".

Чудесно, я считаю.

"Трусливо покинуть жену и Дом, предать честь русского офицера и сбежать на Дон к Деникину"! Восхитительно.

Кстати, поскольку меня спрашивали про фильм, я сделаю маленькую ремарку. У Булгакова в романе много что есть, и следы прежних замыслов с той поры, когда книга называлась ещё "Полночный крест", рассыпаны по всем у тексту — особенно в девятнадцатой главе. Судя по всему, автор мог перенести действие на Дон (или сказать об этом каким-то образом), и отправить туда разных героев — тоже правда. Везде видны хвосты от всех этих задумок — как виден среди травы фундамент снесённого дома. Николка и дочь Най-Турса, беременность Анюты, все это просвечивает сквозь последнюю редакцию.

Есть мнение, что Булгаков хотел написать трилогию о Гражданской войне, но в это же время Алексей Толстой довольно шумно писал то, что потом станет "Хождением по мукам", и Булгаков отошёл в сторону (впрочем, тут причин много), а из неизрасходованных идей третьей части трилогии получился "Бег".


И, чтобы два раза не вставать, наблюдал сегодня общественную жизнь. Она мне не понравилась.


Извините, если кого обидел.


06 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Надо сказать несколько слов о броневиках.

О тех самых броневиках, в жиклёры которых недрогнувшей рукой сыпал (или не сыпал) демонический Шполянский. Вообще, с этими броневиками у в булгаковском романе очень интересная история. Броневики эти сами похожи на демонов войны. Булгаков пишет: «Серая неуклюжая черепаха с башнями приползла по Московской улице и три раза прокатила по Печерску удар с хвостом кометы, напоминающим шум сухих листьев (три дюйма)». Или «Один раз, и именно девятого декабря, две машины ходили в бой под Городом и, нужно сказать, успех имели чрезвычайный. Они проползли верст двадцать по шоссе, и после первых же их трехдюймовых ударов и пулеметного воя петлюровские цепи бежали от них».

Итак, Шкловский в «Сентиментальном путешествии» говорит: «Но я не поступил непосредственно к Скоропадскому, а выбрал 4-й автопанцирный дивизион».

Отсюда и растёт история «Михаила Семеновича Шполянского, командира второй машины броневого дивизиона». Но имеются в виду вовсе не броневики «Остин», прочно ассоциирующиеся с выступающим Лениным, о чём нам наглядно напоминает памятник около Финляндского вокзала.

Но был такой бронеавтомобиль «Гарфорд-Путилов» или «Гарфорд-Путиловец», его собирали на базе американского грузовика «Гарфорд». Меж тем, военные давно поняли, что будущее за пушечными бронемашинами, и из трёхдюймовой горной пушки сделали орудие для броневика. То есть, 72,6-мм пушка, конечно не 76-мм орудие, что ставилось на знаменитый танк т-34 первой модификации, но в условиях Гражданской войны аргумент вполне убедительный. Кроме пушки на «Гарфорд-Путиловец» ставили три пулемёта. Причём всё это вооружение и передвижение обеспечивали восемь человек экипажа. Расплатой за огневую мощь стала сравнительная неповоротливость и медленность хода. («Гарфорд-Путиловец» ехал по шоссе со коростью 18 километров в час).

Тот самый двигатель, что можно было испортить, был четырёхтактным бензиновым мотором с воздушным охлаждением мощностью 30 лошадиных сил. Несмотря на все недостатки эти, исчезнувшие ныне начисто машины, воевали повсюду, а потом некоторыми из них, захваченными как трофеи, пользовались даже немцы. (Есть его фотографии на Берлинских улицах). Были они и у поляков и у прибалтов.

Изготовили всего около полусотни штук до революции, и жили они долго — почти до начала Второй мировой войны, хотя их и переделывали потом в железнодорожные бронедрезины.


Кстати, чтобы два раза не вставать, лента сегодняшняя мне напоминает вереницу похмельных людей первого января. Читая обсуждение, придумал чудесный мем: "Взойти на фонтан".


Извините, если кого обидел.


06 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Я сейчас начал думать о том, как устроена наша аргументация.

К примеру, очень часто повторяется фраза "Вот, раньше говорили, что кино убьёт театр, а вона что вышло!" И подразумевается, что театр не убит, паникёры посрамлены, а все эти слова стали доказательством в разговоре о гибели какой-то структуры.

Межу тем, всё не так просто — структуры вполне себе гибнут и вытесняются.

Театр был вполне убит кинематографом, другое дело, что это был такой театр прошлого. А сейчас театр — иное действие. А античный театр — это и вовсе что-то ругое. Просто по некоторому недоразумению эти явления называются одним и тем же словом.


Кстати, чтобы два раза не вставать, я скажу о принципе Годвина (про него все знают, но всё же). В ходе недавнего безумства (я уж совсем как Фирс выражаюсь), я слышал довольно много напоминаний о Гитлере и фашизме — как раз иллюстрирующие безумство. Гитлер давно стал гражданским дьяволом.

Именно что дьяволом, и именно что — гражданским.

Его призвание в спор — что последний довод королей-сограждан.

Но сейчас происходит ослабление ненависти к прошлому Гитлером, он отдаляется от нас, становится менее ужасен. У меня есть теория о том, что это происходит на границе третьего поколения. Вон, Наполеона тоже Антихристом называли — и что. Умучай у кого из нас предка вся эта европейская шантрапа, пришедшая на Русь, это мало изменит нынешнего отношения к Бонапартию и французам.

Я принадлежу к последнему поколению, у которого есть наследственная ненависть к Гитлеру. То есть, это у меня она есть, но это не значит, что есть у всего поколения, конечно. При этом у меня все близкие родственники с войны вернулись.

То есть, непонятно, как будет выглядеть принцип Годвина лет через двадцать.

Того и гляди, он будет значится в умах кутюрье, изобретателем костюмов для BDSM — только, увы, склонным к каким-то гадостям. Вроде неуплаты налогов.


Извините, если кого обидел.


07 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Оказалось, что огромное количество моих сограждан знает лучше прочих, что можно делать в храме, чей он дом, а как там нужно себя вести им известно лучше не то что любого дьячка, но и Патриарха. Они знают, как толковать Писание, как всё устроено в мире, и как вершится Божий суд, равно как и надобно устроить суд земной. Прелесть у меня, а не сограждане.


Кстати, чтобы два раза не вставать, я вспомнил, что у меня есть рассказ про сегодняшний праздник.


(Партизаны)


Город Янев лежал перед ними, занимая всю огромную долину. Стёкла небоскрёбов вспыхивали на солнце, медленно, как жуки, ползли крохотные автомобили. Снег исчезал ещё на подступах к зданиям — казалось, это дневной костёр догорает среди белых склонов.

Армия повстанцев затаилась на гребне сопок, тихо урчали моторы снегоходов, всхрапывали тягловые и ездовые коровы, запряжённые в сани.

Долго добирались они сюда, почитай, из самого Инева. Мужики перекуривали сладко и бережно, знали, что эта самокрутка для кого-то станет последней.

Издали прошло по рядам волнение, народный вождь Василий Кожин махнул рукой, это движение повторили другие командиры, отдавая команду своим отрядам, и вот теперь волной, повинуясь ей, взревели моторы, скрипнули по снегу полозья — повстанцы начали спуск.

— Бать, а бать! А, а кто строил город? — спросил Ванятка, мальчик в драном широком армяке поверх куртки.

— Мы и строили, — отвечал его отец Алексей Голиков, кутаясь в старую каторжную шинель с красными отворотами. — Мы, вот этими самыми руками.

— А теперь, Ляксей Иваныч, этими руками и посчитаем. За всё, за всё посчитаем — вмешался в разговоры белорус Шурка, высокий, с больной грудью, парень, сидевший на санях сзади. Прижав к груди автомат «Таймыр», он, не переставая говорить, зорко всматривался в дорогу. — Счастье наше ими украдено, работа непосильная — на кухнях да в клонаторах, сколько выстояно штрафных молитв в храмах Римской Матери? Сколько мы перемыли да надоили, напололи да накашеварили… А сколько шпал уложили — сколько наших братьев в оранжевых жилетах и сейчас спины гнут.

Мимо них, обгоняя, прошла череда снегоходов, облепленных мужиками соседних трудовых зон и рабочих лагерей.

— Видишь, сынок, первый раз ты с нами на настоящее дело идёшь. И день ведь такой примечательный. Помнишь, много лет назад бабы замучили двух товарищей наших, седобородых мудрецов — Кларова и Цеткина. С тех пор всё наше мужское племя чтит их гибель. Бабы, чтобы нас запутать, даже календарь на две недели сдвинули, специальным указом такой-то Римской Матери. Поэтому-то мы сейчас и его празднуем, наш святой мужской праздник — в марте, а не двадцать третьего февраля.

Ну, да ничего. Будет теперь им, кровососам, женский день заместо нашего, мужского.

Вот ведь, сынок, кабы не закон о клонировании, так был бы тебе братик Петя, да сестричка Серёжа. А так что: мы с Александром только тебя и смастерили, да…


Близились пропускные посты женской столицы. Несколько мужиков вырвались вперёд и подорвали себя на блокпосту. Золотыми шарами лопнули они, а звук дошёл до Ванятки только секунду спустя. Потом закутаются в чёрное их невесты, потекут слёзы по их небритым щекам, утрут тайком слезу заскорузлой мужской рукой их матери.

Дело началось.

Пока не опомнились жительницы города, нужно было прорваться к серому куполу Клонария и захватить клонаторы-синтезаторы. Тогда в землянках инёвских лесов, из лесной влаги и опилок, человечьих соплей и чистого воздуха соткутся тысячи новых борцов за мужицкое дело.

С гиканьем и свистом помчались по улицам самые бесстрашные, рубя растерявшихся жительниц женского города, отвлекая удар на себя.

Но женское племя уже опомнилось, заговорили пулемёты, завизжали под пулями коровы, сбрасывая седоков.

Минуты решали всё — и мужчины, спрыгнув с саней, стали огнём прикрывать тех, кто рвался ко входу в Клонарий.

Вот последний рубеж, вот он вход, вот Женский батальон смерти уж уничтожил первых смельчаков, но на охранниц навалилась вторая волна нападавших, смяла их, и завизжали женщины под лыжами снегоходов. Огромные кованые ворота распахнулись, увешанные виноградными гроздьями мужицких тел.

Погнали наши городских.

Побежали по мраморной лестнице, уворачиваясь от бабских пуль, в антикварной пыли от золочёной штукатурки.

Топорами рубили шланги, выдирали с мясом кабели — разберутся потом, наладят в срок, докумекают, приладят.

Время дорого — сейчас каждая секунда на счету.

К Клонарию стягивались регулярные правительственные войска, уже пали выставленные часовые, уже запели в воздухе пули, защёлкали по мраморным лестницами, уже покатились арбузами отбитые головы статуй.

— Ляксей Иваныч, — скорей, — торопил ваниного отца сосед, но вдруг осел, забулькал кровавыми пузырями, затих. Попятнала его грудь смертельная помада.

— Не дрейфь, ребята, — крикнул Алексей Иванович, — о сынке моём позаботьтесь, да о жене кареглазой! А я вас прикрою!

И спрыгнул с саней пулемётом наперевес.

Застучал его пулемёт, повалились снопами чёрные мундиры, смешались девичьи косы правительственной гвардии с талым мартовским снегом и алой кровью.

И гордо звучала песня про голубой платок, что подарила пулемётчику, прощаясь, любимая. Но вдруг раздался взрыв, и затих голос. Повис без сил Ваня на руках старших товарищей, видя из разгоняющихся саней, как удаляется безжизненное тело отца-героя.

Поредевший караван тянулся к Инёвской долине в сгущающихся сумерках.

Подъехал к Ваниным саням сам Василий Кожин, умерил прыть своей коровы, сказал слово:

— А маме твоей, Александру Евгеньевичу, так и скажем: за правое дело муж его погиб, за наше, за мужицкое!

Вечная ему память, а нам — слава. И частичка его крови на нашем знамени. Вынесем под ним всё, проложим широкую и ясную дорогу крепкими мужскими грудями. А бабы-то попомнят этот женский день.

Ванятке хотелось заплакать, уткнуться в колени маме. Там, в этих мускулистых коленях была сила и крепость настоящей мужской семьи. Как встретит мама Шура их из похода? Как заголосит, забьётся в плаче, комкая подол старенькой ситцевой юбки… Или просто осядет молча, зажав свой чёрный ус в зубах, прикусив его в бессильной скорби?

Но плакать он не мог — он же был мужчина. И десять клонаторов-синтезаторов, что продавливали пластиковые днища саней, чьи бока светились в закатных сумерках — это было мужское дело. Ваня, оглядываясь, смотрел на своих товарищей и их добычу.

Для них это были не странные приборы, не бездушный металл.

Это были тысячи и тысячи новых солдат революции.


Извините, если кого обидел.


08 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Самое печальное в моей жизни, это, наверное, отсутствие социальных кумиров. (Я приврал, конечно, но и это — печально. Вопрос "На ком душа отдохнёт?" вообще самый важный).

Вот понятно, что многие люди мыслят современную историю как противостояние некоей "власти" с неким "народом". И ясно так же, что этот "народ" как бы хороший, а "власть" как бы плохая.

Совершенно неинтересно жаловаться на то, что непонятно, как отделить эту самую власть от народа, где между ними грань, и всё такое.

Но вот нормальному человеку, который легко соглашается с тем, что власть — дрянь, хочется, согласно закону сохранения, считать, что "народ" — это ужасно хорошо. Но выясняется, что народ, это вовсе не чудесный богоносец в вышитой рубашке с рекламы пшеничных хлопьев, а то самое, что загадило лифт и показывает тебе нож в подворотне. Нет, конечно, ты называешь этих людей быдлом, и выделяешь из народа интеллигенцию, и вот начинаешь думать, что она-то о-го-го. Но, вслушавшись в то, что говорит интеллигенция, ты вдруг понимаешь, что Ленин был прав, и тот самый народ, что сидел, заворожённо слушая пропагандиста золотого дождя доктора Малахова, в общем, не так уж плох.

Причём даже профессиональный успех не мешает соответствовать ленинскому определению.

Говорящий класс.

Что с этим делать — непонятно.

Говорят, если удалиться в леса и, после молитв спать в неструганном гробу, то можно примирить свою душу с действительностью. Но я ещё не готов.


Кстати, чтобы два раза не вставать, я вчера видел праздник 8 марта, и оттого некоторое время буду смотреть на жизнь глазами лишёнными страха.


Извините, если кого обидел.


09 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Хорошая проза двадцатых годов прошлого века даёт нам неоценимый опыт описания больших масс людей, охваченных тревогой. (Она, эта великая литература прошлого вообще нам много что даёт, но говорить обо всём — бессмысленно).

Так вот, описание больших масс людей, охваченных тревогой. Не паникой, когда люди ломятся с корабля к шлюпкам, и не когда, наоборот, роняя чемоданы лезут на корабль по сходням. А именно то, когда есть ещё время, и тревога мешается со страхом.

История русской интеллигенции — это история больших человеческих масс, охваченных тревогой и страхом.

Булгаков пишет: "Большевиков ненавидели. Но не ненавистью в упор, когда ненавидящий хочет идти драться и убивать, а ненавистью трусливой, шипящей, из-за угла, из темноты. Ненавидели по ночам, засыпая в смутной тревоге, днем в ресторанах, читая газеты, в которых описывалось, как большевики стреляют из маузеров в затылки офицерам и банкирам и как в Москве торгуют лавочники лошадиным мясом, зараженным сапом. Ненавидели все — купцы, банкиры, промышленники, адвокаты, актеры, домовладельцы, кокотки, члены государственного совета, инженеры, врачи и писатели…"


Лучше всего это описал, как мне кажется, Шкловский:

"И уже не верили, — но нужно же верить во что-нибудь человеку, у которого есть имущество.

Рассказывали, что французы уже высадились в Одессе и отгородили часть города стульями, и между этими стульями, ограничившими территорию новой французской колонии, не смеют пробегать даже кошки.

Рассказали, что у французов есть фиолетовый луч, которым они могут ослепить всех большевиков, и Борис Мирский написал об этом луче фельетон «Больная красавица». Красавица — старый мир, который нужно лечить фиолетовым лучом.

И никогда раньше так не боялись большевиков, как в то время. Из пустой и черной России дул черный сквозняк.

Рассказывали, что англичане — рассказывали это люди не больные, — что англичане уже высадили в Баку стада обезьян, обученных всем правилам военного строя. Рассказывали, что этих обезьян нельзя распропагандировать, что идут они в атаки без страха, что они победят большевиков.

Показывали рукой на аршин от пола рост этих обезьян. Говорили, что когда при взятии Баку одна такая обезьяна была убита, то ее хоронили с оркестром шотландской военной музыки и шотландцы плакали.

Потому что инструкторами обезьяньих легионов были шотландцы".

Ключевая фраза тут: "нужно же верить во что-нибудь человеку, у которого есть имущество".


Чтобы два раза не вставать, я напомню, что, про эти киевские слухи писал Паустовский: "Слухи при Петлюре приобрели характер стихийного, почти космического явления, похожего на моровое поветрие. Это был повальный гипноз.

Слухи эти потеряли свое прямое назначение — сообщать вымышленные факты. Слухи приобрели новую сущность, как бы иную субстанцию. Они превратились в средство самоуспокоения, в сильнейшее наркотическое лекарство. Люди обретали надежду на будущее только в слухах. Даже внешне киевляне стали похожи на морфинистов.

При каждом новом слухе у них загорались до тех пор мутные глаза, исчезала обычная вялость, речь из косноязычной превращалась в оживленную и даже остроумную.

Были слухи мимолетные и слухи долго действующие. Они держали людей в обманчивом возбуждении по два-три дня.

Даже самые матерые скептики верили всему, вплоть до того, что Украина будет объявлена одним из департаментов Франции и для торжественного провозглашения этого государственного акта в Киев едет сам президент Пуанкаре или что киноактриса Вера Холодная собрала свою армию и, как Жанна д'Арк, вошла на белом коне во главе своего бесшабашного войска в город Прилуки, где и объявила себя украинской императрицей".


Извините, если кого обидел.


09 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Заговорили о Паустовском.

Видимо, причина в Булгакове, поскольку они оба питомцы Александровской гимназии. (Вертинского, кстати, оттуда выгнали).

Удивительно то, что Паустовский родился в Москве, а сейчас, когда всё смешалось, кажется киевлянином.

Его много ругали — ещё при жизни.

И не только литературные начальники, но и коллеги. Один из них назвал Паустовского "гениальным плохим писателем".

Действительно, Паустовский очень интересен, если пишет про себя — как в знаменитых повестях о жизни, но мгновенно, когда выстраивает самостоятельный сюжет, становится чудовищно сентиментален.

Беда, собственно, не в самом Паустовском, а в специфических ожиданиях публики.

Это ожидания чувств, что бы уж доподлинно были чувства, и жизнь, и слёзы, и любовь.

В антисентиментальную эпоху спрос на чувства и романтику, конечно, никуда не пропадает.

И общественный желудок будет их выделять хоть из таблиц Брадиса.

И вот Паустовский занял особую нишу "про чувства и природу". Он во множестве взял из прошлой русской литературы приёмы и вписал их в советскую реальность. И пошли у него бродить по страницам все эти чудовищные старики в потёртых шинелях, декабристская любовь и кованные розы как символ повышенной духовности.

Тут ведь нет особой тайны: желание человека сопереживать никуда не девается, даже в эпоху коллективных чувств. И крестьянки чувствовать умеют.

А Паустовский был, с одной стороны, хорошо образованный человек — всё-таки в его жизни была Первая Императорская Александровская гимназия и огромный корпус прочитанных книг. Он помнил всю эту старую культуру, будучи очень молодым. С другой стороны, он миновал индустриализацию литературы.

Но даже интереснее — он миновал пору экспериментов его коллег.

Всё это буйство форм, попытки выразить новый рождающийся мир новыми средствами — шум языков Бабеля и Платонова, лязганье конструктивизма, понемногу скрывающиеся в тени настоящего абсурда развлечения обэриутов — это всё его как-то минуло.

Зато потом Паустовский, очень точно попал в точку общественного интереса к природе, лесам и зверушкам, охотничьим рассказам, что была вырезана из общественной эстетики лет на тридцать. Плюшевые пледы, слово "офицер", дачная веранда с сиренью в вазе, бокал шампанского с видом на море, все эти эстетические ориентиры вернулись ещё при Сталине.

Я тут недавно размышлял над одним его рассказом.

У Паустовского есть рассказ 1943 года под названием "Снег". Это удивительный текст хотя бы тем, что он написан в точности по канону святочного рассказа.

Суть там в следующем — во время войны в маленьком северном городе поселяется певица из Москвы с дочерью. Живёт она без мужа (замужество было неудачное). Они поселились в доме старика, который сразу умирает. "Татьяна Петровна привыкла и к городку и к чужому дому. Привыкла к расстроенному роялю, к пожелтевшим фотографиям на стенах, изображавшим неуклюжие броненосцы береговой обороны. Старик Потапов был в прошлом корабельным механиком. На его письменном столе с выцветшим зеленым сукном стояла модель крейсера "Громобой", на котором он плавал".

Это совершенный мир, что называется "дореволюция", и вот московская певица ходит по дому трогает чужие вещи и лицо хозяйского сына что служит "в Черноморском флоте" (сам предлог тут отдаёт запахами старины и добротности). Да и живёт в эвакуации певица не только с дочерью, но и с её нянькой — так что это рассказ об особом социальном слое. Под лаской плюшевого пледа.

Но вернёмся к сюжету. Лицо молодого лейтенанта на фотографиях кажется женщине знакомым.

Впрочем, лейтенант приезжает на побывку, но ещё на станции, узнав, что отец умер, собирается обратно.

Всё же он остаётся на ночь и между этими молодыми людьми возникает чувство привязанности.

Они чувствуют влечение друг другу, и лейтенант всю ночь ворочается на диване в кабинете, потому что "каждая минута в этом доме кажется ему драгоценной и он не хочет её упустить".

Наутро он едет на войну, а с дороги пишет: "Я вспомнил, конечно, где мы встречались, — писал Потапов, — но не хотел говорить вам об этом там, дома. Помните Крым в двадцать седьмом году. Осень. Старые платаны в Ливадийском парке. Меркнущее небо, бледное море. Я шел по тропе в Ореанду. На скамейке около тропы сидела девушка. Ей было, должно быть, лет шестнадцать. Она увидела меня, встала и пошла навстречу. Когда мы поравнялись, я взглянул на нее. Она прошла мимо меня быстро, легко, держа в руке раскрытую книгу Я остановился, долго смотрел ей вслед. Этой девушкой были вы. Я не мог ошибиться. Я смотрел вам вслед и почувствовал тогда, что мимо меня прошла женщина, которая могла бы и разрушить всю мою жизнь и дать мне огромное счастье. Я понял, что могу полюбить эту женщину до полного отречения от себя. Тогда я уже знал, что должен найти вас, чего бы это ни стоило. Так я думал тогда, но все же не двинулся с места. Почему — не знаю. С тех пор я полюбил Крым и эту тропу, где я видел вас только мгновение и потерял навсегда. Но жизнь оказалась милостивой ко мне, я встретил вас. И если все окончится хорошо и вам понадобится моя жизнь, она, конечно, будет ваша. Да, я нашел на столе у отца свое распечатанное письмо. Я понял все и могу только благодарить вас издали".

Татьяна Петровна отложила письмо, туманными глазами посмотрела па снежный сад за окном, сказала.

— Боже мой, я никогда не была в Крыму! Никогда! Но разве теперь это может иметь хоть какое-нибудь значение. И стоит ли разуверять его? И себя!

Она засмеялась, закрыла глаза ладонью. За окном горел, никак не мог погаснуть неяркий закат".


Из этого рассказа (он был очень популярен, и я даже помню, как часто его хорошим актёрским голосом читали по радио), можно вывести многое.

Про то, что это рассказ святочный, я уже сказал.

Но заметьте, всё в этом тексте выглядит так, будто Паустовский написал его в 1915 году, а потом положил в стол лет на тридцать.

Это я к тому, что советская сентиментальность делалась из эстетики Российской Империи рубежа веков. По сути, она делалась из русской литературы — как Паустовский Мещерской стороны делался из Пришвина, как Белый-Бим-Чёрное-Ухо из Куприна, как Луна, собственно, сделана из сыра.


Кстати, чтобы два раза не вставать, я ещё вот что скажу. Тут в комментариях сразу возникли полярные мнения — либо "ату его, графомана" или, наоборот, "это не сентиментальность, глупые, а широта его души". Надо уважать оба эти мнения, но правда, как всегда, посередине. Во-первых, зона личных предпочтений необъяснима, а значит бесспорна, во-вторых, читатель всегда вчитывает в писателя то, что ему нужно, а не то что тот писал. В третьих, анализ того, как устроен мир, так интересный мне, совершенно не обязательно интересен другим. Другим-то хочется непосредственных чувств, и что в этом дурного? Я-то мизантроп, и жизнь моя негуста…


Извините, если кого обидел.


10 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Вот, кстати, про что бы я с удовольствием бы написал, так это про фильм "Шпион".

То есть, про тот самый фильм, что заявлен к показу 5 апреля.

Причём о нём имело бы смысл поговорить серьёзно и вдумчиво. Пиарщикам на заметку.


Кстати, чтобы два раза не вставать, а знает ли кто, как назвать писателя, пишущего о природе. То есть, есть писатель-анималист (так обычно называют Бианки), но вот если писатель пишет о природе вообще, не являясь сугубым анималистом или, извините, дендрофилом.Писатель-натуралист мне кажется несколько неточным названием. А писателем-натуристом я и сам иногда являюсь, когда купаюсь в отдалённых и малолюдных местах Московской области.


Извините, если кого обидел.


10 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Сегодня часа три думал о том, что люди — идиоты.

Потом двадцать минут размышлял о том, как я несчастен.

Очень устал.

Кстати, чтобы два раза не вставать — у меня вопрос. Где бы можно было купить круглый стеклянный плафон для люстры. Размером с большую миску. Вот, собственно, какой:


Говорят, что они много где есть, мне-то и цвет даже не так принципиален, лишь бы он на трёх винтах, торчащих из ободка, удержался.


Извините, если кого обидел.


11 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Поскольку про мамонтов все уже посмотрели, с некоторым запозданием я выложу ссылку про машинки:


Кстати, чтобы два раза не вставать, я вот что скажу: есть очень интересная проблема, что обсуждалась там в кулуарах. Вот мои сверстники — люди не очень молодые, мы застали картотеки с бумажными карточками, пыльный учёт и контроль, но всё равно боялись попасть между картонными шестерёнками этого механизма. То есть, мы пришли к тому времени, когда человек полностью описывается базами данных сравнительно осторожными людьми.

А вот следующее поколение уже полностью попадает в базы данных и кэш поисковых систем.

То есть, мы врали девушкам, и слова наши уносил ветер.

А современный подросток, ещё не понимая, что к чему, вписывает свою историю в общую память общества. Все шкафы прозрачны, и сложность нахождения в них скелетов ограничивается только быстротой поисковых машин.

(Тут я начал думать какую-то очень важную мысль про тотальный Викиликс, но не додумал. Идея была в том, что должна измениться мораль, стать менее жёсткой. Ну, как если бы мы могли читать мысли друг друга).


Извините, если кого обидел.


13 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Вот было такое, уже ставшее понемногу забываться, "новгородское дело". В ходе его одну молодую мать обвиняли в попытке убить своего ребёнка путём выкидывания его с лестницы. Весь Рунет прямо на ушах стоял.

А вот чем там дело закончилось? Краем уха я слышал, что молодая мать после внесения залога подхватила дитя и кинулась в бега.

Так это или нет, я не знаю

А вот кто интересовался нынешним состоянием дел?

Интерес мой странный — хочется понять, как это всё в реальности происходит. Одно дело — в фильмах, где на кону большие деньги, финал решается метким выстрелом, а потом герои бегут в Мексику.

Вот они сидят за столиком на краю бассейна, а музыканты в сомбреро наяривают им какую-то пошлятину.

Но вот как в реальности — я видел нескольких беглых, что прижились в других странах, но это были девяностые годы, это были сравнительно молодые мужчины с деньгами.

Ну или страны были такие, где хозяин отстёгивал свою "Беретту" только в сауне.

А вот тут как? Скажем, как люди лечатся, как ребёнок легализуется — ведь его учить надо.

В фильмах-то хорошо, там присутствует портфель с наличными деньгами.


Извините, если кого обидел.


13 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Заговорили о групповом сексе.

Собственно, темы разговоров у взрослых людей чрезвычайно ограничены и они выезжают в основном на их сочетаниях. "Ожидались народные гуляния и казни. Потом решили объединить" — отчего же не объединить? Мифология наготы у разных народов. Женское и мужское обрезание — миф или суровая необходимость? Развод в исламе — что унести с собой? Свальный грех — высшая точка русской соборности или санитарно-гигиеническое перепихивание?

Тем не менее иногда между людьми могут произойти интересные разговоры, если они ведутся тем, кто перешагнул некоторый возрастной барьер. То есть, тема тревожит, но жеребячьего смеха не вызывает.

Особенно хороши в таких разговорах красивые женщины, познавшие что-то такое, чему присутствующие не были свидетелями.

Но, ближе к делу: во-первых, свальный грех связан с большей ответственностью — риски растут в геометрической прогрессии (от потенциальных психологических травм в семье до боязни показаться смешным со своим животиком, что ещё вчера казался жене таким милым).

Во-вторых, срабатывает чувство собственности — причём оно бодрит в самый первый момент, а вот потом может вызвать ту самую психологическую травму.

Но только скажу вот что ещё: групповой секс — чрезвычайно обобщённое понятие. Есть лямур-а-труа (с разными раскладами), есть вечеринки свингеров, есть вайфсвичинг, короче говоря, общего между этим коловращением жизни меньше, чем между гетеро- и гомосексуальными семейными отношениями.

Тут простор для частного исследователя: посмотреть, склонив голову, зайти сбоку, потыкать палочкой, наконец.

К тому же иногда случается Божественое Откровение. Собираются люди, чтобы заняться срамным делом, строят геометрические планы… Но обычно в этот момент появляется странный белый человек, все начинают думать, что это один из новых участников, однако это оказывается ангел, который говорит всем: идёмте в геенну огненную, а по дороге переговорим о любви.

И дело в шляпе.

Кстати, чтобы два раза не вставать, нынче люди ничего не боятся. Один мой давний друг — всегда был тонким ценителем группового секса. То есть, он был не то, что называется "горячий поклонник", а именно что тонкий ценитель этого дела.

Мы с ним как-то говорили на эту тему у камелька, и я спросил, что его больше заводит.

Я надеялся, что он скажет: "Одновременное ощущение в разных нервных центрах" или что-то вроде, так как он не только циник, но и медик.

— Ах, Володя, — отвечал он мне. — Режиссура!..

И то верно.

Ответственности много, да и режиссура важна.


Кстати, чтобы два раза не вставать, я расскажу про порнографов.

Нет, лучше потом.


Извините, если кого обидел.


14 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Собственно, про порнографов история вот какая. Как-то в разговорах всплыла история про то, как Ларри Флинт попросил у американского правительства денег. Собственно, история эта — старая, да ещё и не один Ларри Флинт просил. Но, так или иначе, в 2008 году порнографы попросили у правительства США пять миллиардов долларов. Они говорили, что если правительство поддерживает разнуую индустрию в кризис, то и порноиндустрию тоже не грех поддержать.

Очень интересна мотивация самой просьбы порномагнатов. То есть, они, конечно объясняли, что нынче трудная година для честного американца, что ему дрочить и дрочить, чтобы не повеситься от финансовой тоски и кредитных обязательств (они, правда, объясняли это в мягкой форме), но мне интересно, как именно пострадал порнобизнес — наиболее прочная основа наиболее безопасного секса. У меня такое впечатление, что он страдает (действительно страдает) не из-за кризиса, а по двум причинам:

а) стремительного пиратского копирования

б) натиска любительского порно, потому как HD аппаратура сейчас стала доступна.

Есть традиционный рынок порнопродукции, который было воспрял с появлением Интернета, и который испытывает удары от пиратов. Но одновременно есть параллельный оборот домашнего порно (его продукция, конечно, тоже утекает в Сеть, и ей торгуют. Не только в Сети, но и в сексшопах — типа "Пять часов домашних съёмок).

В этом круговороте домашнего порно свои мотивации — герои вовсе не хотят состояться профессионально, их не очень интересуют деньги, там есть мотив обмена видео между парами, как у свингеров, есть мотив "вот как мы моем", мемориальный мотив, etc. В любительском порно, разумеется, не собирают снимать масштабные костюмированные фильмы и ххх-версии известных фильмов, как в "большом порно". Но оно ширится и обслуживает очень важное ожидание рынка — эффект присутствия. Здесь и теперь, это происходит тут, на расстоянии вытянутой руки. (Профессиональный рынок быстро спохватился и начал это имитировать, но угнаться за миллионами у него не очень пока выходит).

Мне-то не к лицу изображать человека, кругозор которого в данном вопросе ограничивался рассматриванием лены Берковой на записи монитора Дом-2. Как я уже признавался, я всем надоел со своей любимой темой и сравнительным анализом Бриджитт Лайе и Клары Морган.


Кстати, чтобы два раза не вставать, я скажу про порноактрис.

Общество очень возбуждается от порноактрис, когда они открывают рот, чтобы сказать что-то не о работе. Это ведь информационный повод — Дайана Райдер сказала что-то о бозоне Хиггса. Лесли Дзен протистует простив насилия в Сирии.

То есть, настоящий информационный повод всегда парадокс — милиционер подрабатывает няней в детском саду. БОКСёр вышивает крестиком. Говорящая порноактриса — хороший сюдет для программы новостей перед прогнозом погоды.

Ишь, разговаривает.

Обычно в этом месте упоминают Сашу Грей, и она очень хорошая иллюстрация того, как плодятся мифы. Она имеет несколько профессиональных премий — но надо понимать, что премии типа AVN Awards очень хитрые: там за сотню номинаций, и они как медали собачьей выставки — никто не уйдёт обиженным. Она играет в музыкальной группе. Но тут как бы тоже не Джон Леннон. Наконец, она знает слово "экзистенциализм". Но довольно много интересных женщин его знают.

И как-то оказывается, что слова Саши Грей заурядны. Ну она не глупа, но неглупых женщин достаточно — и лишь междисциплинарный эффект делает Сашу Грей информационным поводом.

Мы имеем дело с очень давней моделью поведения, которая в семидесятые годы прошлого века формулировалась как «Лучший бард среди физиков, лучший физик среди бардов». Это общественный миф о том, что междисциплинарность может искупать несостоятельность узкого специалиста.

Это отрыжка того обывательского мировоззрения, которое норовит встрепенуться от мысли: «Как, они ещё и разговаривают?». А не надо суетиться — ничего не случилось. Чудес не бывает — бывают совпадения, когда профессия широка и расплывчата. Как журналистика, внутри которой кого хочешь найдёшь. Интереснее другое — через лет десять-пятнадцать всё то, что мы сейчас считаем порно, будет нормальным элементом кино. Груз обыденности падёт на все эти письки и пиписьки. Adult-фильмы будут идти в прайм-тайм. Запретное сместится в какую-то другую сферу.

Грань между актрисами и порноактрисами, всегда несколько зыбкая, окончательно исчезнет. Исчезнет и удивление от причудливых слов в их устах.


Ну а барда Туриянского некоторые до сих пор любят.

А уж как его, любили раньше, его, автора строк:


Во дни разлук и горестных сомнений,
как нам писал из Франции Тургенев.
Не надо слез и горьких сожалений,
она уехала с другим купаться в Крым.
Я в это время по тайге, как аллигатор,
несу громадный щелочной аккумулятор.
В груди молотит, словно перфоратор,
но я молчу и напеваю про себя:
Белый прибой. И купол неба голубой-голубой.
Кто-то другой ей наливает «Цинандали».
Твердой рукой он бутерброд ей мажет черной икрой
и нежно поет ей это дивное танго.

Я даже посетил его концерт году в 1990-м.

Осмотрел говорящего человека с гитарой. Говорил он много, почти не пел.

Да и слава Богу.


Извините, если кого обидел.


15 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Прекрасное весеннее утро им. Левитана.

Я вот ещё помню, как знаменитая картина имени этого месяца была помещена в конце учебника "Родная речь" и я писал по ней сочинение.


Кстати, чтобы два раза не вставать, думал, что нужно и мне написать что-то о Pussy Riot. Но сделать это нужно именно в тот момент, когда все уже устанут, всем будет дурно, на сцену выйдет маленькая девочка и заплетающимся языком скажет "Театр закрывается, нас всех тошнит…" И тут — раз! — и я выкатываюсь на сцену как клоун Фердыщенко: "А вот и нет, а вот и нет! Послушаёте ещё! Пти-жё! Жо!".

Что стесняться-то.

Ведь понятно, что Живой Журнал — средство психотерапевтического выговаривания. Просто нужно быстро распознать халявного терапируемого и уклониться от беседы. А уж на вопрос, где он наблюдался ранее, отвечать и вовсе нет нет времени.

Тем более, что есть такой феномен — человек "за" или "против" потому что произошло какое-то случайное движение шестерёнок. Успокоить шестерёнки трудно, с места сдвинуть легко.

А тут ты — колесом по сцене: а кому ещё про девок на амвоне?


Извините, если кого обидел.


16 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Тигр Путина оказался тигром Шрёдингера.

Сидит где-то, ни жив, ни мёртв.


Кстати, чтобы два раза не вставать, слушал писателя Маканина. Он нёс какую-то околесицу про кино как брата романа, а теперь роман пасынок кино. Нет, тигр Шрёдингера невпример лучше.


Извините, если кого обидел.


17 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Пришла весна, отворяй ворота. Ходил сегодня на встречу к метро и прятался от лихачей за припаркованными машинами и прочими складками местности.

Одна боевая старушка (её, кстати, не обрызгали) бежала за быстрым автомобилем, маша палкой.

Впрочем, я и оделся так, чтобы уличные обливания мне вовсе не повредили бы.


Кстати, сегодня — День Парижской коммуны. К этому празднику, кстати, требовала подарков няня, изображённая Аркадием Райкиным. А теперь время смыло эту няню, никто не помнит репризы Райкина, да и сам День Парижской коммуны забыт.


Извините, если кого обидел.


18 марта 2012

История про то, чтобы два раза не вставать

Отчего-то вспомнил старую историю.

Один человек исповедовался о своих отношениях с женщинами.

Есть такой тип гордливой исповеди. "Гордливая исповедь" это вовсе не оксюморон.

Она порождена Сетью.

В Сети люди часто занимаются тем, что называется "психотерапевтическим выговариванием".

То есть, не очень понимая, что наш бормотание остаётся в Сети навечно, этот человек рассказывал, как знакомится с девушками.

Через некоторое время он укладывал её в постель, а потом переводил деньги на телефон.

Таким образом этот человек проверял женщин на продажность.

Непродажные должны были перезвонить и отказаться от денег. Я видел много странностей в человеческих отношениях. Кто бы знал, сколько странностей я видел. Жаль, что рассказывать об этом бессмыссленно.

Но речь не о логике странного человека с таким пафосом расстающегося с небольшими деньгами — кстати сказать, если бы я был девушкой, то не то что сто рублей, а то и тысячу вовсе бы не заметил (у меня оповещение отключено) и вовсе бы не ассоциировал с жаркой ночью, а воспринял бы как знак туповатого внимания и не очень остроумного романтизма — дескать, позвони мне, позвони.

Проверки действительности такого рода бывают у мужчин в два возраста — сначала в шестнадцать лет, когда жизнь ещё неизвестна, и правила её неизучены. Бывает это так же в сорок, когда правила не удалось изучить, и человек выдумывает жизнь по-своему, чтобы неудачи были не так страшны.

Эти истории меня, старшего техника человеческих душ, наводят на мысль, что в зрелом возрасте они делаются для моральных оправданий, отчего «переспав-я-не-перезвонил». Но выплёскиваются такие истории в Сеть всё для того же — для психотерапевтического выговаривания.

Люди склонны к постоянной речи — они всё время говорят. Они говорят даже не для собеседника, а для себя.

Сеть позволяет соединить это выговаривание с записью.

Чтобы два раза не вставать, я скажу, что как-кто мой кум упрекал меня этим мизантропическим взглядом на людей. С тех пор уже рычала тигрица Шредингера, проскакал Конь-людоед и произошли странные движения народных масс на площадях.

Огромное количество людей психотерапевтически выговаривалось, отбив напрочь подушечки пальцев.

А тогда, будто предвидя всё это, я отвечал куму:

— Вот уж глупости, тут нет никакой мизантропии. Попрекать психотерапевтическим выговариванием вроде как попрекать среднерусскую природу дождями. Ведь это её неотъемлемое свойство. Другое дело, что нужно подумать, хотим ли мы мокнуть под дождём, или всё-таки заняться делами под крышей.


Извините, если кого обидел.


18 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

В поисках одной цитаты вдруг обнаружил файл с перепиской неизвестно с кем. Очень странный обмен мнениями:

"Странные вы вещи говорите, будто не было тысяч философов, антропологов и социологов с сотнями тысяч книг на эту тему. Сексуальные маркеры успеха присутствовали у человечества всегда, во все времена. И об это писали все — даже ленивые. Вон даже болтун Жижек написал книгу Kant and Sade: the Ideal Couple. Впрочем, вы наверняка иронизируете, а я и повёлся".

Кстати, чтобы два раза не вставать, там же обнаружил письмо-отчёт по поводу одного конкурса с сумасшедшими призами — какими-то путешествиями в экзотические страны. По странному стечению обстоятельств меня позвали туда арбитром: "…должен сказать, что большая их часть совершенно ужасна (понятно, это я пишу для вас, а не для них — хотя, конечно, мог бы и разбирать эти тексты). Дело не в том, что их рассказы как-то ужасны по-особенному, но происходит именно то, что всегда происходит на таких конкурсах, на которые не пришли средней руки профессионалы, набившие себе руку в современном глянце — либо люди пишут по два абзаца (и их неловко сравнивать с людьми, написавшими две страницы), либо они повторяют слова серийных любовных романов. У них в жизни, безусловно, были куда более интересные истории, но стесняясь личного опыта, они описывают что-то чужими стёртыми словами.

Сказать, что мне понравился какой-то из присланных вам текстов, я не могу, лишь один из них более человекообразен… <…> Описана эта история неважно, но всё же отличается от всех прочих, в том числе и написанных в стихах.

Извините, если кого обидел.


19 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

У нас многие думают, что "художники" — это только живописцы да скульпторы, и то такие, которые удостоены этого звания академиею, а других не хотят и почитать за художников. Сазиков и Овчинников для многих не больше как «серебряники». У других людей не так: Гейне вспоминал про портного, который «был художник» и «имел идеи», а дамские платья работы Ворт и сейчас называют «художественными произведениями». Об одном из них недавно писали, будто оно «сосредоточивает бездну фантазии в шнипе».

В Америке область художественная понимается еще шире: знаменитый американский писатель Брет Гарт рассказывает, что у них чрезвычайно прославился «художник», который «работал над мертвыми». Он придавал лицам почивших различные «утешительные выражения», свидетельствующие о более или менее счастливом состоянии их отлетевших душ.

Было несколько степеней этого искусства, — я помню три: «1) спокойствие, 2) возвышенное созерцание и 3) блаженство непосредственного собеседования с Богом». Слава художника отвечала высокому совершенству его работы, то есть была огромна, но, к сожалению, художник погиб жертвою грубой толпы, не уважавшей свободы художественного творчества. Он был убит камнями за то, что усвоил «выражение блаженного собеседования с Богом» лицу одного умершего фальшивого банкира, который обобрал весь город. Осчастливленные наследники плута таким заказом хотели выразить свою признательность усопшему родственнику, а художественному исполнителю это стоило жизни…

Николай Лесков. «Тупейный художник»


И, чтобы два раза не вставать, про сетчатые чулки. Я вот чрезвычайно удивляюсь тому… Нет, вру. Я совершенно не удивляюсь тому, что добрые мои сограждане норовят встроить себе в сознание всякую новость.

Не то, чтобы поверить или проверить, а именно сразу встроить, начать бояться или спорить с этой новостью.

Искать виноватых. Рассуждать об эмиграции.

Нет такой новости, в которую человек не поверил бы, не встроил бы в своё сознание — и чем более он зависит от своего социального круга, тем скорее он поверит во всё. И в кровавый навет, и в наркома-врага, и то, кто виноват, еси кошка бросила котят.

Вот начали обсуждать Федеральный закон о сетчатых чулках. Меж тем, чрезвычайно интересно, откуда они берут его текст — метод простого гугления говорит о том, что никакого закона на государственных порталах нет. Я рад, конечно, стремлению моих сограждан к обсуждениям чего-либо.

Множество вменяемый людей, обсуждающих что-либо всегда бодрит и отвлекает меня от хандры.

Сам я не жду от мира гармонии и логики, но перед тем, как побороть лень, смотрю на календарь — да-да, март кончается, а за ним известно что.

Офисный планктон в лице Малкинда, Палкинда и Залкинда наводняет социальные сети однотипными сообщениями. Или же я просто ленюсь, безо всякого календаря. Тигрица Шрёдингера жива! Тигрица Шрёдингера мертва! Тигрица Шрёдингера влюбилась в Путина, но не напишет и не позвонит.

В общем, все это напоминает знаменитую фразу классика: "Говорят, скоро всем бабам обрежут задницы и пустят их гулять по Володарской. Это неверно! Бабам задниц резать не будут".


Извините, если кого обидел.


19 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Приснился какой-то приключенческий сон — с преследованиями и беготнёй по крышам. То и дело чувствовал себя прямо-таки хоббитом, прячущимся от черных всадников в придорожной канаве.

Причём время от времени я просыпался, но потом сон продолжался снова — может, не с того самого места, но всё тот же.

В этом странствии у меня был случайный спутник, кажется мой знакомый — но с ускользающим лицом.

Среди прочих персонажей сна были две девушки, что нас прятали, и вот они, зная, что делают что-то противозаконное, заламывали руки и бормотали: "Что скажет Уве Толль?!"

В очередной раз проснувшись, я не поленился тут же залезть в телефон, что лежал под подушкой. Уве Толль действительно существовал.

Днём я посмотрел историю поисков и обнаружил, что мной был найден Уве Болл. Что делал этот скандальный режиссёр в моём сне — совершенно непонятно.


Кстати, чтобы два раза не вставать, с ужасом думал об отражении людей в чужой памяти. (И вообще о быстротекущести жизни). Я Потом я стал думать о честности. Есть такая знаменитая реприза, её все знают по фильму "Беспокойное хозяйство": солдат Огурцов медлит ответить начальству телефону и застёгивает все пуговицы. Но вот одна моя знакомая всегда прерывалась в разговоре по телефону, если там ей надо было пописать, или чо. Объясняла, что ей стыдно.


Извините, еси кого обидел


20 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Вот и праздник подоспел.

Славный праздник Равноденствия.


Кстати, чтобы два раза не вставать, я вот сегодня печалился, что занято название "Наука расставания". Черт, как это неловко, когда что-то нужное занято.

Интересно, всё же как кто кого вспоминает — посмотришь на себя со стороны, и понимаешь, что ты какая-то дрянь без палки, достоевский герой, только что ночевавший на баржах.

Между тем, я как-то подсмотрел в Сети чудесное. Некая женщина, судя по всему красивая и молодая, говорила о своих бывших: "они просто числятся у меня во всех соц сетях, мы с ними можем пересекаться на редких пьянках друзей, мы с ними радостно хохмим и пинаем друг друга, но кофе вместе ходить не ходим. Мне они не очень интересны, это уже переваренные люди, с которыми больше нет ничего общего. Насчет дружбы — я так думаю, это редкость, а вот приятельские отношения могут быть вполне, особенно если у вас остались общие дела и интересы: скажем, дети, работа или секс".

Это меня немного задело — но по сути, мы все для кого-то являемся переваренными людьми.

Быть переваренным не очень приятно, но не все это замечают.


Извините, если кого обидел.


21 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

У меня появилась странная мысль о том, как частный человек должен обходится с результатом своих размышлений и исследований.

Я много лет занимался рецензированием чужих книг. Но утратив обязательность в этом процессе, я обнаружил, что тут два пути.

Первый — купить и прочитать книгу, раз идея её привлекательна, а второй — лёжа в ванне, придумать весь её сюжет с завязками и развязками, а потом намылить голову.

Ну и далее продолжать обычный банный обряд.

Можно угадать, по какому пути я теперь иду.

Я, кстати, чтобы два раза не вставать, придумал идеального учёного. Он исследует проблему, находит решение, а потом ничего не публикует. Не оставляет даже бумаг (как Кавендиш), а аккуратно всё уничтожает.

Наука, так сказать, в чистом виде.

Наверное, так можно и с книгами.

Даже наверняка.


Извините, если кого обидел.


22 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Эпиграфом к этому рассуждению нужно было бы поставить первые две строчки из стихотворения Маши Степановой:


Тебе, Риорита,
Подземные чертоги открыты.

Разговор о народных песнях — дело опасное.

Вон, я написал свои соображения про творчество певца Шаова — так ко мне по утру пришёл аноним, да ругая меня, всё приговаривал: "В дискуссии с вами вступать не намерен".

Тут есть некоторая опасность — которую бодро игнорировал Маяковский, когда говорил: да, мы хотим исследовать мир и наши детские игрушки, и не беда, если мы оторвём им что-нибудь, тобы посмотреть, что внутри.

Но Маяковский, впрочем, плохо кончил.

Кто о чём, а я о Рио-Рите.

Во-первых, «Рио-Рита» — не фокстрот, как поют в перепевах, а пасодобль (правда на русское ухо это непривычно звучит, а пьяным отечественным языком понятно как произносится.

Во-вторых, мелодия эта немецкая, хотя Энрике Сантеухини был по происхождению испанцем. Вот он и сочинил "фирменную" мелодию одноимённого немецкого клуба. Потом всё это расползлось по миру и «Für dich, Rio Rita», превратилось в «Por toi, Rio Rita» и «For You, Rio Rita».

1932 год, когда появилась германская "Рио-Рита", был, понятное дело, рубежным — потом были перемены тридцать третьего и дальнейшие безобразия.

Но и в СССР "Рио-Рита" стала очень интересным символом, который называется "последний счастливый день перед несчастьем".

Существует целая индустрия фильмов и книг про "попаданцев". То есть, это не просто истории про новых янки при прежних дворах королей, а именно наши современники, попавшие на войну и исправившие что-то.

Эту интонацию хорошо предугадал Арсений Тарковский в стихотворении 1945 года:

"Как я хотел вернуться в до-войны,
Предупредить, кого убить должны.
Мне вон тому сказать необходимо:
"Иди сюда, и смерть промчится мимо".

Вот шпаликовское:


"Рио-Рита" Рио-Рита, Рио-рита —
Вертится фокстрот,
На площадке танцевальной —
Сорок первый год.
Не беда, что немцы в Польше,
Но сильна страна!
Через месяц, и не больше
Кончится война.

Как раздастся из соседней комнаты "Рио-Рита", так можешь быть уверенным — показывают фильм о субботнем июньском дне 1941 года, и на танцевальной площадке подростки с осоавиахимовскими значками с завистью смотрят на военного, танцующего с первой красавицей.

Поскольку в медленнотекущем времени семидесятых-восьмидесятых была налажена индустрия производства не очень хороших фильмов об Отечественной войне, режиссёры без "Рио-Риты" не обходились. Да и в хорошо сделанных фильмах ей не брезговали.

Как зазвучит "Рио-Рита", можешь смело бежать, закупать соль и спички.

Но тут есть и ещё одно обстоятельство — это состояние "счастья перед несчастьем" в какой-то момент приводит к тому, то счастье становится абсолютным (это вообще такое свойство человеческой психики), и уж подавно, когда несчастье абсолютно (а то, что вторая война с германцем была абсолютным несчастьем, главным общенародным несчастьем сомнений нет).

Вот тут и рождается особенный сентиментализм.

Есть такой извод "Рио-Риты" от певицы Богушевской.

Очень интересно, как он сделан. Поему это интересно? Потому то действие этих слов абсолютно химическое — тем интереснее, понять как выжимается слеза.

Сразу надо оговориться, что я смотрю, как сделаны игрушки, чем они набиты, и из пуговиц у них глаза или из запонок.

Поэтому это никому не должно быть обидно.


Засыпая, я вижу вновь,
Что балконная дверь чуть приоткрыта,
И кисейную тюль

Тут мне, конечно, надо было бы позвонить одному человеку и спросить о том, было ли в тридцатые тут колебание в роде. Но я потом это сделаю.


В окно, где пыльный июль,
Выдувает капризный сквозняк.
Не скрывая свою любовь,
Тоня с Витей танцуют Рио-Риту,
Веки полуприкрыв, —
И этот странный мотив
Позабыть не могу я никак.
Ах, Рио-Рита! Как высоко плыла ты над нами
Через страх и озноб, через восторг побед, —
Аргентины далекой привет!
Ах, Рио-Рита! Как плескалось алое знамя!
В нашей юной стране был каждый счастлив вдвойне, —
Где все это? Не было и нет.

Ну это вообще архетип — и у Маяковского "коммунизм это молодость мира и его возводить молодым", ну и, разумеется, песня "Молодость" 1936 года. Музыка Матвея Блантера, слова Юрия Данцигера и Юрия Долина:


Потому что у нас —
Каждый молод сейчас
В нашей юной, прекрасной стране!

Итак:

Как вам, деточки, передать
Эту радость, когда вернулся Коля, —
В новой форме, седой
Почти, такой молодой!
Про повязку свою сказал: "Пустяк!"
Миновала его беда
И в Манчжурии и на Халхинголе.

Тут надо сделать комментарий — Халхин-Гол это 1939 год, перемирие было заключено в сентябре, значит, ранен Коля был сразу весной и вернулся ещё летом, в июле Манжурия — это несколькими годами ранее — служба военным советником в Китае. Советские военные советники толклись в Китае с двадцатых годов, а особенно были значимы во время японо-китайской войны, начавшейся в 1937 году.

То есть, это тот самый предвоенный образ — военные в форме со шпалами и ромбами, ордена ещё не примелькались и всё такое.


День, когда он пришел,
И наши танцы и стол
Позабыть не могу я никак.
Ах, Рио-Рита! Как высоко плыла ты над нами
Через страх и озноб, через восторг побед, —
Аргентины далекой привет!

Ну, про национальный привет пасодобля уже сказано выше.

Тут интересно про стол — на сотнях домашних предвоенных фотографий люди сидят за столами. На достаточно резких снимках можно различить этикетки кахетинских вин по номерам. Жареная курица машет ножкой как демонстрант из колонны своих товарищей — еда была ценна. Еда вообще полноправный участник коллективных фотографий.

Старики хорошо помнили еду и стол.

Потому что — досыта. Даже если не совсем досыта.


Ах, Рио-Рита! Как плескалось алое знамя!
В нашей юной стране был каждый юным вдвойне, —
Где все это? Не было и нет.
Как вам, деточки, рассказать,
Что за дрянь наше дело стариково!
Столько продранных кофт и на локтях синяков!
Не дай Бог, если снова гололед.

Вообще, гололед и старушки — это совершенно гениальная связка. Нет ничего (кроме котят, разумеется) что вызывает такую же жалость.


Я проплакала все глаза,
Тоню с Витей свезя на Востряково,
Но, что Коли нет,
Вот скоро будет пять лет,
Мое сердце никак не поймет.

Тут интересно то, что военнослужащий человек Николай не погибает в общей трагедии Отечественной войны, а растворяется в медленном послевоенном времени. Сгинь он в Сталинграде, мы бы слушали новый вариант "Серёжки с Малой Бронной".


Ах, Рио-Рита! Как высоко плывешь ты над теми,
Чьи тела зарыты, чьи дела забыты,
Чья душа разлетелась как дым.

Чьи тела зарыты, чьи дела забыты — это, собственно, ключевые слова. Собственно, это и есть самое страшное для честного обывателя.

Собственно, не каждый философ спокойно может подумать о своём полном исчезновении.

А уж "душа разлетелась как дым" — это та степень атеизма, то и не снилась спорам в русской литературе.


Ах, Рио-Рита! Ты сладка и жестока как время.
Позвучи чуть-чутъ — я все равно не хочу
Расставаться с воздухом земным,
Расставаться с воздухом земным.
(Тут Богушевская в авторском исполнении ещё прибавляет "ча-ча-ча").

Мне то нравится в этом тексте — это определённый набор сигналов для людей среднего возраста, вызывающих абсолютно химический ужас. "Рио-Рита" — музыка войны. Война выведена за скобки, но всё равно присутствует.

То есть, "страх и озноб" известно от чего, и "юность", которая вообще символ всего "предвоенного".

Тут есть ещё очень интересная тема — тема счастья. Потому как счастье, конечно, зависит от царей и войн, но каким-то очень странным образом. Счастье часто связывают с политическим режимом — но каждый раз получается по ильфовским словам, то счастье человечества связывали с изобретением радио. И вот радио изобретено, а счастья всё нет.


Кстати, чтобы два раза не вставать — на иллюстрации, конечно, Александр Максович Шилов — "Зацвёл багульник". Нечеловеческой мощи и воздействия картина.


Извините, если кого обидел.


24 марта 2012

История про то, что два раза не вставать


Поскольку желающие отстоять честь певца Шаова куда-то подевались (вернее они где-то здесь и то и дело выглядывая из кустов анонимно, корчат мне рожи), я расскажу про другое.

Если уж речь зашла о песнях, я вспомнил свой старый пост про Великую Песню. Пафос в помощи застольному пению, и заодно в мысли о том, что много хорошего не всегда хорошо. И если второе — суть вопрос философский, то за первое, то есть за застольное пение я живот положу. Не говоря уж о том, что в голодный писательский год готовлюсь исполнять всё это в электричках.

Чем лучше и осознанней будет петься поэма о работниках угля и лопаты, тем более счастия будет в стране. И если бы пригожие девки в вязаных шапочках в детстве выучили бы эту песню, жизнь их, вероятно, пошла бы иначе. (На этой картине художника Ярошенко, правда, сухопутный кочегар, но, что он, не человек, что ли. Всюду жизнь).

И, чтобы два раза не вставать, вот он, этот текст:

Больше всего мифологии вокруг того, что рядом. Вот есть чудесная песня, одна из трёх, что я исполнял под гармонь в пьяном угаре, к концу первых суток — и называется она «Раскинулась море широко». Всё веселье в том, что называлась-то она «Кочегар», но это как-тоне откладывается в общественном сознании.

Причём происхождение её странно.


Есть романс Щербины «После битвы», положенный на музыку Гурилёва.


Не слышно на палубе песен.
Эгейские волны шумят…
Нам берег и душен, и тесен;
Суровые стражи не спят.
Раскинулось небо широко,
Теряются волны вдали…
Отсюда уйдем мы далеко,
Подальше от грешной земли!
Не правда ль, ты много страдала?
Минуту свиданья лови…
Ты долго меня ожидала,
Приплыл я на голос любви.
Спалив бригантину султана,
Я в море врагов утопил
И к милой с турецкою раной,
Как с лучшим подарком приплыл.
1843(?)

Интересно, что этот текст соотносится ещё и с «Но радостно встретит героев Рыбачий, родимая наша земля». Николай Фёдорович Щербина был, кстати, очень интересный поэт (не в смысле «хороший) — это я не к тому, что прямо сейчас нужно отложить Тютчева, и читать таганрогскую поэму «Сафо». Щербина родился в 1821 году неподалёку от Таганрога, бедствовал, занимался самообразованием, и в какой-то момент сконцентрировался на греческой теме. Это был такой радостный стилизатор античности (это, кстати, чрезвычайно интересный и сложный феномен — какой должна быть античность в глазах читателя середины позапрошлого века). Щербина служил, переехал в Москву, затем в Петербург, где и скончался в 1869. Его прилично издавали, но понятно, что клеймо «автора протокочегара» всё пребивает. А это клеймо надо бы смыть, потому что хоть «После битвы» и было популярно на флоте, всё ж это не «Кочегар».

Неизменной осталась лишь музыка Александра Львовича Гурилёва. Вот, кстати, тоже феномен — потому что он, (ну и ещё, пожалуй Александр Варламов) и сделали то, что было русским низовым романсом. Гурилёв был из крепостных, вольную получил в 1831 году, когда ему было двадцать восемь лет, болел, страдал и скончался в 1858 году. Вот как раз Гурилёв и придумал то, что действует на русское застолье как облако слезоточивого газа.

Однако, слова вписывались и дописывались — и песня вот уж действительно народная. Ей иногда — справедливо или нет — авторство отдают Фёдору Сидоровичу Предтече, что служил на пароходе «Одесса», и сочинил стихи после гибели его товарища кочегара Василия Гончаренко во время рейса весной 1906 года по маршруту Херсон — Константинополь — Александрия — Дели.

В народном сознании это ещё такой обобщённый корабль Добровольного флота. Ходили они и на Владивосток, переправляя каторжников. Возили и переселенцев. Довольно вспомнить и рассказ «Гусев» у Чехова. Но после передвижения эскадры адмирала Рожественского, за которым все следили по газетам, история приобрела дополнительный оттенок. В журнале «Наука и жизнь» пишут об этом, исходя из предположения (мне кажется, насильственного), что действие происходит на военном судне.

Есть другая история — про Георгия Зубарева, что служил на торговом пароходе «Олег». Много лет назад его сестра написала в газету, и сообщила, что именно её брат сочинил «Раскинулось море широко…» Я очень люблю эти истории, в которых не то он шубу украл, не то у него украли — родственники показывают миру какую-нибудь рукопись, письмо со стихами, что это значит, никому не понятно, и что это доказывает — неясно.

Ясно, меж тем, что кочегарам было несладко, мёрли они не так уж, чтобы редко, песня дописывалась и переписывалась десятками людей, а пелась миллионами. Это проблема подхода — с одной стороны есть в мире мотивация «А вот то, что вы любите, сделал…, а вовсе не…», с другой стороны подозревать родственников или друзей неловко. Ещё и в народных песнях вносятся историей такие поправки, что непонятно, что сначала — яйцо или курица. М вот тут нам пишут: «В 1967 году севастопольский журналист Владимир Шаламаев разыскал в Балаклаве сестру Георгия Зубарева, девяностолетнюю Тину Даниловну Зубареву-Орличенко и записал несколько неизвестных текстов песни. В 1976 году я встретился с другой сестрой Зубарева, Марией Даниловной Зубаревой-Архипец. У восьмидесятилетней Марии Даниловны была отличная память. И она подтвердила, что первоначальный текст песни, который читал ей брат — Георгий Зубарев, был длиннее. И прочитала эти стихи:


Я помню, механик вскричал:
— Подлецы! Задам я ему притворяться! —
И, ткнувши ногою в бок мертвеца,
Велел ему тотчас убраться.
— Не смейтесь вы! — с ужасом доктор вскричал,—
Он мертвый, совсем застывает!
Механик смущенный тогда отвечал:
— А черт же их душу узнает!
Я думал, что он мне бессовестно врет,
Он не был похож на больного…
Когда бы я знал, что он в рейсе умрет,
То нанял в порту бы другого.

Мне всё это до крайности сомнительно (как и ценность этой строфы). Народные песни тем и хороши, что они вышлифовываюся многократным пением, теряя всё лишнее, как острые углы. Не всегда чем длиннее, тем лучше.

В одной из самых известных версий, которую Леонид Утёсов исполнял с эстрады, текста было мало. А сам певец объяснял это тем, что песня должна была влезть на небольшую патефонную пластинку.

Потому как в русском застолье пустить слезу мало, обязательно кто-нибудь скажет: «А вы знаете, что на самом деле…» Или там «Первые два куплета взяты у…А.С.Пушкина. Только море там Эгейское» — не перечу, нет. Поэтому — и ради этого, наверное, и был написан этот текст — при встрече с адептами того или другого авторства я лишь согласно киваю. «Да-да, именно он».

Но вот статусный текст (курсивом выделены менее употребляемые строфы).


Раскинулось море широко,
И волны бушуют вдали.
Товарищ, мы едем далеко,
Подальше от нашей земли.
Не слышно на палубе песен,
И Красное море шумит,
А берег суровый и тесен —
Как вспомнишь, так сердце болит.
На баке уж восемь пробило —
Товарища надо сменить.
По трапу едва он спустился,
Механик кричит: «Шевелись!»
Котлы паровые зловеще шумят
Под натиском сил содрогаясь
Как тысяча змеев они зашипят
Последние силы срывая.
А он, извиваясь пред жарким огнем,
Лопатой бросал ловко уголь;
Внизу было мрачно: луч солнца и днем
Не может проникнуть в тот угол.
«Товарищ, я вахты не в силах стоять, —
Сказал кочегар кочегару, —
Огни мои в топках совсем прогорят,
В котлах не сдержать мне уж пару.
Нет ветра сегодня, нет мочи стоять.
Согрелась вода, душно, жарко, —
Термометр поднялся на сорок пять,[3]
Без воздуха вся кочегарка.
Пойди заяви ты, что я заболел,
И вахту, не кончив, бросаю,
Весь потом истек, от жары изнемог,
Работать нет сил, умираю!»
Товарищ ушел… Он лопату схватил,
Собравши последние силы,
Дверь топки привычным толчком отворил,
И пламя его озарило.
Лицо его, плечи, открытую грудь,
И пот с них катившийся градом,
О, если бы мог кто туда заглянуть —
Назвал кочегарку бы адом.
Окончив кидать, он напился воды,
Воды опресненной, нечистой.
С лица его падал пот, сажи следы,
Услышал он речь машиниста:
«Ты вахту, не кончив, не смеешь бросать,
Механик тобой недоволен;
Ты к доктору должен пойти и сказать.
Лекарство он даст, если болен!»
За поручни слабо хватаясь рукой,
По трапу наверх он взбирался;
Идти за лекарством в приемный покой
Не мог — от жары задыхался.
На палубу вышел… Сознанья уж нет.
В глазах у него помутилось…
Увидел на миг ослепительный свет…
Упал… Сердце больше не билось.
К нему подбежали с холодной водой
Пытясь привесь его в чувство.
Но доктор пришел и сказал им тогда:
— напрасно тут наше искусство.
Механик сказал: "Знаю я подлеца,
Он ловко умел притворяться!"
Толкнул он ногою под бок мертвеца,
Велел в кочегарку убраться.
"Не трогайте!" — в ужасе доктор сказал, —
"Он мертвый, уже остывает!"
Механик смущенный ему отвечал:
"А враг его душу не знает.
Я думал, что он мне бессовестно врет,
Он был не похож на больного
И если б я знал, что так скоро умрет,
На вахту б поставил другого".
Три дня в лазарете покойник лежал
В тельняшку матроса одетый
У него на груди крест из воска лежал[4]
Крест таял, жарою согретый.
Проститься с товарищем утром пришли
Матросы, друзья кочегара,
Последний подарок ему поднесли —
Колосник горелый и ржавый.
К ногам привязали ему колосник,[5]
Простынкою[6] труп обернули;
Пришел пароходный священник-старик,
И слезы у многих сверкнули.
Был чист, неподвижен в тот миг океан,
Как зеркало воды блестели;
Явилось начальство, пришел капитан,
И «Вечную память» пропели.
Доску приподняли дрожащей рукой,
И в саване тело скользнуло,
А пучине глубокой, безвестной морской
Навеки, плеснув, утонуло.
Напрасно старушка ждет сына домой, —
Ей скажут, она зарыдает…
А волны бегут от винта за кормой,
И след их вдали пропадает.

Общеизвестна студенческая переделка песни с физико-математическим уклоном (с тысячей вариантов — отстаньте от меня, бывшие студенты, вас много со своей ностальгией, а я — один):


Раскинулось поле по модулю пять
В углах полиномы стояли
Товарищь не смог производную взять
Ему в деканате сказали:
Нельзя «на ура» матанализ сдавать,
Профессор тобой не доволен
Изволь теорему Коши доказать
Иль будешь из вуза уволен
А он у доски уж не в силах стоять
В глазах у него помутилось
Увидел стипендии тающий след —
Упал, сердце больше не билось
Три дня в деканате покойник лежал
В штаны Пифагора одетый
В зубах он зачетную книжку держал
Единственной тройкой согретый
А утром, лишь только раздался звонок,
Студента друзья навестили
Из векторов крест, из парабол венок
На чело его возложили
К ногам привязали тройной интеграл
И в матрицу труп обернули
И старый профессор над ним прочитал
Кхе-кхе, теорему Бернулли
Напрасно старушка ждет сына домой
В науке без жертв не бывает
А синуса график волна за волной
По оси абсцисс пробегает…

ссылаться не буду на всё это «На миг увидал он стипендии свет», ««К ногам привязали тройной интеграл и в матрицу труп робернули»). Но вот была и такая песня военнопленных, кстати:


Сижу в котловане, в большой глубине,
Раскинулся лагерь широко,
И сеток не видно конца.
Товарищ, мы едем далёко —
В немецко-чужие края.
Сижу я, судьбу проклиная.
Я пленно-советский в немецкой стране,
Тюремную жизнь начинаю.
Нагайки и пули здесь были в ходу,
Они нас кормили и грели
В дождливые ночи, промокши насквозь,
Сидя без сапог и шинели.
Однажды был загнан я в котлован,
Лошадка к нам в руки попала.
Упала лошадка с большой высоты
И вмиг по кусочку пропала.
Как хищные звери, терзали коня,
Топтали друг друга ногами.
И что получилось у нас в темноте!
Ракеты над нами сверкали.
Прощайте, родные, прощайте, друзья!
К победе мы вас призываем,
Мы счастья желаем всем вам, старикам,
И с этим сейчас умираем.

Извините, если кого обидел.


27 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Я продолжу свой курс в помощь застольному русскому пению. Надо, что ли, основать общество — как чудно звучит "Общество застольного русского пения". Буду там председателем, будем издавать сборники и обучать баянистов… Потом, правда мой секретарь Мигль проворуется и оставит меня наедине с сейфом, стыдливо приоткрывшем дверцу…

Но ладно: Вот Владимир Лакшин пишет о Твардовском (я как-то писал статью к юбилею Твардовского и всё хотел написать о Твардовском нетрезвом, причём написать трагично и уважительно — это как раз легко. Это "скандалы-интриги-расследования" писать трудно. А вот "Хмельной Твардовский" написать легко, как водка после бани — потому что по любви всё просто. Но заказчики мои были люди приличные и расстраивать их я не стал. Но по сей день остаюсь в убеждении, что именно такие вещи и надо писать к юбилеям). Так вот, вернёмся к воспоминаниям Лакшина: «Его песни тосковали, вспоминали былое, пророчили разлуку, утешали в беде; жаловались на скоротечность жизни и обещали верность в любви, предчувствовали утраты и мужественно спорили с судьбой.

Он пел много песен редких, но и самые известные, — самые запетые песни звучали у него свежей новизной, может быть оттого, что пение было формой жизни его же собственного поэтического чувства. Пушкинского «Узника» он пел на особый замысловатый мотив, перенятый у отца. Слова там тоже были отчасти самодельные. Так, среди мечтаний о воле арестанту вспоминалась родная деревня, и Твардовский прибавлял с голоса отца нечто, чему сам невольно улыбался:


Девчонок там много,
Лю-у-бить некого…

А «Славное море — священный Байкал» пел вполне традиционно, но как-то особенно серьезно, истово.

Однажды сказал:

— Удивительная песня. Я мог бы написать, наверное, целую статью, разбирая ее строчка за строчкой Автор ее — Давыдов, но не гусар Денис Давыдов, а забытый поэт Дмитрий Давыдов, сибирский краевед. Ничего заметного, кроме этой песни, он, кажется, не сочинил. Но это шедевр, как бывает у автора одной вещи. Кто мог бы её заметить и оценить по-настояще. му тогда, когда она была написана? Разве что Пушкин, если б не умер двадцатью годами раньше.

И он принялся разбирать песню, идя от строки к строке. Это была блестящая импровизация, как бы конспект ненаписанной статьи.

«Славное море — священный Байкал…» Первая строка заявочная, говорил Твардовский, камертон всего стихотворения. Байкал — сибирское море, и море священное, потому что помощник беглецу. Первая строка всегда очень важна в песне. Она и место действия определяет, и сразу дает нужный тон и масштаб изображения. Кажется, Горнфельд говорил, что по первой строке сразу можно определить, удалось ли все стихотворение. Может быть, это наблюдение и не ко всем случаям, но правда, что без сильной, запоминающейся первой строки стихотворение редко получается, я это по себе знаю.

«Славный корабль — омулёвая бочка…» Вторая строка незаметно переводит нас к конкретности — и вот уже вся картина озера и беглеца в бочке, плывущей по волнам…

«Долго я звонкие цепи носил, Долго бродил я в горах Акатуя…» У Давыдова было иначе: «Худо мне было в норах Акатуя», то есть в шахтах, в Акатуйском руднике. Но когда песня сделалась народной, общерусской, те, кто её пели, не понимали этих слов и переделали — «в горах Акатуя», что легче доходит, Вообще местные названия и изощрённые образы в народной песне не держатся. Вместо «Партизанские отавы (то есть буйно растущая трава) занимали города» поют «Партизанские отряды…», что общепонятнее, да, может, и лучше.

«Старый товарищ бежать подсобил. Ожил я, волю почуя…» Понимаете ли вы, что эти строки трагические в отношении к еще одной судьбе? Старый-то товарищ сам не бежит. Отбегался. Когда-то, видно, попался, присужден к новому сроку и теперь только помогает молодому. Были такие, что бегали по нескольку раз и возвращены обратно, и сил уже не хватало на новый побег.

«Шилка и Нерчинск не страшны теперь. Горная стража меня не поймала…» Очень сильно звучит эта география, это простое перечисление самых страшных каторжных тюрем…

«Шел я в ночи и средь белого дня. Шел и кругом озирался я зорко…»

Мы так поём, а у Давыдова было, пожалуй, точнее: «Близ городов я поглядывал зорко». Озираться в тайге и в ночи не обязательно, там за несколько суток ходу можно человека не встретить. Другое дело — вблизи городов поглядывать. Но песня мирится с некоторой условностью.

«Хлебом кормили крестьянки меня…» Когда ездил на Ангару, то застал еще в деревнях полочки у окон, на которые крестьянки ставили молоко, клали хлеб для бредущих через тайгу.

Твардовский рассказывал, что, работая над «Далями» (так он называл в разговоре свою поэму «За далью — даль») и собираясь ехать в Сибирь, он прочёл чуть не все о Байкале и песню Давыдова тогда впервые узнал всю.

— Она длинная, — говорил Александр Трифонович, — и есть еще отличные строфы: «Весело я на сосновом бревне Вплавь чрез глубокие реки пускался; Мелкие речки встречалися мне — Вброд через них пробирался…» — потом — как нашел на берегу старую бочку, и описание всего путешествия в ней. Вообще мы едва одну треть поем, и является соблазн сказать: вот народ-редактор оставил самое сильное, ненужное пропустил. Но это, может, и не всегда верно. Вот мы поём: «Славный мой парус — кафтан дыроватый». Кафтан — одежда старинная, уже в девятнадцатом веке редкость. А в стихотворении было: «армяк дыроватый» — это сразу увидишь, драная тюремная одежда беглеца. Но вообще-то — великая слава стихотворению стать такой песней. Бывают подобные шедевры-одиночки. Помните, как Маршак восхищался слепцом Козловым? «Не бил барабан перед смутным полком» в его переводе — это классика, и не ниже, чем самый лучший оригинал. Так вот и эта песня.

И Твардовский запел, а все подхватили с каким-то чувством бережности к песне и нового понимания знакомых слов».


Лакшин В. Открытая дверь. Воспоминания, портреты. — М.: Московский рабочий. 1989. — 448 с.


Кстати, чтобы два раза не вставать: вот полный текст Дмитрия Давыдова (1848) — ясно, что народ из этого текста половину строф повыкидывал.


Славное море — привольный Байкал,
Славный корабль — омулёвая бочка.
Ну, баргузин, пошевеливай вал,
Плыть молодцу недалечко!
Долго я звонкие цепи носил;
Худо мне было в норах Акатуя.
Старый товарищ бежать пособил;
Ожил я, волю почуя.
Шилка и Нерчинск не страшны теперь;
Горная стража меня не видала,
В дебрях не тронул прожорливый зверь,
Пуля стрелка — миновала.
Шел я и в ночь — и средь белого дня;
Близ городов я поглядывал зорко;
Хлебом кормили крестьянки меня,
Парни снабжали махоркой.
Весело я на сосновом бревне
Вплавь чрез глубокие реки пускался;
Мелкие речки встречалися мне —
Вброд через них пробирался.
У моря струсил немного беглец:
Берег обширен, а нет ни корыта;
Шёл я коргой — и пришёл наконец
К бочке, дресвою замытой.
Нечего думать, — бог счастье послал:
В этой посудине бык не утонет;
Труса достанет и на судне вал,
Смелого в бочке не тронет.
Тесно в ней было бы жить омулям;
Рыбки, утешьтесь моими словами:
Раз побывать в Акатуе бы вам —
В бочку полезли бы сами!
Четверо суток верчусь на волне;
Парусом служит армяк дыроватый,
Добрая лодка попалася мне, —
Лишь на ходу мешковата.
Близко виднеются горы и лес,
Буду спокойно скрываться под тенью;
Можно и тут погулять бы, да бес
Тянет к родному селенью.
Славное море — привольный Байкал,
Славный корабль — омулёвая бочка…
Ну, баргузин, пошевеливай вал:
Плыть молодцу недалёчко!

Извините, если кого обидел.


28 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

В разговоры о Русском Застольном Пении надо внести ложку дёгтя. Но, в конце концов, никто и не обещал, что я буду всё хвалить. Это обещанный (довольно старый — но за два года, кажется, ничего не изменилось) текст про Шаова.


Жалкие, никчемные люди
Давным-давно то, что известно было под именем КСП, разделилось на коммерческую составляющую (и песни Митяева вполне органично звучали в концертах Шуфутинского), на какие-то особые сообщества любителей гитарной струны и людей и вовсе скрывшихся в лесах от действительности, как "лесные братья".

Шаов и всё с ним связанное — крайне интересный феномен среди прочих людей с гитарой.

Во многом он полная загадка: это и не шансон, и не то, чтобы классическая бардовская песня. Покойная Катя Огонёк вполне ясна, а вот Шаов — нет.

Его песни очень интересное синтетическое явление — что-то похожее на бульдога, и на дога, на собаку-водолаза и на всех овчарок сразу. Сентиментальный, но не Визбор, гражданственный, но не Галич, мужественный, но не Высоцкий — это при том, что все эти черты упомянутых людей мне вовсе не радостны.

Шаов выходит какой-то карикатурой на всех бардов вкупе с частушечниками.

На советской эстраде были такие классические куплетисты (сейчас они сохранились только в телевизионных передачах типа "Аншлаг"). Эти куплетисты, казалось бы, высмеивали "разжигателей войны", "родимые пятна капитализма", или "временные трудности и недостатки советского быта".

Но, по сути, они были что-то вроде шута из "Голого короля" Шварца, который веселил своего государя историями о том, как один купец, по фамилии Петерсен, вышел из лавки, да как споткнется — и ляп носом об мостовую! А тут шел маляр с краской, споткнулся об купца и облил краской проходившую мимо старушку — и тому подобное дальше.

Эстрадные куплетисты, казалось бы, имели "бытовой объект", а на самом деле этим объектом не занимались, а просто рассказывали, как собака укусила бюрократа, и поджигатель войны — ляп об мостовую.

Популярность Шаова генетически связана как раз с популярностью этих куплетистов, а не впрямую с авторской песней. Это — частушечник для интеллигенции, вернее, для того, что сейчас считает себя интеллигенцией…

Все время кажется, что он подмигивает, зазывает — как офеня. Трясёт, как товаром, своим уменьем все эти интеллигентские знания-клише — увязывать в гладкие куплеты. Вот юмор, вот гражданский взрыд — и, глядишь, кто-то уже вспомнил Зощенко.

И это ещё более интересно — потому как получается, что корпус песен Шаова — это карикатура на маленького человека Зощенко, персонажа, что сам является карикатурой.


И тут мы приходим к очень интересной теме, ради которой и затеян весь этот разговор — к теме маленького человечка. К тем "пьяненьким", о которых было собирался писать Достоевский. Тема эта неизбывна и постоянна во всей русской литературе — а что ж не считать литературой бардовскую песню русский шансон и прочие куплеты.

И вот, всегда в этом месте возникает призрак Зощенко. Когда так говорят о Зощенко, то отчего-то имеют в виду, что Зощенко ничего не писал, кроме рассказа "Аристократка". Предпочтения — дело личное, но Зощенко написал массу рассказов различной тональности — от времён "Серапионовых братьев" до книги "Перед восходом солнца". Чтобы Шаов написал "Перед восходом солнца" я и помыслить не могу.

Можно выдумать какую-то неловкую схожесть, но мы-то знаем, что "маленький человек Зощенко" это человек искусственно созданный, причём человек, созданный интеллектуалом особого рода. Интеллектуалом, ушедшим на фронт из принципиальных соображений (четыре ордена — Св. Станислава с мечами, Св. Анны с мечами и бантом и прочее), много думающим и рефлексирующим человек. Оттого искусственность его простонародного героя, выплеснутого из среды того самого хама, что шёл, шёл и пришёл (как всем обещал Мережковский), видны не только при чтении биографии Зощенко, а в самих каких-нибудь "Уважаемых гражданах" — персонажи там будто хармсовские герои, сюжеты будто для фильмов Тарантино, полных карикатур не на реальность, а уже карикатур на карикатуры на реальность.


Шаов как раз, как мне кажется, стилизацией не занимается. Это как фильм или сериал, в котором актёры не играют, а говорят, что есть. Это речь самого маленького человек, это песня маленького человека, что мечтал продать дьяволу свою душу за пиво, но душа у него была темная и дешевая, а пиво он любил светлое и дорогое.

Скажут, что это какой-то особый вид пошлости. Но что значит "особый", не говоря уж о том, что совершенно непонятно, что такое пошлость. Получается эта карикатура сложным образом — мне даже далеко не всегда не кажется, что автор её хочет создать.

Второй после Зощенко культурологический отсыл — это несколько песен Владимира Высоцкого в той части, где Высоцкий поёт "Ой, Вань, гляди, какие клоуны" или "Скажи, Серёга? Он похмелится утром, встанет…", и прочее напьюсь-просплюсь-опохмелимся. Очень интересно, как это делается: расхожая фраза или цитата, что вертится у всех в головах, меняется каламбурным образом: "Философ Декарт говорил, наливая: "Я пью, значит я существую." Аминь!". Или "Ещё темно, но из ветвей // Чирикнул первый воробей" ("Утренняя песнь города) — "В тяжёлом ритме болеро // канают граждане в метро". "Жестокой ревностью томим,// В командировке я влачился.// И думал: вдруг она с другим?// Стонал и тихо матерился ("Романс ревнивца"). Или "Ой ты Дао моё Дао,// Дао вечное моё// Дао важное, сермяжное, непознанное..." ("Шао дэ Цзин").

Это нормальный ход низовой культуры. Придираться к рифмам совершенно бессмысленно — потому что "кабаки" неминуемо влекут за собой "от тоски", а "даже пива" зовёт рифму "тоскливо", и всё это на протяжении одного абзаца. Нет смысла воротить нос от обилия отглагольных рифм, или того, что "светофоров" рифмуется с "на просторах", а "ночей" с "Зачем?". Это-то как раз понятно — силлаботоника ещё со времён бардовской песни искупается исполнением.

Шаов совершенно заслуженно пользуется успехом — потому что, конечно, это не "русский шансон" (нечто на манер морской свинки, что не морская и не свинка), это не бандитская музыка — потому что пьющий человек из under middlle class не очень хотел бы себя ассоциировать с бандитами. Это именно песни "пьяненьких". Речь Лебядкиных и Мармеладовых, произнесённая под гитару. Как кричал немытый человек с чёрными манжетами Паниковский: "Жалкие, никчемные люди!".


Это, конечно, очень интересная грядка для сбора социальных и культурологических наблюдений. Как живет этот слой, который был ничем и остался ничем, но понимает, как устроена шутка Шаова "Филипп Кьеркегоров"; который не помнит ровно ничего из той специальности, что ему дурно преподавали в институте, но зато натренирован на два десятка "высоких" фамилий — то есть, он знает, что Кьеркегор — это что-то из высокого, а Киркоров — что-то из "простонародного". Особый общественный слой, которому свойственна эта эстетика живёт тем, что последний общественный переворот (как и предыдущие) отменил обязательства молодости (этим социальные катаклизмы и хороши — на них все можно списать), а водка осталась доступной.

Можно подумать, что предмет исследования мне отвратителен — вовсе нет. Это часть воздуха больших городов, это мои соседи по лестничным клеткам, это мои попутчики по маршруткам. Любить эту массу сложно, но ненавидеть священной и яростной ненавистью — себе дороже: вроде как ненавидеть погоду и мучиться в корчах от звука дождя.

Всё это ужасно интересно.

Но удивительно тяжело.


_______________

Тимур Шаов родился 14 июля 1964 в Черкесске. Биография его в "Википедии" прекрасна и заслуживает тиражирования: "Классического музыкального образования не имеет. Родители Шаова прохладно относились к его увлечению музыкой (отец говорил ему: «Зачем тебе это надо, балалаечник?»). На последнем, шестом курсе сломал себе ногу и более полугода провёл в гипсе — это стало темой его первой песни — «Я себе сломал ногу́». После окончания мединститута в 1987 году был направлен по распределению в родную Карачаево-Черкесию — сельским врачом в станицу Зеленчукскую (жил в посёлке Нижний Архыз, за 25 километров от работы) — и задержался там на целых двенадцать лет. Этому периоду жизни посвящена песня «Деревенька» (впоследствии с ней он стал лауреатом Грушинского фестиваля). С 2002 года, профессионально занимаясь бардовской песней, переехал в Москву. О столичной жизни вскоре появилась песня «Пробки в Москве». Член союза литераторов России".


Извините, если кого обидел.


30 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Я не музыковед, а честный обыватель, поэтому мне очень любопытно, как устроен мир. Поэтому мне и интересно Русское Застольное Пение.

И то, что огромное количество людей, пришло, будто слонопотамы на свист, на имя певицы Ваенги (а в лучшее время новогодних праздников Первый канал показал её огромный концерт), меня не оставило равнодушным. Я-то тоже слонопотам, хоть и менее стадный — потому что мне не так интересно «плохо» Ваенга или «хорошо», а именно то, как всё тут устроено. Но сразу надо сказать, что нет спора «духовное vs пошлое», а есть спор «множество непересекающихся духовных выборов vs против очень плотного спектра прочих выборов, включая и пошлые».

Очень интересно, почему делается этот выбор (и исследуя его, мы можем многое понять в этом мире, если хотим, конечно). Ведь есть явления, что живут рабочий цикл год-два, и если мы вспомним что было пять лет назад, то перед нами мелькнут смутные образы проектов тупо накачанные деньгами, давшие отдачу и выброшенные как стреляные гильзы.

Но есть и проекты чем-то цепляющие аудиторию, и вот мы анализируем этот крючок.

Вся наша медийная и культурная сфера — своего рода номенклатура, примерно как штат пехотной дивизии Красной Армии. И в этой номенклатуре есть позиции «крутой мужик» и «откровенный гомосексуалист», есть позиции «нервная девушка» и «сумасшедшая девушка в нелепом костюме» всякие иные. Рынок не может вместить десять «крутых мужиков» или двадцать «нервических девушек» (правда есть позиция «стайка полуголых девушек»). На всё есть квоты.

Сейчас Алла Пугачёва сошла со сцены, и место «сильная женщина непростой судьбы и духовной силы» вакантно. У Ваенги есть все шансы на какое-то время её заместить, но мы имеем дело не с универсальной героиней, а с пресловутым «ля-минор». Но с чистым «русским шансоном» в духе коллектива для пения «Воровайки» не случилось бы. У тех-то эстетика чистая и беспримесная, как хороший керосин:


Давай, давай, а, ну, давай, меня шмонай ты, вертухай
Да загляни под юбочку, да посмотри на булочки
Понюхай попку носиком, прикинься киса пёсиком
Вот в этом вся и разница, кто хочет, а кто дразнится!

Но в любви к этой эстетике не каждый признается — нужно иметь особое мужество, ну или определённый круг общения. Но спрос всё равно есть, и вот появляется явление, которое называется «шансон без тюрьмы». Была такая статья журналиста Олега Кашина о певце Стасе Михайлове, где об этом говорилось — и веселье заключается в том, что этому самому Стасу Михайлову прямо перед Новым 2011 годом Президентским указом присвоили звание заслуженного артиста. Разговор о том, как этот певец попал в наградной список — совершенно отдельный, сейчас важен сам факт. Тем более, сейчас Михайлов, будто вернувшийся фарсом Кобзон, и вовсе занимается политикой.

Итак, целевая аудитория очень понятная: «Хотите надрыва, но всё-таки стыдно сливаться с блатными? Так вот вам!»

Но явление это куда интересное, и практический человек может, даже не заставляя себя его полюбить, извлечь из него много интересных деталей. Потому что встают перед обывателями грозные вопросы как в книге писателя Чернышевского. И интересно «как это сделано» — «Детей (молодые литературные школы также) всегда интересует, что внутри картонной лошади. После работы формалистов ясны внутренности бумажных коней и слонов. Если лошади при этом немного попортились — простите! С поэзией прошлого ругаться не приходиться — это нам учебный материал».

Честно говоря, мне сперва это показалось модифицированным бардовским творчеством, которое поженили с цыганами. Всё очень просто — практически одна и та же песня: мама, прости, мама, я курю, мама, невиноватая я, один и тот же ритмический рисунок, простота воздействия, которая хуже воровства — то есть, именно то, за что запрещают, например, использовать умилительных детей в рекламе и плачущих — в военных сводках.

Сентиментализм ведь ужасно развращает.

Когда мы начинаем анализировать всё по частям, кажется, что музыка недалеко ушла от трёх аккордов, слова — незатейливы, вокал не без проблем и всё такое.

Это не упрёк, кстати. Это мысль о том, что чудес не бывает. И меня к примеру, вовсе не ужасает то место в её текстах, к которому прицепились многие:


…а вокруг тишина
взятая за основу.

Это меня совершенно не пугает — и не такие штуки выделывали классики. Гораздо интереснее размышлять, в чём отличие-то от приблатнённой классики? Поле русского шансона — всё равно, что земля в Краснодарском крае: сунь палку, и она зазеленеет. Для вовлечённых и очарованных Ваенга как бы не русский шансон, а для меня, невовлечённого вполне себе это самое.

На этой степени отстранения эти песни по всему сливаются воедино с обычным шансоном — только у нет (почти нет) зоны, финки и страданий. Шансон без тюрьмы, одним словом.

Это примерно так же, как изнеженный певец из мальчиковой группы выходит на сцену и, как был — в белых кроссовках и фраке, поёт алябьевского «Соловья» неверным голосом. Тон как бы говорит: «Я не такой ужасный мальчик, я жду трамвая. Я сам дистанцируюсь от попсы и всё такое». И часть обывателей теплеет душой, потому что душа всегда теплеет, когда ждёшь какого-то говна, а тебе дают его не концентрированным, а разбавленным.

Но меня-обывателя интересует механизм популярности. Механизм этот не кажется мне волшебным. Он прост как затвор автомата Калашникова: есть конструкция из женщины, цыганщины и Клуба самодеятельной песни.

Правда, более понимающие люди мне говорили, что это не цыганский стиль. Не «грохот и звон румынского оркестра», не Налич, а «бретонско-нормандский шансон», то есть портовые и рыбацкие песни Северной Франции. Мне так не показалось — в неразборчивый текст вчитать можно всё.

Вчитывают, к примеру блюз, говорят, об этом свидетельствуют обращённые к матери песни.

Но специалисты говорят, то Mamma, к которой обращается любой блюзмен, не мать, а любовница: «А ну-ка, мать, давай в кровать, мочалкин блюз». То есть, Mamma или Momma — это упитанная негритянка на жарких простынях. И те же специалисты говорят, что «Обращение к настоящей матери в блюзе — невозможное дело, она только упоминается, как обстоятельство ранней жизни, и почти всегда как mother (Gypsy woman told my mother before I was born…)».

Тут начни слушать людей понимающих, так будет тебе радостно, как тому купцу у которого зять с аленьким цветочком в петлице оказался не чудищем, а вполне милым человеком. При деньгах и с чином.

Открытое по дороге, ценнее того повода по которому ты пустился в странствие.

К примеру, оказывается, что у визитной карточки Ваенги, песни «Снова курю, мама, снова» «совершенно необычная для нашей популярной музыки сальсовая аранжировка, с синкопированным фортепьянным компингом, тимбалес, конгами и что-то такое изображающей партией духовых. Совершенно безо всяких изысков, так, как будет написано на первых же страницах любого учебника по латинской музыке, но и тем не менее. Сама-то песня, по гармонической последовательности и мелодии судя, писана без всякой мысли о латине, но, видно, во время записи попался какой-нибудь не совсем забитый работой по кабакам сессионщик, в Гнесинке какой-нибудь на пятёрки учившийся. Забавно же то, что в последний раз, когда некая девица принималась аранжировать, столь же прямолинейно песни про нелёгкую девичью долю в сальсы и румбы, получилась пластика «Земфира» девяносто девятого года. Но всё ещё смешнее. Мне подсказали, что этот сальсовый вамп из песню «Курю» — из theme-music телесериала "Sex and the City". То есть, да, в этом затейливом культурном миксе из цыганщины и сальсы-куваны решительно недоставало манхэттенского гламура: В концертный состав входит отдельный перкуссионист, правда совершенно не понятно, правда, чем он тут занят и зачем ему три конги. Там ничего сложного-то нет — этому учат всякого и в любом музыкальном училище сколько-нибудь крупного города. Да, и ход это, очевидно, продюссерский — тему из «SitC» слышали и радовались почти все. Но могут опознать (из-за того что это совсем другая музыкальная культура), очень немногие. В итоге на выходе чистый профит. Но, может, сама Ваенга, может, поклонница этого фильма, и приняла поточную работу американского кинокомпозитора за божий дар. Но, чёрт, вся коллизия очень смешная».

«Ну, отчего всё так сложно!» — как сказала официантка в исчезнувшем ныне кафе «Пироги на Дмитровке», когда ей объяснили, что она принесла не тот счёт не за тот столик.

Поэтому, дорогой читатель самое прекрасное когда к тебе приходят специалисты и говорят разные интересные вещи. Слушай их, а думай сам.

И, чтобы два раза не вставать, все обсуждали вопрос о продвижении певицы Ваенги на рынок. Часть людей, вовлечённых в процесс, утверждала, что это происходило чуть не исключительно «сарафанным радио», но потом оказалось, что это не совсем так.

Я бы вообще поостерёгся говорить о рекламе в терминах «хорошее продвижение на рынок» против «плохой рекламы». Я живу не на Луне, а в городе-герое Москве, и вижу чем оклеены в ней заборы и невольно в телевизоре посмотрел большой биографический фильм о певице Ваенге. Вижу я и плотность её интервью, и всё такое. Однако ж, тут хорошо говорить не с ощущениями, а с цифрами. Я ведь человек марксистского воспитания и в чудеса не верю. Вдруг вскроются какие тайны? К примеру, внедряется слух о высоких покровителях: «Но самый высокопоставленный фанат будущей гостьи Донецка — Дмитрий Медведев. С некоторых пор ее даже называют обладательницей титула любимой певицы президента». Это я упоминаю так, для смеха.

Много неожиданных открытий можно совершить на этом пути, хотя лучше при этом не обижать других честных обывателей, что хотят любить эти явления безо всякого анализа.

Но это уж программа-максимум.


Извините, если кого обидел.


31 марта 2012

История про то, что два раза не вставать

Отечественное застольное пение идёт рука об руку с блатной песней.

А разговор о блатной песне крутится вокруг всем известного набора: «Граждане, послушайте меня, Гоп со смыком — это буду я…», «Мурка», «С одесского кичмана», «На Дерибасовской открылася пивная», «Марсель», «Цыпленок жареный», «Шарабан», «Постой, паровоз», «Кирпичики», «Купите бублички» — «Купите папиросы» и «Позабыт, позаброшен».

Впрочем, грань между авторским и «фольклорным» условна. Говорят, что знаменитая песня «Марсель» в первоначальном своем виде «рассказывала о “подвиге” вовсе не уголовника, а обывателя. Начиналась она словами “Стою себе на месте, держу рукой карман”, а финал про “советскую малину”, которая врагу сказала “Нет!”, дописал Александр Галич. К тому же и родилась в рафинированно-интеллигентской среде: ее сочинил питерский филолог Ахилл Левинтон.

Сама по себе отечественная «блатная песня» имеет историю чрезвычайно длинную и довольно запутанную. Редкий русский писатель не вспоминает в своем мемуаре, как он мальчиком-барчуком смотрит из окна, а по тракту ведут кандальников, и пыль поднимается из-под их шаркающих сапог. И этот звон кандалов навек поселяется в сердце русского писателя и помогает ему полюбить русский народ.

Или вот поэт Иван Кондратьев, который написал песню «По диким степям Забайкалья…», а также смотритель Верхнеудинского училища Дмитрий Давыдов, сочинивший году «Славное море — священный Байкал…». Ясно же, что это за люди, коим Шилка и Нерчинск не страшны теперь, и кого горная стража не видала, а пуля стрелка миновала. Понятно, кто таков человек, у которого брат давно уж в Сибири, давно кандалами гремит, и всякий певец понимает, что герой в Забайкалье не геодезистом служил.

Те блатные песни, что стали застольными, имеют выраженный еврейский акцент. Как-то я писал про это большой текст, так редакторы попросили меня этот акцент усилить, а вот всякую омулёвую бочку прибрать. Мне это было удивительно — ведь повода для национальной гордости я тут не видел, и на месте любой нации отпихивал бы от себя лавры зачинателей блатной песни как прокажённого от дверей. Ракеты, шахматы, Теория Относительности — это я понимаю. А вот длинный список предполагаемых авторов "Мурки" достижение сомнительное. Или вот две песни-«близняшки» — «Купите бублички», она же «Койфт майне бейгелах», и «Купите папиросы» («Койфт жэ папиросн»). Обе стали популярными в СССР (в случае с «Бубличками», впрочем, уместнее говорить о второй волне популярности — первая была еще в эпоху нэпа) после того, как в 1959 году в рамках культурной программы американской промышленной выставки в Москве выступил дуэт сестер Мины и Клары Берри. Однако происхождение этих песенок, оказывается, совершенно различно. «Бублички» сочинены (по-видимому, в 1926 году) уже одесским поэтом Яковом Ядовым для куплетиста Григория Красавина, никаких еврейских примет в первоначальном тексте нет (героиню зовут Женечкой, а в загс ее зовет, под рифму, Сенечка), да и мелодия заимствована из какого-то фокстрота. А вот «Папиросы» — сугубо еврейский продукт. Идишский текст песни, сочиненный то ли в 1920-е, то ли в 1930-е годы еврейско-американским актером и режиссером Германом Яблоковым (Хаимом Яблоником) и имеющий параллели в еврейском фольклоре, видимо, предшествовал русскому. А на эту мелодию было написано еще несколько чрезвычайно популярных в свое время песен на идише. Точки над «i» в фольклорных спорах не поставишь, но разыскания, которые проводятся в рамках этих споров, весьма интересны.

Однажды Евтушенко написал:


Интеллигенция поет блатные песни.
Поет она не песни Красной Пресни.
Дает под водку и сухие вина
Про ту же Мурку и про Енту и раввина.
Поют под шашлыки и под сосиски,
Поют врачи, артисты и артистки.
Поют в Пахре писатели на даче,
Поют геологи и атомщики даже.
Поют, как будто общий уговор у них
или как будто все из уголовников.
С тех пор,
когда я был еще молоденький,
я не любил всегда
фольклор ворья,
и революционная мелодия —
мелодия ведущая моя.
И я хочу
без всякого расчета,
чтобы всегда
алело высоко
от революционной песни что-то
в стихе
простом и крепком,
как древко.

Понятно, что Евтушенко отсылает читателя к Маяковскому и как бы пристраивается за великим пролетарским поэтом, который хотел, чтоб к штыку приравняли перо. Ну, Евтушенко уже тогда был сам себе лишённый поэзии Поэт-Гражданин, что прям святых выноси.


Ясно, что термин «русский шансон» — эвфемизм, что-то вроде «жрицы любви». Шансон — это какое-то парижское кафе, запах «Житана» и пива, кожаные куртки и прочая мифология Брассанса. А тут — нормальная блатная песня. Но все же — отчего она так популярна в неблатной среде?

Причин тут, кажется, несколько.

Во-первых, это пресловутая «карнавальность бытия», то есть потребность людей, живущих в некоей стационарной культуре, на мгновение выйти из нее, чтобы вернуться обратно. Озорство, игра в ряженых. Но эта причина как бы на поверхности.

Во-вторых, это известная вековая тяга русского интеллигента к народу. Тяга эта вовсе не связана с реальным пониманием того, как живут низы общества, а представляет такой романтический миф. Как писал один безвестный автор, «в русской же литературе черты благородных дикарей, начиная с “Бедной Лизы” Карамзина, переносятся на русских крестьян либо кавказских горцев». Об этом лучше всего говорит великий (без преувеличения) рассказ Максима Горького «Челкаш» — там, если кто не помнит со школы, дело вот в чем. Есть два вора. Один романтический, ницшеанского толка, а другой — случайно попавший в этот переплет крестьянин, которому надо денег на лошадь, на хозяйство и детей поднять. И сердце читателя (и нынешнего, и того, что сделал Горького вторым, если не первым, по тиражам и гонорарам писателем сто с лишним лет назад) на стороне романтика: крестьянин жалок, мечты его приземлены — он хочет растить детей и хлеб. В общем, как и курсистки дореволюционной России, советский интеллигент хотел припасть к народу и припадал в итоге к Челкашу или герою фильма «Калина красная».

В-третьих, и тут самое интересное, — интеллигент всегда жаждет защиты, его обижают. Вот он и идет на поклон ко злу. Он, будто Мальчиш-Плохиш, заводит себя: дескать, я свой, хоть не буржуинский, а все ж прилежащий к Силе, блатной Силе. Это Сила, на которую уповали многие в девяностые, — вот нас обижает неправильная шпана, а придет на район правильный Пахан и разрулит. Случится у нас закон и порядок, тихая жизнь по понятиям. При этом обыватель, конечно, своей мимикрией даже самого мелкого бандита в заблуждение не введет, но себя точно запутает.

Собственно, весь роман «Мастер и Маргарита» построен на том, что придет кто-то страшный, явится неизвестное Зло, но не только всех напугает, но и вдруг покарает грешников, а малогрешных избавит от ужаса будничных притеснений. Так отечественный интеллигент норовил подольститься к Чекисту, если на него наезжал Милиционер.

Ну и наоборот.

А свободный человек тем и свободен, что ни под кого не мимикрирует и солдатом ничьей Силы не притворяется.

Но народ отходчив, он готов простить (правда, с некоторой, желательно романтической, оглядкой) убийство. А уж вора, особенно беглеца, простит наверняка. Оттого и кормят хлебом крестьянки его, а парни снабжают махоркой.

Шаламов, точный и отчаянный наблюдатель, в своих «Очерках блатного мира» довольно много написал о воровских песнях. Он заканчивает свое рассуждение весьма мрачной констатацией: «Растлевающее значение их — огромно».

Другой сиделец, Андрей Синявский, будто не слыша Шаламова, говорито блатной песне с придыханием. Синявский понимал, правда, в чём его мгновенно упрекнут, и заранее отвечал: «Скажут злорадно: вы бы запели по-другому, когда бы оказались на месте потерпевших. Не спорю. Запел бы по-другому. Но это была бы уже не песня, а печальный факт моей биографии или, возьмем расширительно, «социальное бедствие», «мораль», «полиция», «борьба с преступностью», «юридический казус» и прочее, и прочее, что прямого отношения к поэзии не имеет, а иногда и вступает с ней в неразрешимое противоречие. Это совсем не значит, что искусство «вне социально» или «аморально». Просто социальные и нравственные критерии у него, по-видимому, несколько иные, чем в обычной жизни, более широкие, что ли. Поэтому, например, пушкинский «Узник», как художественный образ, не пройдет по разряду уголовников, хотя не приведи Господь встретиться с этим «орлом» в каком-нибудь темном лесу, где он клевал или клюет свою «кровавую пищу». И Пугачев у Пушкина в «Капитанской дочке» не очень-то похож на свой прообраз, на реального Пугачева, которого тот же Пушкин, в согласии с исторической правдой, непривлекательно описал в «Истории Пугачевского бунта». А без «выдуманного», «поэтического», пушкинского Пугачева (в «Капитанской дочке») нам не обойтись, доколе мы, допустим, ищем постичь и русский бунт, и русскую душу, и народ, и фольклор, и самого Пушкина (просто без Пугачева, как исторического лица, мы в принципе обойдемся). Блатная песня тем и замечательна, что содержит слепок души народа (а не только физиономии вора), и в этом качестве, во множествеобразцов, может претендовать на звание национальной русской песни, обнаруживая — даже на этом нищенском и подозрительном уровне — то прекрасное, что в жизни скрыто от наших глаз. Более того, блатная песня (именно как песня) в своем зерне чиста и невинна, как малое дитя, и глубокой, духовной, нравственной нотой, независимо от собственной воли, отрицает преступления, которые она, казалось бы, с таким знанием воспевает. Но в том-то и дело, что воспевает она нечто другое. Мы не найдем здесь прославления злодейства в его подлинном, бесчеловечном образе, без каких-либо иных поворотов и обертонов, которые его подменяют, смягчают и уводят в сторону, например, «эстетики», «веселья», «несчастной доли», «геройского подвига», «верности», «любви» и т. д. Словно душа народа не может и не хочет признать себя злой, в корне, в основе злой и жаждет добра на самых скользких путях… Славен и велик народ, у которого злодеи поют такие песни. Но и как он, должно быть, смятен и обездолен, если ворам и разбойникам дано эту всеобщую песню сложить полнее и лучше, чем какому-либо иному сословию. До какой высоты поднялся! До каких степеней упал!..» Синявский, правда, оговаривался, что «политзаключенные сталинской поры (58-я статья), на собственном горьком опыте узнавшие цену блатным, всю эту воровскую поэтику подчас и на дух не выносят». Но тут же и возражал: "Позднее, в наше время, мне и другим политическим случалось у блатных находить поддержку, интерес, понимание и неподдельное сожаление, что доброе знакомство не состоялось в прошлом. В ответ на упреки за старые надругательства, среди причин конфликта (хитрость чекистов, свой улов, воровское жлобство и пр.), высказывалось и нелестное о советской интеллигенции мнение: да какие же раньше, при Сталине, были политические?! — вчерашние комиссары, лизоблюды, придурки, кровососы с воли… Слышалась и застарелая каторжная вражда простолюдина к барину. Угодил барин в яму? — сквитаемся. Об этом рассказывал еще Достоевский в «Записках из Мертвого дома» — с болью, но без тени враждебности к своим гонителям. Ста лет не прошло… <…> Новые господа вылупились из того же «народа», что и воры; но вели себя, как «суки», лицемерно, криводушно, настырно, ненавистные вдвойне, в «социально-близкой» и вместе в «социально-чуждой» расцветке. <…> И классовая борьба, к концу 30-х на воле, казалось бы, завершенная, с хаотической яростью заполыхала по лагерям».

Тут много несправедливых слов. Крестьяне, севшие «за колоски», или рабочие, попавшие за прогул, — это вовсе не блатари, и Синявский смешивает понятия, подменяя звериный воровской мир теми людьми, что вовсе не были профессиональными преступниками с воровскими понятиями. С Синявским происходит ровно тоже самое — он видит в блатной среде «социально-близких», повторяя тот же приём, что чекисты в тридцатые годы.

То есть, если блатной мир СССР противостоит Советской власти, если он гоним ею, если вор ненавидит партийца и комсомольца, советского бюрократа и чекиста, так и эстетика воровского мира народна и добра по сути: «метафизически прокурор злее и отвратительнее подсудимого, пускай и формально прав. Не с прокурорами же нам заодно поносить бедную грешницу», «…он спрашивает Мурку о мотивах ее предательства, искренне недоумевая: «Что тебя заставило связаться с лягашами и пойти работать в Губчека?». Потому что это не только утрата нравственности, но и конец эстетики — была ангел, а чем стала?»…

А все дело в том, что Шаламов и Синявский — заключенные из двух разных тюремных миров: один из смертного, по сути, бессрочного, другой из угрюмого, но все же «вегетарианского». Карнавал возможен только в вегетарианском.

Синявский пишет, что «собственно блатной (воровской или хулиганский) акцент и позволил этой стихии на несколько десятилетий сделаться единственно национальной, всеобщей, оттеснив на задний план деревенский и пролетарский фольклор». Он был восхищен вором: «Не следует забывать, что взгляд вора, уже в силу профессиональных навыков и талантов, обладает большей цепкостью, нежели наше зрение. Что своею изобретательностью, игрою ума, пластической гибкостью вор превосходит среднюю норму, отпущенную нам природой. А русский вор и подавно (как русский и как вор) склонен к фокусу и жонглерству — и в каждодневной практике, и, тем более, конечно, в поэтике». И успокаивает тех, кто воспринимает блатную песню чересчур всерьез: «Не пугайтесь! Это он кокетничает. Список загубленных душ в данном случае всего-навсего продолжение костюма, изысканный шлейф, боевое оперение юного денди-индейца. <…> То же относится к сценам убийства. Они лишены буквального содержания и воспринимаются как яркий спектакль».

Это в 1974 году хорошо было уговаривать не пугаться — потом-то многие увидели, что такое вышедший из углов воровской мир, когда одних выковыряли, как зайчиков, из наследных лубяных избушек, других обложили данью, а общественную больничную и школьную денежку растащили. Это был довольно яркий спектакль, с невеселыми, правда, последствиями.

И, чтобы два раза не вставать, можно ещё раз ответить лишь на вопрос: отчего огромную долю этого «блатного пула» составляет еврейский или квазиеврейский фольклор, все эти «Раз пошли на дело я и Рабинович» и «На Дерибасовской открылася пивная»? Как получилось, что в роли «национальной русской песни», «слепка души народа» и проч. в какой-то момент оказались «Мурка» и «Купите папиросы», а в роли любимых фольклорных героев — Рабинович и пылкий Арончик с красоткой Розой.

Дело, видимо, вот в чем. В 1920-е происходило чрезвычайно важное для литературы движение с Юго-Запада в Москву — именно тогда в столицу переехали Бабель, Багрицкий, Катаев, Ильф и Петров. Разумеется, вместе с большой литературой с юга пришли и поминаемые Ильфом «халтурщики Услышкин-Вертер, Леонид Трепетовский и Борис Аммиаков, издавна практиковавшие литературный демпинг». «Одесский стиль» стал неотъемлемой частью русского языка, как в своем «высоком», так и в сниженном варианте.

В этом сложносочиненном компоте и варились те песни. популярности их способствовало, не исключено, не только то, что «полстраны сидело, полстраны охраняло», но и тот ещё факт, что упоминаемые Евтушенко врачи, артисты и артистки, а также писатели с атомщиками в некоторой значительной доле приходились внуками Енте и раввину.

В общем, смыслов тут много.


Извините, если кого обидел.


02 апреля 2012

История про то, что два раза не вставать

Однако, кроме блатной песни, есть на что положиться в русском застолье. Под водку хорошо поют Есенина, да что там Есенина — Некрасов прекрасен в русском застолье.

Песни о разбойниках вовсе не похожи на блатные песни. Пение в застолье, кстати, удивительным образом выявляет культурный уровень собравшихся людей, а так же их чувство вкуса. И уж коли оно у них совпадёт — понеслась душа в рай. Причём это вовсе раз и навсегда данное умение. Я наблюдал музыкальную стагнацию в некоторых сообществах, а то и вовсе упадок: сперва водки становится больше чем нужно, а потом и вовсе попадают мимо нот и здравого смысла.

Так вот, о песнях про разбойников — их довольно много. Очень много песен про Стеньку Разина. Между тем народ безошибочно отделяет от него Емельяна Пугачёва и как раз его-то песнями особо не жалует.

Одна из самых знаменитых народных песен — история Кудеяра.

Музыку к ней написал Николай Александрович Маныкин (Невструев). Человек он непростой, не говоря уж о том, что год его смерти неизвестен. Родился он в 1869 и успел написать огромное количество музыки к драматическим произведениям — от "Бориса Годунова" до Вишнёвого сада". Лет пять он был заведующим музыкальной частью в Художественном театре, затем работал в театре Незлобина, а к тому же написал множество романсов. Но со стихами самого "Кудеяра" вышла чрезвычайная история.

Есть такие вещи, которые как бы от тебя не скрывали, и тем удивительнее оказывается, что чудеса происходили у тебя под боком.

Большинство людей моего поколения проходили в школе знаменитую поэму Николая Алексеевича Некрасова "Кому на Руси жить хорошо", а некоторые даже учили из неё отрывки.

Меж тем именно там один из странников — Ионушка — рассказывает историю Кудеяра — но вовсе не такую, какую мы привыкли слушать в исполнении Шаляпина.

Вот, собственно, что писал Некрасов в 1876 году:


Господу богу помолимся,
Древнюю быль возвестим,
Мне в Соловках ее сказывал
Инок, отец Питирим.
Было двенадцать разбойников,
Был Кудеяр-атаман,
Много разбойники пролили
Крови честных христиан,
Много богатства награбили,
Жили в дремучем лесу,
Вождь Кудеяр из-под Киева
Вывез девицу-красу.
Днем с полюбовницей тешился,
Ночью набеги творил,
Вдруг у разбойника лютого
Совесть господь пробудил.
Сон отлетел; опротивели
Пьянство, убийство, грабеж,
Тени убитых являются,
Целая рать — не сочтешь!
Долго боролся, противился
Господу зверь-человек,
Голову снес полюбовнице
И есаула засек.
Совесть злодея осилила,
Шайку свою распустил,
Роздал на церкви имущество,
Нож под ракитой зарыл.
И прегрешенья отмаливать
К гробу господню идет,
Странствует, молится, кается,
Легче ему не стает.
Старцем, в одежде монашеской,
Грешник вернулся домой,
Жил под навесом старейшего
Дуба, в трущобе лесной.
Денно и нощно всевышнего
Молит: грехи отпусти!
Тело предай истязанию,
Дай только душу спасти!
Сжалился бог и к спасению
Схимнику путь указал:
Старцу в молитвенном бдении
Некий угодник предстал,
Рек: «Не без божьего промысла
Выбрал ты дуб вековой,
Тем же ножом, что разбойничал,
Срежь его, той же рукой!
Будет работа великая,
Будет награда за труд,
Только что рухнется дерево —
Цепи греха упадут».
Смерил отшельник страшилище:
Дуб — три обхвата кругом!
Стал на работу с молитвою,
Режет булатным ножом,
Режет упругое дерево,
Господу славу поет,
Годы идут — продвигается
Медленно дело вперед.
Что с великаном поделает
Хилый, больной человек?
Нужны тут силы железные,
Нужен не старческий век!
В сердце сомнение крадется,
Режет и слышит слова:
«Эй, старина, что ты делаешь?»
Перекрестился сперва,
Глянул — и пана Глуховского
Видит на борзом коне,
Пана богатого, знатного,
Первого в той стороне.
Много жестокого, страшного
Старец о пане слыхал
И в поучение грешнику
Тайну свою рассказал.
Пан усмехнулся: «Спасения
Я уж не чаю давно,
В мире я чту только женщину,
Золото, честь и вино.
Жить надо, старче, по-моему:
Сколько холопов гублю,
Мучу, пытаю и вешаю,
А поглядел бы, как сплю!»
Чудо с отшельником сталося:
Бешеный гнев ощутил,
Бросился к пану Глуховскому,
Нож ему в сердце вонзил!
Только что пан окровавленный
Пал головой на седло,
Рухнуло древо громадное,
Эхо весь лес потрясло.
Рухнуло древо, скатилося
С инока бремя грехов!..
Слава творцу вездесущему
Днесь и во веки веков!

Натуральное дело, призыв Руси к топору и прочие безобразия. Немудрено, кстати то, что поэма публиковалась в цензурированном (и даже дописанном издателями) виде, а так же ходила по рукам в списках. Причём при переписывании варианты множились — что привело и к разным вариантам самой песни.

Ну, а опрощённый вариант следующий (вернее, один из множества вариантов):


Было двенадцать разбойников,
Был Кудеяр атаман.
Много разбойники пролили
Крови честных христиан!
Господу Богу помолимся, древнюю быль возвестим!
Так в Соловках нам рассказывал инок честной Питирим.
Много добра понаграбили,
Жили в дремучем лесу.
Сам Кудеяр, из-под Киева
Вывез девицу красу.
Господу Богу помолимся, древнюю быль возвестим!
Так в Соловках нам рассказывал инок честной Питирим.
Днём с полюбовницей тешился,
Ночью набеги творил.
Вдруг у разбойника лютого
Совесть Господь пробудил.
Господу Богу помолимся, древнюю быль возвестим!
Так в Соловках нам рассказывал инок честной Питирим.
Бросил своих он товарищей,
Бросил набеги творить;
Сам Кудеяр в монастырь ушёл
Богу и людям служить!
Господу Богу помолимся, древнюю быль возвестим!
Так в Соловках нам рассказывал сам Кудеяр — Питирим!

Почувствуйте, как говориться, разницу. Кудеяр приобретает не просто черты благородного разбойника, но в песне он лишается подробностей душегубства. Да и санкционированное Высшими силами убийство пана Глуховского исчезает. И дело не только в боязни цензуры, хотя вот Чуковский в силу обстоятельств своего времени писал: "Судя по этим сборникам, в русском крестьянстве были немыслимы такие, например, народные мстители, как некрасовский Кудеяр или Савелий, богатырь святорусский; это объяснялось не только тем, что подобные сборники просеивались через всевозможные цензурные сита, но также в значительной мере и тем, что собирателями фольклора нередко бывали люди реакционного образа мыслей, тщательно обходившие такой материал. Горький указывал, что «народные песни», печатавшиеся во многих ранних фольклористических сборниках, были песнями «помещичьих хоров» — материалом, «цензурованным помещиками»… Притчу о Кудеяре, призывавшую к кровавой расправе с царизмом, он так удачно замаскировал предварительным текстом о богомольцах и странниках, а также пародийно набожным тоном всего изложения, что цензура, многократно кромсавшая «Пир — на весь мир», никогда не высказывала никаких возражений против этих — наиболее крамольных — страниц…"

Дело-то не в этом. Кудеяр Некрасова и Кудеяр из песни — разные люди. Песенный Кудеяр — раскаявшийся разбойник, Кудеяр из "Кому на Руси жить хорошо" — убийца одухотворённый. С идеей, так сказать.

Кстати, когда Ионушка заканчивает свою историю, случается известная народная реакция. "Народ молчал", проговаривается Некрасов.

И, чтобы два раза не вставать, списки поэмы ходили аккурат в то время, когда народовольцы начали свою охоту.


Извините, если кого обидел.


02 апреля 2012

История про то, что два раза не вставать

От нечего делать начал смотреть телевизор и напал на передачу, которую сделал мой добрый товарищ Дмитренко о Бианки.

Удивительно хорошо добрый Сергей Фёдорович её сделал. Дело в том, что Бианки арестовывали раз пять, и, слава Богу, выпустили. Так вот — этот рассказ иллюстрируется мульфильмом про муравьишку — бежит муравьишка по лесу и всё время спасается.

Эко хорошо!

Кстати — кто занимается доктором Живаго, так вот тому наблюдение. Бианки — доктор Живаго и есть. Он был мобилизован Колчаком в Сибири, но (правда, непонятно как) попал к партизанам сразу после мобилизации. Кажется, там кого-то лечил. Потом его всё так же продолжали арестовывать чекисты и он, от греха подальше двинул в Петроград по фальшивой командировке.


И, чтобы два раза не вствать, напомню о добром моём товарище:


Он был бывший лётчик-истребитель, переделавший себя в литературоведа.

Мне нравились в нём разные мелочи — например, фраза, которую он всегда произносил на вводной лекции: "Вот список тех книг, которые вам стоит подержать в руках". Я её украл и использовал уже на своих лекциях.

Я лётчику благодарен — во-первых, он был правильный преподаватель, а, во-вторых, он никогда не обманывал стилистических ожиданий. Как-то, придя к себе на службу, я увидел на общем столе аккуратно расстеленную газету, которую мы делали. На газете лежал бородинский хлеб, бутылка водки, несколько пупырчатых огурцов и маринованный чеснок. И я сразу догадался, кто это заглянул на огонёк.

Одна женщина как-то попросила его закурить.

— Не курю, но сигареты есть, — сказал он, привставая.

Я восхитился такой предусмотрительностью.

У него было несколько умственных привычек: не любил он коммунистов и носил этот антикоммунизм как линейку в кармане брюк, то и дело вынимая

Впрочем, человек он был основательный — и мне понравилось как-то, что он спросил меня: "А вы, Володя, мне всё сдали? Всё? Отлично, значит, мы с вами можем пить" — это был очень правильный путь преподавательской субординации, которой я потом следовал.

Мы встретились с ним посреди Европы, и, купив какой-то неважной 32-градусной немецкой водки, пришли в гости к одной женщине на русский вечер. Она что-то делала на чужбине, а дома осталось научное издательство, где всё было сосредоточено в одной квартире, и надо было встать рано, чтобы успеть почистить зубы. Детство её было непростым и прошло на Целине — до смерти, говорила она, буду помнить, как подбирала огрызки от яблок у Целиноградской больницы.

Мы сидели посреди чужой страны и чувствовали себя персонажами сразу нескольких романов начала двадцатого века. Век двадцатый, впрочем, уже закатывался под нули.

Лётчик говорил о том, что у немецких женщин особенно хороши колени.

— Коленки у них замечательны, — говорил он, а внизу на улице бушевал третий мир, чадра за чадрой, хохотали французские студентки-негритянки с точёными лодыжками. Впрочем, и у нас понеслось.

Лётчик-литературовед говорил, обняв теряющую сознание славистку:

— Ис-с-с-стребитель заходит на посадочную глис-с-саду…

И при этом водил плоской ладонью мимо стаканов на столе, изображая самолёт. Славистка была ни жива, ни мертва, а что-то вроде сбитого над морем пилота. Да и остальные немцы скоро легли, как в сорок третьем. И вот мы сидели вдвоём, и он говорил, зажав стакан:

— Ну что, разведка?

— Ну что, авиация? — отвечал я.

Мы заговорили о Кампучии: он не то бомбил её, не то восстанавливал. Оказалось, что Запад привёз туда калькуляторы и плееры по бросовой цене, а то и бесплатно. Калькуляторы на солнечной тяге и плееры, которые тут же заголосили местные песни, окончательно похоронили местную письменность и довершили дело Пол Пота.

Итак, ночь катилась по земле, как в фильме Джармуша.

— А у нас в разведке, — сказал я любовно.

— А у нас в авиации, — ответил лётчик, — когда истребитель заходит на посадочную глис-с-саду…

Он пощупал рукой воздух, но молодая славистка куда-то делась.

На следующий день мы поехали в Амстердам.

Мы шли по набережной какого-то канала как Пат и Паташон, как Толстый и Тонкий, и он, взмахивая руками, пенял голубым. Как на беду, в Амстердаме был день гей-парада, и, увлёкшись, мы прошли сквозь толпу зевак, как нож сквозь масло.

— Сергей Фёдорович, — наконец произнёс я. — Не хотел бы вас прерывать, но вы поглядите вокруг.

А вокруг плыли платформы с целующимися мужчинами. Трясли хвостами какие-то упыри, раскрашенные женщины вращали своими шарнирными телами.

И тогда я увидел, как по-настоящему, не в кино, а в жизни, выглядит лицо лётчика-истребителя, который вдруг осознал, что двигатель его самолёта заглох, а рычаг катапульты заело.

Да и куда там было катапультироваться? До своих не дотянешь.


Извините, если кого обидел.


04 апреля 2012

История про то, что два раза не вставать

Накануне, ночью, беседовал с главой КПРФ Зюгановым. Он оказался знатным барахольщиком и собирателем всяких диковин.

Причём даже для сна наш разговор строился довольно абсурдно. Я прикупил где-то в провинции старый ПУАЗО. Видимо, в какой-то воинской части. Или просто стащил из заброшенного военного городка. Зюганов начал меня уговаривать подарить обшарпанный и облезлый ПУАЗО ему. Однако ж я не давался и говорил, что у меня есть несколько старых раритетных книжек — вот их я готов бы был подарить (Я уже забыл, что это были за книжки, что-то типа знаменитой "Использование лосей для нужд РККА" — тем более, что Зюганов на эти посулы не купился, а требовал зелёный ящик. При этом сидел главный российский коммунист в такой открытой с одной стороны палаточке, в которых обычно сидят продавцы квашеной капустой и мёдом на московских уличных ярмарках.

Кстати, чтобы два раза не вставать, изучал сегодня бурление Сети посредством опции friendsfriends — и пришёл в нетихий ужас.

Это ужас что такое — опция эта показывает друзей твоих друзей, но не записанных в твою ленту. То есть "друзья твоих друзей, но не твои друзья".

Не сказать, что я как-то изначально хорошо думал о человечестве, но открывшееся мне поразило.

Это ужас что за бессмысленные, глупые и сварливые люди.

Нет, ну ладно, на пятом шаге все знакомы.

Ну, на четвёртом — уже должно быть много неприятных тебе людей.

Но вот что на первом же шаге… Удивительный жизненный урок.

Это от души… Замечательно. Достойно восхищения.

Ложки у меня пациенты много раз глотали, не скрою, но вот чтоб так, обедом… На десерт… и острый предмет… замечательно!

За это вам наша искренняя сердечная благодарность.


Извините, если кого обидел.


06 апреля 2012

История про то, что два раза не вставать

Я очень люблю поэта Слуцкого. Он был настоящий коммунист и очень хороший поэт.

Однако, дело не в этом.

У меня было очень странное совпадение с одним стихотворением Слуцкого.

Дело в том, что я ещё при Советской власти не был стеснён жилплощадью.

Мои родители разъехались, когда мне было шестнадцать. Они разъехались в разные стороны. И в моём распоряжении осталась двухкомнатная квартира близ старого Арбата, на Садовом кольце. При этом я вёл очень моральный образ жизни — почти монашеский. Не сказать, что я этим теперь горжусь.

Потом я жил в палатках, кунгах, в ДОС — доме офицерского состава на Печоре и в одном Южном месте, в многочисленных гостиницах и студенческом кампусе посреди Европы, в разных чужих квартирах в разных странах — но это всё было не от нужды. А вот у меня есть друг, блестящий учёный, прекрасный семьянин, что признался мне как-то, что у него в жизни никогда не было своей комнаты. И я понимал эту случайную привилегию, дарованную мне судьбой — всегда понимал, что это какая-то привилегия, принадлежащая мне не по праву, а по родству.

Друзья мои были людьми более правильными.


У меня была комната с отдельным ходом,
Я был холост и жил один.
Всякий раз, как была охота,
В эту комнату знакомых водил.
Мои товарищи жили с тещами
И с женами, похожими на этих тещ, —
Слишком толстыми, слишком тощими,
Усталыми, привычными, как дождь.
Каждый год старея на год,
Рожая детей (сыновей, дочерей),
Жены становились символами тягот,
Статуями нехваток и очередей.
Мои товарищи любили жен.
Они вопрошали все чаще и чаще:
— Чего ты не женишься?
Эх ты, пижон!
Что ты понимаешь в семейном счастье?
Мои товарищи не любили жен.
Им нравились девушки с молодыми руками,
С глазами, в которые,
раз погружен,
Падаешь,
падаешь,
словно камень.
А я был брезглив (вы, конечно, помните),
Но глупых вопросов не задавал.
Я просто давал им ключ от комнаты.
Они просили, а я — давал.

Кстати, чтобы два раза не вставать — не нужен ли кому монитор в 19'' со сгоревшей лампой подсветки (может, вам для инсталляций надо), клавиатура и ещё — вполне не надёванная гарнитура для телефона "Моторола"?


Извините, если кого обидел.


06 апреля 2012

История про то, что два раза не вставать

Радостный привет я шлю братьям-католикам. Дай Бог им здоровья и денег побольше.

И, чтобы два раза не вставать, вот глава из старой книги, которая называется "Слово о том, что кролики не всегда то, чем они кажутся".

Вагоны были совершенно обычные, но только очень старые и скрипучие. В углу у двери обнаружилась куча берёзовых веников. Синдерюшкин нагнулся к этой куче и сказал ласково:

— Здравствуйте, дедушка! С почином вас!

Из кучи высунулась борода, и тоненький голосок ответил:

— Ну а как же-с! На Аграфёну Купальницу-с! А ранее — никак не можно-с….

Я представил себе мир вагонных существ, существ, живущих наподобие домовых в идущих и стоящих поездах, но рассказывать ничего никому не стал — тем более Гольденмауэр сам начал говорить.

— Всё-таки, Ваня, — сказал он, обращаясь к Синдерюшкину — всё-таки не понимаю я твоего чувства к кроликам. Я кроликов боюсь. Они загадочные и непонятные. Вот гляди — сейчас всё смешалось: ирландский католик совсем не то что бразильский, а американский — не то что немецкий. Не говоря уже о протестантах. Всё действительно смешалось, как гоголь-моголь, в доме Облонских. И повсюду эти кролики — вот жил я как-то в иностранном городе К., и там под Пасху всегда обнаруживалось много чего загадочного. Вот, например, история с кроличьими яйцами. Сколько и где я ни жил, но никто мне не сумел объяснить, почему символом Пасхи во всей Европе является заяц с яйцами. То есть не в том дело, что заяц не кастрат, а в том, что он яйца либо несёт в котомке, либо среди них, яиц, этот заяц радостно лапами разводит. А сидят эти уроды по витринам, и яйца лежат у их ног или лап, будто бракованные пушечные ядра…

Сидят эти шоколадные, кремовые, плюшевые и глиняные зайцы с шоколадными, кремовыми, плюшевыми и глиняными расписными яйцами — и никто не может мне объяснить этого причудливого сочетания.

— Зайцы рифмуются с яйцами — жалобно сказал я.

— Только в русском языке,[7] — мгновенно отреагировал Гольденмауэр. — А с другими символами как-то проще. С вербами (как, кстати, и с ёлками) понятно — климат.

А вот яйца с зайцами… Плодятся эти зайцы как кролики по весне, недаром они размножались под радостным посвящением Venus. Все кролики носятся туда-сюда со своими и чужими яйцами.

Мария Магдалина, что принесла императору Тиберию округлый плод птицеводства, услышала в ответ, что скорее белое станет красным, чем он поверит в воскрешение из мёртвых. Налилось куриное яйцо кровью, и всё заверте…

Гольденмауэр нас изрядно напугал. Мы даже не обратили внимания на кондуктора, даже если это и был кондуктор. Но это что — мы не испугались человека, что вёз, прижимая к груди, огромный могильный крест. Крест был сварной, из стального уголка, крашенный противной серебряной краской, — но что нам было до него, когда придут кроли-кастраты, и всем трындец. Мы не обратили даже внимание на двух дачников, на головах у которых были пасечные шляпы с опущенными пчелиными сетками.

— Да уж завсегда кровью-то нальётся, — сказал бывалый Рудаков.

— Не перебивай, — шикнул на него Синдерюшкин.

— Итак, — продолжал Гольденмауэр свою пафосную речь, сам не заметив, как встал и вышел в проход между сиденьями. — Замахали кисточками миллионы лакировщиков действительности, замигали светофорами нерождённые цыплята. Всё это понятно по отдельности, но сочетание суетливых ушастых грызунов, что катят перед собой эти разноцветные символы, будто жуки-навозники, меня пугает.

Всё-таки всё это не дураки придумали. Вовсе нет.

Всё это возвестие какого-то масонского заговора, а размер и форма яиц — тайные знаки. А уж когда настанет Пасха, в которую на углу Durinerstrasse заяц будет сидеть без яиц, — нам всем кранты. Это говорю вам я — в вечер накануне Ивана Купалы, в особое время года.

И уж тогда — туши свет, сливай воду…


И с радостью мы поспешили к выходу, лишь только Синдерюшкин махнул всем рукой. Но только пассажир, спавший в обнимку с могильным крестом, поднял голову и подмигнул нам.

Когда мы спрыгнули с подножки, закат уже был окрашен — так, будто в облаках невидимые повара мешали кетчуп с майонезом.


Извините, если кого обидел.


08 апреля 2012

История про то, что два раза не вставать

Как-то (много лет назад) писатель Пронин, который не пил некоторое время, от ужаса стал разговорчив (нет, тарелки он мне бил в другой раз).

Так вот, он вдруг разговорился:

— Я когда-то в детстве замечтал стать писателем, примерно между таксистом и полярным летчиком. Помню даже как: папаша где-то прочел письма Толстого к Бунину (если ничего не путаю). Ну, такие письма «Ваня, ты лох, ты там весь в сраке и Париже, а я на даче с домработницей, у меня тиражи и уважение, надо только не возникать и все будет лучше чем прежде, возвращайся, Вань!» И тогда я осознал, как это клево: писатель. На работу он не ходит, например. Потому что не работает, а пишет. Для меня это было актуально: ну блин я уже полгода как в школу каждый день, в любую погоду, словно мудак как все, в то время как на самом деле я самый умный. И вот я ходил мимо пенсионеров — они там на горке, где лавочка и стакан на ветке, столик и домино — и прикидывал, сколько мне еще так пидорасить до пенсии. Выходило многовато. То есть календариков не напасешься, дни прокалывать. И вот я замечтал стать писателем с ненормированным рабочим днем, то есть отвалить на пенсию как можно срочно.

Ну, в принципе получилось, теперь вот только полочку для зубов на стенку приладить, и можно жить… Но я не о том, я о карме и о судьбе.

Моё поколение — ну, для меня примерно 1963-73, хотя возможны вариации. Поколение редактора субтитров Ээро, чтобы еще сузить рамки — были в те же годы и нормальные люди, наверное. Так вот это поколение оно же вообще-то потерянное. Не в красивом там смысле, а — непригодившееся. Сейчас-то, конечно, это самое поколение лезет изо всех щелей, чтобы как бы тоже покричать: вот, мы есть, мы Быков, Гришковец, Абрамович (про писателей не буду из ревности). Но это все лажа. Потому что на самом деле есть такая штука, как геном.

Я вообще-то не знаю, что такое геном, но я напишу, как я про него себе воображаю. Люди должны быть приспособлены к окружающей действительности, поэтому геном помогает нам родиться именно такими, чтобы получше ее иметь. Действительность, падла, меняется, и тогда имеет нас… И вот, скажем, я был заточен под действительность 1968 года. Я ей идеально шел. В 1968 году я добился бы сразу и многого. Не будем перечислять все возможные поприща — ну, на олимпиаду я бы наверное все же не поехал — но их немало.

Остановимся на советском писателе. Эх, каким бы я мог быть советским писателем!

Мне спится и видится, как я пишу многосерийку про битву за кукурузу. Мне это не трудно — я под это заточен, я просто хочу про сельхозкооперацию, про покорение ледовых полей, про перековку стиляг, ну что-то такое, чтобы добро побеждало родимые пятна вдребезги. Я — такой, у меня есть все необходимые качества. Я даже не интересуюсь, покупают ли мои книги, мне все равно, мне только надо, чтобы их издали огромными тиражами за огромные денжищи, а там пускай под стол подкладывают, в жопу засовывают, буржуйки топят, план заворачивают, мне все равно. У советских — собственная гордость, до фига особенная.

Я бы дружил со властью. Мне прощали бы аморалку и алкоголизм. А как не простить? Иногда я подвязывался бы на год, и меня включали бы в делегации. Я бы фотографировался с Фиделем, с Кимом, с Саддамом. А что — войны-то не было бы, зассали бы янки. Саддам писатель, брат, мы бы давали друг другу автографы, курили кальян. Ну и что, что иракский народ томится? Я вот сейчас томлюсь, и меня никому не жаль. Никто не включит меня в делегацию, а если я сам куда-нибудь припрусь, то никому я там не нужен и не интересен. Вот будь я советский писатель — тогда да, тогда меня водили бы на веревочке везде и ко всем, Джей Ло умоляла бы у сопутствующих товарищей разрешения снять меня в клипе (спящего поперек стола) а Роберто Карлос пригласил поиграть в бильярд — хрен ли ему неграмотному спортсмену со мной еще делать. Все это было бы, а теперь? Мне не пришлось зарывать талант в землю, все зарыли без меня. Наше поколение похоже на выпускников мореходки, узнавших, что все моря и окияны пересохли навсегда. Те, что были прежде нас, успели себя хоть частично реализовать в заданных при проектировании условиях, те, что после — в общем-то, и не знают, каковы были те условия. А тут поманили — и кинули. А ведь мы готовы были уже… Уже начали пьянствовать и безобразничать в промежутках между бездельем и перекурами, и тут оказалось — все. Но всего остального мы не то чтобы не умеем делать, а просто… Просто не хотим же, признайтесь, коллеги. В этом наше предназначение. Конечно, вроде бы и теперь никто не запрещает, но в том-то и цимус: при рыночных отношениях пить и безобразничать сплошь и рядом приходится на свои. Только несоветский идиот может сказать, что в этом есть высокий кайф. Нет. Пить надо не во время работы, а вместо работы, и чтобы зарплата шла, и чтобы блевать на знамя передовиков производства, и чтобы с утра, цвета матэ, бодренько присягнуть на верность марксизму-ленинизму. И совершенно же искренне! Это образ жизни. Эх, каким бы я все же был писателем, каким членом профсоюза. Я бы снимал трубку: что? Что написал этот козел? Нет, конечно, я его давно не читаю, этого мудака, конечно подписываю, конечно зачитаю. Завтра, да. А что напишете, то и зачитаю. Потом сразу вниз, во двор, к автомату с двушечкой: старик, мне сейчас звонила эта блядь… Ну, ты понимаешь. А что я мог сделать, старик? Очередь на квартиру, да… Но ты же знаешь, если бы не это — я бы ее просто послал! И потом, в мае едем во Франкфурт. Вот после Франкфурта — давай созвонимся после Франкфурта? Нет, я сам лучше тебе позвоню. Держись, старик! Как я тебе завидую! А мне, представь, придется эту мерзость завтра вслух читать… Пойду напьюсь. И правда — пойти и нажраться в хлам от отвращения к себе. Какая буря эмоций! Какая востребованность! Орать с балкона: ссал я на вашу власть! и пытаться это сделать, отнимать фуражку у оробевшего участкового — хули, это ж писатель! — потом заставить его пить и рассказать всё-всё.

А еще я писал бы в стол — ну а как же?! Всего одну книжку. А вдруг пригодится? Вдруг удастся передать, опубликовать под псевдонимом, вдруг она там понравится? Да тогда ссал я на вашу власть! Впрочем, это вряд ли. Подумывал остаться у Фиделя, там Рауль сам предлагал, мол, советскому Хэму у нас скидка выйдет. Но — жарко, блин… Очень жарко. А в Переделкино зимой — красота! Идешь от вдовы писателя П. к писателю П., а тот уже в окошко машет, показывает: она в сугробе, достань сразу пару, пару! И потом еще придут первая жена писателя П. и еще поэтесса П., руководительница литературного объединения «В перед!» и вообще.

Творческие отпуска в дом отдыха, от семьи… Агромадные авансы… И за все это — написать полтонны муры. Это что, дорого? Фигня какая. Вот в такой жизни — рыба в воде. Даже можно на старости что-нибудь не подписать. И потом сказать: Сорокин, юнош пучеглазый, я тебя отмазал на комиссии, но ты себя в искусстве любишь или как? Пиши в стол, как все. Хочешь, почитаю? И заставил бы суку слушать. И дочитав пятую страничку, последнюю, сказал бы: ну вот, и я про пидаров умею. А остальное не покажу, надо еще доработать… Надо много работать, Сорокин, и тогда сможешь пить «Золотое кольцо», а не «Солнцедар», а с кольца приход другой, оптимистический приход.

Можно сказать: эка невидаль, сейчас продаться тоже можно. Пиши про борьбу правозащитников за светлое будущее чеченцев, про мерзкие происки вонючей власти. Но нет, это же не то, как вы не понимаете? Моя лира не желает быть блядью сената США, мне неприятно думать, что «не многовато ли баксиз опять просит тот райтер себе на водка?». Нет, моя лира желает быть законной, зло берет: «Малая земля» одна чего стоит, но ведь написали за генсека и встали. А я бы мог художественно развить, оформить, додумать наконец… Я написал бы серию «Прежнев за мир!», да он бы у меня войну выиграл один, целину вспахал и возродил страну один, а потом полетел бы в космос помочь Гагарину вернуться, разрушил бы НАТО, освободил Африку… Дети хотели бы быть похожими на Брежнева!

Но те люди были заточены под чуть другую действительность, они не могли так, непринужденно. Я бы мог. А хрен там и тут. Жизнь не удалась, теперь мне это совершенно ясно. Рыночные отношения губят все, что нельзя продать или купить. Увы, многотомный роман о битве за урожай не продается, потому что не покупается. Комиссары в пыльных шлемах не будут травить анекдоты на моих поминках, вот что обидно. И тогда зачем это все? Написать гениальную книгу, потом еще, ну может три… Сколько это может продолжаться? Где Джей Ло, которой я из чванства откажусь расписаться на жопе? Где это все, что мне положено по геному? Надо было все же идти в полярные летчики. Там белым бело, а ты летишь, и на все насрать.

Поразмыслив, я ответил писателю Пронину следующей речью:

— Это хороший текст и хороший миф. Над этим мифом трудилась уйма народу, и вот они его делали, да. Но это не письма Толстого к Бунину, вовсе нет — это воспоминания самого Бунина в 1949 году о разговоре с Толстым в Париже: «В последний раз я случайно встретился с ним в ноябре 1936 года, в Париже. Я сидел однажды вечером в большом людном кафе, он тоже оказался в нём, — зачем-то приехал в Париж, где не был со времени отъезда своего сперва в Берлин, потом в Москву, — издалека увидал меня и прислал мне с гарсоном клочок бумажки: «Иван, я здесь, хочешь видеть меня? А. Толстой». Я встал и прошел в ту сторону, которую указал мне гарсон. Он тоже уже шёл навстречу мне и, как только мы сошлись, тотчас закрякал своим столь знакомым мне смешком и забормотал. «Можно тебя поцеловать? Не боишься большевика?» — спросил он <…> и с такой же откровенностью, той же скороговоркой и продолжал разговор ещё на ходу:

— Страшно рад видеть тебя и спешу тебе сказать, до каких же пор ты будешь тут сидеть, дожидаясь нищей старости? В Москве тебя с колоколами бы встретили, ты представить себе не можешь, как тебя любят, как тебя читают в России…

Я перебил, шутя:

— Как же это с колоколами, ведь они у вас запрещены.

Он забормотал сердито, но с горячей сердечностью:

— Не придирайся, пожалуйста, к словам. Ты и представить себе не можешь, как бы ты жил, ты знаешь, как я, например, живу? У меня целое поместье в Царском Селе, у меня три автомобиля… У меня такой набор драгоценных английских трубок, каких у самого английского короля нету… Ты что ж, воображаешь, что тебе на сто лет хватит твоей Нобелевской премии?

Я поспешил переменить разговор, посидел с ним недолго, — меня ждали те, с кем я пришел в кафе, — он сказал, что завтра летит в Лондон, но позвонит мне утром, чтобы условиться о новой встрече; и не позвонил, — «в суматохе!» — и вышла эта встреча нашей последней. Во многом он был уже не тот, что прежде: вся его крупная фигура похудела, волосы поредели, большие роговые очки заменили пенсне, пить ему было уже нельзя, запрещено докторами, выпили мы с ним, сидя за его столиком, только по одному фужеру шампанского…»

Очень показательно, что Толстой тут выходит неважной альтернативой бунинскому житью. И так не хорошо, и этак неважно.

Что интересно, так это то, что мысль о прошлом времени меня тоже иногда посещает. При этом я хорошо понимаю, что ничего никуда не делось — только слово «литература» можно заменить на слово «журналистика», это во-первых. А во-вторых, и это самое интересное — что миф основывался на том, что можно написать роман о лесорубах или о любви главного агронома и начальника машинно — тракторной станции, и будут Переделкино и Коктебель, будут белка и свисток, совещания братских литератур и путешествия с инвалютами, переводными рублями, чеками и сертификатами. Ан нет, когда я начал исследовать этот вопрос, то оказалось, что романа, наполненного говном — мало. Нужна нормальная карьерная работа с перегрызанием яремных жил и различными видами секса — причём для получения простых пряников в виде шапки из зверя домашнего, средней пушистости… Эти навыки можно применить и сейчас — и, если не хочется мараться о журналистику, то можно и в лётчики. Правда, лучше не летать самому. Лучше подкатить к взлётно — посадочной полосе на чём-нибудь чёрном и лаковом. И загрузится в «Фалькон», который принадлежит тебе, как и половина всего, что в стране имеет крылья. И лететь в белом безмолвии — потому что в США летают через Северный Полюс. Лететь и гадить на всё — в личном сортире с телевизором.

На это Пронин начал что-то мямлить, но неслышно и жалобно "Фалькон" его, видимо, поразил. "Фалькон" напоминало "флакон". Или "плакон". А я продолжил дальше:

— Нет, даже с нашей точки зрения, а мы-то с тобой, прости пожалуйста, оба долбоёбы известные — даже в 1936 году, когда Толстому оставалось ещё десять лет жизни, это был неважный выбор. Волосы поредели, нездоровье, запреты врачей, впереди колотушка 1937 года… Да, блядь, чему завидовать — паническому ожиданию четвёртого автомобиля, утреннего и чёрного? Последнего? Шагов по лестнице, шевеля кандалами цепочек дверных?

— Завидовать можно только одному: самодовольству. Вот его бы я прикупил, не глядя на затраты. Объективно же взвесить не выйдет, тогда получится, что завидовать надо только маленьким мальчикам, у которых всё впереди. Да и любой из них может цесаревичем Алексеем оказаться. Или Димитрием.

И потом, будучи сам маленьким нецаревичем, я как-то мало задавался поредевшими волосами, что Бунина, что Красного Графа. Вот автомобиль — это да. Каждый день не ездить на работу. Да, сказка из серии: хорошо было при царе, я бы крепостных кажный день порол.

Ну дай помечтать…

Но я не отставал:

— Видишь ли,чего не было у «Третьего Толстого», как называл его Иван Бунин — так это самодовольства. Он всю жизнь был ушиблен своей ублюдочностью (в прямом смысле этого слова). Всю жизнь, когда его называли «граф» — ему казалось, что над ним глумятся. Собственно, над ним и глумились. И неуверенность в своей жизни всё время у него присутствовала. Полный текст разговора Бунина с Толстым даёт понять, что Толстой говорит об автомобиле и коллекции трубок, будто заклинает ужас жизни. Он и Бунина-то зовёт к себе, как человек, который упал в яму с говном, чтобы не одному там сидеть.

— Крепостные… Про крепостных — помнишь, в описываемые времена семидесятых был рассказик такой в «Вокруг света» — там, в конце этого журнала, на последней странице, рядом с оглавлением, печатали крохотные рассказики. Один из них, пера писателя П., был про человека, что хотел очутиться при дворе короля Артура (Наверное, фентэзи любил). Хрясь! И он оказался в подвале — навоз сюда будешь кидать, говорят. А спать на этой дерюге.

Это парафраз известного: времена не выбирают, в них живут и умирают, большей пошлости на свете нет, чем клянчить и пенять, будто можно те на эти, как на рынке, поменять: что ни век, то век железный, но дымится сад чудесный, блещет тучка; я в пять лет должен был от скарлатины умереть, живи в невинный век, в котором горя нет. Ты себя в счастливцы прочишь, а при Грозном жить не хочешь? Не мечтаешь о чуме Флорентийской и проказе? Хочешь ехать в первом классе, а не в трюме, в полутьме? Что ни век, то век железный, но дымится сад чудесный, блещет тучка — обниму век мой, рок мой на прощанье, время — это испытанье. Не завидуй никому, крепко тесное объятье. Время — кожа, а не платье, глубока его печать. Словно с пальцев отпечатки, с нас — его черты и складки, приглядевшись, можно взять.

Ну и последнее, чтобы два раза не вставать… я дурён тем, что всё время талдычу, что все правы. Спор дело высокое, спор подчёркивает то, что оппоненты всем интересны, что ругаемый люб и интересен ругателю, а правота всех сторон имеет кладбищенский, гробовой оттенок.

Пронин ещё, правда сопротивлялся и говорил что-то вроде:

— А вдруг бы я был особенным совписом? Мобуть, я целоваться умею хорошо?

— Но отчего ты думаешь, — резонно отвечал я, — что это уникально? Отнюдь. Несмотря на статью, пидорасы, наши гордые советские пидорасы никогда не сдавались.

— Пидорасы… Дай помечтать…

— Ну, неужели ты думаешь, что я такой тупой мудозвон, что не понимаю, что это мечта? А? Неужели ты думаешь, что я тебе написал чудесного Кушнера, что право, приобретает особый вкус, будучи вместо столбика записанным в строчку, только для того, чтобы подбавить праведного пафоса и Протестантской Этики? Я говорил это тебе всё только от того, что я мечтал обо всём этом лет семь назад, и слёзы текли по моей роже, потому что когда я поступал в Литературный институт, то написал точно такой же текст, но наполненный надеждой, а не горечью кладбищенского прощания. Самый лучший миф — не связанный с реальностью. Мы все эмигранты, бродим по парижам, чистим по вечерам сабли с аненскими темляками и стряхивая пыль с газырей. И дома там никакого нет.

— Ну так дай мне в поддых, дай! — заголосил Пронин.

— В поддых я тебе недам, — злобно ответил я. — Оттого, что лень, хотя нельзя, конечно, не дать — в этаких-то обстоятельствах. Глава твоя полна похоти (или перхоти), вот что реку я тебе. А литература суть семя мужское в буковках — и бабочки изблёванные из уст твоих — всё суть заместитель семени. А коли ты откажешься от жизни плотской, коли семенем своим превращённым писать станешь, такой Пастернак лошадиный с арабскими кровями польётся из тебя, такие мраморные мухи Мандельштама посыпятся — только держись. И будет тебе с того счастье. Большая цистерна пива на колёсиках, целая детская коляска денег и маленький домик в Переделкино в придачу. Кстати, кроме домика в Переделкино тебе ещё дадут пожизненный номер из особого фонда Дома творчества в Малеевке. А потом ещё прилетит к тебе голубой Чубайс внутри вертолёта «Чёрная акула» и подарит тебе батарейки и мороженое «Бетмен и Робинс», и твоя музыка станет, наконец, вечной. Правду говорю я тебе, верь мне.

А бить я тебя не буду, потому что и сам такой — всё тебя слушал и думал: пусть всё вернётся, и будут резвиться непуганные писатели — и я среди них наикращий, потому как не напиваюсь в говно.

И в Переделкино на моём плече будет спать прекрасная поэтесса, и говорить "Вова, они все пьяные скоты, залечи мою истерзанную душу".

— Да, Переделкино! — оживился Пронин. — А вот в Матвеевском? Я и сценарии могу и кошку покормить.

— Конечно, в Матвеевском. Но ещё и на Новокунцевском.

И мы разошлись, довольные друг другом.


Извините, если кого обидел.


09 апреля 2012

История про то, что два раза не вставать

…Сидя на этой даче, пропитанной безумием, я начал вспоминать бутылки нашего прошлого.

Это был довольно странный образ — представить себе того, что пил из твоей бутылки раньше. Я знавал брезгливцев, которых это неприятно волновало. В десятках книг были пропеты оды приёмным пунктам, их жестяным прилавкам и окошечкам, за каждом из которых сидел свой бутылочный Пётр. Был давний способ вынимать продавленные в бутылки пробки, чтобы их, эти бутылки, не забраковал приёмщик стеклотары. Не брали то те, а то эти. Фольгу с бывшего шампанского отскребали в последнюю минуту ключами. Веничкин венчик быстрым движением райского привратника рая проверялся на грех скола.

Особая история была с бутылками, внутри которых болталась, будто скорбное послание, продавленная пробка. Её извлекали по-разному.

Главный метод был хорошо известен — брался ботиночный шнурок, лучше плоский — поскольку и при Советской власти бывали разные шнурки. Из него делалась петля и просовывался в горлышко — бутылка при этом должна быть наклонена, а пробка — занять горизонтальное положение. Петля накидывалась на пробку так, чтобы край петли приходился на дальний конец пробки, и пробковый мустанг тащился к горлышку на этом аркане. Если пробка входила в горлышко можно было считать, что гривенник тебя в кармане. Если, конечно, ты не сэкономил на шнурках, и не использовал гнилые, прямо из ботинок. Этот способ даже пробился сквозь рогатки цензуры, и был описан в опубликованном давным-давно романе: «На полу большой комнаты стояли четыре бутылки из-под вина «Старый замок» с пробками внутри. Войнов сразу же вернулся к бутылкам. Сел на стул, шнурком от ботинок стал ловить пробку в ближней бутылке. Язык высунул. Данилов взволновался, присел возле бутылки на корточки, готов был помочь Войнову советами…» Это были навыки прошлого — когда запрут тебя как маяковского клопа в зоопарке, можно делиться с учёными наматыванием портянок и умением крутить козьи ножки.

Пустую бутылку принимали по десять, винные и водочные — по двенадцать копеек, шампанскими брезговали — говорилось, что из-за долгого внутреннего давления они непрочны. Впрочем, где-то их принимали, и граждане в очереди спешно счищали с горлышек фольгу, орудуя ключами от дома.

Из вереска напиток забыт давным-давно. С ностальгией главное не переборщить — придёшь куда с банкой шпрот и бутылкой дешёвой водки, а теперь тебя мог встретить ливрейный лакей и устроить такую дерриду неузнанному гостю, что побежишь по улице что твой бердяев, стреляя из всех пистолетов.

Пустые бутылки были онтологической деталью нашего прошлого. Есть отдельная история с погоней за стеклянными банками для консервирования — особенно трёхлитровыми, где внутри, будто в переполненном автобусе давились помидоры с огурцами. Но эта история отдельная — консервирование было уделом взрослых того времени, а они сейчас не пишут в Сеть.

Рассказывали легенду о каком-то лётчике, построившем дом из пустых бутылок, обмазанных цементом. Дом этот оказался удивительно тёплым — ведь состоял он из винной пустоты. Причём лётчик был человеком умным, и менял бутылки у окрестных детей на мороженое — современники складывали помноженные на что-то двенадцать копеек и восемнадцать копеек за мороженое и дивились предприимчивости лётчика.

Потом цены дрогнули и непоколебимое величие этих копеек поплыло. Однако и сейчас кое-где торчат будочки приёма стеклотары.

Я как-то долго крутился около такой будочки, что стояла рядом с домом Синдерюшкина — эту будочку роднила с прошлым только записка «буду через 2 ч».

книги 1 р. (как вы понимаете, это я списал на всякий случай)

ящики полиэтиленовые 10 р. (Там были ещё цены на картон и прочие дела, но их мне было переписывать лень).

Итак, бутылки:

туборг балтика 1 р.

клинское коричневое 80 коп.

аррива 70 коп.

бочкарев 50 коп.

путинка 50 коп.

винная 50 коп.

водочная 20 коп.

Прошло несколько лет, и что там, я уже не знаю.

Сторонние проблемы обсуждать не интересно (понятно, например, что оптовые букинисты принимают книги примерно по двадцать рублей, но приёмный пункт работает с бомжами, которые собирают выброшенные книги и оттого такая цена). Интересно другое — теперь бутылки собираются для конкретных заводов — производителей. Причём основной оборот бутылок пивной, и самые малоценные — водочные. Интересно, правда, как вынимают из «Путинки» рассекатель — но ясно, что в фабричных условиях это несложно.

А на чужой даче, где безумие торчало между брёвен как пакля, где неостановимым прибоем шумел разговор о прошлом, главным были бутылки.

Бутылочная почта с её копеечными расценками пыталась что-то донести до меня из сокровищницы прошлого.

Но сокровищ не было, была река Лета стареющих мужчин. Она не стала похожей на Енисей и Миссисипи, он была узкой как подмосковный Иордан, и берега её были покрыты осокой и камышами, где, кивая узкими шеями, ещё плавали бутылки нашего детства. Вода была подёрнута ряской, и подходы к берегу были покрыты следами в одну сторону.

Мы уже сняли ботинки и собирались расстаться с нашими глупыми воспоминаниями в этой воде цвета бутылочного стекла.


Извините, если кого обидел.


10 апреля 2012

История, про то, что два раза не вставать

Тринадцать лет. Кино в Рязани,

Тапер с жестокою душой,

И на заштопанном экране

Страданья женщины чужой.

Константин Симонов

Заговорили о порнографии, и оказалось, что всякий помнит своё первое порно. Есть у мужчин, по крайней мере у мужчин, такое сентиментальное чувство, схожее с первой любовью и ностальгией по школе. У советских людей это чувство особенное — но, не знаю, может у английских мальчиков из католического пансиона что-то есть.

Как-то мы с друзьями обсуждали порнографию нашей юности, что так нас тогда впечатляла. И всякий согласился с тем, что хотел бы её пересмотреть — мы помнили лица этих женщин, они казались нам неземными существами. Одно слово — жрицы, они были жрицы и вообще существа потустороннего мира.

Сейчас нам было плевать на качество, и на что сейчас техника шагнула вперёд — это была первая любовь.

А теперь это мир машинерии и автоматического перевода, который продирается к нам через спам: «Миниатюрный малыш берет шляпу в задницу после этого её подруга делает поездку в Рим. Эти леденцы ели шоколадные отверстия друг друга так неистово …однако, определенно была одна вещь, что они отсутствовали — и что вещью был большой мясистый донг! К счастью, довольно скоро парень присоединился к их компании и проклятье… Этот распутник заслуживает всей зависти в мире! Птенцы сразу сходили с ума, когда он появился перед ними! Они пошли, унося его прут, укладывание в мешки чая его шары, облизывая его — и, конечно, он не пропускал возможность танцевать немного с шоколадкой также!»…

Однажды под Новый год по телевизору показывали «Греческую смоковницу», фильм под который не дрочил в своё время только бесчувственный комсомолец.

Ну, может, Ходорковский не дрочил — и с тех пор пошёл по кривой дорожке.

Я сейчас удивляюсь — какое непритязательное говно, ан всех тогда перепахала. Мой товарищ чуть не выкинул видак с кассетой в окно, когда у него свет погас — было известно, что менты сначала вырубают свет на щитке, что на лестничной клетке, чтобы никто не смог вынуть кассету, а потом вламываются в квартиру с обыском. Впрочем, всяк рассказывает эту историю с перегоревшими пробками про своего приятеля.

Добрый мой товарищ, писатель Пронин, как-то зашёлся от зависти, когда узнал, что нашей компании первое порно выдал драматург Шатров. Драматург так ещё подмигнул, что мы сразу всё поняли, мы за этот миг-под-мигивания прожили целую жизнь, мы повзрослели и начали бриться, начали смотреть на мир с иронией, держать спину прямо, — и всё прежде, чем взяли в руки этот свёрток, этот пакетик с кассетой.

Кстати, там внутри была довольно известная дама Amber Lynn.

Писатель Пронин стал, правда, стесняться, и, вспоминая имена погасших звёзд, причитал: «А вдруг люди подумают, что я это всё смотрю?!»

Я решил его успокоить и сказал:

— Брат, я научу тебя, как надо говорить. Действительно, люди злы и нетерпимы, но их легко обмануть.

К примеру, вслушайся в слова: «Я люблю порнуху» и «Я люблю винтажное порно».

Это вроде как «Потёртая куртка» и «Потёртая кожаная куртка». Достаточно использовать слово «винтаж» (это слово короче, чем «винтажное», и произносить его легче). Его удобно произнести даже если ты привёл в дом женщину и вдруг понял, что на прошлой неделе кто-то наблевал на кухне, а ты не вытер.

Писатель Пронин тут же понимающе закивал, и я, ободряя его, сказал, что теперь всё у нас пойдёт на лад, мы все начнём с завтрашнего дня жизнь набело и увидим ещё многое, пока почувствуем холод и лёд в руке, опустившейся нам на плечо. Ничего не бойся: за серыми всегда приходят чёрные, за чёрными приходят красные, за красными приходят голубые, и переходит ветер с востока к северу, а потом переходит на круги своя.

Нужно знать немногое: если ты признаешься в том, что посмотрел «Горячие попки — 6», тебя смешают с грязью. А вот если ты признаешься в любви к Брижитт Лайе, и выкажешь знание того, что сейчас она бодро работает на радио, если ты намекнёшь на то, что предпочитаешь фильмы «Альфа Франс» новому немецкому стилю — ты уберёшь всех на раз.

Люди презирают порок чистый и искренний, но склоняются перед пороком утончённым.

Мир жесток, и люди — козлы.

Да.

У меня, впрочем, иная проблема — если я вывешу свою фотографию обнажённым в номере отеля, то вовсе не снисщу любви всех дам, а, наоборот, войду в историю василиском. Читатели мои окаменеют, и их придётся расставлять в качестве садовых гномов в Парке Культуры им. Горького.

Так что у некоторых есть фора.


Извините, если кого обидел.


10 апреля 2012

История, про то, что два раза не вставать

Понятно, что подлинный день космонавтики должен отмечаться 1 декабря. Это тот день, когда улетел с космодрома советский корабль, и никто не знает — куда. Если кто не верит, то может обратиться к летописи полётов космических кораблей "Восток".

Все думают, что это история про з/к Васильева и Петрова з/к из Известной песни, а так же считают, что это подлинная история Незнайки и Пончика. А ещё говорят, что это история Малыша и Карлсона. Но это уж вам судить.


Вот, чтобы два раза не вставать, вот он, этот традиционный рассказ, что называется "День Космонавтики":


Они ползли по ледяной пустыне как мыши под снегом — медленно и невидимо человеческому глазу.

Только снега здесь почти не было — ветер отшлифовал пустыню, укоротил ветки дереву карагач и примял саксаул. Недоброе тут место, будто из страшной сказки. Летом — за тридцать градусов жары, а зимой за тридцать мороза. Растет здесь повсеместно верблюжья колючка, которая только верблюду и в радость, зато весной тюльпаны кроют землю красным советским знаменем.

Так что, может, и нет этого мира вовсе, нет никакого посёлка Тюра-Там, от которого движутся два зека уже километров сорок. Ничего вовсе нет, а придумал всю эту местность специальный особист за тайной картой. Сидел особист в кругу зелёной лампы, и сыпал карту пепел империи. И там где падал этот пепел от папирос «Казбек» — там возникали города и заводы, там миллионы зека ударяли лопатами в землю. Там, повторяя вьющийся от папиросы дым, вились по степи дороги, а там, куда ставил особист мокрый подстаканник — возникали моря и озёра.

Но встанет он, повелитель секретной земли, из-за стола, проведёт по гимнастёрке рукой, поправляя ремень — скрипнет стул, щёлкнет замок несгораемого шкафа.

И не будет ничего — пропадут горы и долины, высохнут моря, скукожится земная поверхность. Ничего не будет — ни звонких восточных названий, ни стёртых и унылых русских, дополненных арабскими цифрами.

Тех имён, которым, как сорной траве, всё равно, к чему прицепиться, где прорасти — украсить дачный посёлок или пристать к подземному заводу.

Нет ничего, только карта, только след карандаша и шорох тесёмок картонной папки, в которую спрятали пароходы и самолёты.

Глянет сверху, из вибрирующего брюха шпионской птицы, круглый воровской глаз, захлопает, удивится: под ним пустота да равнодушная плоская природа.

Ищет шпион след от подстаканника, кружки и стрелы, а на деле есть только стальной холодный ветер колкий снег да звериный след.

И больше нет ничего.

Два живых человека ползли в этом придуманном мире, держась кромки холодного бархана.

Добравшись до первой линии оцепления, они притаились у самых сапог часового в тулупе. Но тот ничего и не заметил, потому что завыл, заревел надрывно в темноте мотор — ударили издалека фары грузовика. За ним махнул фарами по степи, умножая тени, второй, а за тем — третий.

Грузовики шли медленно и у невидимой границы встали. Петров и Васильев неслышными тенями метнулись к последнему. Они летели как листья на стремительном ветру — да только притвориться листом нельзя в пустой степи — нет тут листьев, нет дерева на сотни километров вокруг. Притворишься листом — сразу распознает тебя часовой, а вот тенью — ничего, и ветром — сойдёт.

Тенью перевалились Петров и Васильев через борт грузовика, ветошью умялись между фанерных ящиков и продолжили путь.

Обнявшись, как братья они дышали друг другу в уши, чтобы не пропадало тепло дыхания.

— Терпи, Васильев, терпи — скоро уже. Скоро, скоро — дыханье шелестело в ухе, а во втором ухе не пошелестишь, не пошепчешь. Нет у Васильева второго уха — срубило его лопнувшим тросом при погрузке. Стоял бы Васильев на три пальца левее, закопали бы его рядом с шахтой.

— Где Васильев, — спросили бы его сестру Габдальмилю, — где, где Васильев?

И ответила б она чистую правду — в Караганде Васильев, растворился в степи и шахтных отвалах, превратился Васильев в суслика или сайгака, скачет весело по весне или, наоборот, стоит посреди степи топографическим столбиком — свистит на бедность огромной страны.

Но стоял Васильев как надо и еще шесть лет ходил на развод, хлебал баланду и слушал, как не суслик свистит, а свистит ветер в колючей проволоке. Он был на самом деле крымским татарином и сидел долгий срок за гордость своей неправильной национальностью. Васильевым его записали в детском доме, да только имя Мустафа так и не превратилось для него в Михаила. Перед тем, как они спрыгнули с товарняка на пустынном зааральском перегоне, он долго молился у вагонной стены, сидя на коленях. Он молился о своём народе и всех людях, что сидели с ним в разные года. Васильев думал, что Петров его не слышит, но Петров не спал — он слышал всё. Петров сидел половину своей пятидесятилетней жизни — с перерывом на четыре военных года. Он мог услышать, как крыса ворует чью-то пайку на другом конце барака.

Но русский понимал татарина, и сам бы молился, да не было у него веры.

Четыре года собирался Васильев, собирался душой и телом — прыгнуть в степь, что цветёт по весне и услышать свист суслика перед смертью, да не прыгнул сам.

Потому что встретил Петрова, что был сух и плешив, и глаза их сошлись вместе, припаялся один взгляд к другому — потому что всё сможет стукач, да не сможет глаза поменять. Глаз стукача жирный и скользкий, глаз блатаря пустой и страшный, глаз мужика круглый и налит ужасом. Только у Петрова глаз весёлый — потому что ничего не боится Петров, думает, что ему помирать скоро — статья у Петрова такая, что по ней сидеть Петрову в чёрной угольной дыре ещё десять лет, которых он не проживёт. Сдох усатый, сгорел в топке лысый со своим пенсне, подевались куда-то бородатый и очкастый на портретах в КВЧ, а Петрову трижды довесили срок — и не приедет нему специальный партийный человек, не выдадут ему пиджак и справку о реабилитации. Потому что бежал он с зоны уже дважды, потому что Петров и так-то жив по случайности — случайно его не выдали недодавленные танками зеки-бунтовщики. Оттого весело Петрову и бьётся у него в глазах сумасшедшая задумка, помноженная на рассказы соседа по нарам с вечной, как Агасфер, фамилией Рабинович.

Сразу поверил Петров Рабиновичу, поверил и Васильев Петрову. Помирать, так с музыкой, помирать — так в центре холодного ветра, в том месте, где бьётся адский огонь посреди степи.

Верит Васильев Петрову, а Петров — Васильеву тоже верит свято, как может верить русский человек татарину. Потому что Петров — солдат и вор, а Васильев — крымский татарин.

Лежат они, обнявшись, несёт их машина — и не видит их никто — не раззява часовой, ни шпионский глаз в самолёте — нет самолётов над степью, а последний догорел весной над Уралом.

Нечего сюда чужим глазам соваться — здесь из земли растёт огромная морковка, торчит из земли острым носом — смотрит в землю ботвой.


Они ползли, спрыгнув из кузова, целую вечность, но в тот момент, когда Васильев уже начал засыпать от изнеможения, они уткнулись, наконец, в первую полосу колючей проволоки.

Петров полз впереди и начал прокусывать самодельными кусачками дыру в заграждении.

— В сторону не ходи, — прохрипел он, не оборачиваясь. — Тут наверняка мины.

Васильев не ответил — его рот был забит холодным ветром.

Они миновали и эту полосу, а потом ещё несколько, пока не выбрались на пространство перед гигантским котлованом. Местность казалась пустынной, только указательный палец прожектора обмахивал степь — а сколько служивого люда сидит по укромным местам, то известно только главному командиру.

Но вот, прямо перед ними, возникла огромная свеча ракеты.

Два зека отдыхали — в последний раз перед броском. Ватники, хоть и были покрашены белой масляной краской, намокли, но оба беглеца не чувствовали их тяжести.

— Она, — удовлетворённо отметил Васильев. — «Семёрка». Это её Рабинович конструировал, ещё в пятьдесят четвёртом. Семь, кстати, счастливое число.

— Точно всё решил, а? — крикнул ему в ухо Петров.

— А у нас выбора нет, как мы колючку перелезли. Да и вообще выбора у человека нет, всё на небе решено. — Васильев притянул колени к груди, чтобы ветер не так сильно холодил тело.

Выбор был сделан давно, когда Рабинович заставлял их учить наизусть карту местности и конструкцию ракеты.

Нарушители проползли через двойное оцепление и начали карабкаться по откосу стартового стола к самой ракете.

Прямо перед ними стоял часовой, и Петров вытащил из-за пазухи заточку.

— Только не убивай, — выдохнул Васильев. — Не надо, совсем нехорошо будет, да.

— Это уж как выйдет, — угрюмо отвечал Петров, — У них своя служба, у нас своя. Если б я так в охранении стоял под Курском, ты бы тут один валандался. Или на фольварке каком-нибудь мёрзлую картошку воровал у немецких хозяев, вот что я скажу.

Но часовой переступил через кабель, сделал несколько шагов сторону, и вот, снова двумя тенями Петров и Васильев метнулись к лестнице на небо. Рядом с ними из ракеты вырывались струи непонятных газов, пахло химией и электричеством.

Фермы обледенели, они свистели и выли, да и по железной лестнице карабкаться было трудно. Наконец, Петров и Васильев достигли верхней площадки.

Петров потрогал белый бок ракеты и дверцу в этой гладкой поверхности. Потом достал заточку и, поковырявшись в замке, отвалил люк — там, внутри, был ещё один, только круглый.

В последний раз оглянувшись на огни в степи, товарищи закрыли за собой оба люка. Клацнуло, ухнуло, без скрипа провернулся барашек, отгородив их и от свиста, и от ветра. Петров достал кресало и запалил припасённый клок газеты.

— Тут человек! Спит!

Держа наготове заточку, Петров приблизился к телу, одетому в красный комбинезон. Поперёк лица космонавта он увидел надпись: «Макет».

— Что это? — открыл рот Васильев.

— Не робей, парень. Это чучело.

— Что за чучел, из кого? Зачем? — смотрел Васильев на человека, у которого вместо рта и носа — чёрные буквы.

Они осматривались, чувствуя, как напряжение отпускает, как становится холодно.

Вдруг звук из другого мира дошёл до них.

— Собаки, собаки, идут к нам — забормотал Васильев.

— Ты что, какие на этой вышке собаки? — Петров посветил газетой, но и вправду увидел собаку. Внутри странной глухой клетки сверкал собачий глаз.

— Ну вот, ёрш твою двадцать — и здесь под конвоем! — Петров развеселился. — А ты знаешь, как эти придурки собаку назвали, а? Пчёлка! Смотри, тут, над второй, ещё написано: «Мушка»?

Они начали хохотать. Петров густо и хрипло, а Васильев тонко и визгливо. Это была истерика — они хлопали друг друга по бокам, бились головами и спинами о близкие стены, хохот множился, собаки скулили от испуга, и вот Васильев, размахивая руками, случайно задел какой-то рычаг.

Внутренность шара залил мёртвенный свет.

— Ну вот и оп-паньки. Давай устраиваться, — и Васильев стал потрошить человечье чучело. Манекен оказался набит какой-то трухой, бумагой и серебристыми детальками с проводами. Наконец, Васильев успокоился, надел трофейный комбинезон. Петров неодобрительно посмотрен на него и ничего не сказал. Сам он сел в кресло вместо манекена и попробовал подёргать ручку управления.

— Ничего, я самоходку водил, так и тут справлюсь. Только не люблю я, когда люки задраены, люки задраены — спасенья не жди. У нас вот под Бреслау в соседнюю машину фаустпатрон попал — снаружи дырочка, палец не пролезет, а внутри тишина. Только слышно как умформер рации жужжит. Я с тех пор с задраенными люками никогда не ходил. А это что? Что это здесь на табличке: «тангаж»? Вот здесь — «крен», понимаю. «Рысканье» — тоже понимаю. А «тангаж»?

— «Тангаж» — это так, — Васильев сделал неопределённое движение рукой.

Внезапно мигнули лампы на приборной доске, харкнул на потолке динамик, застучало что-то внизу под ними. Заполнил уши тонкий свист, который потом перешёл в рёв.

Внутренность корабля вибрировала, собаки завыли, а Васильев свалился за клетки. Снова хрюкнул динамик, забулькала непонятными словами чья-то речь.

— Телеметрия, — захрипел голос сверху, — Что за дела? Что это нам видно?

— Что видно?

— Почему у вас в объективе тряпки?

Петров и Васильев слушали голоса, несущиеся с потолка.

— А знаешь, братан, — сказал Петров, — это ведь ты им кинокамеру им ватником закрыл, вот они и надрываются.

Шум между тем усиливался, и вдруг страшная тяжесть навалилась на них.

Хуже всех пришлось Васильеву. Петров лежал, удобно устроившись в кресле, собаки скулили в своих алюминиевых норах, только Васильев орал в неудобной позе у иллюминатора.

Он замер — что-то отвалилось от их корабля и ушло вниз — но тут же вспомнил, что и об этом тоже, как и о многом другом, их предупреждал Рабинович.

Ощущение тяжести стало понемногу уходить. Васильев почувствовал, как его тащит по борту, и зацепился ватником за какой-то крюк. Петров повернул к нему лицо, залитое кровью. Тугие красные шарики вылетали у него из носа и застывали в воздухе.

— Вот ведь Рабинович рассказывал, но я не думал, что это так странно, — Васильев завис над пристёгнутым Петровым, — Рабинович всё знал… Жалко мы его не взяли.

— У Рабиновича дети, да и куда тут Рабиновича девать. Не пролезет сюда Рабинович. Но ведь дело, парень, в другом — никто, кроме Рабиновича, про нас теперь не расскажет. Только он людям и донесёт — вот в чём фенька. И то, что первыми были мы, а не эти — в погонах. Это наш мир, мы его строили, мы его от германского фашизма отстояли и снова строили. Это мы должны были лететь, а не они. Они потом полетят, а нам ждать нельзя. У нас времени нет, у нас только срока.

В этом, Васильев, фенька и есть.

Земля в иллюминаторе выгнулась как миска, и Петров с Васильевым принялись разглядывать континенты. Васильев вытащил Пчёлку из клетки и начал чесать её за ухом.

— Вот и кругосветку сделали, — сообразил Васильев. — Где садиться-то будем? К нам-то нельзя, может, к кому ещё?

Об этом они как-то не думали. Дело было сделано, невероятное дело к которому они четыре года шли как на богомолье, а что делать дальше — никто не знал.

Бывшие зеки задумались.

— Нет, у немцев я живой не сяду. Да и у англичан тоже. Это всё равно, что Родину продать. Получится, что нас правильно сажали, и тогда всё напрасно. Значит, они правы во всем, а мы пыль лагерная, вши-недокормки. И в Америке не сядем, они наш аппарат раскурочат себе на пользу, а мы, значит, как ссученные, будем с этими собаками в цирке подъедаться?

— А куда лететь-то? — Васильев выпустил собаку из рук, и она поплыла в воздухе, смешно дёргая лапами. — Планет много, не то семь, не то девять…Может, на Марс?

Петров задумался.

— Нет. На Марс не пойдём, я слышал, что там каналов много.

— Ну и что, что много? — удивился Васильев.

— Мне Каналстроя и его каналов в жизни хватило. Мне хватило и Имени Москвы, и Главного Туркменского. Я к Марсу оттого большого доверия не испытываю. Мы к Венере пойдём, — и Петров подмигнул. — Только держись.

И он, пристегнувшись к креслу, налёг на штурвал.

Корабль чуть принял вправо и накренился.

Васильев приник к иллюминатору, тыча пальцем туда, где неслись мимо них необжитые вольные звёзды.


Извините, если кого обидел.


12 апреля 2012

История про то, что два раза не вставать

— Скажите, дедушка, как тут пройти на небо?

Сторож посмотрел на молодого человека, прищурил один глаз, потом прищурил другой, потом почесал себе бородку, еще раз посмотрел на молодого человека и сказал:

— Ну, нечего тут задерживаться, проходите мимо.

— Извините, — сказал молодой человек, — ведь я по срочному делу. Там для меня уже и комната приготовлена.

— Ладно, — сказал сторож — покажи билет.

— Билет не у меня; они говорили, что меня и так пропустят, — сказал молодой человек, заглядывая в лицо сторожу.

— Ишь ты! — сказал сторож.

— Так как же? — спросил молодой человек — Пропустите?

— Ладно, ладно, — сказал сторож, — идите…

Молодой человек улыбнулся, поднял руку в желтой перчатке, помахал ею над головой и вдруг исчез.

Старик понюхал воздух. В воздухе пахло жжеными перьями.

— Ишь ты! — сказал старик, распахнул куртку, почесал себе живот, плюнул в то место, где стоял молодой человек, и медленно пошел в свою сторожку.


Дело было несколько лет назад. Кто-то из знакомых рассказал мне, что в моём районе — я тогда жил близ площади Маяковского — видели сумасшедшего. Нет, не маньяка, а так, обычного честного сумасшедшего.

Я хмыкнул, но на следующий день пошёл выносить мусор и увидел вдруг человека странного вида. Так в те годы ходили по городу гербалайфщики. Это почтенная, но забытая профессия объединяла продавцов гербов и украшений из старой советской жизни.

Я переложил пакет с мусором из одной руки в другу, и стал его чуть раскручивать, ожидая просьб. Обычно гербалайфщики просили денег на новые гербы или на колосья для имеющихся старых.

Но человек очень вежливо спросил:

— Вы извините, я сам не местный, но вот где тут продажные женщины стоят?

Я жил неподалёку не только от площади Маяковского, но и от Тверской улицы — но географически рынок этих услуг давно изменился.

— Ну, — впрочем, ответил я человеку, — там-то и там-то. Только сейчас вы их не увидите, потому как день на дворе.

— Хорошо, — отвечает он, ничуть не удивившись. — А это дорого?

— Э… — произнёс я, метнув свой мусор в контейнер — долларов сто, а то и двести.

— Ничего, ничего, — говорит он спокойно. — Я из другого города.

И удалился, оставив меня в недоумении.


Извините, если кого обидел.


12 апреля 2012

История про то, что два раза не вставать

Вообще-то это история про Мейерхольда, но, если покопаться, это история про писателей второго ряда, которые интереснее, чем писатели первого. Но если покопаться ещё, то эта история вовсе не о них.

Я чрезвычайно люблю русских писателей второго и третьего ряда. Среди тех, что я читал пристально, внимательно, и перечитывал самые непопулярные вещи — Юрий Герман. У него, в частности, есть одно место в воспоминаниях о Мейерхольде. Герман рассказывает, что он не носил галстуков, расхаживал в коричневых сапогах, в галифе, в косоворотке и пиджаке. И вот однажды, его как молодого драматурга, Мейерхольды повезли его на прием в турецкое посольство. «И тут случился конфуз: швейцар оттёр меня от Зинаиды Николаевны и Мейерхольда, и я оказался в низкой комнате, где шоферы дипломатов, аккредитованных в Москве, играли в домино и пили кофе из маленьких чашек. Было накурено, весело и шумно. Минут через сорок пришел Мейерхольд, жалостно посмотрел на меня и произнес:

— Зинаида Николаевна сказала, что это из-за твоих красных боярских сапог тебя не пустили. Ты не огорчайся только. В следующий раз Зина тебя в нашем театральном гардеробе приоденет, у неё там есть знакомство…

Шоферы дипломатических представительств с грохотом забивали «козла». Какое-то чудище в багровом фраке, в жабо, в аксельбантах жадно глодало в углу баранью кость. Иногда забегали лакеи выпить чашечку кофе. Забежал и мажордом.

— Этого я всегда путаю с одним послом, — сказал Всеволод Эмильевич. — И всегда с ним здороваюсь за руку. Он уже знает и говорит: «Я не он. Он там в баре пьет коньяк».

Мейерхольд подтянул к себе поднос, снял с него чашечку кофе, пригубил и, внимательно оглядевшись, сказал:

— Здесь, знаешь ли, куда занятнее, чем наверху.

В следующий раз надену твои розовые сапоги боярского покроя, и пусть меня наверх не пустят. Кофе такое же, а люди интереснее. Ох, этот народец порассказать может, а?

Долго, жадно вглядывался во всё и во всех, словно вбирая и запоминая живописные группы людей, и неожиданно со сладким кряхтением произнес:

— Как интересно! Ах, как интересно! Ай-ай-ай»!

Дело, конечно не в Мейерхольде, собственно. Вот эта фраза про «чудище в багровом фраке, в жабо, в аксельбантах жадно глодало в углу баранью кость» главнее всего остального. Если Герман придумал всё это с начала до конца, то это ещё лучше. Дипломатическое чудище, кость, шофёры.

Даже можно опустить появление знаменитого режиссёра — эта кода излишня. Надо рассказать про баранью кость и просто прибавить: «Это меня сразу насторожило».

Меня попросили пояснить эту мысль, и я это сделаю, хоть только что и порицал этот метод. Совершенно неважно, съедят ли кого в конце, вытащат ли молодого драматурга из лакейской, или нет. Главное — дать слушателю или читателю самому представить картину, и отчасти придумать финал.

Тут и скрыто то, чем литература спасётся.

Можно и всё рассказать подробно — Наташа вышла замуж за Пьера и проч., и проч. В этом смысле самая хорошая вещь в только что упомянутом финале толстовского романа маленький Балконский предвидит своё страшное будущее, но об этом говорится вскользь, как о пушинке, пролетевшей через комнату.

В тех же воспоминаниях есть и ещё один эпизод. Герман пишет: «Однажды я достал бутылку дефицитного, как тогда говорилось, мозельвейна.

Мейерхольд, пофыркивая, медведем вылез из ванной комнаты, распаренный сел в кресло, велел мне самому отыскать в горке соответствующие вину фужеры. Открыв бутылку, я «красиво» налил немножко себе, потом ему, потом себе до краев. Мейерхольд, как мне показалось, с восторгом смотрел на мое священнодействие. Погодя, шепотом очень заинтересованно осведомился:

— Кто тебя этому научил?

— Официант в «Национале», — с чувством собственного достоинства ответил я. — Там такой есть старичок — Егор Фомич.

— Никогда ничему у официантов не учись, — сказал мне тем же таинственным шепотом Мейерхольд. — Не заметишь, как вдруг лакейству и обучишься. А это не надо. Это никому не надо».

При этом, мало-мальски начитанному человеку, даже незнакомому лично с Егором Фомичом, известно, откуда пошёл этот ритуал. В первый бокал могут попасть вместе с вином, и крошки от пробки. От них-то и избавляют собутыльника, то есть — собеседника.

Так, Мейерхольд совершенно ложно интерпретирует etwas, а потом завершает всё это максимой — совершенно верной.

Это чрезвычайно интересная драматургия.

Но она немного настораживает. Некоторые люди, услышав эту историю, говорили, что Мейерхольд походя выразил презрение к официантам как к классу («никогда ничему не учитесь» у них) и одновременно унизил своего молодого собеседника (косвенно обвинив его в лакействе), который хотел быть учтивым». Как в настоящем театре, мои собеседники додумывали ситуацию. Дело в том, и это видно из его рассказа, что Герман не подлинно учтив, а только рисуется. Он, надувая щёки, наливает вино знаменитости (а знаменитость тоже известный позёр, как это видно из рассказа и как говорят многочисленные воспоминатели), и вот знаменитость объясняет Юрию Герману, что всё это вовсе не так естественно.

Кстати, чтобы два раза не вставать — я тоже не любитель красивых максим — рукописи не горят, ваших стихов не читал, но читал другие, никогда не просите, сами всё дадут. В этих заёмных фразах вообще наглая уверенность вытесняет смысл.

Читал другие стихи, о них и говори. Ничего не проси — так и сам имей мужество смотреть в глаза помирающих домочадцев, не дождавшихся того, что им дадут. Что за фехтование чужими афоризмами? Оно ничего не объясняет, а только сводит любую мысль к шукшинскому "Срезал!".

Драматургия рассказа писателя Германа именно в том, что всё верно. И вино так имеет смысл наливать, что и я сам проделывал много раз. И, одновременно — то, что официанты — народ своеобразный, учиться у них опасно, не говоря уж о прямом лакействе и хамской вороватости некоторых из них.

Правда и то, что называется неловким алхимическим выражением «сфера обслуживания» и внешняя красота её привычек — очень опасная штука. Они загоняют обычные эмоции внутрь, но те никуда не пропадают и ищут себе другой выход.

Вот если у кого-то сын капризничает за столом, то можно дать ему подзатыльник. Официант не может дать подзатыльник клиенту — он идёт на кухню и плюёт ему в салат. А потом, улыбаясь, сдерживая ненависть, несёт этот салат на подносе.

Есть ещё много разных профессий в сфере обслуживания, у которых учиться можно, но занятие это очень рисковое. Например, проститутки — я близко знал нескольких.

В общем, в сфере обслуживания есть такие ухватки, у которых острый не только клинок, но и рукоять.


Извините, если кого обидел.


13 апреля 2012

История про то, что два раза не вставать

Приснился сон в ночь на Великую Субботу. Страстная пятница была вообще очень странным днём — удивительно стёртым, монотонным, и наводящим даже какой-то восторг ужаса.

Так вот, сон был про то, к я попал на вечеринку политологов.

Это что-то вроде нового года или какого-то юбилея фонда, в котором эти политологи собираются — и во сне оказывалось, что некоторых из них я знаю. Впрочем, отношение у меня к ним было ироническое — дело в том, что у нас высшая власть, о которой они толкуют, среда абсолютно закрытая, что там происходит — не знает никто. И эти политологи только комментируют с умным видом новые назначения и странные сигналы. Главная надежда у них была в том, что никто не будет искать Яндексом их прежние пророчества.

Но в остальном люди они были милые, и оттого я пришёл к ним в собрание.

Оказывается, что они выпустили сборник, посвящённый, как и всё, что они делали — «современной ситуации». С удивлением я понял в этом сне, что в этом сборнике есть и мой текст — какой-то эссей о русском обществе и литературе.

Я хочу этот эссей посмотреть, но книгу мне не дают, и оказывается, что на неё (книгу) кто-то уже написал довольно глупую пародию.

Вот пародию я как раз читаю — она даже снабжена карикатурой.

Тут происходит склейка сна, и действие перемещается совсем в другое место. Кто-то из политологов нашёл прибор непонятного назначения (Это место я как раз запомнил плохо — может быть это не прибор, а неизвестный носитель информации). Политологи, впрочем, поймали и хозяев этого предмета (или случайных его обладателей) — существ сверхъестественных, наподобие эльфов. Или же это спецслужбы поймали эльфов (О, сюжет! — как говорил один полотёр).

Впрочем, может, это были просто эмо, бездумно подобравшие макгаффин в пыли.

Что с этим прибором делать — непонятно, и тут кто-то из допущенных — если не в высшие сферы, то к каким-то силовым структурам, вспоминает, что в Кремле томится случайно севший на нашей территории инопланетянин. Вернее, он сидит внутри своего неисправного звездолёта в узилище под Кремлёвской стеной в Александровском саду — и, кажется, даже — в знаменитом гроте.

Вся компания, довольно уже подвыпившая, проникает туда.

Инопланетянин оказывается гуманоидом, хотя несколько киселеподобным. он перемещается, поджав ноги и сидя на парящем в воздухе диск. От этого он похож не то на большую шахматную фигуру, не то на летающего инвалида в сидухе.

Он берёт в руки таинственный предмет — макгаффин и что-то с ним делает — то ли прикладывает изнутри к обшивке, то ли поворачивает. Мне становится понятно, что он активировал двигатель, воспользовавшись случайной удачей.

Этого макгаффина ему и не хватало для бегства. Инопланетянин предлагает существам бежать вместе с ним. (Тут что-то от серии Starvin' Marvin in Space в сериале South Park).

Бывшие владельцы соглашаются — из чего я делаю вывод, что это всё-таки не эмо.

Политологи еще стоят у корабля, а инопланетянин вдруг выводит перед ними таких же как он, парящих на своих дисках инопланетян. Я соображаю, что это женщины, причём женщины порочные. Потом, правда, я начинаю догадываться, что это даже не женщины, а специальные половые игрушки.

Каждая из их предлагает себя политологам в очень странной манере — они, конечно, обещают имнезабываемые наслаждения, но комическим языком китайских объявлений и рекламы.

Политологи поддаются, но тут-то им и приходит конец — прямо в соответствии со своими обещаниями, сексуальные роботы кого зализали, кого размяли в блин, а кого затеребили. Моя мизантропия и возраст и тут меня спасли.

И наконец-то все эти инопланетные гости и улетели.

Я даже не стал думать, как буду объяснять полицейским всех этих объеденных политологов, ошмётками валяющихся на полу, и просто пошёл домой.


Кстати, чтобы два раза не вставать, а не нужен ли кому большой серый бак для белья. Прямоугольный, с сетчатыми стенками из пластика? А?


Извините, если кого обидел.


14 апреля 2012

История про то, что два раза не вставать

У меня зазвонил телефон.

— Вы мне послали SMS, — сказал в моём переносном телефоне бархатный и немного порочный женский голос. — С вашего номера пришло.

— Увы, не писал, — говорю я.

— Ваш номер такой-то?

— Ну да, — говорю, — но не писал. А что там было-то?

— «Вы где?», — с возмущением говорит бархатный порочный голос.

— Жаль, не писал. А вы — где?

И тут собеседница повесила трубку.


И, чтобы два раза не вставать, я расскажу ещё одну историю.

Как-то прочитал в одном рассказе (переводном) чудесный диалог между героями: «Что случилось? — спросил я» — «Не притворяйся глухим», — сказала она. — «Дай мне кредит на ломку льда между нами».

По-моему, абсолютно гениальный диалог.


Извините, если кого обидел.


15 апреля 2012

История про то, что два раза не встаать

Копаясь в архиве, обнаружил своё старое наблюдение о строчкисте Вишневском. Сейчас он куда-то пропал.

А то за завтраком я регулярно наблюдал в телевизоре этого строчкиста Вишневского.

Вишневский писал одностроны стихи по любому поводу. Стихотворений при таком методе у него накопилась масса.

Вспомнив о нём, я отвлёкся от кофе и даже задумался о том, что если не было бы этого человека, то его надо было бы выдумать.

Во-первых, он был идеальный участник ток — шоу. А я давно открыл, что стремительное время телевизионных разговоров требует именно такой речи: там не надо говорить ничего умного, а надо сказать остроумное. Даже не остроумное, а запоминающееся. Типа «Россию спасут кедры и дачники».

Во-вторых, Вишневский оказался удивительным долгожителем — он, кажется, был всегда, и пережил все правительства. Удивительно, как он говорит цитатами из самого себя — все эти его незавершённые строчки вплетаются в речь, и, кажется, на вопрос «Который час?» он должен ответить что-то вроде «Часы пропали. Я счастлив и их не наблюдаю».

Остаётся надеяться, что о вовремя вложился в свечной заводик и теперь не знает бед.


Кстати, чтобы ещё раз не вставать, скажу вот что. После Пасхи нам обещают какую-то жару. Хипстеры, как я понимаю, тут же начнут на неё жаловаться, и говорить, что жары не заказывали.

А я вот, мальчики и девочки, расскажу вам о далёких временах. Я помню Советскую власть, и вот что скажу: каждый год, Первого мая, когда сначала было солнечно и празднично, потом, к вечеру хмурилось, и шёл дождь. И год от года повторялось одно и то же: вот пройдёт при ярком солнце демонстрация, безо всякого йодистого серебра в тучах, кстати. а потом раз — и с неба закапало. Я считаю, что это как сошествие святого животворящего огня было — доказательство веры, правильного курса и генеральной линии. А сейчас страну продали, и народ разуверился в коммунизм. И дождь идёт просто так, по непонятным законам.

А вот однажды, когда мы учились в Университете, на Первомай никакого дождя весь день не было и вечером не было. И это был знак, что дождь не сойдет и наступит конец света.

И всё разрушилось и развалилось.

И теперь варвары пасут коз на развалинах ВДНХ.


Извините, если кого обидел.


15 апреля 2012

История про то, что два раза не вставать

У Фёдора Михайловича Достоевского, в знаменитом романе "Бесы" есть такой герой — Семён Егорович Кармазинов. Герой, надо сказать не то, чтобы очень приятный. Русский литератор, живущий в Европе. Рассказчик сообщает о нём: "Его повести и рассказы известны всему прошлому и даже нашему поколению; я же упивался ими; они были наслаждением моего отрочества и моей молодости. Потом я несколько охладел к его перу; повести с направлением, которые он все писал в последнее время, мне уже не так понравились, как первые, первоначальные его создания, в которых было столько непосредственной поэзии; а самые последние сочинения его так даже вовсе мне не нравились".

Я сразу вспомнил по этому поводу историю с Акуниным — и моё собственное охлаждение не к нему, конечно, (мы незнакомы), а к его печатной машине. То есть, когда смешение интеллектуального и массовой культуры было внове, и интеллектуального было много, а массового — не так много, то это вызывало у меня восторг, а вот когда интеллектуальное пиво стало всё больше разбавляться водой ширпотреба (да так, что некоторые начали говорить о невидимом соавторстве), так у меня началась тоска, которую современные люди зовут "пичалька".

При этом сейчас модно выказывать политические претензии любым публичным личностям. Вот Ревзин, к примеру, пишет "Кто меня все ж таки поразил во всей этой истории, так это Борис Акунин. Он искренне считал, что у него получится придумать для России повестку дня, объединить вокруг нее лидеров оппозиции и поженить их с простыми протестующими, переформатировать политику и победить. Он сорвался из своего замка в Сен-Мало, первым дилижансом бросился в Париж, оттуда на всех парах в Москву и, как говорится, с головой нырнул в оранжевые волны революции. В этом есть что-то тургеневское, хотя и не скажу, что именно".

У меня вот никаких претензий ни к кому нет, все в своём праве — и хоть я и думаю, что в ходе зимних пикников "Афиши" Акунин наговорил каких-то благоглупостей, так в этом ничего дурного.

С персонажем Достоевского, кстати, тоже была вполне революционная история и "Великий писатель болезненно трепетал пред новейшею революционною молодежью и, воображая, по незнанию дела, что в руках её ключи русской будущности, унизительно к ним подлизывался, главное потому что они не обращали на него никакого внимания".

Но в итоге Верховенский только сыгрыл с писателем злую шутку, и вообще в романе вышло всё довольно скверно.

Но я, совершенно не об этом — Акунин вышел как бы таким символом демократии и престолоблюстителем великой русской литературы.

И тут подоспел фильм "Шпион", снятый по его роману.

Про фильм и роман — совершенно отдельный разговор, но вот что интересно — там происходит некая спекуляция. Слово это теперь, в пору мелькания невидимой руки рынка и всего такого, должно выходить вовсе необидным.

Так вот, основная спекуляция происходит не собственно на детективной интриге, а на теме времени и Большого стиля.

В начале Перестройки был модный, как теперь говорят, мем — "Россия, которую мы потеряли" — и всё текущее безобразие соотносилось с 1913 годом. Но потом случилась удивительная вещь — возникла идея "СССР, который мы потеряли" — с атомной бомбой, сменившей соху, сталинскими космонавтами, первыми на Луне, с каналами и высотными зданиями посреди московских переулков.

И вот оказывается, что с помощью Акунина производится этот вполне себе противоположный проект комикса Большого Стиля.

Ну, да — там и Большой стиль в виде комикса, не настоящий, а придуманный, вроде как Берлин на картонных макетах Шпеера.

Собственно, "Шпион" — это как раз "СССР, который мы потеряли". Правда, тут уже претензии к исполнению, но сейчас мне нужно отлучиться в лабаз и нет времени объяснять, что это за претензии.

Но само сочетания меня развеселило.


Извините, если кого обидел.


16 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

И ещё я скажу о "Шпионе" вот что.

Про двойственное положение автора сюжета я уже написал, но тут вообще довольно много двойственности. Даже Лаврентий Павлович Берия оказался тут крокодилом, сказавшим доброе слово.


Во-первых, будут много говорить о том, как книга соотносится с фильмом. Я книгу Акунина не считаю удачной, вернее, я считаю её неудачу образцовой — она, как речи вестового Крапилина — хорошо начата, да дурно кончена. Так бывает со многими книгами претендующими на стиль: у них хорошая завязка, прекрасная экспозиция, но чрезвычайно неудачное продолжение — вплоть до финала. А финал там сплошная буффонада. Ещё немного, и Сталин нацепит красный клоунский нос, Берия вместо Хрущёва пустится вприсядку.

Всё дело затевается ради того, чтобы заставить Сталина поверить в миролюбие Гитлера: вот, дескать, мы заключили Договор до 24 сентября 1949 года, но вы поверьте хотя бы до 1943 — именно для этого мы с вами поубивали такую кучу народа на улицах Москвы.

Даже если делаешь комикс, куда честнее всучить шпионам в руки какой-то незатейливый макгаффин — цилиндрик фотоплёнки, пузырёк с ядом, или уж "странное стёклышко, отмычки, флакон с голубыми шариками и уродливый крючковатый стальной инструмент", как это сделала Мариэтта Шагинян (роман которой уж совершенно невозможно назвать серьёзным).


Во-вторых, много будут говорить, путая слова "стим-панк" и "Дизель-панк". Между тем запомнить отличие очень просто: "Стим-панк" это фильм "Wild Wild West", а "дизель-панк" это фильм "Капитан Америка" — и их все видели.


В-третьих, главным героем фильма является Москва в виде претворённого в жизнь Сталинского плана реконструкции — со всеми своими Дворцами Советов, колоннами и вазонами.

То есть, самое лёгкое сказать: фильм о Москве как о Метрополисе (это всё-таки светлый дневной город, а не ночной Готэм-сити).

Но это немного пробежка в рай на чужом горбу — мало кто не досмотрел до конца ютубовские ролики, копированные с фильмов тридцатых, где над Красной площадью плывут вереницы тяжёлых бомбардировщиков и проспекты режут город как просеки.

Это интересно, как всякая альтернативная реальность, оплаченная кровью.

Тут, правда, точно так же как в фильме покойного режиссёра Дыховичного "Прорва" москва довоенная (там 1937 год на дворе) снимается то и дело в "интерьерах" Москвы послевоенной — бело-золотого великолепия ВСХВ/ВДНХ. Это, кстати, очень интересная тема — довольно много людей считают, что вот был вечный конструктивизм и надежды на мировую революцию, гимнастёрки с петлицами вместо погон, командиры и эмки, и вдруг война — и раз! — сталинский ампир, империя СССР, кителя с погонами и офицеры на виллисах. Это совсем не так, что не отменяет смешения стилей.

Стили меняются медленно, даже если это Большой стиль.

Тем более, что Дыховичный снимал совсем не про это (у него главными были человеческие отношения, к времени привязанные опосредованно), и к нему претензий нет.

Да к кому тут выказывать претензии?

Тем более, речь ведь идёт о феномене стиля, а он всегда побочный продукт разового художественного акта.

Нет претензий и к конструкции мира в фильме "Шпион" с его переносными мобильными телефонами, приборами ночного видения, телевидением и прочей игрой с техникой.

Просто именно это, город и техника этого города, материальная культура, а не шпионские страсти является главным героем фильма. Поэтому люди спорят не о чекистах, а о том, был в Москве двухэтажный троллейбус или нет.

Материальные свидетельства прошлого всегда обсуждать легче, чем уклад жизни.

Как его поймёшь? Сложно. Как прочувствуешь? Да уж и вовсе никак.

Но тут можно многое для себя понять.

Освежить знание архитектуры, к примеру.


В-четвёртых, уже начали обсуждать провал этого фильма в прокате. Я не склонен делать тут никаких выводов — не медленных, не поспешных. История помнит фильмы, недобравшие денег, но ставшие частью культурного языка, и фильмы кассовые, устойчиво вызывающие тошноту. Прямо как проверенное медицинское средство.

Но прокатная судьба "Шпиона" мне интересна — судя по некоторым отзывам, многие зрители ни к какому комиксу не готовы, а считывают фильм как реальность (оттого и ругаются на приборы ночного видения и построенный Дворец Советов — так что, типа, было взорвано? Храм Христа Спасителя или Дворец Советов? А? А!?) Тут есть забавное обстоятельство — в СССР шпионский жанр был предельно серьёзен. Оттого мои друзья детства воспринимали даже мультфильм "Шпионские страсти" и роман Аксёнова "Мой дедушка — памятник" не как пародию. Просто хорошие приключения.


Кстати, чтобы два раза не вставать, надо мне куда-нибудь записать мысли о рассказе Куприна "Гранатовый браслет".


Извините, если кого обидел.


17 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Вот журналист Кашин написал правильный пост про городок Плёс.

Говно ваш Плёс, да. То есть, сразу надо оговориться, что я очень уважаю честных тружеников, что там живут и всё такое. Но Плёс — удивительно странный пункт с точки зрения заезжего обывателя. Там всё чудовищно дорого, причём ещё ужасно неудобно. Внешний имидж Плёса сделан на таком образе россия-которую-мы-потеряли им. Левитана. Но поскольку, что такое мир Левитана мало кто знает, то это такой мир россия-которую-мы-потеряли им. Чехова. Я там в один постоялый двор нос сунул — так там сплошные три сестры с чайкой в руках и патефон на окне.

Святая и безгрешная русская природа в окно смотрит, Волга хмурится, но в ней какие-то яхты уже качаются, торчат мачты как голые камыши.

Но я знаю, в чём этот секрет — Плёс как Переделкино.

Он не для заезжего путешественника, а для друга тех, кто живёт за большим железным забором.

Заезжего путешественника, конечно, раздражает, что из-за этого забора показывается (невидимый при этом) степенный человек и произносит: "Кто вы такие? Мы вас не звали. Идите на хуй".

Но вместо того, чтобы честно нанять этого человека со специально поставленным голосом, туристический Плёс подсовывает путешественнику намёки неудобств и дороговизны. Нет, я верю, что тот приглашённого за забор ждёт иная жизнь — шашлык в мангале, похожем на готический замок, беседы на веранде, хозяйские дочки, зыркающие на диковину, и те самые яхты. Плёс — это такой новый Коктебель. Дорогое дачное место, сложившиеся компании, лодочные прогулки по Волге, променады к бронзовому памятнику Женщине из России, которую мы Потеряли.

Ведь в Коктебеле было что делать? Там, если ты живёшь у Волошина, дело было простое — завтрак, пляж, прогулка до Кара-Дага, купание, обед, пляж, фланирование по набережной, вечер, шашлык, переход с вина на крепенькое, незатейливая любовь на природе или за фанерными перегородками частного сектора. Чёрт, сорвался, какой там частный сектор — там акмеистская любовь-морковь, а обиженные лузеры пусть ловят пауков на скалах.

Тут дело в тусовке, и если коктебельская мне понятна, то никого Плёса я не знаю — хотя, наверняка тут какой-нибудь Волошин живёт, хоть и стихов не пишет.

Тьфу, пропасть. Но мне-то что — я был там с молодыми прелестницами.

Они выбежали на дорогу и показали этому Плёсу фак — не будет, дескать, любви нашей в этом городе, не будем стонать на его простынях.

Дверцы хлопнули, взвилась пыль, и всё исчезло.


Кстати, чтобы два раза не вставать — на старости лет оскоромился. Сделали с меня фотосессию в Playboy'e. И то хлеб.


Извините, если кого обидел.


19 апреля 2012

(обратно)

История про то, чтобы два раза не вставать

Один из лучших образцов стиля, предвестника нового русского языка, я наблюдал в одной странной книге. Её много лет назад подарил мне мой приятель Рудаков. Кажется, он торговал тогда книгами в метро, и вот, принёс в Калитниковские бани образец продукции. Впечатление от неё было ошеломляющее. Оказалось, что часть книг — натуральные порнографические романы, например некий Марк Ренуар и его книга «Валенсия». Почему так она называлась неизвестно, ни одной женщины по имени Валенсия мы там не обнаружили, но слог (сразу же, на первой странице) поражал: «парочки довольно скромно любезничали, пользуясь полусумраками».

Полусумраки… Эх, хорошо!


И, чтобы два раза не вставать, я вспомнил, свой культурный шок — меня Советская власть учила, что «Барбарелла» непристойный фильм, практически порнография. С этим знанием я прожил много лет, а потом, в начале девяностых посмотрел-таки «Барбареллу».

Но тут случилась хитрая история.

Дело в том, что порностудии очень часто снимают дорогие костюмные фильмы «по мотивам» блокбастеров. И вот увидел я не исходный фильм с Джейн Фондой, а настоящее порно, считая его оригиналом. «Прав был парторг, стриптиз — отвратное зрелище», как говорилось в одном советском анекдоте.

Я, кстати, ещё помню, как мне пришёл порноспам (в нём заголовки порнороликов и как-то я о них уже рассказывал). Когда я прочитал очередной, то восхитился: «Электрик жарит яичницу». Я прямо порадовался за этих людей, но что-то меня остановило, и я прочитал строчку снова. Там всё же было написано «Электрик жарит посетительницу». (Бред, потому что, скорее электрик — сам посетитель, но это уже не так важно).


Извините, если кого обидел.


20 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Я люблю рассказывать одну историю про имена и отчества. Это история про одного молодого человека, что учился в мои времена в Московском университете. Его собрались отчислять за пропуски занятий, и нерадивый студент отправлялся за милостью на свою кафедру — подписывать ходатайство. Заведующим там был человек по фамилии Бонч-Бруевич — отчего-то радиотехника в этой семье шла рука об руку с революцией.

Так вот, студент робко заглянул на кафедру и начал свою речь, решив обратиться к завкафедрой максимально подобострастно — и по имени-отчеству:

— Здравствуйте, Бонч Бруевич, — начал он. — Вы знаете, Бонч Бруевич… Бонч Бруевич, поймите меня…

Заведующий медленно надувался, багровел, и наконец раздражённо бросил:

— Знаете, у меня ведь и имя и отчество есть!..

Чем окончательно обескуражил студента.


Кстати, вот интересно, как в других языках решена проблема отчества — у арабов и тюрков понятно как. (То есть, довольно сложно, но ясно, что отчество у них есть. Вообще, связка "сын такого-то" — это вот что, определённая ступень развития общества или география.


Извините, если кого обидел.


21 апреля 2012

(обратно)

Нечто белое

Акт I.
Бальный зал — роскошный и вместе с тем уютный. Гости беседуют, разбившись на группы, в руках у них сковородки и кастрюли. Мачеха Золушки шепчется с своими дочерями Анной и Марианной, склонившись над большой книжкой для записи рецептов, очень похожей на амбарную. Отец Золушки, специалист по лесной дичи, дремлет возле.


Анна. Запиши, мамочка, принц взглянул в мою сторону и сказал слово «майонезик» три раза, слово «утилизовать» один раз, а слово «нажористо» один, итого — пять.

Марианна. А мне король сказал: «бутербродики» — один раз, «сырик» — один раз и «консервированный сок» — один раз. Итого — три раза.

Лесничий. Зачем вам нужны все эти записи?

Мачеха. Ах, муженек дорогой, не мешай нам веселиться!

Анна. Папа всегда ворчит.


Занавес


Чтобы два раза не вставать, поясню: вспомнил этот старый текст, посвящённый теперь памяти сообщества kitchen_nah, потому что выросли уже новые поколения, которые не только не понимают самой атмосферы его, но даже, что это было такое.

Вообще, я как давнишний любитель еды на всех её стадиях (исключая последние), давно заметил, что резкий взлёт интереса к кулинарии во второй половине девяностых сменился каким-то другим состоянием, не поймёшь каким. И интерес вроде есть, и каждая вторая передача по телевизору — кулинарная, в всё ж с частной кулинарией что-то стало не то.

Я-то понимаю, что виноват Путин, но что произошло, до конца непонятно.


Извините, если кого обидел.


21 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Собственно, это две истории про пауков.

Однажды я познакомился с Красивой Девушкой. Разговаривали мы об экзотических животных и, чтобы понравиться, я принялся рассказывать ей свою любимую историю о лемурах. Однако история ей была скучна. Повадки лемуров она знала лучше меня. Оказалось, что девушка была специалистом по экзотическим животным. То есть, работала она-то в банковской сфере, хотя банк — ни что иное, как собрание экзотических животных.

Так вот она рассказывала, что у неё дома среди крокодилов и прочих серпентов появились два новых гигантских паука.

Я представил себе, как должна была бы выглядеть поздравительная телеграмма по этому поводу. «Поздравляю Пауками». Чем-то это было похоже на название модного романа писателя Поздравляю Пауками — «Охота на Повелителя мух». Но отчего-то я не стал шутить, а принялся слушать дальше.

— Такие клёвые, — говорила Красивая Девушка. — Такие жы-ы-рные! Мохнатые! Одна беда — жрут много. Корову съесть могут. Никаких денег не хватает, жрут как не знаю кто…

Тут вдруг она остановилась на полуслове и произнесла:

— Знаешь, Сергеич, а, может, придёшь сегодня в гости?

Это меня сразу насторожило.


И, чтобы два раза не вставать, Р. как-то рассказала мне страшную историю. Эта история сразу стала мне мешать жить — я то и дело представлял себе её действующих лиц. Я представлял себе шелест страниц в школьном классе, шершавую поверхность мела в потных пальцах и голос учительницы.

Учительница между тем нависает над девочкой у доски.

Она нависает и разворачивает девочку лицом к классу и вытягивает вперёд руку.

— А зачем…

Пауза падает в воздух, как кирпич в пруд.

— А зачем?..

Это грозное предзнаменование, чёрная туча накануне молнии, мысль жужжит, фраза раскачивается, как автомобиль, пытающийся выбраться из канавы.

— А зачем… Пауку… Жевать?!.. Когда…

Учительница плавно движет ладонью в пустоте, будто подгребая к себе сотни невидимых существ, элементалов воздуха, и останавливает руку у странно подведённых, как бы египетских глаз:

— Когда он может преспокойно…

Вса!

Сы!

Вать!

И эти три абзаца, три слова, три строки принимает воздух вокруг, ладонь падает на голову девочки — пауком, воздушным путешественником, вампиром.

— Преспокойно всасывать, дорогие мальчики и девочки, запомните это.


Извините, если кого обидел.


22 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза н вставать

Сексуальность — последнее прибежище художника.

Если всё пропало, если волна заливает орудийные башни, то матросам художественного фронта только и остаётся, что прибегнуть к сексуальному.

Показать что (если есть), или там произвести полевые исследования.

В своё время, когда чучела биологического музея недоумённо глядели пластмассовыми глазами на участников одной художественной группы, мы, не бывшие тому свидетелями, очень возбудились. Я жил тогда близ Тверской, так в этой комнате жилой сидело четверо пирующих гостей. Иногда они вскакивали, хватались за ножки своих бокалов и пронзительно кричали: "Виват!" Светила лампа в двести ватт. Приятель мой говорил, изображая собой могучую фигуру: "Я женщин с детства обожаю. Они представляют собой роскошную клавиатуру, из которой можно извлекать аккорды".

Зашёл, естественно разговор и о радостном совокуплении в необычных местах. Дамские журналы обычно в этом месте вспоминают про пирамиды и Эйфелеву башню (их авторы не обладают богатым воображением).

Я отчего-то вспомнил родную Тверскую улицу и героических женщин с верёвкой на ноге. Они заводили клиента в подъезд, подтягивали ногу за верёвку, и ебались стоя, опутав плечи верёвкой на манер страхующего альпиниста.

Но история эта недостоверна, это, в общем, загадочная страница истории моего города.

В эту пору московские чиновники были без ума от предмета «москвоведение» (там есть раздел профессии нашего района) — в Тверской части там упоминались исторические ямщики — я думаю, что им нужно ввести и абзац о скромных работающих женщинах. Можно обратится в отдел образования, пусть введут, профориентация как-никак. История твоего завода, династии на рабочем месте…

От меня до биологически разнообразного музея тогда было полчаса пешком.


Кстати, чтобы два раза не вставать, неподалёку от меня были две точки. Я многих работающих девушек знал в лицо.

Видел я замполита проституток. Это была женщина лет тридцати — тридцати пяти в шубе.

Как-то она заглянула мне в лицо и сказала:

— Хотите девушку? Секса? А меня?..

И я, разлучаясь с ней, удаляясь по улице, как новобранец от матери, так и не мог понять, что это за перечисление — редукция это или усиление?

Впрочем, в чужом городе как-то одна проститутка (неясной восточной национальности) прицелилась, выхватила меня из толпы и говорит: «Ата (в смысле — отец), пойдём, пойдём…».

А было мне лет тридцать — тогда бы понять, что это глас свыше, часы жизни спешны и никогда не отстают, ан нет, и тогда был беспечен и теперь.


Извините, если кого обидел.


23 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Сегодня в Москве был первый по-настоящему жаркий день. То есть, это не летняя жара, не жара вообще, а особая весенняя жара, когда можно ходить в майке. В майке я не ходил, зато зашёл в "Новый мир" и удачно забрал свой авторский экземпляр.

Отчего-то сегодня весь день вертелся вокруг фильма "Шпион" и вообще темы советской цивилизации — такое впечатление, что какой-то загадочный Устроитель Бесед передавал меня из одних рук в другие, чтобы я продолжал этот разговор, не повторяясь.


Кстати, чтобы два раза не вставать, есть особая связь фильма "Шпион" с особой культурой романа о шпионах предвоенного времени.

По разным изданиям кочует цитата из Шкловского о майоре Пронине и его авторе: " "Советский детектив у нас долго не удавался потому, что люди, которые хотели его создать, шли по пути Конан Доила. Они копировали занимательность сюжета. Между тем можно идти по линии Вольтера и еще больше — по линии Пушкина. Надо было внести в произведение моральный элемент… Л.Овалов напечатал повесть "Рассказы майора Пронина". Ему удалось создать образ терпеливого, смелого, изобретательного майора государственной безопасности Ивана Николаевича Пронина… Жанр создается у нас на глазах."

Я не могу проверить, но судя по всему, это статья «Рассказы майора Пронина». [Повесть Л. Овалова]. — «Огонек», 1941, № 18, с. 15. Шкловский пишет: " "Советский детектив у нас долго не удавался потому, что люди, которые хотели его создать, шли по пути Конан Доила. Они копировали занимательность сюжета. Между тем можно идти по линии Вольтера и еще больше — по линии Пушкина. Надо было внести в произведение моральный элемент… Л.Овалов напечатал повесть "Рассказы майора Пронина". Ему удалось создать образ терпеливого, смелого, изобретательного майора государственной безопасности Ивана Николаевича Пронина. Книга призывает советских людей быть бдительными. Она учит хранить военную тайну, быть всегда начеку… Жанр создается у нас на глазах."

Тут всё неправда — потому что в лучших своих вещах Овалов использовал совершенно классические схемы, причём именно от Конан Дойла. Впрочем, в детективном повествовании очень давно научились, и с тех пор не прекращали использовать парных героев. Хомс и доктор Ватсон, Ниро Вульф и Арчи Гудвин, да и в половине советских детективов ум и сила разнесены. Ум и сила, мудрость и молодость, размышление и драка.

Так и у Овалова.

Но Шкловский заметил главное — рассказы и романы Овалова имели своё лицо, хоть и черты этого лица были взяты из класстческой детективной литературы. При этом, Овалов, арестованный сразу поле начала Отечественной войны, сильно изменился, хотя его чекист Пронин дожил до начала шестидесятых годов.

В фильме "Шпион" тоже присутствует пара — один майор, хоть и старший, и молодой чекист, глуповатый, но искренний.

Но тут и заключается очень интересная разница — скажем "Голубой ангел" Овалова — почти роман "нуар", в нём много сумрака, да и просто темноты.

"Шпион" — это такая светлая Москва, Москва Большого Стиля.

В вечной грызне иня и яня, и зажёвывания парных хвостов нет ничего нового. То китяка поборет слоняку, то китяка, наоборот, одолеет слоняку. То выплывет на поверхность культура-1, то её сменит культура-2.

Сейчас как раз происходит возврат к ценностям структуры, поскольку ценность разнообразия и неупорядоченности несколько обесценилась в общественном сознании. Одним из первых в этом был известный фильм Дыховичного «Прорва» в 1993-ем. Культура-new начинает эксплуатировать и стиль культуры-old, питаться им и зарабатывать на нём. В фильме Дыховичного, кстати, бело-золотой имперский стиль сороковых годов мешался с серо-зелёным стилем лет Большого Террора. Это очень интересные фазы эстетики — «до войны» и «после войны».

Понятно, что в прошлом веке все эти переходы тщательно фиксировались в литературе. Помимо страшного гениального рассказа Аркадия Гайдара про девочку Марусю, существовал целый корпус историй о пограничниках. Среди них было довольно известное стихотворение Сергея Михалкова. И написанная по его мотивам «Коричневая пуговка» — это как раз вариант того, как совмещается Гайдар с его Марусей и Барабанщиком и Михалков с групповым детским героизмом.

Это особое время, что называется «до войны». Про иные времена, «Медную пуговицу» и «Секретное оружие» нам расскажут в следующий раз. А "до" были «Рассказы майора Пронина» и «Голубой ангел» — путь чекиста от первых заданий во время Гражданской войны, затем ловля саботажников на Урале, поиск вредителя отравившего кур холерой (замени слово — и рассказ будет про птичий грипп) и поиски таинственного документа. «Голубой ангел» же — куда более поздняя история с граммофоном, секретные чертежи в нём и вереница персонажей-символов, что почти архетипы советского шпионского романа. «До войны» и «после» как бы два разных Пронина — до отсидки его автора и после.

Тут интересно, как Шкловский пишет, и что он мог думать о стиле нового шпионского романа, он, который, будучи на "Беломоранале", отвечал на вопрос о впечатлении — "Чувствую себя как чернобурая лиса в пушном магазине".

При этом Лев Овалов был настоящим советским писателем. У него была настоящая биография советского писателя — писателя-ударника, рабочего-литкружковца, с правильной карьерой с успехами, с таинственным лязгом костей в шкафу, с подлинной фамилией Шаповалов и происхождением «из бывших». Овалов совершил над собой обряд превращения в бастарды — он отсёк от своего исконного имени первую часть (Так, кстати, поступали часто — но, в отличие от него, не по собственному желанию — Трубецкой давал жизнь Бецкому). Написано было много, но дело в том, что из всего корпуса правильных, вполне советско-литературных книг он вошёл в историю только своим майором Прониным. Так и писали другие персонажи на окошечках первых отделов:


Первой формы будь достоин.
Враг не дремлет.
Майор Пронин.

А теперь уже никто не помнит, что такое «первый отдел», что за окошечко там было, и что через него выдавали, что за мистическая «форма», да ещё и «первая» имелась в виду. А вот майор Пронин остался — навечно зачислен в списки части.

Кстати, оказалось, что бы не делал Овалов, писал ли о двадцатых годах или о партийных работниках, но читатель, тряся своё сито, обнаруживал на дне лишь чекиста с повадками Ниро Вульфа.

Упоминание Ниро Вульфа не случайно. Часто истории с майором Прониным сравнивают с придуманной Конан-Дойлем парой Шерлок Холмс — доктор Ватсон. У Овалова, кстати, на заднем плане болтается домработница Агаша, никакой функциональной роли не играющая, в отличии от такого системного персонажа, как миссис Хадсон. Но главное разница не в этом — майор Пронин и его воспитанник Железнов суть пара «Ниро Вульф — Арчи Гудвин». Рассказчик выведен Оваловым за границы повествования — он лишь хронограф, слушающий рассказы Железнова и Пронина. При этом характер совместного существования майора и его напарника точно такой же, как у персонажей Стаута.

Структура схожа: вот мозговые центры коллективов — жизнелюб, любитель армянского коньяка майор и гурман Вульф — с одной стороны, вот боевые машины — Гудвин, работающий кулаками особо не раздумывая, и Железнов, что носится по улицам как сумасшедший колобок — с другой.

Тут нет нужды подозревать Овалова в заимствовании — доказательств тому не наблюдается, но, главное — это не интересно. Лучше считать, что Овалов и Стаут похожи на Попова и Маркони.

Впрочем, в двух книгах про «довоенного» Пронина есть и чёткий след рассказов Конан Дойла. Это чёткие, почти фотографические отражения. Вот, пропадает из сейфа важный документ, и вокруг его поисков та же пляска, как вокруг морского договора, любовных писем и прочих бумаг, что ищет Холмс. Вот майор Пронин оставляет на минуту своего помощника, а потом возвращается, ведя на поводке собаку — и обманутый читатель готов поверить, что сейчас он поёдёт по креозотному следу в поисках одноного моряка и туземца-карлика. А в «Рассказах о майоре Пронине» равновеликий Пронину враг — майор Роджерс всё время ускользает от него — будто профессор Мориарти. Кажется, что сознательно играет Овалов в эту игру-угадайку.

С другой стороны, время от времени глаз современного читателя цепляется за «Знойкий декабрьский мороз» и «Разнузданных лошадей, привязанных к изгороди» — обороты необычны, так же, как и слова «жировка» и «пятидневка» — реалии той довоенной жизни. Надо сказать, что в книгах есть и опечатки, возникшие, видимо, из-за лихого сканирования.


С течением времени соотношение качеств в паре майор Пронин — Виктор Железнов меняется. Сначала Железнов — мальчик, сметливый не по годам, превращается в честного, но немного туповатого капитана. Мальчик, идущий дорогой отцов, это вообще очень интересный архетип советской культуры. Есть знаменитое стихотворение Михалкова:


В глухую ночь, в холодный мрак
Посланцем белых банд
Переходил границу враг —
Шпион и диверсант.
И в тот же самый ранний час
Из ближнего села
Учится в школу, в пятый класс
Детей ватага шла.
Шли десять мальчиков гуськом
По утренней росе,
И каждый был учеником,
И Ворошиловским стрелком,
И жили рядом все.

Позже этот сюжет превратился в знаменитую «Коричневую пуговку» —


Но вот по той дороге
Прошли босые ноги
Босые, загорелые
Протопали-прошли
Ребята шли гурьбою
из дальнего поселка

История про пуговку с не нашими буковками, история про то как, Алёшка нашёл, товарищи отнесли и донесли — на самом деле блестящий пример отражения эстетики довоенного времени.

Первые повести и рассказы о майоре Пронине объединили в себе судьбу этих двух стихотворений — когда в апреле 1941 «Голубой ангел» печатался в журнале «Знамя» он был предельно серьёзен, а он же, когда читается сейчас, то понимаешь, что выглядит это как история про то, как


Четыре дня искали бойцы по всем дорогам
Четыре дня искали, забыв покой и сон
на пятый отыскали чужого незнакомца
И быстро оглядели его со всех сторон.
А пуговки-то нету! У заднего кармана!
И сшиты не по-нашему широкие штаны.
А в глубине кармана — патроны от нагана
И карта укреплений советской стороны.

Кстати, чтобы два раза не вставать — в фильме "Шпион" у лысого Октябрьского звание "старший майор". Звание же «майор», приросло к Ивану Николаевичу Пронину, и даже заменило ему имя и отчество, и тут есть некоторые простые обстоятельства. Пронин — майор государственной безопасности. А ЦИК и СНК СССР от 26.12.1935 были введены специальные звания для Главного управления ГБ НКВД. Согласно им майор госбезопасности соответствовал общевойсковому званию «комбриг», а, скажем, капитан — званию «полковник», и, наоборот, воинскому майору соответствовал всего лишь старший лейтенант государственной безопасности.

Эта система ещё несколько раз корректировалась, но исчезла лишь после войны. Причём система как кислота, растворила не только экзотические звания, но и всех трёх генеральных комиссаров госбезопасности — Ягода, Ежова и Берия. Но это, как говорится, совсем другая история.

Действие в эпопее Овалова неконкретно, оно происходит в особом мире, параллельном не только реальности, но и советской действительности — там, где настоящие мужчины затянуты широкими ремнями, на петлицах кубари, шпалы и ромбы, погоны — только на фотографиях главных мерзавцев, улицы чисты, под Дворец Советов уже выкопали котлован, но ещё не выстроили, как в фильме "Шпион". Помыслы чисты, ничего, что немцы в Польше, но страна сильна. Только месяц — и не больше — кончится война.


Извините, если кого обидел.


23 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Уже и не помню, кто рассказал мне историю про одного студента. Очевидно, правда, что эта история была рассказана математиком, потому что была построена на терминах, никакому гуманитарию не ведомых. Итак, однокашник этого математика, именем Антон Попов, был большим специалистом в теории чисел, но не верил в формулу Коши для голоморфных функций (ту, что через интеграл по границе области). Этот Попов говорил:

— Не может быть такого, не верю!

И не учил её к экзамену по ТФКП. Получил тройку.


Кстати, чтобы два раза не вставать — я как-то сходил в Художественный театр и глядел там пьесу «Копенгаген».

Матушка моя, наклонившись к моему уху, тихо сказала: «Если бы нам так скучно читали лекции, то…». Она как, впрочем, и её второй муж, закончила физтех.

Я в этот момент тоже отвлёкся от действия и пытался вспомнить, кто мне читал кванты. То есть, квантовую механику. Так и не вспомнил, и продолжал слушать мимолётные упоминания о кошке Шрёдингера, нацизме, бомбе, и проч. То есть, я размышлял о том, как воспринимаешь эту несчастную кошку, что заперта вместе со счётчиком Гейгера в своём ящике, как о ней плачут и Шредингер и Конфуций одновременно, как в голове, набитой хаосом следующих образований начинают всплывать диффуры, что рифмуются теперь с птифурами и тензоры, что, конечно, уже — цензоры. Хотя, конечно, бывших физиков не бывает.

Но кто мне читал кванты, я к своему позору, не помнил. Может, Френкин? Или, всё же не Френкин? Я дошёл даже до того, что позвонил своему однокурснику Мише Бидниченко.

— Кто кванты читал — помню очень хорошо, говорит. — Это был Ю. М. Лоскутов. А Френкин меня от него спас на экзамене. До сих пор помню его шёпот на всю аудиторию «Да геофизики же, геофизики». Тем самым он убеждал Лоскутова не убивать меня на месте за непроходимую тупость.


Я, кстати, часто вспоминаю другую историю.

Методы математической физики мне читал преподаватель по фамилии Гласко. Глаза у него глядели не только в разные стороны, но ещё при этом один вверх, а другой — вниз.

Списать у него на экзамене было совершенно невозможно.

Списывать у него было страшно.

Глаза профессора Гласко вращались, и своей центробежной силой выпихивали тебя из аудитории.

Так вот однажды, заинтересовавшись одной задачей (Тихоновским полиномом), я поймал Гласко в перерыве и минут десять спрашивал — пока, наконец, не понял, что тот, вращая глазами, просто надувается от ненависти ко мне — он бежал в туалет, а тут-то я его и поймал.

Вперёд мне была наука, и я поумерил пыл и количество вопросов.

Забавно это рассказывать человеку, для которого все эти слова — жухлые, мёртвые листья под талым снегом.


Извините, если кого обидел.


24 апреля 2012

(обратно)

Татьянин день

25 января
Да, если уж зашёл такой ностальгический разговор, как в прежнем посте, так вот вам развёрнутый текст по этому поводу. (Традиционно, купленные экземпляры подписываются).


Мы встретились в метро. Договорились-то мы, по старой привычке, попрекая друг друга будущими опозданиями, в три. Володя пришёл ровно в половине четвёртого, я — через две минуты, и через минуту подошёл Миша. Раевский, правда, сказал, что подъедет отдельно. Никто никого не ждал, и все остались довольны, хотя сначала смущённо глядели в пол.

Мы вышли из метро и двинулись вдоль проспекта. Сквозь морозный туман горел, как священный меч перед битвой, золотой шпиль Главного здания. Володя сказал, что сегодня мы должны идти так, как ходили много лет тому назад — экономя деньги и не пользуясь автобусом. Это был наш персональный праздник, Татьянин день, совмещённый с годовщиной выдачи дипломов — потому что учились мы не пять как все остальные факультеты, а пять с половиной лет. Мы шли навстречу неприятным новостям, потому что поколение вступило уже в возраст смертей, что по недоразумению зовутся своими, но мы знали, что в Москве один Университет, и вот мы шли, чтобы вернуться в тот мир дубовых парт и тёмных панелей в коридорах, огромных лифтов факультета, которым исполнилось больше полувека, и огромных пространств между зданиями….


Извините, если кого обидел.


24 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Пока тут все печалились, что Живой Журнал в очередной раз лёг, я обнаружил, что по каналу "Перец" показывают фильм "Два капитана-2". Удивительное дело! На развлекательном канале "Перец", между фильмом "Отряд "Антитеррор"" и передачей "С.У.П." — "Самые Удивительные Происшествия" — первым ежедневным тележурналом региональных сенсаций. И Курёхинр. Михельсон написал Дрейфусу, что денег на это он не пожалеет. Карфаген находится под ударом, а Турция озабочена создавшимся положением и прислалаканонерку "Пантера". Это белые марокканские карлики! Жидкий кобальт Шварца, способный воспламенять планктон, пасущийся на поверхности Средиземного моря!

Чудны твои дела, господи! Засыпая, я буду думать о том человеке на телевизионном канале, что поставил этот давний фильм среди незатейливого юмора и бандитской пальбы.


Извините, если кого обидел.


25 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Зашёл разговор о "говорящем классе".

Беда тут в том, что я, с одной стороны, мизантроп, и не очарован ровно никем, кроме тех женщин, кои не обращают на меня внимания, а с другой стороны — труслив и осторожен: ну-ка, встанешь на пути у высоких чувств, и тебя погонят с этого места ссаными тряпками.

Был такой умный человек Пётр Борисович Ганушкин. Он родился 24 февраля (8 марта) 1875 года под Рязанью. Рос он в семье земского врача, однако ж образование получил неплохое — дома, затем в гимназии, которую закончил с золотой медалью, и, наконец, вышел из Московского университета медиком. Стал Пётр Борисович знаменитым психиатром и основал в своё время целую психиатрическую школу. В знаменитом романе двухголового писателя Ильфопетрова про него сказано так: "Знатоки так и сыпали мудреными выражениями из области теории и практики психоанализа. Все сошлись на том, что Берлаге придется плохо и что главный врач Титанушкин, возвращения которого из командировки ожидали со дня на день, разоблачит его в пять минут. О том, что возвращение Титанушкина наводило тоску на них самих, они не распространялись. Весь день и большую часть ночи четверо больных с неправильным поведением резались в "шестьдесят шесть" без двадцати и сорока, игру хитрую, требующую самообладания, смекалки, чистоты духа и ясности мышления…. Утром вернулся из командировки профессор Титанушкин. Он быстро осмотрел всех четырех и тут же велел выкинуть их из больницы. Не помогли ни книга Блейлера, ни сумеречное состояние души, осложненное маниакально-депрессивным психозом, ни "Ярбух фюр психоаналитик унд психопатологик". Профессор Титанушкин не уважал симулянтов". Скончался Пётр Борисович 23 февраля 1933 в Москве. Сын его, кстати, у Туполева строил самолёты, и даже получил какую-то премию.


Так вот, чтобы два раза не вставать, я расскажу вот что: Ганнушкин в 1933 году пишет: "Последним заключительным аккордом учения о конституциональных психопатиях является группа людей «конституционально-глупых». Эта группа также находится на границе между психическим здоровьем и психической болезнью; это — люди врожденно ограниченные, от рождения неумные, безо всякой границы, как само собой разумеется, сливающиеся с группой врожденной отсталости (идиотией, олигофренией). Мы не можем здесь заниматься рассмотрением вопроса о причинах, вызывающих к жизни интеллектуальную дефектность этого рода людей. Нашей задачей является только подчеркнуть, что среди конституциональных психопатий (в том смысле и объеме этого термина, какой ему придается в этой работе) надо отвести место и тем лицам, отличительным свойством которых является врожденная умственная недостаточность. Это именно те случаи, оценивая которые как случаи пограничные, трудно сказать что здесь нормально и что уже не нормально. Подобного рода люди иногда хорошо учатся (у них сплошь и рядом хорошая память) не только в средней, но даже и в высшей школе; когда же они вступают в жизнь, когда им приходится применять их знания к действительности, проявлять известную инициативу — они оказываются совершенно бесплодными. Они умеют себя держать в обществе, говорить о погоде, говорить шаблонные, банальные вещи, но не проявляют никакой оригинальности (отсюда выражение «Salon blodsinn» — салонное слабоумие). Они хорошо справляются с жизнью лишь в определенных, узких, давно установленных рамках домашнего обихода и материального благополучия. С другой стороны, сюда относятся и элементарно простые, примитивные люди, лишенные духовных запросов, но хорошо справляющиеся с несложными требованиями какого-нибудь ремесла; иногда даже без больших недоразумений работающие в торговле, даже в администрации. Одной из отличительных черт конституционально-ограниченных является их большая внушаемость, их постоянная готовность подчиняться голосу большинства, «общественному мнению» («что станет говорить княгиня Марья Алексеевна!»); это — люди шаблона, банальности, моды; это тоже люди среды (Milieumenschen), но не совсем а том смысле, как неустойчивые психопаты; там люди идут за ярким примером этой среды, за «пороком», а здесь, напротив, — за благонравием. Конституционально-ограниченные психопаты — всегда консерваторы; из естественного чувства самозащиты они держатся за старое, к которому привыкли и к которому приспособились, и боятся всего нового. Это — те «нормальные» люди, о которых Кюльер (Cullere) говорил, что в тот самый день, когда больше не будет полунормальных людей (demi-fous), цивилизованный мир погибнет, погибнет не от избытка мудрости, а от избытка посредственности. Это те «нормальные» люди, которых Ферри (Ferri) сравнивает с готовым платьем из больших магазинов; здесь действует только закон подражания. Как людям с резко выраженной внушаемостью, им близко, им свойственно все «человеческое», все «людские слабости» и прежде всего страх и отчаяние. Они очень легко дают реактивные состояния, вслед за соответствующими травмами; острый параноид — после ареста и пребывания в тюрьме, острую депрессию — после потери имущества, острую ипохондрию — после страшного диагноза и т. д., и т. д".


Извините, если кого обидел.


25 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Как-то я работал сторожем и смотрел в своём закутке посредине ночи замечательный фильм — «Корабль-призрак» Икэда Хироси. На самом деле он назывался, конечно, "Летающий корабль-призрак".

Первый раз в жизни я видел его в исчезнувшем ныне кинотеатре "Москва" на площади Маяковского.

Сизые билетики по десять копеек на утренний сеанс. Японская мультипликация 1969 года была родом из моего детства — с чудовищными крабами, мировым яйцом и боа-джусом, больше похожим на кока-колу (формой бутылки тоже). Этот загадочный напиток растворял человеческое тело, да так, что внезапно от человека оставались только рубашки со штанами. И вот мальчик Хаято бредёт по японским улицам между юбок и брюк, устилающих их толстым слоем. Это было первое анимэ на моём веку — с японской премьерой сентябре 1969 и прокатом в середине семидесятых.

Герои летали по воздуху и стреляли друг в друга ракетами. Время от времени они говорят глубокомысленно: «Когда корабль невидим, то его нельзя обнаружить".

Любимый фильм моего детства. Был устойчивый слух, что в качестве одного из помошников там работал молодой Миядзаки.

Если этот фильм, кстати, смотреть внимательно, то можно понять, насколько в разрез с классическим европейским каноном идёт японская этика. То есть, конечно, понять нельзя, но ощутить эту разность цивилизаций можно.

Так от корабля-призрака я совершил путешествие к призраку в доспехах, чтобы быть унесённым призраками.

Кстати, говорят, что фильм был совместным с СССР — но мне решительно непонятно, в чём была эта совместность, зачем, не говоря уж о том, что в каталогах и описаниях от неё следа нет. Нигде официально это не написано.

Может, это извив советской психологии — если показывают, и если это не противоречит идеологии — то сделали вместе.


Но я не об этом — с этими предметами детства есть важная особенность.

Они навсегда кажутся интереснее, чем на самом деле. Важно, когда ты это увидел.

Чтобы два раза не вставать: к примеру, я пропустил в нужном возрасте просмотр фильмов "Приключения Петрова и Васечкина", и с тех пор шарахаюсь от ностальгически вспоминающих их людей, будто от соскочивших наркоманов, но нет-нет, подёргивающих лапками при воспоминании о приходе. Я потом честно посмотрел оба эти фильм — и ну его нахуй, жуть какая-то. С "Гостьей из будущего" всё несколько сложнее — это кино было сложнее сделано, и сложнее функционировало в детской среде. Там, например, множество планов Москвы 1983–1985 года. Мне их смотреть сейчас интересно, а мотивации героев мне кажутся дикими. Дело в том, что этот фильм у правильного зрителя пришёлся на школьный возраст, а я к этому моменту уже сдавал электродинамику. (И это при том, что я знаком с героиней и высокого мнения о её человеческих качествах, потом познакомился с автором сценария — и проч., и проч). Но серьёзно относиться к тому давнему сериалу уже не могу — точка сборки упущена. Однако ж к чужим намоленным фильмам отношусь с пониманием.

Их значение, растущее из детства выросшим зрителям кажутся важнее, а ассоциации оттуда — прочнее.

В детстве все предметы — больше. И хочешь ты того или нет, ты проносишь уважение к ним через всю жизнь.


Извините, если кого обидел.


26 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Приснился под утро сон, что меня зачем-то посылают в Англию. Я никогда в Англии не был и отношусь к этому чрезвычайно возбуждённо — тем более, что я еду за казённый счёт. Мне отчего-то выдают серый паспорт формата А4, он лежит в папке, такой картонной папке, будто облитой масляной краской серого же цвета. Такие папки с завязками были при прежней власти. На ней типографским способом нанесена какая-то таблица необходимых документов, включая ИНН. ИНН я знаю, но документа на него у меня нет. Это всех повергает в ступор.


Кстати, чтобы два раза не вставать, вчера у всех было наблюдение природных катаклизмов и фенологические зарисовки. У меня же не было видно в окне ничего. Сразу видно, что я к синагоге переехал. Тут тишь да гладь, да всяко благодать — полленты про зелёные облака пишет — а тут ничего. Пол ленты — про ураган, а тут безмятежность. Умеют жить.

Правда я обнаружил общую возбуждённость народных масс: Задним числом я обнаружил утихшую уже панику и взорвавшиеся уже во множестве секретные химические заводы в Подмосковье. При этом — "С 2006 года в России действует приказ № 386 на основании которого МЧС запрещено правительством говорить населению об опасности. Таким образом нам, жителям России, на официальном уровне, прямо и конкретно, сказано, что мы все в случае смертельной опасности, умрём спокойно и без паники, даже ничего не узнав и не предприняв никаких действий по этому для своего спасения." Ну, я-то — мизантроп (старый, больной и девушки не любят). И при каждом удобном случае я признаюсь, что невысокого мнения о соотечественниках, да и о человечестве в целом. Я говорю это без скорби, просто как о погодном явлении.

Приказ МЧС лежит в открытом доступе — http://base.garant.ru/189766/ Но и найти его — дело тридцати секунд. Нет, я понимаю, что прочитать его — некоторое усилие, и минут пять нашего времени, но нет (о присутствующих не говорят) — сетевые хомяки, живущие в Сети, на это не способны. Но это, как ни странно, очень оптимистическое обстоятельство.

Никто не читает ничего — ни закона о пропаганде гомосексуализме, ни 4-ой части Гражданского кодекса. повествующей об авторских правах, ни кодекса Уголовного в части, повествующей о хулиганстве. А жизнь идёт, дома стоят, и фашисты на динозаврах, которых обещал нам фильм "Мультреалити" не появились.

А мне ведь именно это важно. Страсть как не люблю фашистов в преддверии Великого праздника. Да и к динозаврам любви не испытываю.

А так-то лучше всего об этом сказано: "Говорят, скоро всем бабам обрежут задницы и пустят их гулять по Володарской. Это неверно! Бабам задниц резать не будут". Даниил Хармс. Из записных книжек.


Извините, если кого обидел.


27 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

У меня в детстве была «Настольная книга бармена». Вернее надо было сказать «Настойкина книга бармена» — на непачкающихся пластиковых листах. Была она очень странная — и совершенно не похожая на все советские книги, причём соединены листы были уже вполне современной пластиковой пружинкой (тогда она казалась неземной какой-то технологией). Эту книгу американцы написали на русском языке, ещё при Советской власти. То есть, непонятно, зачем.

Куда-то она потом подевалась, но я до сих пор помню, что «настоящая водка — бесцветный напиток без вкуса и запаха».

Но главным в этой книге был гигантский список коктейлей (он чрезвычайно помог при чтении Хемингуэя) — я почерпнул оттуда массу знаний, хотя у меня-то роман с коктейлями в жизни не сложился. Скажу по секрету, больше всего я ненавижу обсахаренные края стаканов. На втором месте в мрачном расстрельном списке — бумажные зонтики. Третье делят маслины и прочие водоизмещающие предметы, плавающие в бокале или совершившие крушение о его стенки.

Потом-то таких книг появилась прорва, уже, причём с рецептами куда более разнообразными.

Я не люблю коктейли. Они, надо сказать, плохо прививаются в нашей стране, кроме тех, что нужно помешивать веточкой повилики. Мы разительно отличаемся от западного мира, который пьёт, смешивая, да не закусывает. Мы закусываем и занюхиваем, не мешая.

Нет, есть множество людей, что давно уверенно держат в руках стаканы, а в зубах — соломинки. Уже есть поколение десантников презентаций и боевиков фуршетов. Они давно постигли значение слова шутер и десятка названий прочей стеклянной тары.

Сейчас есть всякие учебные пособия — я как-то изучал одно из них, и обнаружил существенную ошибку. Там, в рецепте Б-52, не было сказано, что он должен гореть. А ведь настоящий, правильный Б-52 обязательно горит, хотя не так красиво, как те пятнадцать Б-52, которые сбили над Северным Вьетнамом.

Надо сказать, что на всякий Б-52 находится свой МиГ-29. Тогда, в безумные девяностые я, заинтересовавшись, повёл частное расследование, и неожиданно встретился с трудностями.

Я спрашивал:

— А кто, типа, знает, что за коктейль «МиГ-29»? Никто, говорю, знает? Ну, на худой конец, МиГ-31? И горит ли он?

Не отвечали мне знающие люди ничего. Нормальные люди припоминали только настоящий спиртовоз МиГ-25. А прочие, незнающие, замечали:

— Я думаю, если очень хочется поджечь коктейль, то почему бы не попробовать? А если в общественном месте, тогда вообще просто — надо спросить у знающего человека, бармена или официанта, горит ли это всё, и все дела.

Но я понимал, что на такой вопрос давно есть ответ. И все знают коктейль, придуманный специально для поджигания в общественных местах. Он называется коктейль Молотова. Интересно то, что финский вариант был сложным — это только сперва в бутылку вставляли фитиль, а потом ампулу с серной кислотой, что воспламеняла смесь при ударе. Рецептов этого коктейля известно множество, да только суть одна — две трети бензина, остальное — масло. Или 60 % хлорита натрия, а остальное битум.

А про МиГ-29 расскажу: МиГ-29 очень похож на Б-52: слоями наливается Самбука тёмная (20 г.), Мисти (20 г.) и Куантро (20 г.). Сверху поджигается. МиГ-29, к сожалению, тоже горит.

Кстати, в одном из многочисленных коктейльных альбомов есть русский след — представленный коктейлем «Русский фронт» — лёд, 30 мл. персикового шнапса, 30 мл водки, 30 мл. малинового сиропа и шампанское.

Что б мы так воевали.

Я любил чистый вкус, но понимал при этом, что никакого чистого вкуса нет. Впрочем, это длинный разговор, а один человек рассказывал, что ему вручили аналогичную брошюрку в городе Коньяк, причём на русском языке. Построена она была как ответы Ивану Ивановичу на безмолвные вопросы: «Да, Иван Иванович. На первом этапе коньяк такой же прозрачный и бесцветный, как ваша водка… Нет, Иван Иванович, в отличие от водки, коньяк имеет ярко выраженный тонкий вкус и аромат, которыми он обязан не только виноградному сырью высокого качества, но и дереву бочек, в котором его выдерживают долгое время… Нет, Иван Иванович, коньяк не принято пить целыми стаканами, как водку. Не принято его и закусывать — во всяком случае, картошка, сало и солёные огурцы никак не подойдут как аккомпанемент к коньяку. А вот это — бокал для коньяка».

И уж подавно я не знал тогда, в пору владения барменской колдовской книгой, о национальных флагах на зубочистках, Много потом что я видел, видел эту обсыпку (и сахаром, и солью) в Эквадоре, в Непале и Германии — и это была именно мировая закулиса, заговор, а не разрозненные действия повстанцев. Но зубочисточных флагов едино боялся больше — они были тревожны как та надпись на православных открытках и отрывных календарях, что запрещала выкидывать их в мусорное ведро. Я от этого очень переживал, потому что всегда соблюдаю условия публичной оферты.

Кстати, чтобы два раза не вставать, главный коктейль в этой давней книге бармена не был описан, тот самый, что A total of 542 194 Molotov Cocktails were produced between December and March, produced by a work force of 87 women and 5 men. 60 % из хлората калия, 32 % из Битума, 8 % из Noulee», как сообщала мне английская энциклопедия.


Извините, если кого обидел.


28 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Да, конечно было стильно приехать в сумасшедший дом накануне Вальпургиевой ночи.

К тому же, не поймёшь теперь, в области он, или уже в Москве.

Было тихо и покойно, только хохотала какая-то девочка в глубине сада. Дом был построен Баженовым, крепко, на века, не повредили ему революции и войны, только прекрасный балкон забрали решёткой, чтобы новые жители, засмотревшись на фонтан и регулярный парк (впрочем, потерявший свою регулярность), не вывалились бы из окна.


Кстати, чтобы два раза не вставать, очень странна нынче Вальпургиева ночь. Чрезвычайно.


Извините, если кого обидел.


30 апреля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Всех с праздником. Надо заметить, идеальное описание советского Первомая содержится в фильме "Застава Ильича" — демонстрация, движение по улицам, потом отъединение от толпы, потом прогулка в двоём, потом, под утро — прощание в подъезде. Храни Господь всех кто прошёл этим путём, их немного уж осталось.

Кстати, чтобы два раза не вставать, у меня есть рассказ по поводу этого праздника.


пентаграмма осоавиахима
Он жёг бумаги уже две недели.

Из-за того, что он жил на последнем этаже, у него осталась эта возможность — роскошные голландские печки, облицованные голубыми и сиреневыми изразцами, были давно разломаны в нижних квартирах, где всяк экономил, выгадывая себе лишний квадратный метр.

А у него печка работала исправно, и теперь исправно пожирала документы, фотографии и пачки писем, перевязанные разноцветными ленточками. Укороченный дымоход выбрасывал вон прошлое — в прохладный майский рассвет.

Академик давно понял, что его возьмут. Он уже отсидел однажды — по делу Промпартии, но через месяц, не дождавшись суда, вышел на волю — его признали невиновным. Он, правда, понимал, что его давно признали нецелесообразным.

Теперь пришёл срок, и беда была рядом. Но это не стало главной бедой — главная была в том, что установка была не готова.

Он работал над ней долго, и постепенно, с каждым винтом, с каждым часом своей жизни, она стала частью семьи Академика. Семья была крохотная — сын и установка. Как спрятать сына, он уже придумал, но установку, которую он создавал двадцать лет, прятать было некуда.

Его выращенный гомункулус, его ковчег, его аппарат беспомощно стоял в подвале на Моховой — и Кремль был рядом. Тот Кремль, что убьёт и его, и установку. Вернее, установка уже убита — её признали вредительской и начали разбирать ещё вчера.

Академик сунул последнюю папку в жерло голландского крематория и приложил ладони к кафелю. Забавно было то, что он так любил тепло, а всю жизнь занимался сверхнизкими температурами.

Бумаг было много, и он старался жечь их под утро, вплоть до того момента, как майское, почти летнее солнце осветит крыши. С его балкона был виден Кремль, вернее, часть Боровицкой башни — и можно было поутру видеть, как из него, как из печи, вылетает кавалькада чёрных автомобилей.

Потом Академик курил на балконе — английская трубка была набита чёрным абхазским табаком. Холодок бежал по спине — и от утренней прохлады, и от сознания того, что это больше не повторится.

Машины ушли в сторону Арбата, утро сбрызнуло суровые стены мягким и нежно-розовым светом. Говорили, что скоро всех жильцов отселят из этих домов по соображениям безопасности, но такая перспектива Академика не волновала — это уже будет без него. Давно выдавили, как прыщ, золотой шар храма Христа Спасителя, а вставшее поодаль от родного дома Академика новое здание обозначило новую границу будущего проспекта.

Горел на церкви рядом кривой недоломанный крест, сияла под ним чаша-лодка — прыгнуть бы в лодочку и уплыть, повернуть тумблер — и охладитель начнёт свою работу, время потечёт вспять. Вырастет заново храм, погаснут алые звёзды, затрепещут крыльями ржавые орлы на башнях, понесётся конка под балконом. Но ничего этого не будет, потому что месяц назад во время аварии лопнули соединительные шланги, пошло трещинами железо, не выдержав холода, а потом новый накопитель, выписанный из Германии, не прибыл вовремя.

А если бы прибыл, успел, то прыгнул в лодочку, прижав к себе сына — будь что будет.

Сын спал, тонко сопел в своей кровати. На стуле висела аккуратно сложенная рубашка с красной звездой на груди и новая, похожая на испанскую, прямоугольная пилотка.

Сегодня был майский праздник — и через два часа мальчик побежит к школе. Там их соберут вместе и в одной колонне с пионерами они пройдут мимо могил и вождей. Мальчик будет идти под рокот барабана, и жалко отдавать эти часы площади и вождям — но ничего не поделаешь.

Нужно притвориться, что всё идёт как прежде, что ничего не случилось.

Академик смотрел на сына, и понимал, как он беззащитен. Все стареющие мужчины боятся за своих детей, и особенно бояться, если дети поздние. Жена Академика грустно посмотрела на него с портрета. Огромный портрет, с неснятым чёрным прочерком крепа через угол, висел напротив детской кровати — чтобы мальчик запомнил лицо матери.

А теперь жена смотрела на Академика — ты всё сделал правильно, даже если ты не успел главного, то всё остальное ты счислил верно. Я всегда верила в тебя, ты всё рассчитал, и получил верный ответ. А уж время его проверит — и не нам спорить с временем.


Звенел с бульвара первый трамвай. День гремел, шумел — и международная солидарность входила в него колонной работниц с фабрики Розы Люксембург.

«Вот интересно, — думал Академик. — Первым в моём институте забрали немца по фамилии Люксембург». Немец был политэмигрантом, приехавшим в страну всего четыре года назад. Учёный он был неважный, но оказался чрезвычайно аккуратен в работе, и стал хорошим экспериментатором.

Затем арестовали поляка Минковского — он бежал из Львова в двадцатом. Минковского Академик не любил и подозревал, что тот писал доносы. И вот, неделю назад взяли обоих его ассистентов — мальчика из еврейского местечка, которого Революция вывела в люди, научила писать буквы слева направо, а формулы — в столбик. Второй ассистент был из китайцев, особой породы китайцев с Дальнего Востока, но был какой-то пробел в его жизни, который даже Академику был неизвестен. Но Академик знал, что если он попросит китайца снять Луну с неба, то на следующий день обнаружит на крыше лебёдку, а через два дня во дворе институт сезонники будут пилить спутник Земли двуручными пилами.

Академик дружил с завхозом — они оба тонко чуяли запах горелого, а завхоз к тому же был когда-то белым офицером. Он больше других горевал, когда эксперимент не удался — Академику казалось, что он, угрожая наганом, захватит установку, и умчится на ней в прошлое, чтобы застрелить будущего вождя.

Как-то ночью они сидели вдвоём в пустом институте, рассуждая об истреблении тиранов — завхоз показал Академику этот наган.

— Если что, я ведь живым не дамся, — сказал весело завхоз.

— Толку-то? Тебе мальчишек этих не жалко, — сказал Академик. Они были в одной лодке, и стесняться было нечего.

— Жалко, конечно. — Завхоз спрятал наган. — Но промеж нашего стада должен быть один бешеный баран, который укусит волка. А то меня выведут в расход — и как бы ни за что. Я человек одинокий, по мне не заплачут, за меня не умучат.

У завхоза была своя правда, а у Академика своя. Но оба они знали, когда придёт их час — совсем не бараньим чутьём. Завхоз чувствовал его, как затравленный волк угадывает движение охотника, а Академик вычислил своё время, как математическую задачу. Он учился складывать время, вычитать время, уминать его и засовывать в пробирки все последние двадцать лет.


Вчера домработница была отпущена к родным на три дня, и Академик сам стал готовить завтрак на двоих — с той же тщательностью, c какой работал в лаборатории с жидким гелием. Сын уже встал, и в ванной жалобно журчал ручеёк воды.

Мальчик был испуган, он старался не спрашивать ничего — ни того, отчего нужно ехать к родственникам в Псков, ни того, отчего грелись изразцы печки в кабинете уже вторую неделю.

На груди у сына горела красная матерчатая звезда. Академик подумал, что ещё усилие — и в центр этой пентаграммы начнут помещать какого-нибудь нового Бафомета.

Пентаграммы в этом мире были повсюду — чего уж тут удивляться.

— Как ты помнишь, мне придётся уехать. Надолго. Очень надолго. Ты будешь жить у Киры Алексеевны. Кира Алексеевна тебя любит. И я тебя очень люблю.

Слова падали как капли после дождя — медленно и мерно. «Ты пока не знаешь, как я тебя люблю, — подумал Академик, — и может, даже не узнаешь никогда. Пока время не повернёт вспять».

Мальчик ушёл, хлопнула дверь, но звонок через минуту зазвонил вновь.

Это приехала псковская тётка — толстая неунывающая, по-прежнему крестившаяся на церкви, не боясь ничего. Тётка понимала, зачем её позвали.

Она, болтая, паковала вещи мальчика, рассовывала по потайным карманам деньги — всё то, что не было упаковано Академиком. Тётка рассказывала про своего родственника Сашу, лётчика. Все думали, что он арестован, а оказалось, что он в Испании. Она рассказывала об этом, как бы утешая, давая надежду, но Академик поверил вдруг, что она говорит правду — отчего нет?

Серебристые двухмоторные бомбардировщики разгружались над франкистскими аэродромами Севильи и Ла-Таблады, летчики дрались над Харамой и Гвадалахарой. Отчего нет?

У сына в комнате висела истыканная флажками карта Пиренеев — и там крохотные красные самолётики зависали над базой вражеского флота в Пальма-де-Мальорка — и из воды торчала, накренившись, половина синего корабля.

Почему бы и нет? Саня жив, а потом вернётся и в майский день выйдет из Кремля с красным орденом на груди — отчего нет?

Тётка говорила об Испании, и чёрная тарелка репродуктора, захлёбываясь праздничными поздравлениями, тоже говорила об Испании — у них подорвался на мине фашистский дредноут «Эспанья», а у нас — праздник, вся Советская земля уже проснулась, и вышла на парад, по площади Красной проходят орудья и танки. Ещё два советских человека взметнули руки над Парижем — это улучшенные советские люди, потому что они сделаны из лучшей стали. И вот теперь они стоят посреди Парижа, на территории международной ярмарки в день международной солидарности, взмахнув пролетарским молотом и колхозным серпом.

Время текло вокруг Академика, время было неостановимо и непреклонно, как гигантский молот с серпом, а его машина времени была наполовину разобрана, и будет теперь умирать по частям, чертежи её истлеют, и он сам, скорее всего, исчезнет.

Всё пропало, если, конечно, скульптор не сдержит слова.

Мальчик уже пришёл с демонстрации, и затравленно глядел из угла, сидя на фанерном чемодане.

— Вы всё-таки не креститесь у нас тут так истово. Всё-таки Безбожная пятилетка завешена. — Академик не стал провожать их на вокзал и прощался в дверях, чтобы не тратить время у таксомотора.

Тётка только скривилась:

— Да у нас, как денег на ворошиловских стрелков соберут, на каждом доме такую бесовскую звезду вывешивают, что прям как не живи — все казни египетские нарисованы. Ты мне ещё безбожника Емельяна припомни.

Мальчик втянул голову в плечи, но, не сдержавшись, улыбнулся.

Но как долго не рвалась ниточка расставания, всё закончилось — и квартира опустела. Академик ступил в гулкую пустоту — без мальчика, она стала огромной. Он отделял привычные вещи от себя, заставляя себя забыть их.

Многие вещи, впрочем, уже покинули дом. Самое дорогое он подарил скульптору — тот был в фаворе, а всё оттого, что ещё в ту пору, когда на углах стояли городовые, скульптор вылепил гипсового Маркса, а потом рисовал вождей с натуры.

И когда Академик понял, куда идёт стрелка его часов, то пришёл к скульптору и изложил свой план. Сохранить установку можно было только в чертежах, но чертёжи смертны.

Они должны быть на виду, и одновременно — быть укромными и тайными.

— Помнишь, как Маша читала вслух Эдгара По? Тогда, в Поленове? Помнишь, да? — Академик тогда волновался, он не был уверен в согласии скульптора. — Так вот, помнишь историю про спрятанное письмо, что лежало на виду? Оно лежало на виду, и поэтому, именно поэтому было спрятано. Мне нужно спрятать чертёж так, чтобы кто-то другой мог продолжить дело, вытащить этот меч из камня, и заменить меня. Понимаешь, Георгий, понимаешь?

Скульптор был болен, кашлял в платок, сплёвывал и ничего не говорил, но лист с принципиальной схемой взял.

Академик одевался стоя у вешалки, и досада сковывала движения — но вдруг он увидел в углу прихожей скульптора аккуратный маленький чемоданчик. Чемоданчик ждал несчастья, он был похож на похоронного агента, что топчется в прихожей ещё живого, но уже умирающего человека — среди сострадательных родственников и разочарованных врачей.

И тогда Академик поверил в то, что скульптор сделает всё правильно.


А теперь он, сидя в пустой квартире, проверил содержимое уже своего чемоданчика — сверху лежала приличная готовальня и логарифмическая линейка. «У меня всего двое друзей — повторил он про себя, переиначивая, примеряя на себя старое изречение о его стране. — У меня всего два друга — циркуль и логарифмическая линейка».

А за окнами стоял гвалт. Там остановился гусеничный тягач «Коминтерн» с огромной пушкой, и весёлая толпа обсуждала достоинства поломанного механизма. Но вот откуда-то подошёл второй тягач, что-то исправили, и, окутавшись сизым дымом, техника исчезла.

Шум на улицах становился сильней. Зафырчали машины, заняли место демонстрантов, кипела жизнь, город гремел песнями, наваливаясь на него, в грохоте и воплях автомобильных клаксонов. Грохотал трамвай, звенело что-то в нём, как в музыкальной шкатулке с соскочившей пружиной.

Майское тепло заливало улицы, текла река с красными флажками, растекалась по садам и бульварам.

Репродуктор висел прямо у подъезда Академика, и марши наполняли комнаты.


Вечерело — праздник бился в окна, спать Академику не хотелось, и было обидно проводить хоть часть последнего дня с закрытыми окнами. Да и прохлада бодрила.

Веселье шло в домах, стонала гармонь — а по асфальту били тонкие каблучки туфель-лодочек. Пары влюблённых брели прочь, сходились и расходились, а Академик курил на балконе.

— Эй, товарищ! — окликнули его снизу. — Эй! Что не поёшь? Погляди, народ пляшет, вся страна пляшет…

Какой-то пьяный грозил ему снизу пальцем. Академик помахал ему рукой и ушёл в комнаты.

Праздник кончался. Город, так любимый Академиком, уснул. Только в темноте жутко закричала не то ночная птица, не то маневровый паровоз с далёкого Киевского вокзала.

Гулко над ночной рекой ударили куранты, сперва перебрав в пальцах глухую мелодию, будто домработница — ложки после мытья.

Академик задремал и проснулся от гула лифта. Он подождал ещё, и понял, что это не к нему.

Он медленно, со вкусом, поел и стал ждать — и, правда, ещё через час в дверь гулко стукнули. Не спрашивая ничего, Академик открыл дверь.


Обыск прошёл споро и быстро, клевал носом дворник, суетились военные, а Академик отдыхал. Теперь от него ничего не зависело. Ничего-ничего.

У него особо и не искали, кинули в мешок книги с нескольких полок, какие-то рукописи (бессмысленные черновики давно вышедшей книги), и все вышли в тусклый двадцативаттный свет подъезда.

Усатый, что шёл спереди был бодр и свеж. Он насвистывал что-то бравурное.

— Я люблю марши, — сказал он, отвечая на незаданный вопрос товарища — В них молодость нашей страны. А страна у нас непобедимая.

Машина с потушенными фарами уютно приняла в себя Академика — он был щупл и легко влез между двумя широкоплечими военными на заднее сиденье.

Но поворачивая на широкую улицу, машина вдруг остановилась. Вокруг чего-то невидимого ковырялись рабочие с ломами.

— Что там? — спросил усатый.

— Провалилась мостовая, — ответил из темноты рабочий. — Только в объезд.

Никто не стал спорить. Чёрный автомобиль, фыркнув мотором, развернулся и въехал в переулок. Свет фар обмахнул дома вокруг и упёрся в арку. Сжатый с обоих сторон габардиновыми гимнастёрками Академик увидел в этот момент самое важное.

Точно над аркой висела на стене свежая, к празднику установленная, гипсовая пентаграмма Общества содействия обороне, авиационному и химическому строительству. Над вьющейся лентой со словами «Крепи оборону СССР», Академик увидел до боли знакомую — но только ему — картину.

Большой баллон охладительной установки, кольца центрифуги вокруг схемы, раскинутые в стороны руки накопителя. Пропеллер указывал место испарителя, а колосья — витые трубы его, Академика, родной установки.

Разобранная и уничтоженная машина времени жила на тысячах гипсовых слепков. Машина времени крутила пропеллером и оборонялась винтовкой. Всё продолжалось — и Академик, счастливо улыбаясь, закрыл глаза, испугав своей детской радостью конвой.


Извините, если кого обидел.


01 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Почта России — это какой-то ад. Непонятно, отчего это мне только сейчас открылось — причём это ад иррациональный. Например, сотрудники уходят на обед на полчаса раньше. Я как та женщина из анекдота, которую два раза изнасиловали в парке, и которая говорит: "Ужас! Вот и сейчас пойду".

Кстати, чтобы два раза не вставать: а вот многие из нас, поди, сталкивались с такой проблемой — в ванной есть такая резиновая затычка (да, у меня в ванной простой механизм, не какие-то мудрёные автоматические затыкатели). Эта затычка обычно держится на такой цепочке из шариков (не из шариков, но похоже) К этой цепочке затычка прикрепляется специальным хомутиком, который, разумеется, через две недели ломается.

Вот что делать в меру упитанному мужчине в полном расцвете жизненных сил в таком случае?:

— бродить по московским рынках в поисках лучшей ванной доли? И если да, то какой?

— срастить цепочку (она ведь не рвётся)? И если да, то как её свести с кольцом в затычке? (Я уж начал думать, что, может, их лучше связать капроновой ниткой, но это пошло).

Вот такими вещами я озадачен, пока остальные мои сограждане думают, куда же делся их праздничный день 2-е мая.


Извините, если кого обидел.


02 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

А вот куда, блядь, подевался доктор Курпатов? А? А?!

Везде раньше был доктор Курпатов, а сейчас — как корова языком и слизала. Как корова языком, да. Вот пропал доктор Курпатов с горизонта, а уж раньше — огогого! — доктор Курпатов везде был. Всё мог объяснить, укрепить и направить. А теперь — бог его знает, в этой ли ржи этого доктора папаха лежит. Про него, кстати, писали: "

После перенесённой нейроинфекции, в 1998 году был уволен из рядов вооружённых сил." Послледнене, что я о нём знаю, так это то, что он был награждён почётной грамотой Президента Российской Федерации (9 декабря 2009 года) — за активное участие в подготовке и проведении конкурса эстрадной песни «Евровидение-2009» в городе Москве.


Кстати, чтобы два раза не вставать, надо бы написать про дизельпанк, однако ж лучше было б отрецензировать чужие рассказы в этом стиле, да заказ невнятен. Тут как раз идёт конкурс в этом стиле.

Но я всё же киллер, а не оператор залпового огня. А тут свои правила — ведь все мы смотрели фильмы про киллеров. (Я уж опускаю ту часть сценариев, что повествует о чемоданчиках с деньгами). Ведь киллеру сначала приходит фотография — и он, всмотревшись в лицо будущей жертвы долго задумчиво курит, глядя в окно. Потом прикидывает маршруты, готовится — и — хрясь! — отстреливает кому-то голову.

Я туда заглянул, и понял, что не готов полный короб этого говна прочитать. Обычно бывает, что кто-то сам просится — это я понимаю. Но тут-то вряд ли, поколения сменились. А иначе это будет выглядеть довольно странно: "Здравствуйте, Наталья Александровна, зная, как я люблю молодых талантливых авторов, предложила мне вылить говна за шиворот следующим номерам — № 21, № 22, № 67 и № 69".

Впрочем, всё это написано только для тех, что в теме, и прочих я попросил бы лишних вопросов не задавать.


Извините, если кого обидел.


02 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Тут, видимо, будет серия заметок, понятных только людям узкого круга и связанных с одним давним конкурсом, в обиходе называемом «Грелка».

Это тема внутренняя, и лучше людям, в неё не вовлечённым, просто пройти мимо.

Люди пишут рассказы, пытаются определить — кто лучший, нормальное-то дело, тем более, в давнишних правилах этого мероприятия было написано «является свободным времяпрепровождением любителей фантастики всех рангов и на большее не претендует» — сейчас эта надпись там куда-то подевалась и напрасно. В этом году темой там был «дизельпанк», а я только что про него рассуждал, посмотрев фильм «Шпион». Одним словом, нашёлся к шарику горшок.

Беда всех таких мероприятий в том, что иногда участники начинают относиться к себе слишком серьёзно. Начинают произносить слова «настоящая литература» ну и тому подобное.

Я конкурс этот любил, а участников разлюбил давно. Ну так я мизантроп, что тут удивляться.

С ним случилось ровно тоже самое, что и с отечественной фантастикой — совсем по неприличному анекдоту про непростого советского человека, который жаловался врачу, что поест, дескать чёрной икры — так ходит чёрной икрой, поест красной икры — ходит красной икрой. Мудрый врач ему говорил: «А вы ешьте как все — говно», и был в общем прав. И с самодеятельной. Любительской литературой ровно тоже самое — пока писатели ели и пытались переварить Эдгара По, Борхеса, Брэдбери и Лема, было ещё ничего. Но потом пришло поколение, что наелось тем, что сделали предыдущие, и так раз за разом. Причём, понятно, не улучшая исходного продукта.

Поэтому первое замечание — любительская литература пытается воспроизвести образец. Или светлый образ его, как с нажимом говорил своему секретарю один кардинал.

Про второе замечание я скажу потом, а сейчас, чтобы два раза не вставать, об одном рассказе, который меня попросили рассмотреть.

Этот рассказ называется «Кресты и звёзды» и, собственно, вот про что: молодой человек Теймураз юллер приезжает из Берлина куда-то в рейхскомиссариат Кавказ — ему нужно совершить кровную месть, однако ж пальнув в машину на горной дороге, он обнаруживает там не кровника, а заезжего француза. Француз по имени Дюма оказывается фальшивым и с помощью германскоподданого кавказца проникает в полосу отчуждения ставки фюрера (на Кавказе) и наводит на неё дирижабли (или многомоторные самолёты, я не понял). Ну и гордый кавказский германец за это воткнул кинжал в его грудь. (В пересказе любые художественные произведения выглядят интереснее).

Причём этот сюжет совершенно прекрасен. Я бы выкинул прочее и написал бы о рейхскомиссариате Кавказ и молодом чеченце, что безрадостно, по велению тейпа, поехал на родину свершит кровную месть. Но это мысли в сторону.


Но дальше начинается всё то дурное, что свойственно любительской литературе. От неловких спряжений до «Панцермашине задрали в небо стволы и затряслись в пароксизмах бессмысленных выстрелов». Будь я автором, я бы пытался выдать это за пародию, но это не пародия — это как раз переваренные предшественники. Ну и там дальше начинается избыток деталей, Гитлер оказывается Сталиным, экипировка с этими «гауссрифле» (то есть винтовками, разгоняющими пули не порохом, а электромагнитным зарядом, будто взятая напрокат из какой-то сталкерской игры), масса немецких слов, но я-то понимаю, человек торопился.

Теперь я сделаю второе замечание — на этих (и этом тоже) конкурсах есть критика. То есть участники ошибочно думают, давая советы по композиции, требуя прочитать книгу Розенталя, или «поправить стиль», дают советы по улучшению прозы. Это неверно. Улучшить ничего нельзя, и за все эти советы на форумах «вам нужно поправить композицию» нужно плевать в ухо.

Главную пользу можно извлечь из исследования себя. Вот человек пишет «Используя ровную лощину как посадочную полосу, на нее садился «Горыныч». Словно икринки из чрева громадной рыбы, из него выбирались мощные бронемашины «Илья Муромец» с красными звездами на плечах». Побоку рассказ и все конкурсы, вот вопрос — почему красные звёзды на плечах. Где у машины плечи? Каков из себя это красноармейский человекоподобный робот, к чему ему погоны? То есть я не издеваюсь, вовсе нет, тут интересно, как человек придумывает метафоры, и если он сам поймёт нехитрый навык имени Ю. К. Олеши, то получит своё, внутреннее удовольствие. Или придумает новый мир бронемашин и проч., и проч.

Некоторые из текстов любительской литературы можно, конечно, напечатать — но это так, из непонятного мне тщеславия. Вроде как те медали имени великих писателей, которые за скромную денежку писатели современные раздают друг другу. Напечатать можно всё, да не этом дело — дело в свободном интересном времяпровождении. Но писатели-любители не всегда понимают, что эти рассказы и книги — ничто перед тем самым удовольствием от времяпровождения.

Это отступление сделано ровно для того, что улучшать ничего не надо. Историю подданного Третьего Рейха нужно оставить как есть.


Извините, если кого обидел.


03 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Продолжая нашу внутреннюю тему, о которой я уже сделал два замечания.

Я сделал странный вывод — если собрать сто человек и попросить их описать понятие "дизельпанк", большинство из них вспомнит о дирижабле. Почему так, я ещё не понял, но что-то с этими дирижаблями нечисто. Впрочем, есть такая история: у нас был такой родственник, очень красивый человек, капитан первого ранга Реммер. Так вот он как-то, шутя, выговаривал моему отцу: "Ну вот что ты за авторское свидетельство оформляешь? На антенну, которая расположена на ракете… Вот как я пишу: "Подводная лодка, которая отличается от всех существующих маленькой антенной, которая…" И вот этот дирижабль, как маленькая антенна, которая приделана к огромному количеству грелочных рассказов.


Дальше меня попросили прочитать рассказ "Другие берега".

Честно говоря, я сразу подумал, что это история про писателя Набокова, что летит на дирижабле "Гинденбург" в Нью-Йорк, и к нему подсаживается попаданец, уговаривающий надеть парашют. Но нет, урановые рудники (там сразу появляется "автомат с круглым барабаном", это видимо синтез "магазина" и "револьверов", впрочем "револьверные ручки" там тоже сразу появляются. И прекрасное "Я вколол вам тринитробутитропил! Если будете вести себя хорошо, дам вам сыворотку!". Но я не придираюсь, даже ко всем этим "Замочные зубья со скрежетом скрылись в бетон пола" — придирки эти редакторские, то есть, хорошо бы чувствовать словестные конструкции, а если нарушать принятый строй речи, то осознанно, для чего-то.

Тут я сделаю третье замечание, на всяких конкурсах принято издеваться над стилистическими и грамматическими ошибками — это очень правильно. Я раньше очень любил этих плюющихся и ругающихся помощников, потому что, читая их, сидел дома, и спокойно исправлял описки и ошибки. Это большая польза. (Правда потом, уже в "Новом мире", редакторы находили ещё горсть, потом ещё полгорсти находил корректор журнала, а спустя пару лет, корректор в издательстве (я клянусь, всё вносил!), щедро усыпал поля правкой. Но к чужим замечаниям об ошибках нужно относиться аккуратно. Во-первых, корректоры и редакторы иногда люди не очень образованные — например, мне как-то исправили (не в "Новом мире", конечно, а в "Если" цитату "На пригреве тепло, только этого мало" на "На припёке тепло…", а одному моему доброму товарищу поставили восхитительные кавычки "бритва "Оккама"" — кстати, почему в парфюмерно-жестяной индустрии нет такого бренда, совершенно непонятно. В любительской литературе и того пуще — прекрасно, что люди читают Розенталя, но иногда плохопереваренный Розенталь оказывает дурное действие. От него пучит и становится не по себе. Потому ещё не по себе, что язык сложное вещество, и переставь запятые классикам, поправь Гоголю лексику — такое выйдет, мама не горюй. Большая часть грелочников вслепую бы издевалась над Андреем Платоновым (Я этого не проверял, но несчастному Александру Грину они с моей подачи уже кричали "Если вы будете тщательнее работать и переписывать свои рассказы, то из вас, может быть, что-то получится". Одним словом — лишняя корректура никогда не мешает, но относится к ней надо осторожно.

Придерёшься тут к написанию "Дженерал электрикс" — а ну как, это так задумано, такая в этом мире General Electric Company. Такое смешение американского с нижегородским, когда водитель из Арканзаса кричит: "Работай, падла!". Это я ещё не дошёл до строчки: "Инспектор Эйбс сложился в форму, наиболее близкую к окружности". (Там ещё второй раз это сказано, для тех кто не понял про окружность с первого раза: "Эйбс часто и внезапно менял направление разговора, рассчитывая, что его собеседник не впишется в поворот и невольно раскроет что-то о конечном пункте своего путешествия, а может и о цели оного. Но тот вёл разговор безупречно, держа себя за воспитанного, почти светского простачка-балагура. А потом он, сославшись на духоту, опустил окно и очень мощно начал выталкивать инспектора за борт. Тот не ожидал такой силы в плечах противника, да ещё рука соскользнула в ответственный момент. Пришлось принимать форму окружности". Там ещё много оборотов типа "Выдержат ли горы такого наплыва посетителей? Что-то я не заметил инфраструктуры". "Вы что себе позволяете! — закричал он вниз. Но человечек был глух к пеняниям".

Это происходит вот почему — человек говорит на языке бытового канцелярита. Это совершенно нормально. Заставь его два раза переписать от руки "Другие берега" Набокова, то он будет писать "под Набокова" — помните, что я рассказывал про человека, который жрал чёрную икру и ею же гадил.

Для интересующихся перескажу кратко сюжет: в Америке один маньяк стрито огромного человекоподобного робота, но для того, чтобы он заработал нужны усы Сталина, усы Сталина как-то достают с помощью шпионки, робот заводятся, но тут прилетают красные и дают всем пиздюлей. Робот разваливается, видны титры "конец". Этот рассказ очень интересный — это пример того, как автор не контролирует сюжет. То есть, прорвало фановую трубу — и человек, чтобы хоть как-то вернуть стройность течению жизни, затыкает дырку тряпками, сапогами жены, диваном, телевизором, подшивкой "Нивы" за 1913 год. То есть — творит суетливое безумие, мечется от буффонады к комиксу, от пафоса к низовой речи. А суетится не надо — стой, получай свой фан.

Да — забыл. Дирижабль там есть. Куда без него.


Извините, если кого обидел.


03 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Продолжая прошлых заметок — раз и два, исполняя просьбу доброй Натальи Александровны, я решил прочитать ещё один рассказ.

Только добавлю к коллекции своих замечаний ещё одно.

Я посмотрел, как младофантасты сами и несколько расстроился — там как-то много апломба, но мало умения подложить кнопку на стул или намазать спящего автора зубной пастой. Это умение, кажется, утеряно.

А уж я знавал великих злословов — вот была у меня одноклассница — сказала одну небрежную (казалось бы) фразу, и спустя много лет на встречах выпускников я гляжу в лицо объекта злословия и отвожу в смущении глаза.


Кстати, чтобы два раза не вставать, следующий рассказ, который меня попросили прочитать, носил длинное название "Rock-lament of broken heart and thing from another world".

Битва коротких предложений.

Это, кстати, мечта редактора — тогда текст легко сокращать.

Сокращу и я:

"И слава богу, я тут не один. А с тобой. И я люблю тебя, милая. Моя фамилия неизвестна людям. Ее не зачитают по радио. Моей должности не отмечено в бумагах. Ее названия еще не придумали. Твоя кожа. Она как винил.[8] Но у меня теперь новая любовь. Любовь системы Эмиля Нагана. С модификацией в виде двух барабанов,[9] утяжеленной рукояткой и ядовитыми пулями. А знаешь что, шлюха?[10] Я изменю тебе сразу с двумя. Я, пушка и бутылка «Московской» сорокоградусной. Сразу с двумя! Плевать на этику и мораль! Плевать на то, что я не пью! Идите сюда гады я могу продержаться ровно две обоймы тринадцать патронов и именно столько вас ублюдков заберу с собой но один! Один заряд я оставлю, шлюха, для тебя. Вышибу твои электронные мозги на дорогой кожаный диван. Но мне патрон не нужен. Пентхаус забит взрывчаткой. Надеюсь, когда все кончится, меня добросит прямо до небес. Зато будет салют на Первое мая".

По-моему, очень хорошо — я ведь говорил, что литература выигрывает в пересказах.


Извините, если кого обидел.


03 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Досужему человеку легко сочинять на конкурсы, даже если они происходят стремительно и на заданную тему. Он имеет несколько заготовок (или хорошо — задумок), и быстро приделывает к ним какую-нибудь деталь, соответствующую условию.

По сути, он поступает как порнограф из известного рассказа Аркадия Аверченко вековой давности в котором автор приносит издателю одинаковые тексты, разнящиеся только антуражем: «…Темная мрачная шахта поглотила их. При свете лампочки была видна полная, волнующая грудь Лидии и её упругие бедра, на которые Гремин смотрел жадным взглядом. Не помня себя, он судорожно прижал ее к груди, и все заверте…»

— Еще что? — сухо спросил издатель.

— Еще я такую штучку вывернул: «Дирижабль плавно взмахнул крыльями и взлетел…На руле сидел Маевич и жадным взором смотрел на Лидию, полная грудь которой волновалась и упругие выпуклые бедра дразнили своей близостью. Не помня себя, Маевич бросил руль, остановил пружину, прижал ее к груди и все заверте…»

Вот вам, кстати, чистый дизельпанк.

Надо было написать на этот конкурс историю про Карлсона и Маевича. Поленился.

Вот, кстати, чтобы два раза не вставать, попросили меня прочитать там рассказ "Недочитанный стих из позднего Маяковского".

Суть там вот в чём — маленький никчемный человек должен куда-то лететь по служебным обязанностям. Летают в этом мире так: людей надувают как воздушные шарики, вставляют в жопу моторчик — и лети с крыши, только эшелона не меняй. Но герой которому за пятьдесят загляделся на девушку в очереди, решил к ней подлететь, нарушил правила воздушного движения, его принялись ловить, а он понял что жизнь ему не мила. Анальная затычка у него выскочила, и весь он сдулся и полетел на землю. Титры — "Конец".

Тут заковыка вот в чём: вот у человека был рассказ (ну, хорошо, может был он недописан — это всё неважно), но конкурс, блядь, про какой-то дизельпанк, да ещё там было уточнение "Электросталин". Что делать — непонятно? Ну, спасительный дирижабль — это у нас будут надутые граждане, хорошо. А что со Сталиным делать? И вот в руках у девушки оказывается книга стихов Маяковского со строфой:


Пусть времени прицел
Тебе в лицо наставлен!
Кто завещал нам цель?
Электро…

Ну, Маяковский, конечно, за такие стихи сначала застрелил бы автора, а потом уж себя, но не в этом суть. А она-то в том, что таким образом текст начинает соответствовать условиям. (Ну, или автор начинает считать, что его текст соответствует теме). Я — то как раз в этом смысле ужасный либерал — мне бы хороший рассказ было читать приятнее, чем дурной, но формально соответствующий заданию. (Тут, правда, я избавлен от выбора — герои тут такие же, как и стихи, мотивации их такие же, в затычки верится сразу, а в тонкую организацию этого нового чиновника с гранатовым браслетом — никак. В общем, прочь, прочь Маевич с анальной затычкой, я не твой!..)

В этом и заключается последнее наблюдение: формальные условия, что должны поставить участников гамбургских потасовок в равные условия так же формально легко обходятся. Это мелко, Хоботов. Но самое обидное в том, что этот фокус всё равно не может улучшить сам текст.


Предыдущие замечания:

Раз: любительская литература сильно выигрывает в пересказах.

Два: если собрать сто человек и попросить их описать понятие "дизельпанк", большинство из них вспомнит о дирижабле. Важный фактор романтизации дирижабля в том, что обывателю он кажется исчезнувшим. Если бы он эволюционировал и был повсеместен сейчас, он не был бы таким символом. (А большинство обывателей в современном дирижаблестроении не осведомлены, и даже "цельнометаллический дирижабль Циолковского" почитают мистическим откровением). Дирижабли сейчас летают вовсе не редко — просто они измельчали как мамонты на острове Врангеля. Они подчинились законам экономической целесоообразности.

Три: Любительская литература пытается воспроизвести образец. Кто читал-ел, то тем срал-писал.

Четыре: участники ошибочно думают, давая советы по композиции, требуя прочитать книгу Розенталя, или «поправить стиль», дают советы по улучшению прозы. Это неверно. Улучшить ничего нельзя, и за все эти советы на форумах «вам нужно поправить композицию» нужно плевать в ухо. Собственно, все советы критиков-любителей показывают только их идиотизм, они бы при анонимном чтении Платонова на порог литературы не пустили, а Толстого снисходительно трепали за щеку. Мои замечания, кстати, тоже недорого стоят — но я-то щёк не надуваю, знаю своё место, отношусь с мизантропией и оптимизмом соответственно к живой и неживой природе. Ничего улучшать не надо — самодеятельные рассказы всегда остаются рассказами с самодеятельных конкурсов. Это проза в том смысле, что написана не в рифму (впрочем, написанные в рифму рассказы я видал. К литературе это их не приблизило).


Извините, если кого обидел.


04 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Задался литературным вопросом: интересно, что имеет в виду герой Лескова, когда говорит о чаемой награде: " И вот я себе еду под буркой весь мокрый и согревься, мечтаю, як оный гоголевский Дмухонец що-то теперь из Петербурга, какую мне кавалерию вышлют: чи голубую, чи синюю?" Отчего-то этот пост у меня стёрся, но чтобы восстановить справедливость и поделиться богатством чужого знания, я его восстановлю по памяти.

То есть, что это за "голубая или синяя кавалерия"? Конечно имеются в виду не какие-нибудь жандармы с голубыми кантами, а именно кавалерство, орден — но что тогда, в 1894 году, значили эти цвета?

tarlith_history тут же справедливо заметил, что голубая орденская лента была у ордена Св. Андрея Первозванного, а синяя — у ордена Белого Орла.

Это тем более примечательно, что скромный становой пристав уже находится на грани безумия (поймав, как ему кажется "потрясателя империи", но потом, узнав, что поймал как раз правительственного агента, а потрясателем оказался его собственный кучер, сляжет в горячке и окажется через шесть недель в сумасшедшем доме.

Отчего этого не комментировали в довольно приличном одиннадцатитомном издании — мне непонятно.


Чтобы два раза не вставать, скажу: фильм ваш "Четыре дня" — те же "Сволочи", только в профиль, да будет извергнут обратно в ад, сотона.


Извините, если кого обидел.


04 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Добрая Маргарита Александровна прислала в ночи письмо со словами: нашла пирожок, прямо про тебя:


сейчас иду поставить чайник
и вспомнил что живу один
неспешно догола разделся
и в кухню медленно вошел

Добрые, добрые люди меня окружают.

А Наталье Александровне я хотел сказать, что мне немного надоело читать её фантастов. Хватит. Тем более, чтобы два раза не вставать, я только что сформулировал в связи с любительской литературой одну итоговую мысль — когда обыденные читатели говорят в качестве похвалы слово "профессионально написано", я не очень понимаю, что это значит "профессионально".

Но у меня есть циничная теория о том, что остались ещё люди, которые имеют инерционное уважение не к литературе, а к писательскому цеху. К факту публикации, получения гонорара и проч. Они читают некоторое количество книг в качестве нормальных читателей (это племя, впрочем, тоже исчезает), и вот у них возникает мысль, что они знают "как нужно писать". Это, на самом деле просто эффект распознавания образов — человек запомнил несколько примет тех текстов, которые ему понравились и про которые его окружение говорит, что они хорошие, и вот он интуитивно прикладывает эту линейку ко всему незнакомому. То есть, подавляющая часть современных читателей похожи на жителей известного города, к которым кто-то приехал — чи ревизор, чи — нет.

Во-первых, они думают, что мироздание велит им высказаться и выдать оценку прочитанному, признать ли его, этот текст чиновником по особым поручениям или нет. Ну и чтобы не опозориться с этой оценкой (Но, на самом деле мирозданию наплевать и на оценки, и на то, читают ли они или нет — это ведь теперь частное дело читателя).

Во-вторых, все движения сохраняющие структуру — а я среди них знаю фантастов и КСП, довольно быстро капсулируются. Это психологически важно — объединиться и сформулировать общие эстетические критерии, чтобы обороняться от мира. Бормотать мантру о том, что с нами правда — и это действительно очень бодрит. Однако судьба у всех долго живущих замкнутых на себя структур незавидна. Она что-то вроде советской электроники. Сначала появляются дезертиры-эмигранты, потом кто-то меняет профиль, кто-то умирает, и старички бормочут на форумах "Ах, если б вы знали, какой потенциал был у БЭСМ-6…"

В-третьих, <нрзб>


Извините, если кого обидел.


05 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Да ебануться можно, дорогая редакция! Где-то Медведь сдох.


Кстати, чтобы два раза не вставать, я про про Лескова хотел рассказать. Нет, потом расскажу.


Извините, если кого обидел.


05 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Ну, что? Дождались? Дождались, да? Тьма надвинулась на ненавидимый Прокурором город и накрыла его, только два женских голоса с верхнего балкона запели какую-то музыкальную фразу, составлявшую конец чего-то.

— Ах, какая прелесть! Конец света! Ну, теперь спать, и конец.

— Ты спи, а я не могу, — отвечал первый голос, приблизившийся к окну.

— Соня! Соня! — послышался опять первый голос. — Ну, как можно спать! Да ты посмотри, что за прелесть! Тьма! Тьма мира! Ах, какая прелесть! Да проснись же, Соня, — сказала она почти со слезами в голосе. — Ведь этакой прелестной последней ночи никогда, никогда не бывало!


Кстати, чтобы два раза не вставать а) люблю грозу в начале, но б) как же теперь глазеть на Суперлуние?


Извините, если кого обидел.


05 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Но, лучше прочих о Лескове написал писатель Пьецух. А написал он о том, что "Лесков был человек недобрый. Как-то, когда он сидел с приятелями в гостиной, ему доложили, что пришел Данилевский, известный склочник, и Николай Семёнович нарочно залез под стол, чтобы дать гостю возможность наговорить гадостей про хозяина, а потом внезапно выглянуть из-под скатерти и, таким образом, выставить Данилевского в самом дурацком виде.

Лесков был хороший товарищ. Он готов был помочь всякому литературному бедолаге, если тот вдруг пропивался, лишался куска хлеба, заболевал. Лесков был человек малообщительный и не имел друзей в правильном смысле слова, а знался все больше с писательской мелочью, вроде женоподобного Болеслава Маркевича, шута Лейкина, какого-то Иванова-Классика, краеведа Пыляева, бытовика Терпигорева, темного Василевского-Буквы… — Чехова же и Гаршина не любил.

Лесков был мужчина крутого нрава и однажды в ревельской пивной избил стулом двух тамошних немцев, которые вздумали неодобрительно отзываться о русских и России. Лесков был человек раздражительный. Стоило кухарке спеть что-нибудь за стряпней или немного разгорячиться гостям сына Андрея, как он с оскорбленным видом принимался жаловаться на то, что у него в доме вводят «бордельный режим», направленный прямо против русской литературы. Лесков был человек желчный. Если на улице ему попадался знакомый цензор, или литератор из враждебного лагеря, или кто-нибудь походя разворачивал перед ним недружественную эстетическую программу, он немедленно шел домой срывать зло на близких. Например, донимал сына старинной отцовской песней: дескать, вот я в твои годы… На что сын резонно ему отвечал, что, дескать, вы отец, в мои годы в нетрезвом виде дрались с саперными юнкерами.

Лесков был человек злопамятный. После того как его обокрали до нитки в Праге, пределы отечества он больше не покидал.

Лесков был человек наивный. Считая себя записным собирателем, он аккуратно посещал по воскресеньям антикварные магазины и, в конце концов, превратил кабинет в музей, но, как потом оказалось, в его собрании не было ни одной по-настоящему ценной вещи. Лесков был подвержен посторонним влияниям. Из любви к Л. Толстому он проникся симпатией и к вассалу его Сютаеву, а проникнувшись симпатией к Сютаеву, принципиально взял на воспитание девочку-сироту и заботился об оной как о родной, хотя ни она его не любила, ни он ее не любил. А впрочем, из двенадцати пунктов лесковского завещания, кажется, семь пунктов касаются сироты.

Лесков был человек верующий, безукоризненно порядочный, строгий той строгостью, которая личит не художнику, а директору департамента. Детей своих он сек собственноручно и аккуратно. Под старость он был немного чудаковат: он отказался от мяса, высчитывал дату смерти и носил балахон по щиколотку, который застегивался на женскую сторону, как зипун.

Заодно еще внешность Николая Семёновича обрисуем на всякий случай, ибо Пушкина в лицо знают все, и Гоголя знают все, а облик Лескова мало кому известен, до того основательно его оттерли на задний план. Он был мужчина плотный, буйноволосый, вечно нахмуренный, с крупным, матерым носом и таким выражением на лице, точно ему сильно не по вкусу его эпоха, точно он вообще сильно не рад тому, что его родили на белый свет.


В характере Николая Семёновича Лескова обнаруживается многое из того, за что не по справедливости, но законно его можно было бы низвести до положения демиурга второго ряда. Однако в действительности на это были совсем другие, неосновательные причины. Странно вымолвить, но Лескова еще при жизни третировали в связи с тем, что он был писателем отнюдь не демократических убеждений, что он был привержен монархии, христианству в неукоснительно православной его редакции, кастовости, то есть существующему порядку вещей, и крепко недолюбливал всякого рода революционеров. Еще в начале своей литературной карьеры он выступил со статьей о петербургских пожарах 62-го года, которые он неосторожно связал со студенческими волнениями и прокламацией «Молодая Россия», по слухам, инспирированной Чернышевским. И с того времени самое имя Стебницкий — Николай Семёнович писал в те поры под псевдонимом Стебницкий — стало синонимом мрачной реакции, отъявленного консерватизма, короче говоря, прямо ненавистным сделалось это имя.

Затем последовали его повести «Некуда», «На ножах», выставлявшие революционную демократию в самом прискорбном виде, и от Лескова отвернулись все прогрессивно настроенные журналы, издатели и пишущая братия, для которых литератор и человек чуждой партии, по российскому обычаю, всегда был не литератор и даже как бы не человек. Если принять в расчет, что во второй половине XIX столетия «красные» убеждения были нормой, а охранительная платформа почиталась наравне с конокрадством и растлением малолетних, то будет вполне понятно, почему пламенно мыслящая общественность сразу оттерла Лескова на задний план.

Правда, и Достоевский отнюдь не был писателем революционно-демократического крыла, он даже сочинил роман «Бесы», за который его Ленин возненавидел. Но у Достоевского имелось в активе героическое прошлое и репутация страдальца по убеждению, и оттого ему много спускалось с рук.

У Лескова же не было за плечами ни одного поступка, ни даже шалости либерального толка, и оттого он был обречен на славу среднего литератора, одиночество и сомнительные знакомства; брат его, впрочем, как-то в нетрезвом виде залез на дерево и произнес целую антиправительственную речь, но в читательских кругах об этом знали нешироко.

Вообще говоря, художник и политическая платформа — серьезная тема для размышлений. Положим, во Франции тут еле-еле наберется материала для беседы за чашкой кофе, поскольку во Франции художник — это одно, а что он думает об учении Сен-Симона — совсем другое. И это другое не касается никого, а в нашей запальчивой стороне, где, так сказать, эпидемия политикоза издавна охватывает даже тех, кто едва знает грамоту, эстетика и политика находятся в тесной принудительной связи, и даже они до такой степени неразлучны, что банальные диссиденты вроде Радищева с Чернышевским ходят у нас в серьезных писателях и до сих пор пристально изучаются в средней школе.

Между тем ясному глазу видно: значительный художник, будь он хоть анархистом, хоть клептоманом, придерживайся он самых причудливых, например, метеорологических убеждений, интересен культурным людям только в той степени, в какой он значителен как художник.

Ну, кому сейчас любопытно знать, что Эзра Паунд был фашистом, Михайло Ломоносов пил горькую, а Фрэнсис Бэкон сидел за взятки? Да никому, кроме их биографов и любителей исторических анекдотов… Вместе с тем нам решительно всё равно, что Демьян Бедный известен как книжный вор, граф Хвостов был добродушнейшим из людей, а Потапенко отличал изощренный вкус, поскольку всё это были третьестепенные литераторы, лишь потому застрявшие в памяти поколений, что прежде, в досоциалистическую эпоху писателей было мало, и в народе их знали наперечет.

Так что приходится удивляться, как это в глубоко культурной стране, где посредственных живописцев на улице узнают, где чтение не модное занятие среди университетских профессоров, а способ существования, как это современники сподобились разжаловать гениального писателя в рядовые только за то, что он не любил бомбистов, а потомки не потрудились пересмотреть литературную табель о рангах и расставить наших демиургов на соответствующие места.

Этому еще оттого следует удивляться, что гениальность Лескова несомненна даже для осторожного и уклончивого ума, что литературная табель о рангах у нас предположительно строится таким образом: Пушкин, Гоголь, Л. Толстой, Достоевский, Лермонтов и Лесков. Это всё чины генеральские. Далее следуют статские советники, коллежские асессоры, и так вплоть до губернских секретарей, в каковых состоят сочинители детективов. Во всяком случае, из первой шестерки Лескова выкинуть невозможно, ибо он явил читателю новое мирозданье, что, собственно, и отличает гения от таланта и прочих разновидностей творчески организованного ума. Ибо он великий стилист, вряд ли впоследствии превзойденный, по крайней мере, у Л. Толстого всегда можно при желании отыскать какое-нибудь неприятное место, вроде «…достал только что купленную с новым способом открывания папиросницу», а у Лескова ничего подобного не найдешь. Ибо он написал «Чертогон», «Язвительного», «Левшу» и до такой степени прояснил Россию, русского человека, что читать страшно, как бы читаешь и только того и ждешь, что на следующей странице тебе укажут дату твоей кончины.

И еще тому приходится удивляться, что консервативные, или, говоря по-русски, охранительные убеждения суть не самые человеконенавистнические и тупые. Справедливо говорят французы: «Лучшая новость — это отсутствие новостей». Справедливо и мы говорим: «Лучше синица в руке, чем журавль в небе», зная наверняка, что среднестатистический житель Земли — дурында, уповая на то, что мир устроен по-божески, с креном во благо, а также отправляясь от учебников по истории, из каковой истории нам известно, что вот Швеция не пережила ни одной революции и умудрилась стать чуть ли не самой процветающей страной мира. А Россия пережила подряд три революции и всё никак не очухается от потрясений, которые ей учинили прогрессивно настроенные слои.

То есть это нужно было бы в ножки поклониться Достоевскому да Лескову за то, что они предвидели пагубность революции и загодя показали нам ее окаянный, дикий лик, а после зарубить у себя на носу, де: «Кто прямо ездит, дома не ночует». Да только русский человек, как известно, задним умом крепок — в этом-то и беда.

Если бы не такое досадное наше качество, вряд ли обошли русский народ вспыльчивые юноши, которые писали в своих прокламациях за 66 лет до поворотного Октября: «Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, знамя красное, и с громким криком: да здравствует социальная и демократическая республика Россия, — двинемся на Зимний дворец истребить живущих там». Вряд ли благодушный наш народ перетянули бы на свою сторону фанатики с бомбами в узелках, которым ничего не стоило убить соотечественника, исходя из какого-нибудь вздорного, механического учения, и, собственно, того ради, чтобы спустя полвека на Лубянской площади, на Старой площади и в Кремле обосновались малограмотные сатрапы, устроившие новую военизированную империю, куда более глупую и бесчеловечную, чем захудалый наш Третий Рим. наче говоря, писатель может любить крашеных блондинок, питаться варёным сеном, пьянствовать напропалую или, напротив, в рот не брать хмельного, исповедовать зороастризм, боготворить царя Навуходонасора — это никакого значения не имеет. Главное, его профессия такова, что воленс-ноленс он непосредственно служит Господу как священник, провожая под локотки беспутное человечество от врат Царства Божия до врат Царства Божия, от пункта грехопадения до вожделенного того пункта, где Спаситель с распростертыми объятиями ожидает блудных своих детей. Во всяком случае, Пушкин — ветреник и монархист, Гоголь — мрачный мистик, помешавшийся на своей личности, и тоже монархист, Л. Толстой — сектант, тиран и ненавистник всяческого прогресса, Достоевский — желчный националист, Лермонтов — просто неприятный человек. А между тем всё это были прямые гении…

И удивительное дело, из них один гений Лесков поплатился за свою непоказанную платформу и остался в понимании нашей наивной публики… занятным сочинителем из поповского быта и аранжировщиком анекдотов".


И, чтобы два раза не вставать — ещё цитата: "Подозреваем, что Лесков еще в одном кардинальном пункте провинился перед читателем — иначе трудно понять его сравнительно хладнокровное отношение к такой огромной величине. Именно Николай Семёнович тем задел за живое русского человека, что он выставил его в натуральном виде и пригласил нас полюбить себя «черненькими» (в то время как настоящие патриоты способны соотечественника только «беленьким» полюбить), что Лесков, может быть, невзначай, объективно воссоздал наш национальный характер со всеми его «пригорками-ручейками» (а мы не так боимся вражеского нашествия, как разоблачения нашей бедовой сути).

Достоевский ведь вовсе не о России писал, он сочинил свою собственную страну и свой собственный народ, как Джонатан Свифт свою Лиллипутию сочинил. Отчего западный мир так и привязался к нашему Достоевскому, ибо Русская земля для него чужда и непостижима, а Карамазия, по крайности, постижима. Л. Толстой писал вроде о России, но, сдаётся, о России выхолощенной, рафинированной, которую легко спутать с окрестностями Версаля. Потому что князь Болконский, будь он истинным русаком, обязательно экономил бы на полковой казне и шинелях второго срока, граф Безухов, при всех его качествах благородного человека, целыми деревнями проигрывал бы в «стуколку» крепостных, а Платон Каратаев с утра проповедовал бы непротивление злу насилием, но вечерами непременно таскался по кабакам.

И только Лесков, может быть, представил Россию такой, какова она есть, во всём её тягостном многообразии и богатстве. Посему естественно будет предположить, что русский читатель почитал-почитал, осердился и в сердцах отказал Николаю Семёновичу в олимпийстве. Да и как тут, действительно, было не осердиться, когда что ни страница, тебя выставляют дурнем, хотя бы и мыслящим, чувствительным, утонченным, а всё же дурнем, который не в состоянии понять своей выгоды, который не ко времени злобен и не к месту братолюбив, который вообще наделен от природы настолько иррациональным характером, что сам на себя не может надивиться со времен стояния на Угре".


Извините, если кого обидел.


05 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Из дневника 2003 года:

Мне как-то рассказывали, что один профессор поведал, что по всем народным приметам нынешняя зима должна закончиться с Рождеством. Впрочем, добавил он, приметы последние годы очень плохо отвечают реальности. Даже местные авгуры — профессор жил вдали от России — в полной растерянности. Недавно там умер главный и старейший авгур, который предсказывал погоду с точностью до градусов и минут по кабаньим внутренностям, а именно — селезенке. Так вот, перед смертью он сказал, что последнее время врёт даже кабанья селезенка.

Я понял, что мир — на краю.


Кстати, чтобы два раза не вставать — у меня есть аккаунт на "Одноклассниках". Социальная сеть эта довольно дурацкая, но дело не в этом. Ко мне туда заходят и ставят оценки единственной моей фотографии какие-то бляди. Причём это даже не настоящие бляди, а роботы. Они приглашают меня куда-то и дальше передают с рук на руки — не то честным проституткам, не то сайтам для унылого дрочения.

Мироздание, зачем ты так со мной?


Крот спознался с девицей из Кракова
И резвился там с нею по-всякому.
Но в любовной игре
Вдруг застряла в норе
Эта глупая дева из Кракова.

Извините, если кого обидел.


08 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Есть очень странное чувство, которое возникает, когда разговор заходит об известных сюжетах.

Я как-то прочитал фрагмент дневника цензора Никитенко о Пушкине — и испытал очень странное ощущение. Читая записи Никитенко о последних часах Пушкина, я с интересом подумал: умрёт или не умрёт? И с большой заинтересованностью продолжил читать этот абзац. Я, конечно, не Ахматова, я не переживаю это лично, но всё же… Эта история, как проигранная шахматная партия. Очень жаль, что надо положить короля на бок — но чем-то напоминает зиму, которая, как правило, приходит после осени, а та — после лета. И это движение неизбежно.

А ощущение было очень странное — секунд пять я не помнил, чем там дело закончилось.

Всё начиналось как бы заново — вот поэт, вот пистолет.

Едут санки, ничего не решено.

И даже когда уже лежит на диване — откуда известно, что дальше?

Ниоткуда.


И, чтобы два раза не вставать — есть другое странное воспоминание.

Я как-то пересматривал «Доктора Живаго». Того самого американского "Доктора Живаго", с пышноусым Омаром Шарифом и скуластой Чаплин. Я смотрел его несколько раз, первый — на какой-то конференции, уже много лет назад. Там молодым учёным за пять рублей его показывали полуподпольно, на большом телевизоре с электронно-лучевой трубкой, к которому был приделан видеомагнитофон "Электроника-ВМ 12".

Ощущение ирреальности этого мира я помню — чудесную сцену с балалайкой в конце и иней в юрятинском доме.

Кстати, я долго не верил в этот иней, пока сам, несколько лет спустя, не отворил дверь своего дома в лесу и не шагнул в мир стульев, стола и печки, обросших белыми иголками — всё было просто, но не так красиво, как в американском фильме.

Ну, естественно, я попал сразу на сцену ночной демонстрации — отчего это революционеры водят демонстрации по пустым ночным улицам — я не спрашиваю.

Не надо.

Это та загадочная Россия, которую мы потеряли.


Извините, если кого обидел.


08 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Отрезанный от мироздания дождём, наблюдал редкое явление — Цветаевосрач.

Это отрадное явление в тот час, когда все обсуждают, пиздить ли демонстрантов, или, наоборот, пиздить ли ментов. При том, что большая часть моего любимого города сейчас покрыта потоками дождевой воды это чрезвычайно актуально.

Так вот, некоторые соображения: сейчас на отзвук в народном сердце может рассчитывать только простая проблема. Вот схватиться на шестьсот комментов и шесть экранов по поводу особенности рифмы Цветаевой или там особенности цезуры в её строке — хуй у вас получится. Народное сердце не отзовётся, нет.

И дело тут только в том, что народ у нас милосерден и бережлив к словам и лишних слов старается не заучивать. Дело в том, что великие для народа существуют как бы в отрыве от самих себя. Читать несчастную Марину Ивановну сложно, а те, кто читает, ориентируются на волшебную музыку и фильмы режиссёра Рязанова, где её строки мурлыкают под гитару бархатным женским голосом. Не ньюйоркский же пятитомник заставлять людей перечитывать.

Поэтому раз и навсегда человек объявляет себе поэта (тут нельзя допускать вольностей в роде) Цветаеву поэтом повышенной духовности.

Ну и всё, первый. Расчёт окончен.

Теперь, узнав самостоятельно, что что Алексей Толстой был негодяем и лицемером, что Леонов спекулировал коврами в эвакуации и что писатель Мирошниченко избивал жену велосипедным насосом,[11] люди приходят в крайнее недоумение: как совместить повышенную духовность с велосипедным насосом, или там с фронтальным эгоизмом.


И, чтобы два раза не вставать, я расскажу о похожем случае, который может быть руководством по сетевому троллингу:

а) В романе Набокова «Дар» герой получает в качестве рецензий на свою книгу о критике-демократе целый ворох бессмысленных статей, но, среди прочих, отзыв Кончеева (читай — Ходасевича): «Он начал с того, что привёл картину бегства во время нашествия или землетрясения, когда спасающиеся уносят с собой всё, что успевают схватить, причем непременно кто-нибудь тащит с собой большой, в раме, портрет давно забытого родственника. «Вот таким портретом (писал Кончеев) является для русской интеллигенции и образ Чернышевского, который был стихийно, но случайно унесен в эмиграцию, вместе с другими, более нужными вещами", — и этим Кончеев объяснял stupéfaction, вызванную появлением книги Федора Константиновича ("кто-то вдруг взял и отнял портрет")».

То есть, настоящий тролль просто должен найти правильную икону, и дальше описать все её намоленные достоинства, меняя "+" на "-".

б) При этом писатели тут лёгкая добыча — они постоянно пробалтываются. С художниками труднее, но уж создатель Ватикана конкретно влетел, да и на остальных можно много что накопать.

в) Тут можно развернуть отдельное социологическое мудрствование на тему того, что обыватель хочет видеть кумира во всей совершенной красе — принцессы не какают, писатель — народный кумир и каждым дыханием подтверждает высокую нравственность, любимый политик — мудрый бессребреник, и прочее. То есть, тяготение к монолиту, презрение многообразия. Но я. признаться, стал думать о бабах и сбился.

д)<я ещё не придумал>


Извините, если кого обидел.


08 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Меня часто спрашивают, за кого я — за либералов или за консерваторов, с кем я — с теми или с этими. С кровавым тоталитарным режимом или с красивыми девушками, отстаивающими свободу на бульварах. Я также часто отвечаю — подите прочь, дураки: я с пустынником Серапионом. Это не очень честный ответ. А если честно, то надо признаться — я с Красной Армией. Рад бы куда в сторону, много есть чего модного и хлебного для самоопределения. Да вот только с такими фотографиями в семейном альбоме, как у меня ничего не поделаешь.




Извините, если кого обидел.


09 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

В одном частном разговоре на днях зашла речь о правиле Колмогорова. Правило это называлось "правилом женской логике", так как сформулировано было в те времена, когда с феминизмом был разговор короткий.

Я начал искать приемлемую цитату, нашёл и сохраню, пожалуй plcm.

Потому как с тех давних пор это правило распространилось вообще на всякую логику и на рассуждения множества людей без полового, расового и прочего деления.

Математик Успенский пишет:

"…Все сказанное имело целью подготовить далекого от математической логики читателя к восприятию колмогоровского открытия. Открытие состоит в формулировке следующего правила женской логики.


Пусть [Р => Q] и [Q приятно]; тогда Р.


Сообщая мне свое правило, Колмогоров не утрудил себя приведением какого-либо примера. Приведем таковой для ясности. Итак, вот пример на применение правила Колмогорова: если у мужа есть деньги, у меня будет новая шубка (это есть P => Q); иметь новую шубку приятно (это есть Q приятно); отсюда (по правилу Колмогорова) следует, что у мужа есть деньги (это есть Р).


Колмогоров сообщил мне свое правило в 80-х годах (скорее всего, летом 1984 г.). Я очень обрадовался и в частных беседах рассказал о нем ряду коллег. Они повеселились вместе со мной. Но воистину прав был царь Соломон, сказавший “концом радости бывает печаль” (Притчи, 13:14)".[12]


Но, чтобы два раза не вставать, я ещё вот что скажу — будучи наблюдателем русской жизни я наблюдал пробежку по бульварам полицейских в шлемах вслед за белоленточниками. Полицейские бежали с диким топотом, во всей амуниции, белоленточники — налегке, что позволяло двоим из них оборачиваться и на манер парфянских стрелков снимать происходящее айфонами. Гремела гроза, молнии отражались в чёрных шлемах полицейских, все бегущие поднимали брызги из луж. Не будь я подготовлен к этому зрелищу свей бурной жизнью, несчастьями и невзгодами, бессмысленным прозябанием под забором, столь характерным для русского писателя, был бы, как говорили в старину изумлён. А так ничего — подивился и записал в книжечку.


Извините, если кого обидел.


10 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Мне повезло в жизни.

Но обо всём по-порядку.

Вот добрый Ольшанский, которого я люблю, записал чудесную мысль "У меня всегда была идиотская мечта: роман с девушкой, которая очень хорошо водит машину и так же любитрусскую провинцию, как и я сам. Типа: вдвоем в Костромскую губернию…" — дальше там сразу случилась свара, и Мите пеняли за то, что он недостаточно мужественен и не хочет сам сжимать в руках рулевое колесо запылённого джипа на просёлочной дороге.

Это как раз не очень интересно, хотя там обнаружилась одна дама, что понимала толк и в иной перемене ролей.

Так вот, мне в жизни повезло — все женщины, которых я знал, очень хорошо водили машину.

Причём, сидя справа — за штурмана, я получал особого рода удовольствие, наблюдая за вождением.

Впрочем, мои друзья тоже водят неплохо, но с тех пор как у нас появились хорошие машины, мои услуги в выталкивании и переговорах с трактористом нужны всё реже.

Кстати, чрезвычайно интересно, как устроена комплектация личного состава в таких поездках. Например, я как-то поехал с Рахматуллиным, Балдиным и Вдовиным по городам и весям, и даже целую книгу написал про наше путешествие. Это четверо взрослых мудрецов в одном тазу… То есть, пустившихся в странствие с одной целью.

Есть иной вариант — все движутся по дороге как непарные шелкопряды. Я ездил по Русскому Северу с художниками и реставраторами — двое мужчин, три женщины, никто ни с кем (второй молодой человек был сыном одной из дам) — тоже некоторая гармония. Есть гармония в странствии, где участвуют когда две машины в которых сидят две пары.

А есть ситуация, когда едешь вдвоём с не очень знакомой женщиной, и совсем иная едешь когда — с женщиной, которую давно любишь. И если это поездка в Кинешму, то всё вышеперечисленное показывает тебе пять или шесть городов по имени Кинешма, не похожих друг на друга.

Нет, понятно, что у нас дороги не сахар и гидроусилитель руля вовсе не панацея от усталости.

Понятно и что лучше меняться время от времени, многое что понятно в путешествии — но искусство управления на то и искусство, потому что очень много говорит о человеке.

Итак мне повезло — я был знаком с правильными женщинами.


Кстати, чтобы два раза не вставать, кто-то из комментаторов упомянул вариант "ты с девушкой на заднем сиденье с бокалом вина, а водитель за рулём". И сразу становится понятно, что этот вариант — жуткая пошлятина. Но вот женщина, что любит управлять транспортным средством, причём именно любит, получает удовольствие — и вот ты едешь с ней, не делая замечаний (ну, я-то редко делаю замечания, кроме обгона по встречке, если разглядел там встречный автобус), но тут — потому что видишь, как это всё красиво. И это очень красиво. Вот так одна женщина разбила мне сердце.


Извините, если кого обидел.


13 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Лесков в одном из своих рассказов пишет: "Граф даже не вошел в комнату, а только постоял в открытых дверях, держась обеими руками за притолки, а когда пьеса была окончена и графиня с Жадовским похлопали польщенному артисту, Канкрин, махнув рукою, произнес бесцеремонно «miserable Klimperei», и застучал своими галошами по направлению к своему тёмному кабинету. Здесь он надел на лоб козырек от фуражки, служивший ему вместо тафтяного зонтика, и сел за работу перед большим подсвечником, в котором горели в ряд шесть свечей под тёмным абажуром".

Чтобы два раза не вставать, то вот следы этого зонтика: "Один зонтик тафтяной кофейный" ("Опись имеющимся дух баулах вещам женщины, привезенной на корабле контр-адмирала с. Греига из Ливорно", 1775 г. — речь идёт о княжне Таракановой) "В таком наряде, с большим зелёным тафтяным зонтиком на глазах" (А. Сахаров, "Анна Иоановна"). "В таком наряде, с большим зелёным тафтяным зонтиком на глазах, сидел у себя в кабинете Остерман, когда его камердинер-оборванец доложил, что приехала баронесса". (А. Сахаров, "Иоанн Антонович"). К. Голодников о сибирском историке Словцове: "Костюм Петра Андреевича обыкновенно состоял из длиннополого, серого цвета сюртука, застегнутого на все пуговицы; вследствие же слабости своего старческого зрения, он постоянно носил над глазами зеленый тафтяной зонтик».


Извините, если кого обидел.


13 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Формальная школа имела как бы два отделения, подобно тому, как в выходных данных книг писали «Москва — Петроград» или потом: «М. — Л.».

В Петрограде был ОПОЯЗ — Общество изучения поэтического языка, а в Москве был Московский Лингвистический кружок, один из членов которого Роман Якобсон создал потом Пражский лингвистический кружок.

Знаменитый филолог Владимир Яковлевич Пропп формально не был «опоязовцем», но его работа двигалась в том же направлении счётности и математичности.

От ОПОЯЗа расходились волны преобразований — будто круги по воде от камня, кинутого в академический пруд.

Время было решительное, все то и дело скидывали что-то с корабля современности.

Формалисты прощались со старой наукой, но, как ни странно, привносили настоящую науку в литературоведение — счётные понятия, точные измерения, морфологию и спецификации.

Но формалисты, по сути, занимались не только «поэтическим языком». Они пытались объяснить всё, объяснить весь окружающий мир.

Фольклор, литературная эволюция, формы жизни сюжета — всё это были только детали общего полотна.

Поэтому программная статья Шкловского называлась: «Искусство как приём».

Тут и было придумано слово «острание».

Потом Шкловский написал: «И я тогда создал термин «остранение»; и так как уже могу сегодня признаваться в том, что делал грамматические ошибки, то я написал одно «н». Надо «странный» было написать.

Так оно и пошло с одним «н» и, как собака с отрезанным ухом, бегает по миру».

В интересной книге Илоны Светликовой «Истоки русского формализма» говорится: «Существует малоизвестная, но авторитетная версия происхождения слова «остранение». В принадлежащем Омри Ронену экземпляре «Писем и заметок» Трубецкого сделана следующая запись к одному из комментариев: «остраннение — термин Брика, янв. 1969 г.» (дата отмечает разговор с Якобсоном, который сообщил об этом). Там же и помеченная уже 1992 годом запись: «ср. у Шварца о Шкловском» (имеется в виду то место в «Живу беспокойно», где говорится, что если Шкловскому нравилась какая-то мысль, то он просто брал её и забывал об источнике.

Косвенно подтверждает слова Якобсона и то, что Брик вообще известен своим научным словотворчеством».

Потом автор упоминает запись Томашевского о том, что термин «словораздел» принадлежит Брику, наблюдение Омри Ронена о том, что выражение «социальный заказ» появляется в статье Брика и Маяковского «Наша словесная работа» 1923 года, что Вячеслав Иванов называл «звуковые повторы» термином Брика, а сам Якобсон называет слово «звукообразный» термином Брика.

Но обо всём этом надо говорить с осторожностью, как о всяких приоритетах в научной гонке.

Предчувствуя это, Шкловский задолго говорил: «Мы работали со страшной быстротой, со страшной легкостью, и у нас был уговор, что все то, что говорится и компании, не имеет подписи — дело общее. Как говорил Маяковский, сложим все лавровые листки своих венков в общий суп». Потом, в письме Эйхенбауму от 16 января 1928, он говорит: «Твои опасения неправильны: я не гений. Юрий тоже не гений… Если ты тоже не гений, то все благополучно… А гении мы сообща…»

А в тот час, когда тела воинов, перессорившихся при жизни, уже превратились в прах, их победы делят потомки.

Польза от этого может и есть, но неочевидна. И сколько Шкловский потом ни говорил, что во время зачинания ОПОЯЗа всякая мысль и догадка становилась общей собственностью — всё впустую.

Это отчасти — оправдание своей славы.

Шкловский был харизматичным лидером, символом ОПОЯЗа, несмотря на многочисленные собственные отречения.

В ОПОЯЗе спорили вслух, а приоритеты фиксируются по воспоминаниям или сбивчивым первым публикациям.

Спорили всегда — понятно, если ты выкрикиваешь фразу «Содержание художественного произведения исчерпывается суммой его стилистических приемов», то ожидаешь спора.

Но спор приводит к тому, что в полемике, в криках и поношениях рождаются, как в муках, новые мысли.

Споры похожи на тот сор, из которого растут стихи.

Потом Шкловский говорил, что стиль работы (мыслить вслух) у него со времен ОПОЯЗа, когда они много спорили, «работали в письмах друг к другу», а из этих споров рождались книги.

Шкловский в этом смысле был не присательем, а диктором. Наговаривателем, за которым записывала стенографистка или машинистка.

Чудаков потом записал: «Я, воспользовавшись случаем, ввернул один из давно приготовленных вопросов: как ему это удавалось в 1916–1920 годах?

— Я пишу с такой же скоростью, с какой разговариваю. С какой я сообщаю какую-то новость. Пишу без черновиков. С черновиками — только первые пять лет. Диктую.

Его статьи — это нарезанная на куски (часто произвольно) стенограмма его монолога, произносимого им вслух или мысленно с утра до вечера всю жизнь по поводу литературы и жизни. Их надо было только озаглавливать».

Авторство пока мешалось — так всегда бывает на ранних стадиях любого явления — от изобретения авиации до создания рок-групп.

Незадолго до появления статьи «Памятник одной научной ошибке» Тынянов и Якобсон, встретившись в Праге, хотели возродить ОПОЯЗ — и именно под предводительством Шкловского.

Эту историю подробно разбирает Александр Галушкин в статье «И так, ставши на костях, будем трубить сбор…», посвящённой несостоявшемуся возрождению ОПОЯЗа в 1928–1930 годах.

Есть странная история со словами — сем польше их употребляют, тем меньше задумываются над их значением.

С терминами — тоже самое.

Вот слово ОПОЯЗ — загадочное, и не потому что это аббревиатура.

Загадочное оттого, что оно очень часто означает "Это что-то очень интересное и хорошее, что объединяло учёных и писателей в начале двадцатого века".

Открытия и идеи ОПОЯЗа разбрелись по жизни как табун одичавших коней. Один мой товарищ исследовал дикий табун, что поселился на островах на юге — говорили, что это были утерянные в Гражданскую войну кони, а говорили ещё, что они были отпущены на волю перед коллективизацией казаками, не желавшими сдавать их в колхоз. Они жили своей жизнью, как слово ОПОЯЗ, которое как-то не пришло в колхоз советской науки.

ОПОЯЗ — было слово красивое, сперва удобное в носке.

Неудобные в носке аббревиатуры быстро умирают.

Иногда думают, что они были придуманы большевиками. Действительно — двадцатые годы в Советской России были царством сложно сокращённых слов и аббревиатур, но возникло это всё куда раньше и все эти легендарные «замкомпоморде» куда старше, чем кажутся.

Иногда буквы новых сложных сокращений не соответствовали точному количеству слов, их образовавших, буквы разбегались, сбегались и образовывали причудливые сочетания.

ОПОЯЗ был «обществом» — это очевидно.

Но вот дальше слова и управление между ними теряются.

Шкловский пишет, что это «Общество изучения теории поэтического языка» и сообщает: «Нужно рассказать о небольшом литературном обществе, которое в 1914 году издавало маленькие книжки в крохотной типографии Соколинского на Надеждинской улице, 33. Наверное, это было начало ОПОЯЗа».

Лидия Гинзбург говорит, что это просто «Общество изучения поэтического языка», где «поэтическое» трактуется весьма расширительно.

Эти списки представляют, конечно, исторический интерес, однако лишь в очень малой мере отражают реальную деятельность Общества». Это совершенно справедливое замечание, потому что человек даже поверхностно знакомый с историей литературы того времени сразу заметит нехватку в этих списках Осипа Брика и Евгения Поливанова.

История туманна.

И вокруг всяких начинаний всегда клубится облако воспоминателей, каждый из которых не говорит впрямую, что он был отцом-осенователей, но, безусловно, стоял рядом, и это начинание возникло во многом благодаря нему. Такая ситуация случилась позднее с анекдотическим ленинским бревном, что вождь нёс на субботнике.

Анекдот гласит, что число добровольцев, нёсших это бревно на плече приблизилось к трём сотням.

Если это происходит с кратким, пусть и мифологическим актом, что и говорить о гордом имени ОПОЯЗа? Не говоря уж о том, что по-настоящему безопасным гордиться свидетельством стало можно в тот момент, когда многие реальные отцы-основатели отошли в мир иной — и не все из них кончили жизнь в своей постели.

А в старой литературной энциклопедии писали об ОПОЯЗе так: это Общество изучения поэтического языка, русская школа в литературоведении второй половины десятых — начала двадцатых годов. "Одно из разветвлений т. н. формальной школы в литературоведении. Будучи исключительно рус. явлением, «формальная школа» не имела аналогии в заруб. лит-ведении, хотя общие тенденции (позитивизм как методич. основа изучения иск-ва) и определ. совпадения (напр., понимание иск-ва как «имманентного ряда», развивающегося по своим внутренним законам; ср. с формулой Г. Вёльфлина «история искусства без имен») имели место. Интерес участников О. вызвала школа экспериментальной фонетики («Ohrenphilologie»), труды представителей к-рой (Э. Зиверс, Заран и др.) были подвергнуты критич. пересмотру (см. статьи и исследования Ю. Н. Тынянова, С. И. Бернштейна, Б. М. Эйхенбаума, Р. О. Якобсона). В рус. предреволюц. науке методика формального (чисто технического) изучения словесного иск-ва была представлена работами символистов — А. Белого («Символизм», 1910), статьями В. Брюсова и Вяч. Иванова, а также акмеистов (Н. Гумилев). «Формальная школа» в целом и О., в частности, стремились преодолеть ограниченность подобного наивного формализма. Первой публикацией О. явилась брошюра В. Б. Шкловского «Воскрешение слова» (1914), в к-рой были сформулированы осн. положения ранней доктрины направления («окаменение» слова как следствие утраты им «ощущаемости»; «воскрешение» его — результат установки футуристов на создание «затрудненной» формы — «остранение»). Тезисы раннего О. соприкасались с лозунгами футуризма о «самоценном слове». Позднее утверждение о роли «остранения» в качестве нарушителя автоматизма восприятия легло в основу формальной истории лит-ры как борьбы «старшей» и «младшей» линий, проявлением к-рой становится пародия…"

Стремясь к целостному анализу поэтич. произведения, члены О. все внимание направили на анализ формы, рассматриваемой в качестве осн. носителя специфики иск-ва. Причем содержательный компонент был без остатка растворен в форме. Отсюда следовало основное положение раннего О. — «искусство как прием». Произведение на этом этапе рассматривается как «сумма» составляющих его формальных приемов; содержанию отводится место и назначение их «мотивировки».

Однако конкретные исследования тех лет не ограничивались лишь констатацией подобных выводов. Так, в ряде работ нач. 20-х гг. (статьи О. Брика, Ю. Тынянова, В. Шкловского) проявляется взгляд на произведение как сложное единство составляющих его компонентов, обнаруживающих ряд аналогичных свойств (скопление согласных, «звуковые повторы», тавтология, параллелизм композиц. и сюжетных единиц), восходящих к единой определяющей их закономерности (в данном случае — приему «задержания»). Т. о. эмпирически была доказана «…однородность законов, оформляющих произведения» (Шкловский В., Третья фабрика, 1926, с. 65), или, пользуясь новейшей терминологией, выдвинута в общей форме идея структурного характера иск-ва.

До нач. 20-х гг. «формальная школа» выступает единым фронтом, завоевывая новых сторонников; в 1919 происходит реорганизация группы (см. объявление в «Жизни искусства», № 273), тогда же программу направления принимает Б. Эйхенбаум, с 1921 — Ю. Тынянов; происходит сближение об-ва с чл. Московского лингвистич. кружка, особенно с Р. Якобсоном и Г. Винокуром; в нач. 20-х гг. в сб-ках О. печатается В. Жирмунский, подчеркнувший в ст. «Задачи поэтики» (1919) свою солидарность с установками группы; к этому периоду относятся и выступления Б. Томашевского с позиций, близких к «опоязовским». Активизируется также издательская деятельность; в виде книг и брошюр вышли выпуски «Сборников по теории поэтического языка» (в. 4–6, 1921—23). Появляются публикации в журналах и газетах, издаются сборники статей.

Однако последующие годы привели к острым спорам как внутри «школы», так и с ее оппонентами и критиками. С 1922 начинается полемика между Б. Эйхенбаумом и В. Жирмунским (см. «Книжный угол», 1922, № 8), завершившаяся статьей последнего «К вопросу о „формальном методе“» (1923); к 1924 относится переоценка Г. Винокуром речевой практики («зауми») футуристов (см. кн.: «Культура языка», 1925, и его статьи этих лет). С другой стороны, О. подвергся широкой критике в прессе (см. дискуссию в журнале «Печать и революция», 1924, № 5, в т. ч. статью А. В. Луначарского «Формализм в науке об искусстве», подвергшего острой критике ряд статей Б. Эйхенбаума), а также на диспуте «Искусство и революция» (1925) и диспуте о формальном методе (1927).

Осознавая односторонность и недостаточность первоначальной концепции, к-рая рассматривается теперь как «рабочая гипотеза», члены О. (фактически переставшего существовать как группа к сер. 20-х гг.) стремились к ее восполнению. Ранняя механистич. т. з. уступает место взгляду на худож. произведение как систему функционально взаимозависимых элементов. Свое четкое развитие эта мысль нашла в книге Ю. Тынянова «Проблема стихотворного языка» (1924), где осн. внимание направлено на изучение смысловых особенностей стиховой речи, представляющей собой сложное единство ритма и семантики. Подобный взгляд присутствует в работах Б. Эйхенбаума, В. Шкловского, О. Брика 2-й пол. 20-х гг. Вместе с тем усиливается интерес к истории лит-ры и к проблеме лит. эволюции, центральным понятием к-рой становится «смена систем» лит. явлений в их историч. функциональной конкретности (Ю. Тынянов, «Вопрос о литературной эволюции», 1927). Одновременно уточняется понятие «поэтического языка», ставится вопрос (впервые в общей форме выдвинутый в 1917 Л. П. Якубинским) о сферах его применения в зависимости от функций, им выполняемых («функциональные стили») (см. статьи Якубинского и др. авторов в сб. «Русская речь», 1923). Усиливается интерес к общим структурным законам иск-ва, исследуемым на материале кино. В статьях В. Шкловского, Ю. Тынянова, Б. Эйхенбаума (см. сб. «Поэтика кино», 1927) обнаруживается четкое представление об иск-ве как знаковой системе. Затронутая во 2-й пол. 20-х гг. проблематика сохраняет доныне первостепенное науч. значение прежде всего для структуральных методов исследования. Представляется бесспорным факт ее плодотворного влияния на различных ученых и деятелей иск-ва 20—30-х гг. (напр., С. М. Эйзенштейн, М. М. Бахтин и др.).

ОПОЯЗ делили и впоследствии. В 1968 году, в пятом томе «Краткой литературной энциклопедии» говорилось: «Значение конкретных исследований, появившихся в русле О., а затем после его фактич. распада, кроме выдвижения ряда научных проблем (помимо указанных выше, следует отметить стиховедч. работы Б. Томашевского, исследования в области мелодики и звуковой организации стиха Б. Эйхенбаума и С. Бернштейна, в области жанра — Ю. Тынянова, сюжета — В. Шкловского), заключается в подготовке внедрения совр. структурных и математических методов в литературоведение… Односторонне интерпретируя, пытаются использовать эту концепцию Р. Якобсон и его ученики».

ОПОЯЗ превратился в подобие советского авангарда, который вдруг начал пользоваться спросом на международном рынке.

Он превратился в валюту.

Оттого литературная энциклопедия оговаривалась: «Сов. науке предстоит изучение разнообразного наследия ученых, связанных в период своего становления с О., с историч. и материалистич. позиций». Другая литературная энциклопедия кратко сообщает о филологическом объединении, возникшем в 1914 г. как дружеский кружок филологов-формалистов в Петербурге; существовало по начало 1920-х гг. Инициатором создания объединения был Викт. Б. Шкловский. К предыстории ОПОЯЗа принадлежат доклад Шкловского «Место футуризма в истории языка» в кабаре «Бродячая собака» (Парнис, Тименчик, 1985) и его же выступление на футуристическом «Вечере нового слова» 8 февраля 1914 г. в зале Тенишевского училища (Чудакова, Тоддес, 1987. С. 136–139). Тезисы докладов послужили основой для первой книги Шкловского «Воскрешение слова» (Спб., 1914), вышедшей не позднее мая 1914 г. Когда Шкловский появился со своей брошюрой у И. А. Бодуэна де Куртенэ (Шкловский, 1973. С. 103), тот направил его к своему ученику Л. П. Якубинскому: «День, когда мы встретились с Львом Петровичем, был хорошим днем. Мы говорили друг с другом по теории час-два в день. Лев Петрович объяснил мне разницу между поэтическими и прозаическими функциями языка. <…> Стало нас двое» (Шкловский, 1990. С. 487). Во второй половине 1914 г. к ним присоединился Е. Д. Поливанов, а в 1915 г. в кружок вошли О. М. Брик и Б. А. Кушнер; со второй половины 1915 г. квартира Бриков (ул. Жуковского, д. 7, кв. 42) стала местом встреч будущих опоязовцев. Там Шкловский в первой половине 1916 г. впервые встретился с Р. О. Якобсоном (Там же. С. 503). Л. Ю. Брик вспоминала: «Филологи собирались у нас. Разобрали темы, написали статьи. Статьи читались вслух, обсуждались» (Брик, 1993. С. 142; ср. Брик, 1934). Осенью 1916 г. вышел изданный О. М. Бриком первый из «Сборников по теории поэтического языка» (Пг., 1916; цензурное разрешение от 24 августа 1916 г.); в нем опубликованы статьи Викт. Б. Шкловского, Якубинского, Поливанова, Кушнера и Вл. Б. Шкловского. Второй выпуск «Сборников по теории поэтического языка» (Пг., 1917; цензурное разрешение от 24 декабря 1916 г.) содержит знаменитую статью Викт. Б. Шкловского «Искусство как прием», а также работы Якубинского, О. М. Брика и Вл. Б. Шкловского.

По Якобсону, идея создания ОПОЯЗа возникла в начале 1917 г.: «…в феврале 1917 г. он [О. М. Брик] пригласил Б. М. Эйхенбаума, Л. П. Якубинского, В. Б. Шкловского и автора настоящих строк на веселую встречу за ужином в свою квартиру, где и было принято решение о создании этого нового объединения Б. М. Эйхенбаум, по другим данным, сблизился с ОПОЯЗом лишь летом 1917 г. (ср. его дневниковую запись от 26 августа 1917 г.; Чудакова, Тоддес, 1987. С. 141; Эйхенбаум, 1987. С. 15). Осенью 1918 г. в кружок вошел Ю. Н. Тынянов (Тынянов, 1966; Шубин, 1994. С. 14)".

Есть два списка ОПОЯЗа, однако оговариваясь словами Тынянова, что это общество никогда не имело счётного списка членов и устава: «Первый из этих списков представлен в объявлении в газете «Жизнь искусства» (N 273 от 21 октября 1919 г.). В нем значились: Бернштейн С. И., Векслер А. Л., Ларин Б.А., Пяст В., Полонская Е. Г., Пиотровский А.И., Слонимский М. Л., Эйхенбаум Б. М., Шкловский В. Б., Якубинский Л.П.Второй список был подан в Петросовет в 1921 году. Согласно ему в ОПОЯЗ входили: Шкловский В.Б. (председатель), Эйхенбаум Б. М. (товарищ председателя), Тынянов Ю. Н. (секретарь), Жирмунский В. М., Щерба Л. В., Бернштейн С. И., Казанский Б. В., Якубинский Л. П., Векслер А. Л., Слонимский А. Л., Полонская Е. Г., Ховин В. Р., Корди В. Г.

Одним словом, общество было переменного состава, переменной даты возникновения и неясной даты исчезновения. Будто гордый табун сильный молодых коней растворился в тумане и как бы есть, и люди, державшие этих коней на виду, а табун невидим и неосязаем — он где там, в мареве и дымке над речными островами.


Извините, если кого обидел.


14 мая 2012

(обратно)

История про то, чтобы два раза не вставать

И, чтобы два раза не вставать — сам Шкловский писал о временах начальных: «И тогда нам пришла мысль, что вообще поэтический язык отличается от прозаического, что это особая сфера, в которой важны даже движения губ: что есть мир танца: когда мышечные движения дают наслаждения; что есть живопись: когда зрение дает наслаждение, — и что искусство есть задержанное наслаждение, или, как говорил Овидий Назон в «Искусстве любви», любя, не торопись в наслаждении.

Время было очень голодным, время революции. Мы топили книгами печки, сидели перед «буржуйками», железными печками. Читали книги как бы в последний раз, отрывая страницы. Оторванными страницами топили печь.

И писали книги. Свои.

Когда говорят про людей моего поколения, людей часто несчастливых, что мы жертвы революции, это неправда.

Мы делатели революции, дети революции.

И Хлебников, и Маяковский, и Татлин, и Малевич.

Малевич был старый большевик с самых первых годов революции, участник Московского восстания, а среди ОПОЯЗа, кажется, только трое были не большевики.

Какие мы делали ошибки? Оставим других.

Я говорил, что искусство внеэмоционально, что там нет любви, что это чистая форма. Это было неправдой. Есть такая фраза, не помню чья: «Отрицание — это дело революционера, отречение — это дело христианина».

Не надо отрекаться от прошлого, его надо отрицать и превращать.

И вот мы, особенно я, заметили, что те явления, которые происходят в языке, вот это затруднение языка, вот эти звукописи, сгущения, рифмовка, которая повторяет не только звуки предыдущего стиха, но заставляет заново вспоминать прошлую мысль, вот этот сдвиг в искусстве — явление не только звуков поэтического языка, это сущность поэзии и сущность искусства.

Толстой не верил в разум, то есть в жизнь, которая вокруг него была, и он описывал жизнь не такой, какая она есть, а такой, какая она должна быть.

Как Островский говорил, что стихи надо писать не только тем языком, которым народ говорит, но и тем языком, которым народ мечтает.

Об этом сдвиге говорил Чехов, никак не могу вспомнить где, хотя выписка сохранилась.

Чехов говорил: Я устал, я много написал, и я уже забываю переворачивать свои рассказы вверх ногами, как Левитан переворачивает свои рисунки для того, чтобы снять с них смысл и увидеть только отношение цветовых пятен.

Почти всю жизнь я занимаюсь Толстым, и Толстой у меня изменяется, как будто молодеет. Он для меня все время впереди.

Толстой был всегда настолько молод, что завидовал Чехову, считая, что Чехов предвосхитил новый реализм. И говорил, что когда Чехов умер, то он увидел его во сне, и Чехов сказал: твоя деятельность — он говорил про проповедь — это деятельность мухи. И я проснулся, чтобы возражать ему, сказал Толстой.

Надо сомневаться в себе до последнего момента, и надо быть вдохновенным.

Маяковский говорил: «Если ты испытаешь вдохновение и в этот момент попадешь под трамвай, то считай, что ты выиграл».

Надо стараться превосходить самого себя и перешагивать через свой вчерашний день.

Толстой описывает Бородино не с точки зрения военно-командующего, а с точки зрения Пьера Безухова, который как будто ничего не понимает в военном деле; военный совет Толстой описывает глазом девчонки, которая смотрит на этих генералов, сверху, с печки, — как на спорящих мужиков, и она сочувствует Кутузову.

Толстой как бы не доверяет специалистам.

Не так давно на реке Черный Дрим слушал я какую-то румынскую поэтессу, которая читала или почти танцевала заунывные стихи, вставляя слова «аллилуйя».

Я думал, делали ли это уже пятьдесят лет назад? Не в том дело, что это не надо делать. Это мало — делать так.

Невключение смысла в искусство — это трусость.

Так что цветовые пятна должны сначала разлагаться и потом складываться — не зеркально.

Когда-то я писал, что искусство внежалостно.

Это было горячо, но неверно.

Искусство — глашатай жалости и жестокости, судья, пересматривающий законы, по которым живет человечество.

Я ограничивал сферу применения искусства и повторял ошибку старых эстетиков.

Они думали; что рифмы, размеры и некоторые стилистические приемы — это дело искусства, а ропот Иова и влюбленность женщины и мужчины в «Песни песней», скитания Чайльд Гарольда, и ревность Пушкина, и споры Достоевского — все это только мантия искусства.

Это неверно.

Искусство обновляет религии, проверяя чувства на своих как бы судоговорениях, искусство выносит приговоры.

Мы работали со страшной быстротой, со страшной легкостью, и у нас был уговор, что все то, что говорится и компании, не имеет подписи — дело общее. Как говорил Маяковский, сложим все лавровые листки своих венков в общий суп.

Так потихоньку создалась теория прозы, поспешная, но мы заметили торможение, мы заметили условность времени, что время литературного произведения, время драматургии — иное время, чем то, которое на улице, на городских часах.

Мы заметили смысл завязок, развязок, и в 1916 году мы начали издавать книгу «Поэтика».

Одна статья моя, которая тогда была написана, — «Искусство как прием» — перепечатывается без изменения до сих пор.

Не потому, что она безгрешная и правильная, а потому, что как мы пишем карандашом, так время нами пишет.

Многое из того, что мы говорили, стало сегодня общеизвестным.

Часто, когда человек говорит что-то новое, сперва говорят ему, что он врет, а потом говорят, что мы это всегда знали. И то, что ты говоришь нам, сами знаем лучше тебя.

Количество статей, которые я написал, может сравниться только с количеством статей, в которых меня ругали.

Я и Роман Якобсон были влюблены в одну женщину, но судьба такая, что книгу о женщине написал я.

В этой книге рассказано, как женщина не слышит меня, но я вокруг ее имени как прибой, как невянущий венок».


Извините, если кого обидел.


14 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Жил человек именем Николай Иванов Чичерин.

Рождён он был в 1724 году, а тридцати пяти лет был уж полковником. Стал он генерал-полицмейстером Петербурга в 1764 году. Говорят, был он строг и распорядителен. Однако впал в немилость поле наводнения 1777 года — мог ли он противостоять стихии, или же она была беспощадна и сильна, но Екатерина не пощадила его и он был прогнан с должности.

Однако до этого ему было жаловано пространство между Мойкой и Большой Морской улицей, где раньше стоял зимний дворец Елизаветы Петровны.

Жаловано оно было полицмейстеру для строительства. И, начатое 1768 году строительство четырехэтажного было закончено в 1771-ем. Архитектор неизвестен, и историки называют Валлен-Деламота, и архитектора Квасова, и архитектора Фельтена. Хозяин жил на третьем этаже, на первым находились магазины, а прочие помещения сдавались в наём. Затем умер Чичерин, а лет ему было при кончине было пятьдесят восемь.

Нёс свои колонны дом через века, мелькали в подъезде Радищев и Фонвизин. Жил там и Грибоедов. Открылся и исчез Музыкальный клуб. Граф Куракин владел домом, некоторое время наполняли его помещения страшные мысли графа Палена, ну а затем им владели братья Елисеевы — Григорий и Степан.

А вот как пробежали невским революционные солдаты и матросы, жизнь дома переменилась.

И вот в бывшем доме генерала-полицмейстера обосновался Дом Искусств.

Половина русской литературы, если не три четверти жила в Доме Искусств, пока история его не кончилась в году тысяча девятьсот двадцать третьем с Рождества Христова.

Десятки книг были написаны в тесных комнатах четвёртого этажа.

Юрий Анненков написал про это вот что: «1920 год. Эпоха бесконечных голодных очередей, «хвостов» перед пустыми продовольственными распределителями», эпическая эра гнилой промёрзшей падали, заплесневелых хлебных корок и несъедобных суррогатов. Французы, пережившие четырёхлетнюю нацистскую оккупацию, привыкли говорить говорить об этих годах как о годах голода и тяжёлых нехваток. Я тоже провёл это время в Париже: немного меньшее количество одних продуктов, несколько худшее качество других, поддельный, но всё же ароматный кофе, чуть сокращённая электрическая энергия, чуть сокращённое пользование газом. Никто не умирал на обледенелых тротуарах от голода, никто не рвал на части палых лошадей, никто не ел ни собак, ни кошек, ни крыс.

В этом страшном 1920 году Виктор Шкловский, тогда убеждённый и бурный защитник футуризма и вообще «формализма» в искусстве, обнищавший с красным носом (красным от холода), и с распухшими красными веками (красными и распухшими от голода), изобразил со свойственной ему яркостью в статье «Петербург в блокаде» этот период петербургской жизни».

Самого Шкловского Анненков изобразил на знаменитом портрете, который отчего-то даже при наличии возможности цвета, репродуцируется в чёрно-белом виде. Про эти работы Анненкова Корней Чуковский писал: «Он пишет портрет Тихонова за пуд белой муки, но Тихонов еще не дал ему этого пуда. По окончании заседания он подозвал меня к себе, увел в другую комнату — и показал неоконченный акварельный портрет Шкловского (больше натуры — изумительно схвачено сложное выражение глаз и губ, присущее одному только Шкловскому)».

Именно эта акварель так известна.

На ней Шкловский молод, лицо его вытянуто. Кажется, даже, что его череп изменился к старости.

Это Шкловский, но он вовсе не похож на того Шкловского, каким он будет, скажем в 1924 году.

На нём полушубок, который топорщится рваным мехом. Пуговица у ворота сейчас оторвётся, и нитка торчит из неё как бикфордов шнур. Это тот, уже лысеющий Шкловский, который только что вылез из броневика.

Нос его действительно красен, но в губах спрятана улыбка.

Он только что ушел от бабушки и не знает о том, что дедушка скоро им заинтересуется. Не знает он и того, что всю жизнь ему предстоит бегать от медведей, волков и лис.

А сейчас вся жизнь пряма как стрела, и ничто ещё не решено.

В «Чукоккале» он запишет: «Новая форма в искусстве является не для того, чтобы выразить новое содержание, а для того, чтобы заменить старую форму, переставшую быть художественной.

Из Виктора Шкловского

С уважением извлек он же 28 июля 1919»


Настало лето. Прилагал старанья
Сам Шкловский, чтоб вдолбить ряды основ.
"Сантиментальное" осталось воспитанье"
Хотя и выгнал сантименты Гумилев.
21 ноября 1919 В Познер.
Жил да был крокодил
Он по Студии ходил
Лунц

И Чуковский записывал в дневник: «5 марта 1919. Вчера у меня было небывалое собрание знаменитых писателей: М. Горький, А. Куприн, Д. С. Мережковский, В. Муйжель, А. Блок, Слезкин, Гумилев и Эйзен. Это нужно описать подробно. У меня болит нога. Поэтому решено устроить заседание у меня — заседание Деятелей Худож. Слова. Раньше всех пришел Куприн. Он с некоторых пор усвоил себе привычки учтивейшего из маркизов. Смотрит в глаза предупредительно, извиняется, целует дамам ручки и т. д. Он пришел со свертком рукописей, — без галстуха — в линялой русской грязно-лиловой рубахе, с исхудалым, но не таким остекленелым лицом, как года два назад, и сел играть с нами в «пять в ряд»— игра, которой мы теперь увлекаемся. Побил я его два раза, — входит Горький. «Я у вас тут звонок оторвал, а дверь открыта». У Горького есть два выражения на лице: либо умиление и ласка, либо угрюмая отчужденность. Начинает он большей частью с угрюмого. Куприн кинулся к нему, любовно и кротко: «Ну как здоровье, А. М.? Все после Москвы поправляетесь?»— Да, если бы не Манухин, я подох бы. Опять надо освещаться, да все времени нет. Сейчас я из Главбума — потеха! Вот официальный документ — (пошел и вынул из кармана пальто) — черти! (и читает, что бумаги нет никакой, что «из 70 000 пудов 140 000 нужно Комиссариату» и т. д.). Безграмотные ослы, даже сосчитать не умеют. На днях едем мы с Шаляпиным на Кронверкский — видим, солдаты везут орудия. — Куда? — Да на Финский вокзал. — А что там? — Да сражение. — С восторгом: — Бьют, колют, колотят… здорово! — Кого колотят? — Да нас! — Шаляпин всю дорогу смеялся.

Тут пришел Блок. За ним Муйжель. За Муйжелем Слезкин и т. д. Интересна была встреча Блока с Мережковским. Мережковские объявили Блоку бойкот, у них всю зиму только и было разговоров, что «долой Блока», он звонил мне — Как же я встречусь с Блоком! — и вот встретились и оказались даже рядом. Блок молчалив, медлителен, а Мережковский… С утра он тормошил меня по телефону:

— Корней Ив., вы не знаете, что делать, если у теленка собачий хвост? — А что? — Купили мы телятину, а кухарка говорит, что это собáчина. Мы отказались, а Гржебин купил. И т. д.

Он ведет себя демонстративно-обывательски. Уходя, взволновался, что у него украли калоши, и даже присел от волнения. — Что будет? Что будет? У меня 20 000 рублей ушло в этот месяц, а у вас? Ах, ах…

Я читал доклад о «Старике» Горького и зря пустился в философию. Доклад глуповат. Горький сказал: Не люблю я русских старичков. Мережк.: То есть каких старичков? — Да всяких… вот этаких (и он великолепно состроил стариковскую рожу). Куприн: Вы молодцом… Вот мне 49 лет. Горьк.: Вы передо мной мальчишка и щенок: мне пятьдесят!! Куприн: И смотрите: ни одного седого волоса!

Вообще заседание ведется раскидисто. Куприн стал вдруг рассказывать, как у него делали обыск. «Я сегодня не мог приехать в Петербург. Нужно разрешение, стой два часа в очереди. Вдруг вижу солдата, к-рый у меня обыск делал. Говорю: — Голубчик, ведь вы меня знаете… Вы у меня в гостях были! — Да, да! (И в миг добыл мне разрешение)»…

Куприн сделал доклад об Айзмане, неторопливо, матово, солидно, хорошо. Ругают большевиков все — особенно большевик Горький. Черти! бюрократы! Чтобы добиться чего-нб., нужно пятьдесят неграмотных подписей… Шкловскому (который преподает в школе шоферов) понадобились для учебных целей поломанные автомобильные части, — он обратился в Комиссариат. Целый день ходил от стола к столу — понадобилась тысяча бумаг, удостоверений, прошений — а автомобильных частей он так и не достал.

— Приехал ко мне американец, К. И., — говорит Горький, — я направил его к вам. Высокий, с переводчицей. И так застенчиво говорит: у вас еще будет крестьянский террор. Непременно будет. Извините, но будет. И это факт!»…

Валентина Михайловна Ходасевич в своих мемуарах "Портреты словами" пишет: «Библиотека Горького небольшая, и он относится к каждой книге в ней как к старому, испытанному другу — с любовью и уважением. Книги никому на вынос не даются. Исключение сделано для Виктора Шкловского. Он появился на Кронверкском с Украины неожиданно и приходил часто…

Шкловский — человек «внезапный», когда он начинает говорить, то мысль его взрывается, бросается с одного на другое толчками и скачками, иногда уходит совсем от затронутой темы и рождает новые. Он находит неожиданные ассоциации, будоражит вас все больше, волнуется сам, заинтересовывает, захватывает и уже не отпускает вашего внимания, пока не изложит исчерпывающе все свои соображения, отрывистые и не сразу понятные. Он показывает вам вещи, события, людей с никогда не найденной вами, а может, и не подозреваемой точки, иногда даже вверх ногами или с птичьего полета. И обычное, присмотревшееся, даже надоевшее вдруг преображается и получает новый смысл и новые качества. Изъяны и достоинства становятся более видными и понятными (или: как в бинокль — приближенными или удаленными).

Мне иногда кажется, что у меня делается одышка, как от бега или волнения, когда я его слушаю. Я не знаю, как определить, но самый процесс работы его мозга очень ощутим, и думаешь: «А все-таки прав Горький: человек — это звучит гордо».

1918 год. В Петрограде, в квартире Горького на Кронверкском проспекте, 23 раздался сильный, нетерпеливый стук в дверь кухни, ведущей на черный ход (большие дома раньше строились с двумя ходами — с улицы парадный ход и со двора — черный). Парадный ход был закрыт и «неизвестно» (так мы перефразировали знаменитую тогда надпись на керосиновой лавке: «Керосина нет и неизвестно»). Я была поблизости и, подойдя к двери, спрашиваю: «Кто там?» Мужской голос ответил: «Виктор Шкловский». Это мне ничего не объяснило, и я продолжила опрос: «Кого вам надо и зачем?» — «Я к Алексею Максимовичу». Приоткрываю дверь, не снимая цепочки, и вижу человека среднего роста, в затасканной солдатской шинели с поднятым воротником, на голове — буденовка, козырек опущен, лица почти не видно. Говорю: «Ждите», — быстро прихлопываю дверь, оставляю посетителя на площадке лестницы (времена были тревожные), иду в комнаты А. М., сообщаю о пришедшем. А. М. читал. Он снял очки, встал и, опередив меня, торопливо пошел в кухню, открыл дверь на лестницу, впустил покорно ждавшего красноармейца и, когда вошедший поднял «забрало», крепко пожал ему руку, а мне сказал: «Знакомьтесь, это Виктор Шкловский, писатель». Как я выяснила, Шкловский познакомился с Горьким в 14-м году в «Летописи» в Петербурге. Шкловского А. М. повел в переднюю раздеться, и я слышала, как он ласково говорил: «Проходите ко мне. Вот здорово, что появились, нуте, нуте, рассказывайте, откуда? Где были?…» Вскоре Шкловский опять пришел, уже слегка оприличенный. Дома были только А. М., художник Иван Николаевич Ракицкий и я. А. М. уже очень наработался в тот день и сразу вышел в столовую, когда Ракицкий сказал ему о приходе Виктора Борисовича. Он усадил Шкловского на тахту в столовой, сам сел рядом и стал расспрашивать о его воинских приключениях на Украине, вернувшись откуда Шкловский внезапно появился у нас. Как любезный хозяин, А. М. спросил меня, нет ли чего-нибудь, чем угостить Шкловского?

В кухне лежали принесенные на всю нашу «Кронверкскую коммуну» несколько буханок плохо пропеченного черного хлеба. Времена были голодные, и это угощение казалось роскошным. Я вынесла буханку и стала нарезать толстыми ломтями замазкоподобный хлеб на тарелку. Шкловский, увлеченный своими рассказами, вскочил с тахты, схватил кусок хлеба, стал его быстро поглощать и ходить вокруг стола, а в каком-то определенном месте вновь останавливался, брал новый кусок, жевал, проглатывал безумно торопливо, продолжая взволнованный рассказ. Вскоре от буханки ничего не осталось. Алексей Максимович подмигнул мне в сторону кухни — я поняла и принесла еще буханку, с которой Шкловский начал расправляться, как и с первой. Но когда от нее уже оставалась примерно половина, Шкловский явно начал замедлять свой ход вокруг стола и вдруг, остановившись и уже с трудом проглатывая хлеб, сказал: «Я не заметил, не очень много я съел хлеба?» Мы засмеялись, А. М. пожелал ему не разболеться от съеденной ржаной «замазки»…

Вспоминая о своих воинских доблестях, Шкловский рассказал однажды, как он на фронте, собираясь разрядить гранату, так неумело обошелся с ней, что она взорвалась у него в руках, и его обдало горячими металлическими осколками, которые попали ему в голову и в верхнюю часть туловища. Врачи в госпитале вынули самые крупные осколки, а про остальные сказали, что они сами постепенно выйдут. Так оно и было. Виктор Борисович иногда вдруг делал гримасу и, быстрозасучивая рукав или расстегивая гимнастерку на груди, вытаскивал вылезавший бескровно из кожи кусочек металла. Куски были до полусантиметра величиной. Так постепенно Шкловский делался штатским человеком».

Представление об обстоятельствах этого ранения можно составить по «Сентиментальному путешествию» или по письмам Шкловского, приведённым ниже:


А. М. Горькому

Июль — начало июля 1920 г.


Дорогой Алексей Максимович.

Живу я (Виктор Шкловский) в Херсоне. На противоположном берегу белые, завтра уйдут. Я поступил добровольцем в Красную Армию, ходил в разведку, сейчас помначальника подрывной роты. Делаем ошибки за ошибками, но правы в международном масштабе. Очень соскучился по Вас и по великому Петербургу. Приветствую всех туземцев.

Желаю Соловью и Купчихе и Марии Игнатьевне всяких желаний. Читаю Диккенса и учусь бросать бомбы Лемана. К сентябрю буду в Питере. Потолстел, хотя здесь всё и воздорожало из-за фронта. Но питерцу много не надо.

Изучаю комцивилизацию в уездном преломлении.

По Вашему письму ехал как с самым лучшим мандатом. Привет Марии Фёдорове. Что здесь ставят в театрах, у госиннодворцев каменного века был вкус лучше. Скучаю, хочу домой.

Виктор Шкловский


Жак как?

Жена на меня сердится.


А. М. Горькому

Действующая Красная Армия

16 июля 1920 г.


Дорогой Алексей Максимович.

Пишу Вам с койки хирургического лазарета в Херсоне. Я был начальником подрывного отряда Херсонской группы войск Красной Армии. Вчера в моих руках разорвалась ручная граната. У меня перебиты пальцы на правой ноге и 25–30 ран на теле (неглубоких). Спокоен. Через три-четыре недели буду в Питере.

Привет всем Завтра буду оперироваться.


Виктор Шкловский


Извините, если кого обидел.


15 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Ходасевич (Валентина, конечно) продолжает: «Он вскоре включился в литературную работу, много изучал, писал, бурлил и организовал «Общество поэтического языка» — «Опояз» куда вошли В. Маяковский, Брик и другие «левые» писатели и поэты.

В дальнейшем вся наша «коммуна» полюбила Шкловского, и он стал у нас своим человеком. Он появлялся неожиданно и пропадал вдруг на многие дни. Однажды, рано утром, он появился растерянный, давно не бритый, весь ушедший в свои мысли. Он сказал, что хотел бы у нас побриться, так как ему кажется, что комната художника Ракицкого очень для него удобна. Вид у него был озабоченный. Я нашла у моего мужа, ушедшего на работу, безопасную бритву, со сравнительно малоиспользованным лезвием, что было большой редкостью в ту пору, и вручила ее Шкловскому. Поставила зеркало на стол, дала полотенце, горячую воду — все «как в лучших парикмахерских» — и ушла срочно доканчивать рисунок в свою, соседнюю комнату. Все затихло. Я углубилась в работу и вдруг вспоминаю о Шкловском. Кричу ему: «Ну что же, Виктор Борисович, побрились?» В ответ я услышала что-то невнятное и пошла посмотреть, в чем дело. То, что я увидела, было довольно страшно: Шкловский сидел перед зеркалом, шея его была замотана окровавленным полотенцем, в зеркале я увидела лицо, по щекам и подбородку которого да и по шее сочилась и текла кровь, а глаза были грустные и испуганные. Он тихо и покорно сказал: «Может, можно чем-нибудь помочь мне?» Мои познания в оказании медицинской помощи были весьма ограниченными. Я притащила чистое полотенце и перекись водорода. Мы оба со Шкловским вспомнили, что при кровотечении из раны накладывают повязку-жгут, чтобы приостановить приток крови. В. Б. обмотал чистым полотенцем, из которого мы сделали жгут, шею, взял один конец его в руки, а меня просил сильно тянуть за другой конец. Вскоре я увидела, что В. Б. побагровел и тяжело дышит. Я отпустила конец, и Шкловский с облегчением вздохнул. Бедненький, он сидел изнеможенный и притихший. Я промыла ему все порезы перекисью, кровотечение прекратилось, но вид у него был страшноватый. Подпухшее лицо и шея в ссадинах. В общем-то, все обошлось благополучно, и мы отделались испугом. Понять было трудно, как удалось человеку так себя изувечить безопасной бритвой. Немного погодя Шкловский уже весело изрек: «Ну, надеюсь, что у меня не будет ни сифилиса, ни чего-нибудь серьёзного».

Сижу у себя в комнате — рисую. Деликатное постукивание в дверь — это Алексей Максимович. Просит прийти к нему в библиотеку. Следую за ним. Он показывает мне на стол и на нем нечто непонятное. Больше всего это похоже на ворох мятых, небрежно сложенных газет.

— Вот посудите сами, можно ли выпускать из дома книгу, да еще уважаемую и редкую книгу? Вот во что превратил ее Шкловский! — гудел мрачным басом Алексей Максимович. — Выпросил-таки для работы, а я, дурак, ему поверил, что вернет быстро и в полном порядке. Какое безобразие — полюбуйтесь!

Это было «Сентиментальное путешествие» Стерна, без переплета. Между страницами в большом количестве торчали рваные куски бумажек с пометками, книга разбухла невероятно, брошюровка разорвалась, углы страниц завились стружками.

— Уму непостижимо, как можно было довести книгу до такого состояния. И о какой работе над такой книгой может идти речь, если и разобраться в ней уже нет никакой возможности! Просто хоть выбрасывай! — продолжал возмущаться Горький. — А возвращая мне эту бывшую книгу, Шкловский благодарил и сказал, что великолепно поработал.

Я не могла удержаться от смеха, глядя на эту «работу» Шкловского. Наконец рассмеялся и Алексей Максимович, Шкловского он в ту пору любил.

Большим домам разрешено было «питаться» маленькими деревянными домами и заборами. Ночью кто-то уже разобрал и растащил два деревянных домика и трухлявый забор, соседствовавшие с домом, где мы жили. Это было для нас большим огорчением.

Иногда анонимные почитатели Марии Федоровны или Алексея Максимовича приволакивали немного дров или досок. Алексей Максимович умел необыкновенно экономно топить печи. Он приглашал нас на это священнодействие. Мы молча грелись и наслаждались. Алексей Максимович говорил:

— Хоть неловко — доски, конечно, ворованные, но замечательно хороши! Мы называли его огнепоклонником.

Бывало, что подача электроэнергии прекращалась на много дней. Вечерами мы жгли лучину в камине в комнате Ракицкого, куда все, одетые кто во что — потеплее, собирались из-за вынужденного бездействия. Часто приходил Федор Иванович Шаляпин с женой Марией Валентиновной, оба огромные, великолепные — шубы и шапки не снимали. Федор Иванович услаждал нас песнями и романсами, да и рассказчиком он был прекрасным — с большим юмором. Приводили они с собой любимого бульдога, белого с коричневыми пятнами, до смешного похожего на Федора Ивановича. Когда ему говорили: «Милиционер пришел!», он падал как подкошенный на бок и делал вид. что умер, даже дыхание задерживал. Шаляпин очень его любил, обучал разным трюкам, гордился им и говорил: «Способный! Неплохой артист из него получится. С ним мы по миру не пойдем!»

Ракицкий был большим любителем давать прозвища людям. Сам он тоже, еще в Париже в 1911 году, был прозван Соловьем. Тогда же он прозвал Андрея Романовича Дидерихса — Диди. Алексею Максимовичу, когда мы жили «коммуной», дано было прозвище Дука ди Кронверко (герцог Кронверкский). Меня прозвали Купчихой, так как однажды, когда было очень холодно в квартире, я появилась в столовой, закутавшись с головой в старинную купеческую шелковую шаль, на ногах зеленые валенки (выдали по ордеру). Увидев меня, Алексей Максимович сказал: «Ну прямо кустодиевская купчиха, только телесами не вышла» (я была тогда очень худой и заморенной). Соловей предложил так меня и называть — Купчихой. Марию Александровну Гейнце — Молекулой, за миниатюрность. Она приехала из Нижнего Новгорода учиться в Военно-медицинскую академию. Горький знал ее родителей по Нижнему. Марии Федоровне наименование Комиссар МФА или Наш Комиссар дал сам Алексей Максимович в связи с тем, что она была комиссаром петроградских театров и зрелищ.

Однажды Наш Комиссар вышла к обеду очень красиво причесанной и представила нам идущего за ней парикмахера:

— Знакомьтесь, это Борис — волшебник в области женских причесок. — И, обращаясь ко мне, добавила:

— Ведь как важно уметь сделать женскую голову лёгкой…

Но тут Алексей Максимович все испортил, сказав:

— А вы уверены, что так уж необходимо делать головы комиссаров легкими?

Мария Федоровна укоризненно посмотрела на Алексея Максимовича, мы все рассмеялись, а Борис безумно испугался».


Извините, если кого обидел.


15 мая 2012

(обратно)

Пир с иностранцем

Спустя много лет художник Анненков вспоминал: «Осенью этого легендарного года приехал в Петербург знатный иностранец: английский писатель Герберт Уэллс». Как замечает Корней Чуковский в своём дневнике 3 октября 1920 года «приехал Wells и началась неделя о Уэллсе».

Его сын Николай Корнеевич, так вспоминает известный обед в Доме Искусств: «Был я и на официальном приёме, устроенным Горьким Уэллсу в Доме Искусств от имени художественной интеллигенции Петрограда. Разумеется, мой отец захватил меня туда с собой только для того, чтобы накормить. Заранее было известно, что Петросовет выделил для этого торжества редчайшие продукты, в том числе целый ящик шоколада. Я не видел шоколада уже более трёх лет, с весны шестнадцатого года, и мечтал о нём гораздо больше, чем о новом свидании с Уэллсом (Николай Чуковский видел Уэллса накануне в Тенишевском училище — В.Б.)

И действительно, был шоколад, — город, начавший мировую революцию, с безграничной щедростью чествовал знаменитого английского мечтателя. Из нафталина были извлечены давным-давно не надёванные, старомодные фраки, визитки, пиджаки, пожелтевшие крахмальные манишки, стол был накрыт в большой елисеевской столовой со всей пышностью елесеевской обстановки. Паркет был натёрт, было блаженно тепло, и только электричество горело несколько тускло. Присутствовало человек пятьдесят-шестьдесят, не больше. Лиц я не помню, — по-видимому, в основном те, кого я уже упоминал на этих страницах. Произносились какие-то речи, но я их забыл бесповоротно. Помню только, что среди говоривших был и правый эсер Питирим Сорокин. Не знаю. Попал ли он туда по недосмотру или его нарочно пригласили, чтобы беспристрастно представить Уэллсу и иную точку зрения. Сорокин произнёс длинную, полную намёков речь о том, что большевики притесняют великую русскую интеллигенцию. Уэллс выслушал перевод его речи так же, как слушал переводы всех остальных речей — с растерянным, страдающим видом человека, который хочет уйти не знает, как это сделать».

Младший Чуковский возвращает Уэллсу эпитет — известно, что Уэллс в своей книге «Россия во мгле» назвал Ленина «кремлёвским мечтателем.

Но мы вернёмся к Анненкову. Он продолжает: «На следующий же день, 18 октября, представители «работников культуры» — учёные, писатели, художники — принимали знаменитого визитёра в Доме Искусств. По распоряжению продовольственного комитета Петербургского Совета в кухню Дома искусств были доставлены по этому поводу довольно редкие продукты. Обед начался обычной всеобщей беседой на разные темы, и только к десерту Максим горький произнёс заранее приготовленную приветственную речь. В ответ наш гость, с английской сигарой в руке и улыбкой на губах, выразил удовольствие, полученное им — иностранным путешественником — от возможности лично понаблюдать «курьёзный исторический опыт, который развёртывается в стране, вспаханной и воспламенённой социальной революцией».

Писатель Амфитеатров в свою очередь взял слово.

— Вы если здесь, — обратился он к Уэллсу, — рубленные котлеты и пирожные, правда несколько примитивные, но вы, конечно, не знали, что эти котлеты и пирожные, приготовленные в вашу честь, являются теперь для нас чем-то более привлекательным, более волнующим, чем наша встреча с вами, чем-то более соблазнительным, чем ваша сигара! Правда, вы видите нас пристойно одетыми; как вы можете заметить, есть среди нас даже один смокинг. (В смокинге был Н. Евреинов, только что вернувшийся с «Белого Кавказа» в красный Петербург). Но я уверен, вы не можете подумать, что многие из нас, и может быть, наиболее достойные, не пришли сюда пожать вашу руку за неимением приличного пиджака и что ни один из здесь присутствующих не решиться расстегнуть перед вами свой жилет, так как под ним не окажется ничего, кроме грязного рванья, которое когда-то называлось, если я не ошибаюсь «бельём»…

Голос Амфитеатрова приближался к истерике, и когда он умолк, наступила напряжённая тишина, так как никто не был уверен в своём соседе и все предвидели возможную судьбу слишком откровенного оратора».

Амфитеатров действительно рисковал. Через месяц, 19 ноября, он встретит Корнея Чуковского на Невском, и вернувшись домой, тот запишет в дневник, как Амфитеатров говорит: «Слыхали, Горький уезжает за границу: Горький, Марья Федор. и Родэ. Родэ устроит маленький кафешантанчик, Map. Ф. будет петь, а Горький будет у них вышибалой, вроде Васьки Красного». Вот до каких пределов дошла у Амфит. ненависть к Горькому».

Но Амфитеатров сам понимал, что уж кому-кому, а ему, так или иначе в Советской России не жить. 23 августа следующего года он совершит побег на лодке из Петрограда в Финляндию вместе со своей семьёй. Амфитеатров проживёт за границей ещё восемнадцать лет — сначала в Праге, а затем в Италии, будет писать во многих эмигрантских газетах.

А пока он стоит и медлит, но пауза всё же прерывается. Анненков продолжает: «После минутного молчания сидевший рядом со мной Виктор Шкловский, большой знаток английской литературы и автор очень интересного формального разбора «Тристрама Шенди» Лоренса Стерна, сорвался со стула и закричал в лицо бесстрастного туриста:

— Скажите там, в вашей Англии, скажите вашим англичанам, что мы их презираем, что мы их ненавидим! Мы ненавидим их ненавистью затравленных зверей за вашу бесчеловечную блокаду, мы ненавидим их за нашу кровь, которой мы истекаем, за муки, за ужас и голод, которые нас уничтожают, за всё то, что с высоты вашего благополучия вы спокойно называли «курьёзным историческим опытом»!

Глаза Шкловского вырывались из-под красных, распухших и потерявших ресницы век. Кое-кто попытался успокоить его, но безуспешно.

— Слушайте, вы! Равнодушный и краснорожий! — кричал Шкловский, размахивая ложкой. — Будьте уверены, английская знаменитость, какой вы являетесь, что запах нашей крови прорвётся сквозь вашу блокаду и положит коец вашему идиллическому, трам-трам-трам, и вашему непоколебимому спокойствию!

Герберт Уэллс хотел вежливо ответить на это выступление, но перепутал имена говоривших, которые в порыве негодования кинулись друг на друга с громогласными объяснениями, чем тотчас же воспользовались их соседи, чтобы незаметно проглотить лишние пирожные, лежавшие на тарелках спорящих…

Уэллс, пишет Н. К. Чуковский, слушал речи «с растерянным, страдающим видом человека, который хочет поскорей уйти и не знает, как это сделать».

Анненков продолжает: «Уэллс пытался отвечать, перепутал имена выступавших, те набросились друг на друга, «чем тотчас воспользовались их соседи, чтобы незаметно проглотить лишние пирожные, лежавшие на тарелках спорящих, — пишет Анненков. — По просьбе Горького Евгений Замятин, прекрасно говоривший по-английски, объявил с оттенком иронии, весьма ему свойственной, инцидент исчерпанным, и вечер закончился в сумятице не очень гостеприимной и не очень галантной, но все же — с оттенком добродушия». Главная обида, пожалуй, заключалась в том, что писатель, коллега, великий фантаст оказался обывателем — «туристом». Он не сострадал — люди были ему скорее жалки и смешны; не смог понять глубины страдания и величия жертв, приносимых во имя будущего счастья, не оценил грандиозности замыслов; разглядел только «курьезный опыт». Мир посмотрел на великую драму русской революции — и отодвинулся с брезгливой гримасой недоверия. Потому и бросились писатели на защиту Чуковского от клеветы Уэллса и эмигрантской печати, что в его обиде каждый увидел собственную беду — «трехлетнюю травлю, которую вели против него соотечественники» (это К. И. пишет о Блоке), чужие попытки свести весь страшный и величественный опыт первых революционных лет к террору и бытовым трудностям; то есть фактически — объявить эти тяжкие три года прожитыми напрасно, трудный опыт — бессмысленным, работу — вредной, уничтожить сам смысл существования литератора в послереволюционной России, где ему и так приходилось несладко».

Таким, добродушным и сохранившим невозмутимость, и нарисовал Анненков английского гостя. Черты его краснорожей головы угловаты, а во рту дымится большая сигара, на бантике которой неразличимый герб.

Вернувшись домой Уэллс написал свою знаменитую книгу «Россия во мгле», где чуть не первые слова «Основное наше впечатление от положения в России — это картина колоссального непоправимого краха… Нигде в России эта катастрофа не видна с такой беспощадной ясностью, как в Петрограде».

Надо сказать, что Уэллс честно описал этот обед с петроградскими писателями: «Вряд ли у кого в Петрограде найдется во что переодеться; старые, дырявые, часто не по ноге сапоги — единственный вид обуви в огромном городе, где не осталось никаких других средств транспорта. [Я видел на Неве лишь один переполненный пассажирский пароход; обычно река совсем пустынна, если не считать редких буксиров или одиноких лодочников, подбирающих плавающие бревна (прим. Уэллса)], кроме нескольких битком набитых трамваев.

Порой наталкиваешься на самые удивительные сочетания в одежде. Директор школы, которую мы посетили без предупреждения, был одет с необычайным щегольством: на нем был смокинг, из-под которого выглядывала синяя саржевая жилетка. Несколько крупных ученых и писателей, с которыми я встречался, не имели воротничков и обматывали шею шарфами. У Горького — только один-единственный костюм, который на нём.

Когда я встретился с группой петроградских литераторов, известный писатель г. Амфитеатров обратился ко мне с длинной желчной речью. Он разделял общепринятое заблуждение, что я слеп и туп и что мне втирают очки. Амфитеатров предложил всем присутствующим снять свои благообразные пиджаки, чтобы я воочию увидел под ними жалкие лохмотья. Это была тягостная речь и — что касается меня — совершенно излишняя, и я упоминаю о ней здесь для того, чтобы подчеркнуть, до чего дошла всеобщая нищета.

Плохо одетое население этого пришедшего в невероятный упадок города к тому же неимоверно плохо питается, несмотря на непрекращающуюся подпольную торговлю. …Обед самой низшей категории состоял из миски жидкой похлебки и такого же количества компота из яблок».

В отличие от Анненкова, который постоянно называет Петроград Петербургом, Уэллс именует его и так и этак: «Петроград был искусственным творением Петра Великого; его бронзовая статуя все еще возвышается в маленьком сквере близ Адмиралтейства, посреди угасающего города. Дворцы Петрограда безмолвны и пусты или же нелепо перегорожены фанерой и заставлены столами и пишущими машинками учреждений нового режима, который отдает все свои силы напряженной борьбе с голодом и интервентами. В Петрограде было много магазинов, в которых шла оживленная торговля. В 1914 году я с удовольствием бродил по его улицам, покупая разные мелочи и наблюдая многолюдную толпу. Все эти магазины закрыты. Во всем Петрограде осталось, пожалуй, всего с полдюжины магазинов…

Я не уверен, что слова «все магазины закрыты» дадут западному читателю какое-либо представление о том, как выглядят улицы в России. Они не похожи на Бонд-стрит или Пикадилли в воскресные дни, когда магазины с аккуратно спущенными шторами чинно спят, готовые снова распахнуть свои двери в понедельник. Магазины в Петрограде имеют самый жалкий и запущенный вид.

Краска облупилась, витрины треснули, одни совсем заколочены досками, в других сохранились еще засиженные мухами остатки товара; некоторые заклеены декретами; стекла витрин потускнели, все покрыто двухлетним слоем пыли. Это мертвые магазины. Они никогда не откроются вновь.

Сейчас, когда идет отчаянная борьба за общественный контроль над распределением продуктов и за то, чтобы лишить спекулянтов возможности фантастически взвинчивать цены на остатки продовольствия, все большие рынки Петрограда также закрыты. Прогуливаться по улицам при закрытых магазинах кажется совершенно нелепым занятием. Здесь никто больше не «прогуливается». Для нас современный город, в сущности, — лишь длинные ряды магазинов, ресторанов и тому подобного. Закройте их, и улица потеряет всякий смысл. Люди торопливо пробегают мимо; улицы стали гораздо пустыннее по сравнению с тем, что осталось у меня в памяти с 1914 года. Трамваи все еще ходят до шести часов вечера; они всегда битком набиты. Это единственный вид транспорта для простых людей, оставшихся в городе, унаследованный от капитализма. Во время нашего пребывания в Петрограде был введен бесплатный проезд. До этого билет стоил два или три рубля — сотая часть стоимости одного яйца. Но отмена платы мало что изменила для тех, кто возвращается с работы в часы вечерней давки. При посадке в трамвай — толкучка; если не удается втиснуться внутрь, висят снаружи. В часы «пик» вагоны обвешаны гроздьями людей, которым, кажется, уже не за что держаться. Многие из них срываются и попадают под вагон. Мы видели толпу, собравшуюся вокруг ребенка, перерезанного трамваем; двое из наших хороших знакомых в Петрограде сломали ноги, упав с трамвая.

Столкнувшись с нехваткой почти всех предметов потребления, вызванной отчасти напряжением военного времени — Россия непрерывно воюет уже шесть лет, — отчасти общим развалом социальной структуры и отчасти блокадой, при полном расстройстве денежного обращения, большевики нашли единственный способ спасти городское население от тисков спекуляции и голодной смерти и, в отчаянной борьбе за остатки продовольствия и предметов первой необходимости, ввели пайковую систему распределения продуктов и своего рода коллективный контроль.

Советское правительство ввело эту систему, исходя из своих принципов, но любое правительство в России вынуждено было бы сейчас прибегнуть к этому. Если бы война на Западе длилась и поныне, в Лондоне распределялись бы по карточкам и ордерам продукты, одежда и жилье. Но в России это пришлось делать на основе не поддающегося контролю крестьянского хозяйства и с населением недисциплинированным по природе и не привыкшим себя ограничивать. Борьба поэтому неизбежно жестока».

Спустя много лет, в своей книге «Жили-были» Шкловский напишет про дом Горького: «В доме всегда было много самого разнообразного народа.

Приезжал спокойный, белокурый, сильный, умный, пытающийся ни на что не удивляться Уэллс с молодым сыном-химиком. Он разговаривал с Горьким через Марию Игнатьевну — переводчицу — и по мере разговора становился всё серьёзнее, печальнее и взволнованнее, всё более удивляясь».

Вот во что трансформировался равнодушный и краснорожий английский гость. Так всегда бывает с воспоминаниями. И про это написан японским писателем Акутагавой Рюноскэ рассказ «В чаще», который говорит нам, что верить можно всем, потому что никто не скажет точной правды.

Но есть ещё один сюжетный ход в этой истории.

На этом же пиру был и Александр Грин, и об этом написал Михаил Слонимский: «Показательно краткое выступление Грина на банкете литераторов в честь приехавшего к нам в двадцатом году Уэллса. Его речь резко отличалась от ряда произнесенных на этом банкете речей, в которых было немало пошлого, глупого и враждебного Советской власти. Грин держался еще более чопорно, чем всегда. Он приветствовал Уэллса как художника. И он напомнил присутствовавшим рассказ Уэллса «Остров эпиорниса» — о том, как выкинутый на пустынный остров человек нашел там яйцо неизвестной птицы, положил его на солнечный припек, согрел и вырастил необыкновенное существо, от которого ему пришлось спасаться, ибо это его детище стремилось убить его.

В человеке, вырастившем необычайную птицу, Грин усмотрел художника, в птице, гоняющейся за ним, — плод его художественного воображения, мечту его. Эта мечта, по Грину, была способна убить ее носителя. Уже одно это неожиданное истолкование рассказа Уэллса показывало, как относился к творчеству художник-фантаст Александр Грин. Искусство казалось Грину подчас недобрым, злым, способным убить человека.

Как часто случается с писателями, Грин, говоря о другом писателе, в данном случае об Уэллсе, говорил, конечно, о самом себе. В выращенной на пустынном острове странной птице Уэллса Александр Грин увидел родное душе своей искусство. И когда Грин описывал пустынный остров, казалось, что описывает он любимые, родные места. И со вкусом произносил он такие необычные для русского языка слова, как, например, «дрок». В этом своем выступлении Грин продолжал, в сущности, прежнюю свою, дореволюционную линию поведения, охранял позицию человека, оставшегося наедине со своей мечтой, которая гонит его и грозит убить его».

Спустя несколько лет Грин написал один из своих лучших рассказов.

Это рассказ «Фанданго», впервые напечатанный в 1927 году.

Там в голодный Петроград приезжает испанский профессор Мигуэль-Анна-Мария-Педре-Эстебан-Алонзе-Бам-Гран, а проще говоря, волшебник Бам-Гран. Действие происходит в январе 1921 года — через три месяца поле календарного визита Уэллса.

Вместо рубленых котлет и пирожных, которых ожидают в качестве результата от визита знаменитости, Бам-Гран привозит расшитые покрывала и ароматические свечи.

Кончается всё, как водится, скандалом: «На острие этого впечатления послышался у дверей шум, — настойчивые слова неизвестного человека, желавшего выбраться к середине зала.

— Позвольте пройти! — говорил человек этот сумрачно и многозначительно.

Я еще не видел его. Он восклицал громко, повышая свой режущий ухо голос, если его задерживали:

— Я говорю вам, — пропустите! Гражданин! Вы разве не слышите? Гражданка, позвольте пройти! Второй раз говорю вам, а вы делаете вид, что к вам не относится. Позвольте пройти! Позво… — но уже зрители расступились поспешно, как привыкли они расступаться перед всяким сердитым увальнем, имеющим высокое о себе мнение.

Тогда в двух шагах от меня просунулся локоть, отталкивающий последнего, заслоняющего дорогу профессора, и на самый край драгоценного покрывала ступил человек неопределенного возраста, с толстыми губами и вздернутой щеткой рыжих усов. Был он мал ростом и как бы надут — очень прямо держал он короткий свой стан; одет был в полушубок, валенки и котелок. Он стал, выпятив грудь, откинув голову, расставив руки и ноги. Очки его отважно блестели; под локтем торчал портфель.

Казалось, в лице этого человека вошло то невыразимое бабье начало, какому, обыкновенно, сопутствует истерика. Его нос напоминал трефовый туз, выраженный тремя измерениями, дутые щеки стягивались к ноздрям, взгляд блестел таинственно и высокомерно.

— Так вот, — сказал он тем же тоном, каким горячился, протискиваясь, — вы должны знать, кто я. Я — статистик Ершов! Я все слышал и видел! Это какое-то обалдение! Чушь, чепуха, возмутительное явление! Этого быть не может! Я не… верю, не верю ничему! Ничего этого нет, и ничего не было! Это фантомы, фантомы! — прокричал он. — Мы одержимы галлюцинацией или угорели от жаркой железной печки! Нет этих испанцев! Нет покрывала! Нет плащей и горностаев! Нет ничего, никаких фиглей-миглей! Вижу, но отрицаю! Слышу, но отвергаю! Опомнитесь! Ущипните себя, граждане! Я сам ущипнусь! Все равно, можете меня выгнать, проклинать, бить, задарить или повесить, — я говорю: ничего нет! Не реально! Не достоверно! Дым!

Члены комиссии повскакали и выбежали из-за стола. Испанцы переглянулись. Бам-Гран тоже встал. Закинув голову, высоко подняв брови и подбоченясь, он грозно улыбнулся, и улыбка эта была замысловата, как ребус. Статистик Ершов дышал тяжело, словно в беспамятстве, и вызывающе прямо глядел всем в глаза.

— В чем дело? Что с ним? Кто это?! — послышались восклицания.

Бегун, секретарь КУБУ, положил руку на плечо Ершова.

— Вы с ума сошли! — сказал он. — Опомнитесь и объясните, что значит ваш крик?!

— Он значит, что я более не могу! — закричал ему в лицо статистик, покрываясь красными пятнами. — Я в истерике, я вопию и скандалю, потому что дошел! Вскипел! Покрывало! На кой мне черт покрывало, да и существует ли оно в действительности?! Я говорю: это психоз, видение, черт побери, а не испанцы! Я, я — испанец, в таком случае!

Я переводил, как мог, быстро и точно, став ближе к Бам-Грану.

— Да, этот человек — не дитя, — насмешливо сказал Бам-Гран. Он заговорил медленно, чтобы я поспевал переводить, с несколько злой улыбкой, обнажившей его белые зубы. — Я спрашиваю кабалерро Ершова, что имеет он против меня?

— Что я имею? — вскричал Ершов. — А вот что: я прихожу домой в шесть часов вечера. Я ломаю шкап, чтобы немного согреть свою конуру. Я пеку в буржуйке картошку, мою посуду и стираю белье! Прислуги у меня нет. Жена умерла. Дети заиндевели от грязи. Они ревут. Масла мало, мяса нет, — вой! А вы мне говорите, что я должен получить раковину из океана и глазеть на испанские вышивки! Я в океан ваш плюю! Я из розы папироску сверну! Я вашим шелком законопачу оконные рамы! Я гитару продам, сапоги куплю! Я вас, заморские птицы, на вертел насажу и, не ощипав, испеку! Я… эх! Вас нет, так как я не позволю! Скройся, видение, и, аминь, рассыпься!

Он разошелся, загремел, стал топать ногами. Еще с минуту длилось оцепенение, и затем, вздохнув, Бам-Гран выпрямился, тихо качая головой.

— Безумный! — сказал он. — Безумный! Так будет тебе то, чем взорвано твое сердце: дрова и картофель, масло и мясо, белье и жена, но более — ничего! Дело сделано. Оскорбление нанесено, и мы уходим, уходим, кабалерро Ершов, в страну, где вы не будете никогда! Вы же, сеньор Каур, в любой день, как пожелаете, явитесь ко мне, и я заплачу вам за ваш труд переводчика всем, что вы пожелаете! Спросите цыган, и вам каждый из них скажет, как найти Бам-Грана, которому нет причин больше скрывать себя. Прощай, ученый мир, и да здравствует голубое море!

Так сказав, причем едва ли успел я произнести десять слов перевода, — он нагнулся и взял гитару; его спутники сделали то же самое. Тихо и высокомерно смеясь, они отошли к стене, став рядом, отставив ногу и подняв лица. Их руки коснулись струн… Похолодев, услышал я быстрые, глухие аккорды, резкий удар так хорошо знакомой мелодии: зазвенело «Фанданго». Грянули, как поцелуй в сердце, крепкие струны, и в этот набегающий темп вошло сухое щелканье кастаньет. Вдруг электричество погасло. Сильный толчок в плечо заставил меня потерять равновесие. Я упал, вскрикнув от резкой боли в виске, и среди гула, криков, беснования тьмы, сверкающей громом гитар, лишился сознания»


Чем всё кончилось?

А вот чем: герой Александра Грина, не в силах терпеть этот липкий морок нищеты, вдруг переносится в будущее. Там на дворе 23-е мая 1923 года, у героя уже есть жена, уют, всё просто «как в обыкновенный день»: «Официант принес кушанье, открыл бутылку мадеры. На тарелке шипел поджаренный лещ».

Уэллс уехал в свою Британию. Потом он навестит Россию снова и снова заглянет в лицо кремлёвскому мечтателю. Только лицо это будет восковое, и лежать мечтатель уже будет в своём мавзолее.

Многое в его оценках России и катаклизмов того времени объясняется тем, что огромное количество европейских интеллектуалов (символом которых был Уэллс), были людьми XIX века. Их понятия жестокости. добра и зла пришли оттуда. Они не то что не хотели понимать век танков и иприта, но даже не хотели не хотели признать — как чопорный дипломат новое государство.

Они отказывали ему в суверенности.

Но на арену уже вышли хемингуэи и д'ануццио, как молодые заместители постаревших пробников.

Ну а человеку, похожему на статистика Ершова судьба готовила такие приключения, по сравнению с которыми путешествие с Бам-Граном — детская прогулка.


Извините, если кого обидел.


16 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Книга под названием «Ванна Архимеда» напечатана в 1991 году. Но тот Архимед, о котором идёт речь, к тому моменту уже был похож на Марата в своей ванне. Архимед истёк кровью и тонул во времени. Он возвращался в жизнь с трудом.

Воскресить убитых было невозможно, можно было только воскресить память о них.

Судьба этой книги была странна — эта книга много существовала в призрачном пространстве рукописей, будто в меттерлинковском пространстве детей, ждущих своего рождения на небесах.

Она не повторяет замысел 1927 года, хотя во многом следует ему. Это перерожденная «ванна», какое-то другое сооружение, память о ванне, и память об обэриутских архимедах.

В современном издании «Ванны Архимеда» говорится: «В условиях острой литературной борьбы 20-х годов даже небольшие школы и группировки стремились издать свои коллективные сборники. Осуществить эту цель было непросто из-за разного рода препятствий, материального и организационного характера.

Выпустить сборник хотели и «чинари», затем обэриуты. В 1927 году «чинари» вместе со своими союзниками составили план будущего сборника «Радикс» (от лат. radix — корень). Приводим его по записной книжке Д. Хармса (хранится в частном собрании): «Теоретический отдел.

1. Шкловский — О Хлебникове.

2. Малевич — Об искусстве.

3. Липавский — О чинарях.

4. Клюйков — О левом фланге (радиксе).

5. Вахтерев — О живописи.

6. Кох-Боот (псевдоним Г. Кацмана. — А. А.) — О театре.

7. Цимбал — Информация «Радикса».

8. Островский — Московский Леф.

9. Бухштаб — Константин Ватинов.

10. Л. Гинзбург.

11. Гофман.

12. Степанов.

Творческий отдел.

1. Введенский — Прозу и стихи.

2. Хармс — Стихи и драма.

3. Заболоцкий — Стихи.

4. Бахтерев — Стихи.

5. Вагинов — Прозу и стихи.

6. Хлебников — Стихи.

7. Туфанов — Стихи?

Живопись.

1. Бахтерев.

2. Дмитриев.

3. Из Инхука.

Графика.

1. Заболоцкий.

2. Филонов. —

Сборник не вышел. Возможно, к нему относится следующая запись Хармса в первой половине 1927 года: «Наши ближайшие задачи: 1. Создать твердую Академию левых классиков. 2…составить манифест. 3. Войти в Дом Печати. 4. Добиться вечера с танцами для получения суммы около 600 рублей на издание сборника. 5. Издать сборник» (Записная книжка Д. Хармса).

В 1929 году у обэриутов возникает план нового сборника под названием «Ванна Архимеда»: «Стихи:

1. Заболоцкий.

2. Введенский.

3. Хармс.

4. Хлебников.

5. Тихонов; «Елизавета Вам».

Проза:

1. Каверин.

2. Введенский.

3. Добычин.

4. Хармс.

5. Тынянов.

6. Шкловский.

7. Олеша» (Записная книжка Хармса).[13]

Но нам интересно, что говорил и как вёл себя в этих обстоятельствах Шкловский.

Игорь Бахтерев[14] оставил воспоминания, благодаря которым, мы знаем, как это происходило:

«С Виктором Борисовичем Шкловским наши литературные дела почти всегда начинались телефонными разговорами. Так случилось и на этот раз.

Хармсу позвонили с Лито Института Истории Искусств, сообщили, что профессура Отделения хочет встретиться с участниками «Левого фланга».

Находившиеся в Ленинграде четыре участника «Фланга» были проинформированы. Но как же быть с пятым участником, призванным в армию, Заболоцким? Институт пошел Николаю навстречу, дал бумагу, и даже с необязательной круглой печатью.

Несколько дней спустя все пять сочленов собрались на Исаакиевской площади, вошли в бывший Зубовский особняк, нашли нужную им аудиторию…

Мы, конечно, не опоздали, и все же профессура нас опередила. Не слишком вежливое начало, зато появились все вместе: в неизменной, странной, золотистой шапочке и длинном, фантастического покроя сюртуке — Даниил Хармс; в гимнастерке рядового — Николай Заболоцкий; в обычных, не слишком новых пиджачных парах и тройках — Ватинов, Введенский и пишущий эти строки.

Мы находились в узкой длинной комнате, с длинным столом — от единственного окна до противоположной стены. Взявший на себя роль распорядителя Юрий Николаевич Тынянов попросил вошедших сесть. Так мы оказались визави Томашевского, Эйхенбаума, Щербы, Тынянова.

Будущие слушатели с интересом нас разглядывали.

— Почему я не вижу поэта Туфанова? — спросил Лев Владимирович Щерба.

— Не входит в нынешний состав, — ответил то ли Введенский, то ли Заболоцкий, главные противники заумника Туфанова.

— Жаль, — сказал Лев Владимирович, — фонетическое писание Александра Туфанова лично мне кажется интересным…

Первым выступил Юрий Николаевич, предложивший читать, как сидим, один за другим, не ограничивая авторов количеством стихов.

Тогда кто-то из «Фланга» рассказал о нашей жизнью проверенной практике. Мы не только регламентировали количество стихов, но даже заранее их хронометрировали. В Институте предполагалось прочитать по три стихотворения. От слушателей зависело, продлить ли чтение каждого или не продлевать. Наш опыт был единогласно одобрен.

До начала выступлений вошел последний слушатель — Виктор Борисович Шкловский и сразу внес оживление: кому-то что-то шепнул, кто-то засмеялся.

Юрий Николаевич повторил принятые условия.

— Все правильно, — согласился Шкловский.

Чтение началось.

Постоянный именинник Заболоцкий оказался потеснен Шурой Введенским, единственным, кого просили читать еще и еще. Да и в последующих критических высказываниях Шурина фамилия звучала чаще других.

И все же, должен признаться, я не помню, за что хвалили Введенского, кто и что о нем говорил. Зато, как оказалось, на всю жизнь я запомнил выступление Виктора Борисовича. И не только потому, что он единственный говорил не об отдельных стихах и поэтах, нет, о всей группе в целом, считая, что ленинградский «Фланг» — * несомненное явление.

Наших сочленов удивило, даже обрадовало другое: совпадение мыслей и характеристик Шкловского с тем, что мы сами про себя думали и говорили.

— Наиболее для меня ценны не отдельные стихотворные удачи и даже не талант авторов, многих из которых слышу впервые. Важно то, что прочитанные стихи, все без исключения, взращены отечественной поэзией.

Так говорил Шкловский, предварив сегодняшние ответы многочисленным западным славистам, которые 442 продолжают спрашивать, какая же зарубежная школа, какие западные авторы влияли на поэтов ленинградского объединения? Виктор Борисович отмечал несомненное влияние русской поэзии XVIII века, поэтов пушкинского круга, самого Александра Сергеевича, говорил о влиянии братьев Жемчужниковых и А. К. Толстого, когда они выступали вместе И конечно же, о продолжении дела кубофутуристов, в первую очередь Велимира Хлебникова.

— Не только, — раздался чей-то голос. — Самый молодой из читавших явно тяготеет к футуристу Крученых.

Говоривший, конечно, имел в виду меня. Хотя я активно не любил, когда подчеркивали мой почти несовершеннолетний возраст, упоминание прочитанных стихов позволило и мне вступить в общий разговор. А сказал я, что Запад на нас все же влиял, не через литературу — через живопись. В подтверждение этих слов я назвал своих любимцев: Пауля Клее, Миро, Пабло Пикассо.

И тогда на меня буквально обрушился Введенский:

— Говори о самом себе, а не обобщай, на меня никакая живопись не влияла и повлиять не может.

Помнится, меня взял под защиту Заболоцкий, сказав, что на него давно и бесспорно влияла живопись Павла Филонова.

Завершая наш недлинный разговор, Шкловский помянул господина Маринетти. «Если бы лидер западных футуристов снова пожаловал к нам в гости, — сказал Виктор Борисович, — я не сомневаюсь, участники «Фланга» заняли бы позицию Хлебникова».

Виктор Борисович был, несомненно, прав, оптимистичное творчество «Фланга» — явление, безусловно, русское, только русское. Он это понял, и мы были ему за это благодарны.

Встреча закончилась, члены содружества вышли из аудитории, а заседание продолжалось, разговор о нас без нашего участия.

Мы направились к трамвайной остановке. Кто-то из нас полушутя поздравил Введенского с большим успехом.

— Иначе и быть не могло, — ответил Александр.

443 Нашего общего друга нельзя было упрекнуть в излишней скромности.

Прошло несколько лет. По указанию администрации приютившего нас Дома печати мы заменили название группы «Левый фланг» глуповатым словом «обэриуты», производным от ОБЭРИУ, что расшифровывалось примерно так: Объединение реального искусства.

Мы продолжали собираться, но не в комнате Хармса, как это бывало прежде, а в одной из гостиных Дома печати. И было нас теперь на трех обэриутов больше. К нам примкнули кинематографист А. Разумовский, прозаик Дойвбер Левин, поэт Николай Олейников.

Как-то Введенский нам сообщил, что в ленинградской Капелле намечен вечер Маяковского с непременным в те годы диспутом.

— Не мешало бы и нам выступить, не с критикой прочитанных стихов, а с чтением собственной декларации, — говорил он.

Идея понравилась. Черновой проект декларации было предложено подготовить Николаю Заболоцкому, автору статьи о поэзии ОБЭРИУ, помещенной в журнале «Афиши Дома печати».

Посетить Маяковского в номере, кажется «Европейской» гостиницы, согласился Даниил Хармс. Владимир Владимирович принял Хармса доброжелательно, однако от чтения составленного и всеми подписанного сочинения отказался.

— Я же услышу вашу декларацию в Капелле, этого вполне достаточно, — сказал Маяковский.

На следующий день семь обэриутов стояли на эстраде Капеллы (восьмой — Олейников — по служебно-дипломатическим соображениям выйти на эстраду отказался). Произнести декларацию с короткими примерами обэриутского творчества было поручено Введенскому.

Выйдя на авансцену и объяснив, что мы не самозванцы, а творческая секция Дома печати, он огласил результат нашего коллективного сочинения, что заняло минут двадцать. Неизбалованная подобными выступлениями публика слушала Введенского внимательно. Когда же Александр замолчал и присоединился к стоявшим на эстраде обэриутам, раздались отдельные негромкие хлопки.

444 За кулисами к нам подошел сопровождавший Маяковского Виктор Борисович.

— Эх, вы! — сказал он. — Когда мы были в вашем возрасте, мы такие шурум-бурум устраивали — всем жарко становилось. Это вам не Институт Истории Искусств. Словом, надо было иначе…

Как мы ни старались убедить Виктора Борисовича, что перед нами стояла узкоинформационная задача, он не сдавался».

«По правде говоря, каждый из нас был убежден, что Шкловский забыл институтскую встречу, а помянул Институт лишь после того, как мы ему напомнили, что уже знакомы.

— В вашем возрасте мы жили веселее, — продолжал Шкловский. — У нас без шурум-бурум не обходилось. Да и примеры меня не очень удовлетворили, можно было подобрать поинтереснее, поголосистее.

«Конечно, не помнит», — подумал я и тут же понял, что ошибся, — память у Шкловского оказалась не хуже нашей.

— Для таких выступлений, — говорил он, — необходим плакат. Не верите мне — спросите Владимира Владимировича. Здесь шапочка была бы уместнее, чем в Институте. Почему вы не в шапочке? — обратился он к Даниилу.

А Маяковский отнесся к выступлению иначе, сказал, что объединение его заинтересовало, и тогда же попросил прислать на адрес «Лефа» статью с обстоятельным рассказом об ОБЭРИУ и обэриутах.

Статья была написана разъездным корреспондентом «Комсомольской правды», но в «Лефе» не появилась.

Нашим противником оказался ведавший поэтическим отделом Осип Брик. Стало ясно, Маяковский смотрит на поэзию шире. Шире Брика смотрел на неё и Виктор Борисович».

Тут надо сделать отступление.

Явление скандала — очень сложное явление.

Беда в том, что художник, желая закатить пощёчину общественному вкусу, всегда рассчитывает на то, что общество ему ни пощёчин, ни тумаков давать не будет.

Пощёчина даётся. А потом общество не приходит на выставку «Двадцать лет работы», и пистолет греет руку, художник полон обиды, но до конца ничего ещё не прояснено.

Возвращаясь к очень искренней и очень несправедливой книге Карабчиевского, нужно сказать, что Маяковский одновременно очень хороший и очень неудачный пример скандалиста.

Есть давняя мысль о самоназначении элит.

Существует два пути в каждом деле. Пройти некоторый экзамен у предшественников. Как взятый для примера Сальватор Дали, перерисовавший по слухам весь музей Прадо, а потом занявшийся собственными экспериментами, и человек, что отбрасывает учёбу.

Второй путь, это путь человека, отменяющего классические законы, чтобы их не изучать и не превоходить, а сразу стать классиком. Стать им с тем багажом, что создаётся мгновенно или дан от природы.

Но вот в двадцатые было интереснее, чем сейчас — скажем, вместе с эпатажем опоязовцы могли сочетать академичность. Другое дело, что на них взросла потом та самая банда французских философов, про которых сказано, что с она гиканьем и свистом угоняют во тьму остатки здравого смысла.

Меня как раз и интересует эта грань. Где эпатаж в чистом виде, и больше ничего. И где эпатаж отваливается как шелуха, оставляя новаторскую конструкцию.

К примеру, знаменитый Параджанов вполне безумен. Он вообще внеморален — ворует столовое серебро у Катанянов, а потом раздаёт его кому-то. Когда умирает какой-то его родственник, то, улучив момент, когда вдова вышла из комнаты, то расписывает покойника золотой и синей красками под фараона, etc.

Где грань, да.

Маяковский создавался постепенно, будто финансовая репутация человека с банкнотой в один миллион фунтов стерлингов.

Критики могут ответить, но общество всегда инерционно.

И если критик, а пуще того читатель на диспуте задаёт неприятный вопрос, то можно сослаться на внешнюю силу.

Тут весь фокус, что академиков можно приструнить. Например, им можно ответить, как пишет тот же Карабчиевский: «Не один раз на публичных выступлениях, прочтя про себя записку, он объявляет: "А на это вам ответит ГПУ!"».

А в другое время можно сказать: "Вы с кем, мастера культуры? С этой омерзительной, отвратительной скотской властью или с нами, художниками, рискующими свободой?"

Для этого вовсе не нужно жить при страшной диктатуре — власть всегда похожа на руки брадобрея и всегда говорит со своими подданными на языке, похожем на арамейский.

И условный академист понимает, что попал как кур в ощип, как фрекен Бок перед Карлсоном.

Вот оно, важное наблюдение — это важное наблюдение в том, что эпатаж всегда идёт рука об руку с шантажом."В. Шкловский, советовавший обэриутам устроить "шурум-бурум", не знал, что у них уже был опыт подобного скандала, — таковым стал вечер «Три левых часа» 24 января 1928 года, отзывы на который, происходи он в 1913 году, стали бы прекрасной рекламой группе. «Реклама» в прессе появилась, но только такая, какая в 1913 году была совершенно невозможной: в статье Лидии Лесной «Ытуеребо» помимо высмеивания «бессмысленного» творчества обэриутов, уже сквозили явственные намёки на политическую неблагонадёжность группы. При этом намёки строились именно на противопоставлении футуристам: «клетчатые шапки, рыжие парики, игрушечные лошадки. Мрачное покушение на невесёлое трюкачество, никак не обыгранные вещи. Футуристы рисовали на щеках диэзы, чтобы эпатировать буржуа.

В 1928 году никого не эпатнёшь рыжим париком, и пугать некого”».[15]

Шкловский ещё раз появляется в воспоминаниях последнего обэриута — уже спустя много лет: «В заключение хочу рассказать про своего самого большого друга и одновременно друга Шкловского — известного кинематографического художника Якова Наумовича Риваша.

Что связывало этих людей, разных по возрасту (Яша был моим ровесником), да и по профессиональным интересам? Очевидно, их знания в гуманитарных вопросах, 445 и еще — оба зарекомендовали себя блистательными выдумщиками.

Одной из последних Яшиных находок была книга «Время и вещи», которую он решил создать в самом конце жизни (Риваш умер в 1973 году). Рассказывала она о дизайне первой четверти двадцатого века. Пользуясь кинематографическими и архивными связями, Риваш подобрал уникальную коллекцию, около шестисот фотографий. Перед читателем раскрывалась картина вещественного мира, окружавшего людей разных социальных слоев России.

Увидав макет будущей книги, прочитав Яшин текст, Виктор Борисович был буквально потрясен.

— Эта книга, — говорил Шкловский, — неоценима как помощь художникам, режиссерам, а возможно, и актерам.

Тогда же он предложил написать к Яшиной книге предисловие. И написал, как всегда интересно, значительно.

Дело Риваша становилось одновременно делом Шкловского.

Продолжая триумфальное шествие у редакторов и специалистов, книга даже сегодня не защищена от неожиданностей. Примеров немало, вчера их было значительно больше. Вот один характерный случай из, в общем-то, недавнего прошлого. Редактор наконец обретенного издательства, из самых добрых намерений и сакраментального «как бы чего не вышло», предложил замазать белым цветом все лица, которые встречаются на страницах книги…

Давно нет среди нас ни автора книги, ни автора предисловия. И все же если написанные строки помогут появиться на прилавках очень нужной, очень интересной книге, и не в куцем виде, без двухсот изъятых фотографий, а в полном объеме, в каком ее впервые увидел и прочитал Виктор Борисович Шкловский, я бы считал, что эти воспоминания написать следовало».[16]


Извините, если кого обидел.


17 мая 2012

(обратно)

История про то, что два разу не вставать

…Но между двухголовым писателем Ильфопетровым и Шкловским есть ещё более странные сближения.

У белорусского филолога Федуты есть статья под названием "Остап Ибрагимович… Шкловский". (Надо было написать об этом гораздо ранее, но в тот момент, когда я завладел текстом, так стал менять место жительства, а потом и вовсе овладела мной экзистенциальная тоска).

Это хорошая статья — прежде всего тем, что в ней говорится о совпадениях и общих чертах, но не говорится о том, что Виктор Борисович Шкловский был прототипом Остапа Ибрагимовича Бендера.

Но, между тем, сами эти общие четы очень примечательны: Остап, самозванцем проникнув в поезд писателей и журналистов, тут же решает заработать на "формальном методе" Он говорит журналисту Ухудшанскому:

«Вы, я замечаю, все время терзаетесь муками творчества. Писать, конечно, очень трудно. Я, как старый передовик и ваш собрат по перу, могу это засвидетельствовать. Но я изобрел такую штуку, которая избавляет от необходимости ждать, покуда вас окатит потный вал вдохновения». И тут же предлагает ему, по сходной цене, набор-конструктор для написания репортажей со строительства железной дороги. Этот "Торжественный комплект" довольно хорошо известен, но куда менее известны слова самого шкловского, которые приводит Федута. Шкловский и Бендер пытаются заработать на кинематографе, и сценарий "Шея", может быть, мало уступил какой-нибудь сценарной заявке Шкловского. «Вот вам совет, который мы, профессиональные писатели, часто даем друг другу: начинайте с середины, с того самого места, которое у вас выходит, в котором вы знаете что написать.

Когда напишете середину, то найдется и начало и конец, или самая середина окажется началом.

Кроме этого, нужно иметь дома заготовки — готовые написанные куски статей, записи фактов, удачных выражений, фактические сведения, — которые всегда найдут себе место в статье и никогда не пропадут даром»[17].

Или вот известный эпизод:

Но самым поразительным является следующее совпадение (если, конечно, это совпадение). Возвращение Ипполита Матвеевича в родной город сопровождается феерической сценой его попытки изменить внешность: «Нагнув голову, словно желая забодать зеркальце, несчастный увидел, что радикальный черный цвет еще господствовал в центре каре, но по краям был обсажен тою же травянистой каймой. […] Остап […] внимательно посмотрел на Ипполита Матвеевича и радостно засмеялся. Отвернувшись от директора-учредителя концессии, главный руководитель работ и технический директор содрогался, хватался за спинку кровати, кричал: “Не могу!” — и снова бушевал» [ДС, с. 142–143]. Если не считать разницы в цветовой гамме, то конспект этой сцены есть и в биографическом тексте Шкловского: «Попал к одному товарищу (который политикой не занимался), красился у него, вышел лиловым. Очень смеялись. Пришлось бриться. Ночевать у него было нельзя».[18]

Там много ещё что интересного — я скажу по поводу самой идеи. Она верна, но главное — в ином. Тысячи людей в тяжёлый год пытались поменять внешность, и у сотен это выходило криво: топорщились разноцветные усы и бороды. Это был цвет перепуганного времени. Василий Витальевич Шульгин, уж на что был умный человек, а пробираясь с фальшивым паспортом в СССР в 1925 году — через семь лет после цветовых экспериментов Шкловского и за два года до использования Кисой Воробьяниновым знаменитого "Титаника", тоже покрасился неудачно, о чём и сообщил в своей книге тут же., по возвращении.

Шкловский не прототип Остапа Бендера. Просто Шкловский — яркая фигура, особый тип авантюриста. Он авантюрист, и Остап — авантюрист. Остап чрезвычайно одарён, точно чувствует психологию собеседника, и Шкловский очень хорошо чувствует стиль времени и тоже одарён чрезвычайно. Они не идеальны в своём артистизме: Шкловский часто терпит поражения, зайдя на территорию "строгой науки", Остап жонглирует часто ему самому непонятными словами и иногда не угадывает своего окружения.

Но захотят люди описать авантюриста — так выходит у них Шкловский. Захотят припомнить обаятельного трикстера — выходит Бендер.

Нормальное дело.

Шкловский — образец авантюриста и в жизни и в литературе, потому что он человек своего времени.

Бендер — литературный герой своего времени, обоих это время превращает. Ломает, как лён на стлище. Из вольных трикстеров — в управдомы. Из филологических скандалистов в заслуженные литературоведы.


«Для того, чтобы научить человека работать шаблоном, достаточно несколько недель, если попадется человек умный. Я в одной маленькой редакции научил писать статьи бухгалтера, потому что он мало зарабатывал, но писал он, конечно, плохо, так плохо, как пишет большинство работающих сейчас в газете».[19] Талант не играет роли — он сводится к умению владеть определенным набором лекал.[20]


Извините, если кого обидел.


18 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Один из самых интересных и совершенно неизученных мотивов в русских дневниках и мемуарах — мотив предательства.

Дело в том, что предавались не только люди или идеалы, предательство ощущались по отношению к творчеству и чужим ожиданиям.

Изменился общественный уклад, и было совершено множество отказов от старого мира и тех присяг, которые, явно и неявно, давали ему люди. Отказывались от обязательств перед Богом и старой властью, перед сословием и чином, перед прочими правилами жизни. Создавались новые правила, от которых отказывались тоже, и к концу двадцатых возникло множество коммунистов, которые говорили о предательстве прежних идеалов Революции точно так же, как они говорили о предательстве Революции теми, кто начал НЭП.

Собственно, формулировалось само понятие «предательства» как термина.

Лидия Гинзбург в декабре 1931 года есть такая запись: «Шкловский приезжал в начале декабря. Я его не видела. Он всё ещё не ходит в «квартиру Гуковского», а я кончала роман, и у меня не хватило ни времени, ни энергии, ни добродушия его разыскивать. Он позвонил только один раз, поздно вечером, и говорил со мной необыкновенно охрипшим голосом. Сказал, что назавтра приглашён к Груздеву и Ольге Форш.

— Нельзя ли вас оттуда извлечь?

— Попробуйте сообщить туда, что вы умираете.

— Я позвоню и скажу, что я умираю и без вас не могу умереть спокойно.

На другой день я играла в покер и не позвонила».

И далее:

«Шкловский стал говорить Вете что-то такое про Тынянова. Вета прервала:

— Мне надоело, что вы предаёте Юрия и всех… Вы обожаете неудачи ваших друзей…

— Разве? — он задумался. — Действительно, Юрия предаю. Борю? — тоже предаю.

— Гинзбург предаёте?

— Гинзбург, — он поморщился, — предаю немножко.

— Меня предаёте, сказала Вета, — я знаю, вы говорите всем: нехорошо живёт Вета, скучно живёт…

Прощаясь, он сказал ей:

— Передайте Люсе, что я её очень люблю и предаю совсем немножко».[21]

Вета, что упоминается здесь — это Елизавета Исаевна Долуханова (1904–1938?). Она родилась в Тифлисе, считала себя армянкой, а своим родным языком — русский. В начале двадцатых годов Елизавета Долуханова переехала в Петроград. Осенью 1924 года поступила на ВГКИ (Высшие государственные курсы искусствоведения (ВГКИ) при Государственном институте истории искусств).

Дмитрий Устинов замечает: «По-видимому, непосредственные духовные интересы Е. И. Долухановой не лежали в сфере науки, поэтому в строгом, формально-научном смысле она не принадлежала к числу младоформалистов (как некому научно-корпоративному единству), однако нет сомнения, что она играла заметную (и своеобразно колоритную) роль в их бытовой жизни, осмыслявшейся и обыгрывавшейся самими младоформалистами как “дело культуры (литературы)”».[22] Но только доверять её пересказанным словам, и словам, пересказанным ею нужно с осторожностью. Елизавета Исаевна была чрезвычайно одарённым человеком, и прирождённым сочинителем: сама Гинзбург пишет: “<…> максимально словесный человек, какого мне пришлось встретить, — Вета. У нее <…> совершенно непроизвольная, замкнутая и эстетически самоценная речевая система. У людей, просто хорошо говорящих, то, что хорошо в их разговоре, падает на отдельные выражения, в большей или меньшей степени заполняющие речь. Такие словесные люди, как В<иктор> Б<орисович Шкловский> и Вета, выразительны сплошь, вплоть до а, и, что, когда. <…> Шкловский закрепил особенность своей устной речи в речи письменной. Система Веты, к сожалению, не дойдет до потомков. Я не стала бы уговаривать её писать. Уже в своих письмах она гораздо ниже, чем в разговоре. <…> “В жизни” она мгновенно переваривает, встряхивает и ставит на голову всякую литературность, которая еще стояла на ногах».

Устинов дальше отмечает: «Впрочем, при чтении многочисленных отзывов Гинзбург о Вете нужно учитывать особый, “романический” характер их личных взаимоотношений».

Дальнейшая судьба Долухановой была трагична. Мариэтта Чудакова замечала: «Со слов нескольких современниц нам известно, что в середине 1930-х годов Елизавету Исаевну Долуханову, в то время — уже жену художника В. В. Дмитриева, вызвали в НКВД и предложили стать осведомительницей («У Вас бывают в гостях такие люди!.. Приглашайте почаще, побольше…»). Ища мотива для отказа, она сказала, что у них маленькая квартира. «Пусть это Вас не беспокоит — с квартирой мы поможем!» Ее вызывали несколько раз». Неизменно отвечавшая на предложения о секретном сотрудничестве отказом, Е. И. Дмитриева была арестована 6 февраля 1938 года. Погибла в тюрьме в 1939 году».[23]

Но дело в другом — все эти истории в литературной среде многажды обкатывались, эпизод, случайно обороненная фраза становились фрагментами литературного текста, и решительно непонятно, что там происходило на самом деле. Особенно в тот момент, когда в мемуары проникает изящная сцена, заканчивающаяся пуантом.

Шкловского много раз упрекали в предательстве — все дело в том, что в двадцатые годы он двигался с очень большой скоростью. Часто конструкции, которым он служил, устаревали и исчезали так быстро, что упрёки в предательстве раздавались уже после того, как истлели их обломки.

Менее всего люди прощали обманутые ожидания.

Шестью годами раньше, 7 июля 1925, Гинзбург пишет Борису Бухштабу из Одессы: «…мы с Москвой на этот раз не поладили. — Она встретила меня обычной теснотой, не совсем обычным отъездом (на аэроплане) Виктора Борисовича и совершенно необычайной, провокационной, температурой.

На все это я ответила дурным настроением и дурным самочувствием, не говоря уже о недостаточной огнеупорности…

А впрочем… а впрочем… Шкловский писал друзьям о русских друзьях и о Петербурге; спрашивал, починен ли провал в мостовой против “Дома Искусства”. Сейчас Шкловский, живя в России, обходится без Петербурга, без друзей и без “Дома Искусства”, и даже без истории искусства; у него жена и ребенок, и в Москве ему платят 400 руб<лей> за редактирование так называемого “Красного Синего Журнала”.[24]

Если ты скажешь, что каждый из нас может подобным образом свернуть в сторону, я возражать не стану; если ты скажешь, что это скверно, я отвечу, что это безразлично.

Несущественно, любит ли человек два года, пять лет или десять. Существенно то, что мы в течение двух недель любим до гроба; что мы “никогда не прощаем” неприятность, которую забываем в полтора часа, что мы “порываем навеки” тогда, когда миримся через сутки. Вот на чем познается условность времени и неисчерпаемость переживания.

Иуда Искариот продал Христа за 30 серебряников; Виктор Шкловский продал Институт за 40 червонцев. Надеюсь, если мы вздумаем продавать друг друга, мы не сделаем этого бесплатно, а пока что будем переживать Вечность в течение летних каникул. Вообще — “тут может быть два случая” и стоит ли из-за какого-то паршивого “Синего Журнала” заранее волноваться!

Кроме того, надо быть хорошим до тех пор, пока это возможно. Быть хорошим куда приятнее, чем быть скверным. Не изумляйся — это я только всего продолжаю наш старый разговор, начавшийся между Биржевым мостом и Дворцовым.

Пожалуйста, Боренька, не вздумай сделаться сволочью к моему возвращению. Во-первых, это будет покушение с негодными средствами. Во-вторых… я отлично знаю, как может стошнить человека от собственного благонравия, но, честное слово, это еще лучше, чем когда тошнит от всего другого прочего.

Ул. Баранова д. 6 кв. 6».[25]

Со Шкловским в Москве действительно было сложно увидеться — он постоянно ездил в творческие командировки. Одна из них, как раз с путешествием на аэроплане, описана в «Третьей фабрике».

«В 1929 году друг Шкловского, не писавший прозы, — писал Борис Фрезинский в эссе «Скандалист Шкловский» — Б.М.Эйхенбаум утверждал в книге «Мой современник»[26]: «Шкловский совсем не похож на традиционного русского писателя-интеллигента. Он профессионален до мозга костей — но совсем не так, как обычный русский писатель-интеллигент… В писательстве он физиологичен, потому что литература у него в крови, но совсем не в том смысле, чтобы он был литературен, а как раз в обратном. Литература присуща ему так, как дыхание, как походка. В состав его аппетита входит литература Он пробует ее на вкус, знает, из чего ее надо делать, и любит сам ее приготовлять и разнообразить».

Бенедикт Сарнов в емкой статье «Виктор Шкловский до пожара Рима» вспоминает свой разговор со Шкловским в начале 1960-х годов, свои жалобы как раз на то, что «время виновато», и сокрушительный ответ Виктора Борисовича: «Понимаете, когда мы уступаем дорогу автобусу, мы делаем это не из вежливости». Образ, что и говорить, производит впечатление, но, если бы все так боялись автобуса, он бы никогда не сделал перерыва в своих безжалостных наездах на нас…

Потом Шкловский старался держаться на плаву, писал свои не задерживаемые цензурой книги и откликался на чужие. При его темпераменте и остром уме это не всегда бывало легко — скажем, пылко хвалить в газете фильм Чиаурели «Клятва», воспроизводящий историю, фальсифицированную Сталиным.

Шкловскому повезло — его не арестовали; в 1939 году он даже получил орден Трудового Красного знамени — это надо было заслужить. И все же орден — далеко не вся правда о Шкловском. В страшные годы террора «в Москве был только один дом, открытый для отверженных», — таково дорогого стоящее признание в «Воспоминаниях» Н.Я. Мандельштам, оно — о доме Шкловского. Исключительно сердечно, что ей в общем-то не свойственно, пишет Н.Я. о Василисе Георгиевне Шкловской… И еще одно важное свидетельство вдовы Мандельштама о времени террора: «Шкловский в те годы понимал всё, но надеялся, что аресты ограничатся “их собственными счетами”. Он так и разграничивал: когда взяли Кольцова, он сказал, что это нас не касается, но тяжело реагировал, если арестовывали просто интеллигентов. Он хотел сохраниться “свидетелем”, но, когда эпоха кончилась, мы уже все успели состариться и растерять то, что делает человека свидетелем, то есть понимание вещей и точку зрения. Так случилось и со Шкловским».[27]

Несмотря на ордена и Государственную премию, наиболее известные книги Шкловского оставались под гласным и негласным запретом. В списках цензуры, в частности значится: «528. Сентиментальное путешествие: Воспоминания 1917–1922 гг. — М.; Берлин: Геликон, 1923. — 391 с.

Список № 5 (Таллиннский список.1945 г.). Возвр.: Приказ № 197. 13.02.1958. ВП-1960.

Книга включает две части: “Революция и фронт” и “Письменный стол”. Цензурные претензии (помимо факта совместного советско-эмигрантского издания) вызвала первая часть: сцены расстрела рабочих в Петрограде, протестовавших против разгона Учредительного собрания в январе 1918 г., эксцессы “красного террора” (“каждого убивали на месте”), самосудов толпы и т. д.; помимо того, упомянут Федор Раскольников. Значительное внимание уделено издательству “Всемирная литература”, созданному в 1918 г. в Петрограде А.М.Горьким, и его сотрудникам, в частности, Блоку и Гумилеву. О расстреле Гумилева и смерти Блока, пришедшихся на август 1921 г., Шкловский пишет так: “Умер Гумилев спокойно (! — А.Б.). Блок умер тяжелей, чем Гумилев, он умер от отчаяния”, призывая затем: “Граждане, бросьте убивать! Уже люди не боятся смерти! Уже есть привычки и способы, как сообщать жене о смерти мужа” (с.336).

529. Ход коня: Сборник статей. — М.; Берлин, Геликон, 1923. — 206 с.

Список № 4. М., 1950. Св. список — 1961. Св. список — 73. Возвр. — ВП-1991.

Сборник эссе на различные темы литературы и искусства. Среди персонажей — Адриан Пиотровский, Вс. Мейерхольд, Сергей Радлов, Юрий Анненков».[28]


Возвращаясь к правке и перемене смысла при ней, то есть, предательстве изначального текста, лучше завершить рассуждение цитатой из самого Шкловского:

«Когда-то я по заказу написал статью для «Правды». Критик Лежнев[29] (ныне покойный), который ведал отделом литературы и искусства, статью очень похвалил и при мне начал править. Долго правил. Перечёл и сказал: «Так. Теперь получилось говно. Но это еще не то говно, которое нам нужно». И продолжал править».


19 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Б. Эйхенбауму


Дорогой Борис


Чернила сохнут, как язык в гортани.

Бедный тритон. Ну что, дорогой, жаба сейчас почти эпидемия. Она бывает и у сорокалетних, и если первый припадок миновал, и с [жабой (?)] живут. С чем мы не живём. <…>

Я пока здоров как 55-летний Онегин. Скоро приеду в Ленинград с рукописями. Деньги приходят и уходят — уходят охотно, приходят — сопротивляясь.

Живу. Живу. Опояз давно стал пунктиром.

Нас мало и тех нет.

Банка с нитроглицерином скоро станет формой одежды.

Ах, не шутится.

Милый тритоша, ещё поплаваем.

Передавать вахту некому. Постоим.

Может быть, обновимся, как [седые (?)], временем [выгрызенные (?)] луны.

Оле много приветов.

Привет моей родне — Питеру — Ленинграду — Сестрорецку.

Привет Толстому Льву. Пускай умнеет. Это похоже.

Что касается прототипа, то его нет. Есть протофакты.

Влияний тоже нет.

Веселовского нет и не было.

Жирмунского и не будет.

А ты есть, но и озорник.

О мяу мяу друг. О мио мио.

О наши крыши родного Ленинграда.

О холод ленинградских набережных и вода, которую не согревает даже история.

И нити жизни, не пёстро свитые шерстяные нити [сношенной (?)] одежды. Книги, которые недописаны.

Горе и будущая слава, ошибки, измены и упущенные случаи изменить женщинам. Так.

О недопитое вино.

О друг мой.

Твой Виктор.


4 августа 1948 г.


И, чтобы два раза не вставать:


Б. Эйхенбауму

Дорогой Боря!


Книга о прозе в наборе. Дописываю сценарий и очень устал.

Старые люди устают тогда, когда они делают то, что они делать не могут.

Да я устал.

13-ти лет я узнал то, что эвфемистически зовут любовью. Прошло ещё 50.

Чуть не написал 500.

Только редко было вдохновение.

Это дело жестокое и несправедливое.

Если бы моя жизнь пошла правильно, я обладал бы навыками академического учёного и сделал бы бесконечно много. Без языков, без философии, без почерка и грамотности и прожил жизнь, коптя котлы вдохновения, которым надо только смазывать измерительные инструменты. И это всё от того, что не имел простой и верной любви в 13–14 лет. <…>

Я печален как слон, у которого запор.

Печален, как морской змей, которого слабит.

Годы укатились на рёбрышках.

Закатились под полы.

Единственный друг мой, брат мой — целую тебя.

Жизнь такая, какая есть, атомы её сталкиваются без воли.

Справедливость есть только в тетрадках учительниц.

Целую тебя. Береги молодых.

Всё было. И заря, и зарево, и зелёный луч, и зубная боль, и боль сердца. Весна не наступает.

Целую тебя, дорогой.

Сима целует, не прочтя письмо. Витя.


Извините, если кого обидел.

17 апреля 1953 г.


Извините, если кого обидел.


20 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Часто задаётся вопрос — зачем нам тайны чужой переписки, зачем нам ломкие страницы чужих дневников с неразборчивым почерком?

Зачем нам чужие биографии?

Они нам нужны затем, чтобы очередной раз подтвердить, что человек не одинок. Что он похож на полярного исследователя, обнаружившего стоянку предшественника с банками из под пеммикана и прохудившимися канистрами. Он должен идти дальше, но на этом пути он был не одинок.

Эмоции наши счётны, нас обуревает ужас и отчаяние посреди ледяной пустыни жизни, и вот уж кажется, что твоё одиночество- это одиночество мира. Но нет, читая письма мёртвых людей, ты видишь, что с твоими тревогами и твоим ужасом сталкивались и до тебя.

Но предшественники столкнулись и со счастьем открытия, с той небесной, пузырчатой радостью, что наполняет человека, понимающего, что мысль сильнее смерти.

Вот зачем нужны чужие биографии.

Человек от природы эгоистичен, если в нём мало веры, но много страха, и мир обступает его как философа Сковороду. Но ушёл философ Сковорода от жестокого мира, не поймал мир его. И всяк понимает, шурша чужими дневниками, что есть шанс ускользнуть от отчаяния. Наши жизни полны частного отчаяния — мелких неудач, травли, непонимания близких, осознания своих проступков и подлостей, но наука состоит не в оправдании собственных ошибок, ав осознании того, что ты — часть общего потока познания, неистребимого, как надежда.

Кроме науки мало в жизни человечества бесспорного — и учёные во всяком роде полезнее многих в своих письмах. Физики скупы на слова, филологи говорливы. Но из этого ткётся спасительная верёвка помощи, альпинистская страховка для будущего читателя.

Всё было прежде, но у тебя будет своё, страдания неизбежны, но движение разума выше их, грамматика Смирницкого не предел жизни.

И, вот:


И, чтобы два раза не вставать:


Б. Эйхенбауму

Дорогой Боря!

Я ужасно устал, написавши книгу о Маяковском в 10 листов.

Там есть глава по теории рифмы.

Книга беллетристическая.

Если её написать бы ещё один раз, то она была бы очень хорошей. Думаю, что она не хуже «Сентиментального путешествия» сейчас.

Впрочем, кто их знает, эти книги? Лучше всего они в воспоминаниях. <…>

Я устал и по утрам зеваю, и из-за плохого характера ругаюсь на собраниях страшным голосом.

Было 20-летие кино, играл оркестр, стояло много цветов, и мы не могли разобрать, кто же гроб.

Пели песню «Эй, ухнем!» и уверяли, что она из ленты Донского и её написал композитор Шварц.

Несомненно, «Вниз по матушке, по Волге» написана Александровым.

Литературные силы меня не оставили. <…>

Итак, дружим мы с тобой и даже ссорились лет 25.

Шло время, построили мы науку, временами о ней забывали, её заносило песком.

Ученики наших учеников, ученики людей, которые с нами спорят, отроют нас.

Когда будут промывать библиотеки, окажется, что книги наши тяжелы, и они лягут, книги, золотыми, надеюсь, блёстками, и сольются вместе, и нам перед великой советской литературой, насколько я понимаю, не стыдно.

И мы, насколько я понимаю, перед великой советской литературой не виноваты. Мы пришли к очень занятому человечеству.

Одним словом, попали в историю.

Итак, я нежно тебя целую, друг. Сейчас вспомнил, что ты ко мне тоже не пишешь, но это ничего <…>

Итак, целую.

Твой Виктор из Шклова.

21. II. — 1940


Извините, если кого обидел.


21 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Что интересно, возвращения в СССР Шкловскому не простил никто. Вернее, любое резкое движение в среде, где сильны корпоративные оценки всегда оценивается жёстко и почти всегда беспощадно.

А уж перемены политического свойства не прощаются никому

Для писателя того времени — а тогда занавес между двумя мирами не был по-настоящему железным, всякое произведение было экзаменом на корпоративную лояльность, которая была вовсе не копией лояльности государственной.

Адамович, которого мстительный Набоков обозвал как бабочку Мортусом, ругал Шкловского по-своему: «У Виктора Шкловского были данные стать настоящим писателем. Но ему всегда не хватало такта в мыслях, в манере излагать их, в самом синтаксисе его фраз. С годами болезни развиваются. Теперь Шкловского читать очень тяжело. Он недавно написал статью о современниках, нечто вроде «Прогулки по садам российской словесности». Современники его — это М. Слонимский, Есенин, Всев. Иванов, Н. Тихонов, покойный Лунц, способный и милый мальчик, — и несколько других. Меня давно уже удивляет: каким образом Шкловский стал главой «формальной школы», критиком, отстаивающим «научные методы», когда по существу это — Писарев, модернизованный и усовершенствованный, но столь же нигилистически сентиментальный, столь же предвзято остроумничающий, с тем же складом ума и души, обязательным для гимназистов. По существу, Шкловскому ни до каких «методов» нет дела, он предоставляет заниматься этим Эйхенбауму и Тынянову. Он сам работает «нутром».

Но у Шкловского есть навязчивая идея, вполне писаревская и нигилистическая, в сущности не идея даже, а коротенькая мыслишка: старые формы умерли, надо писать по-новому. На ней он построил свою теорию о «ходе коня», удобную тем, что она покрывает все, к чему бы ее не приложить.

Не буду возражать против «смерти старой формы». Но не надо особой зоркости, чтобы понять, что эти вопросы — все-таки второстепенные в искусстве, в поэзии особенно. Это с уверенностью говоришь теперь, после всех споров о «что» и о «как», после попыток создать «самодовлеющие формы». Новая форма, если она органична, приходит сама собой. Гнаться за ней, выдумывать её — бессмысленно и бесполезно. В думах о ней растеряешь всё то, что много важнее, как случилось с Брюсовым. Да никогда настоящий поэт и не задумывается над тем, как бы быть «во что бы то ни стало поновее», и наверно не поэт — тот, кто об этом думает.

Для Шкловского, литература — скачка с препятствиями, где вся цель в том, чтобы друг друга обгонять. Его интересует только самый процесс скачки. У него достаточно чутья, чтобы не принять ложную новизну за откровения, но все же слишком мало его, чтобы понять, что «достоинство» и «формальная революционность» — понятия не однородные. Шкловский — не глупый человек и мимоходом «роняет» в своих статьях много мыслей. Когда начинаешь писать о нем, не знаешь, где остановиться, потому что не только почти все мысли его фальшивы в основе своей, но и сам он тип писателя, чрезвычайно характерный для наших дней. Он выражает чувства большинства нашей слабовольной и легкомысленной литературной молодежи.

Вернусь к отсутствию такта у Шкловского: нельзя же думать, что, если был Розанов, то всем теперь можно писать по-розановски. Розановский стиль, при всем его личном блеске, навязчив и нечистоплотен — это отвратительный стиль. В лучшем случае, он только простителен Розанову, но он не составляет его заслуги. У Шкловского все розановское. Нельзя без неловкости читать его статьи, с вечным манерничаньем, с замечаньицами в сторону, анекдотами и ужимками. Само по себе это занятно, и читать Шкловского не скучно, но в целом мучительно.

Не стоит приводить примеров. Всякий, кто когда-либо читал или — еще лучше — слышал Шкловского, знает, о чем я говорю.

Шкловский заявляет в своей последней статье (в «Русском современнике»), что он «во всем любит высокую технику». В такой фразе подразумевается, что он этой техникой обладает. Конечно, техника у него есть, и даже не без шика, но грубая и примитивная. В конце концов, ему надо предпочесть даже Чуковского. Чуковский старомоднее и простодушнее, но у него, пожалуй, больше проницательности. Шкловский договорился когда-то, что Кузмин — первый русский поэт, давно еще, в годы расцвета Блока, Сологуба и появления Ахматовой. О вкусах не спорят, но есть все же ошибки слишком чудовищные. Это одна из таких. Шкловский всегда неуверен в своих оценках, всегда колеблется, если по чужим суждениям не составил еще своего.

Верный себе, Шкловский нападает на засилье «темы» в поэзии.

«Что в стихах тема?

Так, гвоздь, на котором можно повеситься самому, а можно и повесить только шляпу». Все то же остроумие и та же фальшь.

Тема не важна в отдельном стихотворении. Но есть тема поэта, объединяющая все его стихи. Это зовется тоном или голосом. Это вызывает и образы, и «сюжеты» одного порядка. Иметь голос много важнее, чем придумать новое слово или новый ритм, Первое обязательно, второе — условно, а в нашей художественной культуре, с ее презрением к ученичеству, с непониманием необходимости «ученических лет», с ее постоянными требованиями «выявить свое я» во что бы то ни стало и в первые же годы, — это прямо вредно и многих сгубило. Шкловский, конечно, один из губителей, а то что «Шкловские» всегда и во все времена окружены вниманием, наводит на печальные мысли о судьбах искусства и о природе человека.

Шкловский написал в конце своей статьи, явно с удовлетворением:

«Я тщательно старался в этом отрывке не сводить концы с концами».

Не думаю, чтобы это было достоинством».[30]

И там же, но в 1925 году он говорит: «Есть такт, есть выдержка, которые в мысли так же необходимы, как в жизни. Избегать их ради оригинальности или своеобразия — верный признак слабости. Классический пример этого — Шкловский, который, несмотря на всю свою даровитость, ничтожен».[31]

А Горький 1925 году ругал Шкловского по-своему. Он написал Федину: «Шкловский — увы! “Не оправдывает надежд”. Парень без стержня, без позвоночника и все более обнаруживает печальное пристрастие к словесному авантюризму. Литература для него — экран, на котором он видит только Виктора Шкловского и любуется нигилизмом этого фокусника. Жаль». Но Иванов писал ему: «Шкловский чувствует себя, по-моему, плохо. Пишет он не то, что надо — и часто плохо. Он умный человек, понимает — и веселится».[32]

Через четыре года, в 1929 году Чуковский уже пишет: «И были на фоне этого люди: Шкловский, к которому сердце мое опять потянулось. Весь подкованный, на середине дороги, чующий свою силу — и в то же время лиричный и кроткий и даже застенчивый (где-то внутри), он много вспоминает из прежнего — Репина, мой диван, Бориса Садовского, Философова, Гржебина»?[33]


Извините, если кого обидел.


22 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

После того, как вышел роман Катаева "Алмазный мой венец", Шкловский очень обиделся на автора и даже написал (не очень, правда, остроумную) эпиграмму:


Из десяти венцов терновых
Он сплел алмазный свой венец.
И оказался гений новый —
Завистник старый и подлец.

Филологи Котова и Лекманов, которые подробно разбирали катаевскую книгу, ехидно замечали: «Умоляю читателей не воспринимать мою работу как мемуары. Терпеть не могу мемуаров», — писал хитрый Катаев о своем романе в своем романе. Увы, у филолога нет права и возможности внять этой требовательной просьбе» — но всё же что, в конце концов там было написано, в этой скандальной книге? (То есть, что задевало Шкловского и его вторую жену? По нынешним меркам, сильно изменённым возникновением настоящей бульварной прессы, ничего. Но Катаев был талантлив во-первых, во-вторых очень точно чувствовал общественный спрос, а этот спрос всегда поворачивается от того, что делают знаменитые люди — от их знаменитых книг, знаменитых самолётов и ракет, знаменитых формул или зданий к их частной жизни. Итак, он писал о том что у ключика была любовь и «"она лукава", и, как выяснилось позже и нанесло ключику незаживающую рану, что оставила неизгладимый след на всём его творчестве, сделала его гениальным и привела в конце концов к медленному самоуничтожению. Это стало вполне ясно только теперь, когда ключика уже давно не существует на свете и только его тень неотступно следует за мною. Мне кажется, что я постиг еще не обнаруженную трагедию ключика». Потом Катаев рисует картину любви. И мы все её знаем — так бывает, когда наблюдаешь за романом друга, он кажется беззащитным, а внутренние слова двух людей, вырвавшиеся случайно наружу— немного пошловатыми «Ах, как они любили друг друга — ключик и его дружок, дружочек, как он её называл в минуты нежности. Они были неразлучны, как дети, крепко держащиеся за руки. Их любовь, не скрытая никакими условностями, была на виду у всех, и мы не без зависти наблюдали за этой четой, окружённой облаком счастья. Не связанные друг с другом никакими обязательствами, нищие, молодые, нередко голодные, веселые, нежные, они способны были вдруг поцеловаться среди бела дня прямо па улице, среди революционных плакатов и списков расстрелянных. Они осыпали друг друга самыми ласковыми прозвищами, и ключик, великий мастер слова, столь изобретательный в своих литературных произведениях, ничего не мог придумать более оригинального, чем "дружочек, друзик". Он бесконечно спрашивал:

— Скажи, ведь ты мой верный дружок, дружочек, друзик?

На что она также, беспечно смеясь, отвечала:

— А ты ведь мой слоненок, слоник?»…

И как бы оказывается, что именно из-за этой любви молодой человек не уезжает с родителями в Польшу, мать его проклинает (не понятно, факт это или доведённая до красоты деталь), но счастье влюблённых недолго. Девушка выходит замуж за «одного столичного служащего в губпродкоме». Деталь с продовольствием тем более оскорбляет читателя — продовольствие противоположно тонкой романтике.

Причём девушка говорит бывшему возлюбленному: «что, служа в продовольственном комитете, Мак имеет возможность получать продукты и что ей надоело влачить полуголодное существование, что одной любви для полного счастья недостаточно, но что ключик навсегда останется для неё самым светлым воспоминанием, самым-самым её любимым друзиком, слоником, гением и что она не забудет нас и обещает нам продукты».

И в следующем предложении Катаев будто судья хлопает молотком по столу (ну или по специальной подставке): «Тогда я еще не читал роман аббата Прево и не понял, что дружочек — разновидность Манон Леско и что тут уж ничего не поделаешь». Тем не менее, друзья вырывают девушку-куклу из объятий совслужащего, но потом появляется новый персонаж — «высокий, казавшийся костлявым, с наголо обритой головой хунхуза, в громадной лохматой папахе, похожей на черную хризантему, чем-то напоминающий не то смертельно раненного гладиатора, не то падшего ангела с прекрасным демоническим лицом». «Говорили, что он происходит из мелкопоместных дворян Черниговской губернии, порвал со своим классом и вступил в партию большевиков. Говорили, что его расстреливали, но он по случайности остался жив, выбрался ночью из-под кучи трупов и сумел бежать.Говорили, что в бою ему отрубили кисть руки. Но кто его так покалечил — белые, красные, зеленые, петлюровцы, махновцы или гайдамаки, было покрыто мраком неизвестности». И он к тому же был поэт, «причём не какой-нибудь провинциальный дилетант, графоман, а настоящий, известный еще до революции столичный поэт из группы акмеистов, друг Ахматовой, Гумилева и прочих». Катаев в этом месте подпускает несколько иронии, особенно когда цитирует стихи — и это понятно. В пору спокойного акмэ Советской власти прототип колченого разлучника Нарбута по-прежнему оставался фигурой непонятной, не вполне и до конца возвращённой в литературу.

Именно с ним «дружочек» уезжает в Москву, куда одновременно или несколько позже перебираются все одесситы.

И вот ключик стоит у чужих окон, смотрит на чужой мещанский абажур. Потом встречается со своей первой любовью: «Она по-прежнему хорошенькая, нарядно одетая, пахнущая духами "Лориган" Коти, которые продавались в аленьких пробирочках прямо с рук московскими потаскушками, обосновавшимися на тротуаре возле входа в универсальный магазин, не утративший еще своего ореволюционного названия "Мюр и Мерилиз". Если раньше дружочек имела вид совсем молоденькой девушки, то теперь в ней проглядывало нечто дамское, правда еще не слишком явственно. Такими обычно выглядят бедные красавицы, недавно вышедшие замуж за богатого, еще не освоившиеся с новым положением, но уже научившиеся носить дамские аксессуары: перчатки, сумочку, кружевной зонтик, вуалетку. Она нежно, даже, кажется, со слезами на глазах, словно бы вырвавшись из плена, целовала своего вновь обретенного ключика, ерошила ему шевелюру, обнимала, называла дружком и слоником и заливалась странным смехом».

И вот её уводят — навсегда.

Потом, правда, история продолжается в книге — сосед откуда-то достал «куклу, изображающую годовалого ребенка, вылепленную совершенно реалистически из папье-маше и одетую в короткое розовое платьице». Кукла становится известна на всех Чистых прудах, её называют «искусственным ребёнком», пошглазеть на неё приходят две девочки (не говорится, кому они родня), но «Ключик посмотрел на девочку, и ему показалось, что это то самое, что он так мучительно искал. Она не была похожа на дружочка. Но она была её улучшенным подобием — моложе, свежее, прелестнее, невиннее, а главное, по её фаянсовому личику не скользила ветреная улыбка изменницы, а личико это было освещено серьезной любознательностью школьницы, быть может совсем и не отличницы, но зато честной и порядочной четверочницы». И вот написана книга — про куклу, летающие шары, кантатоходцев и оружейников, а также человека внутри торта. Да, внутри торта, и для современного читателя надо прибавить — не стриптизёршу.

Подросшая девочка выйдет замуж по любви и не за автора этой истории, все переженятся, а некоторые — по нескольку раз. А потом все умрут. Но история обид, вызванных мемуарами, чрезвычайно любопытна.

Нет, стоит оскорбиться, если твою жену назвали Манон Леско — и даже подраться. Можно представить, как выглядела бы эта драка.

Это ведь не дуэль двадцатого года — это год 1978-ой. Шкловскому — восемьдесят пять, Катаеву — восемьдесят один, и на лацкане у него болтается звезда Героя Социалистического труда. Старики бьются палками на кафельной арене Центрального дома литераторов, прислуга жмётся к стенам, визжат женщины, хлопает в ладоши ничего не понимающий писатель-туркмен привезённый на декаду национальной культуы, поэт Евтушенко, выпучив глаза, теребит расписную гавайскую рубаху, а номенклатурные писатели бегут звонить в инстанции, потому что не понимают что делать.

Но такая картина могла появиться только в сказке — там, где куклы и оружейники и на кухне царит разгром и крышки от кастрюль летят как метательные снаряды.

Ничего этого нет, и литература стала скучной и мемориальной.

Но я не об этом. Воспоминания мужчин всегда ревнивы — мужчины, если уж начинают заниматься сплетнями, то делают это куда лучше чем женщины. В мужчинах больше умения напоить ядом строку. Заметьте, как это делает Катаев — он вспоминает прошлое с иронией, и если хочет вытащить из этого прошлое дурное, то позволяет довершить это читателю. Он вспоминает деталь («в ней проглядывало нечто дамское»), затем приводит ассоциацию («бедные красавицы, недавно вышедшие замуж за богатого»). И уж потом добивает ряд вуалетками и перчатками, для читателя семидесятых годов атрибутами если не разврата, то порочного мещанства.

Но воспоминания о женщинах былых времён ещё более сложная штука. Время заставляет талантливых людей принимать чью-то сторону. А ничьей стороны в любви нет. Всяк в своём праве, и если кто кому кажется меркантильным, а кто кому — расчетливым, то лучше туда не соваться. Обратись в себя, читатель? У тебя-то как?

Извините, если кого обидел.


22 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Пересматриваю сейчас "Третью Мещанскую".

Удивительной красоты, конечно, фильм — если бы Роом и Шкловский ничего бы больше не сделали, уже этим можно было бы войти в историю.

Этот фильм можно резать покадрово — и смотреть как фотографии.

Вместе с тем, это искусство монтажа в чистом виде.

И одновременно, это фильм неодолимой эротической силы, которая приходит к зрителю через умолчания, а, значит, с удвоенной силой.

Одновременно это фильм старой Москвы, которая уже тогда ускользает, перестраивается — и камера движется по Тверской, мельком показывая недостроенный храм Александра Невского, который… Впрочем, прочь, сентиментальность — я жил там неподалёку. И это не только культура зданий, но и мелкая моторика быта — с примусами и обливанием из подвешенного на стене самовара, с ночёвками на экспроприированных диванах и дворником, что занимается пропиской.

Фильм этот, что был запродан половине мира, и который по ту сторону полосатых столбов был едва ли не популярнее, чем на Родине.

Сейчас, правда, его снабдили каким-то разухабистым джазовым сопровождением, к которому я пока не придумал как относиться.

Кстати, чтобы два раза не вставать — разлучник Фогель, ухаживая, там дарит чужой жене журнал "Новый мир" и она тут же садится и начинает разрезать его страницы.


Извините, если кого обидел.


22 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Навалилась на меня ночью экзистенциальная тоска, та такая, что хоть стой, хоть падай.

А в таких случаях либо полы мыть, либо ещё что-нибудь полезное сделать. То есть, сделать что-то достаточно утомительное, чтобы не лежать, глядя в потолок, а честно заснуть. Полы мыть мне не хотелось, и я стал писать сноски.

В частности, к фразе Белинкова: "Я ничего не придумал. Я все это слышал сам. Слышал от людей, которых люблю и которые, несмотря на все мои недочеты, предпочитают все-таки читать мою рукопись о сдаче и гибели русского интеллигента, а не статью Михаила Лифшица “Почему я не модернист?”"

Михаил Александрович Лившиц (23 июля 1905 года, Мелитополь — 20 сентября 1983 года, Москва) был чрезвычайно интересный философ, ортодоксальный марксист, совершенно не вписывавшийся в советскую идеологию послевоенных лет. Был он составителем антологии «Маркс и Энгельс об искусстве» и многих статей по эстетике. Солженицын назвал его ископаемым марксистом, а Лифшиц отшучивался, что ископаемые бывают полезные, и уж марксист будет полезнее, чем ископаемый любитель Бурбонов. В 1964 году Лифшиц напечатал в пражском журнале «Estetika» статью "Почему я не модернист?", а потом она была опубликована в «Литературной газете» 8 октября 1966 года. Хотя Хрущёв к тому времени уже два года копал грядки на своей даче, эхо его художественной критики ещё звучало в разных коридорах. Ну и статья Лифшица воспринималась как часть кампании против абстракционистов.

Шкловский, в передаче других людей, говорил: "Ну зачем надо Михаилу Лившицу выступать с этой статьей об абстракционистах… Ведь пора уже думать о душе. Да и денег за такую статью платят мало. Если уж так нужны деньги, мы бы ему собрали коллективно тридцать рублей…" Эта фраза несправедлива — вообще, большинство острот о тридцати серебряниках испытание для вкуса. Она несправедлива ещё и потому, что статья Лифшица написана искренне, и сейчас, когда прошло столько времени, остаётся очень интересной. Ископаемый марксист угадал многое, что случится с искусством потом — превращение его в товар, манипуляции с обывателем и прочее. Лифшиц был искренен, и за свою искренность расплатился тем, что получил пиздюлей от интеллигенции (В противоположном лагере его не любили и так, безо всяких рассуждений о модернизме). Нормальный размен, я считаю. Итак, статья была пристрастна, но без неё мир неполон. Да вот она, собственно.


И, чтобы два раза не вставать, поздравляю всех причастных с праздником Славянской письменности.

Хороший праздник, чо.


Извините, если кого обидел.


24 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

— Что почитать?

— Почитай отца и мать своих.


Вообще, самые интересные размышления всегда получаются из-за красивых женщин. Из обрывков впечатлений, случайно обронённых фраз и необязательных вопросов.

Так вот, в силу моей биографии, меня часто спрашивали "Что почитать?"

Очень часто, когда я сижу на днях рождения, какая-нибудь сидящая рядом женщина оборачивается и говорит "Что вы рекомендуете почитать?".

Это напоминает страдания всех моих знакомых врачей. Их в гостях, между третьей и четвёртой, оторвавшись от оливье, ловят за рукав, показывают язык, показывают, где болит.

Как-то был в моей жизни знакомый стоматолог Абурахманов, живший в городе Мышкине. Он как-то свернул в переулок, потому что завидел знакомую старуху. Оказалось, что люди в городе жили простые, и останавливали его прямо на улице — посоветоваться насчёт зубов. Я не поверил, но на следующий день увидел его в белом облаке метели, напротив стояла старуха открыв рот как кукушонок.

Так что мне ещё повезло.

Проблема в том, что вопрос "Что почитать" ничем не отличается от вопроса "А может мне съесть каких-нибудь таблеток?".

Ну, съесть. Отчего же не съесть. А можно и не есть, впрочем.

Я всегда отвечаю, что ничего есть или читать не надо, а лучше сходить в лес и подышать свежим воздухом. Ничего никому не надо делать (по крайней мере в области чтения), и тем более не смотреть, как и что делают другие. По существу-то это самое трудное.

Тогда меня спрашивают, что мне самому понравилось. Но и тут с меня взятки гладки: во-первых, в моих устах «нравится» тождественно слову «интересно». А слово «интересно» определить вовсе невозможно. Мне например, нравится читать Большую Советскую энциклопедию, второе её издание. Во-вторых, я не считаю, что люди сейчас должны что-то читать вообще. Впрочем, я ведь книжный патологоанатом, и мнение моё специфично, как больничный юмор — всё время хочется сказать что-нибудь честное типа "Я очень спокойно отнёсся к книге. Это такой странный случай, когда её можно было бы сделать в два раза тоньше, и она не проиграла бы. И, коли она стала такой — тоже ничего. Что-то мне в ней не нравится, но вместе с тем она для меня интересна. Не книга века, ни ужас-ужас-ужас. Пусть живёт".


Но если с человеком просто незнакомым легко быть откровенным и острить, то если тебя спрашивает красивая женщина, дело иное. Ты стараешься ей понравиться, и оттого остришь меньше. Ты хочешь ответить честно, и опять же понравиться.

С чтением известная каверза — человек, спрашивающий, что почитать, всегда забывает спросить себя "Зачем?" (а это вообще самый главный вопрос мироздания).

Всякая цель прекрасна — например, поддержание разговора в обществе, обмен модной цитатой — нужно читать Пелевина или (если общаешься с людьми интеллигентными, то беллетристику Улицкой. Или какого-нибудь Шишкина).

Если надо отдохнуть душой от офиса и сдачи отчетов, то добрая английская детективная классика — потому что детективная классика бывает американской, французской и немецкой, а русской вовсе нет.

Конечно, отдых и выход из привычных рамок тоже бывает разный. Ну, бывают странные люди, что внезапно начинают резать себе руки и колоть себя острыми предметами, чтобы выйти из привычной скуки — но мы не о них говорим.

Но, помимо иронии, есть серьёзный ход мысли — полезно понять, что хочется прочитать:

— художественную прозу с вымыслом, с героями, диалогами и драматическим разрешением любовной истории на последних страницах;

— биографию, в которой известное (или не весьма известное лицо) вдруг предстаёт перед вами во всей полноте своей жизни, со всеми причудливыми её поворотами, и после чтения вы вдруг обнаруживаете, что вам и не надо читать книги этого знаменитого писателя, смотреть на картины живописца или узнавать что-то ещё об этом кровожадном полководце — вы всё уже знаете.

— познавательную книгу об истории пороха, изобретении вилки и устройстве вселенной. Потому как оказывается, что они могут быть написаны людьми не менее талантливыми, чем авторы художественных историй (а часто — куда более), да и пищи для размышления (и обсуждения в свете) подкидывают куда больше.

Наконец, есть книги нестареющие (Ну вот "Анна Каренина" останется навсегда, как бы её не читали, как бы над ней не иронизировали, это вечный сюжет. Её хорошо бы читать медленно, когда вы сядете поезд (Поезд, да — это свойственно этому роману — там всё начинается на железной дороге, хотя вовсе не на железной дороге заканчивается). Этот роман похож на сундук, из которого если не рвать крышку, не суетиться, и не возмущаться, до сих пор можно извлечь множество диковин.

Но есть и книги прямого действия. То есть, книги, которые актуальны, таковыми пребудут лет пять и погрузятся в пучину, где уже потонули сотни тысяч таких же хорошо сделанных, но не вечных книг. Вот, например, сюжет про мир недалёкого будущего (я люблю этот оборот — туповатое настоящее, идиотское прошлое и недалёкое будущее), где порнография не просто разрешена. а стала нормой, где смотрят фильмы с обонянием-осязанием, и нравственность уже неподвластно-иная. А, меж тем, такие книг уже написаны. В исчезающем искусстве чтения много общего с любовью — поиск объекта страсти вечно мечется между рациональным домостроевским началом: выбор отца за детей, рабочие руки в дом, семейный совет, ритуальный вынос икон и родительское благословение… Или же бурная страсть к случайно подвернувшемуся на дороге незнакомцу.

Понятно, что нужно что-то среднее: никакого точного расчёта в жизни нет, и повторённая раз за разом безумная страсть ведёт только в в специальное заведение, к ласковым людям в белых халатах.

А среднее заключается именно в среднем — нельзя воспылать любовью ко всему мирозданию: ага, соображаем мы, нас всё таки интересует любовь человеческая. Она бывает а) платоническая и б) земная, после которой в иностранных фильмах принято снимать героев сверху, когда они падают затылками в подушки, скрывая грудь скомканной простынёй…

В общем, идя этим же путём, можно понять, что за книгу мы ищем.

Но как бы ты не пытался что-нибудь посоветовать, ты всё равно окажешься заложником своего ответа, как врач, рекомендовавший таблетку. Если что, ты навсегда окажешься в смертной связке с раздражением, которое вызвала книга.


И, чтобы два раза не вставать, есть полезная цитата по поводу чтения, которая давно всем известна: "…В любом случае читать такую толстую книгу означает долго оставаться в одиночестве. Долго оставаться без того, что вам необходимо, потому что чтение в четыре руки еще как-то не принято. Из-за этого писателя гложет совесть, и он пытается искупить свою вину. Пусть та прекрасная особа с быстрыми глазами и ленивыми волосами, которая почувствует себя одинокой, читая этот словарь и пробегая сквозь свой страх, как через темную комнату, знает, что ей следует сделать следующее. Со словарем под мышкой в полдень первой среды месяца она должна подойти к кондитерской на главной площади своего города. Там ее будет ждать юноша, который так же, как и она, почувствовал одиночество, теряя время на чтение этой книги. Пусть они вместе сядут за столик в кондитерской и сопоставят мужской и женский экземпляры своих книг. Между ними есть разница. Когда они сравнят короткую, выделенную курсивом фразу последнего письма женского и мужского экземпляра этого словаря, вся книга для них сложится в одно целое, как партия в домино, и тогда она перестанет иметь для них какой бы то ни было смысл. Они начнут бранить лексикографа, но им не стоит слишком увлекаться этим из-за того, что последует дальше, потому что то, что последует дальше, касается только их двоих и стоит гораздо дороже, чем любое чтение.

Я вижу, как они раскладывают на уличном почтовом ящике свои бутерброды и едят их, сидя обнявшись в седлах своих велосипедов".


Извините, если кого обидел.


24 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Такой день, такой день… И, чтобы два раза не вставать, ну как не вспомнить сегодня свой старый текст…

Я уже как-то был в этом лесу, когда пришла мода целовать дубы.

Тогда один прогрессивный журналист призывал опроститься и приникнуть к корням. Некоторые принялись целовать дуб на Тверском бульваре, но эстетам этого было мало. Они принялись целовать кору дуба повсеместно — в садах, парках и лесах. С этим я ещё разобрался и всё наверстал.

Поэтому мы выехали в лес рядом с окружной дорогой и целовались с дубами всю ночь напролёт, для того чтобы быть ближе к корням и не терять связи с почвой. Некоторые особо ветреные девушки целовались и с ясенями, и с берёзами. Основательные в своей жизни мужчины, разумеется, ограничивались дубами.

Но видели бы вы эти ясени!.. Это такие ясени, такие… Такие, что — ух! Сам бы поцеловал, еле сдержался.

А в это время все просвещённые граждане нашей страны смотрели конкурс Евровидение. С этим Евровидением каждый год происходит всё то же, что и с сошествием Благодатного Огня (Прости, Господи!), — все собираются, начинают глазеть в телевизор, тревожиться, что будет… И вот, наконец, удовлетворённо отваливаются в кресла: «Отстой! Слава Богу, дрянь — всё как раньше. Будем жить!»…

А тогда, на целовании дубов именно в этих местах, у меня и начались приключения.

Когда я решил купить себе воды с пузырьками, то уже понял, что дело неладно. Очередь передо мной не убывала — это как рой пчёл жужжали мокрые школьники, у которых был Последний звонок. А в день Последнего звонка, как известно, в моём городе творятся необычные вещи. Выпускники школ ходят повсюду в белых майках, дерутся с милиционерами и купаются в фонтане Центрального парка культуры и отдыха имени Горького. Эти — только готовились, покупали пиво, пили, покупали снова и бегали на задний двор магазина. Однако это было только начало вчерашнего непростого дня.

Миновав окружную дорогу, я заблудился в сумрачном московском лесу и наконец встретил древнюю старуху, которая тащила куда-то заплаканную девочку с заклеенным скотчем ртом, наверное, внучку. Я спросил бабушку, в какой стороне озеро.

— С уточками? — спросила старуха.

Я отвечал, что мне всё едино, но она не слушала.

— С у-у-уточками, — блаженно протянула она и поспешила в чащу, стуча своей ношей о деревья.

Понятно было, что я на верном пути.

И там я увидел всех своих возвышенных знакомых — и Синдерюшкина, и Урюпина, и даже приехавшего из своей деревни бывшего прапорщика Евсюкова.

Мы целовали деревья и надували фигурные шарики. Надувая какого-то резинового Зайца, я совершенно позабыл о своей несостоявшейся карьере старшего лесопильщика. Там была угрюмая бедность и непосильный труд, а здесь — под кронами дубов — карнавал и беспримесное веселье. Я держал Зайца за уши, Рудаков — за шею, а Синдерюшкин — за причинное место. Ухо вдруг дёрнулось и обвисло, и я понял, что Заяц готов.

К подвернувшемуся в лесу милиционеру привязали эти шарики, отчего тот стал похож на продавца воздушных шаров из книги «Три толстяка» замечательного советского писателя Ю. Олеши. Однако ж девушкам этого было мало, и они решили прыгать через костёр.

За неимением такового принялись прыгать через мангал.

Под моросящим холодным дождём наши девушки сразу стали похожи на утопленниц из известного рассказа «Майская ночь» великого русского писателя Николая Гоголя. Отличали их только венки — утопленницам их полагалось носить на голове, а не на бёдрах, как нашим конфиденткам.

Обратно тогда я шёл в темноте. В черноте озера кто-то копошился, булькал и чавкал. Это, видимо, были уточки.


Вдруг из кустов высунулся выпускник. Лицо его было мёртвым, безжизненным, а белая рубашка перепачкана в земле. В руках у выпускника болталась выпускница с красной перевязью через высокую грудь.

Непросты обитатели подмосковных и московских лесов.

И сейчас, отдышавшись, чтобы отогнать страшные воспоминания, я сказал:

— Это что! На меня как-то напал человек-чебурек. Скорбное и стыдное это дело — погибнуть от человека-чебурека. Разве пасть от бифштекса.


Извините, если кого обидел.


25 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Между тем, получил от одного уважаемого издания анкету.

Находясь в состоянии мизантропическом, впрочем, для меня обычном, начал на её отвечать.


1. Назовите до двенадцати ныне живущих русских прозаиков, до двенадцати ныне живущих поэтов, до двенадцати уже скончавшихся русских современных (после 1953 года) прозаиков, до двенадцати уже скончавшихся русских современных (после 1953 года) поэтов, которых считаете наиболее интересными, талантливыми, влиятельными и т. д.


Мне кажется, что тут выбрана правильная дата — именно 1953 год. Ибо «не успел он договорить, как раздался треск, и бывший прохвост моментально исчез, словно растаял в воздухе. История прекратила течение своё". Я бы правда перенёс рубеж на 5 января 1951 — когда умер Андрей Платонов.

И действительно, хотя после этого много хороших людей, зарабатывавших себе на хлеб литературным трудом были ещё живы, ничего нового не случилось.

Но после Андрея Платонова ничего вовсе нет.

Никаких двенадцати нет уж конечно. Есть какой-нибудь Юрий Казаков. Был Битов, которого я раньше очень любил — кажется, за путевые заметки. Нет, не помню. Есть Юзефович, которого я люблю нежно. Можно добавить ещё пять имён, а можно — сто. Нет ровно никакого критерия для их различения, кроме, может быть, тиражей. Но мы знаем, что это за критерий. В общем, никаких раздельных списков, никаких двенадцати по каждому пункту, то есть тридцати шести человек, я не насчитаю. Писатели — это ризбитая армия, что выходит из боя неся своих мертвецов на себе.

А влиятельные есть, что. Вот Пелевин влиятельный писатель — нет, не в том смысле, что выйди он на улицы и воструби в рог, за ним соберутся полки. И не в том, что он на кого-то оказывает эстетическое влияние, а в том, что он заставляет себя прочитать. Пелевин похож на Государственный гимн, сочинённый Сергеем Михалковым. По легенде, когда автора поносили нехорошими словами, он, немного заикаясь, отвечал «Г-г-говно-то г-го-вно, а слушать будешь стоя». Так и с Пелевиным — он обречён, на то, что будет прочитан, будет прочитана каждая новая книга, только вовсе не потому, что она может быть оценена по канонам старой литературы от Пушкина до Платова, а потому что это критерии нового общества. Они — критерии новые, не литературные, а социальные.

А уж как влиятелен писатель Виктор Резун, более известный нам под псевдонимом "Суворов" — частотность его упоминаний сравнится разве с Толстым или Достоевским.

Или, к примеру, Солженицын влияет на половину разговоров о русской истории — он ведь писал на флеймогонные темы. А это темы такие, в которые даже не палку сунешь, окурок брось — и вырастет целое дерево споров, разных увлечений и прочей поножовщины.


2. Назовите до двенадцати драматургов XX века, русских или иноязычных, которые сегодня наиболее влиятельны.


Чехов — он всё же умер в двадцатом веке.

Арбузова, Вампилова, Розова и Володина, которым открывают памятники, кажется забудут на время — пока их не перепишут. Вроде того, как раньше переписывали Шекспира, выводя на сцену Джульетту в джинсах и Гамлета в галстуке — и перепишут на какой-нибудь современный лад, разумеется. Впрочем, я сейчас позвонил одной своей знакомой, и она с ходу назвала тридцать фамилий, которых я никогда ранее не слышал.

Но именно драматургия в эпоху умирания прозы должна прирастать чем-то интересным. То есть, во время перехода общественного интереса от чтения к наблюдению, в ней должно что-то случиться. Я пока не вижу, что.


3. Назовите до двенадцати зарубежных (иноязычных, т. е. пишущих не по-русски, включая народы б. СССР) прозаиков второй половины XX века, чьё творчество по-прежнему увлекает читателей, продолжает влиять на развитие литературы.


Павич бы чрезвычайно увлекательный автор — он испортил довольно много писателей, которые стали ему подражать. Вообще, так можно определять хороших писателей — по числу загубленных талантов, что запели не своими голосами и подавились своими песнями.

Памук тоже чрезвычайно интересный писатель — и с особым стилем для читателя. С Памуком такая этническая литература, которая не по-настоящему экзотическая, а чуть-чуть. То есть, культура другая, но не по-настоящему другая, потому что настоящим невозможно сопереживать или это требует мыслительных усилий.

Многоголовый латиноамериканский писатель Борхес-Маркес-Кастанеда-Льоса. Он напортил много людей, точно вам говорю.

Роулинг — чрезвычайно влиятельная писательница. Она создала свой мир, заработала кучу денег и теперь мальчик в очках и его безносый друг в каждом доме. По-моему, после Толкина это первый случай. Толкин тоже влиятельный, кстати.

Лем, наверное. Лем для меня олицетворяет настоящую научную фантастику Брэдбери — тоже, но американец более литературен, а поляк для меня более связан со всякими научными парадоксами.


4. Назовите двенадцать произведений (проза, поэзия, драматургия), которые представляются вам наиболее значительными в русской литературе второй половины XX — начала XXI вв.


Пастернак со своим «Доктором Живаго», которого перестали читать, зато все точно помнят истории вокруг этого романа.

Солженицын со своим «Архипелагом ГУЛАГ»… Но тут список обрывается — и вот почему: это ведь открытые соревнования. Можно сколь угодно, как на спартакиаде отбирать дюжину лучших, но мы ведь подразумеваем, что выдающееся произведение занимает выдающееся место в народных умах.

Но сейчас просто иной механизм общения текста с обществом. Раньше он был обязателен и иерархичен, а теперь иерархия разрушена (это не хорошо и не плохо) и пирамиды предпочтений выстраиваются в мелких замкнутых сообществах.

У поэтов, впрочем, всё несколько проще — из них (умерших позже Сталина и Платонова) можно выбрать известный ряд — Пастернак, Ахматова, Бродский. (Птица- курица, плод — яблоко, etc). Но как выстроить ряд "значительных стихов" — непонятно. Почему "Речь о пролитом молоке" соседствует с о "Свиданием" Пастернака? Их соединение в одном ряду более причудливо, чем перечисление Борхесом животных, одни из которых нарисованы тончайшей кистью из верблюжьей шерсти, другие — набальзамированы, третьи приручены.

Нет, составление такого ряда невозможно.

Желание его составить исходит из мира прошлого, где иерархия выстраивалась в обязательном порядке. А сейчас культура умещает рядом победную песню Винни-Пуха (Заходер, кстати), песню из популярного фильма (Цветаева, между прочим) и шлягер в исполнении певца в псевдогусарской форме (Заболоцкий, однако).

Одним словом — раньше была пирамида, и составители списка могли провести черту у её макушки, отсекая пять, десять или двенадцать великих имён или книг.

А теперь вместо пирамиды в чистом поле стоят тысячи каменных столбиков и ещё надо определить алгоритм, по которому одни окажутся значимыми, а другие — нет. Я считаю, что поэзия в связи с краткостью формата, независимостью (большей, чем у других жанров подачи слова) от книжного формата и книгопечатания вообще, выживает лучше. Но, положа руку на сердце я как-то не могу сказать, что вижу средь нынешних авторов кого-то, кто может сравниться не то что с девятнадцатым веком, но и с серединой прошлого. И дело не в том, что (тут известная мантра о том, что оскудела земля, etc), а просто мир изменился. Изменилась коммуникация между сочинителем и читателем/слушателем. В большей мере всё прирастёт слушателем, а не читателем, пока мне так кажется. (Недаром русская эстрада вдруг поняла, что стихи классиков (вплоть до Заболоцкого) рвут душу больше, чем стихи безвестных современных производителей — и тут было не просветительство, а циничный коммерческий расчёт).

Вот если бы вопрос был типа "кто из поэтов (драматургов, писателей) впечатлил вас за последнее время — тут всё понятно. Это честный вопрос. В идее списка нет ничего порочного, кроме неверной постановки задачи — одно дело, что должен прочитать человек, чтобы понимать язык современной культуры (это честный вопрос), другое дело, что каждый из отвечающих считает ярким событием. И ещё одно — говорить о произведении, что "было значительным" очень сложно. Пьеса "Заседание парткома" Гельмана (1974) было значительным и поэма Евтушенко "Братская ГЭС" (не помню год, а смотреть недосуг) было значительным. Но "перспективность" их, про которую меня спрашивает анкета — … Меж тем стихотворение Слуцкого "Ключ" — вполне "перспективна" и "Столбцы" Заболоцого перспективны. Нет, "Столбцы" не попадают во временной интервал, как и "Свидание" Пастернака (1949).

К чему я это всё клоню (совершенно явным видом издеваясь над постановкой вопроса)? К тому, что общественной значимости нет. Есть значимость личная. Или язык узких корпоративных групп. Русская литература совершенна и совершена. И совершена именно в середине XX века.

Дата верная.


5. Назовите литературные и культурные события календарного XXI века (до двенадцати), которые представляются Вам наиболее значительными и перспективными.


Это отмена прежнего общественного контракта с писателями и ожидание нового. Это вовсе не значит, что он будет заключён, кстати.

Говоря простым языком — писателей выгнали на мороз.

Это случилось как раз в первые годы нового века. Правда инерционное уважение к литературе похоже на травоядного диплодока, которому откусили голову, а он, ведомый спинным мозгом продолжает идти.

Это нормально — когда выгнали на мороз учителей фехтования и верховой езды, никто по ним не заплакал. Нет, малая часть в таких случаях остаётся в тепле, но поскольку в этих профессиях перепроизводство в тысячи раз, на мороз выгнать — святое. Раньше, как все ездили на лошадях и жизнь зависела от владения колюще-режущими предметами, они были нужны. А потом не нужны в таких количествах. Ну и было время, когда читали много, а теперь читают куда меньше. А ответ один — на мороз.

Для человечества в этом ничего страшного нет, просто перед рядовыми людьми встаёт индивидуальный выбор, и это очень хорошо.

То есть, главное событие в том, что литература прежнего типа закончилась, а теперь перед каждым стоит выбор — быть клоуном или сценаристом.

Впрочем, об этом я уже рассказывал.


И, чтобы два раза не вставать, а вот кому я отдал хорошие немецкие костыли — никто не помнит?


Извините, если кого обидел.


27 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Поздравляю товарищей с праздником, всех цельно, а ст. лейтенанта запаса Ковригина М.Е., капитана запаса Воротенникова, и мл. сержанта Ерохина — отдельным, частным образом.

И, чтобы два раза не вставать, традиционный календарный рассказ:


(с минимальными потерями личного состава)

Лампочка на потолке подпрыгнула, моргнула, и он сразу понял, что началось. Один раз уже так было — лет десять назад, когда он только начал служить в этих краях. Тогда их сильно тряхнуло — землетрясение разрушило несколько городов, и повернуло в сторону реку. Но теперь это было не землетрясение, теперь это была их персональная беда.

Лампочка мотнулась на длинном шнуре и погасла. И тогда капитан понял, что попали в домик с генератором. Линия, что вела из Посёлка, уже неделю висела мёртвыми проводами — в общем, сразу стало понятно, чего ждать.

Вернее, он ждал этого последние года три.

Бойцы были давно натренированы и быстро заняли место в траншеях на склонах холма. «Мы будем драться и ждать, — подумал капитан. Я знаю начальника отряда, он совершенно отмороженный, но их в обиду не даст. Он будет идти напролом, главное, чтобы не промедлили мотострелки».

А вот мотострелки были осторожны, и ему казалось, что они наверняка будут медлить, они застряли в политической паутине, в тонких договорённостях между местными князьями, в национальных проблемах, в ценности зыбкого перемирия сторон, в сложностях взаимодействия с армией республики, которой были формально приданы. Мотострелки всё будут проверять и перепроверять, пока по нему, капитану, будут молотить реактивными снарядами.

Самое обидное было в том, что жители посёлка не предупредили его. Люди с той стороны не могли придти к ним, форсировав реку перед заставой. Они накапливались в Посёлке, и это было ясно как день.

Капитан много раз приезжал в Посёлок, чтобы специально говорить с главными людьми.

Маленькому суетливому человеку, по виду вовсе не кулябцу, он просто подарил телевизор, и тем закончил общение с гражданской властью. А вот с шейхом мазара он проводил долгие часы, сидя на ковре в тени мавзолея.

Отец шейха мазара был похоронен тут же, в нескольких метрах от края пыльного ковра, и дед его был похоронен там же, и отец деда лежал под соседней плитой. Время там, у могильных плит, остановилось, и скоро капитан понял, что шейх мазара воспринимал могильные плиты просто как новый дом своих родственников. Они, эти старики, просто переселились туда, под арабскую вязь каменного покрывала.

Хранитель мазара пил с ним чай три года, и три года капитан надеялся, что в нужный день из посёлка прибежит мальчишка и предупредит заставу о беде. Но беда пришла без предупреждения. Долгие часы, проведённые на пыльном ковре, были напрасны.

Ракеты снова ударили в холм, и с потолка посыпалась какая-то труха.

Он пошёл по траншеям, чтобы ободрить своих солдат, но солдаты его были давно проверены, и сами понимали, что сейчас будет. Лишь один сержант из Калуги молился своим солдатским заступникам — это была давняя легенда, о том, что в крайний час к тебе придут на помощь с Родины. Капитан слышал её в десятках вариантов, а один корреспондент уверял его, что был описанный в летописи факт, когда в Вологде в страшный час явились какие-то белоризцы. Как не крути, всё выходил смертный ужас — в конце погибали все. Капитан этого не одобрял, но и не препятствовал — сержант был правильный и обстоятельный человек, из тех, на которых держится служба.

Через полчаса пошла первая волна атакующих — абсолютно одинаковых людей в халатах. Это были крестьяне, давно забывшие крестьянский труд. Солдаты из них выходили тоже неважные — капитан видел оружие, что находили при убитых нарушителях. Стволы были изъедены ржавчиной, а затворы болтались в китайских винтовках как горошины в погремушках.

А вот за ними стояли люди в хорошей форме с хорошими биноклями. Двух людей в чистой и новой форме тут же сняли снайпера-пограничники, и атака захлебнулась. Но инструкторов оказалось куда больше, и ещё у наступающих были хорошие артиллеристы с давним боевым опытом.

Сейчас вся надежда ложилась на резерв погранотряда, который уже находился в пути. Всё шло правильно, и в начальстве он не ошибся. Теперь надо было просто продержаться — с минимальными потерями личного состава.

Но минул день, и оказалось, что подмога не пришла. «Не пришла, значит, подмога», — подумал он сокрушённо. Капитан ещё не знал, что помощь застряла на горной дороге близ Посёлка. Капитан понимал, что такое случается, и даже был готов и к этому. Но дальше пошло ещё хуже.

Он знал, что в самом лучшем раскладе всё равно погибнут несколько его человек, но не ожидал, что они погибнут так быстро. Слишком плотен был огонь, и против них работало несколько безоткатных орудий, ракетные установки и невесть сколько гранатомётов.

Враги действовали грамотно, и первым делом сожгли бронетранспортёр. Отстреляв боезапас, из него вылез единственный живой член экипажа и сразу же оказался в окружении людей с той стороны. На него бросилось несколько человек, и они были в такой ярости, что добивая раненого, искололи ножами друг друга.

К концу дня радист доложил, что позывной «полста восемь» застрял на заминированной дороге под огнём из засады. Итак, всё действительно было гораздо хуже, чем сначала думал капитан. Самое дорогое, что у него было — время, уходило в песок как вода из пробитого бака. Время стало дороже воды и патронов, это время было нужно для вертолётов, что везли к нему экипажи танков; для того, чтобы сапёрный отряд снял под огнём фугасы, закопанные в дорожной грязи; для того, чтобы пришла помощь, пока он воюет. И вот этого времени для дыхания его личного, личного, личного состава не хватало.

Из-за его спины давно перестал валить чёрный дым пожара, сменившись белым кислым облаком, стелившимся над холмом. Застава выгорела.

Ночью они отбили ещё одну атаку, а наутро пересчитались и запомнили новый скорбный счёт. Радист сжёг документацию, а некоторые — фотографии близких, чтобы их не разглядывали ненужные люди. Построек, по сути, уже не сохранилось — четыре стены на восемь домов. Теперь надо уходить — с минимальными потерями личного состава.

Тех, кто будет жить, увёл его заместитель. Глядя на него, капитан с некоторым удовольствием думал, что у него выросла хорошая смена. Грязный и перебинтованный лейтенант выведет личный состав к своим, и в этом сомнения у капитана не было. Уходящие отстёгивали рожки с остатком патронов и бросали их остающимся. Здоровые (здоровых, впрочем, не было, были легкораненые) ушли, и теперь их осталось полдюжины. «Это и будут теперь, — решил капитан, — минимальные потери».

У него осталось пять бойцов, и обратного пути нет. Шесть человек окончательно сровнялись между собой и забыли про звания и награды, забыли про вещевое и денежное довольствие, забыли про планы на будущее и про обиды прошлого. Жизнь теперь была проста и ничего, кроме врагов и друзей в ней уже не было.

Накануне он говорил с заместителем о жизни, и это им обоим казалось частью бесконечной шахматной партии, когда время от времени игроки переворачивают доску и начинают играть фигурами противника.

Заместитель говорил о смысле войны, и о том, за что им умирать. Они говорили об этом всегда, но ни разу не расширили круг участников таких бесед. Подчинённых надо было оберегать от этих размышлений, а начальство — тем более.

— За что мы будем умирать? За президента нашего, что дирижирует чужими оркестрами? — говорил заместитель. — Не смеши. За идеалы демократии? За геополитику? Нас с тобой давно уже не раздражают статьи в газетах о том, как мы стоим на пути наркотрафика. Те, кому надо этого трафика, просто купят канал доставки, подешевле возьмут местных генералов, а подороже — наших.

— Может, и купят. Проще всего сказать «дерусь — потому что дерусь», и в этом великий смысл военного равновесия. Мы — должны существовать, а, значит, стоять здесь для того, чтобы человек верил, что на всякую силу есть сила противоположная. Что кого-то не купят, а кто-то не уйдёт — такая вот метафизика.

Про себя капитан думал о том, что не надо умножать причин. Те, кто рвут рубаху на груди и говорят о Родине, чаще всего взяли эти слова из книг и кинофильмов. С ними тяжело в бою, и пафос похож на песок, набившийся в ствол. Его товарищ, попавший в русский батальон в Югославии, рассказывал историю, которая капитану очень понравилась. Во время боснийской войны, кто-то написал на доме, что стоял на краю у сербского поселения: «Это — Сербия!» а кто-то другой приписал: «Будало, ово jе пошта» — «Дурак, это — почта». Те, кто знают, что церковь — это церковь, почта — это почта, а Родина — это Родина, и не произносят пафосных речей, обычно служат лучше.

Он не кривил душой, пафос давно улетучился из их разговоров. Высокая политика растворилась в горном воздухе, а оставшиеся ценности оказались просты: приказ и Устав, жизнь товарища и выполнение задачи. Чем было дальше от полосатого пограничного столба, тем меньше внимания вызывали эмоциональные слова. Капитан вспомнил, что одной из самых пафосных сцен в жизни, что он видел, был доклад оборванного лейтенанта другого погранотряда, у которого убили больше половины сослуживцев, и вот он, выведя к своим горстку пограничников, плачет, докладывая об этом какому-то начальнику. Он вдруг раздражённо подумал, что может вдруг забыть фамилию этого старшего лейтенанта, но тут же вспомнил: Мерзликин его звали. Точно — Мерзликин.


Тут заместитель напомнил ему, что в прошлом году на соседней заставе убили наряд. До сих пор было непонятно, кто это сделал, и местные говорили, что пограничников зарезали горные духи, злые гении этого места. И действительно, после нескольких лет в этих горах, им иногда казалось, что под тонкой коркой цивилизации присутствовавшей здесь в виде телевизоров, вентиляторов и газированной воды, существует жаркий и пыльный как здешние горы, мир духов и сказочных существ.

Внутри этого глубинного, скрытого от глаз корреспондентов мира, сходились странные силы, и произнесённые на разных языках молитвы вступали в бой как солдаты вражеских армий. Люди с той стороны собирали из воздуха своих демонов, а солдаты с севера, мелко крестясь, звали на помощь своих святых. Но и поверхностный мир, мир рациональной материи и марксистских товарных отношений был жесток, часто бессмысленно жесток (так считал капитан, относившийся к смерти спокойно, но рачительно), но так же неистребим как невидимый.

Капитан касался этого в разговорах с шейхом мазара, и каждый раз ощущал, что не вполне может понять речь старика. Дело было не в нюансах диалекта, а в базовых понятиях. У них было разноемнение о добре и зле, о лжи и справедливости, вот в чём было дело.

— Мы пришли сюда не так давно, — говорил он заместителю. — Мы пришли сюда полтора столетия назад. Мы строили мосты и железные дороги, больницы и школы, но ничего не изменилось. Тот же мир, та же пыль и песок. И совершенно не факт, что мы были тут нужны.

— Детская смертность упала, можно себя этим оправдывать.

— Никто ничего не знает о здешней смертности, лейтенант. Кто-то написал какую-то цифру, и вот она кочует из доклада в доклад. Никто ничего про эти места не знает. И когда Партия исламского возрождения схлестнётся с Демократической партией, и одни будут стрелять в других из кузовов японских пикапов, а другие отвечать им из наших бронетранспортёров, то мы не отличим белую нитку от чёрной. При этом на въезде в Посёлок до сих пор написано «Да здравствует ЦК КПСС» — только буквы проржавели. Легко сказать, что нужно нести бремя белых, смело сеять просвещенье и всё такое. Гораздо труднее сказать вслух, что люди не равны, что у нас есть более высокая правда, чем у них.

Кажется, тот разговор происходил зимой, когда на склоны ложился тонкий слой снежной крошки, которую быстро сдували злые ветры. Или это было жарким летом, когда личный состав экономил каждую каплю воды из пробитого теперь в десятке мест бака водокачки? Всё равно. В любом случае, этот разговор был бесконечен, и они вели его, будто проверяя посты, изучая, не изменилось ли что на местности. Где смысл, где их предназначение? У капитана был на самом деле год эйфории, когда он считал, что всё утрясётся и местная власть возьмёт дело в свои руки, а его начальство безжалостно и цинично наведёт порядок в этом горном краю. Но год прошёл, и эйфория улетучилась. Самообман прошёл, вокруг бушевали нескончаемые мятежи, столицу брали три раза — и всё люди непонятных политических пристрастий, а правительство в изгнании грозило казнями всякому, кто поможет иным правительствам. Здесь правил принцип коллективной ответственности, и если что — просто вырезался весь род несогласных. «Правда белого человека, — думал про себя капитан, — работает только тогда, когда империя прочна, а сам белый человек в пробковом шлеме едет на слоне между согнутых спин своих рабов. А когда семьи белых людей сидят на своих пожитках, и вся улица кидает в них камни, никакой правды уже у них нет. И самое глупое наступает тогда, когда белые люди начинают метаться между силой своего оружия и любовью к малым народам. Они рассчитывают на взаимность любви, а кончается это всё одинаково — выселенными из квартир и узлами из пододеяльников в уличной пыли.

Капитан знавал местных демократов, что норовили прорубить новое окно не то в Россию, не то сразу в Европу. Но он не верил в эти окна, и думал, что всё как началось мятежами и казнями, ими, в итоге и закончится. Такой вот исторический материализм наблюдал капитан вокруг себя.

Семьдесят лет тут насаждали атеизм, но он мгновенно высыхал на этой выжженной солнцем земле, как пролитая в полдень вода.

А с водой тут много что было связано: вода была жизнью, а распределяли её особые люди. Как-то раз он сидел на пыльном ковре с шейхом мазара, когда к ним пришёл приехавший из города мираб. Мираб был непростым человеком, весь род которого был мирабами — раздатчиками воды. Даже глава здешнего муфтията был мирабом. А этот мираб был когда-то начальником водокачки в городе — и не сразу капитан понял, что приезжий приехал не к старику в его мазар, а посмотреть на него, капитана.

Мираб смотрел на него, будто пробовал на зуб — и капитан был для него камушком, попавшим в плов, чем-то раздражающим и неудобным. Он, будто кусок скалы, упал в горный поток, и вот вода думает — сдвинуть ли его с места, или обойти.

Господин воды смотрел на него хмуро и отхлёбывал горький чай из пиалы. Капитан сидел перед ним в своей выгоревшей форме и вдруг вспомнил, что у него большая дырка в носке. «Ничего, — подумал он. — Мне терять нечего. На семь бед один ответ». И мираб, словно почувствовал это безразличие, и расстроился.

Поднявшись с ковра и зашнуровывая свои высокие ботинки, капитан понял, что признан неудобным. Именно неудобным — это непроизнесённое слово всё же отдавалось в ушах.

Старик из мазара, кажется, сожалел об этой встрече и в следующий раз привёл его к своей сестре-старухе. Про неё говорили, что это настоящая Биби-Сешанби, госпожа Вторник.

Госпожа Вторник стучала в своём закутке старинной прялкой и уже ждала капитана. В его руки была вложена толстая шерстяная нить, натянув которую старуха тщательно всмотрелась в волокна.

— Тебе хорошо, — сказала старуха, пожевав беззубым ртом. — Ты настоящий воин, и ты живёшь по своей судьбе. Жизнь твоя коротка как порыв ветра, а смерть быстра как глоток. Да ты, собственно, уже мёртв.

— Да? — улыбнулся капитан. — Уже?

Но старик уже уводил его прочь, говоря, что бояться нечего, женщин не стоит слушать, и вообще он плохо понял её из-за шума прялки.

«С надеждой мы смотрели на этот мир, — думал он на обратной дороге, трясясь в кабине грузовика. — А мир неисправимо жесток, зол и беспощаден. Никто не знает предназначенья, кроме как Боевой устав».

Жизнь действительно оказалась недлинной, но это была его жизнь. Капитан не верил в эту местную нечисть, ни в здешнюю, ни в тех существ, что бродят среди родных осин. Из всех суеверий в нём жило только правило называть последнее «крайним». Капитан верил в личный состав, матчасть и боевое взаимодействие. И то, что сейчас ему не повезло, ничем не нарушило картины его мира.

Поэтому он был раздосадован, когда к нему подполз сержант-пулемётчик с неожиданным вопросом:

— Может, позовём заступников?

Капитан досадливо поморщился: мистики он не любил, потому что она слишком легко объясняла неудачи, и оправдывала бездействие. И эту старую солдатскую легенду про заступников не любил, но время было такое, что только на легенды и приходилось надеяться. Солдатских заступников может кто и видел, да и не мог рассказать: солдатские заступники приходили перед самым смертным часом, и увидеть их на пробу никто не хотел. А испытать на себе то, как крайнее время превращается в последнее, удовольствие сомнительное.

И всё же капитан кивнул — потому что его люди заслужили всё остальное, если уж не заслужили времени на жизнь..

Сержант пошёл к камням молиться, да и остальные забормотали что-то про себя.

И вот капитан увидел, как сгущаются рядом странные тени. Как они набирают плотность и вес — и вдруг фигур вокруг стало вдвое больше.

Вышел из-за камней очень высокий человек в длинной рубахе и с плотницким топором за поясом. Кажется, его звал как раз сержант из Калуги. Пришли ещё и другой бородач, и с ним монах, почти мальчик.

Но один оказался совсем странным, с ветками вместо рук. Ветки торчали из рукавов, и это существо пбольше походило на пугало.

— А ты кто такой? — спросил капитан, не сдержавшись.

— Это мой, — сказал снайпер с раскосыми глазами. — Это со мной.

Капитан не стал спрашивать, как зовут этого северного бога, но, заглянув в его пустые глаза, подумал, что он, пожалуй, самый страшный из пришельцев.

Замыкал строй старик в чалме.

— А вы-то, отец, зачем тут?

Тот покачал головой: сам, дескать, понимаешь, так надо.

Пришлые разбрелись по своим подопечным. К капитану же никто не пришёл — можно было позвать своего первого командира, который умер несколько лет назад, но капитан рассудил, что нужно быть последовательным и не отвлекать покойника от возможных дел.

Так они повоевали ещё, а через несколько часов капитану перебило осколками ноги. Тогда он понял, что надо устраивать последнюю лёжку.

Готовя себе это место, он смотрел, как дерутся призванные его солдатами заступники, и отмечал, что дерутся они неважно — недостаточно слаженно. Очевидно, что они были простые крестьяне — за исключением старика в чалме, что лихо махал кривой саблей и человека-чучела, на работу которого капитан, видавший всякое, старался не смотреть. Но капитан понимал, что эти существа пришли сюда не для того, чтобы помочь им выстоять, а как раз потому, что его солдаты были обречены.

Надо было умирать за простые истины — за друга и за командира. А ему — идти вместе с ними, и чтобы у них достало мужества и пришли эти духи воздуха и огня, как старшие братья к заплаканным школьникам.

Старик с саблей стоял рядом с его радистом, действительно недавним школьником откуда-то из-под Казани. Лицо у радиста было залито слезами, и видно было, как ему страшно. Старик временами кричал радисту что-то ободряющее, и тот, хлюпая носом, старался целиться тщательнее.

«Мы пришли в этот мир с мальчишескими представлениями о славе и назначении, — думал капитан, — Нам повезло больше прочих, потому что мы сейчас ответим за эти мальчишеские представления о долге. Мёртвые сраму не имут, никто из нас не потерял чести, и мы всё сделали правильно».

Потом капитан увидел, как сержант умирает, положив голову на колени своего местного святого, а тот гладит его по бритой голове. Когда сбоку подбежал человек в халате, бородач только махнул своим топором не глядя, и голова врага покатилась прочь.

Сержант умер, но ноги его прожили чуть дольше, заскреблись о камни ботинками и вытянулись, наконец.

Человек с топором перекрестился и пошёл к другим бойцам.

Тут капитану стало немного обидно за своё безверие — но он отогнал эту жалость к себе. Дело-то житейское, дело времени, дело минуты — сейчас он тоже умрёт, и все окажутся на равных.

Когда все пятеро заступников пришли к нему, капитан понял, что остался один. Тела тех, кого назвали заступниками, уже начинали просвечивать, растворяться в сумерках. Видать, дело их тут было исполнено.

Человек-чучело подошёл попрощаться, но капитан помахал ему рукой — не трать время, дескать, мне недолго, не задержу.

Своих ног капитан уже не чувствовал.

Хорошо было бы умирать, смотря в небо, как герой толстовского романа, который он проходил в школе. Это было единственное место, которое он там прочитал, но память услужливо подсказала, что под чужим небом герой не умер, а умер в какой-то душной деревенской избе, среди стонущих раненых. Но капитану нужно было доделать одно, последнее дело.

Для достоверности он лёг на живот поверх ненужных бумаг, пятная их кровью. Бумагами и планшеткой те, кто поднимутся сейчас на холм, обязательно заинтересуются, и обязательно сдвинут его тело с места — всё равно, будь он жив или мёртв. А под ним и под ворохом бумаг, их ждёт неодолимая фугасная сила. Капитан стал ждать чужих шагов, а пока смотрел, как в сухой траве, на уровне его глаз бежит муравей.

Муравей был тут не при делах. Не при чём тут был муравей, и капитан пожелал ему скорее убраться отсюда.

Муравей задумался, помотал головой, и побежал быстрее прочь.


Извините, если кого обидел.


28 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Сегодня хороший пасмурный день конца весны. Всё размыто, и не хочется торопиться.

В "НЛО" выходит книжка Зенкина.

Зенкин умный, и его статьи не устарели.

Он там пишет о Шкловском, и оттого эту книгу мне хорошо рекламировать.


Зенкин в 2003 году пишет вот что: "Можно ли сказать, что в своем состязании с режимом Шкловский потерпел очередную неудачу? Действительно, выдвинутый в «Третьей фабрике» проект мирного сосуществования с советской

властью не имел шансов на сиюминутно-политический успех. Власть никогда не играет по правилам со своими соперниками.

В позднеопоязовском утверждении «внеэстетических рядов» она чутко улавливала подрыв ее собственных догматов о приоритете бытия над сознанием (у Шкловского-то сознание, конечно, остается выше бытия — именно потому, что оно небытие). Она, правда, не тронула самого писателя, но убивала близких ему людей — расстреляла двух братьев, уморила в голодном Питере сестру, угробила на фронте Второй мировой войны сына, того мальчика, что в «Третьей фабрике» играл с красным резиновым слоником.

Она принуждала формалистов отходить или отрекаться от своих теорий. Она долгие годы заставляла Шкловского заниматься халтурой (которую он, как известно, разделял на «греческую» — работу не по специальности, и «татарскую» — работу спустя рукава; но самому ему нередко приходилось совмещать оба смысла…), заставляла ездить на гулаговскую стройку канала Москва — Волга, вводить в свои литературоведческие книги тяжеловесные, нелепо оттененные монтажными стыками (словно кавычками!) декларации о любви к Ленину. Хуже того: она вынуждала его писать все менее точно, все более увлекаться «искусством не сводить концы с концами», злоупотреблять уклончиво-произвольными обиняками, какие приличествуют поэту или конспиратору, но не ответственному за свои слова теоретику. Монументальный камень теории, который он вместе с друзьями вкатил на гору в лютые годы революции и Гражданской войны, в позднем его творчестве покатился обратно, словно русские войска в 1917 году с горных плато иранского Азербайджана; не «Анабазис», а «Катабазис» — пророчески горько острил он в «Сентиментальном путешествии»: не восхождение, а нисхождение.

Впрочем, он ведь и не строил свой проект в расчете на быстрый успех. Программа-минимум, которую он стремился осуществить, — это послать нам, его читателям, ясный сигнал: тот, кто писал все это, — не я, уже не я, не совсем я. «Мир ловил меня, но не поймал», — эту автоэпитафию малороссийского мудреца Григория Сковороды хотели бы отнести к себе многие. Шкловскому, подобно большинству других, это удалось лишь отчасти. Во всяком случае, его книги, особенно ранние, дают почувствовать такое стремление, позволившее ему превратить искусство «жить в промежутках» в авантюру литературной теории".


И, чтобы два раза не вставать, я скажу вот что: опыт долгой жизни всегда должен быть востребован. Всякого человеку, который хоть как-то освободился от задора и беспечности молодости, посещает мысль о том, что остаётся.

Архитекторам легче — от них остаются здания.

Правда, время убивает здания так или иначе. Нужно искать универсальный способ объяснения себе и другим смысла своей работы.

Долгое время для этого использовались книги.

Сейчас жизнь стала куда более универсальной — и книги живут в невещественной форме. Видно, что текст о жизни человека отстаётся универсальным памятником.

Памятник Шкловскому на могиле — обычен и прост, чёрный камень с полированным краем. В углу, кстати, гравирован крест.

Но суть в том, что от человека остаются мемуары. Это возможность для каждого — потому что не каждому строить здания.

Шкловский в своих мемуарах, которыми, по сути, являются все его книги, неточен по отношению к материалу и точен по отношению к себе. Он меняется с миром местами, бежит за ним в образе кабана, который так точно описал Гранин. Мир его ловил, не поймал, так он повернулся и стал ловить мир сам — понимая, что он будет таким, каким он его опишет.

Это правило поняли многие.

Поэтому Вознесенский и Евтушенко выходили на сцену ЦДЛ, сметенно объясняясь, что никто никому морд не бил — поздно. Довлатов был сильнее.


Извините, если кого обидел.


31 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Зашёл в журнал к А. и обнаружил, что он написал пост про феминизм.

К нему заглянули в гости адепты движения — ну и понятное дело, восемьсот комментариев, буйства и безумства, отломанные каблуки и порушенная мебель. Про битую посуду я уж не говорю.

В общем, был впечатлён пейзажем.

Причём хозяин таверны очень специфично подогревал праздник — за счёт того, что поддерживал дружелюбную беседу с каждым из подходивших. То есть — просто вёл диалог как честный человек.

Я давно подозревал, что наиболее эффективный способ троллинга — это говорить с нагрянувшим к тебе мирозданием честно и откровенно.


И, чтобы два раза не вставать, то вот ещё одна мысль.

Сеть нам дарована Богом, как народные гуляния под разными флагами. Это очень хорошо, что они есть.

Но вот вопрос — всегда ли в этих битвах одинаковый канон? Такой же как в обсуждениях книг Виктора Суворова или там Катыни? Это я один был не в курсе битв феминисток — оказалось была полгода назад знаменитое Сражение при Лифчике. Более того, я верю, что филателисты срутся так, что их можно окатывать из брандсбойта, бьют в пыль клавиатуры на тему спецгашения марки со стратонавтами.

В кошатников я всегда верил. Вот едино что, наверное, молодые мамы всех перешибут. Любительницы слингов против любительниц грудного вскармливания.

Хотя вот кого я забыл — отчаянных кулинаров. О, какие битвы при маянезике происходили у отчаянных кулинаров, как чёрен был лес выгоревших комментов, как летали над полем пух и перья репутаций!

Но как-то это не в самых людных местах бывает — не там, где про Катынь или там народные гуляния.

Или вот ещё — как ротируются темы обсуждений: масонов или еврейский заговор почему-то обсуждают сейчас в Сети мало — видимо, немодно, да и стороны разбрелись в какие-то закрытые сообщества.

Сексуальные меньшинства довольно мало дискутируют — в основном дискутируют люди, защищающие их извне.

Мне кажется, что есть канон того, что я называю "психотерапевтическим выговариванием".

Я в силу ряда биографических обстоятельств был свидетелем и участником споров про авторское право — и они ровно такие же.

Базовый элемент в них, да, личное представление о справедливости, о том, как должен быть устроен мир. Следующий компонент — несколько элементов из прессы или блогосферы, что кажутся доказательствами.

А сам разговор (мне это всегда больше всего интересно) — такая мелкая моторика с переменой аргументов. Ведь защищается не идея, а как раз происходит психотерапевтическое выговаривание.

В моём дворе бывали такие драки со соседним двором на Брестской — без крови, и причины, а так. Доказать, что мы есть.


Извините, если кого обидел.


31 мая 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

О, вот и лето пришло. только этого мало. Кстати, сегодня не только первый день лета, но и знатный праздник — день защиты детей. И вот по этому поводу, очередной календарный рассказ.


(песочница)

Летом Москва пахнет бензином и асфальтом — днём этот запах неприятен, раздирает лёгкие и дурманит голову, но поздним вечером пьянит и дразнит. Город, выдохнув смрад днём, теперь отдыхает.

Проезжает мимо что-что чёрное и лакированное, несётся оттуда ритмичное и бессловесное, на перекрёстке можно почуять запах кожи — от дорогих сидений и дорогих женщин.

Интересно в Москве жарким летом, когда ночь прихлопывает одинокого горожанина, как ведро зазевавшуюся мышь.

Чтобы спрямить дорогу домой, Посвянский пошёл через вокзал, где тянулся под путями длинный, похожий на туннель под Ла Маншем, переход.

В переходе к нему подошёл мальчик с грязной полосой на лбу.

— Дядя, — сказал мальчик, — дай денег. А не дашь (и он цепко схватил Посвянского за руку), не дашь — я тебя укушу. А у меня СПИД.

Отшатнувшись, Посвянский ударился спиной о равнодушный кафель и огляделся. Никого больше вокруг не было.

Он залез в карман, и мятый денежный ком поменял владельца. Мальчик отпрыгнул в сторону, метко плюнул Посвянскому в ухо и исчез. Снова вокруг было пусто — только Посвянский, пустой подземный коридор, да бумажки, которые гонит ветром.

Посвянский детей любил — но на расстоянии. Он хорошо понимал, что покажи человеку кота со сложенными лапками — заплачет человек и из людоеда превратится в мышку — сладкую для хищного котика пищу. И дети были такими же, как котята на открытках — действие их было почти химическое.

И с эти мерзавцем тоже — пойди пойми — заразный он на самом деле или просто обманщик.

Не проверишь.

Под вечер он вышел гулять с собакой — такса семенила позади, принюхиваясь к чужому дерьму. Милым делом для неё было нагадить в песочницу на детской площадке.

Но сейчас на детской площадке шла непонятная возня — не то совершался естественный отбор младших, не то борьба за воспроизводство у старших.

Посвянский вздохнул: это взрослые копошились там — то ли дрались, то ли выпивали. Да, в общем, и то, и другое теперь едино.

И тут Посвянского резанул по ушам детский крик. Крик бился и булькал в ушах.

— Помогите, — кричал невидимой ребёнок из песочницы, — помогите!..

Что теперь делать? Вот насильники, а вот он Посвянский — печальный одиночка. Куда не кинь, всюду клин, и он дал собаке простой приказ.

Такса прыгнула в тёмную кучу, кто-то крикнул басом — поверх детского писка.

И вдруг всё стихло.

— Сынок, иди сюда, — позвали из кучи.

— Ага! — громко сказал Посвянский, нашаривая в кармане мобильник.

— Иди, иди — не бойся.

Отряхиваясь, на бортик песочницы сели старик и девушка, за руки они держали извивающегося мальца — точную копию, приставшего к Посвянскому в переходе. Левой рукой старик сжимал толстый кривой нож.

— Да вы чё? — Посвянский отступил назад. Собака жалась к его ногам.

— Знаешь, Посвянский, сказал старик — это ведь оборотня мы поймали. Хуже вампира — этот мальчик только шаг ступит — крестьяне в Индии перемрут, плюнет — Новый Орлеан затопит. Он из рогатки по голубям стрелял — три чёрные дыры образовалось. А сейчас мы его убьём, и спасём весь мир да вселенную в придачу.

Посвянский отступил ещё на шаг и стал искать тяжёлый предмет.

— Ну, понимаю, поверить сложно. Вдруг мы сатанисты какие — но мы ведь не сатанисты. А ведь пред тобой будущее человечества. Вот к тебе нищий подойдёт — ты у него справку о доходах спрашиваешь? Или так веришь?

— А я нищим не подаю, — злобно ответил Посвянский, вспомнив сегодняшнего — в переходе.

— Ладно, зайдём с другой стороны. Вот откуда мы фамилию твою знаем?

— Да меня всякий тут знает.

— Если вы не верите, то человечеству, что — пропадать? Вот вас, дорогой гражданин Посвянский — отправить сейчас в прошлое, да в известный австрийский город Линц. А там Гитлер лежит в колыбельке.

— Шикльгрубер, — механически поправил Посвянский.

— Неважно. Что не убить — маленького? Миллионы народу, между прочим, спасёте.

— Это ещё неизвестно — кто там вместо Гитлера будет. А в вашем деле, я извиняюсь, ничего мистического нет. Налицо двое сумасшедших, что собираются малого упромыслить. Как тебя звать, мальчик?

— Са-а-ня, — сквозь слёзы проговорил мальчик.

— Посвянский, Посвянский, — весь мир оккупирован, они среди нас, — вступила девушка, между делом показав Посвянскому колено. Колено было круглое и отсвечивало в ночи.

— Нет, не понимаю, что за «оккупация». Оккупация, по-моему, это когда в город входит техника, везде пахнет дизельным выхлопом, а по улицам идут колонны солдат, постепенно занимая мосты, вокзалы и учреждения.

Посвянский сел верхом на урну и, пытаясь вслепую набрать короткий милицейский номер в кармане, продолжил:

— Во-первых, порочен сам ваш подход. И вот почему: мы говорим об абсолютно реальных вещах — у вас мальчик и ножик. У вас могут быть доказательства ваши конспирологических идей, значит, мне на них надо указать. Или сразу перейти к метафорам и шуткам, которые я очень люблю.

Иначе получается история вроде той, когда у меня в квартире испортились бы пробки. Ко мне придёт монтёр и вместо того, что бы починить пробки, скажет, что мой дом стоит в луче звезды Соломона, Юпитер в семи восьмых… Да ну этого монтёра в задницу.

Во-вторых, мы как бы живём в двух мирах — реальном, где этого монтёра надо выгнать и починить пробки с помощью другого монтёра, скучного и неразговорчивого, и втором мире — мире романов Брэма Стокера и Толкиена. По мне, так лучше отделить мух от котлет. Починить материальным способом пробки, а потом при электрическом свете заниматься чтением.

Мобильный так и не заработал, а подозрительно попискивал в кармане, а мальчик, почуя надежду, забился в цепких руках парочки.

— Пу-у-cи-и-к, — протянула девушка, — ну ты пойми, человечество, Вселенная, не захочешь, никто ведь не узнает. А я помнить буду — ты мой герой навсегда, а? Тебя вся мировая культура к чему готовила? Ты как единорог выглядит, знаешь?

— Не знаю я никаких единорогов, — оживившись, ответил Посвянский.

— И Борхеса не читал? — язвительно произнесла девушка, но её перебил старик:

— Дорогой ты наш товарищ Посвянский, ты убедись сам — мы этому оборотню сейчас ножом в голову саданём, он сразу обратится в прах — вот оно, решительное доказательство.

— Это детский сад какой-то, прямо. Вы ребёнка сейчас зарежете, а потом уж обратного пути не будет. А принцип Оккама никто не отменял. Он, я извиняюсь, замечательный логический инструмент. И работает вполне хорошо и в том, и в этом случае. Никого мы резать сегодня не будем. Сейчас вы мне ещё сошлётесь на процессы над ведьмами, что были в Средние века — и о которых вы знаете всё по десяти публикациям газеты «Масонский мукомолец», пяти публикациям в «Эспрессо-газете», и одной — в журнале «Домовый Космополит». Увеличение числа конспирологических версий ведёт к превращению человека в параноика. Или в писателя…

Посвянский в этот момент оторвал, наконец, от урны длинную металлическую рейку, и, размахнувшись, треснул старика по голове.

Девушка вскрикнула, а мальчик упал на песочную кучу.

— Беги, малец! Фас, фас! — завопил Посвянский, хотя его такса уже визжала и дёргала старика за штанину, а девушка, разрыдавшись, спрятала лицо в ладонях.

Мальчик удирал, не оборачиваясь. Он бежал резво, шустро маша руками и совершенно не касаясь ногами земли.


Извините, если кого обидел.


01 июня 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Из недавних разговоров:

Вспомнил, что как-то зашёл разговор о том, что надо читать актуальные книги. То есть, нужно знать содержание актуальных книг — тех, о которых говорят.

Ничуть не рисуясь, я заявил, что у меня в таких случаях два пути — первый скушен. Это купить и прочитать книгу, раз идея её привлекательна, а второй — лёжа в ванне, придумать весь её сюжет с завязками и развязками, а потом намылить голову.

Можно угадать, по какому пути я обычно иду.

От этого идёт образ идеального учёного. Он исследует проблему, находит решение, а потом ничего не публикует. Не оставляет даже бумаг (как Кавендиш), а аккуратно всё уничтожает. Наука движется им, так сказать, в чистом виде.

Наверное, так можно и с книгами. Даже наверняка.

Эта мысль меня не оставляет, и я всё время её выговариваю.


И, чтобы два раза не вставать — ещё об одном. Я думал, как удивительно устроена Сеть, что общаясь в ней с разными людьми (а она, собственно, и придумана для того, чтобы множить общение) ты часто совершаешь крохотные предательства. Вот твой круг знакомств разнообразен, и ты дружишь с N. Он не идеален, но это фигура умолчания, об этом не говорят, кк о кривых ногах женщины. Но вот ты попадаешь в круг людей, что высмеивают N., и вот, не успел электрический петух прокричать три раза, ты отрекаешься от него. И не то, чтобы поддакиваешь, а с печальным лицом это слушаешь, и дажен произносишь какие-то необязательные слова. N, увидев это всё, оскорбляется — меж тем, произошло всё тоже, что происходило сотни раз до изобретения Сети. Просто теперь эти маленькие предательства стали заметны. То есть, жизнь стала прозрачна, и одновременно, ушёл этот литературный канон "N. - мой друг, не смейте в моём присутствии, и проч… и проч." или пресловутая рукопожатость — я одно время возлагал на неё надежды, как на зерно новой этики, но оказалось, что всё как всегда. Материальное начало побивает всякую идеологию, и оклады или статут заставляют на дело людей рукопожимать всяк сущий в ней язык от мала до велика.

И это всё при пресловутой прозрачности.

То есть, раньше случалось "Как, вы бываете у N.?! Если вы не перестанете, мы вам самим откажем от дома и проч., и проч." — а теперь вот не случается. Ну если жертва не слаба, конечно, и её можно потравить безопасно (не важно из каких соображений).

Поэтому мне очень интересно, что будет с этой мелкой моторикой морали дальше.


Извините, если кого обидел.


02 июня 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

В записной книжке Гладкова, того самого, что "Гусарская баллада" есть запись: "№

Прейскурант «Коктейль-холла» читался как роман… Малиновая наливка в графине «Утка», охотничья водка в плоской бутылке, шартрез в испанской бутылке, ликер «Мараскин» в графине «Мороз», «Ковбой-коктейль», коктейль «Аромат полей», коктейль «В полет», «Аэроглинтвейн»…" "Последние номера перед закрытием ресторана музыканты доигрывали, зевая, разговаривая друг с другом, как бы совершенно не обращая никакого внимания на зал. Барабанщик между ударами проникновенно чистил ногти. Но — самое удивительное — музыка текла без перебоев, по какой-то волшебной инерции, ничуть не менее слаженная, чем в начале вечера…" — ну мне хочется это записать, потому что я полез туда совсем за другим.

И даже не за тем, что я вдруг там прочитал о слухах. Не знаю, имел ли это в виду Быков, когда писал один из своих романов, в котором убитые писатели мерещатся живым, и вроде бы они не убиты, а отобраны в какое-то специальное подразделение, но вот Гладков вспоминает: "В начале шестидесятых годов Москву обежала нелепая выдумка, что будто бы на каком-то кладбище на могиле Артемия Халатова (Халатов был членом ВЦИК и председателем КУБУ — В.Б.) некий писатель встретил старика, который оказался Пильняком, Борисом Пильняком, носящим чужое имя, спасшимся от расправы в тридцать седьмом году и служащим где-то сторожем. Но, во-первых, у А. Халатова, погибшего в заключении, не могло быть могилы на кладбище, во-вторых — все прочее было неправдоподобно не менее этого. И все же эту историю мне всерьез рассказал К. Г. Паустовский с несколькими живописными, видимо, им самим выдуманными подробностями. Мои возражения его не столько рассердили, сколько обескуражили. Он замолчал, но через минуту рассказал мне еще одну совершенно фантастическую историю про тайну жизни Александра Кривицкого. Не знаю, верил ли он сам в эти истории, но ему доставляло явное удовольствие их пересказывать и дополнять деталями и живыми штрихами. Знающие люди уверяют, что многие его рассказы, о Бабеле например, выдуманы им самим, вернее, развиты им на какой-то бледной реальной основе, довыдуманы до неузнаваемости".


И, чтобы два раза не вставать, Гладков пишет: "Если написать об Эренбурге всю правду, то он окажется очень похожим на Иосифа Флавия, такого, каким он написан у Фейхтвангера. И, может быть, не случайно Эренбург так резко относился к Фейхтвангеру, совершенно отрицая его как писателя и политического и исторического мыслителя. Раза три я что-то спрашивал его о Фейхтвангере, и каждый раз он отвечал, что терпеть его не может и не хочет о нем говорить. Может быть, И. Г. угадывал сходство, считал его для себя оскорбительным и отбрасывал от себя. Пишу это при полной симпатии к Илье Григорьевичу. Но и Иосиф Флавий — один из самых симпатичных героев Фейхтвангера и, бесспорно, самый умный. И уж конечно, Иосиф Флавий во всех отношениях выше всех императоров, при которых он действовал".


Извините, если кого обидел.


03 июня 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

В день Троицын, когда народ зевая, слушает молебен, умильно на пучок любистока они роняли слезки три…

Как работница тульского самоварного завода, что собирала дома из ворованных деталей автоматы и пулемёты, зачем-то написал рассказ про Карлсона. Надо, что ли, их всех, что не вошли в книгу, выложить. А ведь придумал сюжет про Ктулху и Красную Армию, хотел чем полезным заняться (Я считаю, что всякий писатель должен написать рассказ про Ктулху. Для отчётности).


И, чтобы два раза не вставать — четыре часа ночи время особое. Когда я ходил дежурным, то наш отец-командир… Нет, не то, не так хотел сказать. Четыре часа — конец собачьей вахты, время, когда тело посередине бессонной ночи оживает. Радость второго штурмана. Ранним летом это время первых рассветов.

Я всегда любил время ночи.

Ночью людей меньше.

Когда человек спит — вроде и нет его.


Извините, если кого обидел.


03 июня 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

День какой-то удивительно переменной погоды и облачных безумств. Впервые сам сочинил презентацию в паверпойнте. Аж вспотел.


Чтобы два раза не вставать, обнаружил в файле какие-то ошмётки странного разговора о социалистическом реализме. Можно догадаться, что меня спрашивают о о нём, как о методе и кто они, мастера этого метода.

И вот я начинаю довольно занудно — с определений, с того что нужно понять, что вы понимаете под «соцреализмом». Потому как есть разные определения этого понятия.

Но мой собеседник отвечает: "Ну, это когда с позиции правящего класса. По-моему, сейчас этот метод хорошо используется".

И тут явно мне попадает вожжа под мантию (может быть, там в разговоре что-то выпущено. С чего я был так раздражён, ума не приложу): "Это никуда не годится. Совершенно непонятно, что такое правящий класс — в 1934 году, в 1964 и в 1985. (Ну если вы не хотите сказать что-то в духе Милована Джиласа). Тем более, бессознательный термин «соцреализм» совершенно разные вещи означал в тридцатые, в пятидесятые и в восьмидесятые.

Иногда под ним и вовсе понимали все произведения, дозволенные советской цензурой к печати.

Если уж вы хотите сказать глупость, то не стоит начинать с «По-моему, сейчас этот метод хорошо используется». (И поскольку вы анонимны, я могу не миндальничать, а говорить начистоту, не боясь, что вы — какой-то мой знакомый, который сейчас находится в расстроенных чувствах, а к утру исправится). Так вот, это удивительно пошлая конструкция, потому что она устроена по очень простой схеме: для начала берётся сложное явление. Неважно какое — социализм, феминизм или желание носить носки под сандалии (все эти явления — сложные).

Потом, о нём спрашивают так, чтобы у него была дополнительная часть: «Как вы относитесь к Пете, [этому мудаку]». Ну или [этому гению] — неважно какая именно это дополнительная часть. В этот момент сложное явление сводится к простому (на самом-то деле всякое сложное явление никуда не сводится, оно остаётся при своих. Просто тот, кого спрашивают, понимает, что ему начинают задавать «вопрос Карлсона»: «А ты перестала пить коньяк по утрам».

То есть, оказывается, что сложное понятие это «с позиции правящего класса». Или феминизм — «это когда женщины». Или пошлость — «это когда котята». (К этой стадии многие теряют терпение и начинают биться головой о стену, потому что они понимают, что вопрошающему нужно объяснять предмет на уровне средней школы и потратить на это много дней. Но я не из таковских, я циник, мизантроп и ничего оттого не боюсь).

Ну, и наконец, тут обычно возникает завершающий аккорд «По-моему, сейчас этот метод хорошо используется».

Или с «По-моему, сейчас феминизм на коне».

Или с «По-моему, мода — общий показатель культуры».

Ну, и чтобы поддерживать этот разговор, нужно либо быть серьёзным и объяснять человеку, что такое этот метод, почему он не может сейчас использоваться, что такое класс, и что, тем не менее, вопрошающий прав, и мир жесток и несправедлив. Либо — нужно как я, написать этот текст для того, чтобы потом показывать ссылку на него тем людям, которые спросят меня: «Как вы относитесь к феминизму?»

А на вопрос о носках я уже ответил.

Человек может совершенно искренне задать глупый вопрос — проблема-то в том, что непонятно, что с этим вопросом дальше делать. Хотя можно серьёзно обсудить современные требования к исскуству и то, как утверждается бытие как деяние, как творчество, цель которого — непрерывное развитие ценнейших индивидуальных способностей человека ради победы его над силами природы, ради его здоровья и долголетия, ради великого счастья жить на земле, которую он, сообразно непрерывному росту его потребностей, хочет обрабатывать всю, как прекрасное жилище человечества, объединенного в одну семью? Или то, как новые секретари парткома требуют от художника правдивого, исторически-конкретного изображения действительности в её революционном развитии. Причём правдивость и историческая конкретность художественного изображения действительности должны сочетаться с задачей идейной переделки и воспитания в духе социализма.

Вот есть принципы соцреализма, что кочевали из учебника в учебник:

Народность. Под этим подразумевалась как понятность литературы для простого народа, так и использование народных речевых оборотов и пословиц.

Идейность. Показать мирный быт народа, поиск путей к новой, лучшей жизни, героические поступки с целью достижения счастливой жизни для всех людей.

Конкретность. В изображении действительности показать процесс исторического развития, который в свою очередь должен соответствовать материалистическому пониманию истории (в процессе изменения условий своего бытия люди меняют и свое сознание, отношение к окружающей действительности).

Как гласило определение из тех же учебников, метод подразумевал использование наследия мирового реалистического искусства, но не как простое подражание великим образцам, но с творческим подходом: «Метод социалистического реализма предопределяет глубокую связь произведений искусства с современной действительностью, активное участие искусства в социалистическом строительстве. Задачи метода социалистического реализма требуют от каждого художника истинного понимания смысла совершающихся в стране событий, умения оценивать явления общественной жизни в их развитии, в сложном диалектическом взаимодействии».

Метод включал в себя единство реализма и советской романтики, сочетая героическое и романтическое с «реалистическим утверждением подлинной правды окружающей действительности». Утверждалось, что таким образом гуманизм «критического реализма» дополнялся «социалистическим гуманизмом». При этом все понимали под этими словами разные вещи — "соцреализм" это ведь как слово "любовь". Он и то и это, и когда в творческую командировку послали, и когда нравственной в молодёжном журнале печатают детектив с проблемой, и когда статуя девушки с налитой грудью, и когда поэзия Русского Севера, и когда дотошно описывают заседание парткома.

Но меж нами нет предмета разговора: для вас соцреализм есть нечто неприятное, что вы присваиваете советскому периоду истории России. Оттого неприятному явлению, что наблюдаете сейчас, вы присваиваете это слово.

Спору нет, неприятного вокруг нас и в нашей истории хватает, но это не повод не отличать одни сложные явления от других.

Хотя не отрицаю, что есть психотерапевтические разговоры — это не вопросы и ответы, а утверждения. «Наш Президент — негодяй!» — «А ещё пенсия у меня крохотная» — «Ну так!»


Извините, если кого обидел.


04 июня 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Усыскин Л. Время Михаила Маневича. — М.: О.Г.И., 2012. 287 с.

Принялся читать книгу про Маневича. Вспомнил, между тем, что когда его застрелили, я очень удивился реакции моих питерских знакомых. Москва — город жёсткий, и правила игры там вырабатываются быстро — у меня напротив дома взорвали одного крупного авторитета (так вышло при этом, что я потом был влюблён в любовницу его заместителя, но это совсем иная история). Когда у тебя норовят вылететь стёкла, поневоле становишься сопричастным истории. Так вот я немного недоумевал — что, собственно, такого. Причём истории были экзотические — то телефонную трубку отравят, то пойдёшь в баню, всласть напаришься, а как выйдешь, обнаруживаешь, что половина Грузинского вала набита следственными машинами, потому что уважаемый человек мылся в той же бане, не в общем, правда отделении. В последний раз, как оказалось, мылся.

Но это я не к про слово "время".


Я, собственно, к социальным лифтам. Работа социальных лифтов меня всегда увлекала — как они урчат, как движутся смазанные тросы, медленно крутятся гигантские шестерёнки… При этом я сам человек ленивый и даже по лестнице не хожу. Так вот, есть известная фраза из Пелевина, фраза затёртая до дыр копипастом: "Так вот, "уловка-22" заключается в следующем: какие бы слова ни произносились на политической сцене, сам факт появления человека на этой сцене доказывает что перед нами блядь и провокатор. Потому что если бы этот человек не был бы блядью и провокатором, его бы никто на политическую сцену не пропустил — там три кольца оцепления с пулемётами. Элементарно, Ватсон: если девушка сосёт… в публичном доме, вооружённых дедуктивным методом разум может сделать вывод что перед нами проститутка.

Я почувствовал обиду за своё поколение.

— Почему обязательно проститутка? А может это белошвейка. Которая только вчера приехала из деревни. И влюбилась в водопроводчика, ремонтирующего в публичном доме душ. А водопроводчик взял её с собой на работу, потому что ей временно негде жить. И у них там вылась свободная минутка.

Самарцев поднял палец:

— Вот на этом невысказанном предположении и держится весь хрупкий механизм нашего молодого народовластия".

Сейчас время социальных лифтов кончилось (отчасти поэтому, мне кажется, происходило известное движение на площадях). А вот как это было устроено лет двадцать назад — мне интересно.

Я заметил что со временем мне стала интересна мелкая моторика политики — не анекдоты, конечно, а вот как ведёт себя человек, как он ездит на машине, как за ним записывают, как, в конце концов, он дружит. Эмоциональная составляющая у меня исчезла совершенно, никто меня не раздражает.

Или вот ещё — огромное количество сюжетов построено на истории маленьких компаний — от трёх мушкетёров до комиксов "Хранители".

Вот существуют друзья, что идут по жизни кучно. У них есть общее дело, им лет по двадцать, а потом они начинают взрослеть. Потом погибает один из них, причём, как правило, погибает самый милый. И к этой первой смерти сразу выстраивается особое отношение — в моей компании было так. Со временем к погибшему отношение становится только лучше — он не успел никого разочаровать. Его жизнь намертво, хотя это и дешёвый каламбур, прикрепленак общей молодости. И такое впечатление, что многие высказывания Чубайса о Маневиче связаны именно с этим.

И вот сюжет раскручивается среди сорокалетних героев (про стариков массовому читателю знать не хочется — это напоминает ему о неотвратимости собственной старости. Герои должны быть готовы к соитию и бодры — даже если минуло двадцать-тридцать лет после завязки).


Извините, если кого обидел.


05 июня 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Сегодня всё — прапушкина.

Был я молод и глуп (такой зачин обычно предполагает, что говорящий с годами помудрел, что не всегда верно), так вот, в те времена, когда вода была мокрее и сахар слаще, я выучил «Евгения Онегина» наизусть и жил в Михайловском.

Тогдашний хозяин этой вотчины, хлопотливый директор Гейченко зачем-то поставил по всему заповеднику мраморные кладбищенские пластины со стихами. На всякой дорожке или тропинке, даже в совершенно неожиданных местах, торчали белые мраморные обелиски, высотой в полметра. И путника, остановись прохожий, встречало сообщение типа «Я помню чудное мгновение, туда-сюда».

В свой первый вечер я отдал долг коньяку (ещё не зазвенел горбачёвский указ), и отправился в поля на манер спешившегося барина.

Среди ночного тумана я был несколько изумлён. Через некоторое время мне стало казаться, что я на кладбище. А ещё через полчаса я стал думать, что это умножившаяся могила старушки Арины (которая, на самом деле, находится в Петербурге).

Кажется, меня спасла одна структуральная девушка, но тут мои воспоминания вовсе мешаются.


И, чтобы два раза не вставать, ещё давняя история.

Я, как часто это со мной бывает, сидел на чужой даче. Приближался день рождения Пушкина, что в моей стране отмечают с некоторой долей чиновничьего безумства, которое говорит о желании молитвенно разбить лоб об пол.

И вот в разговоре, что жужжал под абажуром, всплыла старая история про русскую литературу. А русская литература довольно долго, как известно, замещала у нас русскую философию, русское обществоведение и уж наверняка — русскую историю.

Один человек тогда на дачной веранде снова рассказал известную байку про Горького и Дантеса. Эту историю рассказывают разные люди, например, покойный Григорий Горин. Горин говорил о странной истории, что поведал как-то Виктор Шкловский на своём семинаре.

Речь шла о путешествии Горького в Европу.

И вот в Париже его представили какому-то господину, оказавшемуся Дантесом. Дантес мирно старился, прежде чем умереть в 1895 году. Горький нагрубил, руку пожимать отказался — Дантес тоже кричал, что защищал свою честь, их разняли. Дошло до дуэли — Горький получил короткий вызов, иль картель. Хоть будущий пролетарский, а тогда только народный писатель почитал дуэли барской забавой, но драться согласился.

Однако тут же получил и второе письмо от Дантеса — где тот писал, что драться по-прежнему готов, но, прочитав сочинения господина Горького, и особенно его стихи, не может поднять руку ещё на одного русского поэта. Примите и проч., остаюсь искренне ваш — Дантес.

Горький плюнул и уехал — правда, бросил после этого писать стихи.

Всё дело в том, что эту историю мне рассказывают примерно раз в год. В ней всё хорошо, но только одно скверно — Дантес умер в 1895. А Горький в те времена приехал в Самару-городок и тихо писал там про старуху Изергиль. Был он тогда, впрочем, не настоящим Горьким, а Иегудиилом Хламидой — так он подписывал свои фельетоны и обзоры в приволжских газетах.

Но текст этот уже упущен, попал в Сеть — и из года в год перепечатывается в провинциальных газетах. Может быть, это придумал сам Шкловский, о котором Евтушенко вспоминал: «Так, на семинаре молодых писателей, где был и я, он долго ловил мысль-невидимку, даже несколько пугая страдальчески искаженным родовыми судорогами лицом, а когда все-таки конвульсивно ухватил искомое, то гордо и яростно швырнул нам, как будто действительно родил его:

— Вот вы, молодые люди, спрашиваете меня о правилах создания шедевров. Шедевры потому и шедевры, что у них нет правил. Томас Карлейль говорил так: «Большой художник, как Самсон, уносит на своих плечах ворота, которыми его хотят запереть».

Я был юноша впечатлительный и запомнил это навсегда…

Лет через тридцать, незадолго до смерти Шкловского, я фотографировал его в Переделкине. Он никогда не отличался ростом, а тут еще осел: тяжелая дубленка на плечах и высокая боярская шапка вдавливали его в землю. Но глаза по-прежнему искрили чем-то неисправимо опоязовским, формалистским, футуристическим. Мы разговорились. Я спросил у него с непозволительной бестактностью:

— Неужели вы прочли все 90 томов Толстого, когда писали его биографию?

Шкловский лукаво улыбнулся:

— За сорок томов ручаюсь…

Я не отставал:

— А в какой книге вы нашли у Томаса Карлейля эту цитату: «Большой художник, как Самсон…»?

— А что там дальше? — неожиданно заинтересовался он.

Я продолжил.

— Ну что же, может, это Карлейль, а может, кто-то другой, а может, я сам, — невозмутимо сказал он».

Однако ж году в 1974 сам Шкловский говорил: «Не верьте Евтушенко. Ему не верит даже его беленькая трехногая собачка…»

Есть совершенно иная история, но на ту же тему.

Довлатов пишет: «Умер Алексей Толстой. Коллеги собрались на похороны. Моя тетка спросила писателя Чумандрина:

— Миша, вы идете на похороны Толстого?

Чумандрин ответил:

— Я так прикинул. Допустим, умер не Толстой, а я, Чумандрин. Явился бы Толстой на мои похороны? Вряд ли. Вот и я не пойду».

А Кобринский добавляет: «Чумандрин погиб в 1940 году на финской войне. Алексей Толстой умер в 1945 году».

Но городские легенды неистребимы, как истории о зелёных человечках. Потому что все прогрессивные люди знают, что человечки до сих пор томятся на секретной базе в Неваде, Есенина убили, а негодяи-переписчики добавили нашим учебникам лишних семь веков.

И хоть ты тряси обывателя как грушу, он, лязгая зубами, тебе скажет: «Да, поехал в Париж, стрелял в этого белогвардейца. Только они не за Пушкина дрались, а за Черубину де Габриак».


Извините, если кого обидел.


06 июня 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Как-то с утра мне жизнь была не мила.

Надо как-то бороться с этим и начать выкладывать Карлсона, что не вошёл в женскую версию книги, и что не вошёл в обе.

Может, это как-то разнообразит моё существование.


И, чтобы два раза не вставать, всё же большинство людей, тех что я вижу, и тех, о существовании кого я могу только предполагать — ужасные идиоты. Причём часто они милые симпатичные люди, что затрудняет опознание. Однако ж, я много лет подряд не устаю предупреждать людей, что видят меня, и тех, кто только подозревает о моём существовании, о том, что я — мизантроп.


Извините, если кого обидел.


07 июня 2012

(обратно)

Сны

Карлсона на самом деле звали как-то иначе. Он родился не в Швеции, а в том месте, где Сава сходится с Дунаем.

И звали его тогда не Карлсон. Впрочем, никто, даже он сам, не помнил, как его звали.

Три года он двигался на север с разными обозами, пока не осел в Швеции. Сначала он ехал с евреями, а известно, что нет существительного мужского рода, чтобы оно не было бы еврейской фамилией. По ночам Карлсон воровал фамилии у своих спутников и примерял их на себя, чтобы утром вернуть всё на свои места.

А потом он ехал вместе с украинским обозом, и мерил по ночам украинские фамилии — ведь известно, что нет существительного женского рода, что не могло бы быть украинской фамилией. Потом он воровал фамилии у венгров и поляков, а кончилось всё тем, что свою последнюю фамилию он выиграл в карты у одного моряка в Штеттине. Эта фамилия ему понравилась, и он решил её оставить. Так Карлсон стал Карлсоном.

В тот год русский генерал Апраксин пришел воевать шведов. Генерал Апраксин привёл свои войска по льду и поставил их напротив шведского берега. Канониры генерала зарядили пушки ледяными ядрами и дали залп по Стокгольму. От этого залпа со всего Вазастана сорвало крыши, и два дня черепица кружилась в воздухе вместе с ледяными осколками ядер.

В этот час Карлсон, только что ставший шведом и капитаном Королевского полка, велел свести к побережью все ветряные мельницы. Их свезли на тросах, подложив под своды деревянных башен вместо колёс огромные бревна. Солдаты, повинуясь указаниям Карлсона, раскрутили мельницы и их крылья погнали снег на армию генерала Апраксина. Буран продолжался полтора месяца — до наступления весны. До того времени, пока скудное шведское солнце не взломало лёд, и солдаты Апраксина не поплыли на льдинах обратно в Санкт-Петербург.

После этого Карлсона прозвали «Плюти-плют», что значит — «Поднимающий ветер».

Карлсон открыл небольшую винокурню, где делали абсолютно восхитительную смородиновую водку, женился на дородной шведке фон Бок и зажил обыкновенной шведской семьёй. Лишь раз в месяц, когда Луна в небе похожа на головку боснийского сыра, ему снилась его родина. Но родина была странной — по улицам ездили невиданные экипажи, и наряды дам были совершенно неприличны.

Однажды он специально обратился к известному алхимику Сведенборгу, что сидел в башне и пугал жителей Стокгольма голубоватым колдовским светом из своего окна.

Алхимик вынул изо рта жабу, которую держал там для прохлады, и сказал:

— Видишь ли, Карлсон. Сны бывают своевременные и несвоевременные. Своевременные сны снятся людям, которые погружены в настоящее, и оттого они видят во сне своих родных и друзей, врагов и своё начальство.

Несвоевременные сны снятся заблудившимся людям, и они видят ночью не настоящее, а прошлое или будущее. Скажи мне, понял ли ты, на каком языке говорили в твоих снах люди?

Карлсон отвечал, что он не понимал, что это за язык, но понимал смысл самой речи.

Он обещал рассказать алхимику Сведенборгу всё, что увидит потом.

После этого Карлсон вернулся домой, выпил полбутылки смородиновой водки, и уронил голову на стол.

Тогда ему снова приснился город на берегу Дуная, красивый как сон. Он бродил по его улицам, пока вдруг не заглянул в окно, в котором увидел комнату, похожую на внутренность шахматной доски.

За столом спал гимназист, положив голову на книги.

Под столом была спрятана бутылка сливовицы.

— Эй, малыш, не рано ли тебе так напиваться, да ещё над грамматикой Кружилича, — с недоумением сказал Карлсон, прочитав название книги.


Ученик гимназии имени святого Михаила в этот час спал и видел необъяснимо прекрасный сон, в котором он шёл по чужому городу, который был засыпан до крыш искрящимся как алмазная пыль, снегом.

Чтобы согреться в этом мёрзлом сне, он зашёл в чей-то дом — там никого не было.

Но в пустой комнате висело зеркало.

И вот в этом зеркале он увидел невысокого толстого человека, что спал, обняв стол и чмокая губами. Было видно, что он с кем-то говорит внутри своего сна.

Гимназист принюхался и услышал запах смородины из стакана — тут, во сне, он был терпкий и резкий, но всё же, несколько сонный.

Он вошёл в зеркало как в дунайскую воду, и потряс спящего за плечо:

— Эй, отец, куда я попал? Или ты уже так напился, что тебя самого нет дома?

Но хозяин только замычал в ответ.

Тогда гимназист сам выпил смородиновой водки из чужой бутылки, засунул её в карман и, выпрыгнув из рамы, в которую было заправлено зеркало, будто рубаха в штаны, отправился восвояси. И сон быстро понёс его в то место, где Сава будет вечно впадать в Дунай.

Но Карлсон перегнулся через раму, и успел цапнуть бутылку, торчавшую из чужого кармана.

Да только он не удержал равновесия и выкатился из сна с початой бутылкой в руке. Так солнечный зайчик выкатывается из зеркала, когда распахивают промытые на Пасху окна.

Карлсон понёс эту бутылку алхимику Сведенборгу, но не утерпел и выпил содержимое по дороге.

Алхимик, впрочем, не обратил на это ровно никакого внимания — он смотрел бутылку на свет, нюхал её и сказал, что дело швах. Карлсон встретился во сне с самим собой.

— А может, это мой нерождённый ещё внук? — спросил Карлсон.

— Может быть, но ты ведь знаешь, что наши дети — это мы сами. Они — наше отражение в зеркале, и оттого нам запрещено жениться на них, ибо нельзя жениться на самом себе. А мы всегда хотим, чтобы наши дети жили лучше нас, а они всегда живут хуже нас, пока у них не появятся свои дети, о которых можно сказать тоже самое. Но тут всё ещё хуже — жизнь твоего малыша будет горька как скисшее вино, и будет она недолга.

Карлсон опечалился.

— Да тебе-то что, Плюти-плют? — сказал алхимик Сведенборг. — Всё равно вы живёте в разное время — как бабочки и гусеницы. Когда есть гусеница, то нет ещё бабочки, а когда появляется их кокона бабочка, то гусеницы её породившей, и след простыл. Ведь ты помнишь, что нынешнее твоё имя переводится как «сын мужчины», а это значит просто «человек». Дело твоего ангела пророчествовать, а не творить; возвещать, а не участвовать.

Но Карлсон пришёл домой и, выпив смородинной водки больше обычного, снова провалился в сон. На этот раз он быстро добрался до знакомого окна и перелез в комнату через подоконник. Гимназист спал, а перед ним лежало прощальное письмо.

Карлсон прочитал его до конца и зацепился за подпись, как цепляется за сухую ветку куста колючий шар перекати-поле. Фамилия была проста, потому что она была мужского рода — а сербы украли у евреев умение превращать существительные в фамилии. Теперь Карлсон вспомнил и свою фамилию, давным-давно утерянную в дороге. Фамилия эта была жёсткая как сталь и короткая как выстрел.

Он осторожно, чтобы не разбудить, погладил своего нерождённого внука, и вынул из ящика письменного стола пистолет.

Пистолет не был похож на те, с которыми имел дело Карлсон. Он был некрасив и чёрен как ночь, на нём не было ни резьбы, ни инкрустации, а ствол вышел короток и безобразен. Впрочем, пули, как обнаружил Карлсон, странным образом были уже внутри.

Карлсон, впрочем, не сомневался, что справится с этим оружием, и сделает всё согласно письму гимназиста. В доме было тихо и сумрачно. Только ангел Джабриил, родной брат его святого патрона, смотрел на его с неба печально, потому что в этих местах все ангелы перепутались, и когда христианские святые напивались терпким виноградным вином, за людьми присматривали еврейские боги, но уходили, когда начиналась суббота, а мусульманские ангелы всегда были внимательны и трезвы.

Карлсон оставил перед спящим мальчиком бутылку своей водки, но потом забрал с собой. «У внука только начинается жизнь и ни к чему ему столько пить», — подумал Карлсон, ощущая круглое тело бутылки под мышкой.

Он неслышно притворил дверь и вышел в город, который уже бурлил, встречая приехавшего эрцгерцога.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


08 июня 2012

(обратно)

Бабочка

Дядюшка Ю проснулся за несколько секунд до звонка. Зачем ему этот дар, это умение проснуться чуть раньше, он никак не мог понять — сердце всё равно бешено колотилось, подготовиться ни к чему было нельзя. Но вот в уши полилась вкрадчивая мелодия телефона.

Его мир уж точно не стал радостнее, когда он понял, о чём просит телефонная трубка.

А только что ему снилась огромная мохнатая бабочка с крыльями мрачного чёрного цвета, которая с любопытством смотрела на него с потолка. Дядюшка Ю с опаской посмотрел на потолок — он был пуст и чист.

Каждое утро он делал неприятное открытие — жены не было рядом. В пространстве сна, пока мохнатая бабочка находилась в поле его зрения, он ощущал рядом тепло женского тела. Жена всегда разбрасывала в стороны руки, и перед рассветом он гладил её равнодушную руку, торчащую из-под одеяла.

Но каждое утро он просыпался один.

И сейчас, как и всегда, он медленно спустил с кровати ноги, увитые взбухшими венами, и стал привыкать к перемене положения тела в пространстве.

Его вызывали на службу только когда дело было серьёзное — а, если вызвали, значит смерть пришла в их маленький курортный городок. А городок как бы не существовал, они был за пределами карты, пределами сознания — Северные территории были за штатом, даже чёрного порошка ему сюда почти не присылали. Как работать по серьёзным делам — было непонятно.

Дядюшка Ю медленно оделся и попрощался с портретом умершей жены на вечно светившейся в углу электронной фотографии.

Через полчаса он уже стоял в гостиничном номере, где, раскинув руки, лежал молодой человек. Фотограф уже ушёл, и у тела стоял только помощник дядюшки Ю.

— Префектура не любит, когда туристы умирают, — сказал помощник печально. — Смерть не очень хорошая реклама нашему туризму.

— Сейчас не тот сезон, когда что-то может помочь нашему туризму, — и дядюшка Ю посмотрел в окно, в которое зимний ветер бросал ошмётки солёной пены. — А до весны все забудут об этом финне.

— Он швед. Швед по фамилии Свантессон.

— Неважно.

Дядюшка Ю начал разглядывать тело. «Интересно, — подумал он, — он сидел в своём номере в костюме. Даже при галстуке… Кто сидит в номере в костюме, особенно с молодой женой? Кто из этих новых европейцев едет в свадебное путешествие зимой и сидит потом в номере в костюме и затянутом как удавка галстуке? Интересно, в этом ли костюме он женился? Дурачок».

— Можно вынимать? — спросил помощник.

— Да вынимайте, чего смотреть.

Тогда молодой полицейский, аккуратно взяв за края гарды длинный тонкий меч, выдернул его из груди покойника.

— Дешёвка, дешёвка для туристов, — брезгливо отметил помощник. — Я думаю, купили тут же, в сувенирной лавке.

— А где жена этого несчастного?

— С женой работает психолог.

Дядюшка Ю посмотрел в соседнюю комнату, но заходить туда не стал.

— Она говорит, что её изнасиловали. То есть какой-то тип влез в окно и убил её мужа. А потом её изнасиловал — она говорит, что это был ниндзя, но без маски, и с виду — европеец.

Дядюшка Ю опять с тоской поглядел в сторону соседней комнаты.

— А завтра она скажет, что приехала из Кореи мстить за честь бабушки. Значит, с ней будем говорить завтра. А следы-то есть?

Оказалось, что следы есть, и в окно действительно кто-то лазил, и анализы взяты, и всё случилось правильным образом за то время, пока дядюшка Ю сидел на кровати, свесив ноги и привыкая к вертикальному положению.

— А отпечатки?

— Есть отпечатки, ищем по базе. Вы будете с кем-нибудь ещё говорить? С ночным портье? Нет?

Но говорить пришлось вовсе не с портье.

Когда дядюшка Ю уже собирался вернуться в постель, на улице перед отелем поймали другого шведа (помощник тут же неуклюже сострил по поводу изобилия шведов и их семейной жизни). Всё было прекрасно — дело завтра будет закрыто, сюжет прост — пьяная ссора из-за женщины, насилие, драка, и вот сувенир уже торчит в груди молодожёна. Швед Людвиг Карлсон, впрочем, уже признался в убийстве. Дядюшка Ю с любопытством смотрел на него — но швед тут же стал объяснять, что убийства никакого не было, а была честная дуэль.

— Из-за женщины. Она хотела отдаться мне, она хотела меня, знаете, есть в ней какой-то изгибчик… Впрочем, вы не поймёте. И я не смог сопротивляться — да и знаете, этот наш малыш был такой мямля…

— Отчего же не пойму? — улыбнулся дядюшка Ю. — Изгибчик. Ну и вы засадили соотечественнику между рёбер сувенирный меч — из-за его невесты. Она, правда, говорит, что вы её изнасиловали.

— Врёт, тварь! Врёт — мы знаем друг друга не первый год. Зачем она врёт, мы же давно с ней…

— Вот так привычка у вас ездить в свадебное путешествие втроём. Это что-то национальное?

— Перестаньте! Я приехал к бабушке!

— У вас тут бабушка?

— Ну, не здесь, она в Ямагату. Преподаёт шведский. Я просто заехал в гости к этим идиотам.

— А зачем залезли в окно?

— Романтика. Я же говорю, что вы не поймёте.

— То есть, вы утверждаете, что не насиловали жену убитого?

— Какое там, вы бы её видели. Она сама кого захочет… Ну, в общем, не насиловал.

Ночь уползала в горы, а край неба над океаном стал светлеть, будто серебряная бабочка осыпала пыльцой с крыльев небо на востоке.

Дело выходило отвратительным, картинка переворачивалась как в детской калейдоскопе пхао-пхао. Ну хорошо, убийца у нас есть, мы не можем понять мотив, и все, как всегда, врут. Все врут — как ему постоянно говорил его друг, доктор-патологоанатом. Правда, потом он прибавлял: «Кроме моих пациентов».

Но тут дядюшке Ю сказали, что из номера ещё кое что пропало — деньги, пара колец. Карлсон даже завизжал, когда ему об этом сказали:

— Я, может, убийца, но не вор!

Картинка в этом калейдоскопе перевернулась ещё раз, когда дядюшка Ю дошёл до ночного портье. Им оказался прыщавый молодой человек, всё время отводивший глаза. Прыщавый сразу не понравился дядюшке Ю, и он, рассеянно выслушав его рассказ, вдруг перехватил руку портье и быстрым движением заломил её за спину юнца. Затем дядюшка Ю залез цепкими пальцами в карман форменного пиджака. На дне кармана покоились два кольца и деньги, свёрнутые в маленький цилиндрик, перехваченный резинкой.

— Ещё раз, — спросил дядюшка Ю бесцветным голосом, — как всё было?

Ночной портье заплакал, и только сейчас дядюшка Ю увидел, как тот молод. «Он не просто молод, он — мальчик. Маленький глупый мальчик, — подумал старик. — Но жизнь этого мальчика сегодня уже переменилась навсегда».

— Моей сестре нужно учиться, — сказал, шмыгнув носом, ночной портье.

— Итак, ещё раз: как всё было.

Мальчик в форменном пиджаке сказал, что он думал, что шведы будут заниматься любовью втроём, как у них принято. Он точно думал — втроём, и так, конечно, у них принято. Он хотел подсмотреть или, если повезёт, записать.

— Записать? Удалось?

— Нет, не удалось.

Итак, муж с женой о чём-то спорили, а потом отворилось окно, и в комнату влетел этот третий, и мальчик понял, что гость возник не вовремя. Третий был лишний, и не просто явился в неурочный час, а раскрыл тайну измены. Молодой муж выхватил сувенирный меч из той корзины с покупками, что ночной портье видел накануне.

Они начали драться, но любовник был ловчее и повалил мужа. И тогда жена подобрала с пола меч и вонзила в своего супруга, пригвоздив к полу как бабочку. «Надо же, какие хорошие делают у нас сувениры», — подумал дядюшка Ю, а портье продолжал:

— А вот после этого тут они действительно начали — прямо рядом с телом, они…

— Достаточно, — оборвал дядюшка Ю, — потом ты поймёшь, маленький глупый мальчик, что это ужасно скучно — то, что было потом. Впрочем, потом ты забрал с туалетного столика кольца, а из кармана убитого деньги.

— Да, пока они были в душе.

— Эти финны оба были в душе?

— Они — шведы, но да — оба. И он, и она.


Портье увели, но ясности в деле не появилось.

Помощник выглядел измотанным, и дядюшка Ю отпустил его. Ему никто не был нужен для дальнейшего. Дядюшка Ю поставил рядом с трупом на ковёр две курительницы и вынул из кармана пакетик с чёрным порошком. Порошок, попав на пламя, превратился в горький и едкий дым.

И из этого дыма выступил бледный, полупрозрачный молодой швед. Он стоял посреди комнаты, затравленно озираясь.

Дядюшка Ю заговорил с ним по-английски, тщательно подбирая слова, но призрак всё равно не сразу понял, что от него хотят.

— Нет, — сказал он внезапно посиневшими губами, — я сам. Никто меня не убивал. Я застал их обоих, они были как безумные, кажется, они приняли что-то, какие-то вещества — Карлсон всё изображал, как он может летать по комнате, а потом они повалились вместе и стали… Ну, я думаю, они вообще не понимали, что делают, и это было самое обидное. Я стоял над ними, и они не обращали на меня никакого внимания. И тогда я достал этот фальшивый меч и ударил себя в грудь. А они всё пыхтели и не заметили ничего. Понимаете — я лежал рядом, а они ничего не замечали. Карлсон сколько хочет, может думать, что убил меня, но правда в том, что это сделал я сам.

«Всё путается, как детали сна перед пробуждением», — подумал дядюшка Ю и медленно убрал курительницы.

Он посмотрел в окно. Солнце уже взошло, а океан был спокоен, будто в него налили масло.

Изредка по этой плоскости пробегала рябь, будто кто-то надвигал один лист рисовой бумаги на другой. Он никогда не смотрел на океан в этот час под этим углом, может, в этом была причина, но нет, нет. Что-то было странное в движении воды, это был даже не след на воде, а стык двух изображений. Так менялась бабочка в его снах, перед тем как зазвонит ночной телефон.

Теперь дядюшка Ю догадывался, почему это так происходит — это накладываются друг на друга два сна таинственного существа, так похожего на гигантскую мохнатую бабочку, дробятся и скоро исчезнут, потому что память о снах в голове другого существа, как и сами сны бабочки, хрупки и непрочны.

И вот сейчас мир дёрнется и пропадёт всё — и номер в свадебных сердечках, и это тело у его ног, и весь его мир.

Вопрос был только в том, успеет ли он прежде добраться домой и уснуть.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


09 июня 2012

(обратно)

Зияние

Папа писал роман.

Папа писал роман.

Он писал про Чернобыльскую зону, про одного шведа, который жил там как одинокий охотник на разных монстров, и были в этом романе прочие страсти. Платили за это мало, и роман его то и дело останавливался, как паровоз без угля.

Малыш иногда слышал, как родители ночью ругаются на кухне, и был от этого печальный, как увядший на подоконнике цветок.

Поэтому он очень обрадовался, когда узнал, что папа нашёл новую работу. Причём вся семья должна была ехать с ним — и всё оттого, что папа нанялся караулить один отель в Лапландии во время мёртвого сезона.

Они приехали в это заброшенное место, и Малышу сразу стало не по себе. Пока в отеле жил один человек — старый садовник дядюшка Юлиус — главной его обязанностью было ухаживать за огромными кустами Зелёного Лабиринта.

Но теперь дядюшка Юлиус уезжал, и никаких обязанностей у него больше не было.

Он неодобрительно глядел на новых постояльцев, оказавшихся сторожами. Впрочем, к Малышу он отнёсся приветливо.

— А что собирается делать твой папа?

— Мой папа будет тут следить за всем. Ну и за Лабиринтом тоже, но вообще-то он хочет написать роман. Он говорит, что писатель Хемингуэй написал в отеле роман. Нет, кажется он написал в отеле много романов… Или — нет, он написал много хороших романов во множестве отелей.

— Тут тонкость, — сказал дядюшка Юлиус. — Хороший роман можно написать только в обстреливаемом отеле.

— Ты, дядюшка Юлиус, вполне можешь немного пострелять, — ответил Малыш. — У тебя же есть ружьё. Спрячься в свои кусты и пальни по окнам. Я уверен, что папе это понравится.

Но дядюшка Юлиус отчего-то отказался и уехал в город, пообещав, что у них и без этого будет достаточно приключений.

И точно — прямо на следующий день мама застала папу целующимся в ванной с какой-то голой женщиной.

Напрасно папа кричал, что это настоящее привидение — мама гоняла его по всем этажам отеля шваброй. Это было жутко смешно, но папе эта игра отчего-то не понравилась. Малыш очень хотел посмотреть на голую женщину, которую родители называли фрекен Бок, но эта женщина провалилась как сквозь землю.

«К тому же она наверняка успела одеться», — утешал себя Малыш.

Но без фрекен Бок мир уже был для него неполон. В какой-то книге он читал, что это называется «Зияние».

А пока папа очень обиделся на всех и, вместо того, чтобы писать дальше свой роман, напился.

Малыш пришёл к нему в бар и обнаружил, что папа пьёт не один, а с толстеньким человечком в лётном шлеме, что называл себя Карлсоном.

— Это мой воображаемый друг, — спокойно сказал папа.

Но Малыш и не думал волноваться: у него самого этих воображаемых друзей была полная кошёлка.

Карлсон ему понравился, и они втроём чуть не устроили в баре пожар, пробуя поджигать разные напитки.

Папа пил несколько дней, и в это время Малыш повсюду видел Карлсона. Он уже не сидел рядом с папой, а познакомился с мамой Малыша и прогуливался с ней под ручку возле Зелёного Лабиринта.

В это время откуда-то появилась очень красивая интересная девушка и представилась Малышу как фрекен Бок. Она была действительно одета — в короткое чёрное платьице и белые чулочки, но Малышу уже было всё равно. Им никто не занимался, и он с радостью стал играть с фрекен Бок в «Найди шарик» и «Птичка и яблоки».

Иногда Малыш видел, как совершенно очумелый папа бегает по коридорам с топором. Малыш думал, что папа, наверное, пишет русский роман. А в русском романе всегда есть топоры и всяческая суета.

Так дни тянулись за днями, и Малыш очень удивился, когда в отеле зазвонил телефон.

Это был дядюшка Юлиус.

Он выслушал Малыша и завистливо спросил, как часто он выигрывает в «Найди шарик». Малыш сказал, что практически всегда, и трубка обиженно замолчала.

Потом дядюшка Юлиус заговорил, а заговорив, сбавил на полтона голос и сообщил Малышу, чтобы он был осторожен.

— Жизнь коротка, а ты так беспечен, сказал он. — Берегись.

— А чего надо беречься? — переспросил Малыш изумлённо.

— Берегись внутренних друзей. Ну и Зелёного Лабиринта, конечно. А то будет тебе Зияние.

Но уберечься не получилось — потому что сразу после этого папа заблудился в этом самом Лабиринте и орал так жалобно, что Малыш пошёл его спасать. Он полчаса бродил среди кустов, пока не вышел на странную поляну, посреди которой прыгали его отец и Карлсон. Они дрались на коротких суковатых палках, и видно было, что Карлсон побеждает.

Вдруг поляну озарила фиолетовая молния, и, ломая сучья, Малыш вместе с папой вылетели из Зелёного Лабиринта. Наверное, это и случилось — «Зияние».

Малыш очнулся от того, что мама пыталась запихнуть его в машину. Там уже сидел мертвецки пьяный папа. Малыш подумал, что для папы это стало давно обычным делом, но вот в маме что-то настораживало. И верно! Он вдруг понял, что у мамы здоровенный синяк под глазом.

Мама вела машину посреди Лапландской равнины, и бормотала себе под нос:

— Вот они, ваши сказки, вот они, ваши сказочники…

А Малыш, расплющив нос о стекло, смотрел в темнеющий вечерний пейзаж.

Он думал о том, как было бы хорошо, если бы фрекен Бок жила бы с ними. Мама ведь не вечно будет злиться — это ведь пустяки, дело-то житейское.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


10 июня 2012

(обратно)

Ненила

I
Тронный зал был сумрачен и величествен. Там стояла прохлада — всё оттого, что сложен зал был из огромных стволов, которые сплавляли по рекам с далёкого Севера, а потом доставляли по Днепру.

Только боги вдоль стен были резаны из местного даждь-дерева. Здесь они стояли почти такие же, что и в общем капище, но предназначены были для правильного, то есть не общего со смердами разговора. Князь говорил со своими богами, а смерды говорили с простыми деревяшками на берегу реки.

В народном капище «священное» дерево силы не имело, хотя тамошний Велесов кумир со своей книгой в руках и помогал урожаю, мать-земля Мокошь даровала плодородие и успех в женской работе, но всё это было только совпадением.

Здесь, в прохладе дворца, были настоящий Велес и настоящая Мокошь, тут блестел в полумраке медным кругом солнечный бог Ярило и краснела охра на столбе, изображавшем бога огня Семаргла.

И у самого трона стоял столб с грозными чертами могучего Перуна, княжьего бога. Бог силы и войны, с колчаном в левой руке, а луком в правой, с молотом у ног, казалось, советовал что-то князю.

Князь сидел под ним на резном троне, зная, что мало отличается от смердов, и настоящий Перун стоит вовсе не здесь. Князь сидел под образом его замещающим, но эту тайну знали немногие.

И вот сидел на резном троне великий властелин, киевский князь и слушал рабов своих.

И рабы его, в каких шелках ни ходили, и каким золотом ни звенели их одежды, боялись его пуще лютой смерти. Они приходили быстро, говорили тихо и старались уйти скоро.

Вот и сейчас верховный волхв Бородун шёл от князя. Он перевёл дух — казалось, всё прошло гладко, и неприятности миновали. Но вдруг он встретил в зале молодого воина Крутобока.

Крутобок был встревожен, и они пошли рядом. Грохот сапог водителя княжеской дружины, обшитых бляхами, присоединился к мягкому шелесту кожаной обуви волхва. Крутобок нёс князю тревожную весть: царь древлян со своими воинами вновь перешел границу киевских владений. Гонец прохрипел это перед смертью, марая кровью те самые сапоги с бляхами.

Теперь Крутобок торопился к князю за разрешением на войну. За правом на кровь, за правом вывести дружину из славного города Киева, что центр мира навсегда, и другому центру не бысти.

Не может быть Киев осаждён, неведома ему осада, и позор её не мог допустить Крутобок.

Бородун выслушал воина и поспешил в истинный храм Перуна — спросить бога, что привык отвечать силой на силу, что покровительствовал военным походам и государственным делам. Бородун шёл к нему с вопросом, кому выпадет честь возглавить поход руссов. Крутобок, вернувшись от князя, томился в ближних залах, ожидая решения.

Он с детства мечтал о славе и знал, что это его главный день.

Но вот вернулся и Бородун. Слова его были мёдом для ушей воина. Избранник должен быть молод, не дело князя воевать самому, лучший из слуг пойдёт на древлян. Бородун вошёл в княжью залу совета, а Крутобок уставился в узкую бойницу окна, огладил себя одесную и ошую. Киев лежал перед ним, прекрасный огромный город, утопающий в зелени, великий и знаменитый город, о котором Геродот писал как о новых Афинах.

До боли в пальцах обхватил Крутобок рукоять меча. Если выберет Перун его, значит, слава падёт к нему на плечи мягким царьградским шёлком, победа, в которой он не сомневался, будет сладкой, как южные сладости, что привозят купцы из восточных стран. Он уже представил, как сам князь выйдет встречать его из похода и, как водится, спросит, что ему хочется в награду. И вот тогда, вместо серебряных гривен и золота, вместо коней и рабов, он попросит главное сокровище княжьего дворца — юную Ненилу, рабыню Волооки, дочери князя.

За этими мыслями и застала его Волоока. Она внимательно смотрела на него из-за деревянного столпа, а уж за ней, теребя свою расшитую ендову, стояла сама Ненила. Девушки уже знали о нашествии, потому что чёрная весть всегда летит быстрее вести белой. Но не только для простого народа древляне казались не самой страшной угрозой. На женской половине тоже говорили о них, но больше обсуждали не врага, а красоту дружинников князя.

Киевляне всегда били древлян, с этим никто не спорил.

Но Волоока щадила свою служанку — ведь и сама Ненила была не просто рабыней, а рабыней из древлянского племени. Волоока снисходительно поглядела на свою наперсницу, но потом перевела взгляд на Крутобока. Она сама не понимала, насколько ранил её сердце красавец Крутобок, и вспыхнула, когда он обернулся. Забились, затрепетали девичьи перси, передёрнулись ланиты. Ответил ей Крутобок светозарной улыбкой, но вдруг Волоока проследила его взгляд.

Страшное открытие пронзило её: Крутобок смотрел на Ненилу, выглядывавшую из-за спины княжеской дочери. Рабыня! Девушка лесов, где грязные волосатые племена поклоняются пням и болотным жабам! Выросшая среди мрачных обитателей берегов Припяти-реки и чудовищ окрестных лесов! Вот каков выбор Крутобока!

И румянец смущения сменился у неё на лице краской гнева.

Но поздно было молвить: в зал вошёл князь вместе с главными людьми города. Новый гонец, ещё в пыльном кафтане с вышитым враном на спине — знаком княжей почты, пал под ноги князя. Пал он, как созревшее яблоко падает на мягкую землю осеннего сада.

Слова гонца были хриплы и тревожны: древляне оказались сильнее, чем о них думали. Их конница мгновенно смела пограничную стражу, и чужаки совсем рядом. Враг у ворот! Царь древлян Медвежат идёт со своими мохнатыми воинами по Руси. Теперь он грозит Подолу, да уж и грозит самому Киеву!

Придворные вдохнули разом, и, казалось, в зале стало меньше воздуха.

Но голос князя был твёрд и страшен, в нём была крепость перуновой силы. Слова князя были тяжелы, как камни днепровских порогов, в них была смерть врага и величие битвы. И Крутобок очнулся только тогда, когда князь сделал призывный жест — о, да! Князь звал его. Перун снизошёл на скромного русса. Старшие дружинники обступили своего начальника, радость и уверенность в победе наполнили всех…

Впрочем нет — несчастная Ненила отступила в тень. Она вспомнила всё: и то, как баюкала её в детстве мать, и восходы на тихом лесном озере, и то, чего не знал никто во дворце. А страшная тайна Ненилы не была ведома никому — ни тому дружиннику, который, перекинув её через седло, увёз из края родных осин, ни хозяйке Волооке, ни её подругам.

А скрывала Ненила то, что была дочерью самого князя древлян Медвежата. И никакой радости не было для неё ни в победе Крутобока — ведь он не пощадит отца, ни в победе Медвежата — ведь тогда погибнет Крутобок. А страсть Крутобока не была для неё секретом, ведь девичье сердце ответило взаимностью храброму киевлянину.

Кому молиться теперь — лесному богу Шишиге за победу отца? Принести белого петуха киевской богине Ладе, что ведает любовью и сочетанием тел и сердец? Или же просто плакать у окна своей светёлки?

Не было ей ответа, и стояла она среди гула и радостного крика — словно в мёртвой тишине.

В мёртвой, мёртвой тишине.

II
Крутобок пришёл к капищу Перуна, чтобы совершить требуемые жертвы.

Пахло кислым и горьким дымом от чадящих жертвенников, сквозь отверстие в потолке таинственного храма струился мягкий свет, и пыль танцевала в этом луче загадочный танец.

Крутобок пал перед жертвенником, и жрецы покрыли его, как предназначенного к закланию агнца, белым покрывалом.

Сам Бородун вручил ему меч, которым добывали себе славу и богатство предки нескольких поколений руссов. Меч помнил всех людей, которых он убил, помнил каждой щербиной и каждой вмятиной на лезвии — это был настоящий княжий меч. Этот меч напился крови вдосталь, и она проникла в его железное тело, как часть состава, намешанная великим кузнецом Сварогом.

Волхвы начали магический танец вокруг Крутобока, который вдруг подумал не о предстоящей сече, а о милом лице рабыни.

Поутру дружина вышла из Киева на скорый бой. Всадники качались в сёдлах и пели протяжную боевую песню.

Прошёл день, а ночью Ненила танцевала — но вовсе не так, как танцевали вокруг Крутобока волхвы. Девушки-рабыни шли хороводом вокруг княжеской дочери, что готовилась к ещё не состоявшейся победе. Она верила в военный успех, потому что считала, что боги города сильнее богов леса. У Волооки не было и мысли, что Крутобок может погибнуть в битве, он вернётся, её Крутобок, и их соединение неминуемо. Она давно жертвовала Ладе — и из крови белых петухов, которых в её присутствии зарезали волхвы, можно было составить целое озеро.

Иногда Волоока выхватывала печальное лицо Ненилы из лиц, что двигались в хороводе вокруг неё, и каждый раз княжья дочь решала, что ей привиделась страсть в глазах её рабыни. И каждый раз она возвращалась к этой мысли. Это было невозможно… Но вдруг это именно так?

И вот, оставшись с Ненилой наедине, она сказала ей о смерти Крутобока в бою, будто бы принёс об этом весть гонец на взмыленной лошади. Вскрикнула Ненила, закрылись древлянские глаза-озёра, и рухнула она киевским снопом под ноги Волооке.

Брызнула Волоока в лицо свой рабыне водой из плошки под светецом и призналась в шутке.

Та молча рыдала, а Волоока замахнулась на неё…

И начала Ненила шептать прокушенными в горе губами свою тайну. Задрожало от этой тайны пламя лучины в крестеце, пошла рябью вода в чашах…

Одна княжья дочь стояла перед другой, но всё же не сказала Ненила главного слова, не дали ей этого лесные боги её родины.

Надо было вытерпеть и побои, что там. Однако сдержалась Волоока — не дело ей бить рабыню. Они не равны, и княжья дочь не опустится до того, чтобы ударить простолюдинку.

Волоока тучей нависла над девушкой, и били из этой тучи молнии гнева: Крутобока нужно забыть, выкорчевать из сердца и глаз, иначе Ненилу принесут в жертву Чернобогу, полетит её душа с какой-нибудь вестью в царство мёртвых.

А на третий день встретил народ Крутобока, вернувшегося с добычей. Вся огромная площадь перед княжеским дворцом была запружена народом. На ступенях крыльца стоял князь с Волоокой. Вокруг толпились волхвы, свита и стража. Поодаль стояли служки, среди которых пряталась Ненила.

Торжество началось шествием войска, зашлись в магическом ритуале танцовщицы, а на их персях уже звенели ожерелья, снятые с древлянских жён.

И вот ступил на нижнюю ступеньку княжьего крыльца Крутобок, ступил, попирая рассыпанные повсюду рабами цветы. Славу поёт герою Киев, и сам князь делает шаг ему навстречу. А Волоока надевает на голову воина венок из магических ромашек, цветов терпкого запаха, что сочетают жёлтый цвет яриловой силы и белый цвет страсти Лады. Волоока ищет глазами Ненилу — такова женская месть во все времена. Ищет княжья дочь свою соперницу и находит: глаза Ненилы залиты слезами. Слёзы струятся по щекам Ненилы, длинная белая рубашка уже намокла от этих слёз.

Уж оглядывается на её стан, облепленный мокрой рубахой, какой-то стражник, но ей всё едино. Не видит от слёз она триумфа своего любимого, а слёзы те — оттого, что видит Ненила другое: своего отца, бредущего в колонне пленных. Нет на пленённом Медвежате княжьих знаков — ни магической звезды на рукаве, ни рун у ворота рубахи.

Лишь древний оберег, медвежий зуб, болтается на шее.

Сразу видно, скрыл он своё звание от победителей. Бросилась было Ненила к отцу, но показал он глазами, чтобы не выдавала она его.

И вот прозвучали те слова, которых ждал Крутобок: спросил князь о награде.

И услышал Крутобок в общем шуме тонкий голос, голос его любимой, голос, полный страдания и муки. Просил этот голос пощады пленным.

И вслед за этим голосом выдохнул Крутобок прямо в княжье лицо:

— Милости моим пленным!

— Милости! — отозвался сердобольный киевский народ, пощады прося для былых врагов.

Вождь древлян убит, и теперь опасность миновала, что ж не помиловать пленных?

— Милости, — рыдает Ненила.

— Милости, князь! — вопят сами древляне, рушась в пыль перед князем.

Но вперёд выступил старый волхв Бородун:

— Нет пощады людям леса, не имеющим страха пред богами высокого и холмистого берега Днепра, на котором стоит Киев. Не должно быть им милости!

— Что скажешь, Крутобок? — говорит князь.

И Крутобок вновь смотрит в толпу рабов.

— Милости! — смело повторяет Крутобок, заложив руку за расшитый золотой тесьмой охлупень главного дружинника.

— Милости! — шепчет тысячный голос народа.

Старый волхв склонился в поклоне, но понятно, что ни он, ни Перун не простят Крутобоку этого выбора.

С древлян снимают путы и гонят прочь.

А князь бросает в толпу новую весть: он отдает свою дочь освободителю Киева.

— Слава Крутобоку! — кричит народ, и Киев рукоплещет воину.

III
Ночью, тихой ночью пришла Ненила на обрывистый берег Днепра. Ах, как была тиха эта ночь, лишь луна освещала поверхность воды, плакучие ивы и капище Перуна на высоком уступе.

Меж тем среди камней причалила к берегу огромная долблёная лодка. Несмотря на то, что из цельного бревна сделал её княжий лодочник Коваль, это была самая лёгкая лодка в мире.

Но не ради забавы приплыли в ней люди — сурово были надвинуты на брови ирмосы и кондаки, лица скрыты бармами, а в руках у кормчего поблёскивает Постник — знак высшей жреческой власти.

Перед тайным ритуалом, таясь от стороннего взгляда, выходят из челна верховный волхв Бородун, Волоока и несколько стражников ближнего круга. Медленно поднимаются они по тропинке в храм, чтобы получить согласие у главного бога киевской земли на брак Волооки.

Скрывшись за утесом, Ненила испуганно глядит им вслед. Не затем, чтобы сопровождать свою госпожу, она кралась по берегу, поросшему плакучими ивами и земляными орехами — вовсе нет. Она ждёт здесь Крутобока — вечером прибежал к ней мальчик, сунул в руку обрывок бересты с короткими словами, начертанными Крутобоком.

Зачем он вызвал её сюда? Ведь это их последнее свидание, а завтра Днепр будет ей могилой. Бросится она с высокого холма в чёрную воду, навсегда простится и с солнцем, что тут зовут Ярилой, а на её родине — Золотуном. С тоской вспомнила она родной край — лучезарное небо, прозрачный воздух, наполненный запахом соснового леса и кристальные ручьи посреди чащи. Нет, не суждено ей, рабыне, возвратиться в родные долины и рощи!

Наконец, хрустнул под чьей-то ногой прибрежный песок. Между зарослей ивняка-долгунца скользит чья-то тень.

«Крутобок?», — тихо шепнула Ненила, не веря себе.

Но нет, это был отец её, несчастный князь Медвежат. Он вернулся за дочерью, потому что понял всё, дрогнуло отцовское сердце, понял он и страдание Ненилы, простил и любовь её к врагу.

Узнал он и то, что хочет она отдаться Крутобоку, а потом утопить горе в Днепре.

Поэтому снова прошёл он сквозь заставы киевлян за дочерью, чтобы спасти её от измены родным богам.

Печально посмотрела Ненила на отца, и он с ужасом увидел, что она готова отдать жизнь за сладостные секунды с Крутобоком.

Напрасно отец умолял её, напрасно напоминал ей про гнев шишиг и леших, напрасно напоминал о долге древлянки. Ненила слушала его с ужасом — оказалось, что отец пришёл не один, с ним в город прокрался отряд проверенных бойцов. Они пришли мстить, а вовсе не только для того, чтобы забрать Ненилу. И для этого Медвежат просил дочь склонить Крутобока к измене.

Ненила не могла вымолвить ни слова — слёзы опять душили её. Попало зёрнышко меж жерновов — и некуда ему податься.

И в этот момент они увидели на склоне Крутобока, который, не подозревая ничего, спешил на последнее свидание. Медвежат спрятался за куст, а киевский воин обнял Ненилу.

Оказалось, что он снова отправляется в поход, чтобы добить врага в его логове — князь древлян убит, и они сейчас слабы как никогда. Влюблённый воин пообещал ей, что, когда вернётся, женится не на княжеской дочери, а на её рабыне.

И тут Ненила раскрыла перед ним свою тайну. То, что она не сказала Волооке, она открыла своему возлюбленному. Ненила позвала его с собой — они убегут в страну древлян и будут счастливы вдвоём. И если боги — неважно какие, судили Крутобоку быть мужем княжеской дочери, то пусть его женой будет она, Ненила.

Крутобок не смог сдержать вскрика: нет, ему тяжело и подумать об измене своим богам, князю и отечеству. Ведь завтра он снова должен вести дружину на Припять…

И тут же, только произнеся всё это, Крутобок увидел в тени фигуру человека — ещё мгновение, и тень скользнула в сторону. Медвежат, треща кустами, бросился бежать. Но не только этот треск раздался на берегу Днепра.

— Изменник! — закричал с вершины утёса старый волхв Бородун, подслушавший весь разговор.

— Изменник! — вторила ему Волоока.

— Изменник! — сжав зубы, процедили бывшие боевые товарищи воина.

Бросились они на своего начальника и скрутили его сыромятными ремнями.

IV
Плакала поутру в своей комнате Волоока, плакала и вечером. Жизнь пошла криво, будто сани со сломанным полозом.

И как вышла она в большой зал-мшенник, так увидела приведённого к отцу Крутобока. Ненадолго он задержался перед княжескими дверями, и за это время Волоока пообещала ему прощение, если он вытравит из своей души образ преступной древлянки.

Но Крутобок только смотрел в сторону, и Волоока поняла, что безразлична этому предателю.

Несмотря на это она прижалась ухом к маленькому окошку, в зал совета.

— Смерть ему! — услышала она голос Бородуна.

— Смерть ему! — услышала она голоса других волхвов.

— Смерть ему! — услышала она усталый голос отца.

Страшная смерть ждала предателя, и повели его на ночь глядя к прибрежному холму. Там Крутобока должны были живым замуровать в ласточкиной норе.

Но Крутобок был готов к той смерти — ведь гибель лучше бесчестия. Он мрачно слушал, как каменщики задвигают вход в пещеру известковыми плитами. Ему предстояла смерть в темноте и одиночестве.

Но вдруг он услышал стон у дальней стены каменного мешка.

Это была Ненила.

Она вернулась в Киев и решила разделить участь своего возлюбленного. Крутобок укрыл Ненилу своей посконью, отороченной мехом, но девушка всё равно дрожала в его руках. Не дрожь холода это была, а смертная дрожь. Обнимая Ненилу, Крутобок понял, что она ранена, истекает сукровицей, и вряд ли их счастье будет длиться долго.

Но в тот же момент влюблённые поняли, что в этом и заключено мотовило счастья.

В этот момент над Днепром, уже миновав его середину, пролетала, медленно маша крыльями, печальная Птица-Карлсон.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


10 июня 2012

(обратно)

Криптуха

Она вызвала такси, но никакого такси не было. Волки их съели, чтоб пусто им было, искривились их дороги, и время их подачи смыло в Лету вместе с их шашечками. Наталья Александровна стояла у казённого автомобиля, а водитель только разводил руками.

Глупости с ней случались редко, но сегодня она выбрала норму на год вперед. Она пролила кофе на ковер рядом со своим столом, и черная клякса напоминала ей о психоаналитике, с которым у нее третий месяц длился бесперспективный роман.

На совещании сосед поведал, что в Колумбии ослица родила от черного жеребца неведомое существо, и это — предвестник беды. Мир на краю, и теперь нас ждут сокращения, а с налоговой не сумели договориться.

Ей дела не было до ослицы, а в сокращениях она не сомневалась как в восходе солнца.

К тому же, когда солнце встало сегодня, у Натальи Александровны уже случилось одно открытие.

Её машину увез в ночи эвакуатор, будто цыган подмигивая желтым глазом. Соседи рассказали ей два раза — позвонив в дверь, и в лифте. Третьей рассказала про эвакуатор консьержка, с восторгом очевидца взмахивая руками.

А теперь выяснилось, что именно ей нужно встречать шведского мебельщика в аэропорту.

Самолёт со шведом, по всей видимости, уже катился по бетону полосы, а Наталья Александровна всё стояла на обочине.

Швед отстёгивал ремни, и, наверное, сейчас хлопал экипажу. Дурацкая привычка, да, — она так всегда думала.

И вспомнив все это, Наталья Александровна протянула руку.

Сразу же, прямо из городского тумана, возникла помятая машина.

Она знала, что вот скажи сейчас про аэропорт, так счёт пойдет на такие величины, по сравнению с которыми внешний долг страны — пустяк.

Но тут все ехали в аэропорт, и выбирать не приходилось.

Наталья Александровна сразу назвала сумму и подумала: «Сейчас он спросит: “А дорогу покажешь?”». Но человек с мятым лицом ничего не спросил. Он был необъяснимо ускользающей, но, очевидно, юго-восточной нации.

Всю дорогу, она пыталась припомнить, как их зовут в народе. Психоаналитический друг, даже лежа с ней в постели непрерывно что-то рассказывал. Он служил в армии на востоке, а, вернее, на юго-востоке и все время рассказывал анекдоты про местный народ. Как же он их называл? Как называл он этих высушенных солнцем людей? Абрек? Темрюк? Тенгиз? Темляк? Тебриз? Точно — урюк. Урюками их зовут.

Водитель слушал радио, которое хрипело и улюлюкало. Какой-то радиожитель говорил о гибели мира из-за того, что в Латинской Америке волчица родила котят… Или ослица… Нет, кто-то родился от мула, и это знак беды. Всё равно, эти мулы с ослицами давно мешались в голове Натальи Александровны.

Водитель морщился, но кивал невидимому диктору.

— Ах, как так можно? Страна запродана Антихристу. Отдана Русь Сатане, — молвил вдруг обреченно.

И ударил ладонью по пластиковому плетению руля.

Но потом, дернувшись, посмотрел в её сторону:

— Не еврейской национальности будете?

В ответ на её протяжный стон юго-восточный человек понимающе кивнул:

— Вот и я тоже не еврейской. А вот прежний Спаситель был еврей. Евреи всегда были пассионарны, а теперь… Евреи потеряли, русские потеряли… Прежний век кончился, а в новом веке пассионарности у них нет. Вы знаете, что такое «криптуха»? Или нет, вы в Третьяковской галерее были?

Наталья Александровна не ответила, но ответа и не требовалось.

— Ну, естественно, были. Помните «Троицу» Рублёва? Ну естественно, помните. А знаете ли вы об её смысле? Вряд ли. Ведь эта икона несёт нам особую информацию, знание о тайне. Между ангелами стоит чаша Святого Грааля. На Руси она иногда ещё называется Неупиваемая Чаша. Рублёв указывал нам на значение этой чаши, и недаром жертвенная чаша у него снабжена изображением животного — иногда кажется, что это телец, но на самом деле — это осёл. Самое трудолюбивое животное, верьте мне, я служил на юго-востоке, в песках и пустынях служил я, защищая правду, сам того ещё не зная, что мне предначертано, и видел красоту этих ослов, которая, не будучи направлена на блуд, а направлена на движение, спасёт мир.

Наталье Александровне захотелось сказать, что… Но она одернула себя. Она вспомнила старый анекдот о сумасшедшем, что утверждал, будто его облучают инопланетяне. Когда его забрали в надлежащее место, то стали обходить соседей, и оказалось, что в комнате сверху двенадцать микроволновок с открытыми дверцами смотрят вниз. Так соседи с другого этажа боролись с пришельцем.

— Руководствуясь подсказкой Рублёва можно найти многое. В детстве я не понимал, зачем мама меня туда так часто водит. «Видишь, Малыш (Она звала меня просто «Малыш»), — говорила она мне, — смотри и запоминай. Нашему бы папе такую Неупиваемую Чашу. Я тогда не понимал ничего, но спустя тридцать лет понял. Женское начало её пирамиды уже было сориентировано правильным образом. Она всё предчувствовала и знала — кто я. Поэтому теперь я каждый день перед закрытием приходил в Третьяковскую галерею и глядел на ангелов. Потом я понял, что подсказка заключена в дереве и доме на заднем плане — тогда я нашёл это здание с балкончиком. Об этом доме знали немногие посвящённые, Булгаков, к примеру, поместил туда свою героиню. Но не о том я, не о том. Там на стене была подсказка — шары. Шары ведь, это всё равно что яйца, а яйца всё равно что ядра. Главные ядра страны — это ядра у Царь-пушки. Знаете, почему из неё не стреляли? Потому что не ядра лежат рядом с ней, а хранилище знания. Иначе говоря, дьяк Крякутный называл их «криптуха». Впрочем, криптухами являются не все ядра, а только одно из нижних. Знали бы вы, каких усилий мне стоило поменять их местами! Зато теперь я знаю всё — опасность миру приходила из-под земли, по воде, а крайний час связан с опасностью, идущей с неба. Зло не приплывёт, а прилетит, но самое сложное — распознать его. Должен придти Антихрист, но должен придти и Спаситель, как сказано было: ащех Антихрист летех, Спаситель же встанет на пути яго.

— Что?

— Я говорю о том, что вы должны мне помочь. Представьте — случайное знакомство, что изменит вашу судьбу и спасёт мир. Прислушайтесь к сердцу, зорко лишь сердце, помогите мне узнать врага.

В голосе его едва слышно скрежетнуло, словно встали на место шестеренки.

Затем водитель рассказал, что знает под Владимиром одну церковь, где на закате солнечный луч указывает направление, откуда идет угроза сущему. Оттуда и прилетит Антихрист.

— Что, и мировой заговор есть? — спросила она.

— Ну, есть. Конечно, есть. Но мы в силах его остановить. Вы в курсе, то у Христа были дети?

— Да, я тоже смотрела этот фильм.

Однако юго-восточный человек пропустил это мимо своих ушей.

— Я вызван из небытия, чтобы встать на пути Антихриста. Итак, поможете мне распознать его?

Наталья Александровна только подернула плечиком.

Здрасстье, приехали.

Но в этот момент они действительно приехали.


Она встретила шведа.

Оказалось, что заморский гость ждал совсем недолго — его задержала очередь на паспортном контроле и скандал таможенников с каким-то китайцем, что провозил сотню фальшивых планшетников.

В общем, швед оказался толстым и добродушным специалистом по деревянным технологиям, начальником производства деревянных человечков для нужд одной мебельной компании.

— Карлсон, — представился швед. — Впрочем, в нашей доброй Швеции иметь фамилию «Карлсон» — всё равно как не иметь никакой.

И он зачем-то сразу начал ей рассказывать про шведскую методику обработки шведских перекладин в шведских стенках.

Она достала телефон, чтобы уточнить, где ожидает их сменная машина, но с омерзением увидела, что аккумулятор разряжен. А, к ужасу Натальи Александровны, вывалившись из карусели медленно двигающихся автомобилей, рядом с ней опять притормозил всё тот же высушенный чужим солнцем человек.

Радио опять хрипело и улюлюкало, и известный ведущий по-прежнему предрекал мор и глад.

— Вижу, вы успели. Садитесь, я же говорю: потом сочтёмся.

К удивлению Натальи Александровны швед развеселился и полез в машину.

Они ехали сквозь туман, и швед рассказывал про поточную линию и выгоду социалистического уклада. Шведская модель мешалась со шведской стенкой. Радио опять говорило про ослов и козлов.

Водитель, меж тем, бормотал что-то про летящего Антихриста.

Швед иногда прислушивался к нему и одобрительно кивал, будто понимал так же много в опасностях для сущего.

Вдруг он постучал водителя по плечу. Толстый швед скорчил ему рожу и завертел руками, намекая, что до города он может и недотерпеть.

Человек с сушёным и мятым лицом сразу всё понял и притормозил в тумане. Где-то совсем рядом, невидимые, шли потоком автомобили. Видимыми они становились на секунду-другую, проносясь мимо.

Швед вышел, и, обходя машину, поманил водителя, тыча куда-то пониже капота.

«Показывает на вмятину, что ли?», — подумала Наталья Александровна.

Но только надоедливый мистик вылез из машины, швед быстро ударил его ребром ладони в горло, а потом, вынув из кармана шнурок, задушил обмякшего шофера.

Наталья Александровна смотрела на всё это, не в силах шелохнуться.

Швед мастеровито доделал свое дело и поволок труп обратно в машину, но уже в багажник.

Хлопнула дверца, и специалист по деревянным человечкам уселся за руль.

— Живучий, зараза. С ослами этими и то проще было, — сказал он по-русски. О мертвеце, впрочем, он сказал с некоторым оттенком уважения:

— Нет, но живучий, а? Хорошо, туман — никто не видел этого Спасителя. Спаситель хренов.

Швед ловко обогнал какой-то джип (Наталья Александровна успела увидеть белые от ужаса лица пассажиров — и снова все пропало в тумане), и, не отрывая взгляда от дороги, приказал:

— Ты, милая, выйдешь у метро. Сама понимаешь, ты мне сейчас не нужна, в офис завтра не ходи, а обратно в аэропорт меня уж без тебя отвезут. Живи смирно и честно, замуж за своего болтуна выходи.

Года два проживешь, а больше тебе и не надо.

— Что, и мировой заговор есть? — спросила она, тупо глядя перед собой.

— Ну, есть. А толку-то? — ответил швед. — Всё приходится делать самому.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


12 июня 2012

(обратно)

Маленький князь

Летом года 7178, иначе по счету 1669-го, швед Карлсон попал в Московию, подрядившись парусных дел мастером.

Сначала он жил на берегу Белого моря, а потом двинулся на юг. Скоро швед добрался до Костромы, а затем в Нижний. Но тут случилось неожиданное.

Двигаясь от Костромы вниз по Волге, он попал в плен.

Карлсон вышел тогда на берег, чтобы полюбоваться пейзажем, и только набил свою морскую трубку, как на него сзади набросились несколько человек, накинули на голову мешок и бросили в лодку.

Русская вода журчала под днищем, крепкие верёвки врезались в тело, и Карлсон философски думал, что, кажется, заработать на маленький домик на родине у него уже не получится. Из родственников осталась только бабушка — дряхлая старуха, что доживала в Стокгольме, даже не догадываясь, где странствует её внучек. Выкуп платить некому, и он догадывался, чем всё это кончится.

Однако судьба оказалась благосклонна к Карлсону — выкупа не потребовалось.

Свобода, однако, не настала. Он служил, да только за службу ему не платили. Но и тратить деньги было пока негде — так он узнал, что в этой варварской земле разницы между волей и неволей нет. Карлсон начальствовал над канатными мастерами и учил их вить вервие простое. Также под его надзором русские учились шить паруса европейского кроя, а потом перешивать их на штаны и кафтаны.

Работы было немного, да и больших кораблей он видал мало. Местный люд ходил по реке на небольших стругах.

Карлсон учил русский язык, который давался ему с трудом, учил плохо и медленно, и к нему приставили голландского купца, что знал с десяток разных наречий. Купец был неудачлив в своём деле, обнищал и уже давно стал толмачом. Имя ему было Христофор Молескин.

Прибился к ним и другой иностранец. То был мальчишка-перс. Он был сыном знатного человека из Энзели и тоже попал в плен — только Карлсона поймали на севере, а мальчика привезли с юга. Христианского имени у него не было, а значит, и вовсе не было никакого. Пленник выглядел как мальчик, и Карлсон прозвал его просто — «Малыш». Русские звали перса «маленький князь», хотя он и сам не знал, княжеского ли рода.

Так втроём они жили в Астрахани.

Карлсон не расставался с пухлой книгой, что подарил ему Молескин, и каждый день вносил в неё новую запись. События его жизни сменяли друг друга, как волжские пейзажи: «Увидели остров, где очень дешево купили отличной рыбы. Продававшие её рыбаки сообщили нам, что тысяча казаков, живших на Донцу, находились на острове четырех бугров, лежащем в устье Волги. Здесь они поджидали приезжих, на которых нападали, грабили и поступали бесчеловечно».

Однако от безделья он скоро начал писать пространнее: «Москвитянин до крайности груб и грязен, а между тем не осмелится войти в церковь иначе, как омывшись. Отсюда вошло в обычай ходить в бани, которые так же обыкновенны во всем государстве, как в Турции и Персии. Не говоря уже о знатных лицах, нет богача, у которого не было бы собственной бани как для удовольствия, так равно и для здоровья. Незнатные и небогатые пользуются общими банями, куда во всякое время ходят все, без различия возраста и пола. Так как они не стыдятся наготы, то и не совестятся мыться все вместе, совершенно голые, и только в предбаннике прикрывают части тела, называть которые не позволяет приличие, засушенными нарочно веточками с древесными листьями, заменяющими у них губку и называемыми на их языке вениками, то есть questen. Входя в баню, москвитянин предварительно некоторое время прохлаждается; затем растягивается на скамье, не боясь её жесткости, потому что обладает очень крепким сложением; потом парится веником и с ног до головы обливается, что всего удивительнее, почти кипятком, а немедленно затем погружается в холодную воду, не заболевая от этого. Я видел даже, что совершенно голыми они ложатся в снег и, пробыв в нём долго, прогуливаются таким же образом более часу, не продрогнув и не причиняя, по-видимому, вреда здоровью. Столь малая чувствительность его к холоду, жару и другим суровым переменам погоды была бы удивительна, если бы не было известно, что его приучают к ней с колыбели, так что он мало-помалу закаляется, и сложение его становится столь крепким, что он мог бы жить столетие, если бы не губил себя водкою. Как бы ни были хороши кушанья, но если при этом нет водки, то им постоянно кажется, что с ними дурно обращаются. Напиток же этот так редок в этом городе, что почти вовсе нет его».

Карлсона давно никто не охранял, и воеводы с атаманами даже платили ему небольшое жалованье, размер которого менялся от хозяина к хозяину.

Бежать было некуда.

Он совсем привык к русской жизни и часто сидел на берегу с казаками и глупо ревел: «Вниз по матушке, по Вольге, сюр нотр мер Вольга, по нашей матери Волге».

А между тем в Астрахани Карлсон уже своими глазами увидел пришедших туда разбойников-казаков. После этого Карлсон записал в свою книгу, как люди эти мало-помалу стали продавать городским купцам то, что они награбили в продолжение четырех лет у москвитян, персиян и татар. Разбойники уступали вещи так дешево, что всякому можно было иметь очень большую прибыль.

Атаман их вовсе не был страшен, ватага смотрела на него, как на обыкновенного человека; поэтому трое друзей отправились посмотреть вблизи.

Карлсон и его товарищи застали атамана в шатре на берегу. Прежде всего он велел спросить, что они за люди, откуда прибыли, с какой целью. Затем разбойник пригласил их выпить.

Начался пир. Лилось хмельное вино, кричали чайки.

Рядом на волне качалась вызолоченная лодка, куда они потом перешли, чтобы посмотреть диковинную добычу. Карлсон, сам себе удивляясь, купил зачем-то полный доспех бухарского еврея: бархатную шапку, отороченную шакалом, и толстое ватное одеяло, сшитое в виде халата.

Они пировали весь день, как это и принято у русских.

Карлсона давно клонило в сон. Парча и дамасские клинки в его глазах двоились, прыгали и налезали друг на друга. Он привалился к резному сундуку и поник головой.

Проснулся швед от плеска воды. Разбойничья лодка поднималась вверх по реке, и города уже не было видно.

Что-то снова пошло не так, думал он, всматриваясь в бегущую мимо челна воду. Это не страна, а пространство неожиданностей.

Вдруг рядом на палубе захохотали. Он прислушался и среди варварской речи услышал, как поминают маленького князя. Его прозвище то исчезало в волнах хохота, то вновь появлялось среди незнакомых слов — точь-в-точь как голова тонущего мелькает в бурной реке.

Карлсон встал и, хватаясь рукой за борт, пополз к говорящим.

Голландец был тут же.

— Они говорят, — перевел купец, — что недовольны атаманом. Они называют его содомитом.

— Sodomite?!

— Ну, не так, но таков смысл.

— Они боятся, что на них падет Божья кара? Что он сделал?

— Нет, они не боятся Божьей кары. Они ропщут, что атаман может забыть о своих обязанностях.

Появился атаман. Из-за спины у него выглядывал Малыш. Лицо мальчика изменилось, да так, что Карлсон не сразу узнал его. Собственно, Малыш перестал быть Малышом.

Бывший Малыш был в роскошном, отделанном жемчугом халате, накинутом прямо на голое тело.

— Кrabat… — но слово застряло в горле у Карлсона. Варварская страна окружала его, и не было в ней ни брата, ни друга.

Разбойники закричали что-то, и это уже был крик гнева. Атаман крикнул им что-то, распаляясь. Купец перевёл, что главный разбойник отвечает на упрёки бранью. Видно было, что атаман шатается от усталости и водки. Наконец он облокотился на край лодки и, смотря задумчиво на Волгу, закричал что-то.

Голландец торопливо бормотал, переводя:

— Говорит, что «обязан тебе всем, что имею, и даже тем, чем я стал».

— Он говорит с Богом? — не понял Карлсон.

— Нет, он говорит с рекой. Он говорит: «Ты — отец и мать моей чести и славы, а я до сих пор не принес ничего в жертву тебе».

Вдруг атаман схватил маленького князя поперек пояса. Покатились по палубе жемчужины, затрещала шитая золотом ткань.

Мальчик мелькнул в воздухе, смешно перебирая ногами, и с плеском скрылся за бортом.

Вечером Карлсон раскрыл подарок Молескина и написал: «Была у этого разбойника в услужении пленная княжна, прекрасная и благолепная девица, но его за неволею, страха ради любила. И во всем угождала». Тут он остановился и заплакал.

Но, быстро успокоившись, швед продолжил: «Однако знаменитый разбойник, нимало не раздумывая, принес её в жертву Посейдону, согласно обычаю, принятому у московитов».

Так закончилась история маленького князя.

Ну а что же сам Карлсон? Вскоре он повздорил с атаманом, и казаки чуть не зарубили его. Швед бежал от них на шлюпке, скитался по Каспийскому морю, попал в рабство в Дагестане, а потом был выкуплен польским посланником.

Когда он двигался на север, то встретил лодку с солдатами и огромной клеткой на палубе.

— Кого везете? — крикнул кормчий.

— Людоеда! — отвечали ему стрельцы.

И правда, в клетке сидело страшное косматое существо. С трудом узнал в нём Карлсон грозного атамана.

Они встретились глазами, и вдруг существо в клетке закричало:

— Нет, не ворон я! Не ворон! Я — мельник!

Но тут лодки разошлись уже далеко, и продолжения Карлсон не услышал.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


13 июня 2012

(обратно)

Комендантская дочка

Дают — бери, а бьют — беги.

Пословица

ГЛАВА I ЕФРЕЙТОР ГВАРДИИ

Детство моё было самое обыкновенное.

Князь Сергей Потёмкин.
«Мемуар об преобразовании России в царствовании ЕИВ Александра II».

Отец Малыша служил ещё в те времена, когда у нас привечали любые иностранные фамилии. Тогда ещё Пётр поднял кубок за шведских генералов, кои его, нашего Государя, научили воевать, а он их, де, отучит. Говорили, что один из пленённых шведов и был основателем рода русских Свантессонов — так это или не так, не нам судить. Но старый Свантесон учил-учил русских да и вышел в отставку премьер-майором, женился и погрузился в провинциальную жизнь.

Малыш был записан в Семёновский полк ещё в утробе матери, но в столицу не попал, так как отец застал его за изготовлением летучего змея из географической карты. Непонятно, что его разозлило более — то, что Малыш приделал хвост змея прямиком к их бывшей родине, куда-то к Стокгольму, или же то, что Малыш из всех наук более понимал в свойствах борзого кобеля.

Столица в мыслях отца сменилась опасным Кавказом, а мусью, что учил Малыша площадному французскому языку, был прогнан. Однако это даже пошло на пользу Малышу, который вряд ли понимал, что слово merde — едва ли артикль в чужой речи.

Впрочем, мусью был не промах и на лужайке перед домом часто плясал с Малышом боевую пляску, размахивая саблей. Так и раздавалось:

— Ан-гард! Атанде! Я сказал: «Атанде-с»!

Ничего не подозревающий о своей судьбе Малыш смотрел, как его матушка варит медовое варенье и облизывался на кипучие пенки. Он думал о том, как хорошо бы жениться, а об учёбе вовсе не думал.

Старый Свантесон сидел у окна и читал Придворный календарь, ежегодно им получаемый. Эту книгу он использовал и как рвотное, и как слабительное. Чужие награды и назначения чрезвычайно волновали его, но как-то раз он вскочил с кресла со страшным криком «Пора!»

«Пора!» — отозвалось в барском парке.

«Пора!» — и стая грачей с криками покинула обжитое было дерево.

«Пора!» — и крестьяне замерли в том положении, как если бы их спросили, отчего они не пользуются носовыми платками.

Матушка Малыша уронила ложку в тазик с вареньем, оттого что поняла сразу: батюшка решил отдать Малыша в службу. Разлука вошла в их дом, топая страшными ямщицкими сапогами, следя талым снегом в комнатах.

Слово «Кавказ» тогда было чем-то страшным, и одновременно притягательным: «Кавказ-з-з-з» — зудели барышни на балах, завидя молодого военного со шрамом, кавказские асессоры считались выгодной партией, на «Кавказе» деньги сами росли из земли, и туда полагалось ехать в случае несчастливой любви или карточного долга.

Но в душе юноши всё было наоборот, ведь все блестящие надежды Малыша на жизнь в столице рушились! Вместо веселой петербургской жизни ожидала его скука в стороне глухой и отдаленной. Служба, о которой за минуту думал он с таким восторгом, показалась ему тяжким несчастием. Но спорить было нечего.

На другой день поутру подвезена была к крыльцу дорожная кибитка, уложили в неё чемодан, погребец с чайным прибором и узлы с булками и пирогами, последними знаками домашнего баловства.

Родители его благословили отпрыска. Старый Свантессон сказал: «Прощай, Малыш. Служи верно, кому присягнёшь, слушайся начальников, за их лаской не гоняйся, на службу не напрашивайся, от службы не отпрашивайся; береги честь мундира». На Малыша надели заячий тулуп, а сверху лисью шубу. Поверх его спелёнутого тела дядька Петрович запахнул медвежью полость. И, наконец, они тронулись в путь.

По дороге теплело.

Кругом бушевала весна.

Когда кибитка достигла казачьих мест, Малыш вдруг увидел, как прекрасны женщины этого племени.

И то верно — праотец Иегуда ехал жарким днем на осле и заприметил по пути женщину с открытым коленом. Он захотел освежиться, и вошел к ней, и познал её, а то, что женщина оказалась Тамарью, его невесткой, было случайностью. Таков, вероятно, был обычай всех путешественников, включая Малыша, ведь даже апостолам полагалось брать с собой от селения до селения девицу, причем о назначении девиц евангелист попросту ничего не говорит.

Радостно было юноше почувствовать под ногами не бледную пыль дороги, а синюю траву, примятую босыми ногами, распрямиться и вдруг понять, что вкусней всего — молоко с чёрным хлебом, нужней всего — самый крохотный угол на земле, пускай чужой, с этим помириться можно, сильней всего — женщина, молодая, молчаливая.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


14 июня 2012

(обратно)

ГЛАВА II ПОЛУПРОВОДНИК

В путь! В путь! Душа моя пела — я ехал навстречу любви и славе.

Иван Баранцевич

Но не все дорожные размышления Малыша были приятны. Безотрадный вид степи от Черкасска до Ставрополя опечалил его. И немудрено — ведь он попал в историю императора Александра, как лик, уныние наводящий.

Император Павел сослал одного офицера в Сибирь за лик, уныние наводящий. Приказом императора лик был перенесен в Сибирь, откуда уныние его не было видно.

Император не мог править людьми с ликами, наводящими уныние. И нельзя весело править степями, вид которых безотраден. Каждая победа замрёт в безветренной тысячеверстной тарелке.

Где-то текла холодная, свежая река. Там купаются, работают, там пасут стада. Здесь же — дикое поле, глотающее без возврата колья, черенки, брички и путешественников, глотающих пыльный воздух.

Обыкновенно жизнь числят по оседлым местопребываниям. Но стоит покатиться по дикому полю, и счет начинается другой: осёдлости кажутся промежутками, не более.

Опытные путешественники советуют не брать с собою в такое путешествие более одной мысли, и то самой второстепенной. Путь не всегда избирается по своему желанию, но всегда расчислен по таблице под особым номером в своей, собственно до него относящейся части — и это настоящее спасение. Самый бессмысленный подневольный путь, например путь арестанта, имеет свой номер и свою часть.

В Ставрополе, на дальней черте кругозора, путешественникам стали видны небольшие белые облака.

То были горы.

Дядька Петрович был запылён, ошарашен, пришиблен дорогою, даже понурая спина его была сердитая. Малыш то и дело вытаскивал походную чернильницу и принимался записывать, обдумывать, покусывать перо. По дороге они с Петровичем успели поссориться несколько раз, ни разу при том не помирившись.

Наконец, они достигли Екатеринограда. Здесь начиналась оказия и конвой — далее дорога до Владикавказа была через Кабарду. Там они и сидели, на горах, люди со слишком прямой походкой, в темно-серых, почти монашеских хламидах — чекменях, с газырями на ребрах.

А здесь была духота, пыль. Как брошенная старуха, стояла розовая, облупившаяся храмина: дворец графа Потемкина. Сюда он сзывал ханов и беков, здесь он напаивал их дорогими винами и одаривал. Ханы и беки пили и ели, потом возвращались к себе — в горы и молча чистили ружья. Там их сыновья и внуки сидели и по сей день, а дворец был заброшен. Малышу указали место ночёвки, откуда Эльбрус и Казбек были видны прекрасно.

Но Петрович уперся, и они остались в душной станционной комнате. Наутро Малыш с Петровичем миновали солдатскую слободку. Загорелая солдатка, подоткнув подол, мыла в корыте ребенка, и ребенок визжал. Толстые ноги солдатки были прохладны, как Эльбрус. Прошли. Солнце садилось. В самом деле, горы были видны прекрасно. Становилось понятным, отчего у горцев так пряма грудь: их выпрямляло пространство. Направо были стеганные травой холмы, женские округлости холмов были покрыты зеленой ассирийской клинописью трав.

Петрович с тоской смотрел на дорогу, а Малыш смеялся без всякой причины.

Горы присутствовали при его смехе, как тысячи лет уже присутствуют при смехе, плаче, молитвах и ругани многих тысяч людей, при лае собак, при медленном мычании волов, при молчании травы.

Они ехали долго, как вдруг ямщик стал посматривать в сторону и наконец, сняв шапку, оборотился к Малышу и сказал: «Барин, не прикажешь ли воротиться?»

— Это зачем?

— Время ненадежно: горцы…

— Что ж за беда!

— А видишь там что? (Ямщик указал кнутом на восток.)

Малыш отвечал, что ничего не видит, кроме белой степи да ясного неба.

— А вон — вон: это облачко.

Малыш увидел в самом деле на краю неба белое облачко, которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил ему, что облачко предвещало непогоду, а в непогоду только горцы могут ехать. «Да и озоруют они», — прибавил ямщик.

Малыш слыхал о тамошних горцах и знал, что целые обозы бывали ими обчищены. Петрович, согласно со мнением ямщика, советовал воротиться. Но ветер показался юноше не силён; Малыш понадеялся добраться заблаговременно до следующей станции и лишь велел ехать скорее.

Ямщик поскакал; но всё поглядывал на восток. Лошади бежали дружно. Ветер между тем час от часу становился сильнее. Упал туман. Всё исчезло, и они едва остановились на перевале, подле небольшой кучки людей, все как один, с кинжалами на поясе.

«Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: горцы!»…

Малыш выглянул из кибитки: все было ужасно. Кибитку окружали странные люди.

«Что же ты не едешь?»— спросил Малыш ямщика с нетерпением. «Да что ехать? — отвечал он, слезая с облучка, — Конец!» Ямщик был прав. Делать было нечего — конец. Конец был повсюду и ясно читался на лицах басурманов, заполонивших дорогу. Вдруг прямо рядом с ямщиком возникла из недружелюбной толпы какая-то странная фигура. «Гей, добрый человек! — закричал ему ямщик. — Скажи, не знаешь ли, как нам выбраться? Возьмёшься ли ты довести до ночлега?»

— Не гей, но это легко, — отвечал дорожный человек в косматой шапке. — Не бойтесь.

Его хладнокровие ободрило Малыша, уж решился, предав себя божией воле, готовится к худшему, как вдруг человек сел проворно на облучок и сказал ямщику: «Ну, поезжай — во имя Аллаха, милостивого и милосердного!».

Тут, ослабевшему от переживаний Малышу приснился сон, которого никогда не мог он позабыть и в котором потом видел нечто пророческое, когда соображаю с ним странные обстоятельства его жизни. Читатель извинит меня: ибо вероятно знает по опыту, как сродно человеку предаваться суеверию, несмотря на всевозможное презрение к предрассудкам.

Малыш находился в том состоянии чувств и души, когда существенность, уступая мечтаниям, сливается с ними в неясных видениях первосония. Малышу казалось, что он ещё не избежал опасности, но вдруг очутился в родной усадьбе. Откуда-то он знал, что папенька при смерти, но только открыв дверь, понял, что папеньку уж похоронили и он попал на поминки. Причём в их барский дом, вместо соседей, набилось всякое зверье — и полужуравль, и полукот, ярмарочный карлик-клоун, сделавший себе бумажный хвост из злополучного его, Малыша, змея, человек в костюме скелета и — в центре стола — их провожатый.

Тут явилась прекрасная барышня со своими родителями, видимо знакомые папеньки из Петербурга. Гости затравленно озирались и хотели было уйти. Человеку в косматой шапке это не понравилось. Он вдруг вскочил и принялся махаться кривой турецкой саблей, вмиг оборотя трапезную в покойницкую. После этого он обнял застывшую от ужаса барышню, и бережно сложил её на скамью…

Рассудок Малыша чуть не помутился от такого видения! Но в этот момент они приехали на постоялый двор.

Всё было тихо. Мирной татарин свой намаз творил, не подымая глаз.

Петрович внес за Малышом погребец, потребовал огня, чтоб готовить чай, который никогда так не казался Малышу нужен. Хозяин же стал говорить с провожатым на каком-то гортанном горском наречии.

Ничего было понять невозможно, кроме того, что хозяин выказывал гостю всяческое уважение.

Поутру, отправляясь в путь, Малыш решил что-нибудь подарить их попутчику. Зная, что вера не позволяет горцам употреблять вино, он достал из сундука прекрасный нож и вручил его спасителю.

— Помилуй, батюшка! — сказал Петрович. — Зачем ему твой нож? Он его продаст тут же, или пуще — кого зарежет!..

— Это, старинушка, уж не твоя печаль, — сказал бродяга. Твой господин делает мне подарок, его на то барская воля, а твоё холопье дело не спорить и слушаться.

— Бога ты не боишься, разбойник! — отвечал ему Петрович сердитым голосом. — Ты видишь, что дитя ещё не смыслит, а ты и рад его обобрать, простоты его ради. Зачем тебе: свой есть, да ещё два — за каждым голенищем, а четвёртый — на поясе.

— Прошу не умничать, — сказал Малыш своему дядьке.

— Господи владыко! — только простонал Петрович. — Нож! Дорогой! С перламутром!

Провожатый, впрочем, был весьма доволен подарком. Он проводил Малыша до кибитки и сказал с низким поклоном: «Спасибо, русский господин! Аллах наградит тебя за твою добродетель». Он пошёл в свою сторону, а Малыш отправился далее, не обращая внимания на досаду Петровича, и скоро позабыл о своем вожатом, да и о своём ноже в перламутровых ножнах.

Вскоре Малыш достиг пункта своего назначения. Это была крепость под началом коменданта Лиговского, человека худого достатка, но благородного предками, и даже, кажется, княжеских кровей.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


14 июня 2012

(обратно)

ГЛАВА III ЧЕРНОГОРСКАЯ КРЕПОСТЬ

Э, эх, эх, ох, ох, ох

Чёрная галка,

Чистая поляна.

Ты же, Марусенька

Черноброва!

Что же ты не ночуешь дома?


Солдатская песня

Черногорская крепость была небольшой, офицеров служило при ней мало. Вместе с комендантом проживало и его семейство — жена и дочь. Артиллерийской частью заведовал немец Иоганн Карлсон, сразу не понравившийся Петровичу своей развязностью. Малыш, впрочем, ним сразу подружился, а проиграв ему сто рублей, подружился ещё больше.

Комендантская дочь, девушка лет осьмнадцати, круглолицая, румяная, с светло-русыми волосами, гладко зачесанными за уши, Малышу с первого взгляда не очень понравилась. Малыш смотрел на нее с предубеждением: Карлсон описал ему княжну Мэри, как все её тут называли, совершенною дурочкою.

Но потом княжна вошла в его сердце, как говорят у нас пииты «нарезом».

Он даже сочинил ей на случай стихи.

Переписав их, Малыш понес тетрадку к Карлсону, который один во всей крепости мог оценить произведения стихотворца. После маленького предисловия вынул Малыш из кармана свою тетрадку и прочёл ему следующие стишки:


Ты, узнав мои напасти,
Сжалься, Мэри, надо мной,
Зря меня в ей лютой части,
И что Малыш пленен тобой.

— Как ты это находишь? — спросил Малыш Карлсона, ожидая похвалы. К великой его досаде, Карлсон, обыкновенно снисходительный, решительно объявил, что песня его нехороша.

— Почему так? — спросил Малыш его, скрывая свою досаду.

— Потому, — отвечал он, — что такие стихи достойны лишь Василья Кирилыча Тредьяковского, и очень напоминают мне его любовные куплетцы.

Тут он взял от него тетрадку и начал немилосердно разбирать каждый стих и каждое слово, издеваясь самым колким образом. Малыш не вытерпел, вырвал из рук его тетрадку и сказал, что уж отроду не покажет больше ему своих сочинений. Карлсон посмеялся и над этой угрозою. «Посмотрим, — сказал он, — сдержишь ли ты своё слово: стихотворцам нужен слушатель, как старому князю графинчик водки перед обедом. А кто эта Мэри, перед которой изъясняешься в нежной страсти и в любовной напасти? Уж не княжна? Да и верно, кому ещё тут писать».

— Самолюбивый стихотворец и скромный любовник! — продолжал Карлсон, час от часу более раздражая Малыша, — но послушайдружеского совета: коли ты хочешь успеть, то советую действовать не песенками.

— Что это, сударь, значит? Изволь объясниться.

— С охотою. Это значит, что ежели хочешь, чтоб молодая княжна ходила к тебе в сумерки, то вместо нежных стишков подари ей пару серёг.

Кровь Малыша закипела. «А почему ты об ней такого мнения?» — спросил он, с трудом удерживая свое негодование.

— А потому, — отвечал он с адской усмешкою, — что знаю по опыту её нрав и обычай.

— Ты лжешь, мерзавец! — вскричал Малыш в бешенстве, — ты лжешь самым бесстыдным образом.

Карлсон переменился в лице. «Это тебе так не пройдет, — сказал он, стиснув Малышу руку. — Но сперва пошалим».

И они пошалили, а потом опять пошалили, и потом снова, и в итоге Малыш проснулся наутро с больной головой и вкусом медной ручки во рту.


Извините, если кого обидел.


14 июня 2012

(обратно)

ГЛАВА IV ПОЕДИНОК

Дуэли у нас были делом обыденным. Они перемежались

дружескими пирушками, да так, что молодые офицеры не завсегда знали,

обменялись ли они уже выстрелами или же ещё нет.

Граф Каменский «В память турецкой войны 1828 г.»

Прошло несколько недель, и жизнь Малыша в крепости сделалась не только сносною, но даже и приятною. Часто, несмотря на опасность, он путешествовал по окрестностям. Спустясь в один из оврагов, называемых на здешнем наречии балками, Малыш как-то остановился, чтоб напоить лошадь; в это время показалась на дороге шумная кавалькада: несколько дам в чёрных амазонках, и полдюжины офицеров в неполковых в костюмах, составляющих смесь кавказского с нижегородским; впереди ехал Карлсон с княжною Мери.

В крепости верили в нападения горцев среди белого дня. Вероятно, поэтому Карлсон сверх солдатской шинели повесил шашку и пару пистолетов: он был довольно смешон в этом геройском облечении. Высокий куст закрывал Малыша от них, но сквозь листья его он мог видеть все и отгадать по выражениям их лиц, что разговор был сентиментальный. Наконец они приблизились к спуску; Карлсон взял за повод лошадь княжны, и тогда Малыш услышал конец их разговора:

— И вы целую жизнь хотите остаться на Кавказе? — говорила княжна.

— Что для меня Россия! — отвечал ее кавалер, — страна, где тысячи людей, потому что они богаче меня, будут смотреть на меня с презрением, тогда как здесь — здесь эта толстая шинель не помешала моему знакомству с вами… А ведь я страдал за свободу черни, и не будь моё сердце так горячо, не задавался ли я вопросом: «Можешь выйти на площадь? Смеешь выйти на площадь?..»

Княжна покраснела.

Лицо Карлсона изобразило удовольствие.

«Ишь», — подумал Малыш, — «Пара серёг. Каков сам-то!»

Карлсон продолжал своё:

— Здесь моя жизнь протечет шумно, незаметно и быстро, под пулями дикарей, и если бы бог мне каждый год посылал один светлый женский взгляд, один, подобный тому…

В это время Малыш ударил плетью по лошади и выехал из-за куста.

— Mon Dieu, un Chechenien!.. — вскрикнула княжна в ужасе. Чтоб её совершенно разуверить, я отвечал по-французски, слегка наклонясь:

— Ne craignez rien, madame, — je ne suis pas plus dangereux que votre cavalier.

Она смутилась не то от своей ошибки, не то от дерзкого ответа. Малыш желал бы, чтоб последнее его предположение было справедливо. Карлсон бросил на него недовольный взгляд.

На следующий день княжна сама завела с Малышом разговор о Карлсоне.

Она заговорила о людях, что страдают за своё желание нести свободу простому народу, и…

— Позвольте! — прервал её Малыш смеясь. — Это вы о Карлсоне? Да ведь его разжаловали за кражу подводы с вареньем из провиантских складов.

Княжна пошатнулась и убежала, прервав разговор.

Поутру к нему явился артиллерийский офицер с бумагою.

Это был короткий вызов или трест. То есть, картель.

Малыш сразу всё понял и отправился искать секунданта, но секунданта не нашлось — гарнизон был мал. Одни офицеры валялись пьяны, другие прятались от него. В итоге Малыш явился к утёсу на крепостной вал вместе с Петровичем, аттестуя его как «доброго малого».

Они встали на узкую площадку рядом с откосом и стали целить друг в друга.

Пистолеты ахнули одновременно, и когда белый плотный дым рассеялся, Малыш увидел, что стоит на парапете крепости один.

Был ли Карлсон? Может, никакого Карлсона и не было.

Тело так же не нашли, как ни искали. Будто улетел куда-то Карлсон, скрылся из глаз и по-прежнему теперь подсматривал за Малышом.

В тот же вечер Малыш на прогулке ехал возле княжны; возвращаясь домой, надо было переезжать горную речку вброд. Малыш взял под уздцы лошадь княжны и свел её в воду, которая не была выше колен; они тихонько стали подвигаться наискось против течения. Известно, что, переезжая быстрые речки, не должно смотреть на воду, ибо тотчас голова закружится. Как нарочно, Малыш забыл об этом предварить княжну. «Мне дурно!» — проговорила она слабым голосом… Малыш быстро наклонился к ней, обвил рукою её гибкую талию. «Смотрите наверх! — шепнул он ей, — это ничего, только не бойтесь; я с вами». Ей стало лучше; она хотела освободиться от его руки, но Малыш еще крепче обвил её нежный мягкий стан; его щека почти касалась её щеки; от неё веяло пламенем. И всё заверте…

— Или вы меня презираете, или очень любите! — сказала она наконец голосом, в котором были слезы. — Может быть, вы хотите посмеяться надо мной, возмутить мою душу и потом оставить. Это было бы так подло, так низко, что одно предположение… Ваш дерзкий поступок… я должна, я должна вам его простить, потому что позволила… Отвечайте, говорите же, я хочу слышать ваш голос!..

В последних словах было такое женское нетерпение, что Малыш невольно улыбнулся; к счастию, начинало смеркаться. Он ничего не отвечал.

— Вы молчите? — продолжала она, — вы, может быть, хотите, чтоб я первая вам сказала, что я вас люблю?..

Она ударила хлыстом свою лошадь и пустилась во весь дух по узкой, опасной дороге; это произошло так скоро, что едва мог Малыш её догнать, и то, когда она уж она присоединилась к остальному обществу.

Но вечером жизнь Малыша омрачилась явлением Карлсона.

Карлсон явился в крепость весь помятый и обтёрханный. Он, видимо долго катился по склону, будто медведь, упавший с воздушного шара. В Тифлисе, говорят, заезжие циркачи надували монгольфьер тёплым воздухом и заставляли медведя летать, да ничем хорошим это не кончилось.

С Малышом он более не разговаривал, и всё общение их свелось к молчаливой игре в карты и такое же молчаливое распивание кизлярки.

Чтобы хоть как-то разнообразить свою жизнь, он решил просить у батюшки благословения на брак с княжной, но тот только выбранил его в ответном письме, да хотел примерно наказать его дядьку за то, что тот не доглядел за дуэлью. «А ведь ты мог, — писал он Петровичу, — скотина, засесть с ружьём где-нибудь в кустах, и метким выстрелом поправить дело, чтобы этот гадкий Карлсон не докучал более моему сыну».

Малыш не мог несколько раз не улыбнуться, читая грамоту доброго старика. Отвечать батюшке Малыш был не в состоянии, и написал лишь матушке: «Душа моя рвётся к вам, ненаглядная маменька, как журавль в небо. Ещё хочу сообщить вам — дислокация наша протекает гладко, в обстановке братской общности и согласия. Смотрим на горные вершины, что спят во тьме ночной, и ни о чём не вздыхаем, кроме как об вас, единственная и незабвенная моя маменька. Так что, вам зазря убиваться не советуем — напрасное это занятие.

И поскольку, может статься, в горах этих лягу навечно, с непривычки вроде бы даже грустно».


Но с той поры положение его переменилось. Мэри почти с ним не говорила и всячески старалась избегать его. Мало-помалу приучился Малыш сидеть один у себя дома.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.</font></p>


14 июня 2012

(обратно)

ГЛАВА V ШАМИЛЬЩИНА

Вкушая, вкусил мало мёда, и вот я умираю

Первая Книга Царств, XIV, 43

Прежде чем приступить к описанию странных происшествий, коим Малыш был свидетель, нужно сказать несколько слов о положении, в котором находился Кавказ о ту пору.

Сия обширная и богатая земля обитаема была множеством полудиких народов, признавших совсем недавно владычество российских государей. Их поминутные возмущения, непривычка к законам и гражданской жизни, легкомыслие и жестокость требовали со стороны правительства непрестанного надзора для удержания их в повиновении. Крепости выстроены были в местах, признанных удобными, и заселены по большей части казаками. Но казаки, долженствовавшие охранять спокойствие и безопасность сего края, с некоторого времени были сами для правительства неспокойными и опасными подданными.

Однажды вечером сидел Малыш дома один, слушая вой осеннего ветра и смотря в окно на тучи, бегущие мимо луны. Его вдруг позвали к коменданту, который прочёл им важную депешу от начальства. В депеше говорилось, что страшный человек Шамиль собрал злодейскую шайку, произвел возмущение в кавказских селениях и уже взял и разорил несколько крепостей, производя везде грабежи и смертные убийства. Далее был приказ оного Шамиля схватить и, на всякий случай, повесить.

Страх и наполнил сердца офицеров.

Солдаты, впрочем, не теряли надежды и приговаривали:

— Бог милостив: солдат у нас довольно, пороху много, пушки вычистили. Авось дадим отпор Шамилю. Господь не выдаст, свинья не съест!

По сему случаю комендант думал опять собрать своих офицеров и для того хотел опять удалить жену и дочь под благовидным предлогом.

Мэри вдруг сама явилась в каморку к Малышу — бледная и заплаканная. «Прощайте, Малыш! — сказала она со слезами. — Меня посылают во Владикавказ. Будьте живы и счастливы; может быть, Господь приведет нас друг с другом увидеться; если же нет…» Тут она зарыдала. Малыш обнял её и опять всё заверте…

Но было поздно.

Шамиль пришёл.

Поутру из-за высоты, находившейся в полверсте от крепости, показались новые конные толпы, и вскоре степь усеялась множеством людей, вооруженных копьями и сайдаками. Между ними на белом коне ехал человек в чёрной черкеске и с обнаженной саблею в руке: это был сам Шамиль. Он остановился; его окружили, и, как видно, по его повелению, четыре человека отделились и во весь опор подскакали под самую крепость. Один из них держал под шапкою лист бумаги; у другого на копье воткнута была голова одного несчастного прапорщика, что отлучился накануне на охоту.

Её перекинул он через частокол, и голова подкатилась к ногам коменданта. Горцы кричали: «Не стреляйте; выходите вон к Шамилю. Шамиль здесь!»

«Стреляй! — закричал старый князь. — Ребята! стреляй!» Солдаты дали залп. Горец, державший письмо, зашатался и свалился с лошади; другие поскакали назад. Малыш взглянул на Марью Ивановну. Поражённая видом окровавленной головы, она казалась без памяти

В эту минуту раздался страшный визг и крики; горцы скакали к крепости. Пушка заряжена была картечью. Комендант подпустил их на самое близкое расстояние и вдруг выпалил. Картечь хватила в самую средину толпы. Горцы отхлынули в обе стороны и попятились. Предводитель их остался один впереди… Он махал саблею и, казалось, с жаром их уговаривал… Крик и визг, умолкнувшие на минуту, тотчас снова возобновились. «Ну, ребята, — сказал комендант; — теперь отворяй ворота, бей в барабан. Ребята! вперед, на вылазку, за мною!»

Комендант и Малыш мигом очутились за крепостным валом; но обробелый гарнизон не тронулся. «Что ж вы, детушки, стоите? — закричал комендант. — Умирать, так умирать: дело служивое!» В эту минуту горцы набежали и ворвались в крепость. Барабан умолк; гарнизон бросил ружья.

Комендант, раненный в голову, стоял в кучке злодеев, которые требовали от него ключей. Малыш бросился было к нему на помощь, но несколько дюжих иноверцев схватили его и связали верёвкой.

Шамиль сидел в креслах на крыльце комендантского дома. На нем была всё та же черкеска с газырями.

Большая мохнатая шапка была надвинута на его сверкающие глаза. Лицо его показалось Малышу знакомо, да не до этого сейчас было: коменданта тут же, при всех, зарезали как барана.

Очередь была за Малышом. Он глядел смело на Шамиля.

Но вдруг, к неописанному его изумлению, увидел Малыш среди горцев Карлсона, отчего-то обряженного в такую же черкеску, что была и у всех горцев. Он подошел к Шамилю и сказал ему на ухо несколько слов. «Кончать его!» — сказал Шамиль, не взглянув уже на Малыша. Над юношей занесли нож. «Не бось, рус, не бось», — повторяли ему губители, может быть, и вправду желая его ободрить. Вдруг услышал Малыш крик: «Постойте, окаянные! погодите!..» Палачи остановились: Петрович лежал в ногах у Шамиля. «Отец родной! Ведь Бог един! — говорил бедный дядька. — Что тебе в смерти мальчика? Отпусти его; за него тебе выкуп дадут; а для примера и страха ради вели повесить хоть меня старика!» Шамиль дал знак, и Малыша тотчас развязали и оставили. «Батюшка наш тебя милует», — сказал кто-то над ухом юноши.

Шамиль протянул ему ногу в ладном сапоге. «Целуй, целуй!» — говорили около него. Но Малыш предпочел бы самую лютую казнь такому подлому унижению». Шамиль отставил сапог, сказав с усмешкою: «Мальчик одурел от радости. Подымите его!»

Наконец Шамиль встал с кресел и сошел с крыльца в сопровождении своих близких.

Ему подвели белого коня, украшенного богатой сбруей. В эту минуту раздался женский крик. Несколько разбойников вытащили на крыльцо княгиню, растрёпанную и раздетую донага. Один из них успел уже нарядиться в её душегрейку. Другие таскали перины, сундуки, чайную посуду, белье и всю рухлядь. «Батюшки мои! — кричала бедная старушка. — Отпустите душу на покаяние. Отцы родные, отведите меня к мужу». Вдруг она взглянула на двор и узнала своего мужа, лежащим в луже крови. «Злодеи! — закричала она в исступлении. — Что это вы с ним сделали? Свет ты мой, удалая солдатская головушка! Не тронули тебя пули турецкие; не в честном бою положил ты свой живот, а сгинул от горцев!

— Унять старую ведьму! — сказал Шамиль. Тут молодой горец ударил её саблею по голове, и она упала мёртвая на ступени крыльца.

Шамиль уехал, а Малыш упал без чувств.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


15 июня 2012

(обратно)

ГЛАВА VI НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ

Каменный гость — сел и не уходит.

Пословица

Малыш пролежал довольно долго в беспамятстве. Когда он очнулся, то убедился в том, что местность вокруг него претерпела решительные изменения. Крепость, разоренная набегом, представляла жалкое зрелище. Малыш обнаружил комендантский дом разрушенным: крыша была провалена, и дверь и столбы галерейки сожжены, и внутренность огажена. Всюду лежали тела солдат и казаков. Где-то выли старухи.

Бывшие тут же два стожка сена были сожжены; были поломаны и обожжены посаженные стариком-комендантом и выхоженные абрикосовые и вишневые деревья и, главное, сожжены все ульи с пчелами. Вой женщин слышался во всех домах и на площади. Малые дети ревели вместе с матерями. Ревела и голодная скотина, которой нечего было дать.

Фонтан был загажен, очевидно нарочно, так что воды нельзя было брать из него.

О ненависти к горцам никто и не говорил. Чувство, которое испытывали все уцелевшие от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих собак людьми и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых пауков и волков, было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения.

Перед жителями стоял выбор: оставаться на местах и восстановить с страшными усилиями все с такими трудами заведенное и так легко и бессмысленно уничтоженное, ожидая всякую минуту повторения того же, или, противно религиозному закону и чувству отвращения и презрения к горцам, покориться им.

Малыш всё стоял на одном месте и не мог привести в порядок мысли, смущенные столь ужасными впечатлениями.

Неизвестность о судьбе Мэри пуще всего его мучила. Малыш вообразил её в руках у разбойников… Уже проданной в гарем… Сердце его сжалось… Малыш горько, горько заплакал и громко произнес имя любезной…

Малыш пришел домой. Петрович встретил его у порога. «Слава Богу! — вскричал он. — Я было думал, что злодеи опять тебя подхватили. Ну, батюшка Петр Андреич! Веришь ли? Всё у нас разграбили, мошенники: платье, бельё, вещи, посуду — ничего не оставили. Да что уж! Слава Богу, что тебя живого отпустили! А узнал ли ты, сударь, атамана?»

— Нет, не узнал; а кто ж он такой?

— Как, батюшка? Ты и позабыл того человека, который выманил у тебя ножичек? Ножичек да с перламутровой рукоятью!

Малыш изумился. В самом деле сходство Шамиля с провожатым было разительно. Малыш удостоверился, что Шамиль и он были одно и то же лицо, и понял тогда причину пощады, ему оказанной. Малыш не мог не подивиться странному сцеплению обстоятельств: ножичек, подаренный неизвестному, избавлял его от горского кинжала!

И тут его позвали к Шамилю.

Необыкновенная картина ему представилась: за столом, накрытым скатертью и установленным блюдами, Шамиль и человек десять мюридов сидели в своих мохнатых шапках и цветных рубашках.

Разговор шел об утреннем приступе, об успехе возмущения и о будущих действиях. И на сём-то странном военном совете решено было идти к Владикавказу: движение дерзкое, и поход был объявлен к завтрашнему дню. Все стали расходится, и Малыш хотел за ними последовать, но Шамиль сказал ему: «Сиди; хочу с тобою переговорить».

Они остались глаз на глаз.

Несколько минут продолжалось обоюдное молчание. Шамиль смотрел пристально, изредка прищуривая левый глаз с удивительным выражением насмешливости. Наконец он засмеялся, и с такою непритворной веселостию, что и Малыш, глядя на него, стал смеяться, сам не зная чему.

— Что, русский господин? — сказал он. — Струсил ты, признайся? Да и верно, был бы мёртв, если б не твой слуга. Я тотчас узнал его. Ну, думал ли ты, что человек, который вывел тебя в безопасное место, был сам Шамиль?

— Бог тебя знает; но кто бы ты ни был, ты шутишь опасную шутку.

— А коли отпущу, — сказал он, — так обещаешься ли по крайней мере против меня не служить? Отставка, отцовское имение, русские девушки с их косами, стоящие вдоль дороги в имение, добрая жена… Что ещё нужно, чтобы встретить старость?

— Как могу тебе в этом обещаться? — отвечал Малыш. — Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя — пойду, делать нечего. Ты теперь сам начальник, сам требуешь повиновения от своих. На что это будет похоже, если я от службы откажусь, когда начальникам служба моя понадобится? Голова моя в твоей власти: отпустишь меня — спасибо; казнишь — Бог тебе судья; а русскому солдату всегда хотелось не сразу умереть, а так — помучиться.

Эта искренность поразила Шамиля.

— Так и быть, — сказал он, ударя Малыша по плечу. — Казнить так казнить, миловать так миловать. Ступай себе на все четыре стороны и делай что хочешь. А теперь иди спать, пришёл час моей молитвы.


ГЛАВА VII
РАЗЛУКА
«Так чем своей рукой вешаться, пойдем, — говорит, — лучше с нами жить, авось иначе повиснешь».

«А вы кто такие и чем живете? Вы ведь небось воры?»

«Воры, — говорит, — мы и воры и мошенники».

«Да; вот видишь, — говорю, — а при случае, мол, вы, пожалуй, небось и людей режете?»

«Случается, — говорит, — и это действуем».

Николай Лесков. «Очарованный странник»

Поутру Малыш пошёл по военно-грузинской дороге, сопровождаемый Петровичем, который от него не отставал.

Во Владикавказе он явился к генералу, который ходил взад и вперёд по комнате, куря свою пенковую трубку.

— Ваше превосходительство, — сказал Малыш ему, — прибегаю к вам, как к отцу родному; ради бога, не откажите мне в моей просьбе: дело идет о счастии всей моей жизни.

— Что такое, батюшка? — спросил изумленный старик. — Жалование? Как нет? Что Малыш могу для тебя сделать? Говори.

— Ваше превосходительство, прикажите взять мне роту солдат и полсотни казаков и пустите меня очистить Черногорскую крепость.

Генерал глядел на него пристально, полагая, вероятно, что Малыш с ума сошёл.

— Княжна Мэри, дочь несчастного Лиговского, — сказал Малыш ему, — пишет ко мне письмо: она просит помощи; изменник Карлсон, перешед в магометанство принуждает её стать третьей женой.

— Неужто? О, этот Карлсон превеликий Schelm, и если попадется ко мне в руки, то я велю его судить в двадцать четыре часа, и мы расстреляем его на парапете крепости! Но покамест надобно взять терпение…

— Взять терпение! — вскричал Малыш вне себя. — А он между тем женится на ней!..

Поутру он один отправился в Черногорскую крепость и добился свидания с Шамилём.

— Что ж? — спросил Шамиль. — Страшно тебе?

Малыш отвечал, что, быв однажды уже им помилован, Малыш надеялся не только на его пощаду, но даже и на помощь.

— Слушай, — сказал Шамиль с каким-то диким вдохновением. — Расскажу тебе сказку, которую в ребячестве мне рассказывала кормилица. Однажды орел украл где-то зайчонка и унёс его в когтях. Однако, устав в полёте сел на ветку огромного дерева посреди пустыни. Под это дерево пришёл шакал и стал хвалить орла, что уже стал кушать нежное мясо. Он хвалил его за зоркость и сметливость, явно рассчитывая, что орёл разведёт когти в стороны и скажет «Вах!».

— Нет, ты не джигит, — отвечал орёл, — и всё от того, что я пью живую кровь, а ты жрёшь падаль.

И орёл, наевшись, стал подниматься всё выше и выше, пока не приблизился к Солнцу и сгорел от его жара. А жалкий шакал схватил то, что осталось от зайчонка, и был с тем таков. Какова наша сказка?

— Затейлива, — отвечал Малыш ему. — Но жить убийством и разбоем мне не по сердцу. Впрочем, я съел бы не кролика, а сыру.

Шамиль посмотрел на Малыша с удивлением и велел накрыть стол.

Их ожидали казан, мангал и другие мужские удовольствия.

Вскоре Шамиль велел своим мюридам отдать княжну Малышу и выдать ему также пропуск во все заставы и крепости, подвластные ему. Карлсон, совсем уничтоженный, стоял как остолбенелый.

По дороге обратно влюблённые встретили две казачьи сотни и регулярный полк, что шли на Черногорскую крепость. Княжну отправили в город, а Малыш, обнажив саблю, помчался обратно.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


15 июня 2012

(обратно)

ГЛАВА VIII МИЛОСТЬ И НЕМИЛОСТЬ

— Извольте оправдаться!

— Лучше смерть, чем объяснения, — отвечал шляхтич.

Николай Загоскин
«Белый орёл или Польское возмущение»

Уже в десятый раз ехал Малыш по этой дороге, но теперь ожидало его жаркое дело.

Произошёл стремительный бой и горцы бежали, забрав, впрочем, своих мертвецов. Тела изменников забирать было некому. Среди трупов Малыш увидел знакомое лицо.

— Это Карлсон, — сказал Малыш своему полковому командиру.

— Карлсон? Он жив… Казаки, возьмите его! Карлсона надобно непременно представить в секретную Владикавказскую комиссию.

Карлсон открыл томный взгляд. На лице его ничего не изображалось, кроме физической муки. Казаки отнесли его на бурке, испятнанной кровью.

Рана Карлсона оказалась не смертельна. Его с конвоем отправили во Владикавказ. Малыш видел из окна, как его уложили в телегу. Взоры их встретились, он потупил голову, а Малыш поспешно отошел от окна. Малыш боялся показывать вид, что торжествует над несчастием и унижением недруга.

Шамиль же бежал, преследуемый Ермоловым. Вскоре все узнали о совершенном его разбитии (В который, впрочем, раз).

Но в день, когда Малыш собирался отправиться к своим старикам, из Владикавказа пришла секретная бумага. Малышу по дружбе дали её прочитать: это был приказ ко всем отдельным начальникам арестовать его, где бы ни попался, и немедленно отправить под караулом во Владикавказ в Следственную комиссию, учрежденную по делу Шамиля.

Бумага чуть не выпала из рук Малыша. Совесть его была чиста; суда он не боялся; но мысль отсрочить минуту сладкого свидания, может быть, на несколько еще месяцев, устрашала его. Тележка была готова. Офицеры дружески с ним простились. Малыша посадили в тележку. С ним сели два гусара с саблями наголо, и Малыш поехал по большой дороге.

Во Владикавказе и препровождён к допросу.

Его спросили: по какому случаю и в какое время вошел Малыш в службу к Шамилю и по каким поручениям был Малыш им употреблён?

Малыш отвечал с негодованием, что он, как православный офицер и дворянин, ни в какую службу к Шамилю вступать и никаких поручений от него принять не мог.

Через несколько минут загремели цепи, двери отворились, и вошел — Карлсон. По его словам, Малыш отряжен был от Шамиля шпионом и постоянно ездил между Владикавказом и Черногорской крепостью.

Малыш выслушал его молча и был доволен одним: имя княжны Лиговской не было произнесено гнусным злодеем. После чего он отвечал, что держится первого своего объяснения и ничего другого в оправдание себе сказать не может.

В последний раз Малыш увидел Карлсона в коридоре Владикавказской тюрьмы. Его недруг, шаркая, влачил свои ноги в оковах. Он усмехнулся злобной усмешкою и, приподняв свои цепи, ускорил шаги. Малыша опять отвели в тюрьму и с тех пор уже к допросу не требовали.

На третий день его отправили в Сибирь.

Весть об этом нескоро достигла имения Свантесонов, в котором обитали престарелые родители Малыша и молодая княжна.

Княжна Мэри принята была его родителями с тем искренним радушием, которое отличало людей старого века. Они видели благодать божию в том, что имели случай приютить и обласкать бедную сироту. Вскоре они к ней искренно привязались, потому что нельзя было её узнать и не полюбить. Слух об аресте Малыша поразил всё семейство. Княжна так просто рассказала его родителям о странном знакомстве его с Шамилём, что оно не только не беспокоило их, но еще заставляло часто смеяться от чистого сердца. Батюшка не хотел верить, чтобы его Малыш мог быть замешан в чёрном деле.

Княжна в слезах собралась в Петербург.


На набережной, в первый день свое пребывания в столице, она встретила высокого прямого офицера. Он всмотрелся в ее отчаянное лицо, обращенное к дворцу, и спросил о цели визита провинциалки.

— О! Князь Лиговской! Помню его! Как часто в детстве я играл его Очаковской медалью…

Офицер обещал помочь ей добиться аудиенции при дворе.

И правда, по утру из дворца на Пески приехал посыльный. Он усадил княжну в пролетку и повез её осенним городом.

Войдя в большую залу, княжна едва узнала своего вчерашнего собеседника.

Государь обнял её — и прослезился. Так они простояли несколько часов. Княжна провела два дня с Государем и, наконец, он самолично выписал Малышу оправдательный аттестат.

Малыш был возвращен из Нерчинска и следующей осенью добрался до имения своего отца.

Тот встретил сына на ступенях барского дома.

— А все же учили тебя славно — учили и выучили. Мусью научил тебя махать саблей, а Петрович — обращению с народом. Учит и война, и женщина… Вот ты и выучился, стал из недоросля лишним человеком.

И старый Свантесон вложил в руки Малышу сбереженный в комоде змей, сделанный из шведской карты.

Они плакали оба, а княжна склонилась на плечо Малыша.

Он, обняв жену за плечи, вдруг назвал ее по-русски:

— Маша…

Здесь прекращаются записки младшего Свантессона, вкратце нами пересказанные. Из семейственных преданий известно, что он оставил службу, и несколько лет спустя свершилось последнее свидание его с Шамилём. Малыш, проезжая с супругой через Калугу, внезапно увидел на городской улице Шамиля. Тот был окружён местными дамами, более чем охраной. Шамиль узнал его в толпе и кивнул ему головою, однако Малыш отвернулся.

Марья Ивановна, как теперь звали все княжну Мэри, задрожала, но не произнесла ни слова.

В тот же день они поехали дальше, направляясь в своё имение.

Рукопись Малыша доставлена была нам от одного из его внуков, который узнал, что мы заняты были трудом, относящимся ко временам, описанным его дедом. Мы решились, с разрешения родственников, издать её особо, приискав к каждой главе приличный эпиграф и дозволив себе переменить некоторые собственные имена.

Издатель.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


16 июня 2012

(обратно) (обратно)

Мечта

Малыш был хороший мальчик. Более того, он был сын хороших родителей.

Он хорошо учился и хорошо вёл себя.

Поэтому он поступил в один московский институт, где готовили дипломатов. Там готовили ещё много кого, но сложность заключалась в том, что нужно было ещё найти хорошую работу в хорошей стране. Одно дело — бродить по Елисейским полям, а другое — жить посреди каменистой пустыни, экономя воду. Одно дело пить пиво в Бонне, а совсем другое — сидеть в заложниках внутри бамбуковой клетки.

Малыш по-прежнему хорошо вёл себя и в результате попал в Швецию.

Жизнь его катилась медленно, как фрикаделька в соусе.

Однажды он познакомился со старым Карлсоном, бывшим поверенным в делах Швеции в Бразилии.

Бывший поверенный говорил по-русски, и это немного насторожило молодого человека. Но он написал докладную записку об этих встречах и успокоился.

Карлсон был алкоголик, но Малыш, как и полагается дипломату, был устойчив к алкоголю. Одним словом, в этих встречах не нашли ничего страшного.

За бутылкой настоящей шведской водки он рассказывал Малышу о делах прошлого. Они сидели на крыше дома Карлсона в креслах-качалках и курили. Карлсон рассказывал о паровых машинах, абстрактной живописи, спутниках-шпионах, шведском телевидении и шведских жуликах и, разумеется, о королях и капусте. Ведь, всё-таки, он был бывшим поверенным в делах Швеции в Бразилии.

Как-то они курили, глядя на шведские крыши, и Карлсон упрекнул Малыша, что тот слишком хорошо ведёт себя.

— Ты жизнь проживёшь свою, и сожалеть будешь о том, — сказал Карлсон. Он, конечно, не очень хорошо говорил по-русски, и порядок слов казался Малышу непривычным.

— Но можно весть себя дурно, и потом всё равно пожалеть, — возразил Малыш.

— Если дурно вести себя совсем, то ты пожалеть не успеешь, мой молодой друг, — парировал Карлсон.

— Не хотелось бы жить слишком быстро и молодым умереть, — не сдавался Малыш.

— Жизнь устроена так, — отвечал старик. — Но жалеть всё равно будешь. Не упускай мечты.

И он сказал, что в Бразилии видел одного русского, что следовал своей мечте, не обращая внимания на её цену. Это было много лет назад, в те времена, когда сильные вожди кроили карту мира по своему желанию, возникали и рушились империи, а этот русский исполнил свою мечту, таким Карлсон его и увидел.

Мечта у русского была прозрачной как морской воздух и высокой как крик чаек.

Этот человек давным-давно, ещё до большой войны, попался в России на какой-то махинации. Беда его была в том, что украл он не частное имущество, а общественное. Оттого он уехал от своего дома далеко и надолго.

В вагоне он быстро понял, что выдавать себя за бывшего начальника нельзя, и сочинил себе дружбу со знаменитым уголовником по кличке Полтора Ивана.

Благодаря этому он попал не на общие работы, а в гражданскую баню. Там его начальником оказался высокий красивый поляк с залысинами.

Поляк обладал военной выправкой, но мало смыслил в обороте угля, мыла и полотенец. А вот его новый подчинённый понимал в этом хорошо, и они подружились.

Поляк врал сказки про великие битвы и то, как он рубился в дальней стране с каким-то бароном.

Банщик победил барона, но тот наложил на поляка заклятие быть своим среди чужих и чужим среди своих.

Социально-близкий заключённый не верил в эти сказки, как и в обещание вытащить его отсюда, и очень удивился, когда его начальник исчез.

А через полгода и его самого внезапно освободили.

На станции он увидел газету с портретом банщика — банщик был с огромными звёздами в петлицах и четырьмя орденами на груди.

Бывший узник двинулся в сторону любимого города на Чёрном море.

Но, пока он медленно двигался от города к городу, началась война, и всюду, как пена на бульоне, закипала неразбериха.

На брошенном складе он оделся в чужую форму. В скромном звании техника-интенданта 2-го ранга он решил пробиваться к своему благодетелю, да тут же попадал в окружение, а затем в партизанский отряд.

Там он заведовал кухней и оружейной мастерской.

В 1944 году вновь мобилизован и окончил войну с двумя медалями — «За боевые заслуги» и «Партизану Отечественной войны».

С армией Толбухина он вступил в Румынию.

Остановившись на постой в доме одной вдовы, он вдруг заметил странно знакомый предмет.

Это было большое и овальное, как щит африканского вождя блюдо фунтов на двадцать весом.

Это что-то напомнило ему из прошлой жизни, и он вскрыл финкой буфет.

Там оказался портсигар с русскими буквами: «Г-ну приставу Алексеевского участка от благодарных евреев купеческого звания». Под надписью помещалось пылающее эмалевое сердце, пробитое стрелой.

Тут он вспомнил всё и зашарил рукой глубже. Но глубже ничего не было — чужая семья проела его мечту. Не было ничего, кроме маленького барашка на потёртой ленте.

Вдова заплакала.

— Золотое руно, — бормотал она, — муж получил за высшую доблесть!

— Оставьте, мадам, — отвечал он, — я знаю, что за доблесть была у вашего мужа.

Но потом этого русского подвела старая привычка. Их перевели в Венгрию, и отчего-то он не смог сдержать себя.

Он служил в оккупационной группе войск и попался на афёре со швейными иголками, которые он поставлял демобилизующимся крестьянам, возвращающимся в свои деревни.

В последний момент он решился бежать и, сев на виллис, рванул к австрийской границе.

Однако он не открылся американцам и притворился сумасшедшим турком из Боснии.

Медали были зашиты в тряпицу и лежали в мешке вместе с портсигаром и орденом Золотого руна.

В Далмации он сел на корабль и заплатил портсигаром за дорогу через океан.

Чтобы прокормиться, он рисовал портреты пассажиров — за прошедшие годы он набил себе руку, но всё равно, итальянцы и югославы выходили у него похожими на русских крестьян, истощённых голодом.

Через месяц он сошёл на берег в Рио-де-Жанейро и обменял последние деньги с американскими бородачами на белый костюм, в котором спал на набережной.

Он спал, а над карманом горели две медали и свесившийся на бок литой барашек.

Кричали чайки, а он спал и видел во сне девушку Зосю из Черноморска, которую повесили немцы в 1944 году.

— Вот так, — заключил Карлсон. — Он многому научил меня, этот русский. Я ушёл со службы и здесь поселился. А у тебя, человек молодой, шанс есть ещё. Не ищи, чья сила светлее, мечту ищи свою.

Малыш ничего не отвечал, он думал, что напьётся сегодня как свинья, а там видно будет.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


18 июня 2012

(обратно)

Страшная месть Карлсона

Шумел, гремел город Москва, со всех сторон тянулись к нему дороги, каждое утро всасывал он в себя вереницы автомобилей и зелёные змеи электрических поездов — это ехали на работу тыщи людей. Ехали к центру этого страшного города и студенты — из тех, что разжились жильём подальше и подешевле.

А как только ударял довольно звонкий колокол в церкви Св. Татьяны, то уже спешили толпами на занятие, зажав тетради под мышкой, самые отъявленные из студентов — философы. Боялся философов даже старик-азербайджанец, продававший орехи у входа, потому что философы всегда любили брать только на пробу и притом целою горстью — причём без разницы, были ли это любители Сократа и Платона, почитали ли они Сартра и Камю или отдавали долг Бодрийяру с Дерридой. Однажды три приятеля-философа решили поживиться чем-нибудь на халяву. Одного так и прозвали — Халява, а других — Зенон (за то, что тот никак не мог сдать античную философию) и Малыш (за небольшой рост).

Малыш был нрава меланхолического и на лекциях больше глядел в окно, чем на доску. Халява, наоборот, был весел и постоянно плясал по кабакам, Зенон же учился искренне и прилежно, хоть и был туповат.

Однако ж чувство голода победило, и они отправились по гостям. Эти приглашения в гости были чрезвычайно важны для друзей — Зенон получал приглашения четыре раза и каждый раз приводил с собой своих друзей. Халява был зван восемь раз. Этот человек, как можно было уже заметить, производил мало шума в поисках еды, но много делал.

Что же касается Малыша, у которого еще совсем не было знакомых в столице, то ему удалось только однажды позавтракать у одного батюшки, что происходил из родных мест Малыша, и быть званым к своему армейскому сослуживцу. Он привел свою армию к священнику, у которого они подчистую уничтожили целиком весь его двухмесячный запас, и к боевому другу, который проявил неслыханную щедрость. Но, как говорил Халява, сколько ни съел, всё равно поел только раз.


Малыш был смущён тем, что добыл только полтора обеда — завтрак у святого отца мог сойти разве что за полуобед — в благодарность за пиршества, предоставленные Халявой и Зеноном. Он считал, что становится обузой для остальных, в своем юношеском простодушии забывая, что кормил всю компанию в течение месяца. Его озабоченный ум деятельно работал, и молодой философ пришел к заключению, что союз трёх молодых, смелых, предприимчивых и решительных людей должен был ставить себе иную цель, кроме прогулок в полупьяном виде, фехтования табуретками в кабаках и прочих более или менее остроумных проделок.

И в самом деле, трое таких людей, как они, трое людей, готовых друг для друга пожертвовать всем — от портмоне до жизни, — всегда поддерживающих друг друга и никогда не отступающих, выполняющих вместе или порознь любое решение, принятое совместно. Шесть кулаков, угрожающие вместе или порознь любому врагу, неизбежно должны были, открыто или тайно, прямым или окольным путем, хитростью или силой, пробить себе дорогу к намеченной цели, как бы отдалена она ни была или как бы крепко ни была она защищена. Удивляло Малыша только то, что друзья его не додумались до этого.

Но тут оказалось, что их уже пригласили в один частный дом: они объели его и двинулись дальше. В следующем доме кормили бутербродами величиной с напёрсток, и они двинулись на чей-то праздник. Однако ж они, кажется, перепутали адрес, потому что вместо разбитной донской казачки, снимавшей полторы комнаты на столичной окраине, им отворила какая-то старуха. Но было поздно: на улице завывал ветер, холод пробирался за пазуху, а в этом доме явно принимали.

На столе стояли грязные тарелки, несколько неизвестных спали по углам. Один даже заснул в оранжевой форме дворника, прижав к груди скребок для снега.

— А что, бабуся, — сказал Халява, идя за старухой, — если бы так, как говорят… ей-богу, в животе как будто кто колесами стал ездить. С самого утра вот хоть бы щепка была во рту.

— Вишь, чего захотел! — сказала старуха. — Нет у меня, нет ничего такого. Ступайте, ступайте! И будьте довольны тем, что дают вам! Вот черт принес на поминки каких нежных!

Малыш пришёл в совершенное уныние от таких слов, но вдруг нос его почувствовал запах сушёной рыбы. Он глянул на шаровары друга Халявы, шедшего с ним рядом, и увидел, что из кармана его торчал преогромный рыбий хвост: Халява уже успел подтибрить со стола целого карася. И так как он это производил не из какой-нибудь корысти, но единственно по привычке и, позабывши совершенно о своём карасе, уже разглядывал, что бы такое стянуть другое, не имея намерения пропустить даже проколотой шины, — то Малыш запустил руку в его карман, как в свой собственный, и вытащил карася.

Но до карася сразу дело не дошло, и спать друзьям не вышло с первого разу. Разложившись в чулане, они долго ворочались, а Малыш тихонько щипал карася, но вот наконец Халява прислушался:

— Слышите ли, хлопцы, крики? Кто-то зовет нас на помощь!

— Мы слышим крики, и кажется, с той стороны, — разом отвечали друзья, указывая на коридор.

Но все стихло. Они приоткрыли дверь, и вдруг недвижно уставили очи. Страх и холод прорезался в молодые жилы.

Дверь вдали заскрипела, и тихо вышел из неё высохший, будто мертвец, человек — борода до пояса, на пальцах когти длинные, еще длиннее самих пальцев. Тихо поднял он руки вверх. Лицо всё задрожало у него и покривилось. Страшную муку, видно, терпел он. «Душно мне! Душно! Пить!» — простонал он диким, нечеловечьим голосом. Голос его, будто нож, царапал сердце, и мертвец вдруг скрылся на кухне.

Заскрипела тут другая дверь, и опять вышел человек, ещё страшнее, ещё выше прежнего: весь зарос, борода по колено и еще длиннее костяные когти. Еще диче закричал он: «Душно мне! Душно мне! Пить! Пить!» — и ушел на кухню. Где-то, невидимая, скрипнула третья дверь, и третий гость показался в коридоре. Казалось, одни только кости шествовали над полом. Борода его была по самые пяты; пальцы с длинными когтями вонзились в паркет. Страшно протянул он руки вверх, как будто хотел достать люстру, и закричал так, как будто кто-нибудь стал пилить его желтые кости…

Всё вдруг пропало, как будто не бывало; однако ж долго курили друзья в чужом чулане. Даже карась был позабыт.

— Не пугайся, Малыш! — произнёс наконец Халява.

— Гляди: ничего нет! — говорил он, указывая по сторонам. — Это проклятая старуха подпоила гостей палёной водкой, чтобы никто не добрался до нечистых её денег.

Молодость взяла своё, и они уснули.

Но всё же посреди ночи Малыш проснулся. Проснулся он оттого, что в комнату вошла старуха. Одета она была в чёрные чулки и подобие удивительной сбруи, покрывавшей всё её тело.

— Прочь, прочь, старая! — крикнул Малыш и удивился тому, что его друзья не проснулись от такого крика. Старуха меж тем, маша хлыстом, молча ловила его втесном пространстве чулана. Философ кинулся в коридор, но тут старуха вскочила на него сзади, и он увидел, что в руках её, окромя плётки, находится огромный и вполне натуралистичный страпон.

— Прочь, прочь! — повторял Малыш, а сам начал твердить молитвы и заклинания. Это помогло — вот он уже освободился и сам оседлал старуху. Бешеная скачка продолжалась долго, месячный серп светлел на небе. Робкое полночное сияние, как сквозное покрывало, ложилось легко и дымилось на земле. Леса, луга, небо, долины — всё, казалось, будто спало с открытыми глазами. Ветер хоть бы раз вспорхнул где-нибудь. В ночной свежести было что-то влажно-тёплое. Тени от дерев и кустов, как кометы, острыми клинами падали через окно в пыльные комнаты нехорошей квартиры.

Такая была ночь, когда Малыш скакал странным всадником. Он чувствовал какое-то томительное, неприятное и вместе сладкое чувство, подступавшее к его сердцу. Видит ли он это или не видит? Наяву ли это или снится? И невольно мелькнула в голове мысль: точно ли это старуха?

«Ох, не могу больше!» — произнесла она в изнеможении и упала на пол.

Перед ним лежала красавица, с растрепанными пергидрольными волосами, с длинными, как стрелы, ресницами. Бесчувственно отбросила она в обе стороны белые нагие руки и стонала, возведя кверху очи, полные слёз.

Затрепетал, как древесный лист, Малыш. Жалость и какое-то странное волнение, робость, неведомые ему самому, овладели им; он пустился бежать к друзьям — они пробудились уже. Вместе покинули они странный кров, шагнув прямо в зимнюю утреннюю темноту.


Между тем распространились везде слухи, что дочь одного из богатейших людей города, господина фон Бока, правой руки градоначальника, человека, чьё состояние было составлено внутренностью российской земли, — возвратилась в один день с прогулки вся избитая, едва имевшая силы добресть до отцовского дома, и находится при смерти.

Всё это философ прочитал в газете, которой потчевал пассажиров разносчик печатной продукции — человек с виду слепой, но отменно считавший деньги. Однако ж не знал он, что после лекций к нему самому подойдёт неприметный человек специального назначения и спросит, знаком ли он с эльфийскими обрядами кривого толка, свойственными толкиенистам.

Эти обряды, что несут гибель кошкам и зажигают советскую звезду огнём на полу, были знакомы Малышу — он только что прочёл Кроули и превозмог в учении суть всех религиозных перевёртышей, среди которых были и толкиенисты.

Он кивнул, и вдруг оказалось, что дочь торговца жидким, твёрдым и газообразным перед смертным часом изъявила желание, чтобы Великую Книгу Толкиенистов в продолжение трех дней после смерти читал над ней именно Малыш.


Студент вздрогнул от какого-то безотчетного чувства, которого он сам не мог растолковать себе. Темное предчувствие говорило, что ждет его что-то недоброе. Сам не зная почему, объявил он напрямик, что не поедет. Но специальный неприметный человек посмотрел на него так, что стало ясно, что это то предложение, от которого нельзя отказаться.

Он вышел за ограду и увидел машину, которую можно было бы принять сначала за хлебный овин на колесах. В самом деле, она была так же огромна, как печь, в которой немцы регулировали национальный состав Европы. И в самом деле, это был немецкий лимузин.

«Что ж делать? Чему быть, тому не миновать!» — подумал про себя философ и произнес громко:

— А тачка знатная! Тут бы только нанять музыкантов, то и танцевать внутри можно…

Но ему не ответили. Малышу чрезвычайно хотелось узнать обстоятельнее: кто таков был этот магнат, каков его нрав, что слышно о его дочке, которая таким необыкновенным образом возвратилась домой и находилась при смерти и которой история связалась теперь с его собственною, как и что у них делается в доме? Но всё было напрасно.

Спутники его включили радио, поющее песни, по недоразумению называющиеся шансоном, и слёзы сентиментальности потекли у них по щекам. Увидя, как они расчувствовались, Малыш решился воспользоваться этим и улизнуть. Он сначала обратился к седовласому человеку, грустившему об погибших по воле автора песни отце и матери какого-то разбойника:

— Что ж ты, дядько, расплакался, — сказал он, — я сам сирота! Отпустите меня, ребята, на волю! На что я вам!

— Пустить тебя на волю? — отозвался спутник. — Да в уме ли ты?

И более Малыш ничего не спрашивал.

Медленно перед его глазами проплыли знакомые подмосковные места, сменились незнакомыми, дороги расползлись, как раки, машина свернула в лес, и вот перед ним уже был огромный дом, прямо внутрь которого, миновав парк, въехала машина.

Малыш, приведённый под строгие очи господина фон Бока, заикнулся было о том, что служить по кривому обряду не приучен, и тут лучше было бы позвать какого сатаниста или прочего толкиенистского изувера христианской линии, но в ответ услышал:

— Уж как ты себе хочешь, только я все, что завещала мне моя голубка, исполню, ничего не пожалея. И когда ты с сего дня три ночи совершишь как следует над нею молитвы, то я награжу тебя; а не то — и самому чёрту не советую рассердить меня.

Последние слова произнесены были фон Боком так крепко, что философ понял вполне их значение.

Они вышли в залу. Фон Бок затворил дверь, и Малыш остановился на минуту в сенях высморкаться. С каким-то безотчетным страхом переступил он через порог. В углу, под каким-то гигантским постером, на высоком столе, на одеяле из синего бархата, убранном золотою бахромою и кистями, лежало тело умершей. Высокие восковые свечи, увитые калиною, стояли в ногах и в головах, изливая свой мутный, терявшийся в дневном сиянии свет.

«Три ночи как-нибудь отработаю, — подумал Малыш, — зато денег то…» Медленно поворотил он голову, чтобы взглянуть на умершую фрекен Бок, и…

Трепет пробежал по его жилам: как живая пред ним лежала красавица. Чело, прекрасное, нежное, как снег, как серебро, казалось, мыслило… Вдруг что-то страшно знакомое показалось в лице её.

Это была та самая ведьма, которую убил он в странноприимном доме на окраине.

На полу меж тем начертили звезду, положили умершую в центр, а вокруг и повсеместно зажгли новые шведские свечи в баночках.

Малыш встал к столику и, когда все вышли, принялся читать вслух толстую книгу, повествующую о странствиях мохноногих бесов, и листы мелькали один за другим. Вдруг… среди тишины… мертвая фрекен Бок привстала в гробу, спустила ноги и прошлась по комнате. Она, казалось, не видела, где находится философ, и пыталась поймать его руками, как тогда, в чулане.

Однако ж прокричал петух, и, почесавшись, эльфийская принцесса вернулась в гроб, а Малыш, дрожа, закончил чтение.

Он проспал до обеда, а потом вытащил свою любимую трубку и пошёл в столовую для прислуги. Там он курил, лёжа на диване, и даже получил скалкой по спине, когда хотел проверить, исправна ли ткань шерстяной юбки у одной украинской молодки, жившей в доме олигарха фон Бока без паспорта и регистрации.

После он принялся пить с охранником, свободным от смены. Охранник выпил много и забормотал Малышу в ухо, что и не диво, что ему многое не виделось, поскольку не знаешь и десятой доли того, что знает душа. «Знаешь ли, — говорил он, — что хозяйка наша была антихрист? А антихрист имеет власть вызывать душу каждого человека; а душа гуляет по своей воле, когда заснет он, и летает вместе с архангелами около Божией светлицы».

Пришёл и другой охранник и рассказал поучительную историю, что шофёр фон Бока потерял голову от его дочери, да возил её на себе весь день, а потом иссохся, как щетка, да и сгорел в золу. Ему тут же возразили, что не сам он сгорел, а облили его бензином и сожгли в лесополосе охранники олигарха, и уж кто-кто, а он об этом-то должен знать.

Одна из поварих поведала печальную повесть о своих престарелых родителях, к которым с того света являлась кошечка, сообщая точные даты смерти и отца её, и матери…

Малышу стали скучны этакие басни и побасёнки, он поспал ещё и проснулся, только когда его начали трясти за плечо. Нужно было снова идти читать книгу над гробом молодой фрекен Бок, так не вовремя почившей.


На вторую ночь Малыш начертил вокруг пюпитра Мелком Судьбы кривоватый эллипс и надписал несколько слов из записной книжки вроде «Эргладор-Гладриэль», а потом спокойно, хоть и скороговоркой, не поднимая глаз, продолжал читать Великую Книгу. Бесовские герои уж давно плыли по горной реке, а меч и туника лежали на песке (тут Малыш опять поднял глаза и увидел, что труп в эльфийских одеждах из нейлона стоит перед ним на роковой черте). Уж вперила беспокойница в него мёртвые, позеленевшие глаза с потёками готической туши и страшно стучала зубами.

Фрекен Бок заметно сдала за сутки, и Малыш увидел, что мёртвая девушка не там ловила его, где он стоял, а совсем в ином месте. Видать, она не могла видеть Малыша — и тогда она начала глухо ворчать и, ворочая мёртвыми губами, стала произносить гадкие слова. Хрипели и скрежетали они, как миргородская пилорама, и на всякий философский «Эргладор» находился у неё «Расвумчор», а на всякую «Гладриэль» обнаруживался «Миэль».

Ветер пошёл от этих слов, бились странные существа крыльями в пластиковые окна, царапал кто-то по железу подоконника, но тут вновь закричал петух, и всё стихло.

Пришедши снова в столовую, он высосал добрую бутылку вискаря и на все вопросы отвечал только:

— Много на свете всякой дряни случается. Шит, как известно, хепенд. А страхи такие случаются — ну… — при этом Малыш только махал рукою.

В этот момент проходила вчерашняя девка — и вдруг вскричала, глядя на Малыша:

— Ай-ай-ай! Да что это с тобою? Ты ведь поседел совсем!

— Да она правду говорит! — сказал охранник, всматриваясь в Малыша пристально.

Ужаснулся философ и понял, что Кроули с Фрэзером — это одно, а вот своя жизнь дороже. Пошёл он к господину фон Боку и стал проситься на волю, но так посмотрел фон Бок на студента, что, будто галушкой, поперхнулся Малыш своими словами.

День уже погрузился в тёмный чулан, и страшная работа в третий раз ждала Малыша.

Он тайком перекрестился и почувствовал будто, что христианской веры в нём прибавилось. Но делать нечего — принялся он читать бесовскую английскую книгу.

Свечи трепетали, струили свои аптекарские ароматы, и, казалось, самые пальцы Малыша уже пахнут ладаном. До поры до времени в ресницах молодой фрекен Бок спала печаль, но Малыш чувствовал, что это спокойствие временное.

Но вот с треском лопнула железная крышка гроба, и поднялся мертвец. Еще страшнее был он, чем в первый раз. Зубы его страшно ударялись ряд о ряд, в судорогах задергались его губы, и, дико взвизгивая, понеслись заклинания. Вихорь поднялся по комнате, упал портрет Профессора со стены, полетели сверху вниз разбитые стекла окошек.

И снова мёртвая девушка забормотала свои заклинания, и верно — вызвала множество страшных существ. Впрочем, первым явился сам господин фон Бок. Был он призрачен, просвечивали сквозь него детали меблировки.

— Покайся, отец! — грозила ему дочь. — Не страшно ли, что после каждого убийства твоего мертвецы поднимаются из могил?

— Ты опять за старое! — грозно прервала её душа олигарха. — Я поставлю на своем, я заставлю сделать, что мне хочется.

— О, ты чудовище, а не отец мой! — простонала фрекен Бок. — Нет, не будет по-твоему! Правда, ты взял нечистыми чарами твоими мирскую власть; но один только Японский Бог помог бы тебе удержать народное богатство в руках. Отец, близок Верховный суд! Если б ты и не отец мой был, и тогда бы не заставил меня изменить моей эльфийской вере. Если б и была моя вера дурна, и тогда бы не изменила ему, потому что Профессор не любит клятвопреступных и неверных душ.

Махнула мёртвая девушка рукой, и упал отец её на колени, схватился за горло и повалился на бок. Долго боролся он с невидимой удавкой, силясь сорвать её с шеи. Наконец было сорвал — взмахнул рукой, но захрипел и вытянулся — и совершилось страшное дело: безумная дочь убила отца своего.

Холодный пот заструился по спине Малыша, но не прервал он чтения. Гулко звучали его слова во всём, казалось, пустом доме, но слова беспокойницы были ещё пронзительнее. Невольно вслушиваясь в них, он понял, что придёт Летучий Гном, повелитель всех гномов, Летучий Эльф, повелитель всех эльфов, Летучий Орк, повелитель всех орков, и, указав путь, отомстит за поругание волшебных народов и все унижения их земных пророков.


И правда, двери сорвались с петель, и несметная сила чудовищ влетела в залу. Выступили из стен вонючие орки, влетели сквозь запертые окна эльфы, полезли сквозь ламинатный пол гномы. Страшный шум от крыл и от царапанья когтей наполнил воздух. Всё летало и носилось, ища повсюду философа.

У Малыша вышел из головы последний остаток хмеля. Он только крестился да читал как попало молитвы, забыв о Священной Книге Толкиенистов, и в то же время слышал, как нечистая сила металась вокруг его, чуть не зацепляя его концами крыл и отвратительных хвостов. Не имел духу разглядеть он их; видел только, как во всю стену стояло какое-то огромное чудовище в своих перепутанных волосах, как в лесу; сквозь сеть волос глядели страшно два глаза, подняв немного вверх брови. Над ним держалось в воздухе что-то в виде огромного пузыря, с тысячью протянутых из середины клещей и скорпионьих жал. Черная земля висела на них клоками. Все, казалось, глядели на него, искали и всё же не могли увидеть его, окруженного таинственным кругом.


— Приведите Карлсона! Ступайте за Карлсоном! — раздались слова мертвеца.

И вдруг настала тишина в доме; послышалось вдали волчье завыванье, и скоро раздались тяжелые шаги; взглянув искоса, увидел он, что ведут какого-то приземистого, дюжего, косолапого человека. Весь был он в черной земле, как перемазавшийся в варенье ребёнок. Как жилистые, крепкие корни, выдавались его засыпанные землею ноги и руки. Тяжело ступал он, поминутно оступаясь. Длинные веки опущены были до самой земли. С ужасом заметил Малыш, что на спине его был железный антикрест-пропеллер.

Был у Малыша такой приятель, байкер Дракула. Он с помощью всего двух аэрозольных баллончиков как-то намалевал на заборе картину. На стене сбоку, как войдешь в университет, намалевал Дракула толкиениста с мечом, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а приезжие девки, тыкая в него пальцем, говорили: «Ой бачь, яка кака намалевана!» — и, удерживая слезёнки, вспоминали свою нелёгкую вечернюю работу. Но и тот толкиенист был человечнее появившегося посреди комнаты Карлсона.

Малыш слыхал, что и доныне где-то под Казанью сходятся эльфы и орки и каждый год поедом едят друг друга, а странный рыцарь по прозванию Карлсон смотрит на них, дерущихся в бездонном провале, на то, как грызут мертвецы мертвеца, на то, как лежащий под землею мертвец растёт, гложет в страшных муках свои кости и страшно трясёт всю землю…

Но впервые увидел он самого Карлсона.

Меж тем Карлсона привели под руки и прямо поставили к тому месту, где стоял Малыш.

— Раскрутите мне пропеллер: не вижу! — сказал подземным голосом Карлсон — и всё сонмище кинулось дёргать страшный железный винт. Мотор чихнул, обдал всех неземным бензиновым запахом и со скрежетом завёлся. Карлсон поднялся вверх и теперь парил под потолком, озираясь.

«Не гляди!» — шепнул какой-то внутренний голос Малышу. Не вытерпел он и глянул вверх.

— Вот он! — закричал Карлсон и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на Малыша. Без чувств грянулся он на землю.

Раздался петуший крик. Это был уже второй крик; первый прослышали гномы. Теперь испуганные эльфы бросились, кто как попало, в окна и двери, чтобы поскорее вылететь, но не тут-то было: так и остались они там, застрявшими в дверях и окнах. Так навеки и остался огромный дом олигарха с завязнувшими в окнах окаменевшими чудовищами, оброс лесом, корнями, бурьяном, диким терновником; и никто не найдет теперь к нему дороги.

Говорят, правда, что философ по прозванию Малыш спасся…

И доложу я вам, что тот философ был я, дорогие граждане пассажиры, извините, что к вам обращаюсь, но, рассказав свою горькую участь, прошу вас о денежном снисхождении… — И певец, стоя в проходе между лавками, поклонился так, что чорные очки его чуть не слетели с носа.

Уже давно слепец кончил свою песню; уже снова стал перебирать струны в соседнем вагоне, где стал петь что-то смешное… но старые и малые пассажиры электрички все еще не думали очнуться и долго качались на своих сиденьях, потупив головы, раздумывая о страшном, в старину случившемся деле.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


19 июня 2012

(обратно)

Немецкий перстенёк

Брату Мидянину, жителю страшных московских окраин и завсегдатаю аэрационных полей


Карлсон пришёл к Малышу накануне главного государственного праздника. Праздник был довольно странный — его никто не принимал всерьёз, но все отмечали.

Нора Малыша проигрывала от вторжения нежданного гостя. Карлсон был высоким стариком в прекрасном костюме с искрой, а квартира, где жил Малыш — обшарпанной квартиркой в Озерках.

Карлсон оттянул подтяжки Малыша и в знак особого расположения больно щёлкнул ими по животу молодого человека.

Они сели за стол.

В ту минуту, когда небо вспыхнуло салютом, Карлсон сказал Малышу:

— Помнишь тот свёрток, что тебе оставил дедушка?

— Дедушка?.. Ничего он не оставил. Он в крематории работал, место там не хлебное.

— …Свёрток. Помнишь его? Где он?

Малыш полез на антресоли за старым чемоданом и, отряхнув пыль, открыл его. Там лежал старый китель дедушки с тускло блеснувшими орденами, пакет с сушёной травой и свёрток из белой клеёнки.

— Знаешь, что там?

— Мне пофиг, — ответил Малыш. — Наверное — конопля.

— Не в пакете, глупый, — сказал Карлсон, разворачивая клеёнку — а тут, в свёртке.

Там оказалось несколько перстней, кинжал с готической надписью и тускло блеснувшее золотом кольцо.

— Потрогай, — сказал Карлсон. — Видишь, какое холодное? Твой дед много лет назад стал владельцем этого кольца, что ведёт свою историю от древних времён. Оно хранит ещё холод древних проклятий.

— И чё? — спросил Малыш нетерпеливо.

— И всё. Нужно бежать, — и в этот момент Карлсон повалил его на пол, потому что стекло развалилось под ударом автоматной очереди. Наблюдая медленное падение осколков, Малыш в первый раз не пожалел, что не вставил новые пластиковые окна.

— Нет, не к двери! Нельзя! — остановив его, крикнул Карлсон. — Прыгай в окно, я задержу их.

— С тринадцатого этажа?

— Сейчас не до суеверий. Не хочешь прыгать, так лезь по трубе. Там во дворе стоят пять чёрных джипов, опасайся их. Впрочем, нормальный человек всегда опасается этакой картины.

И Карлсон толкнул юношу к подоконнику.


Малыш шёл вдоль трассы, ночь была черна, а дорога на удивление пустынна.

Поэтому он издалека услышал треск мотоцикла.

Мотоциклист остановился рядом с ним, и когда он снял шлем, Малыш понял, что это молодая цыганка.

— За тобой гонятся пять призраков, — сказала она.

Он промолчал.

— Но в силах моего народа защитить тебя.

И она посадила его на мотоцикл.

Неделю он провёл в цыганском таборе, пока наконец, его позвали в шатёр цыганского барона.

— Малыш, о тебе уже спрашивали. Правда ли, что у тебя есть нечто, что не принадлежит тебе?

— У нас у всех есть что-то, что не принадлежит нам, — дерзко ответил Малыш, обводя взглядом шатёр, заваленный какими-то мешками.

— Ты мне нравишься, мальчик. Но всего печальнее, ты нравишься моей дочери. — Цыганский барон вздохнул. — Однако тебе придётся бежать.

Ночью цыганка отвезла его на станцию, и они целовались до самого рассвета, пока Малыш не прыгнул на площадку товарного поезда.

В Вышнем Волочке поезд остановился, и Малыш ради конспирации пересел на электричку. Билета он не брал, и поэтому дёрнулся, когда увидел контролёров. Но тут же с изумлением он понял, что один из контролёров — это Карлсон.

Выглядел он печальным. Форма сидела на нём мешковато, а сам Карлсон был будто с похмелья.

— Сынок, — начал он. Я должен открыть тебе тайну. Тот свёрток, что у тебя в рюкзаке, хранит страшную тайну. Немецкий кинжал и эсэсовские перстни — это всё ерунда. Главное — кольцо. Это Кольцо Нибелунгов. И ты должен уничтожить его.

— Бросить в жерло вулкана?

— Нет, так невозможно укротить его силу. Альберих наложил на него страшное заклятие, потому что над ним издевались дочери Рейна. А нет страшнее обиды, когда женщина издевается над стариком. Но бойся этого кольца — оно попадало к разным людям, и каждому, кто не избавился от него, было несчастье.

Вот эрцгерцог Фердинанд получил кольцо, надел на палец, и поехал отдыхать на море. И там было ему несчастье.

А однажды оно попало к маршалу Тухачевскому, и ему сразу было несчастье. Но следователь, который вёл дело маршала Тухачевского, сразу же отдал кольцо настоящему немецкому шпиону — и ему было счастье: он умер восьмидесяти лет, имея хорошую пенсию. А кольцо попало к Гитлеру. И он его никому не хотел отдавать, и было ему несчастье. А кольцо забрал Берия, и он тоже, не стал никому его отдавать, и было ему несчастье. И твоему дедушке, работнику крематория, что нашёл кольцо в пепле Берии, тоже было несчастье. Бабушка твоя, Царство ей небесное, всю жизнь его мучила…

А тебе предстоит отправиться в Москву и найти самое страшное место — Люблинские поля. Там ты найдёшь Бездну Московской Канализации. Только она может проглотить кольцо, проклятое карлой Альберихом. Ты ведь, верно, знаешь, что все те нечистоты, что производит Москва, невозможно скрыть и очистить? Так вот, давным-давно, понимая, что они отравят всё вокруг, Сталин велел прорыть особую линию метрополитена — «Метро-1933». Она была открыта раньше прочих линий, только была сделана не горизонтальной, а вела прямо вниз — туда, откуда нет возврата. А сверху над ней, для отвода глаз, были построены поля аэрации.

На этих словах Карлсон встал, оштрафовал Малыша, и исчез.


Малыш приехал в Москву и тут же продал старинные перстни. Известно, что в Москве можно продать всё.

Он отобедал шаурмой, похожей по вкусу на шаверму, и принялся искать карту. Но на всех карта вместо Люблино и Курьяново была либо наклеена реклама, либо вовсе было пустое место.

Наконец, он встретил полицейского. Тот сперва побил его, но велел прийти на то же место ночью. Молодой петербуржец пришёл и встретил всё того же полицейского, но доброго и ласкового. Тот рассказал Малышу, что хотя в стране давно придумали полицию, много честных милиционеров, преданных старой вере в закон, ушли в подполье. Они вершили правосудие тайно, по ночам. Днем они были злыми полицейскими, а ночью — добрыми милиционерами.

И этой ночью полицейский милиционер решил принять участие в судьбе Малыша.

Милиционер сказал Малышу, что попасть в Люблино можно только под землёй.

И вот его привели к диггеру, который был так стар, что оранжевая каска с его именем приросла к его седым волосам.

Диггер повёл Малыша по туннелям метро — в действующих туннелях они жались к стенам, спасаясь от проносящихся поездов, а в заброшенных они видели толпы горожан, стремящихся к приключениям. Горожане сновали по туннелям вместе с подругами, детьми и мангалами.

Наконец, они вышли на поверхность.

Кругом простиралось Люблино.

На них тут же попытались напасть гопники, и диггер юркнул обратно в канализационный люк. Малыш не успел за ним, но достал свёрток и сразу же заколол одного из гопников немецким кинжалом. Остальные с уважением похлопали его по плечам.

Вход в Бездну Канализации находился под продуктовым магазином на улице Полбина. Напоследок Малыш оглянулся. Все дома были здесь низкорослыми, даже деревья, понимая неверность почвы, стелились по ней как кусты.

Малыш сплюнул, и в этом момент перед ним появился Карлсон, на сей раз одетый в синий халат грузчика. В зубах у него была толстая папироса.

— Вот ты и добрался, мой мальчик. А не забыл про подтяжки?

— Не забыл, Карлсон.

И они начали спускаться в преисподнюю.

Сначала вниз вели честные бетонные ступени, будто на лестнице современного дома, потом их сменили ступени деревянные, а затем — стеклянные и оловянные.

Карлсон достал из кармана мобильный телефон, потыкал в него пальцем, и в сумраке подземелья задребезжала странная музыка.

— Это «Кармина Бурана», — ответил он, упреждая вопрос. — Эта музыка всегда должна звучать, когда происходит что-то важное.

И вот они оказались в огромной полости, где внизу что-то клокотало и булькало.

— Смотри, сынок, — сказал Карлсон. — Перед тобой величие человека и весь результат его жизни. Смотри, вот всё то, чем кончаются человечьи поиски смысла — тут и первое, и второе, и третье. В смысле, и компот. Ты впечатлён?

— Не очень. Не знаю, как со смыслом, но дух тут больно тяжёлый.

— Тогда доставай кольцо, не медли.

Малыш достал свёрток и, размахнувшись, швырнул его в дыру.

— Вот так, вот так, теперь ты навсегда запомнишь этот день, вернее, это будет самым главным днём в твоей жизни, сынок, — перевёл дыхание Карлсон.

И тут Малыш пнул его пониже спины, и старик полетел вниз, двигаясь так же быстро, как если бы у него на спине был пропеллер.

«Я тоже так считаю», — думал про себя Малыш, поднимаясь по лестнице. — «Запомню, ясное дело. Хороший день, чо. Но какой прок с этого кольца? Это ещё предстоит узнать, экая прелесть». Кольцо приятно холодило карман, и он верил, что приключения только начинаются.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


20 июня 2012

(обратно)

Смок и Малыш

Они понравились друг другу сразу — Кит Карлсон и Малыш Свантесон.

— Добро пожаловать на Аляску! — крикнул Карлсон и пошёл навстречу будущему напарнику. — Я тебя сразу заприметил. Можешь звать меня Смок, я тут уже изрядно прокоптился.

Они вместе проделали долгий путь до Доусона, где на берегу собрались любопытные, чтобы поглазеть на ледостав. Из темноты к ним долетела боевая песня Малыша:

Как аргонавты в старину,

Родной покинув дом,

Плывем, тум-тум, тум-тум, тум-тум,

За Золотым Руном.

Следующей весной они основали неподалёку дачный посёлок, повесили несколько индейцев за нарушение правил дорожного движения и вошли в историю Аляски.

Но богатства не было, несмотря на то, что Малыш повсюду кричал, что приехал выбивать деньги из земли, а не из своих же товарищей. Но всё равно они занялись поставками продовольствия.

После скандала с протухшими яйцами Малыш и Карлсон провели несколько месяцев в обществе друг друга: не было желания общаться с людьми, а главное — денег.

Но вот впервые за два года они накормили собак и двинулись в горы. Перед ними лежала страна белого безмолвия, и они с трудом продвигались по заснеженным тропам, днями не слыша ни птичьего крика, ни рыка зверя.

Однажды на привале Малыш спросил Карлсона:

— Скажи, Смок, а зачем тебе пропеллер?

Карлсон не знал, как ответить. Он и в самом деле не знал, зачем. Может быть, пригодится.

Удача улыбнулась им, и на Нежданном озере они сделали сразу несколько заявок. Золота было столько, что они могли бы прожить до весны, каждый вечер играя в «Оленьем роге» и закатывая обеды у Славовича.

Но «Олений рог» был за много миль, а тут была чёрная гладь озера, под которой тускло блестел металл жёлтого цвета.

Но золото ещё нужно было доставить в Доусон. На горы пал туман, собаки выбились из сил и умирали по одной. Ещё через несколько дней туман сменился морозом — когда Карлсон вылез из-под одеял, кожа на лице онемела мгновенно.

Малыш вылез вслед за ним и плюнул в воздух. Через секунду раздался звон бьющейся о камни льдинки.

— Сдаюсь, — хмыкнул он. — Градусов семьдесят. Или семьдесят пять.

— Идти к реке бессмысленно, — хмуро сказал Карлсон. — Она встала, и лодка уже вмёрзла в лёд. Но у меня есть план. Собак оставим здесь, всё равно они нам не помощники — пусть позаботятся о себе сами. Скорее всего, они одичают, и у нашего Бимбо отрастут большие белые клыки. А вот ты сядешь мне на спину, снизу мы подвесим золото, и со всей этой дурью я попробую взлететь… Мы попробуем, только нужно хорошенько наесться тефтелей с беконом.

— Что-что, а это у нас есть. — Малыш с тревогой поглядел на напарника. — Ещё два фунта бекона и две жестянки тефтелей.

Они вылетели через час, воспользовавшись попутным ветром. Карлсон летел над водоразделом Индейской реки и Клондайком. Вокруг вздымались огромные обледенелые громады, лежали снежные равнины, на которых не было следа человека — ни индейца, ни белого.

— Не дави шею, шею не дави, — хрипел Карлсон. На четвёртом часу полёта мотор застучал и стал чихать, выпуская облачка сизого дыма.

— Прости, Малыш, — сурово сказал Карлсон. — Я не снесу двоих. Вас двоих, тебя и наше золото. Ты не представляешь, как мне жаль, чертовски жаль.

И он сбросил руки Малыша с шеи. Щуплое тело перекувырнулось в тумане и беззвучно исчезло среди скал.

Карлсон пролетел ещё несколько метров, и мотор, взревев, снова застучал ровно. Карлсон поправил мешок с золотым песком и стал набирать высоту.

Карлсон потянулся в кресле. За окнами медленно двигались автомобили — на Уолл-стрит заканчивался рабочий день. Рядом с креслом молча ждала секретарша.

— Простите, сэр. — Она заметно волновалась. — Звонил старый Свантесон. Он говорит, что вы дружили с его сыном. Может быть, вы не помните, но он продал вам акции «Тэмпико петролеум» по девяносто восемь… Сейчас пеоны подожгли промыслы, и если он будет рассчитываться по новой цене, то пойдёт по миру.

Карлсон задумчиво потрогал кнопку на животе.

— Вы не представляете, как мне жаль, чертовски жаль, но… Пусть платит по один восемьдесят пять.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


23 июня 2012

(обратно)

Пёс Свантессона

— Ну и что вы думаете по поводу этого костыля? — спросил Карлсон. — Нет-нет, дело не в глазах на затылке. Я просто разглядываю вас в гинекологическое зеркальце. Поэтому прекрасно видно, что вы размышляете о том, кем мог быть наш забывчивый посетитель.

— Ну… Костыль принадлежит упитанному врачу, старше средних лет. Подарен ему благодарными больными при увольнении доктора.

— Браво! Вы превзошли самого себя! Жалко, он нас не дождался. Впрочем, вот и он сам! — смотрите, кто ломится к нам в дверь с чудовищным волкодавом на ремне! Это он, это он!

Доктор Моргенштерн и правда оказался довольно милым человеком, хотя и приверженцем расовой теории. Перед тем как открыть рот, он измерил череп Карлсона циркулем и сосчитал пропорции на бумажке.

Я же играл с его огромной собакой, которую звали Бимбо. Никогда, никогда у меня не было собаки — даже когда я служил в армии ветеринаром.

Оказалось, что над родом Свантесонов, одно имя которых лет триста назад заставляло трепетать всю Лапландию, тяготеет проклятие. Один из могущественных магов Свантесонов влюбился в колдунью, стал воином, затем — магом, но сердце колдуньи продолжало оставаться ледяным. Наконец с помощью ворожбы бывший конунг Свантесон растопил лёд, но тут же бежал от безумной косматой старухи. Вслед ему прозвучало проклятие: она предрекла храброму Свантесону и его потомкам стать собачьим кормом.

Так и произошло: маг и волшебник был загрызен собственным псом. За ним отправились его братья, дядья, сыновья и племянники. Так продолжалось без малого триста лет. Когда пса оттащили, семья, ранее многочисленная, изрядно поредела.

— Но сегодня, — заметил доктор Моргенштерн, — паромом из Гельсингфорса прибывает единственный оставшийся в живых потомок древнего рода. Он должен вступить в права наследства после смерти бывшего владельца старинного замка на горе Кнебекайсе. Сдаётся мне, его жизнь в опасности.

— Ну-с, что вы скажете? — спросил меня Карлсон, когда мы проводили нашего гостя. — Это ведь почище загадочного убийства болгарского штангиста Фауста Гётева! А помните тот случай с Филле и Рулле, что похитили вас в прошлом году, а потом за пятнадцать минут успели добежать до норвежской границы?

Он набил трубку и пустил струю дыма в потолок.

— Впрочем, это неважно. В любом случае вы поедете в Лапландию один. Мне вы будете отправлять подробные отчёты, а я — анализировать их у камина.

Так я оказался среди пустынных холмов Нурланда. Время тянулось медленно, как речь финского наследника. Моргенштерн развивал теорию ледяного неба, мы пили и глядели сквозь бойницы замка на бескрайние пространства поросших мхами болот. Финн пытался рассказывать нам анекдоты, но обычно они заканчивались к утру следующего дня. Поэтому будил нас странный смех наследника, похожий на уханье полярной совы.

Моргенштерн рассказывал о древних капищах, флоре и фауне здешних мест. Он был грустен: трясина засосала его несчастного пёсика. Изредка мы слышали странный плач из башни замка, но не придавали этому значения. Финн говорил, что слышит протяжный собачий вой, но это было так же смешно, как и его рассказ о нашей экономке фрекен Бок. За стаканом абсолютно чистой водки финн утверждал, что она таскается на болота с объедками от ужина. Всё равно — нам было скучно слушать его длинные речи.

Но я исправно описывал всё это в своих отчётах Карлсону.

Такая жизнь нам опротивела, и, чтобы развлечься, мы решили выйти и прогуляться при луне.

Как только мы приблизились к краю трясины, финн снова попытался рассказать какой-то анекдот. Тут, не сговариваясь, мы раскачали его за руки и за ноги и кинули в болото.

Он тонул три дня и две ночи и вконец нам надоел. Когда мы пришли проведать его в последний раз, внезапно ветви вереска раздвинулись, и нашему взору предстал Карлсон с пухлой пачкой моих отчётов в руках. Он поглядел в сторону унылого финна, хотя к тому моменту глядеть было не на что.

— О, пузыри земли, как сказал бы какой-то классик. — Карлсон был весел и остроумен, как всегда. — А я ведь знаю всё.

— Откуда? — не смог я сдержать своего волнения.

Тогда Карлсон занял у Моргенштерна две кроны и пять шиллингов на проезд и, пообещав всё объяснить как-нибудь потом, увёз меня в Стокгольм.

Дома мы сразу же вкололи морфий и я, положив ноги на каминную решётку, смотрел, как Карлсон летает по комнате.

— Слушайте, а где же пёс Моргенштерна, милый Бимбо? — спросил он из-под потолка.

— Бимбо больше нет, — печально ответил я. — Я обмазал его фосфором, и бедный Бимбо издох. Не стоило этого делать… Мне пришлось бегать по болотам и выть самому.

Карлсон выпустил клуб дыма и расхохотался:

— Это что! Я две недели притворялся беглым каторжником на этих дурацких болотах. Знаете, всё бы хорошо, но фрекен Бок, принимавшая меня сослепу за своего сына, мазала свои тефтели соусом, похожим на лисий яд. А мне приходилось есть и просить добавки, чтобы она ничего не заподозрила.

— Карлсон, как вы догадались, что мы с Моргенштерном давно хотели убить этого финского недотёпу?

— Это было очень просто: вот смотрите, я беру с полки справочник «Сто самых знаменитых шведских семей»… Так, вот: «Свантесон-Моргенштерн, Боссе Иммануил Хосе Кристобаль. Член Королевской медицинской академии, эсквайр, владелец волкодава. Старший брат писателя Свантесона». Это ж ваш брат, элементарно!

А уж о том, что вы сами хотели построить завод по производству собачьего корма, вы твердите второй год. «Всё для собак — Свантесон и Моргенштерн», чем не мотив?

— Как всё просто! — выдохнул я.

— Ну, конечно, если всё объяснить, это кажется простым. Кстати, знаете, что за историю с финном вас могут исключить из клуба детективных писателей? А может, и что похуже, — смеясь, заключил Карлсон. — Но что же я буду делать без своего биографа? Поэтому перевернём этот лист календаря, а если сейчас поторопимся, то услышим Реца в «Гугенотах». Дрянь ужасная, но не сидеть же весь вечер у камина? А? А?!


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


23 июня 2012

(обратно)

За грибами Рассуждение

Два брата как-то пошли за грибами в Сумрачный лес. Они заблудились и увидели большой камень у тропинки. На камне было написано: «Если перейти реку, то вы увидите медведицу и двух медвежат, нужно поймать медвежат, отвести их в город, за это вам дадут царскую корону, потом её отнимут, потом вы будете странствовать по свету, пахать землю и смирять свою гордыню и наконец, умрёте знаменитыми».

Один мальчик, именем Боссе, сказал, что ему не очень хочется умирать, и пошёл искать дорогу из леса. Он шёл долго и пришёл к большой избе. В этой избе сидело много детей, и все они писали и читали что-то. Увидев Боссе, они сразу научили его читать Богородицу, но при этом каждое слово говорить не так. Их начальник, высокий бородатый человек, весь в красном, закрыл за мальчиком дверь в эту избу. С тех пор никто мальчика Боссе не видел.

А второй мальчик, которого звали Малыш, пошёл за реку, но никаких медведей там не оказалось.

Он долго ходил по Сумрачному лесу, пока наконец не увидел странного человечка, который сидел на огромном червивом грибе и курил глиняную трубку. Гриб был очень большой и очень червивый, так что собирать его куда-то у Малыша и в мыслях не было. Поэтому он задумался и простоял перед грибом довольно долго.

Наконец человечек выпустил клуб дыма и спросил Малыша, куда тот хочет пойти.

Малыш сказал, что хочет прожить интересную жизнь и найти двух медвежат.

— А, так ты читал надпись на камне? — понял человечек. — Не принимай её всерьёз, там опечатка. Но всё равно из леса выбраться надо. Ты куда хочешь пойти?

— Всё равно, — ответил Малыш, который немного испугался.

— Тогда мы можем двигаться в любую сторону, например, за зелёной палочкой. Ведь за зелёной палочкой ходят ровно сорок лет. А потом мы просто прогуляемся, — обрадовался человечек и нажал кнопку у себя на животе. Такая кнопка часто бывает на животе, и если на неё достаточно долго жать, то она включает специальную машину, которая вертит винт, что располагается на спине у подобных человечков, если, конечно, они хорошо к этому подготовились.

Винт завертелся, и человечек взлетел в воздух, показывая путь.

И Малыш пошёл за летающим человечком.

Они шли очень долго, и Карлсон всё время висел в воздухе рядом, держа в руке зелёную палочку. А Малыш всё шёл и шёл за ней.

Башмаки мальчика развалились, и он пошёл босой. Прошло много лет, и никто бы не узнал прежнего Малыша — он оброс длинной, уже поседевшей бородой. Когда им переставали подавать, Малыш зарабатывал себе на пропитание нелёгким крестьянским трудом.

— Долго ли ещё нам идти? — спрашивал он Карлсона время от времени.

Эта фраза давно потеряла смысл, потому что Карлсон отвечал на неё всё время одно и то же:

— До самой смерти, Малыш. До самыя до смерти.

Внезапно кусты на их пути расступились, и Малыш увидел ржавые рельсы. Между шпалами проросла трава, идти по ним было неудобно, но Карлсон всё гнал и гнал его вперёд.

Наконец вдали показалась станция.

— Соберись, — прожужжал Карлсон. — Немного осталось. Там есть чудесный домик станционного смотрителя. — Больше тебе ничего не понадобится.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


25 июня 2012

(обратно)

Замещение

Как-то утром, проснувшись после беспокойного юношеского сна, Малыш обнаружил, что за ночь он сильно изменился. Тело его раздулось, пальцы распухли, а лежит он на чём-то ужасно неудобном. Стоило ему просунуть между телом и простынёй ставшую вдруг короткой руку, как он ощутил жёсткие лопасти пропеллера.

«Что случилось?» — подумал он. Комната была всё та же, что и вечером, — групповой портрет рок-группы с автографом одного из татуированных кумиров. Носок на стуле, шорты на полу. Изменился только он.

Мать, зашедшая в комнату, дико закричала.

Это было очень неприятно. Последний раз она кричала так, когда они прогнали из дома Карлсона. Карлсон и в самом деле всем надоел. Он надоел даже ему, Малышу. Карлсон распугивал его подружек, воровал вещи и ломал то, что не мог стащить. Однажды он даже укусил Малыша. Семья Свантесонов собралась наконец с духом и заколотила все окна и форточки.

Последнее, что видел Малыш, была круглая ладошка Карлсона, съезжающая по мокрому запотевшему стеклу, — и он исчез.

Теперь, проснувшись, Малыш понимал, что произошло что-то странное, и пытался объяснить это матери, но она всё кричала и звала отца.

Отец долго смотрел на Малыша, сидящего на кровати, а потом угрюмо сказал, что в школу Малышу сегодня идти не надо. И ещё долго Малыш слышал, как отец шушукается с матерью на кухне.

Малыш долго привыкал к своему нынешнему положению. Он скоро научился ходить по-новому, быстро переставляя толстые ножки, а вот летать у него получалось с трудом, он набивал себе шишки и ставил синяки.

Хуже было с внезапно проснувшимся аппетитом — Малыш за утро уничтожил все запасы еды в доме. Брат и сестра с ненавистью смотрели на то, как он, чавкая, ест варенье, пытаясь просунуть голову в банку.

День катился под горку, и он наконец заснул. Спать теперь приходилось на животе, и Малыш лежал в одежде, снять которую мешал пропеллер.

На следующее утро он долго не открывал глаз, надеясь, что наваждение сгинет само собой, но всё было по-прежнему. Прибавились только пятна грязи на постельном белье от неснятых ботинок.

Малыш встал и, шатнувшись, попробовал взлететь. Получилось лучше — он подлетел к люстре и сделал круг, разглядывая круглые головы лампочек и пыль на рожках.

На завтрак он прибежал первым и съел всё, не оставив семье ни крошки.

Отец швырнул в него блюдом, но Малыш увернулся. Толстый фарфор лежал на ковре крупными кусками, и никто не думал его подбирать. Сестра плакала, а мать вышла из комнаты, хлопнув дверью.

К вечеру она вернулась с целым мешком еды — и Малыш снова, чавкая и пачкаясь, давился всем без разбора.

Так прошло несколько дней. Его комнату начали запирать, чтобы Малыш пакостил только у себя. Действительно, вся его комната была покрыта слоем разломанной мебели, грязью и объедками.

Как-то, когда мать в очередной раз принесла ему еду,он, как обычно, бросился к мешку, на ходу запуская туда руки, но случайно он оторвался от содержимого, поднял на мать глаза — и ужаснулся.

Мать смотрела на него с ненавистью. Но её ненависть была совсем другой, непохожей на угрюмую ненависть отца и нетерпеливую ненависть брата и сестры.

В глазах матери Малыш увидел ненависть, смешанную с отчаянием.

Он с тоской посмотрел ей в лицо, но тут привычка взяла своё, и он, хрюкая, нырнул в мешок со снедью.

Через месяц он подслушал разговор родителей. В доме кончились деньги, а соседи снизу жаловались на шум и грохот от проделок Малыша.

С плюшкой в зубах он выступил из темноты, и разговор прервался.

Они молча смотрели друг на друга, пока отец не взорвался — он кинул единственной уцелевшей тефтелькой в уже уходящего сына. Тефтелька попала в ось моторчика, и при попытке улететь двигатель заело. Спина болела несколько дней, боль не утихала, несмотря на то что Малыш, изловчившись, выковырял тефтельку и тут же съел.

Но, много раз запуская и глуша моторчик, Малыш всё же разработал болезненную втулку. Одно было понятно: жизнь его была под угрозой.

Когда он снова проник на кухню, разбив стекло, то увидел всю семью в сборе. Они молча смотрели на него так, что Малыш сразу же принял решение.

Малыш быстро взобрался на подоконник, настолько быстро, насколько ему позволяли толстенькие ножки и ручки, встал и, свалив цветок в горшке, распахнул раму. У него хватило сил обернуться, он даже помахал своей семье рукой, а потом занёс ногу над бездной.

Шагая в пропасть с подоконника, он чувствовал, как счастливо улыбается вся семья. Они улыбались, разумеется, беззвучно, но Малыш слышал эти улыбки. Они были похожи на распускающиеся бутоны цветов.

Но Малыш отогнал тоскливые мысли — жизнь продолжалась, и в последний момент он всё же решил включить моторчик. Это произошло в нескольких метрах от земли — теперь он летел вниз и в сторону.

Малыш кувыркался в воздухе — лететь было некуда, но время нужно было заморить, как червяка в животе.

Он бездумно глядел на окна, мелькавшие перед ним, но вдруг что-то остановило его внимание. Малыш развернулся и постарался понять, что его заинтересовало.

Да, это был самый верхний этаж старого дома.

Там, за окном, стоял заплаканный белобрысый мальчик. Рядом с ним на подоконнике сидел плюшевый мишка.

Малыш заложил вираж и подлетел к окну.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


25 июня 2012

(обратно)

Братья Свантесоны

Тот мой герой, о котором я собираюсь рассказать, был третьим сыном в семье Карла Ивановича Свантесона — обрусевшего не то шведа, не то датчанина.

Помещиком он был никаким — то есть самым маленьким и ничтожным: нигде не служил и слыл больше за городского шута, причем шута неразборчивого, отвратительного и не знающего грани, которую в шутках переходить не стоит. Овдовев, он ввёл в доме вывезенные из Швеции привычки и превратил его в вертеп.

Глухонемой сторож Герасим только мычал, когда дом наводняли очередные профурсетки вкупе с монтаньярами. Но именно Герасим во ту пору ходил за детьми Карла Ивановича.

Трое детей, не в пример отцу, хоть и росли без надзора, выросли крепкими, сильными юношами.

Старший, Борис, или, как звал его отец, Боссе, был человеком вспыльчивым, учение не шло ему впрок, но в остальном он был то, что мы называем «добрый малый». Вспыльчивость, как говорится, не выносилась из избы. В городе, однако, знали, что отец и сын чуть не дерутся из-за мелкой наследной монеты — того приданого покойной супруги, которое растворилось неведомым образом. Но речь моя пойдёт именно о третьем сыне, которого мы согласно их семейной традиции будем называть Малышом.

Малыш был мальчиком кротким и непрактичным. В детских играх именно ему доставались тумаки и обиды, часто он недосчитывался карманных денег, а то порой его товарищи рвали портьеры в доме и делали чучела из простыней Карла Ивановича. Поэтому Малышу приходилось много терпеть — и уже от родного отца.

В бестолковом доме Карла Ивановича был ещё один обитатель — суетливый и быстрый слуга Карлсон. Будто муха, летал по дому этот Карлсон, и иногда казалось, что сзади приделан к нему какой-то пропеллер для пущей быстроты. Он чинил отопление, носил с базара картошку и лук и даже кормил волка, зачем-то купленного у директора передвижного зверинца.

Ходила молва, что это вовсе не швед, или там датчанин, а ребёнок, родившийся у городской дурочки Акулины от самого Карла Ивановича. Впрочем, Карл Иванович всё отрицал, но взял в свой дом ребёнка, воспитал и даже, как говорила всё та же молва, придумал ему фамилию Карлсон.

И вот однажды утром Карла Ивановича нашли в доме мёртвым, с головой, лежащей на книге. Страницы были полны популярных объяснений по поводу пестиков и тычинок, а рядом с телом лежал окровавленный пестик, тычинок же поблизости не наблюдалось — разве голова несчастного Карла Ивановича превратилась в огромную тычинку.

Боссе был немедленно взят под стражу — ему припомнили и крики, и ссоры с отцом, и наследство. Да и больно ловко это всё выходило — он и убил-с, как уверял нас присяжный поверенный Владимир Ильич. Только один Малыш был уверен в невиновности своего брата.

Накануне суда, вернее, в ночь перед судом к Малышу явился Карлсон. С заговорщицким видом он долго ходил вокруг и около стола и наконец признался, что ему начали являться видения.

— Что за видения? — горячо интересовался Малыш.

— А вот какие видения-с. Ко мне пришёл этот странный человек, — сбивчиво говорил Карлсон. — Но я расскажу вам-с всё по порядку-с.

И Карлсон начал рассказывать, да столь прихотливо, столь затейливо, что Малыш ни разу не прервал его, хотя и засыпал несколько раз.

Легенда о летающем мальчике


— Итак, этот мальчик, нестареющий мальчик, начал являться ко мне, но ведь поговорить с умным человеком завсегда приятно-с… Это, конечно, не то сошествие, которого так боится всякий человек, но этот особый летающий мальчик стал являться ко мне, как священник перед казнью. Мальчик этот довольно известен, и зовут его Петя. Этот Петя всегда что-то вроде пророка или старца, учит жизни, борется с пороком и заметьте-с, ничуть при этом не стареет.

— Явившийся ко мне летающий маленький Петя, — продолжал свой рассказ Карлсон, — мешал мне, мешал ужасно-с. Приходя снова и снова, этот кровожадный мальчик множился в моих глазах… Сегодня он стал упрекать меня в смерти отца, а я ведь всего лишь отомстил ему за детскую слезинку Боссе, которую я прекрасно-хорошо запомнил. Он ведь сам мне говорил — про слёзки-с. Но летающий мальчик Петя говорил, что я только разрушил сказку. Я рассмеялся ему в лицо и отвечал, что сделал хорошее и доброе дело, а самые лучшие детские сказки лживы. Именно разочарование и боль от этой лжи (и чем эта ложь сильнее, тем лучше) помогают подготовиться ко взрослой жизни.

Наконец я запер его в тайной комнате, наедине с философским камнем, а потом позвал ручного волка. Волк вошёл к Пете, и моё сердце успокоилось.


Малыш не поверил Карлсону. Вернее, он не мог понять, что в рассказе Карлсона правда, а что — нет. На всякий случай он дал Карлсону немного денег, чтобы тот пошёл завтра в суд, взял вину на себя, а потом отправился на каторгу. Малыш знал, что так все всегда делают.


Наутро Герасим прибежал с вестью о том, что Карлсон кинулся в реку. Тело искали, но не нашли. Некоторые обыватели, правда, утверждали, что Карлсон, когда бежал к обрыву, был похож на свинью, в которую вошёл бес. Он хрюкал и гоготал, но, упавши вниз, выровнял полёт у самой воды и полетел прочь. Скоро он скрылся из виду, и уже никто не понимал — да и был в самом деле этот мальчик?

Так или иначе, Боссе остался единственным обвиняемым. И как пошёл говорить прокурор, всё выходило: виновен и виновен, оттого, дескать, что больше некому. И в конце прокурор заявил страшное, что убийцу нужно приговорить к высшей мере по уголовному уложению, то есть несколько сузить.

Публика заахала, но Малыш, который долго слушал эту речь, проникся её пафосом. Немного поколебавшись, он решил, что на самом деле неважно, кто именно убил Карла Ивановича. Главное, что дело сделано. Хорошее, правильное дело, и теперь он, Малыш, должен быть таким же умненьким, таким же смелым и милым, как Карлсон. «И вечная память мёртвому мальчику!» — с чувством прибавил он вслух.

И все подхватили его восклицание, каждый разумея что-то своё и думая о разных мальчиках.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


27 июня 2012

(обратно)

Пар

— Что? Не видать? Где ж они? — волновался на крыльце барского дома Николай Павлович, хлебосольный и радушный барин. Настоящий незлой русский человек, он ожидал приезда своего сына.

И действительно, вскоре на дороге показался тарантас, над ним мелькнул околыш студенческой фуражки.

— Малыш! Малыш! — И вот уже отец обнял сына. Впрочем, тот быстро отстранился:

— Папаша, позволь познакомить тебя с моим добрым приятелем Карлсоном, что любезно согласился погостить у нас.

Карлсон оказался упитанным человеком, который не сразу подал Николаю Павловичу красную руку с толстыми пальцами-сардельками.

Карлсон не прижился в барском доме. Он съехал во флигель, где устроил себе мастерскую — и днём и ночью он что-то резал там, строгал и пилил. Однажды Малыш, зайдя во флигель, увидел, как его университетский товарищ приделал к себе на спину винт и прыгает со столов и стульев, махая руками.

Малыш тихо притворил дверь и пошёл к лесу, где девушки собирали ягоду. Их звонкое пение раззадорило Малыша, и он несколько дней не возвращался домой.

Надо сказать, что многие птицы любят ягодные места. Хорошо охотиться рядом с таким ягодным местом, скажем, на тетеревов. Настреляешь довольно много дичи; наполненный ягдташ немилосердно режет плечо — но уже вечерняя заря погасла, и в воздухе, ещё светлом, хотя не озарённом более лучами закатившегося солнца, начинают густеть и разливаться холодные тени…

Но мы отвлеклись. Как-то Малыш думал позвать Карлсона к девкам, но тот даже не отворил дверь, а напротив, бросил в окно короткое «nihil». Малыш удалился, озадаченный. И правда, Карлсон до того был увлечён своими изысканиями, что даже не съездил проведать свою бабушку, госпожу Бок, вдову военного лекаря.

Малыш недоумевал о таком поведении, но Николай Павлович объяснил ему, что такая чёрствость пошла у нас, разумеется, от немцев.

— Вот, — заметил он, — один немец тоже был недавно в уезде, да на спор начал на масленице есть блины с купцом Черепановым. Объелся блинами, да и умер — ему бы фрикадельками да тефтелями питаться, а он туда же… Блины на спор решил есть…

И Николай Павлолвич, приняв от Ерошки-лакея раскуренный чубук, прекратил рассказывать.

Через какое-то время, то ли потерпев неудачу в полётах со стульев, то ли, наоборот, преуспев, Карлсон вышел на свет и начал делать упрёки Малышу.

— Ты развалился, спишь всё, — говорил он. — Между тем Россия требует нового человека. А где его взять, если всяк будет лежать в праздности. Вот скажем, паровые машины — определённо, они сумеют изменить весь мир к лучшему.

Через неделю в поместье появился англичанин в гетрах, с бритыми бакенбардами. Вместе с ними прибыл целый воз труб и медных листов. Карлсон заперся с ним во флигеле, а когда англичанин уехал, выяснилось, что Карлсон всем по кругу должен.

И когда к нему подступились с расспросами, он молча привёл всех во флигель.

— Это моя паровая машина, — с гордостью сказал Карлсон, указывая на сплетенье труб, похожее на голый весенний лес.

Паровая машина грохотала, её металлические части гремели, поршни то поднимались, то опускались снова.

— У меня будет десять тысяч паровых машин, — продолжил Карлсон, но в этот момент флигель огласил свист. Он усиливался, и горячий пар заполнил помещение. Малыш опрометью бросился вон.

Столб огня и пламени встал на месте несчастной постройки, к которой уже бежали барские мужички, все как один обтёрханные и помятые. Таких много в нашем небогатом краю, где я так любил охотиться на рябчиков. Птица рябчик — плут, веры ей нет, да и мяса на её костях мало. А бывали случаи, когда я приносил по пятнадцать рябчиков и потом долго у костра смотрел в ночное небо…

Вернёмся к нашему герою.

В одном из отдалённых районов России есть сельское кладбище. Как почти все наши кладбища, оно как-то покривилось и покосилось, а скот топчет кладбищенскую траву. Туда, на одну из могил, ходит сгорбленная старая женщина. Печально смотрит она на серый камень с изображением пропеллера, под которым покоится тело её сына. Неужели её молитвы были бесплодны? Но нет, хоть страстное сердце, которое, как запущенный не вовремя пламенный мотор, замолкло навсегда, гармония и спокойствие природы говорит старушке о вечном мире и жизни бесконечной…


Извините, если кого обидел.


28 июня 2012

(обратно)

Как это делалось в Стокгольме

Тем, у кого в душе ещё не настала осень и у кого ещё не запотели контактные линзы, я расскажу о городе Стокгольме, который по весне покрывается серым туманом, похожим на исподнее торговки сушёной рыбой, о городе, где островерхие крыши колют низкое небо и где живёт самый обычный фартовый человек Свантесон.

Однажды Свантесон вынул из почтового ящика письмо, похожее на унылый привет от шведского военкома. «Многоуважаемый господин Свантесон! — писал ему неизвестный человек по фамилии Карлсон. — Будьте настолько любезны положить под бочку с дождевой водой…» Много чего ещё было написано в этом письме, да только главное было сказано в самом начале.

Похожий на очковую змею Свантесон тут же написал ответ: «Милый Карлсон, если бы ты был идиот, то я бы написал тебе как идиоту. Но я не знаю тебя за такого и вовсе не уверен, что ты существуешь. Ты, верно, представляешься мальчиком, но мне это надо? Положа руку на сердце, я устал переживать все эти неприятности, отработав всю жизнь, как последний стокгольмский биндюжник. И что я имею? Только геморрой, прохудившуюся крышу и какие-то дурацкие письма в почтовом ящике».

На следующий день в дом Свантесона явился сам Карлсон. Это был маленький, толстый и самоуверенный человечек, за спиной у которого стоял упитанный громила в котелке. Громилу звали Филле, что для города Стогкольма в общем-то было обычно.

— Где отец? — спросил Карлсон у мальчика, открывшего ему дверь. — В заводе?

— Да, на нашем, самом шведском заводе, — испуганно сообщил Малыш, оставшийся один дома.

— Отчего я не нашёл ничего под бочкой с дождевой водой? — спросил Карлсон.

— У нас нет бочки, — угрюмо ответил Малыш.

В этот момент в дверях показался укуренный в дым громила Рулле.

— Прости меня, я опоздал, — закричал он, замахал руками, затопал радостно и не глядя пальнул из шпалера.

Пули вылетели из ствола, как китайская саранча, и медленно воткнулись Малышу в живот. Несчастный Малыш умер не сразу, но когда из него наконец вытащили двенадцать клистирных трубок и выдернули двенадцать электродов, он превратился в ангела, готового для погребения.

— Господа и дамы! — так начал свою речь Карлсон над могилой Малыша. Эту речь слышали все — и старуха Фрекенбок, и её сестра, хромая Фрида, и дядя Юлик, известный шахермахер. — Господа и дамы! — сказал Карлсон и подбоченился. — Вы пришли отдать последний долг Малышу, честному и печальному мальчику. Но что видел он в своей унылой жизни, в которой не нашлось места даже собаке? Что светило ему в жизни? Только будущая вдова его старшего брата, похожая на тухлое солнце северных стран. Он ничего не видел, кроме пары пустяков — никчемный фантазёр, одинокий шалун и печальный врун. За что погиб он? Разумеется, за всех нас. Теперь шведская семья покойного больше не будет наливаться стыдом, как невеста в брачную ночь, в тот печальный момент, когда пожарные с медными головами снимают Малыша с крыши. Теперь старуха Фрекенбок может наконец выйти замуж и провести со своим мужем остаток своих небогатых дней, пусть живёт она сто лет — ведь халабуда Малыша освободилась. Папаша Свантесон, я плачу за вашим покойником, как за родным братом, мы могли с ним подружиться, и он так славно бы пролезал в открытые стокгольмские форточки… Но теперь вы получите социальное пособие, и оно зашелестит бумагами и застрекочет радостным стуком кассовой машины… Филле, Рулле, зарывайте!

И земля застучала в холодное дерево, как в бубен.

Стоял месяц май, и шведские парни волокли девушек за ограды могил, шлепки и поцелуи раздавались со всех углов кладбища. Некоторым даже доставалось две-три девки, а какой-то студентке — целых три парня. Но такая уж жизнь в этой Швеции — шумная, словно драка на майдане.


Извините, если кого обидел.


29 июня 2012

(обратно)

Малыш и Гунилла

Пир кипит в княжеском замке — выдаёт князь красавицу Гуниллу замуж. Бьют скальды по струнам, терзают уши.

Льётся рекой хмельной мёд поэзии.

Славный викинг по прозвищу Малыш смотрит на Гуниллу, она прячет взор под покрывалом. Не замечает храбрый молодой воин, что смотрят на него с завистью брат Боссе и товарищ по детским играм Кристер.

Нравится им Гунилла, и только хмельной мёд не даёт гостям увидеть взгляды, что бросают мужчины на влюблённую пару.

Но вдруг грохнул гром, сверкнула молния, тьма покрыла любимый Малышом город. Покатились по лестницам ночные горшки и пьяные гости, лопнули бычьи пузыри в окнах.

Миг — и стихло всё. Но нет нигде Гуниллы.

Объявил старый конунг поиски, пообещал нашедшему переиграть свадьбу.

И вот трое выехали из ворот замка — Кристер со своими служанками, Боссе с толпой оруженосцев и Малыш — один-одинёшенек.

Кристер поехал в одну сторону, Боссе — в другую, а Малыш никуда не поехал. Малыш сел на камень и задумался.

Он думал долго, и орешник успел прорасти сквозь его пальцы.

За это время Кристер успел вернуться, стащить его меч и уехать снова. Боссе ограничился тем, что увёл у брата коня.

Очнулся Малыш от того, что рядом с ним на землю села огромная птица.

— Здравствуй, дикий гусь, — сказал Малыш. — Отнеси меня в Вальхаллу, на небо, где много хлеба, чёрного и белого…

— Я не дикий гусь, я птица Рух, — отвечала та. — Меня послало сюда провидение, чтобы завязать узлы и сплести нити. Только знай: всё, чего ты хочешь, сбудется, но буквально. Ты найдёшь утерянное, но не будешь рад.

Малыш сел на шею птице, взял в руку — за неимением лучшего — садовые ножницы и полетел вокруг света.

Прошло много дней и ночей, пока Малыш не увидел в воздухе карлика с длинной бородой. Чалма воздушного странника сверкала огнями драгоценных камней. На спине его, словно начищенный щит, сверкал и переливался радужный круг. Малыш понял, что это и есть похититель Гуниллы — великий Карлсон, маг и чародей.

Долго он бился с Карлсоном, пока со скуки не обстриг ему всю бороду. И в тот же миг великий маг и чародей потерял свою силу, потух за его спиной радужный круг… И вместе с Малышом рухнул колдун вниз камнем.

На счастье, оба они упали в болото. Выбравшись на твёрдое место, Малыш хорошенько отлупил Карлсона, а потом спросил его о Гунилле.

— Глупец! — крикнул Карлсон. — Зачем мне, старику, твоя Гунилла? Волею заклинаний я могу всю равнину, что находится под нами, уставить рядами готовых на всё суккубов! А твоя Гунилла никуда не исчезала из замка! До сих пор она моет твоему другу Кристеру ноги, скрываясь среди его служанок! А за то, что ты меня так обкорнал и унизил, я предрекаю тебе изгнание!

Малыш вздрогнул. Но что сделано, то сделано — стриженого и бритого Карлсона запихнули в котомку, и Малыш повернул домой.

Словно ватное одеяло, наползла на замок тень крыльев птицы Рух, разбежались придворные и слуги.

Гулко ударяя коваными сапогами по каменным плитам, Малыш ввалился в спальню. Дрожа, как два осиновых листа, стояли Боссе и Кристер перед Малышом. За их спинами пряталась полуодетая Гунилла.

— Нужно отрезать Кристеру голову, — сказал славный Боссе. — Надо, впрочем, отрезать её и мне, но я твой брат.

— Мы все будем — братья! — Голос Малыша был суров, а рука лежала на рукояти меча. — И он рассказал о проклятии карлика.

Заплакав, все трое поклялись друг другу в дружбе страшной клятвой викингов.

— Останешься здесь, брат Боссе? — спросил Малыш.

— Для конунга это слишком мало, а для брата великого Малыша — слишком много, — отвечал тот.

— А ты, брат Кристер?

— Знаешь, брат мой, я давно хотел посвятить себя духовной жизни и нести слово господне в чужих краях.

И братья решили двинуться в путь вместе.

На следующее утро они вместе с Гуниллой отправились на поиски новых земель.

Путь их лежал на юг. Речная волна билась в щиты, вывешенные за борт.

— Ну, что нам делать с Карлсоном? — спросил угрюмый Боссе.

Кристер заявил:

— Когда мы построим новый город, я посажу его в зверинец. На одной клетке будет написано: «Пардус рычащий», на другой «Вепрь саблезубый», а на третьей — «Карлсон летающий».

— Нет, — возразил Малыш, — у меня другой план.

Он наклонился к котомке, вынул оттуда Карлсона и осмотрел. Борода карлика начала отрастать, он злобно хлопал глазами и бормотал древние проклятия.

Малыш затолкал его в бутылку, кинул туда пару тефтелей и опустил горлышко в смолу.

Карлсон беззвучно грозил изнутри пальцем, но стеклянная темница уже тяжело ухнула в чёрную воду. На тысячу лет скрылся Карлсон с поверхности земли.

Малыш оглянулся.

Гунилла заплетала косу, Боссе спал, разметавшись на медвежьей шкуре, а Кристер жевал кусок солёной оленины. Малыш отвёл глаза и принялся сурово глядеть на березняк по обоим берегам мутной реки. Чужая страна, мягкая и податливая, как женщина, лежала перед ним. Надо было готовиться к встрече с ней, как ко встрече с женщиной — сначала непокорной, а потом преданной. Но на новом месте он и его братья должны зваться иначе — с прошлым покончено. А Гунилла…

— Знаешь, — наклонился он к Гунилле и заглянул в её испуганные глаза, — давай я буду звать тебя Лыбедь?


Извините, если кого обидел.


30 июня 2012

(обратно)

Стая

Малыш был частью Свободного Народа, и Свободный Народ считал его своим.

Он кричал «Волки! Волки!» в ночную тьму, и в ответ повсюду зажигались жёлтые глаза его братьев. Он кричал «Во-о-олки-и!», и не было случая, чтобы они не пришли.

Большой бурый медведь с опилками в голове от одного сезона дождей до другого учил его жизни.

Розовая пантера на его глазах убила буйвола за пять минут и научила его смерти.

Медведь быстро научил его Языку Джунглей, Закону Джунглей и узелковому письму.

На этом братья-волки сочли его образование оконченным.

Малыш носился со своими серыми братьями по тропинкам и читал птичий и звериный помёт, как букварь.

Больше всего Малышу нравилось пить свежую кровь, которая ещё дымилась и насыщала на весь день. Особенно вкусной она была в час полной луны, когда кровь и жёлтый круг в небе делали тело Малыша невесомым, а движения — стремительными.

Тогда он всю ночь мчался по джунглям, пока небо не вспыхивало розовым, а Луна не пряталась среди гор.

Однажды он съел обезьяну. Когда он укусил её за шею, она смешно вскинула руки и что-то забормотала на Языке Джунглей. Но, видно, пришёл её час — жизнь её была коротка, а обезьяна была так беспечна, и никто в нужный момент не сказал ей: «Берегись!»

И эта обезьяна, как и многие другие существа, стала с Малышом одной крови — кровь эта текла по его лицу, и братья-волки с уважением глядели на мальчика.

«С волками жить — по-волчьи выть, — сказал тогда Медведь с опилками в голове философски. — Всё равно, доброй охоты тебе, Малыш. Не ты, так тебя».

Все джунгли знали Малыша: вот он, Серенький Волчок, придёт и схватит за бочок, и Малыш приходил, хватал, тащил — за бочок, во лесок, туда, под куст, туда, откуда никто не возвращался.

Как-то раз, прогуливаясь среди скал, он услышал стрёкот в небе. Этот звук был необычным, тревожным, и братья его заскулили, прижав уши. Шерсть их встала дыбом, но Малыш ничего не боялся. Вдруг со стороны Сухого Ручья раздался треск деревьев. Стрёкот утих, и что-то большое упало в джунгли с неба — так в облаках дыма и огня падали с неба каменные яйца. Эту картину он видел на стенах полуразрушенного храма, опутанного лианами и обросшего мочалой.

Барельефы на стенах храма изображали таких же двуногих, как и он, но Малышу всё равно больше нравилось бегать на четвереньках.

Добравшись до Сухого Ручья, он осмотрелся.

На большой поляне он увидел треснувшую скорлупу механизма, сквозь который пророс Красный Цветок. Прямо перед ним воткнулся в землю погнутый пропеллер, а поодаль лежал толстый человек с окровавленным лицом.

Человек тянул к нему руки.

— Слава Богу, — шептал он. — Мальчик, иди сюда… Подойди к дяде Карлсону, мальчик… Мальчик, помоги, мальчик, сюда, сюда, слава Богу, а то тут волки повсюду, каждый кустик рычит, страшно, ты сам голодный, наверное, я тебе варенья дам, тефтели у меня в банке есть, ты вот тефтели, поди, не ел никогда, а, мальчик?..

Малыш сразу понял, что кинжал не понадобится.

Он осторожно, чтобы не спугнуть, оскалился, зарычал перед атакой, как требовал того обычай. И стал готовиться к прыжку.


Извините, если кого обидел.


01 июля 2012

(обратно)

Отступление Марса

Чёрным непроглядным вечером 192* года по проспекту Красных Зорь в Петрограде шёл молодой человек, кутаясь в длинную кавалерийскую шинель. Под снегом лежал тонкий лёд бывшей столичной улицы — дворники исчезли, город опустел. Молодой человек оскальзывался, хватался рукой за руст и облупленную штукатурку пустых зданий. Он часто кашлял, хрипло и надсадно — колкий сырой воздух петроградской зимы рвал его лёгкие.

В такт кашлю ветер хлопал и трещал протянутым поперёк улицы плакатом «Наша власть верная, и никто у нас её не отберёт». Старуха шарахнулась в сторону от молодого человека, перевалилась через сугроб, как курица. Шагнула к нему было девка в драной кошачьей шубе, зашептала жарко:

— На часок десять, на ночь — двадцать пять… — но всмотрелась в лицо и, махнув рукой, скрылась в метели. Выступил из мглы патруль, вгляделся в шесть глаз в потёртый мандат парнишки.

— Демобилизованный? С польского? Куда на ночь глядя?

— Иду в общежитие имени Фрэнсиса Бекона. Комиссован вчистую после контузии, — прокашлял бывший кавалерист. — Махры, братишка, не найдётся?

Сунули ему щепоть в руку, спасая махорку от ветра, и исчез патруль в метели, будто его и не было. Демобилизованный осмотрелся и увидел прямо под носом, на мёртвом электрическом столбе, трепещущую бумажку.

Он уже собрался содрать её на раскурку, но вчитался в кривые буквы: «Инженер В. И. Карлсон приглашает желающих лететь с ним в ночь на новолуние на планету Марс, явиться для личных переговоров завтра от 6 до 8 вечера. Ждановская набережная, дом 11, во дворе».

Но уже утром демобилизованный появился на Ждановской. Там, в лесах, виднелось гигантское яйцо с большими буквами «Р.С.Ф.С.Р.» по округлому боку.

— Василий Иванович, к вам! — закричал мастеровой.

Карлсон оказался невысоким толстым человечком, быстро сжавшим болезненную руку молодого человека своей пухлой и тёплой рукой.

— Карлсон. А вы, товарищ, кто будете?

— Зовите Павлом Малышкиным, не ошибётесь. Я, товарищ, прошёл польскую войну, ранен два раза, моя жизнь для революции недорога, на Земле я пенсионная обуза — так что за мировую революцию на Марсе мной запросто можно пожертвовать.

— Ну, может, жертвовать жизнью и не придётся. Но фрикаделек с плюшками я тоже не обещаю. Хотя мускульная сила мне нужна, пока будете вертеть винт, будете получать паёк вареньем.

Они стартовали через три дня. Пороховой заряд подбросил огромное яйцо над Петроградом, земля ушла вниз, а внутри Павел уже бешено крутил ногами передачу винта. Яйцо поднималось всё выше, и Карлсон сменил своего спутника.

— Подожди, Павлуха, экономь силы. Пространство между планетами сильно разряжено, и там мы полетим по баллистической инерции — важно только набрать нужную скорость.

И точно — они стремительно покинули земную атмосферу и вот уже неслись среди чернеющих звёзд. Красная планета приближалась.

Теперь уж хотелось другого — умерить бег и не разбиться о твёрдую поверхность. Но вот яйцо, пропахав борозду, остановилось на высоком берегу марсианского канала.

— Что, Василий Иванович, победа? — спросил Павел, отвинчивая крышку люка и вдыхая свежий воздух.

— Рано ещё, Павлуха. Открою тебе тайну — мы с тобой разведчики, так сказать, в мировом масштабе.

Они спустились к воде. Павел решил напиться и вдруг понял, что в марсианских каналах течёт чистый спирт. Товарищи перешли канал вброд, и Карлсон расстелил на берегу чистую тряпицу и вывалил на неё чугунок варёной картошки.

— Смотри, Павлуха — вот мы, то есть — Земля. Вот — Луна, вот — Марс. Мировая революция остановилась пока в границах Р.С.Ф.С.Р. — но если Марс будет наш, то дело коммунизма будет непобедимо. Главное — сломить сопротивление мегациклов и монопаузников, а там насадим яблонь… Будут и тут яблони цвести, понимаешь?!

— Как не понять! — с жаром откликнулся Павел, — доброе дело! Меня наши комсомольцы Малышком звали — так и говорили, сами до коммунизма, может, не доживём, а вот ты — пожалуй. Правда, у меня со здоровьем неважно.

— Что ж! — прервал его Василий Иванович, — давай мы по радио предупредим товарищей. Воздух здесь есть, в воде (он посмотрел в канал) есть рыба. Надо вызывать своих.

Но не тут-то было. Грянули выстрелы — к ним на воздушных винтовых аппаратах приближались люди с ружьями наперевес. Василий Иванович и Павел одновременно выстрелили и побежали к своему аппарату. Бежать было тяжело — незнакомая слабость тяжелила ноги.

— Беляки, и тут беляки, — кашляя, кричал Павел. — Не отставайте, Василий Иванович!

Вдруг он увидел, как Карлсон неловко взмахнул рукой и упал в канал. Течение понесло боевого товарища прочь.

Но делать нечего, всё равно надо было предупредить своих. И вот Павел заперся в межпланетном аппарате — он уже ничего не видел и вслепую отправлял радиограммы на Землю.

Прошло несколько дней, пока с неба, прочерчивая его дымными следами, не упало несколько боевых яиц. Красноармейцы, высыпавшие из них, собирали гигантские бронированные треноги, налаживали связь.

Павел общался с своими товарищами с помощью записок. Чтобы не оставлять его одного, Павла погрузили на носилках под бронированный колпак одной из треног, и отряд начал действовать.

Перед ним лежала красная марсианская степь, кузнечики пели в высокой траве, но боевые гиперболоиды на треногах зорко стерегли это пространство.

Двигаясь вперёд, они уничтожили несколько разъездов марсианских белогвардейцев и помещичий посёлок. Гиперболоиды работали безотказно — их слепящие лучи прокладывали широкий и торный революционный путь.

Поступь треног бросала в дрожь племена мегациклов и монопаузников, как вальпургические шаги командора — испанского повесу.

Но на следующий день, когда мегациклы и монопаузники были готовы сдаться, все красноармейцы вышли из строя. Одинаковые симптомы позволяли предположить отравление.

— Что-то не то с этим спиртом, — бормотали наполовину ослепшие бойцы, — не тот это спирт.

Они умирали прямо в бронированных колпаках своих треног, парализованные и ослеплённые. Те, кто умел писать, сочиняли прощальные записки. Павел надиктовал свою: «Мы пали жертвой в роковой борьбе, нам мучительно больно, но нам ничуть не жаль, потому что жизни наши отданы за самое дорогое — за счастье межпланетного человечества».


Извините, если кого обидел.


01 июля 2012

(обратно)

Скважина

Карлсон был не одарён сентиментальностью: он на гробе своей жены тефтели ел, истомившись отсутствием продуктового снабжения. А снабжали Карлсона хорошо, как иностранная мозговая сила он получал животное масло и муку в двойной норме. Да только теперь некому было сделать хлеб, потому что аппарат жизни Карлсонихи встал, и починить его не было никакой возможности.

Уж на что был учён иностранный специалист, а природа старости ему не покорилась.

Работал Карлсон на строительстве скважины прямо посередине новой России, на Ивановом озере. Стучала, повинуясь ему, паровая машина и грызла русскую землю. Вода Иванова озера задумчиво глядела на труд рабочих.

Некоторые из них раньше крутили гайки в паровозном депо, и, хоть привычные были к тонкому искусству техники, удивлялись:

— Как это паровоз снуёт туда-сюда по земной поверхности, а тут он поставлен на торец и делает дыру в земле?

Карлсон демонстрировал свою шведскую науку рабочим:

— Глядите, будет и вам такой пропеллер в спине, если будете по чертежам, а не народным размышлением действовать. Я поэтому и могу направить пар в нужную трубку, и он застучит долотом в землю. Вот у меня в Швеции десять тысяч паровых машин, и все они работают как швейцарские часы, а у вас время исчезает в пустоту разговоров и самодельного спирта.

Про часы слышали многие, но особого доверия к Карлсону не было — по смерти жены он стал неряшлив, питался сухой учёностью, а запасную рубашку сжёг угольным утюгом.

Всю жизнь Карлсон боролся с пустотой, и даже Скважина для него была не просто дырой в земле, а культурным сооружением, в стальных границах которого потечёт нужная прогрессу нефть или горючий газ. Пустоты Карлсон не любил и часто говорил председателю поссовета, прозванного за кривые ноги и эпилептические пузыри на губах Малышом, о её вредоносности.

Малыш согласно кивал, но его дело было сторона — раз в день он писал отчёты о сохранности общественного имущества и казённой машины. Отчёты он складывал в ржавый почтовый ящик на главной площади.

Ящик висел на двери заколоченного собора и другим безответственным людям был без надобности. Только воробьи свили там себе гнездо, изгадив и изорвав всю находящуюся в ящике бумагу.

Так прошло много скучного времени, но однажды утром паровая машина вздохнула, ухнула и просела вниз.

Тут же понизился и уровень Иванова озера, покосились избушки на берегу, а из них четырнадцать и вовсе развалились. Погасла контрреволюционным образом лампочка Ильича в поселковом совете, а движение воды вовсе не окончилось. Она, бросив мирное созерцание, шла внутрь земли.

Наконец она всхлипнула и вся ушла в дырку под паровой машиной.

Рабочие задумчиво бродили по илистому дну и собирали бесхозных рыб. Карлсон летал над озером, осматривая изменившуюся конфигурацию земли.

К вечеру подпорки машины разогнулись, и вся она провалилась в дыру. Многие заглядывали туда и говорили, что внутри дыры виден свет и чужое небо над противоположными странами.

Убежав от одной бабы и потеряв всякое понятие о жизни, в дырку свалился мясистый частный кролик. Необразованная баба, перекрестясь, прыгнула в эту дыру за своим мещанским кроликом, обняв для храбрости банку с вареньем кулацкого приготовления. Дыра выбросила обратно пустую банку, а вот бабу никто с тех пор больше не видел.

Малыш предлагал использовать дыру на благо трудящихся, а также для влияния революцией на ту сторону земного шара, но случившееся с бабой пугало рабочих. Исследования дыры прекратись, и лишь самые отчаянные норовили плюнуть с её края.

От избытка непроизводительной силы Карлсон занялся составлением географической карты путём воздушных съемок.

— Дурачок, — сказал Карлсону Малыш, — ты мог выше солнца взлететь, а теперь тебе по шапке дадут. Сюда эшелоны гнали, тобою Советская страна гордилась бы, миллионы человеческого народа. А теперь превратят тебя в биологический матерьял, и если мы сообща будем воскрешать мертвецов, никто о Карлсонихе твоей не позаботится.

Малыш оказался прав в своём революционном чутье.

За Карлсоном приехали из города три человека на автомобиле. Автомобиль не снёс надругательства дорогой и повяз в грязи, не доехав четыре версты до посёлка.

Потеряв один сапог и замазавшись, три военнослужащих человека добрели до рабочего посёлка к утру и постучались в дом Карлсона.

— Шведский подданный Карлсон, объявляем тебе волю всего трудового народа и его особых органов. За превращение в пустоту материального ресурса Советской власти и бездумное парение над землёй лишаешься ты теперь двойной продуктовой нормы. Так как затруднительно доставить тебя в город для разбирательства, ты подвергаешься высшей мере социальной защиты прямо на месте.

Карлсон представил себе, как его фотографическая карточка будет пылиться на его шведской полке среди запылённых книг. На карточке он был молод, в инженерской форме с погонами Королевской горной академии… И от этого рассуждения пустота поднялась снизу и высосала его сердце.

В этот момент три военнослужащих человека в мокрых шинелях прислонили Карлсона к избяной стене и прицелились.


Извините, если кого обидел.


02 июля 2012

(обратно)

Браслет

Карлсон жил на даче. Дачный посёлок прятался в скалах, и солёные брызги иногда долетали до крыльца.

Балтийское море, холодное, как сердце ростовщика, било в волнорез.

Облака тянулись со стороны Дании, и, привыкнув к нелётной погоде, Карлсон почти перестал подниматься в воздух.

Дни тянулись за днями. Несмотря на упрёки жены, он забросил холст и краски. Вместо того, чтобы закончить картину, заказанную Королевским обществом любителей домашней птицы, он часами играл Бетховена, пил в местной таверне и глядел на бушующее море.

Как-то, вернувшись домой, он обнаружил жену непривычно весёлой.

— Фрида, кто у нас был?

Но жена не отвечала. Она хлопотала на кухне, тянуло пряным и копчёным. За ужином, когда она разливала суп, Карлсон заметил у неё на руке браслет странной формы.

Её нрав переменился, как по волшебству, но Карлсон не был счастлив.

Он понимал, что жену сглазили.

Карлсон перебрал в уме всех соседей: долговязый поэт Чуконис, русский художник Тыквин — ни один не годился в разлучники. Чуконис любил маленьких детей, Тыквин — только артезианскую воду. Ответа на загадку не было, и Карлсон зачастил в таверну «Три пескаря», где топил тоску в чёрном пиве. Однажды в этой таверне к нему подсел, как всегда бывает в таких случаях, странный одноногий человек.

Он не кричал и не орал, как многие посетители, но как только он появился, завсегдатаи разом утихли. Одноногий, стуча деревяшкой, сразу направился к столику у окна.

— Я знаю, как помочь твоему горю, сынок. — Одноногий пожевал трубку, затянулся и выпустил изо рта клуб дыма, похожий на трёхмачтовый парусник. — Всё дело в браслете, чёрт меня забери. Всё дело в браслете, который подарил тебе Малыш Свантесон.

Карлсон знал этого Свантесона очень хорошо. Телеграфист Свантесон, маленький, тщедушный, казалось, никогда не выходил из крохотной каморки почтовой конторы. Раз в неделю Карлсон забирал у него письма, и он с трудом верил, что именно этот человек разрушил его семейное счастье.

Но теперь всё вставало на свои места — обрывки разговоров, жесты, движения глаз…

— Я вижу, ты задумался сынок, — зашептал одноногий. — Дело табак, браслет заколдован. Ты можешь швырнуть его в печку, и он не сгорит. Только будут светиться на нём тайные письмена «Ю.Б.Л.Ю.Л.», что много лет назад, где-то в Средиземноморье, нанесла на проклятый гранатовый браслет рука слепого механика Папасатыроса. А ещё раньше этот браслет нашёл за обедом в брюхе жареной тараньки старый рыбак Филле. Браслет тут же показал свою дьявольскую сущность: Филле подавился, а его брат Рулле даже не прохлопал его по спине. Верь мне, меня боялись многие, меня боялся даже сам капитан Клинтон, а уж как боялись Клинтона девки… Но слушай, мой мальчик, единственный способ избавиться от браслета — это кинуть его обратно в море. Не гляди за окно, эта лужа солёной воды не поможет. Эту дрянь нужно швырнуть в Мальстрем.

Карлсон обречённо уронил голову на стол.

— Мальстрем, запомни, сынок, Мальстрем! — проговорил одноногий, вставая.

Хлопнула дверь, впустив в таверну сырой воздух, и одноногий исчез навсегда.

Ночью, стараясь не разбудить жену, Карлсон стащил с её пухлого запястья браслет и, осторожно ступая, выбрался из дому.

Стоя за каретным сараем, он привёл в порядок своё имущество — несколько банок варенья, ящик печенья и небольшой запас шоколада. Невдалеке треснула ветка, но Карлсон не обратил на это внимания.

Он вышел рано, до звезды. А путь был далёк — до самого берега моря.

Карлсон шёл пешком и лишь иногда поднимался в воздух, чтобы разведать путь — так он сберегал силы и варенье.

И всё время ему казалось, что кто-то наблюдает за ним. Однажды ему приснился страшный сон — в этом сне он был слоном, и огромный удав, куда больше слоновьих размеров, душил его, свернувшись кольцами. Нет, он был удавом, сидящим внутри слона… Впрочем, нет — всё же слоном, которого задушил и съел удав.

Вдруг он понял, что это не сон. Его, лежащего рядом с потухшим костром, душил полуголый и ободранный Малыш Свантесон.

Свантесон хрипел ему в ухо:

— Зач-ч-чем ты взял мою прелес-с-сть… Заче-е-е-ем? Отдай мою прелес-с-сть…

Тонкие ручки телеграфиста налились невиданной силой, но Карлсону удалось перевернуться на живот и из последних сил нажать кнопку на ремне. С мерным свистом заработал мотор, пропеллер рубанул телеграфиста по рукам, и они разжались.

Но и после этого, пролетев над Лапландией значительное расстояние, он видел Малыша. Он видел, как, догоняя его, по мхам и травам тундры, где валуны поднимались как каменные тумбы, бежит на четвереньках телеграфист Свантесон. И вместе с тенью облака, тенью оленя, бегущего по тундре, и стремительной тенью себя самого, видел сверху Карлсон и тень Малыша.

Карлсону уже казалось, что они — разлучённые в детстве братья. Брат Каин и брат Авель.

Иногда Карлсон встречался взглядом с этим существом. Но это лишь казалось, потому что Малыш не смотрел на Карлсона: глаза маленького уродца были прикованы к его браслету.

Но вот Карлсон достиг цели своего путешествия.

Он приземлился на огромном утесе, что поднимался прямым, отвесным глянцево-чёрным обелиском над всем побережьем Норвегии, на шестьдесят восьмом градусешироты, в обширной области Нурланд, в суровом краю Лофодена. Гора, на которой стоял Карлсон, называлась Унылый Хельсегген. Он видел широкую гладь океана густого черного цвета, со всех сторон тянулись гряды отвесных скал, чудовищно страшных, словно заслоны мира. Под ногами у Карлсона яростно клокотали волны, они стремительно бежали по кругу, втягиваясь в жерло гигантской воронки.

Зачарованный, в каком-то упоении, Карлсон долго стоял на краю мрачной бездны.

— Я никогда не смогу больше написать ни одной домашней птицы, — подумал он вслух. — Если, конечно, выберусь отсюда.

Браслет жёг его карман, и Карлсон вдруг засомневался — правильно ли он поступает.

Но тут кто-то схватил его за ногу и повалил. Это телеграфист Свантесон добрался вслед за ним до горы Хельсегген.

Браслет упал между камней и мерцал там гранатовым глазом. Они дрались молча, лишь Малыш свистел и шипел сквозь зубы непонятное шипящее слово.

Наконец Малыш надавил Карлсону на шею, и тот на секунду потерял сознание. Когда он открыл глаза, то увидел, как голый телеграфист, не чувствуя холода, любуется браслетом.

Из последних сил Карлсон пихнул Малыша ногой и услышал всё тот же злобный свист. Телеграфист, потеряв равновесие, шагнул вниз.

Страшная пучина вмиг поглотила его.

Воронка тут же исчезла, море разгладилось, и тонкий солнечный луч, как вестник надежды, ударил Карлсону в глаза.


Извините, если кого обидел.


03 июля 2012

(обратно)

Мо

Муж ушёл окончательно и бесповоротно — я поняла это, когда сидела на крыльце нашего дома в Вазастане. Какой-то человек шёл по улице, и я думала: если это не мой муж, то Георг больше не придёт никогда. Дети выросли и разъехались, со мной жил только Малыш, мой Мо.

Я часто вспоминала, как он подошёл ко мне утром и уткнулся головой в колени, — он боялся, что ему достанется жена старшего брата.

— Уж от вдовы старшего брата я постараюсь тебя избавить. — Мой голос тогда дрогнул, стал низким и хриплым.

Потом я часто вспоминала этот разговор.

Прошло несколько лет, и Георг заявился к нам в дом. Кажется, он хотел договориться об алиментах, но ему не повезло. Малыш учился водить машину и парковался в первый раз. Я услышала хруст — и сразу поняла, что случилось.

А Малыш не заметил ничего, увлечённый борьбой с рулём и педалями — я приказала ему отъехать от дома, припарковаться и ждать. Быстро собрав вещи, я заявила, что для нас начались каникулы.

Мы пересекли Балтийское море на пароме и углубились на юг, проглотив по дороге Данию, как одинокую тефтельку.

На белом польском пляже я наблюдала за Мо, — белая майка, белые шорты и полоска коричневого загорелого тела между ними, он играет в волейбол с распущенными девчонками — на сорок килограммов похотливого тела килограмм спирохет. Я уже ненавижу их, лёжа в пляжном кресле. Но вот, переехав в Венгрию, мы снимаем номер в гостинице. Не подлежащим обжалованию приговором я вижу в комнате единственную огромную кровать.

Мо смотрит на меня, и вопросительный знак в его глазах отсутствует.

Я, однако, не стану докучать ученому читателю подробным рассказом о его мальчишеской самонадеянности. Ни следа целомудрия не усмотрел непрошеный соглядатай в этом юном неутомимом теле. Ему, конечно, страшно хотелось поразить меня неожиданной опытностью, стокгольмским всеведением сочетаний, сплетением рук и ног на индийский манер, но я показала ему, что он только ещё намочил ноги в этом океане — и до свободного вольного плавания вдали от берегов ещё далеко.

Тогда-то, посередине винной Венгрии, в отсутствие вины, и начались наши долгие странствия по Европе. Мы жили в мотелях, и подозрительная к мужчинам-педофилам Европа принимала нас, подмигивая мне выгодой феминизма. Мы видели белый серп швейцарских снегов, грязь Парижа и Венецию, где, в райской келье с розовыми шторами, метущими пол, казалось, судя по музыке за стеной, что мы в Пенсильвании.

Там, в Венеции, мы застряли надолго.

И вот тогда он встретил Карлсона — тот влетел в наш дом, как шаровая молния. Предчувствие беды вжало меня в кресло. Но это явление испугало только меня, Малыш отнёсся к Карлсону радостно. Он часто подходил к Карлсону, сидевшему на пляже с книгой в руках. Они перекидывались мужскими вольностями, и снова Карлсон часами следил за пляжным весельем моего маленького Мо.

Однажды я не дождалась его вечером. Он вернулся под утро, и выяснилось (недолгие расспросы, скомканный платок), что Карлсон под предлогом того, что покажет ему, как работает пропеллер, прибег к фокусу с раздеванием. Несмотря на пылкие обещания, мой Мо исчез на следующий день.

Только через несколько дней я узнала, что, вдосталь насладившись, Карлсон открыл малышу Мо тайну смерти его отца. Тогда я поняла, что это вовсе не мюнхенский немец, как он представлялся, а наш соотечественник, подслушавшее чужую тайну ухо. Сладострастник смотрел на мучения Мо, сам, наверное, не подозревая о губительной силе своей репризы, — Мо, выйдя от него, тут же ослепил себя пряжкой от брючного ремня.

Бабочка сама влезла в морилку, сама насаживалась на булавку, а я, представляя это, чернела от горя. Мой сын, мой любовник, мой маленький Мо убит Карлсоном, хотя всё ещё лежит, как бабочка, на учёной правилке, внутри белого больничного кокона.

И тогда я поняла, что нужно делать.


Когда-то, давным-давно, в порхающей как бабочка Рapilio machaon с его полоской голубизны-надежды в перспективе, в то придуманное время, я подарила Малышу крохотный пистолетик. Он был похож на настоящий — да и, собственно, был настоящим; для лёгкого превращения его из куколки, кукольности игрушки нужно было добавить всего одну детальку. Карлсон всё время пытался выклянчить у Малыша этот пистолетик, приводил его за руку к водопаду слёз и мучил упрёками. Чёрная металлическая игрушка перекочевала было в карман Карлсона, но я настояла на её возвращении в дом.

И вот я вынула эту смертельную бабочку из кармана, с тонким странным звуком её тельце дёрнулось. Пуля попала во что-то мягкое, а именно вырвала кусок плюшки из рук удивлённого Карлсона. Моя мишень стремительно выпала из перспективы, белым шариком перекатилась в соседнюю комнату — я следовала за ней, Карлсон бормотал что-то, становясь понемногу неодушевлённым — покамест в моём воображении.

Он попытался взлететь, но только задел и обрушил вниз люстру. Это был бешеный колобок из причудливых русских сказок, что читала мне в детстве бонна, — только теперь лиса выигрывала схватку без помощи прочих зверей, достигала, настигала это бессмысленное и круглое существо, пошлее которого был только паровоз Венской делегации, учёные очкарики, что попытаются потом объяснить мои чувства к Малышу. Вторая моя пуля угодила Карлсону в бок, и он свалился на пол, пропоров пропеллером безобразный след в чёрном зеркале рояля.

Он стал хвататься за грудь, за живот, но ещё катился прочь от меня, мы проследовали в прихожую, где я докончила дело тремя выстрелами.

Он успел ещё пробормотать: «Ах, это очень больно, фру Свантесон, не надо больше… Ах, это просто невыносимо больно, моя дорогая… Прошу вас, воздержитесь. Я уже ухожу, туда, где булочки, где гномы, я вижу, протягивают ко мне руки»…

Я вышла на лестницу — немые истуканы соседей, отрицательное пространство недоумения окружало меня, и я проколола его одной фразой:

— Господа, я только что убила Карлсона.

— И отлично сделали, — проговорила краснощекая фрекен Бок, а дядя Юлиус, обнимая её за плечи, заметил:

— Кто-нибудь давно бы должен был его укокошить. Что ж, мы все в один прекрасный день должны были собраться и это сделать.

Я возвращалась в гостиницу, думая о том, что мы больше не увидимся с Малышом.

Его глаза незрячи, а я сейчас сделаю то, что логично оборачивает сюжет, подсказывая разгадку энтомологу. Бабочка уничтожает сама себя, лишая пенитенциарного энтомолога радости пошлого прикосновения.

Я дописываю эту сбивчивую повесть — отсрочки смертной нет, и шаток старый табурет. А бабочки покрыли вдруг капустный лист, но уже скрылся скучный лепидоптерист. Трава ещё звенит, и махаон трепещет, мой мальчик слеп, и мёртв его отец, последний съеден огурец, вечерняя зоря не блещет, не увидит уж никто, как небо на закате украшает чёрный креп. Гостиница уснула, верёвка, знать, крепка, и вот — кончается строка.


Извините, если кого обидел.


04 июля 2012

(обратно)

Чёрный кот

По утрам старший оперуполномоченный пел в сортире. Он распевал это своё вечное, неразборчивое «тари-тара-тари тари-тари», которое можно было трактовать как «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, и вместо сердца — пламенный мотор, малой кровью, могучим ударом» — и всё оттого, что старший оперуполномоченный любил марши — из-за того, что в них проросла молодость нашей страны.

А вот его помощник Володя, год назад пустивший оперуполномоченного к себе на квартиру, жалобно скулил под дверью. Мрачный и серый коридор щетинился соседями, выстроившимися в очередь.

— Глеб Егорыч, люди ждут, — пел свою, уже жалобную, песнь помощник Володя. Утренняя Песнь Володи вползала в дверную щель и умирала там под ударами высшего ритма — «тари-тари-пам, тари-тари-пам».

Старший оперуполномоченный выходил из сортира преображённый — весёлый, бодрый и похорошевший. Он был уже в сапогах, а на лацкане тускло светилась рубиновая звезда — младшая сестра кремлёвской. Очередь жалась к стене, роняя зубные щётки и полотенца. Соседка Анечка замирала в восхищённом удивлении. Анечка была вагоновожатой и боялась даже простого постового, не то что старшего оперуполномоченного подотдела очистки города от социально-опасных элементов.

Но старший оперуполномоченный уже надевал длинное кожаное пальто, и Володя подавал ему шляпу с широкими полями. Каждый раз, когда шляпа глубоко садилась на голову старшего уполномоченного, Володя поражался тому, как похож Глеб Егорович на их могущественного Министра.

Даже маляры, перевесившись из своей люльки, плющили носы о кухонное окно. Всё подчинялось Глебу Егоровичу.

Иногда старший оперуполномоченный отпускал машину, и тогда они с Володей ехали вместе, качаясь в соседних трамвайных петлях.

— Ну, в нашем деле ты ещё малыш, — говорил старший оперуполномоченный Володе наставительно.

И Володя знал, что действительно — малыш. Вот Глеб Егорович в этом деле съел собаку, да и сам стал похож на служебного пса. Брал след с места, был высок в холке, понимал команды и не чесал блох против шерсти.

Над столом Глеба Егоровича висел портрет Министра в такой же широкополой шляпе. И странный свет — не то блеск пенсне из-под её полей, не то блик портретного стекла, что видел Володя со своего места, — приводил его в трепет.

Тогда они вели череду странных дел — фокстерьер загрыз до смерти разведённую гражданку, проживавшую в отдельной квартире. Украли шубу у жены шведского дипломата. Замучили неизвестные гады слона в зоопарке. И, как удушливый газ, шёл по голодной, но гордой послевоенной Москве слух о банде, которая после каждого убийства оставляла на месте преступления дохлых чёрных котов.

Глеб Егорович шёл медленно, но верно, распутывая этот клубок. Были схвачены карманники Филькин и Рулькин, неизвестный гражданин, превративший вино в воду на Московском ликёро-водочном заводе, и уничтожено множество бесхозных котов и кошек.

Глеб Егорович возвращался домой всё позже и позже.

Как-то он ввалился в комнату и начал засыпать, ещё снимая сапоги. По обыкновению старший оперуполномоченный рассказывал о сегодняшних успехах Володе, которого отпустил со службы раньше.

— Уж мы их душили-душили, уж мы их…

Он кинул снятый сапог в стену и принялся стягивать другой.

— Уж мы их… — и заснул на тахте, раскинув руки и блестя в темноте хромовым голенищем.

Но и Володя давно спал, так что через час, когда завизжала из-за стены Анечка:

— Кидай же второй, ирод, скотина! Кидай, не томи душу!.. — Её никто не услышал.

На следующее утро они поехали на старом милицейском троллейбусе брать банду кошатников. Связанные Филькин и Рулькин тряслись на задней площадке. Троллейбус скрипел и кряхтел, но доехал до Сокольников к началу операции.

Это была не просто операция — это была гибель булочной. Прикрываясь карманниками, старший оперуполномоченный и Володя ворвались в булочную-кондитерскую, служившую притоном для старух-кошатниц. Враг отступал с боем, и милиционеры двигались сквозь водопад пайкового сахара, вихрь резаных карточек и камнепад серых батонов. Град французских булок, переименованных в городские, и летающие буханки серого хлеба не испугали героев. Кругом, как в кошмарном сне, смешались люди и звери. Визжали коты в тайной комнате, нестерпимо пахло кошачьей мочой. Ужас царил в этом мире ворованной сладости, преступной муки и тараканьего изюма.

Глеб Егорович вышиб дверь в кондитерское отделение. Обсыпанный мукой, он был похож на ворона, притворившегося мельником. Вокруг был дым и чад, эклеры горели в духовом шкафу, как покойники в крематории. Старухи визжали и выпадали из окон. Наконец милиционеры остановились перед последним препятствием. Володя схватился с огромным чёрным котом и исчез под его мохнатой тушей. Старший оперуполномоченный несколько раз выстрелил в замок и скрылся за развороченной дверью.

В глухой темноте потайной комнаты раздался последний выстрел, похожий на рык одичавшего паровоза. Когда Володя, тяжело дыша, ввалился туда, он увидел, как Глеб Егорович, склонившись над чьим-то бездыханным телом, прячет что-то под пальто.

— Вот смотри, Володя, чуть не ушёл! Это профессор Абрикосов, король преступного мира Москвы. Тут, в булочной, одна кастрюля фальшивая — из неё можно проникнуть в подземный ход от Бомбея до Лондона.

Профессор Абрикосов пустыми мёртвыми глазами смотрел на пришельцев. Теперь он не мог рассказать ничего.

Усталые, но довольные ехали они домой. Из вежливости оперативники уступили места в троллейбусе арестованным старухам.

Вечером Володя сварил гороховый суп с потрошками, и на огонёк, смущаясь, заглянула Анечка. Чуть позже вернулся и старший оперуполномоченный, но не успел ещё раздеться, как в дверь постучали.

— Телеграмма, — смекнул Володя и пошёл открывать.

Но в комнату вместо почтальона вошёл сам Министр.

Глеб Егорович вдруг побелел и резко скинул своё пальто. Под ним оказалась ременная сбруя, опутывавшая всё тело. Сзади у Глеба Егоровича обнаружился гигантский вентилятор, и старший уполномоченный быстрым движением нажал кнопку на животе. Его подбросило вверх, и, смешно перебирая в воздухе руками и ногами, он устремился к окну.

— Стреляй, уйдёт ведь Глеб Егорыч! — крикнул Министр, — уйдет ведь!

Володе стрелять было не из чего. Но в этот момент маляры прыгнули из люльки на подоконник, пальнув для острастки в люстру. Старинное стекло, провисевшее в бывшей барской квартире сорок лет Советской власти, звенящим дождём пролилось на паркет. Но маляры не смотрели в искрящийся туман — ловким приёмом они скрутили старшего оперуполномоченного прямо на лету и заломили ему руки за пропеллер.

— Молодцы, лейтенанты! — Министр приблизил своё лицо к опрокинутому лицу володиного начальника. — Видите, ребята? Иногда они возвращаются…

Лейтенанты молодцевато вытянулись, отчего бывший Глебом Егоровичем повис в воздухе, как лягушка-путешественница между двух перелётных уток.

— Кстати, откуда у вас этот шрам на лбу, позвольте спросить? Потрудитесь объяснить этой девушке, — вкрадчиво сказал министр, не глядя ткнув пальцем в Анечку.

Старший оперуполномоченный пошёл ва-банк:

— Я на фронте ранен! — пролаял он.

Анечка заплакала и бросилась из комнаты.

— Да что же это такое, Глеб Егорович! — крикнул Володя. Крик забулькал у него в горле и пеной пошёл по губам.

— Ни на каком фронте он, разумеется, не был. Да и не Глеб Егорович его зовут. Совсем не Глебом Егоровичем, а господином Карлсоном. Вы должны знать, Володя, что господин Карлсон застрелил профессора Абрикосова, чтобы завладеть советским летающим вентилятором, а вся эта кошачья свадьба была затеяна для отвода глаз.

Шрам на лбу бывшего Глеба Егоровича загорелся, засветился в темноте. Свечение стало ослепительно ярким, но внезапно потухло, будто где-то внутри лопнула спираль.

— Глеб Егорович? Как же так? — Володя не мог прийти в себя.

— Вы, Володя, в нашем деле ещё малыш — настоящего Глеба Егоровича Карлсон убил ещё в тридцать восьмом. Две сестрёнки у Глеба Егоровича остались, да…

Лейтенанты-маляры сорвали с Карлсона пропеллер и, взяв за бока, потащили к двери.

— Проглядели вы врага, Володя. — Министр положил тяжёлую руку ему на плечо. Пенсне вспыхнуло из-под шляпы. — Но это ничего. Вы честный работник, хоть и молодой — и мы вас ценим. А вот наган бросать не надо, не надо. Жизнь открывается прекрасная, вырвем сорную траву с корнем, насадим прекрасный сад и ещё в этом саду погуляем.

Министр вышел, твёрдо ступая по скрипучему паркету. Рассохшиеся от частого мытья дощечки взлетали в воздух и с сухим стуком падали на место. Края шляпы задевали обе стены узкого коридора, а полы кожаного пальто сшибли несколько велосипедов и детскую ванночку.

Ещё не успел отгреметь в квартире звук этого жестяного бубна, как Володя уже схватился за чёрное пальто самозванца. Пальто ещё хранило шпионское тепло, ещё пахло дорогим одеколоном, только по первости напоминавшим «Шипр». Из внутреннего кармана торчала недокуренная сигара, которую Володя брезгливо растоптал.

И всё же пальто было наше, из отечественной кавседельной кожи, пахло лугом, красным конём и чёрным квадратом.

Володя накинул пальто на плечи и несколько раз прошёлся по комнате.

Оно было практически впору, и даже патроны для нагана, обнаружившиеся в другом кармане, подходили для володиного табельного оружия.

— Да, пока я малыш, но это — пока, — произнёс он, глядя на себя в зеркало. — Пока я только учусь.

Потом Володя вздохнул, а вздохнув, взял кастрюлю с гороховым супом, зажал под мышкой початую бутылку красного вина и пошёл по коридору. Под дверью Анечки он остановился и поскрёбся тихой мышкой:

— Анечка, Анечка, — ласково пропел он в замочную скважину, — теперь моя очередь вас удивить.


Извините, если кого обидел.


05 июля 2012

(обратно)

На воде

— Зря мы всё-таки не пошли через мост. Если бы мы переправились с острова по мосту в штат Иллинойс, то дело уже было бы сделано.

— На мосту наверняка засада, — ответил Карлсон Малышу.

Малыш — так звали мальчика — только пожал плечами. Гекльберри Швед ввязался в это дело случайно. Со своим братом Боссе он красил забор, и тут на дороге появился странный толстяк. Смекнув, в чём дело, толстяк нашёл за углом поливальную машину и залил в неё краску. Забор был выкрашен мгновенно.

Но братья испугались — слишком умён был незнакомец. Наверняка это был один из сорока четырёх дюжин тех людей, которых похитили инопланетяне и, улучшив человеческую породу, отпустили обратно. Каждый из возвращённых имел новое таинственное свойство. Кому-то инопланетяне вживили вместо рук грабли, кто-то стал чайником, а у этого из спины торчал пропеллер.

Потом он сидел в столовой и одну за другой осушал банки с вареньем из кумквата — это тоже не могло не насторожить. Однако, съев всё, что было в доме, странный человек наконец сообщил, что его зовут Карлсон и что у него нет ни минуты свободного времени.

Оказывается, за пришельцем явно гнались. Чтобы спасти Карлсона, Гекльберри Швед повёл его к реке, и они сели на плот, чтобы уйти от погони.

Но сам Малыш не успел спрыгнуть с брёвен, и плот стремительно понёс их обоих по великой реке Мисиписи. Если бы они сразу перебрались в другой штат, то закон защитил бы Карлсона, но теперь обратной дороги не было.

Плот нёс их по американской воде мимо Санкт-Петербурга, Москвы, Харькова, Жмеринки и Бобруйска — так назывались здесь города.

— Таких, как мы, никто не любит, — сказал Карлсон, поудобнее устраиваясь на плоту. — Отчего эта несправедливость? Почему меня хотят поймать и отдать государству, будто оно — мой владелец? Почему, наконец, меня всё время продают — и за унизительную сумму в пять эре? Будто я какой-то найденный в болоте русский спутник-шпион? Я всего лишь один, один из сорока четырёх дюжин, а меня хотят запереть в какой-то резервации.

Карлсон умел летать и многое видел. Он то и дело рассказывал разные интересные истории — например, про мальчика Тома Сайфера, про то, как Том однажды влюбился в дочь судьи Бекки Шарп и решил жить с ней в хижине своего дядюшки. Чтобы избежать гнева отца, они убежали туда ночью и случайно провалились в старые каменоломни. Парочка заблудилась в пустых и гулких проходах и долго наблюдала причудливые тени на стенах. Тому казалось, что эти тени на стенах пещер что-то означают, что они реальны — но на поверку всё оказывалось только видениями. В результате, когда кончились припасы, ему пришлось проглотить свою любовь в прямом и переносном смысле.

Кроме причудливых историй о том, как Карлсон избирался в Сенат, как он торговал башмаками и титулами в стране вечнозелёной капусты и других легенд, Карлсон знал много забавных игр: на третий день путешествия он выбил Малышу зуб и научил его чудесным образом сплёвывать через получившуюся дырку.

Среди историй Карлсона была и история про Категорический Презерватив. Мальчик не очень понимал, что это такое, но знал, что этот предмет был дыряв, как звёздное небо, и оттого способствовал нравственному закону. Нравственному закону, впрочем, способствовало всё — даже то, как устроен язык (Карлсон показал).

— Вот смотри, — говорил Карлсон, когда их плот медленно двигался под чашей звёздного неба. — Категорический Презерватив — это охранительный символ. Он состоит из трёх частей и трёх составных источников: родной веры — как культурного стока цивилизационного проекта; родного быта и календарных традиций — как почвы, и родного языка как орудия и средства сохранения-охранения, а также как орудия и средства развития проекта в исторической парадигме.

— Парадигме… — с восторгом выдохнул Гекльберри Швед и чуть не упал с плота в воду.

— Осторожнее, — предостерёг его Карлсон, — соприкосновение с Категорическим Презервативом опасно для неокрепших душ. Мой товарищ, странствующий философ Пеперкорн, даже заболел, услышав фразу «осесть на земле», и потом долго лечился от туберкулёза.

Однажды они встретили Валета Треф и Короля Червей — двух странствующих философов. Философы устраивали представления в городах, и благодарные жители приносили им пиво и акрид. Однако судья Шарп опознал в них банду конокрадов, и разочарованные зрители хотели вывалять их в чернилах и стальных писчих перьях. Валет Треф и Король Червей бежали и теперь скрывались — точно так же, как Карлсон.

Они оказались людьми образованными, и Малыш даже погрузился в сон от обилия умных слов, слушая, как они беседуют с Карлсоном.

Из того, что он успел понять, было ясно, что и они, и он сам заброшены на плот, как на корабль. Мужество и достоинство заброшенных в том, чтобы спокойно принять это обстоятельство, потому что курс корабля уже невозможно изменить. Карлсон, впрочем, говорил, что можно просто прыгнуть в воду. Но все уже знали, что Карлсон не умеет плавать.

Поутру Малыш проснулся на плоту один. Вокруг он увидел следы борьбы и долго их разглядывал — по следам было видно, что Карлсон сопротивлялся, но их попутчики связали его и покинули плот вместе с пленником.

Малыш причалил к берегу неподалёку от городка Санкт-Новосибирск и отправился на поиски Карлсона. Странствующие философы не успели уйти далеко, и Малыш вскоре нагнал их. Прячась за придорожными кустами, Гекльберри Швед следовал за ними, вслушиваясь в философские споры жертвы и похитителей.

Было понятно, что философы решили выдать Карлсона властям штата, чтобы выручить за него денег. Карлсон предлагал им даже пять эре, голос был жалок, он ведь давно скитался, жил на вокзалах, его дом сгорел, а документы украли — но философы были непреклонны.

Они притомились и, прислонив Карлсона к дереву, упали в траву.

— Давайте я тогда расскажу вам историю про трёх философов, — сказал наконец Карлсон. — Вот послушайте: по пустыне брели три странствующих философа, и двое из них невзлюбили третьего. Один из этих двоих отравил воду во фляге несчастного. Но, не зная этого, другой решил, что врага убьёт жажда, и для этого проделал шилом дырку в отравленной фляге. Так и вышло — путник скончался от жажды. Но вот вопрос — кто виноват в его смерти?

— Конечно тот, кто сделал дырку! — воскликнул Валет Треф.

— А вот и нет, если мы исключим философа с шилом, то путник всё равно был бы мёртв, — воскликнул Король Червей.

— Это не бинарная логика! — закричал Валет Треф и треснул своего товарища в ухо.

— Да вы же просто колода карт, — страдальчески простонал Карлсон и закатил глаза.

Философы устроили драку — Валет Треф сперва побил Короля Червей, но тот быстро опомнился и ответил тем же. В этот момент Гекльберри Швед подполз к Карлсону и развязал верёвки.

— Кстати, — спросил Малыш Швед, — а раз ты такой умный, ты не можешь мне объяснить, должен ли я выполнить свой общественный долг и выдать тебя? Или я должен следовать сложившимся между нами отношениям и не выдавать тебя? Где правда, брат?

— Правда или истина? — быстро спросил Карлсон.

— И то, и другое. Должен ли я сделать это в интересах истины или в интересах правды?

— С точки зрения истины ты, конечно, должен меня выдать.

— А с точки зрения правды?

— А с точки зрения правды — тоже. Но я бы попросил тебя этого не делать. Ведь вся эта философия — фуфло, а между прочим, и у тебя, и у меня есть бабушка. Смог бы ты огорчить мою бабушку до смерти? Смог бы, если б отдал меня федералам. А я бы твою не смог.

— У тебя точно есть бабушка?

— Это совершенно не важно, ведь всё равно ты не можешь это проверить. Есть ли у меня бабушка, нет ли — ты должен либо принять её существование на веру, либо отвергнуть.

— Охренеть! Теперь я понимаю, что значит «быть заброшенным».

Бродячие философы меж тем продолжали тузить друг друга, хотя уже изрядно вымотались.

— Ты знаешь, милый Карлсон, давай мы просто поплывём дальше. Забросимся обратно на плот, а всем, кто будет про тебя спрашивать, я скажу, что ты — мой отец, а так выглядишь оттого, что у тебя горб и проказа. Будем плыть вечно, как Сизиф.

— Сизиф катил камень, — возразил Карлсон, поднимаясь.

— Да всё равно, хоть бы и «Камю» пил. Будем плыть и питаться левиафанами. Пока плот плывёт, всё будет хорошо. Мисиписи — великая река, и с неё выдачи нет.


Извините, если кого обидел.


05 июля 2012

(обратно)

Крайний дециметр

Писатель сидел на террасе со своим утренним бокалом мартини с водкой. Море было спокойно и пусто. Бармен отлучился. На пляже ветер перебирал вчерашние газеты.

Только какой-то старик тащил по песку гигантский, обглоданный крысами хвост.

«Надо бы написать про этого старика, — подумал писатель, отхлебнув из бокала. — Как он был молод. Как был влюблён в еврейку-агитатора на фабрике, а дома его ждала расплывшаяся, как торт, жена. Он стал социалистом и на демонстрации убил полицейского. Бежал сюда, живёт один. Жизнь кончена, и его рыбу съели крысы».

Пришёл Карлсон.

Они выпили дрянного пива, которое пришлось запить коньяком, который был ещё хуже.

— Мне нельзя больше, — угрюмо сказал Карлсон. — Мне сегодня лететь.

— Опять?

— Малышу нужна няня. Эта чёртова негритянка сбежала с моряком, придётся лететь на съёмки с мальчиком. Да и денег совсем нет. А он хочет паровую машину. Ты видел когда-нибудь детскую паровую машину? Да ещё работающую на спирту?

— Машина на спирту? Ну, понятное дело, на спирту. Кто бы сомневался. Это — ты. Или я. У нас многое ушло в пар, и девкам мы напоминаем именно паровые машины. Но для детей это не годится.

Они помолчали.

По пляжу к ним шёл Малыш.

Писатель с удивлением отметил, как он вырос. Чужие дети растут быстро, и вот Малыш вытянулся, лицо его стало совсем взрослым.

«На сколько он вырос? Сантиметров на десять?.. Ну и ладно, — подумал Писатель, — итак, старик встречает мальчика на пляже, мальчик очень красивый, но потом в город приходит холера, и все умирают. Нет, лучше чума».

Карлсон летел над водой, и Малыш сильно давил ему на шею. Надо было сказать, но он и так накричал на мальчика, когда они собирались. Малыш втягивал голову в плечи, и было видно, что ему стоит усилий не расплакаться.

Мысли Карлсона текли вяло, как миноги в стоячей воде. Жизнь вообще стала угрюмой. Анна улетела в свой Маса… Массачучу… Нет, ему этого не выговорить. Всё правильно, и он тоже изменился. Он уже не тот красавец-пилот, что дрался с русскими в небе над Турку, а потом дрался с японцами, с которыми дрались англичане и американцы. А потом он дрался с немцами, с которыми уже к тому времени дрались те самые русские.

Всё смешалось, и теперь он уже несколько лет жил среди пальм и по утрам ходил в бар, чтобы не видеть, как просыпается его сын и, высунув голову из-под одеяла, смотрит на него. Смотрит затравленно — как маленький зверёк.

Съёмки шли, как обычно, только теперь у берега его ждал мальчик. Карлсон складывал в кинокамеру, как в сундук с испанского галеона, медуз и диковинных рыб.

Каждая рыба была будущим стаканом в прибрежном баре, а каждая медуза — лишним днём гувернантки для Малыша. И когда дело было почти сделано, пришла беда.

Акула скользнула из глубины, зайдя снизу, как «мессершмитт» тогда, над Арденнами, и вцепилась в руку. Карлсон вырвался, но рука уже не чувствовала ничего. Второй раз она ударила в спину, но Карлсон уже был на мелководье.

Как нехорошо, как всё нехорошо, и как совпало, что они с Малышом сейчас одни. Сейчас пройдёт болевой шок, и он начнёт терять сознание. Нужно успеть объяснить всё мальчику.

— Малыш, сынок, у нас проблема. Надо лететь обратно, и теперь не я тебя, а ты меня понесёшь домой. Надевай вот это… Смотри, вот кнопка. Будешь держаться береговой линии, а дальше я подскажу.

Они взлетели тяжело, но Малыш быстро освоился. Карлсон чувствовал, как холод ощупывает его левый бок, но ещё он чувствовал, как теплеет у него на сердце. В эти минуты они с сыном стали ближе друг другу, чем когда-либо — и не только оттого, что сейчас они вместе болтались под радужным кругом пропеллера.

С каждым мгновением Карлсон всё больше верил в Малыша — тот не просто держался хорошо. Он держался правильно.

Только через час, когда сменился ветер и нужно было учитывать поправку, мальчик потерял ориентировку.

Карлсон в этот момент отключился и не сумел ему помочь. Он очнулся от того, что на шею упала горячая слеза. Малыш заблудился и плакал — и всё так же ровно гудел пропеллер над ними, но вокруг было равнодушное море. Карлсон быстро определился по солнцу, и вот они снова неслись над волнами.

На горизонте появились горы, они вырастали из пены прибоя, затем показался и город.

— Что, расклеился твой Карлсон? — стал он говорить с мальчиком, чтобы не забыться снова. — Это ничего. Видишь, как хорошо здесь — крыши плоские, а вот я садился в Стокгольме на покатые. Это куда труднее.

Знаешь, Малыш, главное тут — последний дециметр, только мы, пилоты, называем его не последним, а крайним. Это десять сантиметров до касания, когда нужно сбросить скорость и отдать помочи на себя, чтобы не скапотировать…

Они сели с третьего раза и покатились по крыше. Карлсон уже не чувствовал боли, а очнувшись, увидел перед глазами белый потолок и ползущую по нему бабочку.

Рядом сидел Писатель.

— Малыш? — спросил Карлсон.

— Мальчик спит, — ответил Писатель. — Скоро придёт. Тебе уже сказали, что ты не будешь больше летать?

— Нет ещё. Но я догадываюсь.

— Зато у тебя есть сын. Хороший парень, и сильно вырос — сантиметров на десять, а я и не заметил. Знаешь, я как-то в Париже ехал с одной женщиной в такси. Я любил её, она любила меня, но наша любовь была бесприютна, как кошка под дождём. И вот шофёр резко повернул, и нас прижало друг к другу. Тогда она произнесла: «Хоть этим можно утешаться, правда?» Правда?

— Правда, — ответил Карлсон, хотя думал совсем о другом.


Извините, если кого обидел.


06 июля 2012

(обратно)

Жизнь мёртвых деревьев

Когда он открыл глаза первый раз в жизни, то понял, что не может их закрыть. Глаза были нарисованы, а веки — нет.

Прошло ещё несколько долгих томительных часов, пока эту ошибку исправили. А уши и вовсе появились на следующий день, и он услышал голос Отца.

— Штихели бывают разные, — звучал этот голос откуда-то сбоку, в голосе была трещина, как в полене, — для тонких работ употребляется шпицштихель, а…

Тогда он ещё не мог шевелиться, но потом у него появились руки и ноги. Лицо отца наплывало сверху — откуда-то со стороны затылка — грустное, испитое, с сизым носом. В руках у него было овеществлённое слово-заклинание — тонкий стальной стержень, срезанный под углом и заточенный, гравёрная снасть, им отец резал тело своего сына, сперва не вызывая боли.

Отец резал мёртвое дерево, что перестало расти и стало телом, и под штихелем оно переставало быть мёртвым. Это тело покинуло братство охристой сосны и светлой ели, красно-вишнёвой тяжёлой лиственницы, лёгкой пихты, что не имеет запаха, кедра, чья жёлто-розовая мякоть имеет запах ореха, белой мякоти берёзы, светло-бурого в ядре ясеня. Тело стало живым, и боль в него входила медленно — в касании металла. Затем зажужжала дрель, и сверло вошло в мякоть, а потом дыра заполнилась сталью болта.

И вот тело выгнулось, выталкивая из себя имя, как корковую деревянную пробку выталкивает из себя бутылка шампанского.

— Бу! Бу! Бу!

Отец ждал, когда существо, лежащее перед ним, произнесёт главное слово — имя. Отец был Повелителем дерева, он дышал деревом, ел с него и пил из деревянной кружки, и имя его было Карл… Он давно поселился в деревянной норе в окружении живых мёртвых деревьев. Деревья тянули свои стволы прямо через хижину, их ветки, ещё зелёные у начала, достигали очага уже сухими и безжизненными. Там они превращались в пепел, даруя тепло Повелителю дерева. Живое дерево мешалось в этом доме с мёртвым, переходило из одного в другое. Посередине дома стоял огромный дуб с воткнутым в него Нотунгштихелем, орудьем, что оставил там безвестный герой.

Повелитель дерева жил целую вечность и помнил время, когда земля покрылась водою и дождь косыми нитями связал небо с землёй. Тогда его спасло гигантское бревно — Повелитель дерева плыл на нём среди мутной воды. Он причалил к северному безлюдному берегу, к серым скалам, и поселился там, из года в год наблюдая, как растёт вокруг лес и эти скалы заселяются людьми. Как знак места, он стал носить на шее большой ключ, впоследствии названный шведским.

Он давно, в незапамятные времена, придумал две науки — науку дереводелания, удаление жизни из дерева и превращение его в вещь, а также науку обратную — введение души в мёртвый деревянный брусок.

Спустя века он видел учёного, которому по недоразумению отрубили голову вместо его собственной тени. Учёный был печален и носил голову в деревянном ящике, похожем на шарманку. Его звали де Браун, и целый год он жил в норе Повелителя дерева, пока тот строгал голове новый деревянный ящик.

И вот, целый год учёный сидел под гобеленом, изображавшим странные винтокрылые машины, придуманные им самим, и писал книгу. Гобелен был частью платы за столярные работы, а теперь де Браун писал специальным кодом новую книгу — книгу о производстве антропоморфных дендромутантов. Голова сопела в старом ящике, вдыхая запахи стружки и опилок.

Учёный вслепую выводил на странице буквы, и они складывались в слепые слова: «Резчик совершит ошибку, когда, подогреваемый творческим желанием, тотчас возьмётся за дерево с намерением сделать портрет… Это почти всегда приводит к печальным результатам — разочарованию. Опытный скульптор не станет сразу вырезать в дереве портрет, хотя бы потому, что никакой портрет нельзя выполнить без постоянных поисков, коррекций и исправлений, а в дереве это сделать невозможно».

Так начиналась история сына Карла, иначе — Карлсона.

Но по-настоящему эта история начиналась именно сейчас, тогда, когда сосновый, piпповый человечек, хрипя и треща деревянными суставами, кричал миру о своём истинном имени.

— Бу! Бура! Бура! Бура!..

Имя примеривалось к нему и цеплялось за края трещины, служившей горлом, рвалось наружу.

Дальше всё было как у всех — он ходил в школу, но ученики сторонились деревянного мальчика. Жизнь складывалась — да не совсем. В том возрасте, когда мальчики серьёзно опасаются роста волос на ладонях и последующей слепоты, Буратино разглядывал у себя ниже живота стальную головку — это непонятный болт уходил внутрь его тела. Но таким вряд ли стоило хвастаться перед одноклассниками.

Он был не как все — живое дерево, кукла, действующая модель человека.

Ненависть к Отцу крепла — это он сделал его себе на забаву, ему же — на муку.

Иногда ему приходила мысль броситься в костёр, но он отгонял малодушную просьбу к огню. Из книг он знал, что такой же, как он, деревянный мальчик превратился в живого. Но этот мальчик, именем Пиноккио, хотел стать мальчиком, а Буратино хотел только мести. От этого чувства что-то трещало внутри, и текстура тела меняла свой рисунок.

Буратино думал, не начать ли с лака, — если пользоваться лаком, то боль уйдёт, чувства притупятся и невзгоды станут менее важны. Но от лака потом почти невозможно избавиться. И он отказался от этой затеи.

К тому времени он давно работал в театре — среди пыльных декораций и старых костюмов. Он таскал плоское и катал круглое.

В театре у него появился единственный друг — Малыш-арлекин с фарфоровым лицом. Малыш давно и безответно был влюблён в инженю — девочку с фиолетовыми волосами и чёрным маникюром. Девушка спала с режиссёром, а над Малышом смеялся весь театр.

Так они и сошлись — Карлсон и Малыш. Стихи и проза, дерево и фаянс.

Только ему Карлсон рассказал историю про жучков, которые как-то завелись у него в груди, и только ему Малыш Перро рассказал, что зарабатывал на улице стихами. Карлсон даже подумывал, не открыть ли другу своё подлинное имя.

Однажды, когда они напились в баре «Три вискаря», Карлсон невпопад рассказывал другу истории людей, что мучают дерево:

— Ты знаешь, что во Франции краснодеревщик звался ebeniste? То есть он «чёрнодеревщик». Говорят также, что это означает не того человека, что пилил и скоблил красное дерево, а того, кто работал «по-красному», по-красивому, в последней стадии шлифования носов и ладошек — таких, как у меня…

Потом он стал жаловаться другу на жизнь в прозе (а тот — отвечать ему тем же, только в стихах), к ним подсел неизвестный.

Они разговорились о разных способах пропитки.

— Что предпочитаете? Пейот?

— Квебрахо, — ответил Карлсон и улыбнулся про себя, увидев, как неизвестный кивнул. Он знал, что тот скрывает своё невежество, ибо квебрахо был род тяжёлой и твёрдой древесины из Южной Америки, которая тонет в воде, которую не трогают жучки и прочая членистоногая нечисть.

Малыш Перро уже спал лицом в салате. Только что он снова рассказывал другу о Великой стране, где всё из дерева, где дерево есть главная материя земли, её составляющая, прамать-праматерия. Там питаются берёзовой кашей и кашей из топора, делая последнюю не из зазубренной стали, а из тёплого топорища. Там пишут на бересте и ходят в обуви, что сплетена из коры. Там вместо музыки бьют друг о друга деревянными ложками и вилками…

Над спящим телом, за три рюмки денатурата неизвестный открыл Карлсону тайну гобелена в доме Повелителя деревьев. Главное, впрочем, было не в гобелене, а в Золотом ключе.

И Карлсона захватила эта мысль — он давно решил найти шведский ключ и отвинтить болт внизу своего живота. Так он разорвёт свою связь с отцом и бежит в страну, где в моде серый цвет — цвет времени и брёвен, где церкви похожи на ели и неразрывно включены в пейзаж. Даже сделанные из камня храмы напоминают белые грибы, выросшие в особом лесу.

Надо убить своего Отца. Его нужно убить как бога, и тогда все остальные боги умрут. Тогда случится расплата — за всё, за всё. И за боль от шпицштихеля, и за болт, проходящий через всё тело. Расплата за все убитые деревья.

Они с Перро прокрались ночью в хижину Повелителя дерева, и Карлсон без труда выдернул Нотунгштихель из древесного ствола. Твёрдым шагом приблизился он к топчану, где спал Повелитель дерева. Карлсон погрузил в его горло священную сталь, и горло издало тот звук, что издаёт воронка Мальстрема, всасывая остатки Мирового океана.

Малыш Перро в испуге отшатнулся, его фаянсовое лицо побелело ещё больше.

Но, не обращая на него внимания, непутёвый сын снял с тела отца Золотой шведский ключ, сразу блеснувший на солнце.

Вместе с Малышом они сорвали гобелен и, обсыпанные пылью, обнаружили за ним огромный красный пропеллер.

Карлсон ещё не знал, что нужно сделать, и двигался по наитию. Он зажал Золотым шведским ключом головку своего болта и повернул. Резьба оказалась левой, и конец болта, разорвав живую мякоть дерева, вылез из спины.

Тогда Карлсон наконец понял, кого ждало в потайном месте изобретение безголового де Брауна. Малыш встал у Карлсона за спиной — он с натугой навесил пропеллер на конец болта, теперь выступавший через дыру в курточке.

Резьба совпала, но Малыш, чтобы проверить, несколько раз крутанул деревянную лопасть винта. Карлсон почувствовал, как за спиной образовался круг — сияющий, будто роса на лесной паутине.

Чувствуя, как его поднимает в воздух, Карлсон думал: «Мы сами живём в этом причудливом лесу — совокупности разумных растений, что по недоразумению снабжены человеческими именами. Они шелестят там, в вышине, своими щупальцами-ветками. Иногда людям дают убить нескольких из нас, но в итоге дерево всё равно обнимает человека, когда он перестаёт дышать, и отправляется вместе с ним туда, вглубь, — к корням сказочного леса»…

Он летел над угрюмыми водами Балтики, держась прямо над водой, — туда, к зубчатым башням и брусчатке, в страну, где всё и все — из дерева. И даже деньги — деревянные.


Извините, если кого обидел.


07 июля 2012

(обратно)

Остров Русь

Суборбитальный туристический шаттл миновал систему противоракетной обороны легко. Только усамой земли его задела старая ракета с автоматического ЗРК в Анадыре. Железо корабля было прочным, и он не сразу стал терять высоту.

Отставляя дымную полосу, шаттл пролетел половину страны и сел посреди какого-то леса.

Наверное, это было то, что русские зовут «тайга», потому что у них всякий лес — тайга.

Карлсон приоткрыл люк, высунулся и опасливо поглядел в небо. Небо было чёрным и мрачным, как и всё тут. Он спустился к реке, но сразу же запищал дозиметр — повсюду была радиация, довольно сильная и зловредная. Река несла с востока радиоактивные вещества, и Карлсону стало ясно, что проку от этой цивилизации будет мало. Он потрогал землю, брезгливо отряхнул пальцы и вытер их о песок, потом присел на корточки, задумался. Он попытался представить себе русских, которые здесь живут… Или тут нерусские? Он точно не помнил — здесь, за высокой стеной охранной системы «Чертополох», которую поставил знаменитый военный инженер генерал-лейтенант Краснов ещё давным-давно, когда кончился газ, творилось что-то непонятное. Грязные заводы, дряхлые реакторы, сбрасывающие в реку радиоактивные помои, некрасивые дикие дома под железными крышами, много стен и мало окон, грязные промежутки между домами, заваленные отбросами и трупами домашних животных, большой ров вокруг города и подъемные мосты… И люди. Он попытался представить себе этих людей, но не смог. Он знал только, что на них очень много надето, они были прямо-таки запакованы в толстую грубую материю, и у них были высокие белые воротнички, натирающие подбородок, меховые шапки и нашитые повсюду звёзды…

Ночью к нему вышли звери — один был похож на Ктулху, шевелил присосками, и Карлсон вспомнил, что это безобидный мутант. Его по недоразумению называли кровососом — он помнил детские комиксы с этими страшными существами. Но кровосос оказался маленьким, ростом ему по колено, и только что смешно шевелил присосками. Несмотря на прозвище, зверёк быстро съел галету из рук Карлсона.

Наконец Карлсон встал и отправился на поиски людей. Кровосос семенил за ним и жалобно пищал. Кажется, ему понравилось печенье.

Наверное, сгущенное молоко понравилось бы ему ещё больше, но Карлсон съел его ещё в полёте.

К вечеру он вышел к станции, где стоял ржавый поезд, увитый какой-то растущей прямо на нём мочалой. Кровосос отстал, он боялся людей.

На платформах сидели странные люди и пели заунывные песни на непонятном языке.

Никто вокруг не понимал по-шведски, и Карлсон понял, что этот народ недаром звали азиатами. Все они были черноволосы, низкорослы и у каждого в руке был тайно-явный знак — масонский мастерок.

В своём оранжевом комбинезоне он легко затесался в толпу странных рабочих, и заснул положив голову на груду керамической плитки. Когда он проснулся, оказалось, что поезд едет — правда, довольно медленно.

Когда он остановился, между людьми на платформах прошли люди с оружием — они что-то спрашивали у рабочих, но Карлсон просто дал проверяющему огромную радужную банкноту в пять эре. Где-то он читал, что в этой стране так нужно делать при любой проверке документов. Это сработало, и он заснул снова, воткнув в уши наушники. Во сне он учил чужой язык, и странно звучавшие слова перетекали из родной «Нокии» прямо в его голову.

Он не жалел, что покинул место посадки. Можно было, конечно, подождать, пока корабль починит себя сам, но было скучно. Корабль сам найдёт его и прилетит, как ручной голубь на зов Карлсона.

Когда поезд добрался до окраины огромного города, все попутчики встали в очередь к узким воротам. Карлсон опять дал вооружённому человеку банкноту в пять эре, но тот помотал головой. Тогда он дал ещё одну — и это решило дело.

Город был ровно такой, каким Карлсон его себе представлял.

По улицам сновал народ. На углах стояли казаки с шашками в одинаковых круглых шапках с кожаным верхом.

На груди у них светились собранные в батарею белые трубки, он забыл, как они называются.

Но галеты кончились, и уже хотелось есть. Вдруг он увидел нечто знакомое — перед большим зданием стояли деревянные человечки. Точно, это было правильное место — он зашёл туда, и сразу же увидел тефтельки. И тут сгодились новые пять эре — только теперь к нему сбежались несколько девушек.

Видимо, сумма была велика.

Одна из девушек, повела его потом домой, но когда Карлсон положил руку ей на грудь, ударила его. Девушки тут были странные.

Дома их встретил её брат, красивый парень в казачьей форме.

— Ты кто? — спросил он хмуро.

— Я гений, миллионер, плейбой и филантроп.

Малыш только похлопал Карлсона по плечу. Он любил шутников.

Так Карлсон начал жить в доме кассирши из магазина с деревянными человечками.

Всё здесь было странным — каждую субботу по улицам проезжали грузовики с откинутыми бортами и полуголые люди в них показывали народу дрессированных медведей. Каждый дом был увешан белыми тарелками приёмо-передатчиков. Малыш объяснял, что это всё телевидение, но Карлсон не верил ему — телевидение таким не бывает.

Чтобы парень его сестры не ел хлеб даром, Малыш устроил его в корпус казачьей стражи.

Они теперь вместе приходили со службы — звеня шпорами, которые в Корпусе носили по традиции. Малышу нравилось, что их одинаковые каракулевые шапки-кубанки висят в прихожей рядом.

Да и сестра под присмотром, а она слабенькая и напугана жизнью. Вон, раньше призывали быстро спускать воду из водохранилищ, чтобы спасти людей, а теперь — наоборот. Тут мне не разобраться, а куда там ей.

Впрочем, Карлсон не нравился ротмистру Чачину.

Но Малыш считал, что Карлсон оказался славным малым и они часто распевали на кухне вдвоём.:


Командир у нас хреновый,
Несмотря на то, что — новый.
Ну а нам на это дело наплевать!..

— Малыш, — сказал ротмистр. — Малыш, пойми, он ведь враг. Страна истерзана войнами, территория уменьшилась вдвое. Этот летающий парень крылышкует как птичка, а разгребать-то нам, всё то, что он в кузов пуза уложил и нам потом на головы сыпет.

Спустя пару месяцев Малыш решился рассказать Карлсону правду о телевидении.

Официально всегда говорилось, что телевизионные башни-ретрансляторы служат для оболванивания народа, и только посвящённые знали, что это станции Дальней Баллистической Защиты.

Ни один вражеский самолёт, ни одна ракета со времён Большой войны за воду ещё не долетела до городов страны.

Малыш, впрочем, догадывался, что система эта работает неважно. Делали её давно, и инженеров этих, поди, уже нет в живых, а те, кто выжили, копаются на грядках с грыклей.

Но когда ты молод, думать о чужой пенсии не хочется.

Малыш любил рассказы Карлсона о дальних странах, острых крышах чужих городов, о шведской модели, шведских семьях и шведских стенах.

Сестра уже ходила беременная и предвкушала новую жизнь после свадьбы.

Одно его печалило — Карлсон не мог жить по уставу, всюду опаздывал и на второй день службы взорвал паровой котёл отопления, стоявший в казармах казаков. Он вообще любил что-нибудь взрывать, и оттого пришёлся ко двору в сотне сапёров-пиротехников.

Зато ни один салют не обходился без Карлсона, хотя он норовил использовать не салютные снаряды, а осколочные и фугасные. К тому же он понимал во всём — в гидроэлектростанциях, водохранилищах, таинственной гибели людей в тайге, том, отчего люди ещё не были на Луне, а на Марсе уже были, а так же в периоде полураспада и адронном коллайдере.

Как-то он заговорщицки подмигнул своему другу.

— Давай позабавимся, — сказал Карлсон. Малышу это не очень понравилось, но когда он узнал, что Карлсон заложил термическую бомбу в здание телецентра, и вовсе поплохело.

— Как же так? А баллистическая защита?

— Пустяки. Дело-то житейское. Или ты веришь, что у страны есть враги извне и её кто-то собирается бомбить?

Над горизонтом стал огненный шар, а спустя минуту в лица им ударила тёплая тугая волна воздуха.

— Ну ладно, — сказал Карлсон, — засиделся я у вас.

Из облака к нему спикировала точка, стремительно увеличиваясь в размерах. Это был отремонтированный шаттл Карлсона.

— Я полетел. Но, передай сестре, что я обещал вернуться! — и он исчез в люке.


В этот момент Малыша тронул за локоть ротмистр Чачин.

— Ишь, как оно обернулось. А я ведь предупреждал.

— Я всё исправлю! — горячо сказал Малыш, — и ведь всё равно, это не я. Исправлю, точно.

— Ну, ты многое забыл, — проворчал казачий ротмистр. — Теперь к нам что-нибудь полетит, и придётся всё это тупо сбивать. Ты забыл, что у нас есть ещё передвижные ЗРК, ну и забыл про Китайскую Империю, ещё ты забыл про экономику… У нас, правда, инфляция, у нас может быть голод, да и земля не родит. А, знаешь ли ты, что такое инфляция? Такая, какая была лет двадцать назад? У нас нет запасов хлеба, запасов медикаментов, врачей нормальных у нас нет. А полимеры, знаешь, что случилось с полимерами? Да откуда тебе… И ещё нужно ввести сто миллионов гектаров заражённой почвы, что была продана под свалки и зону отчуждения трубопроводов. Газ с нефтью кончились, а земля осталась в чужой собственности.

— Ладно, — устало сказал Малыш. — Я буду делать, всё что нужно. Прикажут ехать в Китай — поеду, надо будет заняться финансами — займусь. Слава Отцам?

— Слава, — ответил ротмистр с некоторым недоверием.


Извините, если кого обидел.


08 июля 2012

(обратно)

Фигак

I
В восемь утра Малыша разбудил сановитый, как русский боярин, Боссе. Он возник из лестничного проема, неся в руках чашку капучино с пеной, на которой лежал шоколадный узор. Боссе был в грязном кимоно с драконами, которое слегка вздымалось на мягком утреннем ветерке.

Он поднял чашку перед собою и возгласил:

— Omni mea padme hum!

«Да, так начинается новый день, — подумал Малыш, от неожиданности пролив молоко. — Всё начинается с молока, пролитого молока. Джон Донн уснул — фигак».

Последнее он произнёс вслух.

— Фигак, — заметил Боссе, — это наш народный герой.

— Герой, да. Сын Фингала.

— Господи! — сказал он негромко, разглядывая залив из окна. — Как верно названо море, сопливо зелёное море. Яйцещемящее море. Эпи ойнопа понтон. Виноцветное море. Ах, эти греки с их воплями Талатта! Талатта!

— Ты слышишь, наш сосед на крыше опять стрелял из пистолета? — Боссе это очень не нравилось. — Слышишь, да? Сегодня приедет этот русский, и нас, неровен час, застрелят вместо этого идиота. Так всегда бывает в фильмах — случайный выстрел, а потом всех убивают.

Они вместе арендовали жильё в старой башне, помнящей короля Вазу.

— Это будет совершенно несправедливо, — Голос Боссе звучал особенно угрожающе под древними сводами. Однако Малыш не слушал его, он уже выходил, наскоро затолкав бумаги в портфель.

Он представлял себе бушующее море и несущуюся по нему ладью. Там, на носу, сидел Фигак, странно совмещаясь с героями его любимого Шекспира. Дездемона с платком, Ричард с двумя принцами на руках и Макбет в венце. Весь мир — фигак. Мы тоже, тоже мы фигак-фигак-фигак! Нет повести печальней, и фигак!

Но Фигак всё же должен был встретить отца после долгих странствий. Они были долго в пути, чуть было не встретившись на Западе и почти было встретившись на Востоке, и вот, для окончательного узнавания…

Но тут Малыш отшатнулся от края тротуара.

Когда он хотел перейти улицу Олафа I у старых ворот, чей-то голос, густо прозвучавший над его ухом, велел ему остановиться. Он скорее понял, чем увидел, что его остановил чин полиции.

— Остановитесь.

Он остановился. Два автомобиля, покачивая боками, двигались по направлению к нему. Нетрудно было догадаться, кто сидит в первом. Это был русский лидер. Малыш увидел чёрную, как летом при закрытых ставнях, внутренность кабины и в ней, особенно яркий среди этой темноты (яркость почти спектрального распада), — околыш. Через мгновение всё исчезло (фигак!), всё двинулось своим порядком. Двинулся и Малыш.


II
Находясь под впечатлением этой встречи, Малыш пришёл в школу по адаптации беженцев к стране убежища — свою каторгу и спасение. Он читал лекцию, физически ощущая шершавость мела, которым была покрыта аспидная доска за спиной. Доску украшали вереницы формул — ровные наверху, они начинали плясать и драться внизу, у самой полочки для мела. Предшественник каждый раз оставлял Малышу это таинственное послание, и каждый раз Малыш понимал, как мало он понимает в этих палочках и крючках, как ограничено его знание о мире. А может, доску просто забывали протереть. Он думал об этой обиде мироздания, а в душе его звучал фигак — и сколько бы он ни перечислял студентам чужих писателей, фигак следовал за ним. Сквозь кровь и пыль… фигак, фигак — летит степная кобылица. И мнет ковыль… Блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя созрел, кто постепенно жизни холод с летами вытерпеть умел; кто странным снам не предавался, кто черни светской не чуждался, кто в двадцать лет был франт иль хват, а в тридцать выгодно женат; кто в пятьдесят — фигак! Фигак! Фигак представал перед ним даже в русских сагах, среди снегов, где толпы пархатых казаков бежали по ледяной степи за своим самозваным царём Пугачёвым, а им противостоял несчастный мальчик со своей возлюбленной… Как его фамилия? Как?.. Округлые обороты речи, как тряские колёса деревенской телеги, на повороте заскрипели — и обошлось без имени. Что в имени тебе моём, Фигак? Зачем это я читаю, кому это нужно, отчего я не пишу о своём Шекспире? И знать, что этим обрываешь цепь сердечных мук и тысячи лишений, присущих телу. Это ли не цель желанная? Фигак, и сном забыться. Фигак… и видеть сны? Вот и ответ. Гул затих. Я вышел на подмостки… Фигак! И я там был, фигак, мед-пиво пил…

Малыш собрал свои рукописи и приготовился покинуть школу для беженцев. Третий мир смотрел на него разноцветными глазами. Часть из его слушателей приплыла на паромах как раз оттуда, из тех мест, про которые он рассказывал — из наполненного островами, как суп фрикадельками, южного моря. Они хранили святое чувство Талассы и вольный дух. Один даже показал ему нож из-под парты.

В дверях он встретил директора школы, который, мыча, подсовывал ему заметку о птичьем гриппе. Заметка предназначалась для друзей Малыша в «Газетт». Зачем директору слава репортёра, Малыш не понял, но заметку взял.

III
Карлсон был агентом по воздушным перевозкам.

Но сегодня был пустой день, нужно было только подписать бумаги у доктора, заказавшего в Греции какую-то жестяную глупость для клиники. Поэтому Карлсон проснулся поздно и долго ощупывал вмятину рядом на кровати. Жена его, Пеппи, ушла куда-то по своим пеппиным делам.

Этим утром он, как обычно, пришёл в лавку к знакомому сербу. В этот раз он купил у Джиласа почку. Он покупал её долго, выбирая, снова откладывая обратно тёмное мясо и не переставая говорить с хозяином. Они успели обсудить многое — от войны на юге до зарождающегося нового класса номенклатуры.

Дома Карлсон открыл два письма — первое было от дочери, что подрабатывала на съемках. Другое он открыл по ошибке — это было письмо продюсера к его жене. То есть сначала он думал, что от продюсера, но это было послание от Филле и Рулле — двух известных шалопаев. Он даже сидел рядом с ними за столом на каком-то банкете и потом недосчитался часов и бумажника. Неясные намёки, которыми было полно письмо, привели его в недоумение. «При чём тут её длинные чулки?» — раздражённо подумал он.

Наконец он оставил письма и пошёл по длинному коридору к своему кабинету задумчивости. Внутри старинного механизма спуска гулко капала вода, и под этот метроном он принялся читать свой дневник.

День наваливался, как подушка на жертву семейного насилия. Он думал, что хорошо бы махнуть куда-нибудь на юг, завести себе страусиную ферму.

Однако пора было идти на кладбище. Он вышел из дому со своим потёртым портфелем, уже на лестнице поняв, что забыл телефон. Несколько секунд он потоптался на площадке, но решил не возвращаться.

И вот Карлсон ехал в печальном сером автобусе и разговаривал со своим давним приятелем Юлиусом. «Как мы постарели, Боже мой, как постарели». — Карлсон вдруг подумал, что он сам похож на стареющего Фингала, что ждёт своего сына в замке на холме, сына всё нет и для чего жить — непонятно. Хоронили с помпой, Йенсену бы понравилось, но узнать это теперь было невозможно. Йенсен вышел из дома в гетрах, альпийских башмаках и с рюкзаком, доехал на трамвае до парка, чтобы посмотреть на озеро у башни и лёжа полюбоваться на облака, и тут же свалился замертво. Из дома вышел человек с дубинкой и мешком — и вот фигак! И вот фигак!

«А ведь он был на два года моложе меня», — вспомнил Карлсон и затосковал. Не пойти больше с Йенсеном в леса и парки — теперь он сам отправился пешком. Но если как-нибудь его случится встретить вам, тогда — фигак! Фигак! Фигак! Скорей его фигак!


IV
Покинув кладбище, Карлсон пошёл к знакомым в редакцию «Газетт». Там было накурено и шумно, и Карлсон вдруг понял, что задыхается. Было бы глупо умереть в такой день, в астматическом приступе, выйдя из дома за печёнкой и даже не встретившись с друзьями, ради которых спустился на улицу. Слава тебе, безысходная боль! Раз — и фигак сероглазый король. Фигак!.. К чему теперь рыданья, пустых похвал ненужный хор.

Только с кладбища — и обратно на кладбище.

Фигак!

Отчего он снова вспомнил этого молодого героя, Карлсон не знал. При этом он вспомнил, что раньше, в школе, он отождествлял себя с Фигаком, а теперь ему приходится вспоминать отца его Фингала.

Вот так и транзит Глория, извините, Мунди…


V
Только за ним закрылась дверь, как вошёл Малыш Свантессон, размахивая заметкой о птичьем гриппе. Он провёл в газете, смеясь и шутя, часа два, пока все не ушли в бар.

В это время Карлсон тоже отправился в трактир, где один из завсегдатаев сообщил владельцу трактира о масонстве Карлсона. Они шушукались за его спиной, и Карлсон знал, о чём. Знал наверняка. Они всегда об этом говорили.

За окнами загудели сирены — это двигался кортеж русского лидера. Ревели мотоциклы, и кто-то закричал приветствие.

В это же время в два часа дня Малыш стоял в огромном зале городской библиотеки перед лучшими людьми Шекспировского общества и читал свою пьесу. Чтение затягивалось, и Малыш вспоминал школьный спектакль, где он играл тень отца Гамлета. Люблю грозу в начале мая, когда из тучи льет вода и молния летит, сверкая: Фигак-фигак, туда-сюда. Фигак! Я не любил овал — я с детства угол рисовал! Восстал он против мнений света… Один, как прежде… и… фигак!..

И Малыш принялся читать свою пьесу:


ФИГАК
Пьеса с ремарками и звуками.


Призрак: А он мне в ухо и… Раз!.. (фигак)

Полоний: Здесь крысы!.. А! (фигак)

Гамлет: Как ободняет, так и завоняет! ((фигак)

Офелия: Здесь рыбы! Мокро!.. О! (фигак)

Гамлет: Бедный Йорик! Как часто в детстве я играл его очаковской медалью! И вот, Горацио… (фигак)

Розенкранц и Гильденстерн: Мы тут ни при чём! (фигак)

Клавдий: Жена, не пей вина! (фигак)

Гертруда: Вино и пиво — человек на диво! (фигак)

Лаэрт: Охренели все, что ли? Э? (фигак)

Гамлет: Ступай по назначенью!.. (фигак)

Клавдий: Больно ж! Я ранен! (фигак)

Гамлет: Избрание падёт на Умслопогаса — вот он-то не фигак. А я-то — что? (фигак)


Все хором кричат: «фигак». Кланяются.


Раздались жидкие хлопки. Впрочем, потом захлопали сильнее. С глупой улыбкой Малыш пошёл мимо рядов.

Несмотря на оригинальность и желание быть понятым, он так и оставался изгоем среди Шекспировского общества: его стихов не печатают в сборнике «Метрополис», ни самого не пригласили на фуршет после вечера. В отличие, скажем, от его приятеля Боссе, или Козла Боссе, как его иногда называли, который тоже был здесь. И без того уязвлённый, Малыш прислушивался к гулу в зале и, выхватывая случайные слова и фразы из общего шума, получал для своих обид всё новые и новые поводы.

VI
Была середина дня, и город, живший как единый организм, заурчал в ожидании обеда. Все, кто мог, покинули свои конторы и отправились по трактирам, кабакам и кафе. Карлсон решил, что имеет смысл совместить обед с деловой встречей. Доктор Хорн должен был подписать бумаги на перевозку, и поэтому Карлсон пошёл обедать в кабачок «Путь Фингала», где собирались шведские патриоты, обсуждая текущие дела — свои собственные и своей бедной, угнетаемой русскими и евреями страны. Несчастный Карл, Пришлый Бернадотт, Рауль просто Валленберг… Ты помнишь, дядя, как — фигак?

Доктор Хорн заказывал перевозку родильного инкубатора, ротор-статор-ингалятор, и Карлсон ещё раз проверил бумаги в портфеле. Он пришёл в трактир к патриотам в тот момент, когда его приятели обсуждали прелести его жены. Карлсон слышал это негромкое шелестение, а сам разглядывал снобистский журнал мазохистского содержания. Поодаль от него сидели Филле и Рулле. Они шушукались, заказывая куда-то пиццу. Какие-то невидимые линии напряжения пронизывали пространство, как сигнализация в одном из тех банков, что нынче часто показывают в разных фильмах.

Карлсон снова вспомнил о письме и о том, что на четыре назначена встреча его жены с Филле и Рулле. Он давно подозревал об их любовной связи, и вот теперь жизнь совала ему в нос пошлые признаки измены. Встав вслед за Филле и Рулле, Карлсон не стал ничего есть тут и тайком пошёл за парочкой друзей в ресторан «Бомонд» на набережной.

Он никак не мог разобраться в своих чувствах: внутри жила хорошо ощущаемая им ревность, но он ощущал и тайное желание этой измены, и образ «Пеппи-весёлки», удовлетворяющей себя только через удовлетворение всех, доставлял смутную радость и ему. Всё это переполняло душу Карлсона, когда он шёл мимо ресторана.

Доктор Годо, часто бывавший здесь, впрочем, сейчас не обнаружился. В его ожидании Карлсон провёл больше часа, слушая разговоры друзей-патриотов. Всё было напрасно: Годо не пришёл, а когда Карлсон ступил на улицу, в спину ему ударила пивная банка.

Он не стал оборачиваться.


VII
Часам к восьми Карлсон пришёл на городской пляж и обрушился на песок. Он валялся, глядя на синюю гладь залива, — хотелось спать, и он даже заснул на несколько минут. Внезапно он услышал лёгкие шаги и обнаружил нескольких девушек, что прошли мимо, не заметив лежащего тела. Вдруг смутное желание возникло в нём, и он расстегнул брюки.

Он выглядывал из-за камня в такт периодам своих ритмичных движений. Младшая из трёх молодых подружек, фрекен Бок, догадалась о его присутствии. И вот она, ощущая мужчину рядом, словно случайно сплясала несколько танцев вокруг воткнутой кем-то в пляжный песок лопаты и, наконец, разделась. Когда девушки уходили, только тогда, да, Карлсон понял, что вместо одной ноги у неё протез. Тогда, чтобы запомнить этот момент, Карлсон посмотрел на часы — и обнаружил, что они встали. Теперь на них была вечная половина пятого. «Наверное, — подумал он, — в этот момент Филле и Рулле закончили плясать на его кровати, изображая животное с тремя спинами». «А я здесь, — продолжил он, застёгиваясь. — Выхожу один я и фигак… С берёз, неслышен, невесом… Фигак! — слетал. Пустота… Летите, в звезды врезываясь. Ни тебе аванса, ни пивной. Фигак — и трезвость — и царь тем ядом напитал свои послушливые стрелы. Фигак, фигак — и разослал к соседям в чуждые пределы на счастье мне фигак! О! Такого не видал я сроду!.. Я три ночи не спал, я устал. Мне бы заснуть, отдохнуть… Но только я лёг — фигак: звонок! — Кто говорит? — Носорог».


VIII
Домой было нельзя: встречаться с женой в этот момент у Карлсона не было никакого желания. В десять вечера он пришёл в больницу Годо. Надо, решил Карлсон, чтобы он, несмотря ни на что, подписал страховое поручительство для авиакомпании. Войдя в приёмный покой, Карлсон обнаружил компанию сильно пьяных юношей, среди которых был и Малыш Свантессон. Оказалось, что в этой больнице уже третьи сутки никак не могла разрешиться от бремени жена одного из этих молодых шалопаев. Наконец это произошло — раздался дикий крик, и по коридорам побежали санитарки. Карлсон уступил требованиям молодого отца и выпил за здоровье новорожденного. Потом молодой человек затянул древнюю песню скальдов.

— Невероятно! — не сдержался Карлсон. — Он романтик.

— Он прелесть, — ответил уже изрядно пьяный Малыш.

Молодой человек прекратил петь и стал озираться

— Где я?

— Здесь, — сказал Малыш.

— Неужели? А как я сюда попал?

— Вы присоединились.

— Правильно: невесело одному, — молодой человек достал из сумки гигантского жирафа. — Заверните. У вас где касса?

Карлсон послушно завернул жирафа в страховые документы доктора Годо:

— Вы уже заплатили.

— Ах да. Я бы купил еще, но деньги кончились, но, — и он погладил жирафа. — Всё равно этот лучше всех.

Карлсон вежливо сказал:

— Пустяки, дело житейское. Пожалуйста, передайте привет новорожденному.

Молодой человек прислонился к стене и, подумав, сказал:

— Моя жена родила сына. Телеграмма пришла…

— Это превосходно! — поддержал его Карлсон.

— Нет.

— Почему?

— Мы расстались с ней пять лет назад.

— Странно. Почему же она родила только сейчас?

— Она вышла замуж. Она ведь долго рожала — трое суток. Я страшно рад, что у неё родился сын. Она всегда этого хотела. И он тоже милый человек. Из партии зелёных. У нас на редкость хорошие отношения.

Карлсон вздохнул и сказал, обращаясь к Малышу Свантессону:

— Плохо его дело.

— Совсем никуда, — согласился Малыш. — По-моему, у него нет даже собаки.

— Но пел он хорошо. Я даже протрезвел.

Малыш грустно поддакнул:

— Я протрезвел потом, когда он сказал: «А вдруг мне его не покажут».

— Тут я протрезвел второй раз.

Молодой человек вернулся к действительности и снова стал прощаться:

— Спасибо за внимание. Я тут задумался.

— Мы будем вас сопровождать, — угрюмо произнёс Малыш.

— Вы правы. Очень хочется, чтобы тебя сопровождали. Хоть кто-нибудь.

И они, обнявшись, вышли из клиники доктора Годо. Веселая компания отправилась пить и гулять дальше в кабак, а Малыш со своим приятелем Боссе в этот момент решил идти в публичный дом фрекен Бок. Сам не понимая зачем, Карлсон решил двинуться за ними.

Пробило полночь, когда он понял, что находится в самом сердце стокгольмского разврата. Пьяный Карлсон бредил, видя своих родителей, знакомых женщин, встреченных за день случайных людей. Проказница-Мартышка, Осёл, Козёл да косолапый Мишка затеяли… Фигак! Фигак — и пересели! Опять — фигак! Обратно — то ж! Так славно зиму проведёшь или погибнешь не за грош… Но остатки сознания вынуждали его защищаться от обвинений, и, держа за руку незнакомую равнодушную женщину, он спорил с этими видениями. Несколько раз, как ему показалось, произошла смена декораций, и наконец он оказался уже с другой женщиной в зале с красными диванами. Это была сама фрекен Бок.

— Давайте знакомиться, — произнёс он запинаясь. — Давай знакомиться, милая! Послушай, далёко-далёко на озере Чад изысканный бродит… — он икнул: фигак!

И уж на что фрекен Бок была крепка, но через час заснула, уткнувшись носом в его колени. Но тут напротив себя Карлсон снова увидел Малыша с его приятелем.

Малыш, держа на коленях какую-то чрезвычайно худую девушку, пыхтел самокруткой и вещал, и Карлсон, прислушавшись, с удивлением понял, что это история Фингала и Фигака. Жена Фингала ничего не слышит, на неё ниспослан глубокий сон. Старуха-ключница бежит к ней с радостною вестью: Фигак вернулся. Однако женщина спит, и служанку выслушивает Фингал. Он не верит: вчерашний нищий, ободранный и грязный, совсем не похож на мальчика Фигака, каким он был раньше. Зачем он устроил драку, всех теперь покарают если не боги, то люди. «Ну и ладно, — говорит гордый Фигак, — если в тебе, царь, такое недоброе сердце, пусть мне постелят одному». И тут (Малыш глубоко затянулся) Фингал велит вынести из залы старое царское ложе. «Что ты говоришь? — кричит Фигак, — это ложе нельзя сдвинуть с места! Ведь нам было тогда лень делать ножки, и мы просто прибили доски к корням масличного дерева! Помнишь, я подавал тебе гвозди?» Фингал заплакал от радости и обнял сына, вернувшегося из дальних странствий.

Карлсон, слушая это, так и представил себе низкие своды царского дома и нищего, преклонившего колени перед отцом. Мгновение тишины. Перемежаемое вздохами и всхлипами, голая пятка торчит из обрывков того, что было когда-то сапогом…

«Наутро они вместе выходят к родственникам убитых во вчерашней драке, — продолжал Малыш, — и обнажают мечи. Однако молния бьёт в землю между ними, и старая Брунгильда с обнажённой грудью является всем, прекращает раздор».

Над всем этим беззвучно, как это принято в ночных клубах, мерцал гигантский телевизор, заново катая русского лидера по стокгольмским улицам. Карлсон подсел к молодым людям и включился в беседу.

Его тянуло исповедоваться, и он стал рассказывать Малышу о событиях сегодняшнего дня, включая Филле и Рулле.

Бред продолжался, и грань между воображаемым миром и действительностью рухнула. И он мне грудь рассек — фигак. Тут как раз: «И вырвал грешный мой фигак». И жало мудрое — фигак?! Восстань, пророк, и виждь фигак!

Малыш тупо смотрел на то приближающееся, то отдаляющееся лицо Карлсона, и в какой-то момент ему показалось, что тот превратился в женщину.

Малыш принялся обличать Карлсона, обвиняя его во множестве извращений, в том числе в подглядывании за встречей своей жены с Филле и Рулле. Давай с тобой фигак-фигак мы в тихую, бесшумную погоду. Малышу уже казалось, что не только Карлсон подглядывает в щёлочку двери, но и он сам, Малыш, стоит рядом с ним. Вдруг в разгар веселья перед ним, как рыцарь на городской стене, появился призрак его бедной матери, вставший из могилы.

— А теперь ты должен жениться на мне, — печально сказала она.

— Отчего же? — спросил её Малыш. — Ведь мы договорились, что я женюсь на вдове моего брата. Я как-то привык к этой мысли.

— Нет, глупыш, я обещала, что избавлю тебя от вдовы твоего старшего брата, — вздохнула мама и прижалась к нему. — Уж это-то я тебе обещала…

Малыш почувствовал невольное возбуждение, но тут в голове его что-то взорвалось.

Он размахнулся и запустил зонтиком в люстру. Что-то треснуло, свет погас, и сразу же, как по команде, завизжали девушки. Малыш выбежал на улицу, где чуть не сбил с ног нескольких матросов.

Те, недолго думая, принялись его бить. Карлсон, шатаясь, вышел за ним и еле уладил ссору. Улица опустела, и он склонился над безжизненным телом, лежащим в грязи. В этот момент Малыш был настоящим Малышом — не молодым человеком, а почти мальчиком, лежащим как в детской кроватке, подложив под щёку ладонь. И Карлсон узнал в лежащем своего давным-давно умершего сына.


IX
Это был Фигак, который лежал на стокгольмской улице, а над ним склонился старый Фингал, и теперь прикосновения отца возвращали сына к жизни. Под насыпью, во рву… — фигак! Не подходите к ним с вопросами. Вам всё равно, а им фигак… Малыш стонал, пока Карлсон тащил его к МакДоналдсу, что работал круглосуточно. Они устроились в углу и завели неспешный разговор пьяных людей — и волосы их, как дуновенье, неизъяснимый ужас шевелил. Остановить монаха он пытался… Фигак! Язык ему не подчинялся! Но все-таки, бледнея, мой герой сказал, тревогу тайную скрывая: «Какой фигак? Я ничего не знаю!» — «Помилуйте! Фамильный наш фигак! Легенда, впрочем, часто привирает…» Фигак! Крестьянин, торжествуя… Фигак! Выставляется первая рама… Средний был ни так ни сяк, младший вовсе был фигак.

Карлсон всячески поддерживал этот разговор, периодически заходивший в тупик, показал Малышу фотографию своей жены и пригласил в гости, чтобы познакомить с нею.

Они снова двинулись в путь и долго поднимались по каким-то дурно пахнущим заплёванным лестницам. И наконец действительно увидели домик. Очень симпатичный домик с зелеными ставенками и маленьким крылечком. Малышу захотелось как можно скорее войти в этот домик и своими глазами увидеть всё, что было ему обещано — и картины старых мастеров, и модель паровой машины, и, конечно, жену Карлсона.

Карлсон распахнул настежь дверь и с пьяным бормотанием: «Добро пожаловать, дорогой Карлсон, и ты, Малыш, тоже!» — первым вбежал в дом.

— Мне нужно немедленно лечь в постель, потому что я самый тяжелый больной в мире! — воскликнул он и бросился на красный деревянный диванчик, который стоял у стены. Малыш вбежал вслед за ним; он готов был лопнуть от любопытства.

В домике Карлсона было очень уютно — это Малыш сразу заметил. Кроме деревянного диванчика, в первой комнате стоял верстак, служивший также и столом, шкаф, два стула и камин с железной решеткой и таганком. На нём, видимо, жена Карлсона готовила пищу. Но паровых машин видно не было. Не было и картин — ни больших голландцев, ни малых. Малыш долго оглядывал комнату, но не смог ничего обнаружить и наконец, не выдержав, спросил:

— Ну ладно — картины, а где же ваша жена?

— Гм… — промычал Карлсон, — моя жена… Она совершенно случайно сейчас уехала в гости к маме. Это предохранительные клапаны семейной жизни. Только клапаны, ничто другое. Но это пустяки, дело житейское, и огорчаться нечего.

Малыш вновь огляделся по сторонам. Он услышал странный шорох и догадался, что жена Карлсона дома и подсматривает за ними.

И действительно, Пеппи стояла у дверей спальни и глядела в щёлку на двух мужчин, что отсюда, с этой странной наблюдательной позиции, казались очень похожими, почти родственниками.

Но вот, обсудив по дороге множество важнейших для нетрезвых людей вопросов (когда б вы знали, из какого сора растет фигак, не ведая стыда)… Они снова вышли на крышу и помочились в зияющую черноту улицы.

Кто-то возмущённо закричал снизу, и Карлсон вспомнил этот голос. Это кричал доктор Годо, который всегда возвращался домой пешком.

Малыш хлопнул Карлсона по плечу и стал спускаться, а Карлсон долго смотрел ему вслед.


X
Лежа затем вместе с женой в постели, Карлсон, среди прочего, размышлял о неверности Пеппи. Некоторых любовников он угадывал, а других затаскивал в этот список насильно, противореча всякой логике. Но делать было нечего: смена красок этих радостнее, Постум, чем — фигак — и перемена у подруги.

Но вот из глубин выдвинулась на него паровая машина, превратилась в поезд, длинный и крепкий как-непонятно-что, всё окуталось облаками белого пара, и он провалился в сон.

Пеппи почувствовала, что Карлсон уснул, и принялась думать о своих ухажёрах, о муже, о спереди и сзади, и вдруг по ходу дела она обнаружила, что у неё начинается менструация. Пальцы пахли сыростью и землёй, и она подумала что Карлсон сам виноват в её изменах и вот подумаешь про него толстого и неповоротливого как ребёнок особенно смешного когда он голый ведь я изучила его до чёрточки короткий смешной краник под барабанным животом я как-то забыла совсем уже много лет не допуская его до себя а помню как скажу какие-нибудь похабные словечки любую дурь что взбредет в голову а потом он возбудится так что просто летает по комнате погоди-погоди-погоди кричит он но надо подумать об одежде на завтра лучше всего тогда надеть какое-нибудь старье посмотрим сумею ли я хоть задремать раз-два-три-четыре-пять вышел зайчик погулять а вот обои в том отеле в Египте были куда интереснее были гораздо красивее похожи на египетское платье которое он мне подарил а я надевала всего два раза да я хотела такие же но так и не вышло а работы много и я как-то совсем забыла об этих обоях а вот теперь вдруг вспомнила а этот малыш был очень интересный надо бы подумать насчёт цветов чтобы поставить в доме на случай если он опять его приведет завтра то есть сегодня нет нет пятница несчастливый день сначала надо хоть прибрать в доме можно подумать пыль так и скапливается пока ты спишь потом можно будет я вспомнила как он называл меня когда-то кактусом равнин все это природа а эти что говорят будто бы Бога нет я ломаного гроша не дам за всю их ученость отчего они тогда сами не сотворят хоть бы что нибудь я часто у него спрашивала эти атеисты или как там они себя называют пускай сначала отмоют с себя всю грязь потом перед смертью они воют в голос призывают священника а почему почему потому что совесть нечиста они и вот он в своём дурацком виде сделал мне предложение и тут же опрокинул на себя варенье и страшно жалел об этом он вообще был ужасный скупердяй и ему было жалко самых глупых вещей а по-настоящему у него денег не было никогда но он умел красиво говорить я видела он понимает или же чувствует что такое женщина и я знала что я всегда смогу сделать с ним что хочу и я дала ему столько наслаждения сколько могла и ещё отчего-то он всё время говорил о море а я знала что он не любит моря есть люди что любят лес есть люди что любят пустоши а есть любители моря он всё время притворялся любителем моря а на самом деле его из лесу не выманишь там бы он и жил где-нибудь в норе среди корней большого дерева я пришла к поэту в гости ровно полдень воскресенье тихо в комнате просторной вдруг фига-ак и море море алое как огонь и роскошные закаты и фиговые деревья в садах где я была девушкой а потом стала кактусом пустынь за свои колючки потому что когда он спустился ко мне с крыши то сказал ты мой кактус пустынь и всё заверте… и тогда я сказала ему глазами чтобы он сперва спросил о самом главном да и тогда он спросил меня не хочу ли я да сказать да мой кактус пустынь и нет я сказала нет Нет.


Извините, если кого обидел.


08 июля 2012

(обратно)

Бочка

Так, но с чего же начать, какими словами? Все равно, начни словами: там, на подоконнике. На подоконнике? Но это неверно, стилистическая ошибка, Марья Ивановна непременно бы поправила, подоконник здесь появился рано, сначала нужно сказать об оконнике, а лишь потом о том, что под ним. Нужно было бы описать само окно, его деревянный короб, подоконник и карниз, то, что карниз был жестяной, а подоконник — деревянный. Минутку, а окно, само окно, пожалуйста, если не трудно, опиши окно, какой был вид из него, этого окна, была ли видна мрачная улица, по которой катятся мультипликационные автомобили, или ещё были видны красные черепичные крыши. Да, я знаю, вернее, знал некоторых людей, которые жили в этом городе, и могу кое-что рассказать о них, но не теперь, потом, когда-нибудь, а сейчас я опишу окно. Оно было обыкновенное, с облупившейся белой краской, сквозь которую выступало дерево, и в него проникал шум улицы, прежде чем проникло то, другое. То, особое существо, которое изменило всё. А может быть, его просто не было? Может быть. Марья Ивановна говорит, что его я придумал сам. Этот человечек, эти быстрые перемещения в воздухе — лишь сон, видение. Но как же его звали? Его — звали. И он назывался.

Мне запрещают сидеть на подоконнике, даже когда я объяснил, кого я там жду. По их мнению, подоконник — это часть пропасти, смертельная опасность.

— Папа тебя убьет, он тебя просто убьет, — говорит мне сестра, заходя в комнату. Но я её не слушаю. Во-первых, я знаю, что скажет папа: «Спокойствие, только спокойствие». И всё. Больше ничего он не скажет. Во-вторых, мне пришла в голову одна мысль — совершенно дикая мысль.

— Знаешь, кем бы я хотел быть? — говорю. — Знаешь, кем? Если б я мог выбрать то, что хочу, черт подери!

— Перестань чертыхаться и слезь с подоконника! Ну, кем?

— Знаешь такую песенку — «Если ты ловил кого-то вечером на лжи…»

— Не так! Надо «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Это стихи Гамзатова!

— Знаю, что это стихи Гамзатова.

Сестра была права. Там действительно «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Честно говоря, я забыл, но я и хотел звать. Именно для этого была Бочка. Однако звать можно было и с подоконника — просто Бочка была внизу, на мостовой, а тут я был ближе к небу, в котором парит мой герой. Марья Ивановна говорит, что лечение моё успешно и скоро я перестану верить в это моё второе «я», но я понимаю, что меня просто хотят убедить, что Бочка лучше Подоконника. Поэтому я говорю сестре:

— Мне казалось, что там «ловил кого-то вечером во ржи», — говорю. — Понимаешь, я себе представил, как маленькие ребятишки играют вечером, каждый в своей квартире, и каждый из них одинок. Тысячи малышей, и кругом — ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я сижу на самом краю подоконника, над пропастью, понимаешь? И мое дело — ловить ребятишек, чтобы они не упали из своих окон. Понимаешь, они играют и не видят края, а тут я подлетаю и ловлю их, чтобы они не сорвались. Вот и вся моя работа. Стеречь ребят на подоконнике. Знаю, это глупости, но это единственное, чего мне хочется по-настоящему. Наверно, я дурак.

Сестра долго молчала. А потом только повторила:

— Папа тебя убьёт.

— Ну и пускай, плевать мне на всё! — Я встал и пошёл вниз, к Бочке. Большая бочка для дождевой воды, иначе говоря, пожарная бочка, манит меня — она там внизу, но воды в ней нет. Она будто резонатор Гельмгольца, я не знаю, что это, но Марья Ивановна говорит, что это вовсе не резонатор, и уж никак не Гельмгольца. О, с какою упоительною надсадой и болью кричал бы и я, если бы дано мне было кричать лишь в половину своего крика! Но не дано, не дано, как слаб я, перед вашим данным свыше талантом. И мне приходится кричать, кричать, занимая не по праву занятое мной место способнейшего из способных, кричал за себя и за них, и за всех нас, обманутых, оболганных, обесчещенных и оглупленных, за нас, идиотов и юродивых, дефективных и шизоидов, за воспитателей и воспитанников, за всех, кому не дано и кому уже заткнули их слюнявые рты и кому скоро заткнут их, за всех без вины онемевших, немеющих, обезъязыченных — кричал, пьяня и пьянея: Карлсон, Карлсон, Карлсон! В пустоте пустых резонаторов, внутри пустой головы неплохо звучат и некоторые другие слова, но, перебрав их в памяти своей, ты понимаешь, что ни одно из них, известных тебе, в этой ситуации не подходит, ибо для того, чтобы наполнить пустую шведскую бочку, необходимо совершенно особое, новое слово или несколько слов, поскольку ситуация представляется тебе исключительной. «Да, — говоришь ты себе, — тут нужен крик нового типа». Пожарная бочка манит тебя пустотой своей, и пустота эта, и тишина, живущая и в саду, и в доме, и в бочке, скоро становятся невыносимыми для тебя, человека энергического, решительного и делового. Вот почему ты не желаешь больше размышлять о том, что кричать в бочку, — ты кричишь первое, что является в голову: «Карлсон! Карлсон! Карлсон!» — кричишь ты. И бочка, переполнившись несравненным гласом твоим, выплевывает излишки крика в тухлоегородское небо, к поросли антенн на крышах, к тому дому, где живёт праздник и где находится твоё второе «я», маленький пухлый гость извне-внутри, в которого не верит ни мать, ни отец, ни брат, ни сестра. Ты вызываешь праздник так, как вызывают дождь, ты, как шаман, пляшешь вокруг бочки, и крик летит, мешаясь с гудками и визгами большого города, со скрипом тормозов и трелями телефонов.


Извините, если кого обидел.


09 июля 2012

(обратно)

Чёрный бархатный плащ с кровавым подбоем

Малыш немного испугался, когда увидел на своём подоконнике толстого человечка. Человечек был одет в чёрный кафтан, расшитый серебром и похожий на гусарский мундир, а за плечами у человечка развевался чёрный бархатный плащ с кровавым подбоем. Он немного смахивал на Супермена, но Малыш сразу догадался, что это Карлсон.

— Давай пошалим?

Пошалить Малыш очень хотел, потому что он заболел и давно не выходил из дома — а гулять так хотелось!

— Мы сейчас полетим, — сказал Карлсон, бесцеремонно засунув Малыша под мышку. — Ничего, не бойся, бояться уже совершенно нечего.

И они, описав петлю, взлетели на крышу. На крыше стояла лошадь.

Другой бы удивился, а Малыш только захлопал в ладоши, хотя конь был унылый и ужасно тощий, похожий на скелет, обтянутый бумагой. Похоже, Карлсон его совсем не кормил.

— Да, мы полетим на коне. А что удивляться, — объяснил Карлсон, — когда сажаешь кого-нибудь себе на шею, то можно её натереть, да и мой конь крылат и куда более вместителен.

Сначала они попали в чудесный марципановый дворец. Там повсюду били барабаны, а стойкие оловянные солдатики маршировали туда и сюда, бойко отдавая честь и теряя «на караул» свои карабины. Штыки сверкали на солнце, пахло табаком, ваксой и солдатскими сапогами.

Привязав коня к хлебному дереву, Карлсон и Малыш прошли во дворец. Во всех комнатах им кланялись фрейлины с потасканными лицами и придворные в затасканных костюмах. Их представили принцу и принцессе, которые играли в крокет очень странными клюшками. Принцесса, забыв о своём марципановом принце, принялась кормить Малыша тортом в форме кривого огурца.

Однако Карлсону быстро надоело это зрелище, и он заявил, что шастать по ночам к принцессам Малышу рано. Поэтому Карлсон отобрал у Малыша торт-огурец и быстро съел сам.

— Давай пойдём на свадьбу, — предложил Карлсон, вытерев свои жирные губы. — Только ты, Малыш, должен надеть военный мундир. Военный мундир очень всех красит.

— Знаешь, милый Карлсон, мне не очень нравится эта идея. Может, кого-то он и красит, но я не очень хотел бы идти куда-то, где военный мундир является необходимым условием.

— Фу, какой ты скучный! Даже если это мышиная свадьба под полом, где всё вымазано салом в качестве единственного угощения? Впрочем, как знаешь.

И, покинув марципановый дворец, они полетели глядеть на птичек.

Вскоре они увидели огромный птичник, где сидели петухи и куры, индюки и утки. В птичник залетел аист и начал проповедовать всем, кто там был, о египетской вере, пирамидах и том, как хорошо быть страусом и бегать взад-вперёд по пустыне.

Впрочем, индюки затопали, утки захлопали, а петух сказал, что аист просто дурак.

Карлсон плюнул на пол и швырнул в петуха камнем:

— Завтра из вас сварят суп, ответственно вам говорю! Это ж я, Карлсон, не узнали меня? — И птицы, узнав его, враз затихли, а аист улетел.

— Ты знаешь, милый Карлсон, — сказал Малыш, — ты, по-моему, не прав. Ну чего этот аист пристал к петухам и уткам со своими страусами? Вот если я буду приставать к Боссе, который сломал ногу, с рассказами о том, как хорошо играть в футбол, он, по-моему, не обрадуется. Да и счастье страуса, который носится по своей Африке и никак не может взлететь, мне кажется, не очень велико.

Но Карлсон его уже не слушал.

Они перенеслись обратно в комнату Малыша.

— Ну, — начал прощаться Карлсон, — мне пора. Надо к завтрашнему дню принарядить весь мир. Я вывинчу из своих дырочек все звёзды, пронумерую их и привинчу обратно — но в строгом симметричном порядке.

— Вот так мерзость, — сказал вдруг портрет на стене. Это был портрет дедушки Малыша, который был изображен с секстантом в руках.

— Вот так мерзость, — повторил он. — Ведь звёзды — не игрушки, а такие же светила, как наша Земля.

— Дедушка, — робко возразил Малыш, — Земля — вовсе не светило.

— Дело-то не в этом, — сурово ответил портрет. — Знаешь, Малыш, как только ты услышишь, что что-то хотят пронумеровать и повесить, — жди беды. Не говоря уж о желаниях приукрасить мир — они вечно кончаются какой-то дрянью, пахнет горелым мясом, а мир, несмотря ни на что, становится только хуже.

— Глупости! — крикнул Карлсон и, снова схватив Малыша в охапку, вылетел в окно, где их уже давно, перебирая в воздухе ногами, поджидал бледный конь.

Чтобы погонять его, Карлсон прихватил из дома Малыша швабру.

— А вот смотри: это мой брат. — Карлсон ткнул пухлым пальчиком в другого человечка с моторчиком, что, держа в каждой руке по раскрытому зонтику, будто парашютист, пытался приземлиться на чьём-то подоконнике. — Его зовут Оле-Лукойе. Братец мой — человек мягкий, любит варенье, оттого сказки его сладкие и липкие. Когда он вваливается в чужой дом, то сразу подкрадывается к детским кроваткам и брызжет детям в глаза сладким молоком из специальной спринцовки. А потом он легонько дует им в затылки, отчего дети окончательно теряют способность сопротивляться.

— Бр-р-р, — сказал Малыш. — Не очень-то мне это нравится! Вот ещё! Подкрадываться и прыскать в глаза! Да ещё дуть в затылок!

— Не бойся, — ответил Карлсон. — Тебе это не светит.

А пока они летели над мостовыми — мимо окон, балконов и черепичных крыш. И отовсюду высовывались дети. Карлсон спрашивал их всех, какие у них были отметки за поведение.

— Хорошие! — отвечали все.

— Покажи-ка! — говорил он.

Детям приходилось показывать дневники, табели и справки, и тех, у кого действительно были отличные отметки, Карлсон сажал впереди, а троечников и хулиганов он сажал позади себя.

— Вот видишь, как всё просто, и ничего не надо бояться.

— А я и не боюсь, — отвечал Малыш, хотя его била крупная дрожь. Ему очень не хотелось слушать ни страшные, ни весёлые сказки, ему хотелось обратно к маме. Но он твёрдо знал, что это не самое страшное, а самое страшное — как раз превратить свою жизнь в погоню за справками о хорошем поведении.

Они неслись по небу, забираясь всё выше, и хлопал над головой чёрный бархатный плащ, и тускло светили пронумерованные Карлсоном звёзды.

Сам Карлсон гулко хохотал, размахивал шваброй и шептал Малышу на ухо:

— Не надо бояться, не надо! Да не бойся, дурачок, это ведь сон, хоть ты и не проснёшься.


Извините, если кого обидел.


10 июля 2012

(обратно)

Вредитель

Шпион-вредитель прилетел поутру. В холодном тумане он пересёк границу над свинцовой водой Балтики.

Жужжа мотором, шпион нёсся над заводами и фабриками, над мостами и железными дорогами, всё запоминая, а что не смог запомнить — фотографируя.

Пролетев над Химками, он снизился и приземлился в высокий бурьян на краю Центрального аэродрома на Ходынке.

Майор сидел в своей сумрачной квартире под восковым бюстом Дзержинского, пробитым мягкой револьверной пулей. Туманом стелился над мебелью трубочный дым.

Этим вечером в квартире майора появились гости. Гости были непросты, но и майор был непрост — потому, что был майором госбезопасности, а значит, почти полковником на военный лад.

Один из гостей молчал, по старой привычке садиста скручивая головы папиросам, чтобы набить трубку, а другой говорил суетно, блестя очками.

— Ладно, повременим с пенсией, — майор вздохнул. — Но только знаете, приходили эти… Из домкома — с санитаром Преображенским во главе. Наследили, накурили… Норовили у меня комнату оттяпать. Ружейную комнату! Так что мне нужна бумажка для Преображенского, но так, чтобы это была последняя бумажка, броня!

— Будет, — успокоил его человек с трубкой и скрипнул сапогами. Гости затопали вниз по чёрной лестнице, а майор закурил, глядя в окно. Город спал — не спали только он и его помощник, да светилось одно окно в Кремле.

— Ну что, Нированыч, тряхнём стариной? — Помощник сгустился прямо из табачного дыма и что-то записал в книжечку.

Помощник звал так майора Нила Ивановича, когда посторонних не было поблизости, — ведь долгих десять лет они просидели в Стране Жёлтого Дьявола, слушая музыку толстых[34] под Бруклинским мостом и стараясь не обращать внимания на крики бездомных, бросавшихся с него вниз головой.

Тогда они, Нированыч и Арчибальд Петрович, занимались делом о пропаже бериллиевой сферы. Но теперь дело было серьёзнее. Враг проник в саму столицу: была уничтожена фабрика «Красный Октябрь». Погибла и фабрика «Большевик», и наутро город остался без сладкого. Взорвали паровую машину МОГЭС, вместо одной из рубиновых звёзд поутру обнаружили гигантскую иностранную фрикадельку, а в Большом театре была вырвана с мясом из потолка знаменитая люстра и убит альтист из оркестра. По следу фашистского диверсанта шли сотни людей, но он всё же оставался неуловим. Будто вихрь, исчезал вредитель, сея повсюду разрушения.

Однако старый майор уже начал плести свою сеть. Наконец шпион сделал крохотную ошибку — совсем незаметную, но уже в этот момент часы его были сочтены.

Как ни прятал свою двойную жизнь инженер Малышкин, однажды утром его домработница всё же нашла в мусорном ведре остатки иностранных плюшек. Слежка за Малышкиным привела чекистов к главарю — диверсанту, что когда-то приземлился в жухлый бурьян на Ходынском поле.

Накануне решающего часа сотрудники госбезопасности собрались в квартире старого майора. Арчибальд Петрович снова что-то записывал в книжечку. Майор, не отрываясь от раскуривания трубки, указал Арчибальду Петровичу на ящики картотеки:

— Посмотрите там — между папками «Дело двенадцати маршалов» и «Дело о пролитом молоке».

— Хм… Там дело о летающем спутнике-шпионе.

— Именно! Смотрите — это объясняет многое: и то, как вредитель попадал на место диверсий, и то, отчего его не могли задержать. Он скрывается с места преступления с помощью портативного автожира.

Старый майор зашелестел картой города, рисуя непонятные окружности. Линии сошлись на неприметном доме на Арбате.

Чекисты окружили дом тройным кольцом оцепления, а сам майор с помощником залезли на крышу. Там, у слухового окна, притулился целый домик, обросший антеннами, что были невидимы снизу.

Внутри сидел предатель Малышкин с ракетницей в одной руке и плюшкой в другой. Рядом толстяк с нелепым пропеллером на подтяжках трещал ключом Морзе. Попискивала рация, и в такт морзянке предатель Малышкин кусал плюшку.

Часы пропустили удар, на миг история остановилась, но вот с грохотом рухнула дверь — обнажив свои наганы, чекисты ворвались в шпионское логово.

Жалобно вскрикнул предатель Малышкин, вцепился в заграничную клетчатую штанину… Но толстяк ловко стряхнул сообщника, и тот, как жаба, свалился обратно в комнату. Треснула рама под ударом ноги, шпион вывалился в окно и тут же включил пропеллер. Грузная туша пронеслась над арбатским переулком, разлетелся вдребезги какой-то светящийся диск с нарисованной стрелой, и шпион скрылся, ныряя под проводами.

Предатель Малышкин бился в крепких руках Арчибальда Петровича, но скоро затих. Злобно смотрел отщепенец на своих врагов.

— Думаете, всё? Думаете, всё кончилось?! Да, он улетел, но обещал вернуться!

Но внимание трёх чекистов было приковано к потайному сейфу, вмурованному в стену.

— Видите, товарищи? — майор щёлкнул чем-то. — Он не успел закрыть дверцу, а чтобы открыть такой замок, требуется знать определенное слово и определенное число. Тут внешний круг для букв, внутренний — для цифр. И знаете, какие он выбрал слово и число?

— Понятия не имеем.

— Так вот, слушайте: слово — «июнь», а число — 1941, поняли?

При этих словах лицо предателя выразило ужас.

Майор, не глядя на связанного предателя, вызвал машину и принялся перебирать бумаги в сейфе, а Арчибальд Петрович что-то записал в книжечку. Старые друзья помолчали, а когда наконец подъехала чёрная «эмка» за схваченным предателем, майор показал на золотеющие купола и башни Кремля.

— Скоро подует холодный западный ветер, Арчи.

— Разве, товарищ майор? Говорят, будет тёплое лето.

— Ах, старина! Вы же слышали? Он обещал вернуться… Скоро поднимется такой западный ветер, какой никогда ещё не дул через границу нашей Родины. Холодный, колючий ветер, Арчи, и, может, многие из нас погибнут от его гнилого дыхания. Но я верю, что когда-нибудь буря утихнет, и наша страна под солнечным небом станет чище, лучше, сильнее…

Ладно, грузите этого негодяя в машину.


Извините, если кого обидел.


11 июля 2012

(обратно)

Исполнение желаний

Они отправились в путь на рассвете.

Первым шёл Малыш, за ним — Карлсон, а замыкал шествие Боссе.

Карлсон бормотал что-то о том, что там, наверху, все их желания исполнятся.

Но до верха было идти и идти. Сначала они проползли мимо двух истлевших миротворцев в голубых касках. Миротворцы играли вечную партию в шахматы, успев сделать только первый ход пешкой.

— А я их помню, — сказал Карлсон. — Я был ещё мальчишкой, когда они грузились у нас во дворе. Весёлые такие, смеялись всё…

Они свернули с пустынной лестницы и пошли длинным коридором. Туда, сквозь выбитые окна, намело целые холмы песку.

Карлсон остановил их движением руки, а сам стал рыться в карманах. Наконец он вытащил оттуда какую-то неопрятную массу и велел всем катать из неё катышки.

— Что это? — спросил Малыш.

— Это тефтели. Я же говорил: тут такие места… ну, сами понимаете — Собачья Нямка. Сразу увидите, как она тефтелину цапнет. В прошлом году тут шёл Старый Юлиус, и Собачья Нямка сожрала его вместе с ботинками. Я видел спутниковый снимок — там никаких ботинок уже не было.

Они начали швыряться тефтелями как заведённые.

Собачья Нямка, впрочем, из своих песчаных нор не показалась.

Спутники снова стали подниматься по лестнице, на которой не хватало нескольких пролётов, и пришлось лезть, держась за висящие в пустоте перила.

Когда они попали в новый коридор, то упали от усталости прямо в мягкую подушку слежавшейся пыли. Один Боссе пошёл по кругу, ощупывая стены. Вдруг что-то пискнуло — видимо, Боссе нажал какую-то невидимую кнопку. Стена задрожала, лязгнула, и вдруг всё вокруг осветилось жёлтым от ламп и зеркал приехавшего лифта. Боссе обернулся.

— Нет-нет, — крикнул Карлсон испуганно, — в лифт нельзя-я-я!.. Нельзя в лифт! Знаете, сколько людей хотело добраться на крышу в лифте? И где они сейчас? Один так кричал, так кричал — на крышу его вынесло, но он и сам был потом не рад… Тут ведь, в Доме, самый правильный путь — кружной. В Доме всегда так — чем дольше идёшь, тем скорее будешь.

Но Боссе не слушал его, а шагнул в яркий прямоугольник, и двери с лязгом сомкнулись за ним.

В коридоре снова стало темно.

— Он был обречён, что и говорить, обречён с самого начала, — Голос Карлсона дрожал. — А я тебе скажу так: ты, Малыш, мне с самого начала больше нравился. Не переживай, что мы так извазюкались, дело-то житейское. Житейское-то дело. Подумай, что нас ждёт на крыше, — ведь там есть буквально всё. Всё и много. Для всех. Практически никто не уйдёт.

Потом Карлсон стал рассказывать про каких-то мокриц, ворующих детей, а потом про выродков — гастарбайтеров из тех стран, и названия-то которых никто не помнит. Во время пуска Коллайдера бежать им было некуда, и они остались тут. Самое интересное, что все им приписывали какие-то удивительные качества, но никто самих выродков в глаза не видел:

— У нас тут был маньяк, совершенно безумный — ходил на охоту со скальпелем. Одним движением разваливал человека надвое. Вот как!

Малыш и Карлсон ещё долго плутали по лестницам и коридорам, заходя в разные квартиры, чуть было не упали в разрушенный мусоропровод, но всё-таки поднялись ещё выше.

Боссе ждал их на следующем этаже, сразу за дверью на чердак. Замок с двери, отметил про себя Малыш, был сбит только что.

И вот чердак лежал перед ними, полный странных и необъяснимых предметов. Видимо, через крышу текло, потому что на полу стояли огромные вечные лужи. Малыш засмотрелся в них — там, под слоем воды лежали нетленные порнографические журналы, патроны, ружья, шприцы, деньги, плёнки и микрофильмы.

Карлсон нашёл швабру и колотил ею уцелевшие лампочки под потолком.

Боссе копошился в своём русском вещмешке и доставал оттуда банки, похожие на русскую тушёнку.

— Оставите на донышке? — попросил Карлсон облизнувшись.

— Всем достанется, никто не уйдёт, — весело ответил Боссе.

— Стоп. А это что? — насторожился Карлсон.

— Это бомба, — просто ответил Боссе. — Мы с приятелями её собрали в университете. Я ведь тут был, в этом здании. У нас была практика, и я уехал недели за две до пуска Коллайдера. Я-то всё тут знаю как свои пять пальцев. На деле только сопли и прочая антисанитария. Поэтому смешно это всё — тефтели эти дурацкие, желания… Вот это я и хочу прекратить…

Но закончить он не успел, потому что Карлсон, для маскировки обернувшийся в какую-то оранжевую простыню, подкрался сзади и с размаху ударил его по голове шваброй.

Боссе оттащили в тёмный угол, и Карлсон навалился на последнюю дверь, отделяющую их от Крыши. Дверь не поддавалась, и тогда Карлсон просто выбил её ногой. Железный лист с выломанными петлями рухнул на крышу и поехал по скату. Разогнавшись, дверь вырвала хлипкий поручень и ушла вниз, сшибая по пути водосточные трубы.

Когда всё утихло, они наконец выбрались на Крышу.

Домик был прямо перед ними.

Карлсон лёг на ржавое железо, разбросав руки и ноги, как человек с рисунка Леонардо да Винчи. Он поглядел в мутное и серое небо и сказал:

— А может, в самом деле забрать фрекен Бок, упаковать всё имущество в рюкзачок и перебраться сюда, на Крышу? Ну, что — пойдёте загадывать? Можно всё — даже член увеличить.

Малыш неумело курил, сидя на ограждении — спиной к улице.

— Ты знаешь, Карлсон, я туда не пойду. Я внезапно понял, что мне наплевать и на сто тысяч паровых машин, и на самую лучшую в мире коллекцию картин, и на десять тысяч банок варенья.

Всё это не нужно, если у тебя в жизни не было даже собаки.


Извините, если кого обидел.


12 июля 2012

(обратно)

Ему двадцать лет

Он любил эту закрытую частную школу больше чем дом. В доме всё было неладно после того, как родители погибли. И школа заменила ему родителей.

Сначала ему говорили, что они погибли в автокатастрофе. Он придумал картину происшествия сам, исходя из звука самого слова. Слово «автокатастрофа» было длинное, оно шелестело и распадалось медленно, каталось на языке точь-в-точь как «Вольво» отца — там на северной дороге, когда отец попал в туман.

Но потом, когда он подрос, ему открыли страшную тайну — родители полезли его спасать. Ещё совсем ребёнком Малыш забрался на крышу, и родители, увидев пятно его рубашки, полезли за ним.

Старая железная лестница не выдержала, и папа с мамой упали в мрачное пространство двора.

Малыш тоже упал — но только на верхний балкон. Боль удара вытеснила из сознания все обстоятельства этой трагедии, и, как Малыш не пытался, вспомнить он ничего не мог.

С тех пор ему иногда казалось, что призраки его родителей должны ему помогать. Но никто ему не помогал, и даже никто не являлся во снах.

А ведь он надеялся на то, что отец когда-нибудь сгустится из солнечного света и облаков за окном.

Малыш жил теперь один, вернее, он жил с дядюшкой Юлиусом, переехавшего в их дом. Фрекен Бок давно вышла за него, и теперь они вместе пили коньяк по утрам.

В доме всё было покрыто тонким слоем пыли, везде был запах тлена и разрушения.

А в школе, хоть там и был беспорядок, всюду царила жизнь.

Малыш прижился в школе, и никогда не хотел уезжать из пансиона на каникулы.

Дядя Юлиус глядел мимо него, нос его был похож на фиолетовую картофелину.

— Это всё от того, что ты упал тогда с крыши… Если бы твоя бедная мама…

Это он говорил напрасно. В этот момент в Малыше просыпалась огромная крыса-ненависть, что скребла лапками по его сердцу.

От этого чесался и горел шрам на виске, уже давно стёршийся, едва видимый.


Он с отличием окончил следующий класс, и директор школы подарил ему волшебную палочку — игрушечную, зато с лампочкой.

Ехать к дядюшке Юлиусу не хотелось, и он задержался в пансионе на несколько дней.

В последний вечер он стал с тоской смотреть в окно и вдруг заметил, как чернота ночи сгустилась вокруг него.

— папа?

— Я Карлсон, — сказала бездонная свистящая чернота. — Я Карлсон, живущий на Крыше. Моё имя обычно не упоминается, потому что я — это и есть ночной город, я — его дыхание, и тревога. Я темнота и вой полицейских сирен. Я — та кровь, что смывают дворники поутру.

Верь мне, ибо я — твой отец.

— Но мой папа…

— Нет, — сказала чернота. — Я твой отец. Всё было совсем иначе. Тот человек хотел убить твою мать, когда она тайком отправлялась ко мне. Он выследил её и столкнул с пожарной лестницы. Он хотел убить тебя, но я успел раньше. Верь мне, ибо я — Карлсон, живущий на крыше.

Возьми палочку — ту, что дали тебе в школе… Каким она светится огнём?

— Голубым.

— Так не годится. Потри её. А теперь?

— Теперь — красным.

— Отлично. Теперь ты знаешь, что если хорошо потереть любой предмет, он никогда не будет прежним. Я научу тебя всему, — шептал голос.

И жизнь действительно переставала быть прежней.

Вскоре Малыш вернулся в свою школу и учился всё так же прилежно. Только теперь он иначе относился к ночной темноте.

Слово «автокатастрофа» потеряла для него страшный смысл, и теперь всё, кроме его тайны, казалось ему не стоящим внимания.

Он легко мирился с существованием дядюшки Юлиуса. С существованием всего этого мира — ведь мир был у него в кулаке.

Но вот дядюшка Юлиус не смирился с этими изменениями.

Когда Малыш снова приехал к нему, он усадил его за стол.

— Послушай, Малыш. Нам нужно серьёзно поговорить. Раньше я не говорил тебе, но всё это выдумки — мир вовсе не разноцветен. Он состоит из чёрного и белого. Он даже не состоит из оттенков серого — в нём есть только светлое и тёмное, чёрное и белое. И тебе предстоит выбрать одну из сторон.

— А в чём разница? — спросил Малыш.

— Да собственно, ни в чём. На одной стороне есть печеньки, а на другой их нет.

— Это мотив.

— Да, но на другой стороне есть фрикадельки. У одних — сэндвичи, у других — клизмы. На одной стороне блондинки, а на другой — брюнетки. Но с тех пор, как изобрели краску для волос, это различие пропало. Вот и всё… Ах, да. У одной стороны мечи голубого цвета, а у другой — красные.

— А какие лучше?

— Не помню. Да и как один цвет может быть лучше другого? Но выбирать нужно.

— Зачем?

— Так повелось. Но ты не бойся, и там, и там у тебя найдутся соратники, что быстро убедят тебя, что твой выбор единственно правильный. Наденешь белое, так будет вокруг белая магия, будешь вышучивать своих врагов и разбираться в сортах зелёного чая. Ну а коли наоборот, так нет худа без добра — будешь зарабатывать чорной магией, поставишь в прихожей пару чучел друзей, и перейдёшь на суп из мандрагоры. Будешь ходить в чорном. Чорный — цвет хороший, немаркий.


Время тянулось как леденец.

Но то и дело у Малыша снова горел и чесался шрам.

Он окончил школу и никому не раскрыл свою тайну.

Отец являлся ему время от времени. Теперь Карлсон постепенно обретал человеческие черты. Было немного неприятно смотреть на его шишковатую голову без носа, но Малыш справился с отвращением. Ведь это был его отец.

Он попробовал курить. Карлсон этого не одобрил

И вот ему исполнился двадцать один год.

Было время совершеннолетия, которое ничего не изменило в его жизни.

Малыш пришёл с вечеринки домой. Его ждала бессонная ночь и костёр из спичек в пепельнице. Он грел руки на этом костре. Вдруг их темноты протянулись другие иззябшие руки — руки отца.

Теперь он выглядел почти как человек, только носа у него не было. Да и, по сути, не было вовсе лица.

— Мне надо, чтобы ты мне многое объяснил. Я никому так не верю, как тебе. Мне сейчас очень хреново! Мне опять нужно делать выбор.

— В чём выбор?

— Цвета, — ответил Малыш. — Меня уже несколько раз вызывали в Министерство. Они говорят, что мне, наконец, нужно принять чью-то сторону — светлых или тёмных.

— А сам-то ты что хочешь?

— Не знаю. Тёмные мне не нравились с самого начала, но как только я всмотрелся в светлых, оказалось, что они ровно такие же. Но с тёмных какой спрос, а вот светлые, как я думал, должны быть лучше. Но они не лучше!

Голос Малыша задрожал от обиды.

— А ты чего ждал? Всё дело в том, кто убедительнее рассказывает. Ты немного подрастёшь и послушаешь, как рассказывают о разводе твои друзья — отдельно жёны и отдельно мужья. И вопросы в Министерстве Правды, которое у нас зачем-то называют Министерством Магии, по сравнению с этим покажутся тебе кристально ясными и непротиворечивыми. Но это не важно — перед тобойкуда большая большая опасность: будучи ведомым страхом перед теми и другими говорить не то, что ты хочешь, а то, за что общество погладит тебя по голове, то, чем ты мог понравиться. Представляешь, как будет обидно, если всё равно не понравишься? Это не пустяки, не житейское-то дело! Нет, говорить нужно то, что ты считаешь нужным, сынок, и если надо написать это хоть на заборе.

— Но ведь тогда меня кто-нибудь разлюбит. На всех, впрочем, мне наплевать, но вот Гунилла…

— Тем хуже для Гуниллы… Вернее, тем хуже для тебя. Но поверь мёртвому отцу, а своим мёртвым отцам верят все герои, никаких присяг на корпоративную верность приносить не надо, и уж следовать им — тем более. Нужно говорить во всяком месте то, что рвётся у тебя из души.

— Да откуда ж я знаю, что у меня рвётся? — Малыш чуть не заплакал.

— А это уж твоё дело. Ты только пойми, что очень обидно будет узнать, что цвет этих светящихся палочек был неважен, а жизнь прошла в дурацких спорах — что лучше: красный или голубой. Ты будешь старый и больной, а всего-то утешения тебе будет, то, что ты никого не обидел.

— Но что выбрать-то? Красный или голубой?

— Тише, — сказала чернота на месте лица, — нас тут много.

Малыш обернулся и увидел, что комната наполнилась странными молчаливыми гостями. Одни были в белых скафандрах, другие в серых плащах.

— Они живы? — спросил он.

— Не знаю, — ответил Карлсон, — Я могу показать только тех, кого убили раньше меня. Вот его, и этого, и этого.

— А ты? — спросил Малыш.

— Ну ты же знаешь.

— Я тоже хотел бы быть рядом. Я понимаю, что печеньки — это глупости.

— Не надо.

— А что надо?

— Жить.

— Да. А как?

— Сколько тебе лет? — спросил Карлсон.

— Двадцать один.

— А мне двадцать. Как я могу советовать?


Извините, если кого обидел.


13 июля 2012

(обратно)

Отель «У погибшего мотоциклиста»

Я поехал отдыхать, но на всякий случай взял с собой оружие. Как же без оружия? Без него совершенно невозможно, особенно в маленьком отеле в горах.

Только никогда не знаешь, брать с собой обойму с разрывными пулями — или с серебряными.

И точно — в первый же день за завтраком мне дали холодную овсянку.

— Зато у нас, — извинялся бармен, — чертовски хороший кофе… и горячий!

Но я был безутешен. «Мерзавцы, мерзавцы, мерзавцы», — именно так — три раза — я произнёс это слово в диктофон. Я обращался к своей коллеге, давно работавшей в федеральных органах, хотя мой психиатр считает, что никакой Дианы нет на свете.

Это, конечно, глупости. Как бы она могла работать в федеральных органах, если бы её не было на свете?

Но, как я и предполагал, овсянкой дело не кончилось. Когда я несколько поправил настроение в местном баре (мне второй раз рассказали про этого погибшего мотоциклиста), как в бар ввалился альпинист — маленький, толстый и горбатый. До чего всё-таки зловещая штука этот ледоруб! Толстяк сразу напомнил мне про то, как Сталин убил этого русского… Чёрт, не помню, как его звали… А, вспомнил. Так и чудится, что в следующем году отель станет называться «У погибшего троцкиста». Бармен возьмет вновь прибывшего гостя за руку и скажет, показывая на запертые апартаменты: «Здесь жил этот иностранец, когда к нему пришёл этот странный гость Хосе Себастьян Перейра. И именно в этой комнате, несколькими короткими ударами ледоруба, был изменён весь ход мировой истории…» «Хорошая вещь — реклама», — подумал я, ерзая на неудобном высоком табурете.

Между тем толстяк уселся рядом и заказал литр фирменной настойки на мухоморах, сразу положив на стойку три кроны.

Чтобы завязать разговор, я глубокомысленно произнёс:

— Хорошая погодка сегодня, не правда ли?

— Что вам нужно? — спросил толстяк, и я отметил, что он перехватил ледоруб второй рукой.

— Так вот, — сказал я, — прежде всего, хотелось бы узнать, кто вы такой и как вас зовут.

— Карлсон, — сказал он быстро.

— Карлсон… А имя?

— Имя? Карлсон.

— Господин Карлсон Карлсон?

Он снова помолчал. Я боролся с неловкостью, какую всегда испытываешь, разговаривая с сильно косоглазыми людьми.

— Приблизительно да, — сказал он наконец.

— В каком смысле — приблизительно?

— Карлсон Карлсон.

— Хорошо. Допустим. Кто вы такой?

— Карлсон, — сказал он. — Я — Карлсон.

Он помолчал и добавил:

— Карлсон Карлсон. Карлсон К. Карлсон.

Он выглядел достаточно здоровым и совершенно серьезным, и это удивляло больше всего. Впрочем, я не врач.

— Я хотел узнать, чем вы занимаетесь.

— Я механик, — сказал он. — Механик-пилот. Авиатехник. Авиатор. Пилот-авиатор.

— Пилот чего? — спросил я.

Тут он уставился на меня обоими глазами. Он явно не понимал вопроса.

— Хорошо, оставим это, — поспешно сказал я. — Вы иностранец?

— Очень, — сказал он. — В большой степени.

— Вероятно, швед?

— Вероятно. В большой степени швед.

Мне это начало надоедать, но тут наконец пришёл бармен с настойкой и между делом сообщил, что за отелем на берегу нашли мёртвую девушку в большом полиэтиленовом пакете.

— Мертвую? — оживился я.

— Абсолютно, — ответил бармен, — и ещё она голая.

Тут я не вытерпел и решил посмотреть. Карлсон, впрочем, исчез раньше — я решил, что он уже пялится на убитую. Но нет, у тела я обнаружил всех постояльцев отеля, кроме Карлсона.

Здесь стояла фрекен Бок, немолодая женщина с поленом, которое она держала на руках, как ребёнка; однорукий коммивояжёр-дальнобойщик Юлиус, владелица местной лесопилки мадам Фрида, сумасшедший отставной полковник ВВС Боссе и шериф Рулле.

— Её звали Гунилла, — мрачно сказал шериф. — Давно её знал, красивая девочка, правда, нестрогих правил.

Я тупо посмотрел на розовую пятку, торчащую из-под снега. Отпуск рушился к чертям, но делать было нечего. Пришлось включаться в расследование.

К обеду я познакомился со всеми постояльцами, а после ужина уже оказался в постели Фриды. Выбор оказался невелик: шериф был грубоват, у полковника обнаружился нервный тик, фрекен Бок не расставалась с поленом, и неизвестно было, как дело пойдёт втроём. К тому же Фрида оказалась любительницей наручников, а я всегда беру парочку с собой — даже в отпуск.

По словам Фриды, под внешним покровом спокойствия и безмятежности в отеле и посёлке, что раскинулся неподалёку, процветали преступность, супружеские измены, наркомания, проституция и нарушение авторских прав природы.

Да и приезжие были людьми сомнительными — коммивояжёр-дальнобойщик Юлиус появлялся на публике то без одной руки, то без другой, меняя их как сорочки. Фрекен Бок была сумасшедшей. Полковник раньше служил на секретной базе в Неваде, охранял пленных инопланетян, и с тех пор ему везде чудились летающие тарелки. По ночам он то и дело выбегал из отеля и палил в Луну, как в копеечку… И все постояльцы пользовались услугами несчастной Гуниллы, вот что.

— Все? — не поверил я.

— Все-все, — подтвердила Фрида и зарделась.

Вернувшись к себе в номер, я обнаружил нежданного гостя. На подоконнике сидела огромная сова. В когтях у неё был зажат огромный фиолетовый конверт. Внутри него обнаружился фиолетовый же листок бумаги, на котором неровным женским почерком было выведено: «Жизнь коротка, а ты так беспечен. Берегись!» Бумага была яростно надушена.

Я вертел в руках это послание и думал: «Если это мне как постояльцу отеля — человеку средних лет на отдыхе, что, спрашивается, я должен делать? А если это мне как инспектору полиции, то я, как человек порядочный, не могу воспользоваться. А что, если это всего лишь шутка юного создания, избалованного всеобщим поклонением? А ну её». И я сжёг записку в пепельнице.

После этого я полчаса поговорил с Дианой по диктофону, а потом уснул сном праведника.

Утром я решил не заказывать овсянку, а ограничиться тостами с вареньем.

Полковник Боссе уже сидел в баре и был вне себя. Он попросил тостов с вареньем, но ему заявили, что варенья нет.

— Представляете? — попытался он апеллировать ко мне. — У них пропал ящик варенья и корзина печенья.

— Да, херово, — согласился я. — Вчера убили девушку, теперь вот нет варенья… Ах да, ещё овсянка была холодной.

За завтраком я поделился с полковником историей с почтовой совой — разумеется, не во всех подробностях.

— Ко мне прилетела сова, — сказал я ему.

— Берегитесь, инспектор, эти совы — не то, чем они кажутся. Тут был один мальчик… Или карлик — не знаю. По слухам, его сова утащила в Чорный Чум. Знаете легенду о Чорном Чуме? — спросил шериф.

— Не знаю, конечно. Рассказывайте.

— Далеко-далеко, в Лапландии, стоит Чорный Чум. И творятся в нём странные дела. Одна девочка не верила в то, что он существует. Как-то родители оставили её смотреть за младшим братом. Но тут из пианино высунулась рука, отвесила маленькому брату щелбан, и он превратился в еловое полено.

— Э… а Чум-то тут при чём? — спросил я и, оглянувшись, увидел, что все смотрят на меня как на идиота.

Фрида уткнулась в свою тарелку, шериф отвёл глаза, а фрекен Бок забормотала что-то своему полену и почесала ему за верхним сучком. Оторвавшись, она посмотрела на меня внимательно и начала:

— Моё полено…

— Что говорит полено? — я был нетерпелив.

Фрекен Бок приложила голову к своему деревянному другу и забормотала:

— Полено говорит… говорит… раз, два… Меркурий во втором доме… луна ушла… шесть — несчастье… вечер — семь… — и громко и радостно объявила: — Они улетят, а потом вернутся! А ты, Боссе, лишишься языка!

— Кто улетит? Куда улетит? — но фрекен Бок уже впала в транс и не отвечала на вопросы. Полковник залез пальцем в рот и проверил, всё ли там в порядке. Но мне было не до его фобий — досада переполняла меня. Мне даже не удалось узнать, куда делся этот странный толстяк-альпинист, не говоря уже о пропавшем варенье. С этими сумасшедшими было невозможно работать, и я поднялся к себе, чтобы рассказать о новостях Диане.

Наконец я понял, что надо делать: надо было ещё раз осмотреть несчастную Гуниллу. Хоть я и видел её пятку, но теперь этого мне показалось мало.

— А где, кстати, покойник?

— Покойницу украли, — нехотя ответил шериф.

Это было возмутительно, не говоря уж о том, что я не знал, что, собственно, сказал покойник, то есть покойница.

Тем же вечером, возвращаясь в свою комнату из бара, я услышал странный звук в холодном коридоре.

Дверь комнаты бармена открылась, и я увидел девичью фигурку, убегающую вдаль. Шлёпали босые пятки… позвольте, где-то я видел эти пятки… Да ведь это была сама покойница Гунилла!

Я сразу догадался, что это никакая не покойница, а скорее беспокойница. Даже просто — шалунья.

Я побежал за ней, справедливо рассуждая, что если не догоню, то хотя бы согреюсь. Пришлось согреться: Гунилла исчезла, а я оказался в конце коридора пред закрытой дверью. Это была дверь фрекен Бок. Вдруг в коридор выглянула Фрида и, увидев меня у чужой двери, совершенно неправильно поняла. Внезапный удар по голове сзади лишил меня чувств, и я провалился в Чорную Яму. Странная местность явилась мне в этом бессознательном состоянии: я стоял на снежном склоне, совсем недалеко от отеля, перед странным сооружением чорного-пречорного цвета.

Пистолет был ещё при мне, и я, сняв его с предохранителя, шагнул вперёд. С трудом я откинул полог и вошёл.

В Чорном Чуме оказалось вовсе не чорно, а черно, но уж слишком черным-черно. Всюду висели чёрные-чёрные занавески, стояли чёрные-чёрные стулья, и даже пол был выложен чёрной-чёрной кафельной-кафельной плиткой.

Все мои знакомые сидели здесь. Карлсон Карлсон, загадочный пилот с ледорубом, жрал варенье прямо из банки, Бармен и Фрида играли в шахматы, а однорукий коммивояжёр-дальнобойщик Юлиус дул голой Гунилле в пупок. Она оказалась надувным резиновым роботом. При каждом выдохе Юлиуса она неприлично взмахивала руками.

Карлсон поднял на меня страдальческие глаза и сказал:

— Знаете, инспектор, кого у нас в Швеции считают лучшим мужем? Того, кто, застав жену с любовником, говорит: «Я пока сварю кофе, а вы тут за полчаса всё закончите». А кого считают лучшим любовником? Да того, кто сумеет закончить! Дайте нам тридцать минут до заката, и больше мы вам не помешаем.

Вот пошляк! Да ещё и полчаса… Это в мой план не входило, но, сделав первый шаг, я запутался в занавесках и упал. Когда я выпутался, то в Чорном Чуме уже никого не было.

Я выглянул наружу.

Вся шайка, выбежав из Чорного Чума, неслась по склону, понемногу отрываясь от земли.

Минута — и они, треща моторчиком, уже были высоко в воздухе. Со стороны отеля ко мне бежали полковник и фрекен Бок.

Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы в горах! Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, как этот несчастный мотоциклист или альпинисты на склонах, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает.

Я всмотрелся — то, что мне показалось дельтапланом с моторчиком, было Карлсоном, и пропеллер на его спине отливал всеми цветами радуги.

Гроздьями висели на Карлсоне Гунилла, Фрида, бармен и однорукий коммивояжёр-дальнобойщик Юлиус. Неизбежная ночь стала их догонять. Чуя её за своею спиною, притих даже говорливый бармен. Ночь обгоняла их, выбрасывала то там, то тут в загрустившем небе белые пятнышки звезд.

Ночь густела, летела рядом, хватала скачущих за куртки, штаны и ботинки и, содрав их с плеч, разоблачала обманы и измены.

Вряд ли теперь узнали бы постояльцы своего бармена, любителя настойки на мухоморах. На месте того, кто наливал нам коктейли, теперь летел, тихо звеня золотою цепью провода, темно-фиолетовый андроид с мрачнейшим и никогда не улыбающимся лицом. Он упёрся подбородком в грудь, он не глядел на луну, он не интересовался землею под собою, он думал о чем-то своём, видать, об электрических овцах.

Ночь оторвала и копну волос у Фриды, содрала с шеи платок и расшвыряла его клочья по болотам. Тот, кто был Фридой, спутницей моих ночных утех, оказался худеньким юношей. Теперь притих и он и летел беззвучно, подставив свое молодое лицо под свет, льющийся от луны.

Сбоку, держась за ботинок Карлсона, летел, блистая сталью скафандра, однорукий терминатор Юлиус. Луна изменила и его лицо. Исчезла бесследно нелепая улыбка коммивояжёра, теперь он летел в своем настоящем виде киллера больших городов, неуловимого убийцы. Голый надувной робот, которого мы знали как Гуниллу, летел, держась за другой ботинок механика-пилота.

Так они исчезли в темноте, и я остался один, только у подножья холма что-то кричала мне фрекен Бок.

С этого дня прошло много лет. Я вышел на пенсию.

Несчастный полковник перестал со мной разговаривать. Он не сказал мне ни одного слова. Ни одного.

Оказалось, что в ту ночь, прыгая по горному склону, он откусил себе язык. Это не сразу заметили — он долго принимал участие в различных комиссиях, которым меня показывали в качестве свидетеля. Молчание полковника принимали за мудрость, и тайна раскрылась случайно. Он несколько раз пытался облететь окрестные горы на параплане, чтобы найти Чорный Чум. Во время одной из таких попыток полковник исчез.

Все остальные участники описанных выше событий живы до сих пор.

Я купил отель, и теперь он называется «У мёртвого пилота». Отель процветает, и мы с шерифом и фрекен Бок (я подружился с её поленом и даже отлакировал его) часто собираемся там, в каминной зале. Диктофон всегда лежит у меня рядом на подлокотнике кресла, и уже не один я, а мы все рассказываем Диане новости.

Луна странным образом освещает горы, в такие дни полнолуния всегда очень хорошо — так спокойно, уютно. Хотя я никому не признаюсь, что постоянно держу теперь в подвале пулемет Гочкиса — так, на всякий случай. Потому что иногда мне кажется, что они всё-таки вернутся, прилетят снова. Мысль о том, что кто-то из них, может быть, еще бродит среди людей, замаскированный, неузнаваемый, эта мысль не дает мне покоя.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


14 июля 2012

(обратно)

Джингль и Ойстер

— Я бы не советовал вам заводить собаку, сэр, — сказал Джингль Белл Карлсон, протирая фланелью ботинки Малыша.

— Не спорь со мной, Джингль. Я всю жизнь хотел собаку. Для этого мне пришлось даже жениться на вдове старшего брата. — Малыш лежал в кровати и, обсыпая себя крошками, жевал булочку. — Это был ужасный брак, и собака, кстати, умерла раньше моей супруги.

— Я раньше служил у леди Вандермеер, и как-то раз собака лорда Утенборо съела соломенный веер леди Вандермеер во время того, как леди гуляла с одним своим знакомым…

— Джингль, ты вечно рассказываешь какие-то ужасные истории. Знаешь, отчего я тебя терплю?

— Нет, сэр, — ответил Карлсон ровным тоном.

— Так вот, ты появился, будто Мэри Поппинс, когда тебя не ждали. (Я вообще ничего не помню, так сильно в то утро болела голова.) Если ты исчезнешь, может перемениться ветер. А я совершенно не хочу, чтобы что-то менялось. Даже веер… Чёрт, ветер, конечно.

В этот момент в дверь начали ломиться, и Джингль осуждающе посмотрел в сторону двери. Звякнулалюстра, а с каминной полки упала фарфоровая собачка с чёрным носиком.

Джингль Белл Карлсон медленно, как и подобает солидному слуге в солидном доме, пошёл отпирать.

— Пришёл мистер Вальрус и какой-то плотник. Они, кажется, хотят вас видеть, сэр.

— Хм… Я его знаю, он специалист по тритонам. Но зачем мне плотник? Открой дверь.

— Да, сэр. Но поймите меня правильно: насколько я могу понять, мистер Вальрус не один.

— Открой дверь.

— Да, сэр.

В комнату ввалился мистер Вальрус вместе с плотником. Впереди них вбежала собака неизвестной породы, которая тут же присела и, выпучив глаза, нагадила на ковёр.

— Это Монморанси, — заявил Вальрус рухнув в кресло. — По-моему, он терьер.

— Собака — это прекрасно! — воскликнул Малыш.

— Осмелюсь вмешаться, — произнёс Джингль, — но у терьеров не бывает такого длинного тела. Я бы назвал это существо таксой… С вашего позволения. — И, подумав, прибавил:

— Сэр.

Вальрус, впрочем, не слушал его. Он уже начал рассказывать новости о делах, о башмаках, сургуче, капусте, королях и о том, почему вода в море шипит и пенится точно так же, как шампанское.

Малыш решился прервать его.

— Если ваш рассказ такой длинный, — сказал Малыш как можно вежливее, — пожалуйста, скажите мне сначала, зачем ваша собака пытается грызть мой комод?..

Мистер Вальрус нежно улыбнулся и начал снова:

— Кстати, о морях и шампанском: мы решили отправиться за устрицами. Плотник уже арендовал лодку, на которой мы спустимся по Темзе, пересечём Канал, свернём направо — и устрицы у нас в кармане.

— Вальрус, вы что, когда-нибудь ловили устриц? — осведомился Малыш, продолжая лежать в кровати и полируя ногти.

— А зачем? — Мистер Вальрус ничуть не смутился. — Наш друг плотник утверждает, что его брат видел человека, который рассказывал, что видел, как это делается. В этом нет ничего сложного. Всё это — ненужные подробности, для нашего предприятия нужен лишь простой набор — хлеб, зелень на гарнир, уксус и лимон.

— И непременно сыр, — впервые открыл рот плотник.

— Осмелюсь вмешаться, сэр, — вмешался Карлсон, смахивая крошки от булочки с халата Малыша. — Я бы на вашем месте не стал есть устриц. Я как-то видел устриц и знаю, на что они похожи. Даже если обсыпать их сахаром, сэр.

В этот момент терьер-такса вцепился зубами в халат Малыша. Когда тот попытался вырвать полу халата, Монморанси примерился и вцепился Малышу в ногу. Брызнула кровь.

— Одну минуту, сэр. — Карлсон тут же возник рядом, — я сейчас перевяжу вас, как сказал один врач семенному канатику.

Гости вздохнули: мистер Вальрус — печально, Плотник — неопределённо, а Монморанси просто сыто заурчал под столом.

— Мне так вас жаль, — заплакал мистер Вальрус и вытащил платок. Две слезы гулко упали в бокал.

Плотник сказал:

— Может, пойдём уже, а?

Джингль Белл Карлсон подал мистеру Вальрусу пальто, а Плотнику — стремянку. Дверь за гостями захлопнулась.

— Мне как-то больше понравился плотник, — расстроенно заметил Малыш.

— Это потому, что он больше молчал, сэр. Между тем он украл у вас сигарный ящик.

Малыш растерялся. Помолчав, он проговорил:

— Ну тогда, значит, оба они хороши! Да и собака…

— Боюсь, что я не был с вами до конца откровенен, сэр. Они пришли вместе с собакой с моего ведома. Мистер Вальрус предупреждал меня о собаке, и мне захотелось, чтобы вы примерились к тому, как ведёт себя собака в доме. Я не мог предполагать, что собака примерится к вам.

— Спасибо, Джингль. Я раздумал заводить собаку. Пожалуй, лучше ещё раз жениться. Я не вижу никакого другого выхода, чтобы избавиться от скуки.

— Всегда есть как минимум два выхода, как сказала устрица, почувствовав, что пасть моржа захлопнулась и вокруг стало совсем темно. — Карлсон подумал и добавил: — Сэр.


Извините, если кого обидел.


15 июля 2012

(обратно)

Гаммельнские музыканты

Близилось Рождество и звери в хлеву как-то заскучали. Под нож не хотелось, а хотелось тепла и лета.

Но настоящий побег силён сообщниками, поэтому они сговорились с котом и псом.

Ну и с ослом, конечно. Осёл тоже чувствовал себя неуверенно — его уже несколько раз обещали сводить на живодёрню.

А осёл заметил, что никто из приглашённых на живодёрню обратно не возвращается.

Так они и рванули — по снегу, до рассвета.

Когда в первый раз они остановились перевести дух, то кот спросил, есть ли у кого идеи на будущее.

Идей не было — единственное, что всех утешало (и никем не было сказано вслух) никто не собирался никого есть. Правда, бывалый петух косился на пса — ему, петуху, рассказывали, что матёрые берут с собой в побег корову, чтобы потом съесть. Но коровы среди них не было, да и у старого пса сточились все зубы.

Через несколько дней они нашли в лесу избушку, где жили разбойники.

Разбойников они быстро прогнали, да так, что они не успели забрать своё имущество.

Обнаружив среди него скрипку и барабан, осёл предложил притвориться уличными музыкантами.

— А спросят нас: «Откуда вы?» — что ответим? — засомневался кот.

— Из Бремена! — ответил петух.

— Почему из Бремена? — спросил осёл, потому что он был настоящий осёл.

— Это единственное место, в котором никто из нас не был, — ответил мудрый петух.

Вооружившись музыкальными инструментами, они двинулись в путь. Первым им встретился озябший крестьянин, который отказался слушать музыку, и пришлось отобрать у него мешок с зерном просто так.

— Это зерно маркиза Барбариса! — крикнул крестьянин, но его никто не слушал.

Так же поступили и с другими встреченными путниками. Ослу это начинало нравится, ведь он был настоящий осёл.

Впрочем, все равнодушные к музыке путешественники кричали им вслед, что маркиз Барбарис — волшебник, и он-то с этим делом разберётся.

Так они приблизились к огромному замку, и осёл постучался в маленькую железную дверь в стене, потому что он бы настоящий осёл.

Им открыли, и тут звери поняли, что они попали в замок самого маркиза Барбариса. Маркиз оказался маленьким смешным человечком с уродливым винтом на спине.

У маленького смешного человечка росла синяя борода, что делало его ещё смешнее.

Маркиз Барбарис весело посмотрел на них, да так, что петух потерял несколько перьев, пёс прижал хвост, а осёл повесил уши.

Один кот спросил жалобно:

— Нам говорили, что ты волшебник… А ты можешь превратиться в мышь?

— Могу. Только ведь ты, глупый кот, попытаешься её съесть. Но ты не знаешь, что заплатишь за это своей жизнью. Эй, кот, ты готов съесть отравленную мышь? Погибнуть, так сказать, за други своя?

Кот попятился.

— Я даже готов превратиться в сено, да только во мне столько яда, что хватит на десять ослов, продолжил странный урод. — Но я могу предложить вам сделку.

Вы поможете мне отвести кое-кого кое-куда.

— Кого?

— Детей. Детей, милые мои. У меня полный подвал детей, и они надоели мне хуже горькой брюквы. Что я ни делал, их не убывает.

— Даже…

— Да, я и это пробовал. Поэтому вы поможете мне их доставить в одно место неподалёку. А потом можете стать музыкантами, если захотите.

— Бременскими?

— Ну уж не бременскими, во всяком случае. Назовёмся честно, по самому близкому городу. Что у нас тут ближе, осёл?

— Гаммельн, — сказал осёл, потому что он был настоящий осёл.

— Вот-вот, — согласился маркиз Барбарис. — И поскольку вам уже никуда не деться, я расскажу вам свою историю.

Давным давно я подружился с крысами. Более того, я подружился с крысиным королём. Но за эту дружбу меня невзлюбила одна добрая фея. А вы, звери, верно не знаете, что добрые феи куда страшнее злых. Ведь злую фею сразу видно — она сморщенная и вонючая — брызни на неё водой, и она стразу растает. А вот добрые феи все в блёстках и шуршат платьями, как конфетными обёртками.

И вот добрая фея невзлюбила меня и превратила в дурацкое существо — с пропеллером на спине, в широких штанах на лямках и широко открытым ртом, в который дети совали всё что угодно — от жевательных резинок до орехов.

Вы, звери, жевали чужие резинки? Впрочем, кого я спрашиваю?

И я прожил долгие годы в таком обличье — но фее этого было мало, она натравила на меня всех детей. И я играл на дудочке, а я так люблю играть на дудочке, дети лезли ко мне, тормошили и тилибомкали.

Первыми от этого ужаса из города бежали крысы, я бросился за ними, но дети преследовали нас.

Наконец, я обессилел и отстал от своих любимых крыс. Мне пришлось спрятаться в этой чащобе, в замке какого-то барона, которого я случайно съел вместе с вареньем. Пришлось, правда, договориться с Серым волком, чтобы он подъедал случайно напавших на мой след детей.

Но дети сами поймали Серого волка и расправились с ним. Теперь они живут у меня в замке, хоть и несколько притомились. Праздник непослушания скоро приедается.


На следующий день перед замком появился бродячий цирк. Осёл прял ушами возле телеги, на которой кот показывал фокусы, пёс плясал, а маркиз Брабарис летал над ними, как настоящий акробат под куполом.

Представление всё длилось и длилось, но никак не могло закончиться. И когда телега медленно двинулась по дороге, дети зачарованно пошли за ней.

Мелодия была так себе, да и фокусы были неважные, но развлечений в замке было так мало, что все безропотно шли за телегой.

Маркиз летел впереди, показывая дорогу.

Наконец, они пришли в Гаммельн.

Маркиз долго что-то искал, заглядывл в подвальные окна, пока, наконец, из одной дыры не выглянула молодая крыса. Она огляделась, пошевелила усиками и вдруг поцеловала маркиза Барбариса в нос.

Тут у маркиза отвалился пропеллер-крестовина, и он стал как-то выше ростом.

Дурацкие штаны на лямках превратились в прекрасный серый камзол, а на голове у маркиза Барбариса теперь была треуголка.

Он обернулся к непоротым и некормленым детям:

— Дети мои, — сказал он, — Я привёл вас в Гаммельн. Наши странствия окончены — вы дома.

Он, не выпуская из рук крысы, устроился на повозке, в которую по-прежнему был впряжён осёл. Ослу всё это нравилось — потому что он был настоящий осёл.

Дети угрюмо молчали. Домой им не хотелось.

Наконец, самый маленький из них, совсем малыш, вышел вперёд:

— А ты обещаешь вернуться?

— Да не вопрос, — ответил маленький человечек. — Но сначала пусть к вам вернутся крысы.


И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел.


16 июля 2012

(обратно)

Звезда охламона

Карлсон ехал по России. Так ему как-то посоветовал один русский — «проездиться по России». Но этот русский был вполне безумен, и дорога это вполне доказывала. Молодая графиня тряслась рядом в карете — сначала ему казалось, что это будет забавное путешествие, но вскоре он возненавидел графиню. Она оказалась тупа как пробка и безумолку трещала о магнетизме, беседах с умершими, о грядущем, и о том, что от Солнца оторвался кусок и теперь вот летит к нам.

Когда Карлсон в очередной раз услышал, что отрывной календарь Брюса кончается в будущем году, он перебрался на козлы.

Где-то под Смоленском карета уронила колесо в русскую грязь, и кучер, философски подперев голову кулаком, уставился вдаль.

Карлсон пошёл, зачерпывая ботфортами жижу, к дому местного помещика, который он приметил ещё с дороги.

Он шёл по липовой аллее, пересекавшей парк.

Карлсон уже видел такие парки в русских усадьбах, где в потайном уголке можно было наткнуться на каменную женщину со стрелой, или на урну с надписью на цоколе: «Присядь под нею и подумай — сколь быстротечно время», или на печальные руины, оплетенные плющом.

Здесь и вовсе над воротами висела масонская звезда, кованная неловким кузнецом, отчего все лучи у неё были розны.

Карлсон ещё раз проклял эту страну и идею путешествовать по ней с графиней фон Бок.

Приняли их радушно, среди русской грязи их всегда принимали радушно. Чем страшнее были дорожные колеи, тем щедрее были разносолы окрестных помещиков. Они были похожи на робинзонов, что залучили к себе странника и радостно предлагали ему лакомства, смертельные наливки, а кое-кто норовил предложить Карлсону крепостных Пятниц.

Но у Карлсона был свой самовар, довольно, впрочем, обременительный.

Всё так и произошло — приём был душевный, почти удушающий. Карету, разумеется, никто не чинил, зато кормили как на убой. Карлсон уже сложил в голове сюжет про молодого русского дворянина, его тётку, каких-то соседей, что оказываются в итоге людоедами. Надо бы с кем-нибудь поделиться — если он сумеет уйти отсюда живым.

Молодой хозяин, отставной сержант гвардии Григорий Охламонов, впрочем, вовсе не интересовался кулинарным искусством, зато интересовался графиней.

Карлсона это вполне устраивало, и он учил молодого русского умению обращаться с женщинами.

От этих иностранных наставлений Охламонов переживал. Его даже стошнило, когда Карлсон начал рассказывать о своих любовных успехах в Венеции, но потом молодой помещик как-то привык и втянулся.

Но теперь вместо графини к Карлсону приставал помещик, живший по соседству. Его все звали просто «Дядюшка». Дядюшка был человеком странным и всё время видел один и тот же сон — про свою свадьбу. Однако ж после обеда сон этот, и даже само воспоминание о нём покидало Юрия Петровича — до следующего утра.

Помещик быстро смекнул, что все великие и таинственные европейцы, что приезжали в Россию имели прозвание на букву «К», и он докучал Карлсону вопросами о том, не он ли осветлял брильянт князю Потёмкину. Шпанские мушки его тоже интересовали, а так же действительно ли Карлсон бежал из знаменитой венецианской тюрьмы через крышу. В первый же день дошло до главного:

— Может, вы и летать пробовали? — спросил Юрий Петрович.

— А вот, извольте! — и Карлсон, поднявшись в воздух, сделал круг по комнате.

И с тех пор гость пропал, по десяти раз на дню его преследовали одной просьбой:

— А летать-то будете? Перед обедом, а? А после?

— Летать — это мне уже не интересно. Видите эту вилку?

— Ну?

— Хотите, я её съем?

— Да что мне вилка? — дядюшка теперь не отставал от него.

Чтобы спасись от дядюшки, Карлсон норовил улететь на реку и пугать там деревенских баб, полоскавших бельё.

Но через неделю одна из деревенских девок привела кузнеца, и тот достал низколетящего Карлсона оглоблей.

— Да! Это от души… Замечательно. Достойно восхищения, — приговаривал Юрий Петрович, пока Карлсону меняли повязки. — Нет, разными предметами у нас кавалеров отваживали, не скрою, но вот чтоб так, оглоблей… замечательно!

За этакий почин вам наша искренняя сердечная благодарность.

Однако Юрий Петрович принялся расспрашивать Карлсона, что он знает о заговорщиках-масонах.

Карлсон отвечал, что никаких заговорщиков нет, а есть только досужие болтуны, а так же народные толпы, что норовят повторить любую нелепицу.

Юрий Петрович настаивал, что для хорошего заговора нужны люди одарённые, а Карлсон возражал в том духе, что нужно лишь поболее глупых людей.

— Ах, никого не надобно, — зло говорил он, — потому как толпа повторяет что угодно, лишь бы сами слова ей были приятны.

Но тут оказалось, что графиня фон Бок и молодой хозяин имения, предоставленные сами себе, дошли до странных высот общения. Молодой хозяин сперва сочинял стихи своей пассии, а потом и вовсе занялся с ней кабалистикой и алхимическими опытами.

Часами они перебирали латинские и еврейские буквы, тёрли фамильный хрустальный шар боярина Охламона пока, наконец, кто-то из них не крикнул «Афро-Аместигон!» — шар раскололся как арбуз, залил всю комнату прогорклым маслом, содержавшимся внутри ещё со времён русского государя Гороха.

Обивка кресел была испорчена, но молодые люди осознали, что сжимают друг друга в объятиях.

Наутро они ввалились к Карлсону.

— Отставьте её мне! Не отдам никому! — Молодой Охламонов теребил руку графини. — За это я отдам вам тайну вещего слова!

И снова забормотал-зафроместигонствовал.

Карлсон деланно нахмурился:

— Ладно. По рукам. Совет да любовь. Ну и в придачу карету мне свою отдайте.

А про себя подумал: «Нет, определённо в каббалистике есть какой-то прок».


Извините, если кого обидел.


17 июля 2012

(обратно)

Дон клоун

Малыша с детства считали чокнутым. «Это, видимо, из-за книг», — считал папа. «Это, видимо, из-за книг», — повторяла мама, но уже с куда большей скорбью.

Это всё из-за книг — Малыш знал наверняка, потому что именно книги были его лучшими друзьями. Всем лучшим в себе он был обязан книгам. Утром он проваливался между страниц и вот уже босиком шёл по горной дороге, вот над ним склонялось лицо прекрасной принцессы. Он смотрел на её бездонные глаза и острые уши и понимал — вот счастье.

Но его трясли за плечо, потому что надо было гулять с собакой. Его тянули играть в футбол или строить башню из кубиков.

Но всё это было не то — правда была там, где горели костры на башнях, где ворочался на вершине горы красный глаз и сверкали клинки древних битв.

В книгах было всё — чудесный мир, в котором все хорошие люди вот-вот наконец объединятся и убьют всех плохих.

Однажды Малыш сделал себе шлем из кастрюли и меч из кухонного ножа. Он напал на злых демонов-вентиляторов, но его скрутили и отобрали амуницию.

Испуганный папа велел замуровать все книги в чулане — и книги про прекрасную ушастую принцессу, и книги про одинокий глаз, и книги про то, как кто-то вышел из леса, и про то, как кто-то вошёл туда с дубинкой и мешком.

К Малышу приходил врач и спрашивал, испытывает ли он чувства к своей сестре, к брату и особенно к маме. Малыш отвечал, что испытывает, но не знает, какие.

Люди были ему неинтересны — существа с острыми ушами были куда лучше. И мохнатые босоногие братья были понятнее. Даже похожие на яйцо всмятку существа с редкими кривыми зубами были родными.

Он знал из книг об этом всё, и однажды ему было видение.

На улице его остановил клоун в полосатых чулках. Клоун оглянулся и тихо, чтобы их не подслушали, велел мальчику ждать его в трактире быстрой еды, что стоял на границе города.

Мальчик отправился туда со своим приятелем Карлсоном, и обоих клоун (он признался, что на самом деле он — мудрый волшебник) напоил крепким элем и уже собирался отвести в свой замок. Однако в самый интересный момент внутрь харчевни ввалились люди в чёрном и, заломив клоуну руки за спину, увезли его прочь.

Но теперь Малыш знал всё о своём предназначении — волшебный эль соединился с пророчествами священных книг, и теперь мальчик видел, как на вершине огромной решётчатой башни ворочается круглый красный глаз, и понял, что он Избранный. Он должен отправиться в путь и победить глаз. Теперь Малыш чувствовал себя настоящим рыцарем, потому что его приятель Карлсон принёс ему настоящий японский меч, который его отец отнял у настоящего японского городового.

Малыш нарисовал башню, что являлась ему в видениях, и практичный Карлсон сказал, что видел такую же где-то на старых фотографиях.

Башня находилась далеко на континенте, и путь предстоял неблизкий.

Они вышли рано, до звезды, и двинулись в направлении Эрсундского моста.

Они пересекли пролив, шагая по проезжей части. Проезжающие мимо фуры сигналили, а легковые автомобили подмаргивали противотуманными фарами.

Мальчик старался шагать прямо, держа перед собой меч, Карлсон семенил сзади с банкой варенья в обнимку. Оружия ему — оруженосцу — не полагалось.

Достигнув Дании, мальчик освободил толпу бедняков с раскосыми глазами, которую вели куда-то полицейские. Карлсон был против того, чтобы вмешиваться, и успокоился только тогда, когда бедняки подарили им в награду двух пони.

Они ехали на своих смирных лошадках меж полей, и Малыш читал стихи, которые посвятил своей прекрасной даме с острыми как бритва ушами.

Поля сменялись лесами, а один народ — другим. Речь стала странной и отрывистой, Малыш всё чаще дрался на мечах с местными рыцарями, а Карлсон отбивался от них ложкой.

Варенье давно кончилось.

Мудрый волшебник в полосатых чулках, видимо, погиб — и они часто встречали статуи, поставленные в его память в трактирах быстрой еды.

Как все путешественники, долго находящиеся вместе, они переняли часть черт друг друга: Карлсон узнал множество историй из священных книг, а Малыш научился воровать куриц и клянчить варенье у прохожих.

Они достигли края и этой страны и въехали в другую. Малыш и Карлсон сразу увидели перед собой огромное поле, на краю которого стояли Чёрные Великаны.

Мальчик сразу узнал их — это были демоны той же породы, с которыми он как-то бился.

С тех пор он стал гораздо лучше вооружён, но и демоны подросли.

Пони жалобно ржали, Карлсон хотел свернуть, но Малыш уверил, что надо биться с демонами до конца.

Меч сломался, и герой рухнул на землю. Когда Карлсон подбежал к Малышу, было понятно, что его товарищ уже встретился со своей остроухой леди сонетов.

Он лез по мельничному крылу и наконец повис, распятый в центре. Земля и небо менялись местами, злые демоны отступали.

Ось гигантского пропеллера хрустнула, и Карлсон почувствовал, что отделился от огромной башни-великана и летит над землёй. Он не падал, а именно летел. Деревянные крылья вращались у него за спиной.

Со стороны автострады к нему уже бежали люди, но их фигурки становились меньше и меньше. Карлсон набирал высоту.


Извините, если кого обидел.


18 июля 2012

(обратно)

Жизнь и удивительные приключения Сванте Свантессона,

моряка из Стокгольма,
прожившего двадцать восемь дней в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Финского залива, близ устья реки Невы, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами, написанные им самим.
Я родился в городе Стокгольме и был третьим ребёнком в семье. Мать баловала меня, а у отца недоставало времени, чтобы заниматься моим воспитанием или хотя бы выбрать мне какое-нибудь ремесло. Оттого всё детство и юность я провёл в чтении, и вскоре в моей голове гулял морской ветер и звенел на этом ветру бакштаг, как первая струна.

Однако брат мой Боссе уехал в Бельгию и, по слухам, погиб там в пьяной драке, сестра Бетан тоже уехала на континент и пропала из виду. Оттого родители и слышать не хотели ни о каких путешествиях своего Малыша. Но шли годы, и мне удалось их уговорить — и вот я сел на корабль, отправлявшийся из Стокгольма в Лондон. За билет мне не пришлось платить, потому что капитан корабля был давешним другом моего отца. Однако он поселил меня с простыми матросами, которые в первый же вечер подпоили меня. Поэтому несколько дней я провёл, вися вниз головой на фальшборте и оделяя Балтийское море немудрёной матросской едой.

Но у берегов Англии пришла новая напасть: наш корабль попал в шторм и затонул. Я был спасён шлюпкой соседнего судна и провёл несколько дней в молитвах, не выходя из портовой церкви. Тут я испытал желание (впрочем, скоро подавленное) вернуться под отчий кров. Но в своей гостинице я познакомился с капитаном корабля, отправлявшегося на поиски сокровищ. Капитан Скарлетт оказался хоть и резким, но представительным мужчиной, настоящим морским волком. Его приятель доктор Трикси и сквайр Меллони подбили его отправиться в путешествие за золотом Партии.

Они арендовали огромный круизный лайнер. Устроитель экспедиции, сквайр Меллони, просто подал объявление в газету, ища себе конфидентов для рискованного мероприятия. Желающих оказалось столько, что пришлось зафрахтовать именно такое судно и набрать непроверенный экипаж.

Мне особенно был неприятен одноглазый, однорукий и одноногий судовой кок Сильвестр Рулле, неопрятный любитель майонеза и мяса по-французски, человек неясного происхождения.

Всюду он появлялся с огромным попугаем на плече. Даже поутру, когда вся гостиница спала, меня будил хриплый голос его попугая:

— Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!

Я выразил сомнение в успехе этого предприятия, но мой новый друг уверял, что они имеют секретную карту и вполне подготовлены к плаванию.

Сколько раз я потом себя корил за то, что поддался предложению плыть в каюте первого класса, а не простым матросом. Так за время, проведённое в простом труде, я мог бы научиться многому, но, будучи «сотрапезником и другом» капитана, я выучил только несколько песен, исполнявшихся в кают-компании. Однажды, напившись, я заснул в пустой бочке, оставленной кем-то на палубе, и услышал странный разговор. Несколько офицеров говорили, что путешествие за сокровищами — лишь прикрытие, а на самом деле корабль должен привезти в Новый Свет дармовую рабочую силу. Так это было заведено в ту пору, и напомню, что тогда торговля рабами была запрещена частным лицам.

Честно сказать, я не проникся уважением к пёстрой публике, что населяла наш огромный корабль. Большая часть пассажиров проводила время в чревоугодии и разврате. Я однажды застал Сильвестра на нижней палубе, где он совокуплялся с представительницей чрезвычайно знатного рода в карете (и карету, и девушку везли в Америку). Попугай сидел на запятках, и в такт движениям раскачивающейся кареты хрипло орал:

— Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!

Днём и ночью неслась отовсюду музыка, крики и пение.

Но кончилось всё внезапно — наш корабль наскочил в темноте на огромную ледяную гору и получил такую пробоину, что почти мгновенно затонул. О, надолго я запомнил ужасные крики людей, не допивших свой уже оплаченный кофе, запомнил и безумных оркестрантов, что наигрывали весёлые мотивы, сидя на уже наклонной палубе, а под эти звуки пассажиры дрались за места в шлюпках.

Я понял, что в этой войне мне не победить, и поплыл в сторону ледяной горы. Выбравшись на лёд, я обнаружил вмёрзшую в него красную палатку, некоторое количество консервов и примус.

Я возблагодарил Господа и уснул.

Пробудившись, я долго не мог понять, где нахожусь. Следов кораблекрушения вокруг не было. Только три шляпы и два непарных башмака выбросило на лёд — и это всё, что осталось от многотысячного плавучего Вавилона.

Льдина плыла куда-то, горизонт был чист и пуст, но вскоре на смену радости спасения явились муки голода и холода. Консервы скоро кончились, и, хотя мне удалось подстрелить белого медведя, прятавшегося с другой стороны ледяной горы, счастья мне это не принесло. Мясо белых медведей отвратительно и изобилует паразитами.

Я долго страдал медвежьими болезнями и не заметил, как сменился климат. Моя ледяная гора начала таять и вскоре превратилась в льдину. Я снова молился, и вот, наконец, льдина, ставшая совсем крохотной, ткнулась в неизвестный мне берег.

Это был маленький остров, моя утопия. Очевидно, что он был необитаем, но страх не отпускал меня, и первую ночь я провёл на дереве, опасаясь диких зверей. На следующий день, осмотрев берег, я обнаружил груды мусора и полузатонувшую подводную лодку.

Это меня не удивило — из книг я знал, что на необитаемых островах часто находятся какие-нибудь подводные лодки.

Пользуясь отливом, я соорудил плот и с помощью него перетащил на остров всё необходимое для жизни — съестные припасы, плотницкие инструменты, униформу немецких подводников, в том числе кожаные фуражки с высокой тульей, ружья и пистолеты, дробь и порох, торпедный аппарат, два топора и молоток.

Несколько раз посещал я это брошенное судно и забрал оттуда множество полезных вещей — второй торпедный аппарат, тюфяки и подушки, железные ломы, гвозди, презервативы, сухари, шнапс, муку, набор крестовых отвёрток, паяльник и точило.

Наконец я обнаружил сейф с пачками рейхсмарок. Несколько дней я размышлял о сущности денег в такой ситуации, потом вспомнил «простой продукт» и Адама Смита и решил, что их всё-таки стоит взять.

С тех пор цифры поселились в моей жизни. Я пересчитывал всё: сколько у меня пороха, сколько гвоздей, какова длина пойманного на берегу удава, а также сколько попугаев живёт в прибрежных кустах.

Меня окружал враждебный мир, безмолвный и непонятный. Мне предстояло выжить и освоить массу простых профессий, которым я не выучился в плаваниях и с которыми уж и подавно не был знаком в своём Вазастане. И я должен был пройти все стадии жизни человечества, которые видел на картинке в школьном учебнике, где обезьяна кралась за неопрятным существом, поросшим шерстью, которое, в свою очередь, следовало за громилой, вооруженным копьём, что шёл вслед за голым безволосым человеком, похожим на нашего пастора.

Сначала я охотился на коз с окрестных холмов, обнаружив, что они не умеют смотреть вверх. Но потом, когда у меня кончились торпеды, я одомашнил этих кротких животных, получив молоко в дополнение к мясу. Затем проросли случайно обороненные в плодородную землю семена, и вскоре передо мной заколосилось целое поле.

Но тяга к числам привела к сооружению календаря — я поставил перед домом огромный столб, на котором отмечал зарубкой каждый день. Однако внезапно я заболел и провёл лёжа целых две недели. Из-за этого мне пришлось перейти с юлианского календаря на григорианский.

Среди не особо ценных вещей, прихваченных с подводной лодки, был прекрасный молескин, в который я приучил себя делать каждый день записи, чтобы хоть сколько-нибудь облегчить свою душу. Там я описывал свои повседневные занятия, даже иногда спрашивая своих воображаемых собеседников, что мне надеть сегодня: юбку из пальмовых листьев или холщовые брюки.

Моё размеренное существование закончилось, когда я увидел на песке свежий след босой ноги. Рядом был непотушенный окурок, объедки и пара пустых бутылок из-под пива. Я вернулся в свою хижину и три дня не показывал носа наружу.

Кто это был? Вероятнее всего, какие-то дикари. Страшно даже подумать, что они могут сделать с одиноким отшельником.

И я принялся укреплять своё жилище — вырыл рвы с кольями на дне, расставил растяжки в лесу и покрасил коз в маскировочный цвет. Два года я ждал вторжения, пока наконец не увидел на берегу страшную сцену. Несколько дикарей били своего товарища, толстого и невысокого человечка. Я выстрелил и, удивившись своей меткости, положил нескольких негодяев одним зарядом.

Спасённый дрожал, и я назвал его Четвергом — сообразно своему деревянному календарю.

Человек, который был Четвергом, оказался изрядным подспорьем в хозяйстве. Вскоре он освоил шведский язык, и мы стали производить вдвое больше топлёного масла и молока. В награду за это я крестил его и назвал по-новому Карлсоном.

Вместе путешествуя по острову, мы обнаружили пару скелетов в истлевшей морской одежде и груду ящиков с золотыми слитками. На всякий случай мы перетащили их на сто метров севернее, и я снова принялся рассуждать о бренности всего сущего и простом продукте. Карлсон же кидался золотыми слитками в белок, а потом заявил, что хочет сделать себе из золота унитаз.

Однажды мы увидели дым на горизонте, и вскоре к нашему острову пристал корабль. Не очень доверяя людям цивилизации, я прокрался под покровом зелени и подслушал разговоры высадившихся матросов. Одна фигура среди них мне показалась знакомой — это был Сильвестр собственной персоной. И всё так же попугай, сидевший у него на плече, хрипло кричал:

— Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!

К моему удивлению, это были всё те же искатели сокровищ, вооружённые картой сквайра Меллони. Капитан Скарлетт и доктор Трикси постарели, но не изменили своим привычкам. Они не только не оставили своей затеи, но и наняли тот же экипаж — за исключением тех, кто нашёл свою смерть в холодных волнах Атлантики. На их новом корабле произошёл бунт, и вот они носились взад-вперёд по острову, чтобы одновременно покачаться на лианах, найти сокровища и не напороться на какой-нибудь острый сук.

Я решил вступить в сговор с капитаном Скарлеттом, сквайром Меллони и доктором Трикси и пообещал поделиться с ними выкопанным сокровищем. Бунт был подавлен, и мы деловито повесили на реях половину матросов. Потом я продал Карлсона сквайру Меллони, а сам вместе с козами занял каюту первого класса. Мы снялись с якоря и пошли мимо хмурых русских берегов, любуясь золотыми куполами большого города в устье Невы.

Каждый из нас получил свою долю сокровищ. Одни распорядились богатством умно, а другие, напротив, глупо, в соответствии со своим темпераментом. Капитан Скарлетт оставил морскую службу. Карлсону дали вольную и денег, но он тут же растратил их и явился к нам нищим.

Я дал ему место лифтёра в моём доме. Теперь он исправно несёт службу, ссорится и дружит с дворовыми мальчишками, а на Хеллоуин чудесно изображает привидение.

О Сильвестре мы больше ничего не слыхали. Отвратительный одноногий моряк навсегда ушел из моей жизни. Вероятно, он нашёл свою женщину из высшего света и живет где-нибудь в свое удовольствие, получив гринкарту и пособие на корм для своего попугая. Будем надеяться на это, ибо его шансы на лучшую жизнь на том свете совсем невелики. Остальная часть клада — золото Партии в слитках и оружие — все еще лежит там, где её зарыли неизвестные партайгеноссен. И по-моему, пускай себе лежит. Теперь меня ничем не заманишь на этот проклятый остров. До сих пор мне снятся по ночам буруны, разбивающиеся о его берега, и я вскакиваю с постели, когда мне чудится хриплый голос попугая:

— Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!


Извините, если кого обидел.


19 июля 2012

(обратно)

Двенадцать банок

Фрекен Бок была мертва. Она была возмутительно мертва — как канцелярский стол в Шведской лиге сексуальных реформ.

В прихожей уже стояла крышка гроба, тоже возмутительно гладкая и белая, такая белая, что на ней хотелось написать химическим карандашом какое-нибудь слово.

Малыш сидел в своей комнате на кровати и уныло смотрел в серое стокгольмское небо. Из-под кровати выползли интересные журналы — теперь им некого было бояться. В журналах было всё: и арбузные груди, и мальчик — мечта поэта. Но теперь Малышу было не до них. Всё было плохо, ужасно плохо — и виноват был только он сам.

Перед смертью фрекен Бок призвала его к себе и сказала, что драгоценности царевны Анастасии, что она вывезла из сожженного большевиками Петербурга, спрятаны в банке с вареньем.

На кухне и правда когда-то стояло двенадцать банок. И все двенадцать Малыш, воспользовавшись болезнью фрекен Бок, вынес на лестницу.

Кто теперь ел это варенье — было непонятно. Чьи зубы хрустнули, прикусив изумруд «Граф Панин» в чайной ложке, — было решительно неизвестно.


Извините, если кого обидел.


19 июля 2012

(обратно)

Фигак

I
В восемь утра Малыша разбудил сановитый, как русский боярин, Боссе. Он возник из лестничного проема, неся в руках чашку капучино с пеной, на которой лежал шоколадный узор. Боссе был в грязном кимоно с драконами, которое слегка вздымалось на мягком утреннем ветерке.

Он поднял чашку перед собою и возгласил:

— Omni mea padme hum!

«Да, так начинается новый день, — подумал Малыш, от неожиданности пролив молоко. — Всё начинается с молока, пролитого молока. Джон Донн уснул — фигак».

Последнее он произнёс вслух.

— Фигак, — заметил Боссе, — это наш народный герой.

— Герой, да. Сын Фингала.

— Господи! — сказал он негромко, разглядывая залив из окна. — Как верно названо море, сопливо зелёное море. Яйцещемящее море. Эпи ойнопа понтон. Виноцветное море. Ах, эти греки с их воплями Талатта! Талатта!

— Ты слышишь, наш сосед на крыше опять стрелял из пистолета? — Боссе это очень не нравилось. — Слышишь, да? Сегодня приедет этот русский, и нас, неровен час, застрелят вместо этого идиота. Так всегда бывает в фильмах — случайный выстрел, а потом всех убивают.

Они вместе арендовали жильё в старой башне, помнящей короля Вазу.

— Это будет совершенно несправедливо, — Голос Боссе звучал особенно угрожающе под древними сводами. Однако Малыш не слушал его, он уже выходил, наскоро затолкав бумаги в портфель.

Он представлял себе бушующее море и несущуюся по нему ладью. Там, на носу, сидел Фигак, странно совмещаясь с героями его любимого Шекспира. Дездемона с платком, Ричард с двумя принцами на руках и Макбет в венце. Весь мир — фигак. Мы тоже, тоже мы фигак-фигак-фигак! Нет повести печальней, и фигак!

Но Фигак всё же должен был встретить отца после долгих странствий. Они были долго в пути, чуть было не встретившись на Западе и почти было встретившись на Востоке, и вот, для окончательного узнавания…

Но тут Малыш отшатнулся от края тротуара.

Когда он хотел перейти улицу Олафа I у старых ворот, чей-то голос, густо прозвучавший над его ухом, велел ему остановиться. Он скорее понял, чем увидел, что его остановил чин полиции.

— Остановитесь.

Он остановился. Два автомобиля, покачивая боками, двигались по направлению к нему. Нетрудно было догадаться, кто сидит в первом. Это был русский лидер. Малыш увидел чёрную, как летом при закрытых ставнях, внутренность кабины и в ней, особенно яркий среди этой темноты (яркость почти спектрального распада), — околыш. Через мгновение всё исчезло (фигак!), всё двинулось своим порядком. Двинулся и Малыш.


II
Находясь под впечатлением этой встречи, Малыш пришёл в школу по адаптации беженцев к стране убежища — свою каторгу и спасение. Он читал лекцию, физически ощущая шершавость мела, которым была покрыта аспидная доска за спиной. Доску украшали вереницы формул — ровные наверху, они начинали плясать и драться внизу, у самой полочки для мела. Предшественник каждый раз оставлял Малышу это таинственное послание, и каждый раз Малыш понимал, как мало он понимает в этих палочках и крючках, как ограничено его знание о мире. А может, доску просто забывали протереть. Он думал об этой обиде мироздания, а в душе его звучал фигак — и сколько бы он ни перечислял студентам чужих писателей, фигак следовал за ним. Сквозь кровь и пыль… фигак, фигак — летит степная кобылица. И мнет ковыль… Блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя созрел, кто постепенно жизни холод с летами вытерпеть умел; кто странным снам не предавался, кто черни светской не чуждался, кто в двадцать лет был франт иль хват, а в тридцать выгодно женат; кто в пятьдесят — фигак! Фигак! Фигак представал перед ним даже в русских сагах, среди снегов, где толпы пархатых казаков бежали по ледяной степи за своим самозваным царём Пугачёвым, а им противостоял несчастный мальчик со своей возлюбленной… Как его фамилия? Как?.. Округлые обороты речи, как тряские колёса деревенской телеги, на повороте заскрипели — и обошлось без имени. Что в имени тебе моём, Фигак? Зачем это я читаю, кому это нужно, отчего я не пишу о своём Шекспире? И знать, что этим обрываешь цепь сердечных мук и тысячи лишений, присущих телу. Это ли не цель желанная? Фигак, и сном забыться. Фигак… и видеть сны? Вот и ответ. Гул затих. Я вышел на подмостки… Фигак! И я там был, фигак, мед-пиво пил…

Малыш собрал свои рукописи и приготовился покинуть школу для беженцев. Третий мир смотрел на него разноцветными глазами. Часть из его слушателей приплыла на паромах как раз оттуда, из тех мест, про которые он рассказывал — из наполненного островами, как суп фрикадельками, южного моря. Они хранили святое чувство Талассы и вольный дух. Один даже показал ему нож из-под парты.

В дверях он встретил директора школы, который, мыча, подсовывал ему заметку о птичьем гриппе. Заметка предназначалась для друзей Малыша в «Газетт». Зачем директору слава репортёра, Малыш не понял, но заметку взял.


III
Карлсон был агентом по воздушным перевозкам.

Но сегодня был пустой день, нужно было только подписать бумаги у доктора, заказавшего в Греции какую-то жестяную глупость для клиники. Поэтому Карлсон проснулся поздно и долго ощупывал вмятину рядом на кровати. Жена его, Пеппи, ушла куда-то по своим пеппиным делам.

Этим утром он, как обычно, пришёл в лавку к знакомому сербу. В этот раз он купил у Джиласа почку. Он покупал её долго, выбирая, снова откладывая обратно тёмное мясо и не переставая говорить с хозяином. Они успели обсудить многое — от войны на юге до зарождающегося нового класса номенклатуры.

Дома Карлсон открыл два письма — первое было от дочери, что подрабатывала на съемках. Другое он открыл по ошибке — это было письмо продюсера к его жене. То есть сначала он думал, что от продюсера, но это было послание от Филле и Рулле — двух известных шалопаев. Он даже сидел рядом с ними за столом на каком-то банкете и потом недосчитался часов и бумажника. Неясные намёки, которыми было полно письмо, привели его в недоумение. «При чём тут её длинные чулки?» — раздражённо подумал он.

Наконец он оставил письма и пошёл по длинному коридору к своему кабинету задумчивости. Внутри старинного механизма спуска гулко капала вода, и под этот метроном он принялся читать свой дневник.

День наваливался, как подушка на жертву семейного насилия. Он думал, что хорошо бы махнуть куда-нибудь на юг, завести себе страусиную ферму.

Однако пора было идти на кладбище. Он вышел из дому со своим потёртым портфелем, уже на лестнице поняв, что забыл телефон. Несколько секунд он потоптался на площадке, но решил не возвращаться.

И вот Карлсон ехал в печальном сером автобусе и разговаривал со своим давним приятелем Юлиусом. «Как мы постарели, Боже мой, как постарели». — Карлсон вдруг подумал, что он сам похож на стареющего Фингала, что ждёт своего сына в замке на холме, сына всё нет и для чего жить — непонятно. Хоронили с помпой, Йенсену бы понравилось, но узнать это теперь было невозможно. Йенсен вышел из дома в гетрах, альпийских башмаках и с рюкзаком, доехал на трамвае до парка, чтобы посмотреть на озеро у башни и лёжа полюбоваться на облака, и тут же свалился замертво. Из дома вышел человек с дубинкой и мешком — и вот фигак! И вот фигак!

«А ведь он был на два года моложе меня», — вспомнил Карлсон и затосковал. Не пойти больше с Йенсеном в леса и парки — теперь он сам отправился пешком. Но если как-нибудь его случится встретить вам, тогда — фигак! Фигак! Фигак! Скорей его фигак!


IV
Покинув кладбище, Карлсон пошёл к знакомым вредакцию «Газетт». Там было накурено и шумно, и Карлсон вдруг понял, что задыхается. Было бы глупо умереть в такой день, в астматическом приступе, выйдя из дома за печёнкой и даже не встретившись с друзьями, ради которых спустился на улицу. Слава тебе, безысходная боль! Раз — и фигак сероглазый король. Фигак!.. К чему теперь рыданья, пустых похвал ненужный хор.

Только с кладбища — и обратно на кладбище.

Фигак!

Отчего он снова вспомнил этого молодого героя, Карлсон не знал. При этом он вспомнил, что раньше, в школе, он отождествлял себя с Фигаком, а теперь ему приходится вспоминать отца его Фингала.

Вот так и транзит Глория, извините, Мунди…


V
Только за ним закрылась дверь, как вошёл Малыш Свантессон, размахивая заметкой о птичьем гриппе. Он провёл в газете, смеясь и шутя, часа два, пока все не ушли в бар.

В это время Карлсон тоже отправился в трактир, где один из завсегдатаев сообщил владельцу трактира о масонстве Карлсона. Они шушукались за его спиной, и Карлсон знал, о чём. Знал наверняка. Они всегда об этом говорили.

За окнами загудели сирены — это двигался кортеж русского лидера. Ревели мотоциклы, и кто-то закричал приветствие.

В это же время в два часа дня Малыш стоял в огромном зале городской библиотеки перед лучшими людьми Шекспировского общества и читал свою пьесу. Чтение затягивалось, и Малыш вспоминал школьный спектакль, где он играл тень отца Гамлета. Люблю грозу в начале мая, когда из тучи льет вода и молния летит, сверкая: Фигак-фигак, туда-сюда. Фигак! Я не любил овал — я с детства угол рисовал! Восстал он против мнений света… Один, как прежде… и… фигак!..

И Малыш принялся читать свою пьесу:


ФИГАК


Пьеса с ремарками и звуками.

Призрак: А он мне в ухо и… Раз!.. (фигак)

Полоний: Здесь крысы!.. А! (фигак)

Гамлет: Как ободняет, так и завоняет! (фигак)

Офелия: Здесь рыбы! Мокро!.. О! (фигак)

Гамлет: Бедный Йорик! Как часто в детстве я играл его очаковской медалью! И вот, Горацио… (фигак)

Розенкранц и Гильденстерн: Мы тут ни при чём! (фигак, фигак)

Клавдий: Жена, не пей вина! (фигак)

Гертруда: Вино и пиво — человек на диво! (фигак)

Лаэрт: Охренели все, что ли? Э? (фигак)

Гамлет: Ступай по назначенью!.. (фигак)

Клавдий: Больно ж! Я ранен! (фигак)

Гамлет: Избрание падёт на Умслопогаса — вот он-то не фигак. А я-то — что? (фигак)

Все хором кричат: «фигак». Кланяются.


Раздались жидкие хлопки. Впрочем, потом захлопали сильнее. С глупой улыбкой Малыш пошёл мимо рядов.

Несмотря на оригинальность и желание быть понятым, он так и оставался изгоем среди Шекспировского общества: его стихов не печатают в сборнике «Метрополис», ни самого не пригласили на фуршет после вечера. В отличие, скажем, от его приятеля Боссе, или Козла Боссе, как его иногда называли, который тоже был здесь. И без того уязвлённый, Малыш прислушивался к гулу в зале и, выхватывая случайные слова и фразы из общего шума, получал для своих обид всё новые и новые поводы.


VI
Была середина дня, и город, живший как единый организм, заурчал в ожидании обеда. Все, кто мог, покинули свои конторы и отправились по трактирам, кабакам и кафе. Карлсон решил, что имеет смысл совместить обед с деловой встречей. Доктор Хорн должен был подписать бумаги на перевозку, и поэтому Карлсон пошёл обедать в кабачок «Путь Фингала», где собирались шведские патриоты, обсуждая текущие дела — свои собственные и своей бедной, угнетаемой русскими и евреями страны. Несчастный Карл, Пришлый Бернадотт, Рауль просто Валленберг… Ты помнишь, дядя, как — фигак?

Доктор Хорн заказывал перевозку родильного инкубатора, ротор-статор-ингалятор, и Карлсон ещё раз проверил бумаги в портфеле. Он пришёл в трактир к патриотам в тот момент, когда его приятели обсуждали прелести его жены. Карлсон слышал это негромкое шелестение, а сам разглядывал снобистский журнал мазохистского содержания. Поодаль от него сидели Филле и Рулле. Они шушукались, заказывая куда-то пиццу. Какие-то невидимые линии напряжения пронизывали пространство, как сигнализация в одном из тех банков, что нынче часто показывают в разных фильмах.

Карлсон снова вспомнил о письме и о том, что на четыре назначена встреча его жены с Филле и Рулле. Он давно подозревал об их любовной связи, и вот теперь жизнь совала ему в нос пошлые признаки измены. Встав вслед за Филле и Рулле, Карлсон не стал ничего есть тут и тайком пошёл за парочкой друзей в ресторан «Бомонд» на набережной.

Он никак не мог разобраться в своих чувствах: внутри жила хорошо ощущаемая им ревность, но он ощущал и тайное желание этой измены, и образ «Пеппи-весёлки», удовлетворяющей себя только через удовлетворение всех, доставлял смутную радость и ему. Всё это переполняло душу Карлсона, когда он шёл мимо ресторана.

Доктор Годо, часто бывавший здесь, впрочем, сейчас не обнаружился. В его ожидании Карлсон провёл больше часа, слушая разговоры друзей-патриотов. Всё было напрасно: Годо не пришёл, а когда Карлсон ступил на улицу, в спину ему ударила пивная банка.

Он не стал оборачиваться.


VII
Часам к восьми Карлсон пришёл на городской пляж и обрушился на песок. Он валялся, глядя на синюю гладь залива, — хотелось спать, и он даже заснул на несколько минут. Внезапно он услышал лёгкие шаги и обнаружил нескольких девушек, что прошли мимо, не заметив лежащего тела. Вдруг смутное желание возникло в нём, и он расстегнул брюки.

Он выглядывал из-за камня в такт периодам своих ритмичных движений. Младшая из трёх молодых подружек, фрекен Бок, догадалась о его присутствии. И вот она, ощущая мужчину рядом, словно случайно сплясала несколько танцев вокруг воткнутой кем-то в пляжный песок лопаты и, наконец, разделась. Когда девушки уходили, только тогда, да, Карлсон понял, что вместо одной ноги у неё протез. Тогда, чтобы запомнить этот момент, Карлсон посмотрел на часы — и обнаружил, что они встали. Теперь на них была вечная половина пятого. «Наверное, — подумал он, — в этот момент Филле и Рулле закончили плясать на его кровати, изображая животное с тремя спинами». «А я здесь, — продолжил он, застёгиваясь. — Выхожу один я и фигак… С берёз, неслышен, невесом… Фигак! — слетал. Пустота… Летите, в звезды врезываясь. Ни тебе аванса, ни пивной. Фигак — и трезвость — и царь тем ядом напитал свои послушливые стрелы. Фигак, фигак — и разослал к соседям в чуждые пределы на счастье мне фигак! О! Такого не видал я сроду!.. Я три ночи не спал, я устал. Мне бы заснуть, отдохнуть… Но только я лёг — фигак: звонок! — Кто говорит? — Носорог».


VIII
Домой было нельзя: встречаться с женой в этот момент у Карлсона не было никакого желания. В десять вечера он пришёл в больницу Годо. Надо, решил Карлсон, чтобы он, несмотря ни на что, подписал страховое поручительство для авиакомпании. Войдя в приёмный покой, Карлсон обнаружил компанию сильно пьяных юношей, среди которых был и Малыш Свантессон. Оказалось, что в этой больнице уже третьи сутки никак не могла разрешиться от бремени жена одного из этих молодых шалопаев. Наконец это произошло — раздался дикий крик, и по коридорам побежали санитарки. Карлсон уступил требованиям молодого отца и выпил за здоровье новорожденного. Потом молодой человек затянул древнюю песню скальдов.

— Невероятно! — не сдержался Карлсон. — Он романтик.

— Он прелесть, — ответил уже изрядно пьяный Малыш.

Молодой человек прекратил петь и стал озираться

— Где я?

— Здесь, — сказал Малыш.

— Неужели? А как я сюда попал?

— Вы присоединились.

— Правильно: невесело одному, — молодой человек достал из сумки гигантского жирафа. — Заверните. У вас где касса?

Карлсон послушно завернул жирафа в страховые документы доктора Годо:

— Вы уже заплатили.

— Ах да. Я бы купил еще, но деньги кончились, но, — и он погладил жирафа. — Всё равно этот лучше всех.

Карлсон вежливо сказал:

— Пустяки, дело житейское. Пожалуйста, передайте привет новорожденному.

Молодой человек прислонился к стене и, подумав, сказал:

— Моя жена родила сына. Телеграмма пришла…

— Это превосходно! — поддержал его Карлсон.

— Нет.

— Почему?

— Мы расстались с ней пять лет назад.

— Странно. Почему же она родила только сейчас?

— Она вышла замуж. Она ведь долго рожала — трое суток. Я страшно рад, что у неё родился сын. Она всегда этого хотела. И он тоже милый человек. Из партии зелёных. У нас на редкость хорошие отношения.

Карлсон вздохнул и сказал, обращаясь к Малышу Свантессону:

— Плохо его дело.

— Совсем никуда, — согласился Малыш. — По-моему, у него нет даже собаки.

— Но пел он хорошо. Я даже протрезвел.

Малыш грустно поддакнул:

— Я протрезвел потом, когда он сказал: «А вдруг мне его не покажут».

— Тут я протрезвел второй раз.

Молодой человек вернулся к действительности и снова стал прощаться:

— Спасибо за внимание. Я тут задумался.

— Мы будем вас сопровождать, — угрюмо произнёс Малыш.

— Вы правы. Очень хочется, чтобы тебя сопровождали. Хоть кто-нибудь.

И они, обнявшись, вышли из клиники доктора Годо. Веселая компания отправилась пить и гулять дальше в кабак, а Малыш со своим приятелем Боссе в этот момент решил идти в публичный дом фрекен Бок. Сам не понимая зачем, Карлсон решил двинуться за ними.

Пробило полночь, когда он понял, что находится в самом сердце стокгольмского разврата. Пьяный Карлсон бредил, видя своих родителей, знакомых женщин, встреченных за день случайных людей. Проказница-Мартышка, Осёл, Козёл да косолапый Мишка затеяли… Фигак! Фигак — и пересели! Опять — фигак! Обратно — то ж! Так славно зиму проведёшь или погибнешь не за грош… Но остатки сознания вынуждали его защищаться от обвинений, и, держа за руку незнакомую равнодушную женщину, он спорил с этими видениями. Несколько раз, как ему показалось, произошла смена декораций, и наконец он оказался уже с другой женщиной в зале с красными диванами. Это была сама фрекен Бок.

— Давайте знакомиться, — произнёс он запинаясь. — Давай знакомиться, милая! Послушай, далёко-далёко на озере Чад изысканный бродит… — он икнул: фигак!

И уж на что фрекен Бок была крепка, но через час заснула, уткнувшись носом в его колени. Но тут напротив себя Карлсон снова увидел Малыша с его приятелем.

Малыш, держа на коленях какую-то чрезвычайно худую девушку, пыхтел самокруткой и вещал, и Карлсон, прислушавшись, с удивлением понял, что это история Фингала и Фигака. Жена Фингала ничего не слышит, на неё ниспослан глубокий сон. Старуха-ключница бежит к ней с радостною вестью: Фигак вернулся. Однако женщина спит, и служанку выслушивает Фингал. Он не верит: вчерашний нищий, ободранный и грязный, совсем не похож на мальчика Фигака, каким он был раньше. Зачем он устроил драку, всех теперь покарают если не боги, то люди. «Ну и ладно, — говорит гордый Фигак, — если в тебе, царь, такое недоброе сердце, пусть мне постелят одному». И тут (Малыш глубоко затянулся) Фингал велит вынести из залы старое царское ложе. «Что ты говоришь? — кричит Фигак, — это ложе нельзя сдвинуть с места! Ведь нам было тогда лень делать ножки, и мы просто прибили доски к корням масличного дерева! Помнишь, я подавал тебе гвозди?» Фингал заплакал от радости и обнял сына, вернувшегося из дальних странствий.

Карлсон, слушая это, так и представил себе низкие своды царского дома и нищего, преклонившего колени перед отцом. Мгновение тишины. Перемежаемое вздохами и всхлипами, голая пятка торчит из обрывков того, что было когда-то сапогом…

«Наутро они вместе выходят к родственникам убитых во вчерашней драке, — продолжал Малыш, — и обнажают мечи. Однако молния бьёт в землю между ними, и старая Брунгильда с обнажённой грудью является всем, прекращает раздор».

Над всем этим беззвучно, как это принято в ночных клубах, мерцал гигантский телевизор, заново катая русского лидера по стокгольмским улицам. Карлсон подсел к молодым людям и включился в беседу.

Его тянуло исповедоваться, и он стал рассказывать Малышу о событиях сегодняшнего дня, включая Филле и Рулле.

Бред продолжался, и грань между воображаемым миром и действительностью рухнула. И он мне грудь рассек — фигак. Тут как раз: «И вырвал грешный мой фигак». И жало мудрое — фигак?! Восстань, пророк, и виждь фигак!

Малыш тупо смотрел на то приближающееся, то отдаляющееся лицо Карлсона, и в какой-то момент ему показалось, что тот превратился в женщину.

Малыш принялся обличать Карлсона, обвиняя его во множестве извращений, в том числе в подглядывании за встречей своей жены с Филле и Рулле. Давай с тобой фигак-фигак мы в тихую, бесшумную погоду. Малышу уже казалось, что не только Карлсон подглядывает в щёлочку двери, но и он сам, Малыш, стоит рядом с ним. Вдруг в разгар веселья перед ним, как рыцарь на городской стене, появился призрак его бедной матери, вставший из могилы.

— А теперь ты должен жениться на мне, — печально сказала она.

— Отчего же? — спросил её Малыш. — Ведь мы договорились, что я женюсь на вдове моего брата. Я как-то привык к этой мысли.

— Нет, глупыш, я обещала, что избавлю тебя от вдовы твоего старшего брата, — вздохнула мама и прижалась к нему. — Уж это-то я тебе обещала…

Малыш почувствовал невольное возбуждение, но тут в голове его что-то взорвалось.

Он размахнулся и запустил зонтиком в люстру. Что-то треснуло, свет погас, и сразу же, как по команде, завизжали девушки. Малыш выбежал на улицу, где чуть не сбил с ног нескольких матросов.

Те, недолго думая, принялись его бить. Карлсон, шатаясь, вышел за ним и еле уладил ссору. Улица опустела, и он склонился над безжизненным телом, лежащим в грязи. В этот момент Малыш был настоящим Малышом — не молодым человеком, а почти мальчиком, лежащим как в детской кроватке, подложив под щёку ладонь. И Карлсон узнал в лежащем своего давным-давно умершего сына.


IX
Это был Фигак, который лежал на стокгольмской улице, а над ним склонился старый Фингал, и теперь прикосновения отца возвращали сына к жизни. Под насыпью, во рву… — фигак! Не подходите к ним с вопросами. Вам всё равно, а им фигак… Малыш стонал, пока Карлсон тащил его к МакДоналдсу, что работал круглосуточно. Они устроились в углу и завели неспешный разговор пьяных людей — и волосы их, как дуновенье, неизъяснимый ужас шевелил. Остановить монаха он пытался… Фигак! Язык ему не подчинялся! Но все-таки, бледнея, мой герой сказал, тревогу тайную скрывая: «Какой фигак? Я ничего не знаю!» — «Помилуйте! Фамильный наш фигак! Легенда, впрочем, часто привирает…» Фигак! Крестьянин, торжествуя… Фигак! Выставляется первая рама… Средний был ни так ни сяк, младший вовсе был фигак.

Карлсон всячески поддерживал этот разговор, периодически заходивший в тупик, показал Малышу фотографию своей жены и пригласил в гости, чтобы познакомить с нею.

Они снова двинулись в путь и долго поднимались по каким-то дурно пахнущим заплёванным лестницам. И наконец действительно увидели домик. Очень симпатичный домик с зелеными ставенками и маленьким крылечком. Малышу захотелось как можно скорее войти в этот домик и своими глазами увидеть всё, что было ему обещано — и картины старых мастеров, и модель паровой машины, и, конечно, жену Карлсона.

Карлсон распахнул настежь дверь и с пьяным бормотанием: «Добро пожаловать, дорогой Карлсон, и ты, Малыш, тоже!» — первым вбежал в дом.

— Мне нужно немедленно лечь в постель, потому что я самый тяжелый больной в мире! — воскликнул он и бросился на красный деревянный диванчик, который стоял у стены. Малыш вбежал вслед за ним; он готов был лопнуть от любопытства.

В домике Карлсона было очень уютно — это Малыш сразу заметил. Кроме деревянного диванчика, в первой комнате стоял верстак, служивший также и столом, шкаф, два стула и камин с железной решеткой и таганком. На нём, видимо, жена Карлсона готовила пищу. Но паровых машин видно не было. Не было и картин — ни больших голландцев, ни малых. Малыш долго оглядывал комнату, но не смог ничего обнаружить и наконец, не выдержав, спросил:

— Ну ладно — картины, а где же ваша жена?

— Гм… — промычал Карлсон, — моя жена… Она совершенно случайно сейчас уехала в гости к маме. Это предохранительные клапаны семейной жизни. Только клапаны, ничто другое. Но это пустяки, дело житейское, и огорчаться нечего.

Малыш вновь огляделся по сторонам. Он услышал странный шорох и догадался, что жена Карлсона дома и подсматривает за ними.

И действительно, Пеппи стояла у дверей спальни и глядела в щёлку на двух мужчин, что отсюда, с этой странной наблюдательной позиции, казались очень похожими, почти родственниками.

Но вот, обсудив по дороге множество важнейших для нетрезвых людей вопросов (когда б вы знали, из какого сора растет фигак, не ведая стыда)… Они снова вышли на крышу и помочились в зияющую черноту улицы.

Кто-то возмущённо закричал снизу, и Карлсон вспомнил этот голос. Это кричал доктор Годо, который всегда возвращался домой пешком.

Малыш хлопнул Карлсона по плечу и стал спускаться, а Карлсон долго смотрел ему вслед.


X
Лежа затем вместе с женой в постели, Карлсон, среди прочего, размышлял о неверности Пеппи. Некоторых любовников он угадывал, а других затаскивал в этот список насильно, противореча всякой логике. Но делать было нечего: смена красок этих радостнее, Постум, чем — фигак — и перемена у подруги.

Но вот из глубин выдвинулась на него паровая машина, превратилась в поезд, длинный и крепкий как-непонятно-что, всё окуталось облаками белого пара, и он провалился в сон.

Пеппи почувствовала, что Карлсон уснул, и принялась думать о своих ухажёрах, о муже, о спереди и сзади, и вдруг по ходу дела она обнаружила, что у неё начинается менструация. Пальцы пахли сыростью и землёй, и она подумала что Карлсон сам виноват в её изменах и вот подумаешь про него толстого и неповоротливого как ребёнок особенно смешного когда он голый ведь я изучила его до чёрточки короткий смешной краник под барабанным животом я как-то забыла совсем уже много лет не допуская его до себя а помню как скажу какие-нибудь похабные словечки любую дурь что взбредет в голову а потом он возбудится так что просто летает по комнате погоди-погоди-погоди кричит он но надо подумать об одежде на завтра лучше всего тогда надеть какое-нибудь старье посмотрим сумею ли я хоть задремать раз-два-три-четыре-пять вышел зайчик погулять а вот обои в том отеле в Египте были куда интереснее были гораздо красивее похожи на египетское платье которое он мне подарил а я надевала всего два раза да я хотела такие же но так и не вышло а работы много и я как-то совсем забыла об этих обоях а вот теперь вдруг вспомнила а этот малыш был очень интересный надо бы подумать насчёт цветов чтобы поставить в доме на случай если он опять его приведет завтра то есть сегодня нет нет пятница несчастливый день сначала надо хоть прибрать в доме можно подумать пыль так и скапливается пока ты спишь потом можно будет я вспомнила как он называл меня когда-то кактусом равнин все это природа а эти что говорят будто бы Бога нет я ломаного гроша не дам за всю их ученость отчего они тогда сами не сотворят хоть бы что нибудь я часто у него спрашивала эти атеисты или как там они себя называют пускай сначала отмоют с себя всю грязь потом перед смертью они воют в голос призывают священника а почему почему потому что совесть нечиста они и вот он в своём дурацком виде сделал мне предложение и тут же опрокинул на себя варенье и страшно жалел об этом он вообще был ужасный скупердяй и ему было жалко самых глупых вещей а по-настоящему у него денег не было никогда но он умел красиво говорить я видела он понимает или же чувствует что такое женщина и я знала что я всегда смогу сделать с ним что хочу и я дала ему столько наслаждения сколько могла и ещё отчего-то он всё время говорил о море а я знала что он не любит моря есть люди что любят лес есть люди что любят пустоши а есть любители моря он всё время притворялся любителем моря а на самом деле его из лесу не выманишь там бы он и жил где-нибудь в норе среди корней большого дерева я пришла к поэту в гости ровно полдень воскресенье тихо в комнате просторной вдруг фига-ак и море море алое как огонь и роскошные закаты и фиговые деревья в садах где я была девушкой а потом стала кактусом пустынь за свои колючки потому что когда он спустился ко мне с крыши то сказал ты мой кактус пустынь и всё заверте… и тогда я сказала ему глазами чтобы он сперва спросил о самом главном да и тогда он спросил меня не хочу ли я да сказать да мой кактус пустынь и нет я сказала нет Нет.


Извините, если кого обидел.


19 июля 2012

(обратно)

Шведская модель

Камень, ножницы, бумага…

Русское присловье

1
Мы во всю мочь спорили, очень сильно напирая на то, что у шведов есть какая-то модель, а у нас её нет, и что потому нам, людям без модели, со шведами опасно спорить — и едва ли можно справиться. Словом, мы вели спор, самый в наше время обыкновенный и, признаться сказать, довольно скучный, но неотвязный.

Мелькали слова «шведская стенка», «шведская спичка», «шведская семья» и «шведский стол».

Из всех из нас один только старик Федор Иванович Сухов не приставал к этому спору, а преспокойно занимался разливанием чая; но когда чай был разлит и мы разобрали свои стаканы, Сухов молвил:

— Слушал я, слушал, господа, про что вы толкуете, и вижу, что просто вы из пустого в порожнее перепускаете. Ну, положим, что у господ шведов есть какая-то непонятная «модель», а у нас «модели» нет, а только воруют повсеместно, — все это правда, но всё-таки в отчаяние-то от чего тут приходить? Ровно не от чего.

— Как не от чего? И мы и они чувствуем, что у нас с ними непременно будет столкновение и они нас вздуют. Кроме авоськи с небоськой, батюшка мой, не найдется помощи.

— Пускай и так. Только опять: зачем же так пренебрегать авоськой с небоськой? Нехорошо, воля ваша, нехорошо.

— Да, только не в деле со шведами.

— Нет-с: именно в деле со шведом, который без расчета шагу не ступит и, как говорят, без инструмента с кровати не свалится; а во-вторых, не слишком ли вы много уже придаете значения воле и расчетам? Вот, былочи, мы со шведами так столкнулись, что любо-дорого! И помнит вся Россия про день… Полтавы, разумеется. На мой взгляд, не глупее вас был тот англичанин, который, выслушав содержание «Двенадцати стульев», воскликнул: «О, этот народ неодолим». — «Почему же?» — говорят. Он только удивился и отвечал: «Да неужто кто-нибудь может надеяться победить такой народ, из которого мог произойти такой подлец, как Бендер, да они его ещё и любить будут». Впрочем, я не хвалю моих земляков и не порицаю их, а только говорю вам, что они себя отстоят, — и умом ли, глупостью ли, а в обиду не дадутся; а если вам непонятно и интересно, как подобные вещи случаются, то я, пожалуй, вам что-нибудь и расскажу про одного шведа.


2
Итак, лет двадцать назад (я не виноват, что так отчего-то начинаются все нынешние истории) я заразился модной тогда ересью (за что осуждал себя неоднократно впоследствии): бросил казённую службу и устроился в одно из тех предприятий, которых наплодилось тогда в избытке. Я был заморочен мыслью о «честных деньгах», о той свободе, что якобы начинается за воротами казённого здания. Хозяева мои были англичане — один отчего-то играл на саксофоне, а второй — на волынке.

Чем только мы не занимались — торговали нефть и газ, не брезговали пиленым лесом и алюминием, но иностранцы мне попались неопытные, или, как у нас говорят, «сырые», и затрачивали привезенные сюда капиталы с глупейшею самоуверенностию.

Зачем-то они решили заняться воздушным транспортом и выписали в Россию своего приятеля, шведа Карлсона.

Так как Карлсон и есть тот герой, о котором я поведу свой рассказ, то я вдамся о нем в небольшие подробности.

Он был выписан к нам вместе с гигантским пропеллером и паровыми машинами для его кручения. Кто-то из англичан видел этот пропеллер не то в Норвегии, не то в Швеции и так им поразился, что решил купить, даже не зная подробностей действия. Нам отписали, что вместе с пропеллером приедет и швед-инженер, обладающий изрядной волей и в этих «шведских моделях» изрядно понимающий. Но в высылке пропеллера и инженера вышло какое-то qui pro quo: пропеллер запоздал, а вот Карлсон, наоборот, приехал раньше времени.

Я осведомился, владеет ли, по крайней мере, приехавший Карлсон хотя сколько-нибудь русским языком, и получил ответ отрицательный. Он не только не говорил, но и не понимал ни слова по-русски. На мой вопрос, довольно ли с ним было денег, мне отвечали, что ему выданы «за счет компании» прогонные и суточные на десять дней и что он более ничего не требовал.

Так, подумал я, Карлсон мог застрять где-нибудь и, чего доброго, дойти, пожалуй, до прошения милостыни. Мне отвечали, что его уговаривали и представляли туристу все трудности пути; но он непоколебимо стоял на своем, что он дал слово ехать не останавливаясь — и там, где пехота не пройдёт (видимо, отзвук Полтавы всё жил в его сердце), там пролетит стальная птица.

Я тогда еще думал, что, встретив Карлсона, его можно не узнать. Это происходило, конечно, оттого, что немцы, у которых я о нем расспрашивал, не умели сообщить его примет. Аккуратные и бесталанные, они давали мне только общие, так сказать, самые паспортные приметы, которые могут свободно приходиться чуть не к каждому. По их словам, Карлсон был в меру упитанный человек в полном расцвете жизненных сил.

Самое рельефное, что я мог удержать в памяти из всего этого описания, это «штаны с лямкой», но кто же это из простых людей такой знаток в определении выражений, чтобы сейчас приметить человека с лямкой или подтяжками и — «стой, брат, не ты ли Карлсон?»


3
Я ездил по размытым осенним дорогам довольно долго, пока не остановился в какой-то заштатной гостинице при железнодорожном вокзале и внезапно увидел перед собой прямо на крыльце человека в белых штанах с одинокой лямкой и в клетчатой рубашке.

Я обратился к нему с вопросом: не знает ли он, где здесь на этой станции помещается смотритель или какой-нибудь другой жив-человек.

— Я ничего не понимаю по-русски, — отвечал он на чистом шведском языке.

Батюшки мои, думаю себе: вот антик-то! и начинаю его осматривать… Что за наряд!.. Дурацкие ботинки, штаны с лямкой, сидевшие очень странно, замызганная клетчатая рубашка и накинутая, видимо, для тепла драная простыня.

— Зачем же это истязание холодом и как вы это можете выносить? — спрашиваю.

— О, я все могу выносить, потому что я живу по шведской модели! У меня есть шведские спички, и даже, кажется, была шведская семья.

— Боже мой! — воскликнул я. — У вас шведская семья?

— Да, у меня шведская семья; и у моего отца, и у моего деда была шведская семья, и у меня тоже шведская семья.

— Шведская семья!.. Вы, верно, из Вазастана, что в Стокгольме?

Он удивился и отвечал:

— Да, я из Вазастана.

— И едете устанавливать пропеллер в С.?

— Да, я еду туда.

— Вас зовут Карлсон?

— О да, да! Я инженер Карлсон, но как вы это узнали?

Я не вытерпел более, вскочил с места, обнял Карлсона, как будто старого друга, и повлек его к самовару, за которым обогрел его чаем с плюшками и рассказал, что узнал его по его железной воле.

— Быть господином себе и тогда стать господином для других, — и Карлсон задрал нос, — вот что должно, чего я хочу, и что я буду преследовать.

«Ну, — думаю, — ты, брат, кажется, приехал сюда нас удивлять — смотри же только, сам на нас не удивись!»


4
Я обернул Карлсона в заячий тулупчик, который, по случаю, всегда возил с собой — ведь совершенно непонятно, как обернётся тот или другой наш поступок. Иногда малые наши усилия приводят к большим последствиям, и тулупчик был у меня всегда наготове.

Карлсон иззябся и изголодался, но, наевшись плюшек, стал разговорчив. Оказалось, что деньги у него все вышли, зато накопились впечатления. Когда мы (и заграничный пропеллер) добрались до места, то открылось, что Карлсон — вполне толковый инженер. Не гениальный, конечно, а просто аккуратный и хороший. Пропеллер, как оказалось, был сделан из негодных материалов, размеры были не выдержаны, да и изготовлены не из доброкачественного материала. И тогда Карлсон, устроив себе мастерскую прямо на заводской крыше, сделал всё сам.

Но долго ли, коротко ль, а понемногу выяснялось, что вся эта «шведская модель» нашего Карлсона, приносившая свою серьезную пользу там, где нужна была с его стороны настойчивость, и обещавшая ему самому иметь такое серьезное значение в его жизни, у нас по нашей русской простоте все как-то смахивала на шутку и потешение. И, что всего удивительней, надо было сознаться, что это никак не могло быть иначе; так уже это складывалось.

Однажды, не желая передвигаться, как все нормальные русские люди, он приделал себе на спину пропеллер и вздумал летать над дорогой, которая и впрямь была у нас непролазна. Конструкция оказалась чрезвычайно мудрёной и имела такой вид, что Карлсона за глаза прозвали «мордовским богом»; но что всего хуже — эта машина не выдерживала тряски, норовила соскочить со спины, и Карлсон часто возвращался домой пешком, таща у себя на загорбке своё изобретение.

Бывало и хуже: раз он упал в болото и сидел там, пока его не вытащили и не привезли в самом жалостном виде. Однажды он решил полакомиться мёдом (Карлсон был удивительный сладкоежка, и это было, признаться, одной из милых черт, превращавших его в человека, а не в странную шведскую модель); так вот однажды он влез в гнездо диких пчёл, потом придумал штуку — тащить бревно с гнездом на себе, и в результате всех изрядно напугал этими пчёлами, его самого пребольно покусавшими. Чем-то он напоминал античного героя, что засунул себе за пазуху лисёнка и, будучи прогрызен насквозь, ничем не выдал раздражения. Карлсон покрылся пчелиными укусами, распух, но держался стойко.

Однажды он решил купить лошадь — и то дело, конный вид времяпрепровождения сейчас в моде, но опять всё пошло наперекосяк.

Лошадь он стал торговать у своего товарища по заводу, спору нет, большого мастера. Человек это был умный и сведущий в металлическом деле, известный также как Лёва, или Лёвша, Малышов. Славился он не только как знатный мастер по металлу, повелитель румпельштихелей и попельштихелей, но и как первый знаток в религии. Его славою в этом отношении полна и родная земля, и даже святой Афон; был он не только мастером петь с вавилонами, но и знал, как пишется картина «Вечерний звон», а если бы посвятил себя большему служению и пошёл бы в монашество, то прослыл бы лучшим монастырским экономом или самым способным сборщиком.

Лёвша Малышов показал Карлсону диковину — механическую лошадь, работающую на паровой тяге. Кобылу звали Нимфозория, и как-то никто из нас не считал, что она чем-то, кроме своего парового дыма из-под хвоста, интересна.

Да и дым, если честно говорить, был так себе.

Но Лёвша уверял, что она, дескать, замечательно дансе и выделывает всякие штуки.

А у Карлсона сразу глаза загорелись, и он начал вынимать деньги. Единственно, что он успел спросить, так это то, подкована ли лошадь.

Оказалось, что нет, но Лёвша обещал это немедленно исправить, причём положил за это дополнительно пять тысяч. Я было очень рассердился и говорю Карлсону:

— Для чего такое мошенничество! Лошадь непонятного свойства, куплена за большие деньги, и всё ещё недостаточно! Подковы, — говорю, — всегда при всякой лошади принадлежат.

Но Карлсон замахал руками и говорит:

— Оставь, пожалуйста, это не твое дело — не порть мне политики. В России жить — по волчьи выть, здесь свой обычай.

К вечеру лошадь доставили Карлсону домой.

Она успешно притворялась живой, но совершенно неспособна была никакого дансе и даже не двигалась с места. Как ни тянул Карлсон механические вожжи, а Нимфозория все-таки дансе не танцевала и ни одной верояции даже в стойле не выкидывала.

Карлсон весь позеленел и пошёл разбираться.

Малышов отвечал смиренно:

— Напрасно так нас обижаете! Мы от вас, как от иностранца, все обиды должны стерпеть, но только за то, что вы в нас усумнились и подумали, будто мы даже вас, человека со «шведской моделью» в голове, выросшего в шведской семье, обмануть свойственны, — мы вам секрета нашей работы теперь не скажем, а извольте людей собрать — пусть все увидят, каковы мы и есть за нас постыждение.

Мы собрались, и Малыш гордо указал на копыта своего парового чудовища — и вправду оказалось, что лошадь подкована, да удивительными подковами, на которых были выписаны все четыре тома «Войны и мира», и хватило места даже для удивительного по своей силе стихотворения Фёдора Тютчева «Умом Россию не понять».

Батюшка Филимон воскликнул:

— Видите, я лучше всех знал, что русские никого не обманут! Глядите, пожалуйста: ведь он, шельма, не только чудо-механизм сделал, но оснастил его русской духовностью.

Но мы пристыженно смотрели в пол. Видно было, что бедный Карлсон жестоко и немилосердно обманут и что его терзала обида, потеря, нестерпимая досада и отчаянное положение среди поля, — и он всё это нес, терпеливо нёс.

Был пристыжен и мастер Малышов, что и сам всё думал: «Что это за чертов такой швед, ей-право, во всю мою жизнь со мной такая первая оказия: надул человека до бесчувствия, а он не ругается и не жалуется».

И впал от этого мастер даже в беспокойство — был он плутоват, но труслив, суеверен и набожен; он вообразил, что Карлсон замышляет ему какое-то ужасно хитро рассчитанное мщение. Карлсон меж тем выучился русскому языку, хоть и не без погрешностей — про него говорили «знал русскому языку хорошо и умело пользовался ею». Кстати, о женском роде.

Вскоре Карлсон женился. Невесту он выписал из Швеции, звали её (в переписке, что он мне показывал) фрекен Бок, и понял я только, что молодая была немолода. Сам он сразу стал её звать на русский манер Фёклой Ивановной. Когда она появилась в нашем городке, то мы сразу увидели, что это большая, очень, по-видимому, здоровая, хотя и с несколько геморроидальною краснотою в лице и одною весьма странною замечательностью: вся левая сторона тела у неё была гораздо массивнее, чем правая. Особенно это было заметно по её несколько вздутой левой щеке, на которой как будто был постоянный флюс, и по оконечностям. И её левая рука, и левая нога были заметно больше, чем соответствующие им правые.

Но Карлсон сам обращал на это наше внимание и, казалось, даже был этим доволен.

Мы и об этом осведомлялись:

— Шведская ли модель у Фёклы Ивановны?

Карлсон делал гримасу и отвечал:

— Чертовски шведская!..

Однако эта шведская модель сыграла с ним неприятную шутку. Фёкла Ивановна, несмотря на свою внешность, оказалась женщиной вольного нрава и, что называется, «была слаба на передок». Возможно, для каких механизмов это и является достоинством, но Карлсон как-то затужил. Вовсе это ему не понравилось, несмотря на то что мы прочитали в книжках, что означенная слабость во всём мире связывается с той самой «шведской моделью» и там вовсе не порицается.

Отец Филимон даже начал ему проповедовать, говоря:

— Вы, — говорит, — обвыкнете, наш закон примете, и мы вас наново женим.

— Этого, — отвечал Карлсон, — никогда быть не может.

— Почему так?

— Потому, — отвечает Карлсон, — что наша шведская вера самая правильная, и как верили наши правотцы, так же точно должны верить и потомцы.

— Вы, — говорит отец Филимон, — нашей веры не знаете: мы того же закона христианского и то же самое Евангелие содержим.

— Евангелие, — отвечал Карлсон, — действительно у всех одно, а только наши книги против ваших толще, и вера у нас полнее.

— Почему вы так это можете судить?

— У нас тому, — отвечает Карлсон, — есть все очевидные доказательства.

— Какие?

— А такие, — говорит; — что у нас прямой разговор с Богом, а у вас лишь есть и боготворные иконы и гроботочивые главы и мощи. Да и с русской, хоть и повенчавшись в законе, жить конфузно будет.

— Отчего же так? — спросил отец Филимон. — Вы не пренебрегайте: наши тоже очень чисто одеваются и хозяйственные. И узнать можете: мы вам грандеву сделаем.

Карлсон застыдился.

— Зачем, — говорит, — напрасно девушек морочить. — И отнекался:

— Грандеву, — говорит, — это дело французское, а нам нейдет. А у нас в Швеции, когда человек хочет насчет девушки обстоятельное намерение обнаружить, посылает разговорную женщину, и как она предлог сделает, тогда вместе в дом идут вежливо и девушку смотрят не таясь, а при всей родственности. Да и одежда на ваших женщинах как-то машется, и не разобрать, что такое надето и для какой надобности; тут одно что-нибудь, а ниже еще другое пришпилено, а на руках какие-то ногавочки. Совсем точно обезьяна-сапажу — плисовая тальма. Опасаюсь, что стыдно будет смотреть и дожидаться, как она изо всего из этого разбираться станет.

5
Но и это ещё не всё — Карлсон задумал открыть собственное дело, как раз по выделыванию своих пропеллеров. Сказано — сделано: новый завод стал набирать обороты, да вот беда — приобрёл он лицевое место на заводской крыше, подвальное же, запланное место было в долгосрочной аренде у того самого автора железной лошади, мастера Малышова, и этого маленького человека никак нельзя было отсюда выжить.

Ленивый, вялый и беспечный Малышов как стал, так и стоял на своем, что он ни за что не сойдет с места до конца контракта, — и суды, признавая его в праве на такую настойчивость, не могли ему ничего сделать. Карлсон трудился и богател, а Малышов ленился, запивал и приходил к разорению. Имея такого конкурента, как Карлсон, Малышов уже совсем оплошал и шел к неминучей нищете, но, тем не менее, все сидел на своих задах и ни за что не хотел выйти. Уговорил кто-то Малышова подать в суд за неверный земляной отвод — и вот начали они судиться. Для меня есть что-то столь неприятное в описании судов и их разбирательств, что я не стану вам изображать в лицах и подробностях, как и что тут деялось, а расскажу прямо, что содеялось. Засудил Малышов Карлсона, как есть вчистую засудил, что тот даже и не понял, что приключилось.

Оказался Карлсон должен мастеру паровых лошадей немалую сумму, каковую и выплачивал с процентами. В описанном мною положении прошел целый год и другой, и теперь, наоборот, Карлсон всё беднял и платил деньги, а Малышов всё пьянствовал — и совсем наконец спился с круга и бродяжил по улицам. Таким образом, дело это обоим претендентам было не в пользу, и длилось бы оно долго, да только враг Карлсона вконец замёрз, напившись и уснув в мороз, лёжа прямо на дороге.

Тяжбы прекратились, но Карсону объяснили, что должен он был исполнить еще другое обязательство: переживя Малышова, он должен был прийти к нему на похороны и есть там блины. Он и это выполнил. Карлсон сперва сконфузился; из экономии он блинов не ел, а тут попробовал, да как раздухарится! Кричал:

— Дай блинка!

И даже позволял себе жаловаться, что деньги на поминки он дал, а корицы в блины пожалели.

Отец Филимон тут же ему заметил:

— На тебе блин и ешь да молчи, а то ты, я вижу, и есть против нас не можешь.

— Отчего же это не могу? — отвечал Карлсон.

— Да вон видишь, как ты его мнешь, да режешь, да жустеришь.

— Что это значит «жустеришь»?

— А ишь вот жуешь да с боку на бок за щеками переваливаешь.

— Так и жевать нельзя?

— Да зачем его жевать, блин что хлопочек: сам лезет; ты вон гляди, как их все кушают, видишь? Что? И смотреть-то небось так хорошо! Вот возьми его за краечки, обмокни хорошенько в сметанку, а потом сверни конвертиком, да как есть, целенький, толкни его языком и спусти вниз, в своё место.

— Этак нездорово.

— Еще что соври: разве ты больше всех, что ли, знаешь? Ведь тебе, брат, больше меня блинов не съесть.

Слово за слово — поспорили. Отец Филимон принялся всё так же спускать конвертиками один блин за другим, и горя ему не было; а Карлсон то краснел, то бледнел и все-таки не мог с отцом Филимоном сравняться. Свидетели сидели, смотрели да подогревали его азарт и приводили дело в такое положение, что Карлсону давно лучше бы схватить в охапку кушак да шапку, но он, видно, не знал, что «бежка не хвалят, а с ним хорошо». Он все ел и ел до тех пор, пока вдруг сунулся вниз под стол и захрапел.

Полезли его поднимать, а он и не шевелится. Отец Филимон, первый убедясь в том, что швед уже не притворяется, громко хлопнул себя по ляжкам и вскричал:

— Скажите на милость, знал, надо как здорово есть, а умер!

— Неужли помер? — вскричали все в один голос.

А отец Филимон перекрестился, вздохнул и, прошептав «С нами Бог», подвинул к себе новую кучку горячих блинков. Итак, самую чуточку пережил Карлсон Малышова и умер Бог весть в какой недостойной его ума и характера обстановке.


Теперь все это уже «дела минувших дней» и «преданья старины», хотя и не глубокой, но предания эти нет нужды торопиться забывать, несмотря на Карлсона. Исчезла куда-то и шведская модель из разговоров, и шведская спичка из бакалейных лавок. Таких мастеров, как баснословный Карлсон, теперь, разумеется, уже нет в России: машины сравняли неравенство талантов и дарований, и гений не рвется в борьбе против прилежания и аккуратности.


Извините, если кого обидел.


19 июля 2012

(обратно)

Третья война за просвещение

…Вся эта чехарда с градоначальниками продолжалась довольно долго. И вот с одинаковыми бумагами приехал в город сперва один, с красным лицом плац-майор Бранд, сторонник порядка, а за ним — сторонник либерализма статский советник Трындин. Каждый из них обвинял другого в подделках бумаг и казнокрадстве.

Обыватели склонялись то к тому, то к другому, спрашивая:

— А не покрадёшь ли ты всё, мил человек?

Наконец Трындин крикнул «Нет, не украду!» как-то более убедительно, и бравого плац-майора свезли из города. Новый градоначальник сразу же вызвал к себе откупщика и напомнил ему о Первом законе, начертанном на скрижалях Городского правления: «Всякий человек да опасно ходит; откупщик же да принесет дары». Но оказалось при том, что Трындин вместо обычных трех тысяч потребовал против прежнего вдвое. Откупщик предерзостно отвечал: «Не могу, ибо по закону более трех тысяч давать не обязываюсь». Трындин же сказал: «И мы тот закон переменим». И переменил.

За неполный год всё в городе, включая булыжную мостовую, оказалось продано на сторону, а украденными — даже медные каскипожарной команды. По иностранным советам обыватели насеяли горчицы и персидской ромашки столько, что цена на эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис, и не было ни Адама Смита, ни Гайдара, чтоб объяснить, что это-то и есть настоящее процветание. Не только драгоценных металлов и мехов не получали обыватели в обмен на свои продукты, но не на что было купить даже хлеба. Однако дело всё ещё кой-как шло. С полной порции обыватели перешли на полпорции, но даней не задерживали, а к просвещению оказывали даже некоторое пристрастие.

Под горячую руку даже съели ручного медведя, которого цыганы выводили на площадь. Медведь был символом нашего города, который, как известно, основали мужики-лукаши среди лесов и болот.

Но внезапно, в час перемены летнего времени на зимнее, Трындин отбыл в Ниццу, сложив с себя все обязанности в долгий ящик.


Новый градоначальник появился в городе странным образом — не приехал на бричке и не приплыл на барже, а просто в один солнечный день его увидели парящим над городской колокольней.

Впрочем, горожане видали и не такое — вот маркиз де Санглот, Антон Протасьевич (значится в описи под нумером десять), французский выходец и друг Дидерота, к примеру, тоже летал по воздуху в городском саду, и чуть было не улетел совсем, как зацепился фалдами за шпиль и оттуда с превеликим трудом снят. И что? Хоть и уволен был за эту затею, жил припеваючи и даже пел в Государственной Думе, аккомпанируя себе на французской гармонике.

Но Карлсон — так звали нового хозяина города — всё же всех удивил: он не просто летал, а зачем-то обернулся в простыню, стучал шваброй о ведро и вообще производил непотребный шум.

Лучшие граждане собрались перед колокольней и, образовав всенародное вече, потрясали воздух восклицаниями: «Батюшка-то наш! Красавчик-то наш! Умница-то наш!..» Все сходились на том, что прежний градоначальник тоже был красавчик и умница, но что, за всем тем, новому правителю уже по тому одному должно быть отдано преимущество, что он новый.

Однако прямо с вышины Карлсон закричал: «Давайте посадку!» Это все расценили как «Давайте пересажаем их всех!».

Обыватели были пугливы и сразу заговорили о том, что приближается новый 1825 год.

Ахтунг Карлович Петербургский, городской аптекарь, который наблюдал за этой сценой из своего окошка, записал в книжечку (потом найденную): «Завидую я этим русским. Вот они сейчас закричали шёпотом разные слова о конце времён, о грядущем конце истории и о том, что за всеми приедут исправники на чёрных колясках, а видно, что многие испытали от того половой восторг и даже известное многократное удовлетворение».

Впрочем, тут же Ахтунг Карлович захлопнул окошко и удалился в покои, чтобы составить несколько рвотных порошков, которые, он был уверен, скоро пригодятся.

Карлсон всё ещё кружил в воздухе, а городские либералы уже составили несколько партий, состоя в них, переругались, рассуждая, сразу ли сто двадцать пять в Сибирь сошлют, или же, наоборот, только пятерых повесят. Сходились на том, что, так недолго царствуя, Карлсон своими полётами уж много начудесил. Решили, наконец, поклониться деспоту на словах, но в тайне сердца своего говорить плохие слова и поносить нового градоначальника брезгливым губным шевелением.

Что до прежней жизни градоначальника, то было известно, что Карлсон — швед и что его поймал в городе Нарве на базаре после весьма кровопролитного сражения сам Меншиков. После ссылки последнего в Берёзов все затруднялись в том, как означенного Карлсона использовать, — и отправили сюда.

И вот Карлсон, снизившись, пролетел над толпой, улыбаясь и загребая руками.

Надо сказать, обыватели любят, чтоб у начальника на лице играла приветливая улыбка, чтобы из уст его, по временам, исходили любезные прибаутки, и недоумевают, когда уста эти только фыркают или издают загадочные звуки. Начальник может совершать всякие мероприятия, он может даже никаких мероприятий не совершать, но ежели он не будет при этом калякать, имя его никогда не сделается популярным. Бывали градоначальники истинно мудрые, такие, которые не чужды были даже мысли о заведении академии (таков, например, штатский советник Двоекуров, значащийся по описи под нумером девять), но так как они не обзывали обывателей ни «братцами», ни «робятами», то имена их остались в забвении. Напротив того, бывали другие, хотя и не то чтобы очень глупые — таких не бывало, — а такие, которые делали дела средние, то есть секли и взыскивали недоимки, но так как они при этом всегда приговаривали что-нибудь любезное, то имена их не только были занесены на скрижали, но даже послужили предметом самых разнообразных устных легенд.

Карлсон сел рядом с храмом, хлопнул в ладоши и рассмеялся.

И тогда все закричали «виват!», а имевшие чепчики бросили их в воздух. Не имевшие ограничились бросанием нижнего белья.

Лишь наиболее прогрессивные жители предрекали мор и глад и настаивали, что пришёл срок бежать прочь из города (так обычно говорят те, кто не бежит, ибо бегущие выправляют подорожные без лишних слов и публичных объяснений), остальные же считали, что всё пойдёт по-прежнему.

Однако, несмотря на предсказания, всё действительно пошло по-прежнему. Карлсон первым делом пробежался по рыночной площади, собирая разные сласти, — варенье в банках, печатные пряники, сахарных голов собрал не менее полдюжины — и, схватив всё это в охапку, скрылся в дверях своей казённой квартиры.

Шли дни, но никаких распоряжений не поступало.

Лишь однажды Карлсон высунулся из окна и закричал на всю площадь перед конторою:

— Деньги дерёте, а корицы жалеете?! Не потерплю! Запорю!

Тут же подали пирогов с корицею, и начальнический гнев утих. Дни шли за днями, складывались в недели и месяцы, а обыватели ожидали странного и возмущённо шептались, поднося новые сласти к дому градоначальника. Как оказалось, он перебрался на крышу городского правления, велел отстроить там себе крохотный домик и проводил целые дни на узкой койке, укрываясь солдатским одеялом.

Единственно, что в смысле указаний получили от него квартальные, это два сочинения, прилагающиеся к городской летописи — «О пользе тефтелей» и «Об угощении блинами».

Иногда Карлсон слетал вниз и прогуливался по брусчатке, гордо выпятив грудь. Был он неумеренно привержен женскому полу и часто подбегал к незнакомым обывательницам со словами:

— Мадам, давайте знакомиться!..

Обывательницы, не привыкшие к подобному обхождению, часто приходили в состояние экстатическое и падали ниц, задрав юбки. В общем, доходило до конфуза.

Но вскоре Карлсон снова забирался в свой домик на крыше, и спокойствие восстанавливалось. Цены на горчицу и персидскую ромашку неожиданно взлетели, и деньги потекли рекой. Карлсон смотрел на это благополучие и радовался. Да и нельзя было не радоваться ему, потому что всеобщее изобилие отразилось и на нём. Амбары его ломились от приношений, делаемых в натуре; сундуки не вмещали серебра и золота, а ассигнации просто валялись на полу.

Одни либеральные горожане приписывали благоденствие исключительно повышению цен на персидскую ромашку с горчицею, их оппоненты во всём видели прозорливое руководство Карлсона.

Но тут начались новые войны за просвещение. Карлсон зачем-то взорвал паровую машину, работающую на спирту. Обыватели восприняли это как борьбу с пьянством и алкоголизмом и сами начисто вырубили виноградную лозу, росшую в Стрелецкой слободе. По их чаяниям тут же вышел и долго памятен был указ, которым Карлсон возвещал обывателям об открытии пивоваренного завода и разъяснял вред водки и пользу пива. «Водка, — говорилось в том указе, — не токмо не вселяет веселонравия, как многие полагают, но, при довольном употреблении, даже отклоняет от оного и порождает страсть к убивству. Пива же можно кушать сколько угодно и без всякой опасности, ибо оное не печальные мысли внушает, а токмо добрые и веселые. А потому советуем и приказываем: водку кушать только перед обедом, но и то из малой рюмки; в прочее же время безопасно кушать пиво, которое ныне в весьма превосходном качестве и не весьма дорогих цен из заводов 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина отпущается». Впрочем, через год он издал указ, разъясняющий полезность нескольких рюмок водки за обедом, «под тёплое», а также «для сугреву» в холодное время года, разъяснялось также, что хлебное вино следует покупать у 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина. После оного указа был открыт и винокуренный завод, и всё завертелось с прежней силой.

Со стороны было совершенно непонятно — то ли обыватели вымаливают у Бога, чтобы Карлсон что-нибудь начудил, то ли Господь посылает чудачества Карлсона и все эти его войны в защиту просвещения для острастки горожанам. Забыта была только паровая машина, деятельность которой при наличии плодов деятельности винокуренного завода оказалась излишней.

При таких условиях невозможно ожидать, чтобы обыватели оказали какие-нибудь подвиги по части благоустройства и благочиния или особенно успели по части наук и искусств. Для них подобные исторические эпохи суть годы учения, в течение которых они испытывают себя в одном: в какой мере они могут претерпеть. С одной стороны, надо терпеть, с другой стороны, сладостно говорить о том, как ты претерпеваешь от злого начальства. Одно без другого невозможно, и от того, и от другого горожане отказаться не могли.

Такими именно и представляет нам летописец своих сограждан. Из рассказа его видно, что обыватели беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было бы судить о степени их зрелости в смысле самоуправления; что, напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана, как бы гонимые безотчетным страхом. Никто не станет отрицать, что эта картина не лестная, но иною она не может и быть, потому что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти к другому результату, кроме ошеломления. Историю этих ошеломлений летописец раскрывает перед нами с тою безыскусственностью и правдою, которыми всегда отличаются рассказы бытописателей-архивариусов. По моему мнению, это все, чего мы имеем право требовать от него. Никакого преднамеренного глумления в рассказе его не замечается: напротив того, во многих местах заметно даже сочувствие к бедным ошеломляемым. Уже один тот факт, что, несмотря на смертный бой, наши обыватели всё-таки продолжают жить, достаточно свидетельствует в пользу их устойчивости и заслуживает серьезного внимания со стороны историка.

Ахтунг же Карлович по этому поводу ничего не написал, поелику, бросив всё, благоразумно покинул город.


Но вернёмся к винокуренному заводу. Всё же эксперименты с вином и пивом в нашем городе всегда приводили к непредвиденным результатам. В нашем городке был один присяжный поверенный, что и вовсе говорил: «Беда нашего крестьянина в том, что он не осознаёт своей бедности, а беда нашего обывателя в том, что он не осознаёт недостатка своих гражданских свобод. Однако ж только тронь хлебное вино — как возмутится всё и вся и в общем согласии придёт к бунту».

И он был чертовски прав. Народ возмутился.

Обыватели тут же встали на колени перед Карлсоном и принялись бунтовать.

— Погоди-ка! — бормотали они. — Ужо!

Но Карлсон, пропустив эти слова мимо ушей, вопросил:

— А зачинщики где?

Толпа, не вставая с колен, выпихнула нескольких зачинщиков со словами «Ладно вам, зажились тут. Поди, в другом месте кормить лучше будут». Причём самые либеральные обыватели боле всех плевали им в спину и давали тычка.

Выпихнув зачинщиков, они бормотали: «Изнуренные, обруганные и уничтоженные, после долгого перерыва мы в первый раз вздохнули свободно. А как мы были свободны при доброй памяти статском советнике Трындине! А теперь не понять, что именно произошло вокруг нас, но всякий почувствует, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у нас история, были ли в этой истории моменты, когда мы имели возможность проявить свою самостоятельность?»

Ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Мартановы, Брамсы, Догаваевы, Отходовы, Негодяевы, Рулон-Обоевы, Камазовы и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И все это глушило, грызло, рвало зубами — во имя чего? Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом.

— Что, недовольны? — спросил Карлсон.

— Довольны, батюшка, всем довольны, — отвечала толпа, не вставая с колен. Но всякий либеральный человек шёпотом добавлял: «Довольны, да не совсем». Ибо самым возлюбленным делом обывателя всегда было, еле шевеля губами, произнести эту прибавку.

— Нам всё что хошь — божья роса! — подытожил городской голова по прозванию Малыш, лысый мужчина огромного росту.

— Тьфу на вас! — тут действительно плюнул Карлсон и поднялся в воздух. Он кружил и кружил, поднимаясь, пока и вовсе не превратился в чёрную точку и не исчез в зияющей голубизне небесных высот.

Некоторые, чтобы лучше наблюдать, скинули шубы и шапки.

Горожане перешёптывались и рассуждали промеж себя о том, что, конечно, градоначальник был суров, но следующий может выйти гораздо хуже. Но когда они обернулись, то с удивлением увидели, что ни домов, ни шуб ни у кого не оказалось.

Хорошо, что он улетел, но ещё лучше, что он обещал вернуться.


Извините, если кого обидел.


19 июля 2012

(обратно)

Малыш и смертельные реликвии

Малыш сидел на подоконнике туалета в казарме училища имени Государственной Думы. Он печально глядел на город: сквозь зубчатую стену был виден край площади, гуляющие туристы и алый шарик, вырвавшийся у кого-то из рук. Малыш сидел на подоконнике и плакал, глядя на улетевший шарик. Письма не было: его приёмные родители экономили на марочках.

Некоторые курсанты приехали в училище со своими почтовыми голубями, и Малыш тогда дивился на огромные клетки, которые они тащили к поезду. Теперь ему было не до смеха — когда писем не было, можно было хотя бы привязать к лапкам голубей шутихи. Этому их научил один парень, раньше служивший в налоговой полиции. В туалете регулярно появлялось привидение курсанта, который не сдал диамат, и горько жаловалось на свою жизнь. Никто не обращал на него внимания — все давно забыли, что такое диамат, а обычным матом тут и так всё было исписано. Малыш выгнал привидение и решил, что плакать тут сегодня будет только он.

В этот момент к нему на подоконник, не спросив разрешения, приземлился в меру упитанный человечек.

— Ну, — спросил он, — будем шалить? Ноги на стол! Я — Карлсон! Я мастер проказ — знаешь, сколько раз я рисовал красной гуашью пятно на том месте, где Иван Грозный убил своего сына? Восемьдесят пять! А теперь его залакировали и показывают туристам. А знаешь, что я сделал с его библиотекой? А кто сделал концертную цветомузыку из кремлёвских звёзд? А все, между прочим, до сих пор пользуются! Шалить! Шалить!

— Да я бы рад, — сказал Малыш, — но что скажет старшина цикла? Да и стола у нас тут нет. Есть только койки в два яруса.

— Старшина-старшина… — протянул Карлсон. Чувствовалось, что уверенности у него поубавилось.

— Именно, — продолжил Малыш. — Вот скажи, делали ли тебе когда-нибудь вертолёт?

— Я сам себе вертолёт, — ответил Карлсон, но было видно, что его уверенность окончательно испарилась.

— Не делали. Я так и думал.

И Малыш вздохнул глубоко-глубоко. У них в училище было строго — и пока ты не избавишься от унизительной клички «Малыш», пока тебя по цуку не переведут в старшие, не видать тебе счастья.

А как всё хорошо начиналось: элитное учебное заведение за кремлевской стеной, сын погибших героев… Сам он был ранен во время теракта (Малыш не помнил, как это было, но девочкам рассказывал эту леденящую душу историю во всех подробностях). Впрочем, и девочек вокруг не было. Как бы, впрочем, самому не… Но он отогнал эту мысль. Друзья уже спали, а Малыш после отбоя думал о своей печальной судьбе, сидя у окна.

Чтобы развеселить своего нового друга, Карлсон стал рассказывать ему удивительные истории. Он рассказал про начальника училища, который в молодости… (это было совсем неприлично, и Малыш, не сдержавшись, глупо захихикал), про безумного прапорщика, кормившего служебных собак, служебных котов и служебных соколов. Соколы, впрочем, кормили себя сами — они ловили голубей, гадивших на золотые купола. Рассказал Карлсон и о привидениях с кладбища за стеной, что приходят по ночам к курсантам, и про то, какие порядки царят в сборной училища по футболу.

— Ты знаешь, милый Карлсон, мне не до привидений, мне даже не до футбола — у меня сегодня день рождения.

— Ну, сходи к своему косматому прапорщику, и он подарит тебе щенка…

— А что я буду делать со щенком?

— Не знаю. Но делают же с ними что-то. Треплют, наверное… Давай лучше простыню! Если мы не хотим шалить, то в такой день остаётся одно: искать сокровища в Тайной Комнате, когда их там нет. Правда, это будут смертельно опасные сокровища, — прибавил Карлсон.

— А что, будет круче, чем воровство старшекурсниками Кубка за Огневую Подготовку?

Карлсон отвечал, что круче.

— Круче, чем пропажа из музея Ордена Ленина?

— Да, да, много круче.

Карлсон сбегал куда-то и, вернувшись с простынёй, закутался в неё, как в маскировочный халат. Забыв о старшине цикла, они отправились шалить. Карлсон рассказывал Малышу, что старый генерал, начальник училища, боится, что училище могут закрыть, потому что противный министр по делам обороны прослышал о компрометирующих фотографиях, что генерал необдуманно сделал в молодости. Ну и дело завертелось: Кремль — место дорогое, сколько офисов можно разместить на этой площади, а? Я в шоке! Я в шоке!

— А что, фотографии и есть смертельные реликвии?

— Да ты чё, не знаешь, что ли, сколько тут недвижимость стоит? Тебя в ту стену, что неподалёку, упакуют через двадцать минут после того, как узнают, что фотографии у тебя в руках.

— Тогда пошли.

Они шли по коридору, и мёртвые военноначальники на картинах гримасничали им вслед, гремя своими звёздами. Казалось, они говорили: «Вернись, маленький мальчик! Берегись, Малыш».

Но Малыш ничего не слышал, пока они не добрались до огромной двери. Карлсон объяснил ему, что за дверью находится проход под Кремлёвской стеной в маленькую каморку, где лежит Голем.

— Настоящий Голем, — уверял Карлсон. — Целая паровая машина днём и ночью поддерживает его жизнь. Но в кармане пиджака Голема спрятаны фотографии вашего начальника и ещё две золотых пуговицы, которые Голем срезал у своего приятеля Генералиссимуса с кителя. Если ты достанешь их, то училище будет спасено. Фотографии мы отдадим генералу, разумеется. Противный министр оказался ужасным скупердяем. Да, а две пуговицы ты обязательно должен отдать мне, потому что без этого никакое волшебство не получится.

Малыш пролез в дверку, указанную Карлсоном, и оказался в Тайной Комнате, прямо у гроба Голема. Он не мог поверить, что это настоящий Голем, пока не увидел табличку для туристов — со всеми объяснениями. Затаив дыхание от ужаса, Малыш протянул руку и вытащил из кармана лежащего конверт и две пуговицы. Ничего неприятного он не почувствовал, только холод от глины, из которой состоял Голем. Он вернулся к Карлсону и обнаружил, что вокруг него стоят все его друзья-первокурсники. И рыжий мальчик, которому он давал списывать, и мальчик, похожий на девочку, у которого он списывал сам.

Тут-то их и сцапали.

В коридоре с одной стороны появился генерал с прапорщиком, а с другой — курсанты с четвёртого курса.

Но находчивый Карлсон выхватил фотографии из рук Малыша и ткнул их под нос начальнику училища. Они шёпотом сказали друг другу несколько слов и, покинув Малыша с друзьями, удалились в кабинет.

Из кабинета раздавался хохот, звон стаканов, жужжание моторчика и шлепки. Когда курсанты наконец решили войти, то они увидели своего начальника стоящим у открытого окна. Судя по выражению его лица, дело устроилось, опасность миновала, и противный министр по делам обороны остался с носом.

— Улетел. Он улетел, — начальник училища утёр слезу умиления, — улетел, но обещал вернуться.

И он отвернулся к окну. Старому генералу хотелось скрыть свои чувства, про него и так говорили много всякого.


Извините, если кого обидел.


20 июля 2012

(обратно)

Скелет в шкафу

Малыш больше всего был озабочен тем, чтобы ему не пришлось жениться на вдове своего брата.

Брат был ещё жив, жениться не собирался, но Малыш был давно предупреждён. Много лет назад его вызвала мать для серьёзного разговора. Она рассказала об этой обязанности. Малышу это не понравилось, но мать прочитала ему о законе Моисеевом, который сказал: если кто умрет, не имея детей, то брат его пусть возьмет за себя жену его и восстановит семя брату своему.

С тех пор Малыш стал замкнут и прятался теперь по углам их большого дома.

Как-то Малыш, играя, залез в шкаф. Про то, что шкаф — очень сложная штука, он слышал давным-давно — от дядюшки Юлиуса. Дядюшка Юлиус был психиатр и рассказывал забавные истории.

Малыш часто не понимал их, но мама, видимо, понимала, и поэтому шаловливо била дядюшку Юлиуса по руке.

В общем, шкаф имел в этих историях какой-то особый смысл, и хоть Малыши не понимал какой, смысл этот представлялся очень важным. В тот момент Малыша больше занимало, как не проговориться о тех симпатичных приведениях в белых простынях, что он видит каждую ночь.

Он долго пыхтел, запутавшись в шубах, а потом выпал с оборотной стороны шкафа.

Теперь он лежал в лесу, и над ним мягко кружился снег.

Из запорошенных зарослей вышли звери.

Малыш вспомнил старый детский стишок — там тоже были звери, что стояли у двери. Неладное что-то вышло с этими зверями, но что — память утаила. Эти звери тоже были странные — один был как огнегривый лев, а вот другой — глазастый вол. Третий был жираф, исполненный неги.

Малыш огляделся и увидел тропинку.

Тропинка, несмотря на то, что была проложена в лесу, оказалась вымощенной кирпичом. Но Малыш и не такое видал в заповедниках и парках Швеции.

Он двинулся по этой дороге, решив, что любые приключения лучше старой вдовы безвременно ушедшего брата.

И приключения не заставили себя ждать.

Его покусали осы, потом его травили собаками, а хозяин придорожной харчевни накормил его тухлыми раками.

Последнее придало Малышу некоторую дополнительную скорость, и он достиг Нефритового Города. Башни этого города были решительно неприличны, впрочем, и стены его были весьма забавны.

Стража надела на Малыша очки сварщика, и провела его в залу, где сидел какой-то коротышка с нефритовым жезлом. Это, судя по всему, был Повелитель Нефритового Города.

Повелитель спросил Малыша, о чём он думает, и тот отвечал, что думает о любви. Однако он не настоящий сварщик, и мало что понимает в любви.

Тогда Повелитель Нефритового Города открыл Малышу удивительную тайну: «Есть такое волшебное средство, что вызывает любовь: приворотное зелье, что называется «Выпей меня». «Выпей меня» помогает пройти в любую дверь в заветный сад.

А потом Повелитель сам спросил юношу:

— А у тебя есть тайна? Такая, настоящая тайна, вроде волос на ладонях?

— Я вижу мертвых людей.

— Счастливец. Я вижу живых. Но у меня есть впечатление, что ты хочешь что-то попросить. Все, кто приходят сюда по тропинке, вымощенной кирпичом, что-то просят.

— И ты исполняешь?

— Ты с ума сошёл. Я объясняю им то, что Господь всех нас наказывает тем, что желания исполняются буквально.

— Ну, я думал, что не просто так… Я был готов что-то сделать… Пройти испытание… Ты мог попросить меня сложить слово счастье из четырех букв.

— Не будь пошляком, мальчик. Наша жизнь мирная, и залогом тому — нефритовый стержень в моей руке. К тому же я уже открыл тебе главную нефритовую тайну.

Малыш улыбнулся и пошёл восвояси. Он вернулся обратно в лес, обнаружил вдруг реку, переплыл её и тут же на берегу увидал медведицу. Она спала. Малыш схватил её медвежат и побежал без оглядки на гору. И как только он добрался вершины, навстречу ему вышел народ, подали карету, повезли в город и сделали царем.

Так он царствовал пять лет. А на шестой год пришел на него войной другой царь, и Малышу пришлось бежать, переодевшись сестрой милосердия. Наконец, он вернулся на знакомую поляну. Там по-прежнему стояли лев и вол — изрядно постаревшие. Жираф уже спрятался в мраморный грот. Не глядя на них, Малыш залез обратно в шкаф и долго путешествовал среди висящих пальто и шуб.

Вдруг он наткнулся на скелет, который пробыл тут довольно долго. Малыш присмотрелся, и увидел, что скелет обут в кроссовки старшего брата. Действительно, это был Боссе. Малыш вздохнул: «Хоть мне и придётся жениться на его вдове, зато есть чем помянуть мою жизнь, а тебе, костяной череп, и помянуть-то жизнь нечем».


Извините, если кого обидел.


20 июля 2012

(обратно)

Внук графини

Вокруг ежедневно происходили куда более дикие вещи, чем он мог ожидать, когда отправлялся в путь. В Вене у него украли чемодан, а потом вернули. В Будапеште случайный попутчик, когда он отвернулся, вписал ему в дневник свои впечатления.

Впрочем, молодой Свантессон не ужасался. Путешествия — а особенно путешествия делового человека, совершаемые ради заработка, быстро черствят душу.

Он медленно добирался к месту своего назначения, и вот, наконец, на повороте горной дороги перед ним открылся замок графа — огромное, с множеством шпилей здание на холме.

Остановившись в придорожной корчме, он принялся ожидать аудиенции. Однако дни тянулись за днями, а молодой юрист, познавший науку сложения площадей и земельное право, всё жил в комнате, где тараканы были больше румынского чернослива. Но он не возмущался: дело стоило того — за большие деньги его наняли для обмера земель графа, который славился богатством и чудачествами (эти качества всегда идут рука об руку). Свантессон приступил к работе, но держал парадный костюм наготове.

Правда, ему никак не удавалось понять, в замке ли заказчик. Ожидая встречи после работ в поле, он слушал под закопченными сводами корчмы разговоры на разных языках — мадьярском и румынском, внимал напевному цыганскому наречию и отрывистым словам вовсе неизвестных народов. Он провёл всю жизнь на севере, где жизнь понятна и пресна как монастырский хлеб, и сказки славян, которых одни звали славянами восточными, а другие — западными, были долго чужды ему. Но однажды в корчму забрёл бродячий певец с гуслями, и Свантессон услышал песню о девушке, что, встретив свою смерть, выпросила отсрочку, но даже тогда, когда истекла эта отсрочка, осталась жива. Смерть отступила перед её красотой, так что любовь победила смерть, правда, не до конца понятным молодому Свантессону образом. И он понял, что эта история о любви подействовала на него сильнее, чем история несчастной Гретхен, что спасла свою душу, да не спасла свою жизнь.

Об этом и ещё обо многом другом он писал своей невесте Гунилле, и ветер трансильванских гор, струившийся из окна, сам перелистывал страницы длинных писем. Гунилла ждала его на севере, а он описывал ей земли юга, по которым бродил с деревянным циркулем и вязанкой топографических колышков.

Время его текло песком сквозь пальцы, но вдруг из замка явился посыльный. Оказалось, что заказчик скончался много дней назад, а долгое ожидание было следствием ошибки перевода. Граф был наполовину соотечественником Свантессона, и вышло так, что молодому Свантессону, возвращавшемуся домой, пришлось сопровождать гроб в Швецию. И вот он двинулся домой в странной компании с лакированным ящиком. На память о чужой земле он вёз записи народных песен, подкову и землемерный колышек.

Гроб установили в фамильном склепе на крохотном кладбище в центре Вазастана.

Через несколько дней в доме молодого юриста появился упитанный человек средних лет. Это был молодой граф Карлсон, наследник полушведа, полурумына. Карлсон явился для окончательного расчета со Свантессоном, но, и завершив формальности, не вернулся к себе в Мальмё.

Дело в том, что сестра молодого юриста, Бетан Свантессон, была неравнодушна к пришельцу, и он отвечал ей взаимностью. Поэтому молодой Свантессон терпел гостя ради сестры, хотя Гунилла его недолюбливала. Боссе, его старший брат, тоже опасался Карлсона, но ничего не мог поделать.

Бетан вдруг начала чахнуть, и семье чудилось, что с каждым вздохом она теряет жизненные силы. Она умерла весенним днём, когда вся природа приветствовала пробуждение жизни.

На похороны, прервав своё кругосветное путешествие, приехал дядюшка Юлиус Йенсен. Когда он появился на кладбище, Карлсон чего-то испугался и убежал вприпрыжку, кутаясь в свой комичный чёрный плащ с кровавым подбоем.

Прошло совсем немного времени, и знакомый недуг поразил и Гуниллу. Её кожа приобрела мёртвенно-серый оттенок, и она стала всё больше времени проводить в постели.

В один из тёплых летних дней, что так прекрасны в старом Стокгольме, дядюшка Юлиус пришёл к молодому человеку для серьёзного разговора. Он показал младшему Свантессону чемодан с набором оструганных колышков, арбалеты и склянки со святой водой, до поры до времени дремавшие в кожаных петлях. Дядюшка Юлиус рассказывал о таинственных летающих людях и том, как он дрался с ними на всех континентах. По всему выходило, что Карлсон — одно из этих существ, что влетают по ночам в окна и пьют, как клюквенный морс, жизненную силу обыкновенных людей.

— Вампир? — удивился молодой Свантессон. — Как так?

— Вампир, — отвечал дядюшка Юлиус хладнокровно. — Вы их, Бог знает почему, называете упырями, но я могу тебя уверить, что настоящее название их «вампир», и хотя они всегда чисто славянского происхождения, но встречаются во всей Европе и даже в Азии. Незачем придерживаться имени, исковерканного русскими писателями, которые вздумали всё переворачивать на свой лад и из «вампира» сделали «упыря».

— Упырь! Упырь! — повторил дядюшка Юлиус с презрением, — это всё равно, что если бы мы, шведы, говорили вместо «фантома» или «ревенанта» слово «привидение»! И посмотри, как глядит ваш гость на эту бедную девушку, твою невесту. Послушай, что он ей говорит: ровно то же, что и несчастной Бетан. Расхваливает и уговаривает заходить в гости; но я вас уверяю, что не пройдет и трёх дней, как бедняжка умрет. Доктора скажут, что это горячка или воспаление в легких, но ты им не верь!

— Карлсон — вампир? — спросил молодой Свантессон.

— Без сомнения, — отвечал дядюшка Юлиус.

— Скажи-ка, дядя, — спросил молодой человек, — каким образом ты узнаёшь, кто вампир и кто — нет?

— Это совсем немудрено. Что касается до Карлсона, то я не могу в нём ошибаться, потому что знал его ещё прежде, и (мимоходом будет сказано) немало удивился, встретив его здесь. На это нужна удивительная дерзость — ведь пять лет тому назад я был одним из тех, кто взломал двери замка, в который тебя так и не допустили.

Освещая себе дорогу факелами, мы спустились в подвал и вскрыли гроб его бабушки, знаменитой Эжбеты Батори, что летала по ночам над окрестными деревнями, похищая крестьянских детей. Мы вколотили осиновый колышек от палатки Готфрида Бульонского в странный моторчик на её спине, застопорив движение летательного винта… Графиня наводила страх на всю округу, но мы покончили не только с ней, но и с её мужем — Белой Лугаши, хотя для этого мне понадобилось пересечь океан. Исчез только мальчик-посыльный — тогда я думал, что это просто один из многочисленных агентов Лугаши, но это был его внук, тот самый Карлсон! Но мы отвлеклись — ты спрашиваешь, каким образом узнавать вампиров? Заметь, как Карлсон, за едой или в разговоре, щелкает языком. Это по-настоящему не щелканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их условный знак, и так они друг друга узнают и приветствуют.

Услышанное взволновало молодого юриста, и ночью, вместе с дядюшкой и братом Боссе, он прокрался в спальню Гуниллы. Им предстала страшная картина: Гунилла в объятьях страшного сна металась по кровати, не открывая глаз. Над ней, под потолком, стукаясь о люстру, кружил Карлсон. Рядом, к ужасу братьев, висела в воздухе задумчивая Бетан с закрытыми глазами.

Дядюшка Юлиус выставил вперёд деревянный крест из своего бездонного чемодана, и, шарахаясь о стены, страшная пара вылетела в окно.

Той же ночью братья прокрались в склеп. Гроб, привезённый из Румынии, был пуст, и троица удовлетворилась тем, что разрыла могилу Бетан и вколотила несколько колышков в её прекрасное тело. Поутру их ждало новое испытание: Карлсон пытался вылететь из их дома с Гуниллой на руках. Дядюшка Юлиус схватил его за ногу, и Карлсон с размаху бросил свою драгоценную ношу на балкон. Молодой Свантессон схватил Карлсона за другую ногу, и они покатились по полу. Карлсон царапался, кусался и вдруг вырвался у молодого человека из рук. Похититель улетел прочь, задевая за островерхие крыши шведской столицы.

Этой ночью со Свантессонами случилось превращение — они стали мстителями. Оставив Гуниллу на попечение Боссе, дядюшка Юлиус и молодой Свантессон снова отправились на кладбище, но теперь там отсутствовал не только обитатель гроба, но и сам его деревянный дом.

Дядюшка Юлиус утверждал, что только цыганы могут помочь Карлсону вернуться обратно в Румынию. И правда — недавно в этой местности видели пёструю банду цыган, похожих видом на французских философов. И эти цыгане явно были чем-то озабочены.

Волоча за собой свой потрёпанный чемодан на колёсиках, дядюшка Юлиус вёл молодого юриста за собой. И вот вдали показалось облачко пыли. Тогда они побежали по сельской дороге, пока не приблизились к шумной кочующей толпе. Цыгане дудели в рожки и играли гармониками. Торопясь, они везли на повозке уже знакомый Свантессону и Йенсену гроб. Путь дядюшке внезапно заградил предводитель на чёрной, как ночь, лошади.

— Оставь нас, мы дики, нет у нас закона, — произнёс он, будто бы не разжимая губ. И то было верно — на закон Свантессон с Йенсеном и не надеялись, но и бежать, последовав его совету, тоже не могли. Дядюшка Юлиус достал из чемодана светящийся японский меч и вступил в битву, а его молодой спутник изловчился и, юркнув под крупом лошади, вскочил на повозку. Кто-то схватил его за ногу, но, лягнувшись, молодой человек сбросил противника на дорогу.

Отбиваясь от цыган, он наконец дёрнул на себя крышку гроба.

Прямо перед ним лежал Карлсон. На сером лице у летающего человека бродила ужасная улыбка, а руки мертвеца жили своей жизнью, перебирая край сюртука.

Свантессон выхватил из-за пазухи свой землемерный колышек и воткнул его в выгнувшееся в судороге тело. Тут же Карлсон обратился в прах, а цыгане, свистом понукая своих коней, бросились прочь, доказав ещё раз философскую сущность своей натуры.

Свантессон вернулся домой. Первой его встретила Гунилла. Цвет её лица ясно говорил, что заклятие снято. «Любовь снова победила смерть», — подумал молодой Свантессон, вспомнив румынскую корчму.

Теперь перед счастливой парой была целая жизнь — такая же неторопливая, как смена сезонов в северной природе. Свадьба была скромной; всего несколько человек пришли в стокгольмскую церковь, рядом с которой была похоронена несчастная Бетан. Сквозняки давно развеяли прах, в который она обратилась в ту страшную ночь, но она незримо присутствовала на церемонии. У Боссе, как он ни сдерживался, наворачивались на глаза слёзы.

Началась новая страница жизни семьи.

Однако уже через несколько дней молодой Свантессон почувствовал, что его неизъяснимо притягивает нежная шея жены. Он норовил поцеловать супругу именно в нежную жилку, хранящую едва заметный след укуса Карлсона.

А к концу медового месяца молодой юрист почувствовал, что умеет летать, — правда, пока недалеко, от кровати к столу.


Извините, если кого обидел.


21 июля 2012

(обратно)

Карлсон

Комедия


Малыш — молодой человек неопределённой наружности.

Гунилла — подающая надежды девушка.

Дядя Юлиус — стареющий ловелас, рассказывает сальные анекдоты и постоянно намекает на свою связь с фрекен Бок.

Госпожа Бок, по мужу Свантессон — актриса.

Кристер — повар.

Филле Руллев— вор.

Бетан — его жена.

Боссе — её любовник.


Гостиная в доме Свантессонов. Все сидят вокруг фрекен Бок, дядя Юлиус беседует с Гуниллой.

Юлиус (громко). А всё-таки Вазастанский сад теперь мой! Хо-хо! Понастрою дач, сдам в аренду.

Боссе (про себя). Вот ведь выжига, от борта в угол, жёлтого в середину!

Госпожа Бок. Юлиус, а ты не ходил сегодня на плотину смотреть на бутылочное стекло?

Кристер. И верно, Юлиус, вам нужно сходить на плотину. Вы уже три дня не разглядывали бутылочного стекла. Это может сильно повредить вам.

Юлиус. Ах, оставьте. Там давно сидит в засаде ваш Малыш с ружьём. Или вовсе пьёт вино с Карлсоном.

Дядя Юлиус. Меня тревожат эти отношения! Как измельчал Малыш рядом с этим Карлсоном, как он выдохся и постарел! И вот все здесь, а он сидит там, на плотине. Нет, не могу, не могу!

Гунилла. Нам нужно уговориться: у вас — хозяйство, у меня — духовность. И если я говорю что-то насчёт этого духовного… то есть воздушного хулигана, то я знаю, что говорю… И чтоб завтра же не было здесь этого мерзавца, этого хулигана с моторчиком! Не сметь мне прекословить, не сметь! (стучит ногой). Да! Да! (опомнившись). Право, если мы не договоримся, я сама ему в тефтели крысиного яда подмешаю!


Входит Малыш, таща на плече мёртвого Карлсона, подходит к Гунилле.


Малыш. Кладу у ваших ног.


Кладёт перед ней убитого Карлсона.

Гунилла. Что это значит?

Малыш. Я отдаю вам самое дорогое, что есть у меня.

Гунилла. Это какой-то символ… (трогает Карлсона ногой). Нет, не понимаю, я, видимо, слишком проста, чтобы понимать вас.

Малыш. Уедемте в Москву! Там небо в алмазах! Верьте мне, честное слово! Я ведь писателем буду — как барон Брамбеус.

Гунилла. В Москву? В Москву?! (плачет).

Дядя Юлиус. Точно-точно! Правда-правда! Лучше остановитесь в «Весёлой девице». И сразу дайте мне знать! Молчановка! Дом Грохольского!

Гунилла. Да и то верно. Поступлю на сцену, начну новую жизнь.


Гунилла и Юлиус уходят вместе. Малыш стоит посреди сцены, качаясь, потом тоже уходит. Через некоторое время за сценой слышится несколько отрывистых выстрелов. Вбегает Кристер.

Кристер (взволнованно). Малыш стрелялся!.. Но не попал! Не попал!


Занавес.


Извините, если кого обидел.


21 июля 2012

(обратно)

Зелёные паруса

В далёком-далёком городе Стокгольме жила себе маленькая девочка, которую звали Сусанна. Наверное, так и прошла бы её жизнь — по-стокгольмски тихо и незаметно. Но однажды, когда она лежала в кроватке и готовилась заснуть, над ней склонились двое.

Она проснулась и заплакала. Тогда неизвестные гости по очереди взяли её на руки и напоили небесным молоком.

Лица их были размыты, слова нечётки, но уже тогда она понимала, что происходит нечто важное.

Сусанна почувствовала, как что-то очутилось в её руке. Это был кружок колбасы.

— Плюти-плюти-плют! — сказал один из них. — До свиданья, Гюльфия!

Прошло ещё много лет, пока вдруг, играя во дворе, она не поняла внезапно, кто к ней приходил. Тогда Сусанна порвала с верой предков, покрыла голову чёрным платком и вместе с истинной верой приняла имя Гюльфия.

Сверстники смеялись над ней, но ещё больше они смеялись бы, узнай, что каждое утро она подходит к окну и призывно машет бутербродом с колбасой. Именно там, в небесной синеве, скрылись два ангела, что приходили к ней.

Оттуда они и возникнут — на чудесном корабле под зелёными парусами.

Гюльфия знала, что рано или поздно они прилетят, они придут на запах колбасы из заоблачной выси. Прилетит небесный корабль под зелёными сверкающими парусами, и капитан, склонившись через борт, подаст ей руку.

Но однажды она проговорилась об этом подруге, а как известно, то, что знают двое, знает и нечистое животное свинья. На Гюльфию обрушился новый поток издевательств — её теперь звали не иначе как Асс-хлеб-соль. Но и это прошло.

Прошло также и много лет. Гюльфия уехала далеко от дома, за океан. Она работала в каменном городе, но по-прежнему каждое утро открывала огромное окно на сороковом этаже, где находился её офис. Она открывала окно и, сев на подоконник, призывно махала бутербродом.

И вот в главный день её жизни она услышала жужжание в глубине неба. Там, вдалеке, родилась чёрная точка и начала расти. Не один пропеллер, а четыре сверкали в солнечных лучах — как мечи посланцев Всевышнего.

Последнее, что она успела увидеть, улыбаясь и прижав руки к груди, были ласковые глаза маленького человечка. Он протягивал ей руку, будто приглашая взобраться на борт своей летающей лодки.


Извините, если кого обидел.


22 июля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Буду по-президентски краток:


ФИГАК


Извините, если кого обидел.


22 июля 2012

(обратно)

Маленький петушок

Карлсон долго жил в одиночестве, и не с кем было ему поговорить по душам. И вот, как-то раз ему пришлось сделать вынужденную посадку на чьём-то карнизе. Что-то сломалось в его моторе. Не было с ним ни механика, ни пассажиров, никто не сидел у него на загривке, и он решил, что попробует сам всё починить, хотя это и было очень трудно. Он должен был исправить мотор или погибнуть, потому что невозможно жить на покатом карнизе. Воды у него едва хватило бы на неделю, а еды не было вовсе.

Но всё же он смог заснуть, держась за стену.

Вообразите же его удивление, когда на рассвете Карлсона разбудил чей-то тоненький голосок. Он сказал:

— Пожалуйста… нарисуй мне петушка!

— А?..

— Нарисуй мне петушка…

Карлсон вскочил, точно над ним грянул гром, протёр глаза, стал осматриваться и увиделза стеклом Малыша, который серьезно его разглядывал. Когда Карлсону было шесть лет, он нарисовал портрет кролика, но все взрослые говорили, что видят на портрете только лису. Приходилось им тоскливо объяснять, что кролик находится в животе у лисы. Тогда взрослые убедили его, что с такими повадками художник из него не выйдет. Тогда он нарисовал печального петушка. Взрослые глумились и над этой картиной, изображавшей петушка — печального и унылого Аристотелева петуха после сношения.

Итак, Карлсон во все глаза смотрел на это необычайное явление. (Не забудьте, что он еле удерживал равновесие на карнизе).

А между тем Малыш опять попросил тихо и очень серьезно:

— Пожалуйста… нарисуй петушка…

Все это было так таинственно и непостижимо, что Карлсон не посмел отказаться. Как ни нелепо это было здесь, на карнизе, на волосок от смерти, но он все-таки достал из кармана лист бумаги и вечное перо. Рисунок вышел точь-в-точь таким, как в детстве.

Карлсон прижал своё творение к стеклу.

Обрадованный Малыш распахнул раму.

На беду Карлсона, она открывалась наружу и просто смахнула маленького художника с карниза.

Только рисунок влетел в комнату.

— Не такой уж он печальный… — сказал Малыш, наклонив голову и разглядывая рисунок. — Неказистый петушок… Впрочем… Смотри-ка! Он уснул…


Извините, если кого обидел.


22 июля 2012

(обратно)

Ревизия

В ворота гостиницы одного уездного города въехала довольно красивая коляска, в какой обычно ездят люди среднего достатка, не обременённые семьёй. Выглядело это весьма легкомысленно, но господин, который въехал в город, был человеком в меру упитанным, в полном расцвете жизненных сил. Въезд его не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным; только два русские философа, лежавшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем. «Вишь ты, — сказал один другому, — вон какое колесо! что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Петушки или не доедет?» — «Доедет», — отвечал другой. «А вот до Кремля-то, я думаю, не доедет?» — «До Кремля не доедет», — отвечал другой. Этим разговор и кончился.

Темно и скромно происхождение нашего героя. Родительница его была дворянка, отец точно дворянин, но родом из Швеции; впрочем, ребёнок лицом на них не походил. Он с рождения обладал очень странной анатомией, но об этом, впрочем, позже. Родильнице предоставили на выбор любое из трех имён, какое она хочет выбрать: Моккия, Соссия или назвать ребенка во имя мученика Хоздазата. «Нет, — подумала роженица, — имена-то всё странные такие». Чтобы угодить ей, развернули календарь в другом месте; вышли опять три имени: Трифилий, Дула и Варахасий. «Вот это наказание, — проговорила она, — какие всё имена; я, право, никогда и не слыхивала таких. Пусть бы еще Варадат или Варух, а то Трифилий и Варахасий». Ещё переворотили страницу — вышли: Павсикахий и Вахтисий. «Ну, уж я вижу, — сказала бедная женщина, — что, видно, его такая судьба. Уж если так, пусть лучше будет он называться, как и отец его, бывший шведский подданный, Карл Карлсон».

Швед этот был как бы захвачен в плен во время последней войны, когда под предводительством Аракчеева мы отвоевали Финляндское княжество. Тогда отряд графа Каменского захватил несколько шведских фуражиров, самих более нуждавшихся в пропитании.

Карлсон прижился в русском войске, а когда война закончилась, то выписал из соседней страны и мать свою, будущую бабушку Карлсона.

Итак, ребенка окрестили, причем он заплакал и сделал такую гримасу, как будто бы предчувствовал, что будет учиться на казённый кошт.

Жизнь при начале взглянула на него как-то кисло-неприютно, сквозь какое-то мутное, занесённое снегом окошко: ни друга, ни товарища в детстве! Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, стёртые памятью лица родителей, которые вскоре после рождения Карлсона были перенесены судьбою в иной мир. Остался лишь вечный шарк и шлёпанье по комнате хлопанцев суровой бабушки, которая любила его, но по-своему, быстро приобретя русские привычки вслед русской пословице «Бьёт — значит, любит».

Когда Карлсон подрос, его отдали в учение.

Бабушка при расставании слез не лила; дана была полтина меди на расход и лакомства и, что гораздо важнее, умное наставление: «Смотри же, Карлсончик, учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и начальникам. Коли будешь угождать начальнику, то, хоть и в науке не успеешь и таланту Бог не дал, все пойдешь в ход и всех опередишь. С товарищами не водись, они тебя добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми, которые побогаче, чтобы при случае могли быть тебе полезными. Не угощай и не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше всего береги и копи денежку (с этими словами она всунула ему в руку монетку в пять эре с профилем короля Густава, невесть как сохранённую): эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а денежка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Всё сделаешь и все прошибёшь на свете этой денежкой».

Из данной полтины Карлсон не издержал ни копейки, напротив, в тот же год уже сделал к ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную: нарисовал на бумажке петушка, подписал под ним пояснение, что, дескать, это «очень одинокий петух», и продал очень выгодно модному галеристу Гетьману. Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши варенья и варёных тефтелей в немецкой слободе, садился в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить — признак подступающего голода, — он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай банку с вареньем или кружок колбасы и, раззадоривши его, брал деньги, соображаясь с аппетитом.

Монетка же в пять эре всегда была при нём, в специальном мешочке, висевшем на шее.


В училище Карлсон вдруг постигнул дух начальника и в чем должно состоять поведение худого перед толстым, низшего перед высшим. Он был на отличном счету и устроился на приличное место в департаменте. Он помнил заветы бабушки, однако ж молодые чиновники, как прежде его соученики, не прощали ему скопидомства, подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории. Это, к примеру, были истории про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьёт его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом.

Но в Карлсоне не было привязанности собственно к деньгам для денег; им не владели скряжничество и скупость. Нет, не они двигали им: ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всякими достатками: экипажи, домик на столичной крыше, отлично устроенный, вкусные обеды, варенье да печенье рядами на полках — вот что беспрерывно носилось в голове его. Иногда, глядя из окна на двор, говорил он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от дома провести подземный ход или чрез Фонтанку выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян, — и все по пять эре. Мысль о подобных лавках, где все без исключения товары будут по пять эре, не оставляла его, хотя каждый раз он вспоминал, что в России считают полушками, алтынами, пятаками да гривенниками.

Чужие деньги, как известно, угодны к счёту, и Карлсон считал их много и часто. Взяток он брал мало и как-то рассеянно, а значит, как бы и не брал вовсе.

Он сторонился проказ, однако беда пришла, откуда не ждали. Пришёл новый начальник, инвалид, имевший увечья в сражениях, обласканный двором и оттого почувствовавший силу, решил он навести порядок и наказать казнокрадов, что чудились ему за каждым кустом.

И в этот момент Карлсон глупо и неосмотрительно использовал казённую простыню для того, чтобы изображать младенца в праздничном вертепе.

Простыня была непоправимо испорчена прорезями, и Карлсону, мало того что велели оплатить её из скудного жалования, но и пригрозили судом. Положение его весьма походило на положение школьника, выбежавшего из секретной комнаты, куда начальник призвал его, с тем чтобы дать кое-какое наставление, но вместо того высек совершенно неожиданным образом.

«Ну, что ж! — сказал себе Карлсон, — зацепил — поволок, сорвалось — не спрашивай. Плачем горю не пособить, нужно дело делать». И он, чтобы с видимым усердием загладить вину, а с невидимой изворотливостью вкусить тефтелей мечты, сам напросился в далёкую губернию с ревизией.

Надобно сказать, что эта ревизия давно составляла тайный предмет его помышлений. Он видел, какими щегольскими заграничными вещицами обзаводились ревизоры, какие люстры и плюшки пересылали они кумушкам, тетушкам и сестрам. Не раз он представлял себе, как это будет, — и, право, в этой мечте о деньгах был практически безгрешен. Все берут — и суровые охранители, и завзятые либералы, и русские, и инородцы. И, бывало, услышишь почти якобинскую речь какого-нибудь реформатора, а подождёшь пару лет, и пройдёт-прошелестит слух: «Берёт! Берёт-с!» Так, впрочем, и успокоится жизнь, да и то дело — никого не волокут на гильотину, и уж одно это кажется обывателю прекрасным.


И вот он приехал в этот ничего не подразумевающий город, и тот лежал перед ним прямо как пулярка на блюде.

Он написал половому на четвертушке бумаги своё имя и звание (вписав, правда, ещё «по частным делам») и отправился в ресторацию.

Весь вечер Карлсон провёл в ресторации. Там он без устали расспрашивал местных жителей о главных людях города. Собеседники его менялись — тщедушный и скромный помещик Ноздрёв, жалко и подобострастно просивший в долг денег и вещей, суровый и решительный откупщик Манилов, мот и транжира Плюшкин… Все они, вставая от столика Карлсона с некоторой приятственной тяжестью в животе, признавались себе, что чудеснее собеседника не видывали. Карлсон меж тем всё запоминал, всё подмечал, всё записывал на бумажку. Оказывалось, что все городские начальники были замешаны в делах неблаговидных, если не сказать — преступных.

Чего стоила одна история с унтер-офицерской вдовой, что открыла в своём доме тайный кабинет, где прохаживалась в черных ботфортах и секла розгою чувствительных мужчин, перемежая это иными удовольствиями. Попечитель богоугодных заведений именовал это место «Земляничкой». Узнал также Карлсон странности почтовой службы, ужасы городского плана, а уж что выделывал градоначальник, оправдываясь недостаточностью состояния и тем, что казенного жалованья не хватает даже на чай и сахар, вовсе описать было невозможно.

Потирая руки, он вернулся в гостиницу и вместо овец принялся считать тараканов. На третьем десятке он сбился и провалился в сон.

Однако ж пробуждение его не было радостным.

Он увидел над собой самого градоначальника, частного пристава и двух солдат.

Едва дали Карлсону надеть фрак цвета наваринского пламени и дыма, как солдаты щёлкнули каблуками, а градоначальник рявкнул:

— Подите, говорю вам!

Причём сказал он это с тем неизъяснимым чувством отвращения, какое чувствует человек при виде безобразнейшего насекомого, которого нет духу раздавить ногой. Карлсон упал на колени и тут же почувствовал удар сапога в нос, губы и округленный подбородок.

Два дюжих жандарма в силах оттащили его и, взявши под руки, повели через все комнаты. Он был бледный, убитый, в том бесчувственно-страшном состоянии, в каком бывает человек, видящий перед собою черную, неотвратимую смерть, это страшилище, противное естеству нашему…

В самых дверях на лестницу навстречу ему попался Ноздрёв, уезжавший в свою деревню.

Луч надежды вдруг скользнул перед Карлсоном, пребывавшем в полуобморочном состоянии. В один миг с силой неестественной вырвался он из рук обоих жандармов и бросился в ноги изумленному Ноздрёву.

— Батюшка! Что с вами?

— Спасите! Ведут в острог, на смерть!..

Жандармы схватили его и повели, и Ноздрёву не дали даже и услышать окончания.

Промозглый, сырой чулан с запахом сапогов и онуч гарнизонных солдат, некрашеный стол, два скверных стула, с железной решеткой окно, дряхлая печь, сквозь щели которой только дымило, а тепла не давало, — вот обиталище, где помещен был Карлсон, уже было начинавший вкушать сладость жизни ревизора и привлекать вниманье соотечественников, в тонком новом фраке цвета наваринского пламени и дыма.


На следующий день его вывели из узилища, и Карлсон предстал перед синклитом городских начальников.

Тут были все, и все глядели на Карлсона сурово и беспощадно. Впрочем, к взору одних примешивалась малая толика жалости, а ко взору других — малая толика презрения.

Он собрался силами и вопросил, отчего с ним, с чиновником по особым поручениям, так поступили. Но на него шикнули, а какой-то толстяк, обращаясь к рядом стоящему, пояснил:

— В том-то и штука, что он не уполномоченный и не особа! Ещё хорошо, если только мошенник, а может быть, и того ещё хуже.

Карлсону подали какую-то бумагу, и он обомлел.

Он сразу узнал почерк Малыша. Да нечеткое перо… впрочем, видно, что негодяй.

Малышом в узком кругу звали одного его товарища по департаменту. Это был молодой человек лет двадцати трех, тоненький, худенький; несколько приглуповат и, как говорят, без царя в голове, — один из тех людей, которых в канцеляриях называют пустейшими. Малыш был одним из тех, что обсыпал Карлсона бумажками. Малыш всегда говорил и действовал без всякого соображения и не был в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его была отрывиста, и слова вылетали из уст его совершенно неожиданно. Малыш был полон чистосердечия и простоты, но вместе с тем был склонен к злым проказам.

Бумага, что дрожала и подпрыгивала в руках Карлсона, оказалась письмом Малыша, где тот спешил уведомить неведомого приятеля, какие с ним произошли чудеса. На дороге обчистил его кругом пехотный капитан, так что трактирщик хотел уже было посадить в тюрьму; как вдруг по его петербургской физиономии и по костюму весь город принял его за генерал-губернатора. Он прожил у городничего неделю, жуировал, волочился напропалую за его женой и дочкой; не решился только, с которой начать. Когда Карлсон дошёл до слов «думаю, прежде с матушки, потому что, кажется, готова сейчас на все услуги», то негодование вскипело в нём.

Надо сказать, что по причинам анатомическим он вовсе не заводил романов. Странный горб его, который скрывал знаменитый фрак цвета наваринского дыма, был вовсе не горб, а странная шутка природы, конструкция, которую побоялись удалить врачи. Некоторые, правда, приписывали ей волшебные свойства — но что до того было Карлсону, лишённому женской ласки!

Итак, все давали Малышу взаймы, но своих кредиторов величал он гадкими словами: городничий был у него глуп, как сивый мерин, почтмейстер — подлец и пьяница. Местного раввина (что совсем уж невозможно) обозвал он совершеннейшей свиньей в ермолке.

Но самое страшное шло в конце.

Малыш писал: «Прощай, душа моя. Скоро сюда приедет наш Карлсончик, любитель варенья и плюшек. Если уж мне удалось так поживиться, так уж даже не знаю, до каких высот он тут поднимется».

Дыханье Карлсона остановилось в горле его, он хотел было оправдаться, заявить, что он и есть настоящий ревизор, да уж звучали страшные слова о военном суде, и он так и остался стоять столбом, пока его не увели жандармы.

Он очнулся лишь в своей зарешёченной каморке и принялся рассуждать, и в рассуждении его видна была некоторая сторона справедливости: «Почему ж я? Зачем на меня обрушилась беда? Кто ж зевает теперь на должности? — все приобретают. Несчастным я не сделал никого: я не ограбил вдову, я не пустил никого по миру, пользовался я от избытков, брал там, где всякий брал бы; а ныне даже и не взял, а только хотел. Не воспользуйся я, другие воспользовались бы. За что же другие благоденствуют и почему должен я пропасть червём? И что я теперь? Куда я гожусь? Какими глазами я стану смотреть теперь в глаза всякому почтенному отцу семейства? Да, я пал жертвой злой шутки, но как не чувствовать мне угрызения совести, зная, что даром бременю землю, и что скажут потом мои дети? Вот, скажут, отец, скотина, не оставил нам никакого состояния!»

Так жаловался и плакал герой наш, а между тем деятельность никак не умирала в голове его; там всё хотело что-то строиться и ждало только плана. Вновь съежился он, вновь принялся рассуждать о будущем. А может, думал он, бросить всё и уехать в Урюпинск? «Буду трудиться, буду работать в поте лица в деревне и займусь честно, так, чтобы иметь доброе влиянье и на других. Что ж, в самом деле, будто я уже совсем негодный. Есть способности к хозяйству; я имею качества бережливости, расторопности и благоразумия, даже постоянства. Стоит только решиться».

Так думал Карлсон и полупробуждёнными силами души, казалось, что-то осязал. Казалось, природа его тёмным чутьем стала слышать, что есть какой-то долг, который нужно исполнять человеку на земле, который можно исполнять всюду, на всяком угле, несмотря на всякие обстоятельства, смятенья и движенья, летающие вокруг человека, как он сам в своих снах — при помощи своего горба. И трудолюбивая жизнь, удаленная от шума городов и тех обольщений, которые от праздности выдумал, позабывши труд, человек, так сильно стала перед ним рисоваться, что он уже почти позабыл всю неприятность своего положения и, может быть, готов был даже возблагодарить провиденье за этот тяжелый урок, если только выпустят его и отдадут хотя часть… Но… одностворчатая дверь его нечистого чулана растворилась, вошла одна чиновная особа, а, собственно, — Павел Иванович Чичиков, эпикуреец, собой лихач, в плечах аршин, ноги стройные, отличный товарищ, кутила и продувная бестия, как выражались о нем сами товарищи. В военное время человек этот наделал бы чудес: его бы послать куда-нибудь пробраться сквозь непроходимые, опасные места, украсть перед носом у самого неприятеля пушку — это его бы дело. Но за неименьем военного поприща, на котором бы, может быть, его сделали честным человеком, он пакостил от всех сил. Непостижимое дело! Странные он имел убеждения и правила: с товарищами он был хорош, никого не продавал и, давши слово, держал; но высшее над собою начальство он считал чем-то вроде неприятельской батареи, сквозь которую нужно пробиваться, пользуясь всяким слабым местом, проломом или упущением.

— Знаем всё об вашем положении, всё услышали, — сказал Павел Иванович Карлсону, когда увидел, что дверь за ним плотно затворилась. — Ничего, ничего! Не робейте; всё будет поправлено. Все станем работать за вас и будем ваши слуги. Десять тысяч на всех — и ничего больше.

— Будто? Но ведь я же ни в чём не виновен! — вскрикнул Карлсон.

— Полноте! Кто теперь смотрит: виновен — не виновен, посидите год-два, и мнение ваше о виновностях решительно изменится. Сомневался бы я в вашей невиновности — так запросил бы все тридцать.

«Эге, — смекнул Карлсон. — Надобно соглашаться!» И спросил:

— И я буду совершенно оправдан?

— Кругом! Ещё и вознагражденье получите за убытки.

— И за труд?..

— Десять тысяч. Тут уже всё вместе — и нашим, и уездным, и генерал-губернаторским, и секретарю.

— Но позвольте, как же я могу? Мои все вещи, бумаги — всё это теперь запечатано, под присмотром.

— Через час получите всё. По рукам, что ли?

Карлсон дал руку. Сердце его билось, и он не доверял, чтобы это было возможно.

— Пока прощайте! Поручил вам сказать наш общий приятель Ноздрёв, что главное дело — спокойствие и присутствие духа.

«Гм! Ноздрёв единый из всего мира оказался дельным человеком. Кто бы мог подумать! — подумал Карлсон. — Вот это, понимаю, друг!»

Чичиков скрылся. Карлсон же, оставшись, всё ещё не доверял словам, но не прошло и часа после этого разговора, как была принесена его шкатулка: бумаги, деньги — всё в наилучшем порядке. Чичиков сам явился в нумера Карлсона; выбранил поставленных часовых за то, что небдительно смотрели, потребовал ещё лишних солдат для усиленья присмотра, а сам отобрал все бумаги, которые могли бы чем-нибудь компрометировать Чичикова, связал всё это вместе, запечатал и повелел самому солдату отнести немедленно к самому Карлсону, в виде необходимых ночных и спальных вещей, так что Карлсон вместе со своими департаментскими удостоверениями получил даже и всё тёплое, что нужно было для покрытия бренного его тела. Это скорое доставление обрадовало его несказанно. После этого Карлсон возымел сильную надежду, и уже начали ему вновь грезиться кое-какие приманки: домик на крыше, стройные ряды банок с вареньем на полках, корзины печенья в подполе. Деревня и тишина стали казаться бледней, город и шум — опять ярче, ясней. О жизнь!

А между тем завязалось дело размера беспредельного в судах и палатах. Работали перья писцов, и, понюхивая табак, трудились казусные головы, любуясь, как художники, крючковатой строкой. Консультант повсюду стучал копытом, как скрытый маг, незримо ворочал всем механизмом; всех опутал решительно, прежде чем кто успел осмотреться. Путаница увеличилась. Чичиков превзошел самого себя отважностью и дерзостью неслыханною. В это время на место прежнего письма Малыша очутилось совершенно другое. Прежнее, было подшитое к делу, запрятали куда-то так, что и потом не узнали, куда оно делось. Городничему дали знать, что почтмейстер пишет на него донос; жандармскому чиновнику дали знать, что секретно проживающий чиновник также пишет на него доносы; секретно проживавшего чиновника уверил, что есть ещё секретнейший чиновник, который на него доносит, — и всех привёл в такое положение, что к нему должны все были обратиться за советами. Произошла такая бестолковщина: донос сел верхом на доносе, и пошли открываться такие дела, которых и солнце не видало, и даже такие, которых и не было. Всё пошло в работу и в дело: и кто незаконнорожденный сын, и какого рода и звания у кого любовница, и чья жена за кем волочится. Скандалы, соблазны и всё прочее так замешалось и сплелось вместе с историей несчастного Карлсона, что никоим образом нельзя было понять, которое из этих дел было главнейшая чепуха: оба казались равного достоинства. Когда стали наконец поступать бумаги от городничего к генерал-губернатору, тот ничего не мог понять. Весьма умный и расторопный чиновник, которому поручено было сделать экстракт, чуть не сошел с ума: никаким образом нельзя было поймать нити дела. В одной части губернии оказался голод, а чиновники, посланные раздать хлеб, как-то не так распорядились, как следовало. В другой части губернии расшевелились раскольники. Кто-то сказал между ними, что народился антихрист, который и мёртвым не дает покоя, летая по всей губернии на манер демона. Каялись и грешили и — под видом изловить антихриста — укокошили неантихристов. В другом месте мужики взбунтовались против помещиков и капитан-исправников. Какие-то бродяги пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны быть помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядятся в армяки и будут мужики, — и целая волость, не размысля того, что слишком много выйдет тогда помещиков и капитан-исправников, отказалась платить всякую подать. Нужно было прибегнуть к насильственным мерам.


Но всего этого Карлсон не знал.

Он вышел из ворот тюрьмы своей в том же самом фраке цвета наваринского дыма, но уже, впрочем, потасканном и помятом. В руках Карлсона был узелок.

Ему и вправду выплатили компенсацию — да поздно. Все деньги пошли Чичикову, и несколько даже не хватило. От службы Карлсон был отставлен без объяснений, и угрюмо посмотрел на него этот мир — точь-в-точь как при его рождении. Ни о каком округлённом подбородке и речи не было, как и о всей приятной пухлости. Он выглядел уже человеком тощим, много старше среднего возраста, можно сказать, в упадке сил.

Лишь один сокровенный мешочек висел на его похудевшей шейке, составляя его единственный капитал.

Карлсон озирался, как озирается погорелец на пожарище, тщетно пытаясь найти хоть какой знакомый предмет, чтобы употребить его в дело.

«Когда судьба говорит, чтобы я поискал сам средств помочь себе, — бормотал он, стоя на разъезженной улице и постепенно ожесточаясь, — хорошо, говорит, я, говорит, найду средства!»

И вот слухи о Карлсоне канули в реку забвения, в какую-нибудь эдакую Лету, как называют это поэты. Но, позвольте, господа, вот тут-то и начинается, можно сказать, нить, завязка романа.

Итак, куда делся Карлсон, неизвестно; но не прошло, можете представить себе, двух месяцев, как появилась в рязанских лесах шайка разбойников, и атаман-то этой шайки был, судари мои, был не кто другой…


(рукопись обрывается обгорелым краем)


Извините, если кого обидел.


22 июля 2012

(обратно)

Тефтелька

Молодой Принц не помнил отца — отец был чем-то наподобие летающего духа или эманации разума. Он погиб на войне, и Принцу казалось, что он видит, как входит русский штык в его тело. А потом русский царь, похожий на корабельную мачту, топорщит усы и топчет отца ногой…

Но ужасные подробности сразу же исчезали. И пяти дукатов никто бы не дал за эту историю, как он — за Норвегию или проклятую Польшу, в которой это произошло… Впрочем, всё, что на востоке, — Польша. Дядя Юлиус, впрочем, говорил, что его убили норвежцы, но это дела не меняло — норвежцы, русские… Да хоть турки.

Молодому Принцу всё же казалось, что это были азиаты. Да, именно азиаты убили его отца где-то посреди ледяной пустыни с неприятным названием, похожим на имя морской рыбы. Это окрашивало свет с Востока кровью, а не Вечным Знанием. И теперь никто не звал его детским прозвищем. Не просить же об этом дядю Юлиуса. Да и жену просить было бессмысленно — отношения были натянутыми, красавица с берегов Колхиды, она скучала в столице северной страны. Принц бестолку катал на языке её грузинское имя — Офелия, Офелия, Офелия…

Два лучших друга — Филле и Рулле — отправлены с посланием в Англию, и уже три месяца от них нет вестей.

Оставалось бродить по коридорам дворца в поисках приключений, пока жена хихикала в обществе его младшего брата.

Он вышел на подмостки перед башней. Всё вокруг было пронзительно и душераздирающе. Ветер рвал парик и срывал шляпы с охраны. Пришлось отступить на порог башни — прислонясь к дверному косяку, он слушал шум грохочущего внизу моря.

Вдруг что-то пролетело мимо него. Что-то большее, чем птица, сделало круг и повисло перед ним.

Призрак-привидение, сотканное из серой пелены, — выглядел диковато, но, в общем, симпатично.

Слова призрака были похожи на прибой — они то стихали, то били в уши. «Как это отвратительно, — жужжал в ухо призрак, — как это чудовищно — мгновение, и твой дядюшка уже спит с твоей матерью. Неношеные башмаки под кроватью, а твой отец убит.

Принц шевелил онемевшими губами в ответ. Так принято в их семье, так надо, так должно — младшему сыну достаётся жена старшего, как достаются ему ношеные мантии и заношенная корона их маленького королевства.

Но призрак не унимался, он жужжал и жужжал: «Нет, это только половина правды».

Отец был убит, и убит братом. Голос призрака грохотал уже, рассыпаясь брызгами в голове Принца. Твой отец погиб не в битве, не целились в него норвежские стрелки с крепостных стен, не заносили над ним турки своих кривых сабель, и русский царь не ставил на его тело высокий чёрный ботфорт. Призрак снова снижал голос до шепота: «На самом деле отца убил дядя Юлиус! Он говорил, что Юлиус влил отцу в ухо, когда тот заснул на привале, целую фляжку русского хлебного вина, и вот отец скончался в страшных мучениях».

С водкой в ухе и жаждой мести в груди он лежал и требовал отмщения Молодого Принца.

Тем же вечером Принц прокрался в покои отчима. Журчала вода, за бархатной занавеской мылся дядя Юлиус. «Так всегда бывает, — подумал Принц, с размаху втыкая шпагу в занавесь. — Как беззащитен любой голый человек с губкой в руке. Ныне и присно…»

Отомстив, он отправился обедать.

За столом царило молчание. Мать думала о том, где найти нового мужа. Жена пыталась достать ногой ногу младшего брата.

Тефтели были неожиданно большими. Первая показалась ему горькой. Следующая тефтелька тоже не пошла впрок. Он скользнул вилкой по золотому блюду, выронил её. Внутри живота разливалось странное жжение. Огненный шар поднимался к горлу.

Лица двоились и троились. Над ним склонилось ухмыляющееся лицо младшего брата.

— Это ты, Малыш? — выдохнул Принц.

— Да, милый Боссе, это я. Видишь ли, мы с твоей женой так любим друг друга, что не в силах ждать семейных ритуалов.

Принц слышал всё хуже и хуже, жар сменился холодом, и этот холод накрывал с головой, как зимняя волна Балтийского моря.

И тогда, собрав последние силы, он коротким быстрым движением ударил брата отравленной вилкой в сердце.


Извините, если кого обидел.


23 июля 2012

(обратно)

Два друга

Служили два друга в одном полку — бывалый вояка Карлсон и молодой необстрелянный офицер. Новичка, человека высокого звания, звали граф Нильс Свантессон.

Характер Карлсона был задиристым, он был остроумен и смел. Карлсон пользовался бы большим успехом у женщин, если бы не его уродство: старый рубака был горбат.

За это его, когда он был ещё сержантом, прозвали «Карл-прямая-спинка», прозвище это сохранилось и тогда, когда Карлсон вышел в приличные чины, но произносившие его вслух сперва оглядывались. Слишком много весельчаков обнаружило в своём желудке вместо сытного обеда кончик шпаги горбуна.

Что-то свело вместе его и молодого графа. Они сошлись. Вода и пламень, стихи и проза не были так различны, как горбун-остроумец и не лишённый приятной наружности, но туповатый Нильс Свантессон.

Нильс был молод, розовощёк и кучеряв, что делало его похожим на ангела. Однако это был чрезвычайно высокий и широкий в плечах ангел, как бы в насмешку прозванный Малышом.

Но неангельская тоска время от времени омрачала чело графа Свантессона.

Однажды, за дружеской выпивкой, Карлсон узнал тайну своего сослуживца. Как это бывает часто, Карлсон сильно напоил своего товарища, чтобы рассказать, как совершенно случайно повесил в парке свою горячо любимую жену, урождённую фон Бок. Они занимались одной из тех невинных игр, которую знавали любовники того времени и которую распространял повсюду с помощью своих книг старик, давно сидевший в Бастилии.

Сам того не желая, Карлсон слишком сильно затянул петлю на шее любимой во время бурных ласк. И вот итог: он вдов и вместо семейного уюта довольствуется жизнью в полку. Карлсон всегда старался напоить собеседника, чтобы тот не помнил его россказней, но все давно знали его тайну и просто приходили на дармовую выпивку.

Однако Малыш оказался не из общего числа: выпив бургундского и залакировав его анжуйским, он сам принялся исповедоваться, да так, что его было совершенно невозможно остановить. И Карлсон без труда узнал младую повесть его любви, рассказ, сколь обильный чувствами, столь и прекраснодушный.

Для Карлсона такие рассказы было не внове, но он выслушал Малыша чрезвычайно внимательно. Тот был влюблён в красавицу Гуниллу, девушку сколь высоких кровей, столь и высокого благочестия.

Предмет обожания был известен в Стокгольме своей неприступностью. Гунилла Гольдштейн-Готторп ещё не одарила никого своей благосклонностью. Лейтенанту королевской гвардии нечего было и мечтать о Гунилле. Он смиренно вздыхал и глядел на её высокое окно, стоя на карауле.

Карлсон открыл своему приятелю тайну — Гунилла страстно любила розы и переносила на всякого, кто дарил ей эти чудесные цветы, часть своей ботанической любви — всего лишь крохотную часть, но иногда, как говорят сумрачные германские философы, количество переходит в качество. Можно было вскарабкаться по стене замка и бросить букет в комнату Гуниллы. Но и это было обстоятельством почти неодолимым — Малыш боялся высоты. И тут Карлсон вызвался помочь другу — неизвестным способом он каждое утро доставлял на подоконник Гуниллы охапку алых роз.

В сердце красавицы зародилась любовь к прекрасному лейтенанту, но Карлсон не был счастлив. Поселив любовь в сердце Гуниллы, он поселил эту любовь и в своём.

Карлсон с печалью наблюдал встречи двух возлюбленных — у Малыша так и не хватило смелости признаться в помощи друга.

Наконец Гунилла приняла его в своих покоях. Крадучись, Малыш пробрался по пыльным лестницам и проник в альков Гуниллы. Прижав к груди охапку алых роз, она смотрела на своего героя.

Но произошла неожиданность — девушка, протянув руки к Малышу, выпустила розы, и одна из них упала на лапу её левретки. Бедная собачонка взвизгнула и не нашла ничего лучшего, чем с лаем броситься на ночного гостя.

Тщетно Гунилла кричала: «Азор, Азор, перестань! Азор, к ноге!» — но безумный пёсик уже успел укусить незадачливого любовника.

В испуге Малыш вскочил на подоконник, и — Боже! — один только взгляд вниз привёл к страшной развязке. Голова его закружилась, он взмахнул руками и рухнул в бездну.

Узнав о произошедшем, Карлсон покинул Швецию. Ходили слухи, что он отправился в арабские страны с целью избавиться от своего уродства, провел три года в Дамаске и Иерусалиме, а потом в Египте присоединился к французской армии. Приняв участие во множестве сражений, он сделал стремительную карьеру, получив маршальский жезл из рук самого Наполеона.

Когда же умер бездетный король Карл XIII, то Карлсон снова вернулся на родину. Стан его теперь был прям, но печаль не покидала его мудрых глаз. Он был избран королём и правил смиренно и просто, отказавшись оружием вернуть финские земли.

Часто он посещал Гуниллу, ушедшую в монастырь. Она навсегда излечилась от пагубной любви к розам и проводила всё время в приготовлении плюшек и тефтелей, которыми потчевала бедных.

Через тридцать лет Карлсон умер, кротко перенеся тяжёлую болезнь.

Однако люди, обмывавшие тело, с ужасом обнаружили странное — след от плохо ампутированного пропеллера. Во избежание скандала было объявлено, что на теле короля была найдена скабрезная татуировка. Другие, впрочем, говорили, что татуировка носила политический характер и призывала уничтожить всех королей. Так или иначе, тайну своих отношений с воздушной средой Йохан Карлсон унёс в могилу.


Извините, если кого обидел.


23 июля 2012

(обратно)

Письмо

Малыш, маленький мальчик, в ночь под Рождество не ложился спать. Дождавшись, когда его семья заснёт, он залез в отцовский кабинет и включил компьютер. Прежде чем первый раз ударить по клавишам, он ещё раз пугливо оглянулся, покосился на портрет Фрейда, висевший на стене, и вздохнул.

«Милый Карлсон! — писал он. — Пишу вот тебе письмо. Поздравляю с Рождеством. Самый дорогой ты мне человек. А вчерась мне была выволочка. Отец выволок меня за волосья на двор и отчесал палками от шведской стенки за то, что я подпирал шведскими же спичками траву на газоне перед домом, но по нечаянности заснул. А на неделе мама велела мне почистить селедку, а я начал с хвоста, а она взяла селедку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. А Боссе и Бетан надо мной насмехаются, посылают на угол за какими-то таблетками и велят красть у родителей водку «Абсолют» из холодильника. Отец бьет меня за это чем попадя. А еды нету никакой, окромя овсянки и консервированных плюшек. А чтоб чаю или щей, то они сами трескают. А спать мне велят в ванной. Милый Карлсон, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда к себе на крышу, нету никакой моей возможности… Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно Бога молить, увези меня отсюда, а то помру…»

Малыш покривил рот, потёр своим чёрным кулаком глаза и всхлипнул. «Я буду тебе весь домик пылесосить, — продолжал он, — Богу молиться, а если что, обвяжи меня кожей, надень наручники и секи меня, как Сидорову козу. А ежели думаешь, должности мне нету, то я Христа ради ходячей рекламой попрошусь или в МакДоналдсе полы мыть. Стокгольм-то — город большой, хоть дома всё господские и лошадей много, и собаки не злые. Карлсон, милый, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было по лестнице на крышу лезть, да чердак заперт.

А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду никому не дам, а помрёшь, стану за упокой души молить и похороню в цветочной клумбе».

Малыш судорожно вздохнул и опять уставился на окно.

Он свернул вылезшее на экране окно грамматической проверки и, подумав немного, вписал в окошко адрес: «На крышу для Карлсона»…

Потом почесался, подумал и прибавил: «.se». Довольный тем, что ему не помешали писать, он выключил компьютер и поплёлся к себе в ванную.


Извините, если кого обидел.


24 июля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

ТРЕТЬЯ ВОЙНА ЗА ПРОСВЕЩЕНИЕ


Извините, если кого обидел.


24 июля 2012

(обратно)

Любовь Карлсона

Карлсон медленно летел над городом.

Город был — просто Город.

Безо всяких дополнительных названий..

Издали он был похож на спутник-шпион — с прижатыми к корпусу руками, лицом, закрытым маской и вспыхивающим изредка в свете фонарей кругом пропеллера.

Только одна золочёная буква «К» горела у него на груди, как знаменитая надпись на стене перед пирующими в погребе Ауэрбаха бездельниками.

Карлсон всю жизнь хотел победить человека-паука. Но человек-паук внезапно женился на мадам Клико, богатой вдове. Не менее внезапно вдова Клико оказалась Чёрной вдовой, и через три дня после свадьбы Карлсон вдруг лишился своего врага.

Как теперь позабавиться — было решительно непонятно.

Однако странное движение привлекло внимание Карлсона: кто-то сидел на шпиле кафедрального собора.

Карлсон снизился и увидел, как некто, затянутый в чёрную кожу, с чёрным зонтиком под мышкой, пилит крест на соборе. Кожаный человек, орудуя пилкой для ногтей, почти достиг желаемого: крест держался на честном слове.

В этот момент Карлсон схватил кожаного за руку. Это был его город, его район, это был тот базар, за который отвечал Карлсон перед мирозданием.

Но тут же летающий герой получил удар зонтиком в лицо. Еле увернувшись, он пошёл в атаку. Завязалась борьба не на жизнь, а за честь. Вдруг Карлсон сорвал с головы кожаного человека его страшную маску. Перед ним была девушка несказанной красоты, очень похожая на совратившую его в детстве няню.

— Как тебя зовут, — хрипло крикнул он, переводя дыхание. — Откуда ты, прелестное дитя?

— Зови меня Мэри.

Они стояли над городом, не размыкая смертельных объятий.

— А зачем тебе крест? — прервал он затянувшееся молчание.

— Люблю всё блестящее… — ответила она и потупилась.

Добравшись до замка Карлсона, они прошли по гулкой анфиладе комнат — мимо гобеленов ручной работы и животных, изображённых на китайских вазах кистью неизвестного маляра.

— А кто это стучит? — спросила внезапно Мэри.

Действительно, вдали раздавался стук топора.

— А! — Карлсон рассмеялся — Это мой хороший друг и младший приятель, товарищ детских игр Малыш. Он у меня мотоциклы чинит. Если починит шестьсот шестьдесят шесть мотоциклов, то сможет отбросить коньки и конечность в придачу.

Над городом шёл вечный дождь, молнии били там и тут, электризуя влажный и душный воздух большого города.

Но этого Мэри и Карлсон не замечали.

Простыни были смяты и влажны. Штаны Карлсон повесил на люстру, и пропеллер, жужжа, исполнял роль вентилятора. Вещи Мэри были разбросаны по всей комнате, а зонтик воткнут в цветочный горшок.

Он обнял её всю, и его губы были везде. Карлсон жадно целовал Мэри в трогательную ямочку на подзатыльнике, и она вскрикивала, смыкая ножки на его спине…

И вот уже утомлённая голова Мэри лежала на груди Карлсона.

Карлсон погладил её гладкие и блестящие, как у куклы, волосы и, глядя в потолок, спросил:

— Это ведь на всю жизнь, правда?

— Конечно, на всю жизнь, — согласилась Мэри. — По крайней мере, пока ветер не переменится.


Извините, если кого обидел.


25 июля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Однажды утром спросонья Малыш услышал взволнованные голоса, доносившиеся из кухни.

Папа и мама явно были чем-то огорчены.

— Ну вот, дождались! — сказал папа. — Ты только погляди, что написано в газете. На, прочти сама.

— Ужасно! — воскликнула мама. — Просто ужас какой-то!

Малыш мигом соскочил с постели. Ему не терпелось узнать, что же именно ужасно. И он узнал.

На первой странице газеты огромными буквами был набран заголовок: «Что это: летающий бочонок или нечто другое?» В статье было написано: «Странный неопознанный объект над Стокгольмом. Сообщают, что в районе Вазастана появился некий летающий предмет, напоминающий по виду гигантский блин. Все государства земного шара — и монархии и республики — охватила сильнейшая тревога, которую необходимо рассеять. Загадочное явление совершалось в воздушной среде, плотность которой постепенно уменьшается по мере удаления от Земли. Но кто раскроет летающую тайну Вазастана? Редакция газеты назначает вознаграждение в 10 000 крон. Тот, кому посчастливится поймать этот таинственный предмет, получит премию в 10 000 крон. Ловите его, несите в редакцию, получайте деньги!»

Сколько телескопов, подзорных труб, зрительных стекол, биноклей, очков, лорнетов устремлялось к небу в эти чудесные летние ночи, сколько глаз припало к окулярам оптических приборов всех видов и размеров, — сосчитать невозможно! Но уж никак не меньше нескольких сотен тысяч, другими словами — в десять, в двадцать раз больше, чем можно увидеть звезд на небосводе невооруженным глазом. Никогда даже солнечное затмение, наблюдаемое одновременно из всех пунктов земного шара, не привлекало такого количества зрителей.

В отделении математической астрономии не снизошли до наблюдений; в отделении меридиональных измерений ничего не обнаружили; в отделении физическихнаблюдений ничего не заметили; в отделении геодезии ничего не открыли; в отделении метеорологии ничего не увидели; наконец, в отделении подсчетов попросту ничего не разглядели. Лишь китаец, директор обсерватории Цзи Ка Вей заявил прессе, что это просто «Алеет Восток». Обсерватория эта возвышалась в десяти километрах от моря посреди обширной равнины, и перед нею открывался безграничный горизонт, словно омытый прозрачным воздухом. Так вот, этот китаец заявил: «Весьма возможно, что небесное тело, о котором идет речь, — всего-навсего движущийся аппарат, летательная машина».

— Эге, — сказала мама, — теперь начнется охота.

А папа, обернувшись к Малышу, сказал:

— Послушай, Малыш, к нашему времени в деле создания управляемых воздушных аппаратов наметился некоторый прогресс, чему немало способствовали многочисленные опыты, предпринятые в последней четверти девятнадцатого столетия. Хотя полеты винтокрылых летательных аппаратов были осуществлены только в двадцатом веке, сама концепция винтокрыла имеет намного более раннее происхождение. В рукописи Леонардо да Винчи имеется рисунок аппарата с винтом на вертикальной оси, приводимым в движение мускульной силой летящего на ней человека. Это, несомненно, геликоптер, или вертолет. Позднее появились гондолы, снабженные гребными винтами и подвешенные к аэростатам удлиненной формы, которыми пользовались Анри Жиффар в 1852 году, Дюпюи де Лом в 1872 году, братья Тиссандье в 1883 году и капитаны Кребс и Ренар в 1884 году. Маневрируя с помощью винтов в среде более тяжелой, чем сам аэростат, искусно лавируя по ветру, воздухоплавателям удавалось порою возвращаться к месту, откуда начался полет, даже вопреки неблагоприятному направлению ветра, что позволяло именовать их воздушные шары управляемыми; однако им удавалось этого добиться лишь при исключительно благоприятных обстоятельствах. В зависимости от способа уравновешивания реактивного момента несущего винта различают одновинтовые вертолёты (с хвостовым винтом или с реактивным приводом несущего винта), двухвинтовые (соосные; продольной схемы; с перекрещивающимися осями несущих винтов; с поперечным расположением несущих винтов, или поперечной схемы) и многовинтовые. Итак, геликоптер-вертолёт — это такой аппарат, подъёмная сила в котором создаётся одним или несколькими несущими винтами.

— Папа, папа, — жалобно сказал Малыш, — а с кем ты сейчас разговаривал?

В этот момент в оконное стекло постучали.

— Спокойно, дорогая, — сказал папа. — Мы живём на седьмом этаже.

Но в окно постучали сильнее, и вот оно распахнулось. На оконной раме висел маленький человечек.

— Вы кто? — спросила мама.

— Да-да, кто? — спросил папа.

— Я Карлсон, — ответил человечек. — Много лет назад я был высажен на необитаемый летающий остров. Но это только так казалось. Когда я прожил на острове двадцать восемь лет, то обнаружил, что он движется только благодаря сотням, таких же, как и я, людей с пропеллерами на спине.

— Так вы попали в рабство!

— Ага, — ответил Карлсон, — я сам продал себя в рабство за бочку варенья и ящик печенья. Но потом я стал десятником винтовиков, затем — сотником, а вскоре — Начальником всего Обитаемого Таинственного Острова Сокровищ. Но вчера на Острове поднялся мятеж, и я бежал.

— Боже! Вы пострадали за правду?!

— Ну да, — согласился Карлсон. — И увеличение нормы выработки, то есть ещё и за технический прогресс.

— Но вы за демократию? — с надеждой спросил папа.

— Конечно! — Карлсон улыбнулся. — Я всегда выступал за то, чтобы у каждого винтовика было не менее трёх рабов.

— Тогда вы можете жить здесь, — посоветовала мама. — Вы попросите политического убежища, и вам дадут пособие.

— Но как же мои страдающие братья? — засомневался Карлсон. — А, впрочем, чёрт с ними.

И тут же согласился. Поход в Комитет беженцев они отложили на завтра, но уже вечером окно их высадили, и в комнату стали запрыгивать люди в чёрном. Малыша они двинули по лбу, папу стукнули в глаз, а маме сломали ноготь.

Впрочем, Карлсона они подняли на руки и сообщили ему, что он теперь может вернуться. Мятеж был подавлен, и начальник стражи лично сорвал кнопки пропеллеров с помочей пойманных бунтовщиков.

И тут же всех их, включая Малыша, потащили в окно. Оказалось, что к дому причалил огромный Обитаемый Таинственный Остров Сокровищ. Как только все они ступили на его вибрирующую почву, Остров взмыл в небо, и их уютный домик пропал внизу. Перед ними лежали на животе несколько сотен карапузов, и у каждого на спине вращался небольшой пропеллер.

Папа остановился как зачарованный и стал смотреть на это чудо.

— Теперь вы — мои гости, — сказал Карлсон. — Только не пытайтесь убежать, ведь тогда мне придётся вас убить. Я так всегда делаю — с тех пор, когда у меня была винтовая подводная лодка. А теперь мы предадимся научным беседам.

— Что суть вещей? — бодро спросил папа. — Всё есть вода. Так говорит Фалес.

Карлсон махнул рукой, и какая-то женщина, подбежавшая сбоку, взяла папу за подбородок (маму передёрнуло) и сказала:

— Но всё есть воздух, сказал мне юный Анаксимен.

— Но всё есть число, — не сдавался папа. — Лысый Пифагор не может ошибиться.

— Отож! — ответила женщина и со странным акцентом произнесла: — Но Гераклит ласкает меня, шептая: всё есть огонь.

Карлсон (которого всё ещё держали на руках, как ребёнка) вмешался:

— Всё есть судьба.

В этот момент с обеих сторон Обитаемого Таинственного Острова запели два хора. Один сразу же сообщил, что он не хор, а воплощённая волна физика де Бройля и вкупе с ней — логика истории, а другой хор стал с ним спорить. Пело всё — и карапузы с пропеллерами, и деревья, и кусты. Запел даже какой-то минерал.

Малыш только успевал глазами хлопать, как тут к ним сбежались какие-то матросы, появились торговка с букетом лилий, продавщица фиалок, похожая на Элизу Дулиттл, и женщина с бейджиком «Торговка Разных Цветов». Торговка с лилиями стала спрашивать, отчего огорчается Торговка Разных Цветов. Та отвечала, что её дочь собирается замуж за вчерашнего прохожего.

На пришельцев никто не обращал внимания, и папа заскучал. Он всё время хотел ввернуть в разговор что-то научно-техническое, про распад атома, но не мог вставить ни слова. Наконец, когда торговки закончили свой бесконечный диалог, он вырвался из рук охраны и заговорил:

— Всё это трагедия философа, который постиг абсолют-формулу. Нужно быть набитым ослом, чтобы из факта атома не дедуцировать факта, что сама вселенная — лишь атом, или, правильнее будет сказать, какая-либо триллионная часть атома. Это ещё геньяльный Блез Паскаль интуитивно познавал. Напрягите внимание. Сперва поясню на примере фантазии. Допускается, что некий физик сумел разыскать среди абсолют-немыслимой суммы атомов, из которых скомпоновано всё, фатальный атом — тот, к которому применяется наше рассуждение. Мы предполагаем, что он додробился до самой малейшей эссенции этого как раз атома, в который момент Тень Руки (руки физика!) падает на нашу вселенную с катастрофальными результатами, потому что вселенная и есть последняя частичка одного, я думаю, центрального, атома, из которых она же состоит. Понять нелегко, но если вы это поймете, то вы всё поймете. Прочь из тюрьмы математики! Целое равно наимельчайшей части целого, сумма частей равна части суммы. Это есть тайна мира, формула абсолют-бесконечности, но, сделав таковое открытие, человеческая личность больше не может гулять и разговаривать. А мы грешим и творим добро вслепую. Один физик создал геликоптер и тут же был схвачен и препровождён в узилище и там исчез. Знает ли он, что дано было сотворить ему: добро или зло? Или такой случай: один человек изобрёл невиданную бомбу, и ей пугали все окрестные страны и народы, зато из-за общего испуга никто не стал воевать. Добро сделал этот человек или зло? Или еще так: другой учёный надрызгался водкой и натворил такое, что тут, пожалуй, и сам полковник Абакумов не разобрал бы, что хорошо, а что плохо. Грех от добра отличить очень трудно.

Карлсон, задумавшись над папиными словами, упал на железную землю Таинственного Летающего Острова Сокровищ и погнул несколько цветов.

— Хо-хо, — сказал он, лежа на полу, — че-че.

Папа продолжал: «Возьмём любовь. Будто хорошо, а будто и плохо. С одной стороны, сказано: «возлюби», а с другой стороны, сказано: «не балуй». Может, лучше вовсе не возлюбить? А сказано: возлюби. А возлюбишь — набалуешь. Что делать? Может, возлюбить, да не так? Тогда зачем же у всех народов одним и тем же словом изображается «возлюбить» и так и не так».

— Шо-шо, — сказал Карлсон, лежа на полу. — Хо-хо.

Малыш отметил, что и движение сотен пропеллеров вокруг как бы замедлилось, будто карапузы, приводившие в движение Летающий Остров, задумались.

Папа сказал: «Добро ли такая любовь? А если нет, то как же возлюбить? Один учёный так любил свою жену, что сделал её клон. А когда она умерла, то стал жить с её клоном, а её клон сделал его клона, и когда он умер, её клон стал жить с его клоном. И тогда его клон сделал своего клона, и когда её клон умер, стал жить с её клоном… Кто ответит мне, любовь это или не любовь?»

— Сю-сю, — сказал Карлсон, ворочаясь на земле.

Папа продолжал: «Грешит ли камень? Грешит ли дерево? Грешит ли зверь? Или грешит только один человек?»

— Млям-млям, — сказал Карлсон, прислушиваясь к папиным словам, — шуп-шуп.

Папа сказал: «Если грешит только один человек, то значит, все грехи мира находятся в самом человеке. Грех не входит в человека, а только выходит из него. Подобно пище: человек съедает хорошее, а выбрасывает из себя нехорошее. В мире нет ничего нехорошего, только то, что прошло сквозь человека, может стать нехорошим».

— Умняф, — сказал Карлсон, стараясь приподняться.

Папа заметил: «Вот я говорил о любви, я говорил о тех состояниях наших, которые называются одним словом «любовь». Я думаю, что сущность любви не меняется от того, кто кого любит. Каждому человеку отпущена известная величина любви. И каждый человек ищет, куда бы ее приложить, не скидывая своих фюзеляжек. Раскрытие тайн перестановок и мелких свойств нашей души, подобной мешку опилок…»

— Хвать! — крикнул Карлсон, вскакивая с пола. Он внезапно дёрнул за какой-то рычаг, торчавший из алюминиевой травы, и в полу открылся люк. — Сгинь!

И папа вместе с мамой и Малышом покатились по гладкому жёлобу.

— Охуеть! — только и сказал Малыш, поняв, что они свалились с Летающего Острова.


Извините, если кого обидел.


26 июля 2012

(обратно)

Птица Карлсон

История маленького мальчика, которого все зовут Малыш, вечна. Она повторяется тысячекратно.

Иногда Малыш вырастает. Пальцы с вросшими ногтями не радуют, а на руках высыпает старческая гречка. Мама обманула его: Малышу всё же всучили вдову старшего брата. Впрочем, и вторая жена оказалась не лучше. Третья разорила его и бежала с гастарбайтером в страну с непроизносимым названием.

И вот однажды он подходит к окну и кладёт свой живот на подоконник.

Чу, что-то движется в сером городском воздухе. Да это — Карлсон!

Эх, Карлсон! Птица Карлсон, кто тебя выдумал? Знать, у бойкого народа ты мог только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на севере, до которой ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи. Хитрый, кажись, этот воздухоплавательный снаряд, схвачен железным винтом, приколот на пузе кнопкой. Не в немецких ботфортах, не с бородой и рукавицами, а летит чёрт знает как; зажужжал да затянул песню — волосы вихрем, лопасти в пропеллере смешались в один гладкий круг, только дрогнул воздух, да вскрикнул, задрав голову, остановившийся пешеход — и вон понёсся, понёсся, понёсся!.. И вон уже видно вдали, как что-то пылит и сверлит воздух.

Не так ли и ты, жизнь, что бойкий необгонимый Карлсон, несёшься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, всё отстает и остается позади.

Остановился пораженный Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в твоей суете? Эх, дни, дни, что за дни! Карлсон, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Идиотическая улыбка расплывается на его лице, чудным звоном звенит моторчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо всё, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ему дорогу всякие народы и государства.


Извините, если кого обидел.


27 июля 2012

(обратно)

Крыша

«Крыша» — слово в русском языке странное, шелестящее, будто трубочист, скатывающийся по жести к гибельному краю.

В знаменитой истории про профессора, что, приехав в город Берн, не заметил цветок на окне, есть такой эпизод: профессора спрашивают на проваленной явке:

— У вас надёжная крыша?

— А я живу на втором этаже, — ничего не понимая, отвечает тот. И все понимают, что пришёл лох и раскинул уши по ветру. Потому что «крыша» на сленге разведчиков всего мира означает «прикрытие». А теперь это ещё и глухой звук палёных стволов, круглое движение стреляных гильз под ногами и безвозвратные кредиты.

Тот профессор, кстати, выдавал себя за шведа. Беда была в том, что фальшивый швед не умел летать долго. Его единственный полёт был короток — всего несколько этажей. И настала ему крышка.

Зато искусство долгих полётов освоил другой, настоящий швед — в меру упитанный мужчина в полном расцвете жизненных сил. И крыша у настоящего шведа была что надо — прочная, такая, что можно было поставить на ней домик с крылечком и зелёными ставеньками.

Мы были рады Карлсону. Между тем это настоящий негодяй, прожорливый врун, вечно лгущий обжора. Персонаж, чья башня сорвана, а крыша давно съехала — типичный трикстер. Часть той силы, что вечно желает зла, но по ошибке делает добро.

Каждый ищет Карлсона по-своему. Один — для того, чтобы вместе с ним играть в привидения, сыпать мусор на головы прохожим и дарить ему тефтели. Другой заготовил кирпич в кармане, чтобы мстить за ворованную пайку, слёзы старух, порезанные простыни и разбитую посуду. Ищет, чтобы истребить хаос. Убить пересмешника.

Вот мы выходим — туда, наверх, двигаемся по гремящим листам жести или по мягкому разогретому битуму. Карлсон там — за трубой или белой стенкой.

Впрочем, Карлсону всё равно, найдут его или нет. Ему прекрасно живется в маленьком домике на крыше, на крыльце которого он курит трубку и смотрит на звёзды.

Как-то раз один трубочист вдруг увидел домик Карлсона. Он очень удивился и сказал самому себе:

— Странно… Домик?.. Не может быть! На крыше стоит маленький домик?.. Как он мог здесь оказаться?

Затем трубочист полез в трубу, забыл про домик и уже никогда больше о нем не вспоминал.

Этому трубочисту повезло больше. Гулко бухая ботинками по жести, он ушёл от Карлсона живым.


И на этом, пожалуй, пока всё о карлсонах.


Извините, если кого обидел.


28 июля 2012

(обратно)

История про то, чтобы два раза не вставать

«…Уподобился Еси купцу, ищущему доброго бисера, Славнодержавный Владимире, на высоте стола седя матери градов, Богоспасаемого Киева, испытуя же и посылая к царскому граду увидети православную веру, и обрёл сей бесценный бисер, Христа, избравшего тя, яко втораго Павла и отрясшего слепоту во святой купели, душевную вкупе и телесную, тем же празднуем твоё успение, люди твои суще, моли спастися державы твоя Российския Иерархом и множеству пасомых».


Решительно непонятно, отчего я сейчас не стою на берегу Клязьмы.


Извините, если кого обидел.


28 июля 2012

(обратно)

Восемь транспортов и танкер

Вот и последнее воскресенье июля — день Военно-морского флота. Чтобы два раза не вставать, по сему случаю давний календарный рассказ:


Старший лейтенант Коколия задыхался в тесном кителе. Китель был старый, хорошо подлатанный, но Коколия начал носить его задолго до войны, и даже задолго до того, как стал из просто лейтенанта старшим и, будто медведь, залез в эту северную нору.

Утро было тяжёлым, впрочем, оно не было утром — старшего лейтенанта окружал вечный день, долгий свет полярного лета.

Он старался не открывать лишний раз рот — внутри старшего лейтенанта Коколия усваивался технический спирт. Сложные сахара расщеплялись медленно, вызывая горечь на языке. Выпито было немного, совсем чуть — но Коколия ненавидел разведённый спирт.

Сок перебродившего винограда, радость его, Коколия, родины, был редкостью среди снега и льда. Любое вино было редкостью на русском Севере. Поэтому полночи Коколия пил спирт с торпедоносцами — эти люди всегда казались ему странноватыми.

Впрочем, мало кто представлял себе, что находится в голове у человека, который летит, задевая волны крыльями. Трижды приходили к нему лётчики, и трижды Коколия знакомился со всеми гостями, потому что никто из прежних не приходил. Капитан, который явился с двумя сослуживцами к нему на ледокольный пароход с подходящим названием «Лёд», был явно человек непростой судьбы. Чины Григорьева были невелики, но всё же два старых, ещё довоенных, ордена были прикручены к кителю. Капитан Григорьев был красив так, как бывают красивы сорокалетние мужчины с прошлым, красив чёрной формой морской авиации, но что-то было тревожное в умолчаниях и паузах его разговора. Капитан немыслимым способом получил отпуск по ранению, во время этого отпуска искал свою жену в Ленинграде и увидел в осаждённом городе что-то такое, что теперь заставляло дергаться его щёку.

Тут даже спирт не мог помочь. Григорьев рассказывал ему, как ищет подлодки среди разводий, и как британцы потеряли немецкий крейсер, вышедший из Вест-фиорда. Что нужно было немцу так далеко от войны — было непонятно. Разве что поставить метеостанцию: высадить несколько человек, поставить на берегу домик или вовсе утеплённую палатку с радиостанцией. Такие метеостанции они ставили, но здесь её смысл был неочевиден.

Ветра в нашем полушарии были больше западные, и для чётких прогнозов нужно было лезть в Гренландию, а не к Таймыру. В общем, цели крейсера оставались загадкой.

Пришёл на огонёк и другой старший лейтенант, артиллерист. Он рвался на фронт, и приказ уже был подписан — один приказ и на него, и на две его старые гаубицы. За год они не выстрелили ни разу, но артиллерист клялся, что если что — они не подведут.

Спирт лился в кружки, и они пили, не пьянея.

А теперь Коколия стоял навытяжку перед начальником флотилии и слушал, слушал указания.

Нужно было идти на восток, навстречу разрозненным судам, остаткам конвоя, что ускользнули от подводных лодок из волчьей стаи — и при этом взять на борт пассажиров-метеорологов.

При этом старший лейтенант утратил часть своей божественной капитанской власти. Оказалось, что это не пассажиры подчиняются ему, а он — пассажирам.

Пассажиров оказалось несколько десятков — немногословных, тихих, набившихся в трюм, но были у них два особых начальника.


Коколия раньше видел много метеорологов — поэтому не поверил ни одному слову странной пары, что поднялась к нему на борт.

Один, одетый во всё флотское, был явно сухопутным человеком. Командиром — да, привыкшим к власти, но эта власть была не морской природы, не родственна тельняшке и крабу на околыше. Фальшивый капитан перегнулся через леера прямо на второй день. И это был его, Серго Коколия, начальник — капитан Фетин, указывавший маршрут его, Коколия, штурману, и отдававший приказы его, Коколия, подчинённым.

Его напарник был явно привычен к морю, но измождён, и шея его болталась внутри воротника, как язык внутри рынды.

Коколия вгляделся в него в кают-компании и понял, что этот худой — совсем старик, хотя волосы его и лишены седины. Старика называли Академиком, это слово просилось на заглавную букву.

«Лёд» был старым пароходом с усиленной защитой — он не был настоящим ледоколом, как и не был военным судном. На нём топорщились две пушки Лендера и две сорокапятки — так что любая конвенция признала бы его военно-морским. Но конвенции пропали пропадом, мир поделился на чёрное и белое. Чёрную воду и белый лёд, полосы тельняшек — и ни своим, ни врагам не было дела до формальностей.

Старший лейтенант давно уравнял свой пароход с военным судном — и что важно, враг вывел в уме то же уравнение.

Коколия трезво оценивал свои шансы против подводной лодки противника, оттого указания пассажиров раздражали.

Он был вспыльчив, и, зная это, старался заморозить свою речь вообще. Например, его раздражал главный механик Аршба, и тот отвечал ему тем же — они не нравились друг другу как могут не нравиться друг другу грузин и абхаз.

Помполит Гельман пытался мирить их, но скоро махнул рукой.

Но Аршба был по сравнению с новыми пассажирами святым человеком.

Они шли странным маршрутом, и Академик, казалось, что-то вынюхивал в арктическом воздухе — он стоял на мостике и мелкими глотками пил холодный ветер.

— А отчего вас Академиком называют? — спросил Коколия. — Или это шутка?

— Отчего же шутка, — улыбнулся тот, и Коколия увидел, что у собеседника не хватает всех передних зубов. Я как раз академик и есть. Член Императорской академии наук. Никто меня вроде бы не исключал — только посадили меня как-то Бабе-Яге на лопату, да в печь я не пролез. Вас предупредили насчёт Фетина?

— Ну?

— Фетин отменит любой ваш приказ — если что. Но на самом деле Фетину буду советовать я.

— В море вы не можете отменить ничего, — сорвался Коколия. Но это означало только, что в душе у него, как граната, лопнул шарик злости. Он не изменил тона, только пальцы на бинокле побелели.

— А тут вы и ошибаетесь. Потому что всё может отменить даже не часовая, а минутная стрелка — вас, меня, вообще весь мир. Вы же начинали штурманом и знаете, что такое время?

Коколия с опаской посмотрел на Академика. Был в его детстве, на пыльной набережной южного города, страшный сумасшедший в канотье, что бросался к отдыхающим, цеплялся за рукав и орал истошно: «Который час? Который час?».

— Видите ли, старший лейтенант, есть случаи, когда день-два становятся дороже, чем судьба сотен людей. Это такая скорбная арифметика, но я говорю об этом цинично, а вот Фетин будет говорить вам серьёзно. Вернее, он будет не говорить вам, а приказывать.

— Можно, конечно, приказывать, но меня ждут восемь транспортов и танкер, у которых нет ледокола.

— А меня интересуют немецкие закладки, которые стоят восьмидесяти транспортов! — и Академик дал понять, что сказал и так слишком много.

Коколия хотел было спросить, что такое «закладки», но передумал.

Разговор сдулся, как воздушный шарик на набережной — такой шарик хотел в детстве Серго Коколия, да так ни от кого и не получил.

Они молчали, не возобновив разговор до вечера. Академик только улыбался, и усатый вождь с портрета в кают-компании тоже улыбался (хотя и не так весело, как Академик).

Под вождём выцвел лозунг белым на красном — и Коколия соглашался с ним: да, правое, и потом всё будет за нами. Хотя сам он бы повестил что-то вроде «Делай, что должен, и будь что будет».

Академик действительно чуть не проговорился. Всё в нём пело, ощущение свободы не покидало его. Свобода была недавней, ворованной у мирного времени.

Война выдернула Академика из угрюмой местности, с золотых приисков.

И теперь он навёрстывал непрожитое время. А навёрстывать надо было не только глотки свободного, вольного воздуха, но и не сделанное главное дело его жизни.

Гергард фон Раушенбах, бежавший из Москвы в двадцатом году, успел слишком много, пока его давний товарищ грамм за граммом доставал из лотка золотой песок.

И теперь они дрались за время. Время нужно было стране, куда бежал Гергард фон Раушенбах, и давняя история, начавшаяся в подвале университета на Моховой, дала этой стране преимущество.

У новой-старой родины фон Раушенбаха была фора, потому что пока Академик мыл чужое золото одеревеневшими руками, фон Раушенбах ставил опыты, раз за разом улучшая тот достигнутый двадцать лет назад результат.

И теперь одни могли распоряжаться временем, а другие могли только им помешать.

Настал странный день, когда ему казалось, что время замёрзло, а его наручные часы идут через силу.

Коколия понял, что время в этот день остановится, лишь только увидел, как из тумана слева по курсу сгущается силуэт военного корабля.

На корабле реял американский флаг — но это было обманкой, враньём, дымом на ветру.

Ему читали вспышки семафора, а Коколия уже понимал, что нет, не может тут быть американца, не может. Незнакомец запрашивал ледовую обстановку на востоке, но ясно было, что это только начало.

Академик взлетел на мостик — он рвал ворот рукой, оттого шея Академика казалась ещё более костлявой.

Он мычал, глядя на силуэт крейсера.

— Сейчас нас будут убивать, вот, — Коколия заглянул Академику в глаза. — Я вам расскажу, что сейчас произойдёт. Если мы выйдем в эфир, они накроют нас примерно с четвёртого залпа. Если мы сейчас спустим шлюпки, не выйдя в эфир, то выживем все.

А теперь, угадайте, что мы выбираем.

— Мне не надо угадывать, — сказал хмурый Академик. — Довольно глупо у меня вышло — хотел ловить мышей, а поймался сам. Мне не хватило времени, чтобы сделать своё дело, и ничего у меня не получилось.

— Это пока у вас ничего не получилось — сейчас мы спустим шлюпку, и через двадцать минут, когда нас начнут топить, мы поставим дополнительную дымовую завесу. Поэтому лично у вас с вашим Фетиным и частью ваших подчинённых есть шанс размером в двадцать минут. Если повезёт, то вы выброситесь на остров, он в десяти милях.

Но, честно вам скажу мне важнее восемь транспортов и танкер…


Он просмотрел в бинокль на удаляющуюся шлюпку.

— Матвей Абрамович, — спросил Коколия помполита. — Как вы думаете, сколько продержимся?

— Час, я думаю, получится. Но всё зависит от Аршбы и его машины — если попадут в машинное отделение, то всё окончится быстрее.

— Час, конечно, мало. Но это хоть что-то — можно маневрировать, пока нам снесут надстройки. Попляшем на сковородке…

Коколия вдруг развеселился — по крайней мере, больше не будет никакого отвратительного спирта и Полярной ночи. Сейчас мы спляшем в последний раз, но главное, чтобы восемь транспортов и танкер услышали нашу радиограмму.

Это было как на экзамене в мореходке, когда он говорил себе — так или иначе, но вечером он снова выйдет на набережную и будет вдыхать тёплое дыхание тёплого моря.

Коколия вздохнул и сказал:

— Итак, начинаем. Радист, внимание: «Вижу неизвестный вспомогательный крейсер, который запрашивает обстановку. Пожалуйста, наблюдайте за нами». Наушники тут же наполнились шорохом и треском постановщика помех.

Семафор с крейсера тут же включился в разговор — требуя прекратить радиопередачу.

Но радист уже отстучал предупреждение и теперь начал повторять его, перечисляя характеристики крейсера.

«Пожалуй, ничего другого я не смогу уже передать», — печально подумал Коколия.

И точно — через пару минут ударил залп орудий с крейсера. Между кораблями встали столбы воды.

«Лёд», набирая ход, двигался в сторону острова, но было понятно, что никто не даст пароходу уйти.

Радист вёл передачу непрерывно, надеясь прорваться через помехи — стучал ключом, пока не взметнулись вверх доски и железо переборок, и он не сгорел вместе с радиорубкой в стремительном пламени взрыва.

И тут стало жарко и больно в животе, и Коколия повалился на накренившуюся палубу.

Уже из шлюпки он видел, как Аршба вместе с Гельманом стоят у пушки на корме, выцеливая немецкие шлюпки и катер. Коколия понял, что перестал быть капитаном — капитаном стал помполит, а Коколия превратился в обыкновенного старшего лейтенанта, с дыркой в животе и перебитой ногой.

Этот уже обыкновенный старший лейтенант глядел в небо, чтобы не видеть чужих шлюпок и тех, кто сожмёт пальцы плена на его горле.

Напоследок к нему наклонилось лицо матроса:

— Вы теперь — Аршба, запомните, командир, вы — Аршба, старший механик Аршба.

И вот он лежал у стальной переборки на чужом корабле и пытался заснуть — но было так больно, что заснуть не получалось.

Тогда он стал считать все повороты чужого корабля — 290 градусов, и шли два часа минут, потом доворот на десять градусов, три часа… Часы у него никто не забрал, и они горели зелёным фосфорным светом в темноте.

Эту безумную успокоительную считалку повторял он изо дня в день — пока не услышал колокол тревоги.

То капитан Григорьев заходил на боевой разворот — сначала примерившись, а потом, круто развернувшись, почти по полной восьмёрке, он целил прямо в борт крейсеру, прямо туда, где лежал Аршба-Коколия.

Коколия слышал громкий бой тревоги, зенитные пушки стучали слившейся в один топот дробью — так дробно стучат матросские башмаки по металлическим ступеням.

И Коколия звал торпеду, уже отделившуюся от самолёта, к себе — но голос его был тонок и слаб, торпеда, ударившись о воду, тонула, проходя мимо.

В это время в кабине торпедоносца будто лопнула электрическая лампа, сверкнуло ослепительно и быстро, пахнуло жаром и дымом — и самолёт, заваливаясь в бок, ушёл прочь.

Тогда вновь началось время считалочки — один час на двести семьдесят, остановка — тридцать минут….

Потом Коколия потерял сознание — он терял его несколько раз — спасительно долго он плыл по чёрной воде своей боли. И тогда перед глазами мелькали только цифры его счёта: 290, 2, 10, 3…

И вот его несли на носилках по трапу, а тело было в свежих и чистых бинтах — чужих бинтах.

Его допрашивали, и на допросах он называл имя своего механика вместо своего. Мёртвый механик помогал ему, так и не подружившись с ним при жизни.

Мёртвый Коколия (или живой Аршба — он и сам иногда не мог понять, кто мёртв, а кто жив) глядел на жизнь хмуро — он стал весить мало, да и видел плохо. К последней военной весне от его экипажа осталось тринадцать человек — но никто, даже умирая, не выдал своего капитана.

Таким хмурым гражданским пленным он и услышал рёв танка, что снёс ворота лагеря и исчез, так и не остановившись. Коколия заплакал — за себя и за Аршбу, пока никто не видел его слёз, и пошёл выводить экипаж к своим. Он был слаб и беспомощен, но держался прямо. Ветхая тельняшка глядела из-за ворота его бушлата. Бывший старший лейтенант легко прошёл фильтрацию и даже получил орден. Нога срослась плохо, но теперь он знал, что на Севере есть по крайней мере восемь транспортов и танкер.

Коколия уехал на юг и теперь сидел среди бумажных папок в Грузинском пароходстве.

Иногда он вспоминал чёрную Полярную ночь, и холод времени проникал в центр живота. Коколию начинала бить крупная дрожь — и тогда он уходил на набережную, чтобы пить вино с инвалидами. Они, безногие и безрукие, пили лучшее в мире вино, потому что оно было сделано до войны, а пить его приходилось после неё. От этого вина инвалиды забывали звуки взрывов и свист пуль.

Иногда, до того, как поднять стакан, Коколия вспоминал своих матросов — тех, что растворились в холодной воде северного моря, и тех, кто легли в немецкую землю. Сам Север он вспоминал редко — ему не нравились ледяные пустыни и чёрная многомесячная ночь, разбавленная спиртом.

Но однажды он увидел на набережной человека в дорогом мятом плаще. Так не носят дорогие плащи, а уж франтов на набережной Коколия повидал немало.

Человек в дорогом мятом плаще шёл прямо в пароходство, открыл дверь и обернулся, покидая пространство улицы. Приезжий обернулся, будто запоминая прохожих поимённо и составляя специальный список.

В этот момент Коколия узнал приезжего. Это был спутник Академика, почти не изменившийся с тех пор Фетин — только от брови к уху шёл у гостя безобразный белый шрам.

Фетин действительно искал бывшего старлея. Когда тот, прижимая к груди остро и безумно для несытного года, пахнущий лаваш, поднялся по лестнице в свой кабинет, Фетин уже сидел там.

Дело у Коколия, как и прежде, было одно — подчиняться. Оттого он быстро собрался, вернее, не стал собираться вовсе. Он не стал заходить в своё одинокое жилище, а только взял из рундучка в углу смену белья, и сунул её в кирзовый портфель вместе с лавашом.

Вот он уже ехал с Фетиным в аэропорт.

Его спутник нервничал — отчего-то Фетина злило, что бывший старший лейтенант не спрашивает его ни о чём. А Коколия только медленно отламывал кусочки лаваша и совал их за щеку.

Самолёт приземлился на пустом военном аэродроме под Москвой. Там, в домике на отшибе, у самой запретной зоны Коколия вновь увидел Академика.

Тот был бодр, именно бодрым стариком он вкатился в комнату — таких стариков Коколия видел в только горах. Только вот рот у Академика сиял теперь золотом. Но всё же и для него военные годы не прошли даром: Академик совершенно поседел — в тех местах за ушами, где ещё сохранились волосы.

Коколия обратил внимание, что Академик стал по-настоящему главнее Фетина — теперь золотозубый старик только говорил что-то тихо, а Фетин уже бежал куда-то как школьник.

Вот Академик бросил слово, и, откуда ни возьмись, будто из волшебного ларца, появились на бывшем старшем лейтенанте унты и кожаная куртка, вот он уже летел в гулком самолёте, и винты пели нескончаемую песню: «не зарекайся, Серго, ты вернёшься туда, куда должен вернуться, вернёшься, даже если сам этого не захочешь».

На северном аэродроме, рядом с океаном, он увидел странного военного лётчика. Коколия опознал в нём давнего ночного собеседника, с которым пил жестокий спирт накануне последнего рейса. Тогда это был красавец, а теперь он будто поменялся местами с Академиком — форма без погон на нём была явно с чужого плеча, он исхудал и смотрел испуганно.

Коколия спросил лётчика, нашёл ли он жену, которую так искал в сорок втором, но лётчик отшатнулся, испугавшись вопроса, побледнел, будто он с ним заговорил призрак.

Моряка и лётчика расспрашивали вместе и порознь — заставляя чертить маршруты их, давно исчезнувших под водой, самолёта и корабля. Это не было похоже на допросы в фильтрационном лагере — скорее с ними говорили, как с больными, которые должны вспомнить что-то важное.

Но после каждой беседы бывший старший лейтенант подписывал строгую бумагу о неразглашении — хотя это именно он рассказывал, а Академик слушал.

В паузе между расспросами Коколия спросил о судьбе рейдера. Оказалось, его утопили англичане за десять дней до окончания войны. Английское железо попало именно туда, куда звал его раненый Коколия — только с опозданием на три года. Судовой журнал был утрачен, капитан крейсера сидел в плену у американцев.

Какая-то тайна мешала дальнейшим разговорам — все упёрлись в тайну, как останавливается легкий пароход перед лёдяным полем.

Наконец, Академик сознался — он искал точку, куда стремился немецкий рейдер, и точка эта была размыта, непонятна, не определена. Одним желанием уничтожить конвой не объяснялись действия немца — что-то в этой истории было недоговорено и недообъяснено.

Тогда Коколия рассказал Академику свою, полную животной боли, считалочку — 290 градусов — два часа, 10 градусов — три. Считалочка была долгой, столбики цифр налезали один на другой.

На следующий день они ушли в море на сером сторожевике, и Коколия стал вспоминать все движения немецкого рейдера, которые запомнил в давние бессонные дни.

Живот снова начал болеть, будто в нём поселился осколок, но он точно называл градусы и минуты.

— Точно? — Переспрашивал Академик, — и Коколия отвечал, что нет, конечно, не точно.

Но оба знали, что — точно. Точно — и их ведёт какой-то высший штурман, и проводка сделана образцово.

Коколия привел сторожевик точно в то место, где он слышал журчание воды и тишину остановившихся винтов крейсера.

Сторожевик стал на якорь у таймырского берега.

Они высадились вместе со взводом автоматчиков. Фетин не хотел брать хромоногого грузина с собой, но Академик махнул рукой — одной тайной больше, одной меньше.

Если что — всё едино.

От этих слов внутри бывшего старшего лейтенанта поднялся не страх смерти, а обида. Конечно — да, всё едино. Но всё же.

Они шли по камням, и Коколия пьянил нескончаемый белый день, пустой и гудящий в голове. За скалами было видно огромное пустое пространство тундры, смыкающейся с горизонтом.

Группа повернула вдоль крутых скал и сразу увидела расселину — действительно, незаметную с воздуха, видную только вблизи.

Здесь уже начали попадаться обломки ящиков с опознавательными знаками Кригсмарине и прочий военный мусор. Явно, что здесь не просто торопились, а суетились.

Дальше, в глубине расселины, стояло странное сооружение — похожее на небольшой нефтеперегонный завод.

Раньше он было скрыто искусственным куполом, но теперь часть купола обвалилась. Теперь со стороны моря были видны длинные ржавые колонны, криво торчащие из гладкой воды.

Тонко пел свою песню в вышине ветряной двигатель, но от колонн шёл иной звук — мерный, пульсирующий шорох.

— Оно? — выдохнул Фетин.

Академик не отвечал, пытаясь закурить. Белые цилиндры «Казбека» сыпались на скалу, как стреляные патроны.

— Оно… Я бы сказал так — забытый эксперимент.

Фетин стоял рядом, сняв шапку, и Коколия вдруг увидел, каким странно-мальчишеским стало лицо Фетина. Он был похож на деревенского пацана, который, оцарапав лицо, всё-таки пробрался в соседский сад.

— Видите, Фетин, они не сумели включить внешний контур — а внутренний, слышите, работает до сих пор. Им нужно было всего несколько часов, но тут как раз прилетел Григорьев. К тому же, они уже потеряли самолёт-разведчик, и как ни дёргались, времени им не хватило.

Академик схватил Коколия за рукав, старик жадно хватал воздух ртом, но грузину не было дела до его путанной истории.

Фетин говорил что-то в чёрную эбонитовую трубку рации, автоматчики заняли высоты поодаль, а на площадке появились два солдата с миноискателями. Все были заняты своим делом, а Коколия стремительно убывал из этой жизни, как мавр, сделавший своё дело, и которому теперь предписано удаление со сцены.

Академик держал бывшего старшего лейтенанта за рукав, будто сумасшедший на берегу Чёрного моря, тот самый сумасшедший, что был озабочен временем:

— Думаете, вы тут ни при чём? Это из-за вас им не хватило двух с половиной часов.

— Я не понимаю, что это всё значит, — упрямо сказал Коколия.

— Это совершенно не важно, понимаете вы или нет. Это из-за вас им не хватило двух с половиной часов! Думаете, вы конвой прикрывали… Да? Нет, это просто фантастика, что вы сделали.

— Я ничего не знаю про фантастику. Мне не интересны ваши тайны. За мной было на востоке восемь транспортов и танкер, — упрямо сказал Коколия. — Мой экипаж тянул время, чтобы предупредить конвой и метеостанции. Мы дали две РД, и мои люди сделали, что могли.

Академик заглянул в глаза бывшему старшему лейтенанту как-то снизу, как на секунду показалось, подобострастно. Лицо Академика скривилось.

— Да, конечно. Не слушайте никого. Был конвой — и были вы. Вы спасли конвой, если не сказать больше, вы предупредили всё это море. У нас встречается много случаев героизма, а вот правильного выполнения своих обязанностей у нас встречается меньше. А как раз исполнение обязанностей приводит к победе… Чёрт! Чёрт! Не об этом — вообще… Вообще, Серго Михайлович, забудьте, что вы видели — это всё не должно вас смущать. Восемь транспортов и танкер — это хорошая цена.

Уже выла вдали, приближаясь с юга, летающая лодка, и Коколия вдруг понял, что всё закончилось для него благополучно. Сейчас он полетит на юг, пересаживаясь с одного самолёта на другой, а потом окажется в своём городе, где ночи теплы и коротки даже зимой. Только надо выбрать какого-нибудь мальчишку и купить ему на набережной воздушный шарик.

Шлюпка качалась на волне, и матрос подавал ему руку.

Коколия повернулся к Фетину с Академиком и сказал:

— Нас было сто четыре человека, а с востока восемь транспортов и танкер. Мы сделали всё, как надо, — и, откозыряв, пошёл, подволакивая ногу, к шлюпке.


Извините, если кого обидел.


29 июля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Во-первых, потерял батон. Что-то в этом есть обидное до комичности. Потерял паспорт, ключи, деньги — это трагические покупки. А вот когда купил батон и потерял его по дороге — что-то из репертуара комика. И, что интересно, это был такой настоящий советский батон. "Батон по 13 копеек". (Я вообще-то такие никогда не покупаю — они слишком велики для одного). Мистика какая-то. А вдруг я с этим утратил советскую идентичность?

Во-вторых, чтобы два раза не вставать, я скажу пару слов о той фотографии, что гуляет по Сети. Там, где молодой поэт в блузе художника, а художница поэтически увешана пулемётными лентами и держит ствол в руках. Скучные люди стали говорить, что у лиц разная зернистость и увеличение. Более хитрые люди стали сличать даты… Это всё не так важно. Из этого монтажа внимательный читатель может сделать любопытный вывод насчёт духа времени.

Маяковский, путешествуя в Америку в 1925 году, гонится за романтикой революции (Мне чудится тот же мотив в тридцатом, когда Эйзенштейн начинает снимать "Да здравствует Мексика!"). Эта романтика стремительно исчезает на родине — на родине уже три года "Прозаседавшиеся", а в Мексике ещё дух свободы. Причём потом Мексика ассоциируется с обителью Троцкого, второй после СССР страной, явно помогающей республиканской Испании и проч., и проч.


Извините, если кого обидел.


30 июля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

То и дело возникает тема нового значения слов.

Слов у нас мало, они передаются по наследству. "Самолёт" раньше был деталью ткацкого станка. Говорят, что в сторону неба его двинул футурист Каменский. Блок называл человека внутри самолёта "летуном", а я вот застал ещё борьбу с летунами. В журнале "Крокодил" рисовали карикатуры на людей, слишком часто меняющих место работы (в два раза реже, чем нынешние pr-менеджеры). Они и и были летунами.

Теперь слова движутся быстрее, карьерные взлёты и падения у них случаются чаще.

"Граф сел к камину и принялся распечатывать письма".

"Заправлены в планшеты космические карты" — про это все уж говорили.

Ну и совершенно прекрасное: "Мальчик клеил модель".


И, чтобы два раза не вставать, ещё история.

Одной моей знакомой дали задание описать своего друга. Задание было на испанском — и она написала: Mi amigo es gordo, calvo, inteligente, hablador, egoista, vago y muy tacaño.

Это про меня.


Извините, если кого обидел.


31 июля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Пятнадцать первых лет жизни я прожил в квартире с окнами, выходящими на Первую Брестскую улицу (с другой стороны дом выходил на улицу Горького). Это была пустынные улицы, правду говорю. Пусто было, вот что. Пустоту и Чапаев любил.


И, чтобы два раза не вставать, вот что скажу. Я всё чаще встречаю у разных людей скорбную мысль, что обстоятельства отняли у них возможность ругать кого-то. Дело в том, что выступили ругатели более грозные и могущественные, и теперь невозможно говорить правду, потому что окажешься «в свете решений пленума».

Но тут и заключается некоторый парадокс.

За время моего отсутствия и трудов над сумасшедшими Карлсонами, оказывается, произошла масса событий — какие-то скандалы с блоггерами и суши, суды и казни, доллар дорожает, а я и понять не могу — картошку-то садить, или теперь уж и не надо.

Этот давний парадокс построен на институте этических заложников — институт этических заложников придуман для того, чтобы можно было сказать: «Я не могу обвинять N в супружеской измене, потому что его побили полицейские на митинге». Или там: «Мы не можем сказать правду о взятках NN, потому что его сейчас травят за то, что он гомосексуалист». Да отчего же молчать о том, что взятки и отчего заткнуться жене, которую N заразил триппером?

Мне вообще неблизка идея индульгенций в искусстве, да и в жизни тоже. Толку от неё мало, а в итоге у всех фрустрация и нереализованные пиздюли, что норовят протухнуть в кармане.

Но я живу под забором, то есть — в лесу, какой с меня спрос. Я бедный, как доктор Зойдберг. К тому же я обнаружил, что закладка на Гугль-переводчик у меня застряла на фразе «Я всё ещё одинок». (Никак не могу вспомнить, что это я хотел найти).

Я наверняка проигрываю по сравнению с людьми пламенными, людьми радикальной этики.

Но радикальная этика удивительным образом то включается, то отключается. Она становится избирательной — и это одновременно внушает надежду (потому что все люди радикальных эмоций оказываются обычными людьми с двойными стандартами), но и внушает уныние.

Да, я унылый. Да, унылый. Но надежда у меня всё-таки сохранилась. Выйдет из мрака младая с перстами пурпурными Эос. Да-да.


Извините, если кого обидел.


31 июля 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Когда заходит разговор об истории, я часто вспоминаю известную шутку про то, как человека спрашивают, как окончилась Вторая мировая война. Он отвечает, что американские десантники пробрались в какой-то театр и взорвали его вместе с Гитлером. "Вам в школе ничего не рассказывали?". — "Ну да, конечно, учительница нам говорила, что в мае 1945 года, когда советские солдаты вошли в Берлин… Ну вот подумайте сами, кому мы должны верить, толстой учительнице, которая душится освежителем для туалета или величайшему режиссёру современности?".

Я это вспоминаю, когда речь заходит об изображении войны 1812 года Львом Толстым.


И, чтобы два раза не вставать, ещё интересно, как устроено массовое восприятие этой войны: июнь, чем-то похожий на беззаботное 21 июня 1941 года, а в это время Бонапарт переходил в границу. Потом, как-то сразу Бородино, горящая Москва. Отступая из Москвы, Наполеон (минуя Тарутино и Малоярославец) сразу оказывается на Березине. Потом что-то щёлкает, и вскоре силою вещей мы очутилися в Париже, а русский царь — царём царей. Довольно много людей убеждены, что всё успокоилось уже на следующую весну после Березины. Слово "Ватерлоо" тут вносит некоторую путаницу, потому что понятно, что там была Вивьен Ли, но что она там делала с Кларком Гейблом — непонятно.


Извините, если кого обидел.


01 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Мне как-то запала в душу мысль о кругозоре.

Речь шла о том, что Интернет — спасительная лазейка в нашем ужасном обществе для получения объективной информации. Так вот, много раньше меня, в сравнении Сети и телевидения, кто-то заметил, что как раз Сеть не способствует расширению кругозора — опыт показывает, что она способствует его сужению в круге общения социальных сетей. Если ты сам регулируешь круг, добавляешь и выкидываешь, и, наконец, выстраиваешь вокруг себя удобный мир.

В нём друзья-единомышленники, в нём те новости, что приятны и вообще мир выстроен понятным и правильным образом.

Я это замечаю в самом себе.


Кстати, чтобы два раза не вставать, поскольку всяк норовит высказаться насчёт хорового церковного пения, я разработал свой план. План следующий: как только уже всё кончится, вернее, как только хлопотливое народонаселение уже переведёт дух, думая, что всё кончилось — тут появлюсь я, весь такой в белом, и даже ширинка застёгнута, и начну: "Я узнал о довольно странной истории…" И тогда хлопотливое народонаселение изблюёт из себя всю скверну, и нам станет гораздо лучше жить. На некоторое время.

Конечно, сначала, всем будет дурно, будто на сцену выйдет маленькая девочка и заплетающимся языком скажет: «Театр закрывается, нас всех тошнит…» Но нет, это я выкатываюсь на сцену как клоун Фердыщенко: «А вот и нет, а вот и нет! Послушаёте ещё! Пти-жё! Жо!».

Что стесняться-то.

Ведь понятно, что Живой Журнал — средство психотерапевтического выговаривания. Просто нужно быстро распознать халявного терапируемого и уклониться от беседы. А уж на вопрос, где он наблюдался ранее, отвечать и вовсе нет нет времени.

Тем более, что есть такой феномен — человек «за» или «против» потому что произошло какое-то случайное движение шестерёнок. Успокоить шестерёнки трудно, с места сдвинуть легко.

А тут ты — колесом по сцене: а кому ещё про девок на амвоне?


Извините, если кого обидел.


02 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Кстати, а про Светлану Курицыну уже все отговорили? То есть, как я предполагал в прошлом посте, можно и мне уже? Вот, чтобы не пропало, я запишу свои уже бывшие в употреблении соображения.

Интересно анализировать эмоции (чужие эмоции всегда интересно анализировать). Отчего Светлана Курицына так возбуждает "говорящий класс"? Услужливо подсказаный сознанием ответ — из-за политической составляющей. На телевидение уже приходили люди из народа ровно на ту же позицию: скажем, Ольга Бузова или там Алёна Водонаева, вышедшие из вотчины теперь "демократической" Ксении Собчак — явления того же порядка, что порождение "недемократического" Кулистикова. Но именно Светлана Курицына возбуждает ту грань ажитации, когда общество спокойно реагирует на голую женщину, но возбуждается, если на ту же женщину надеть высокие сапоги и чёрную фуражку с черепом на околыше.

Однако ж, мне было интересно составить список претензий к Свете Курицыной. Самая частая — "Девушка невиноватая, но ситуация ужасная — поматросят и бросят, а она этого не понимает". Это наглядно иллюстрируется картиной "Белки-истерички" (Гриб… Гриб!.. Охуеть!). Да только, проект "Дом-2" работает с 2004 года (а у него были предшественники — там десятки людей попадали в фокус общественного внимания. Отматрошенные уже образуют довольно плотный штабель, меж тем ни у кого не вызывая возбуждения. Тут-то что нового?

Причём она даже не "нашистка" (это вообще непонятно что за термин), она — девушка, которую непонятная молодёжная структура вывезла на автобусную экскурсию в Москву, осваивая бюджеты. Но, когда мы так продвинулись, у меня возникает предположение, что точка сборки тут в успехе кого-то из стана Дарта Вейдера на фоне того, что несколько стенгазет общества джидаев, не окупившись, закрылись, журналисты чувствуют, как к ним тянется костлявая рука голода, и, может, придётся отказаться от поездки на Гоа, да и в результате многочисленных прогулок по Москве чуда не произошло, да и власть не сменилась.

Я нахожусь середине спектра из множества линий — и одни люди кричат "Света — образ света!", а другие — "Света — исчадие режима", а есть третьи, пятые и двадцатые. Вот у нас уже Света что твой Колчак и Столыпин — ну вот кто нам нашептал, что у неё в голове? Ангелы что ль? Меня и демократические боксёры по переписке хотели за яйца повесить, и державные воцерковлённые повесить хотели. Все хороши.

При этом есть мнение "Света — не народ". И что нужно её исключить из народа. Даже лучше вовсе исключить из народа. Согласен, народ — это тот, кто остроумен в социальных сетях. Вот Собчак — народ, а её подопечные из дома-2 — не народ. Люди с белыми лентами — народ, а мазутная алкоголическая толпа — не народ. Я-то только за. Те, кто преломил хлеб в "Жан-Жаке" — народ (я, кстати, преломил), а вот остальные — не народ. И тут встаёт призрак Александра Блока и прочие дела: радость двойных революционных стандартов. Обычно после этого интеллигент, очнувшись, озирается: руки у него по локоть в крови, а хрустальная чистота мироздания по-прежнему не достигнута. Люди с белыми лентами — народ, а мазутная алкоголическая толпа — не народ. Я-то согласный, меня подкупает простота отделения овец от козлищ, хотя есть подозрение, что даже Ксения Собчак — часть народа…

Но тут есть тонкость — я не интеллигент! Поскольку мизантропия переполняет меня, я расскажу одну историю… А история вот какая — это история про то, как Дмитрий Сергеевич поссорился с Александром Михайловичем. Дело в том, что академик Лихачёв очень надеялся на то, что Россию, то есть, новую Россию спасёт русский интеллигент (ума не приложу, откуда он мог взяться, кроме как из его воображения. Я знаю, правда, его бывшего аспиранта Женю В. — он человек святой, но, такое впечатление, что он как раз тот самый единственный русский интеллигент, на которого впору молиться). А вот академик Панченко в тогда очень популярной газете «Московские новости» даже напечатал статью под названием «Почему я не интеллигент». Академик Панченко, которого я очень любил, и люблю по сию пору, Царство нему небесное, считал, что русская интеллигенция — это мразота и виртуальный орден, которым награждают друг друга. И вот точно так же, стараясь обособиться от той социальной страты, в которой Иваново и Кемерово, в которой Тагил и Уралвагонзавод, люди с загранпаспортом на десять лет, английским в анамнезе и умением составлять слова в предложения, называют друг друга интеллигентами. Я не из них — нет, конечно, ради куска хлеба я буду притворяться человеком из этого племени, но это будет моя фальшь и мерзость. Сдача и гибель советского люмпена, но дело известное — на безрыбье и сам раком станешь..

Но тут есть один сильный ход — вот выходит не толпа, а сплочённая группа. И говорит: мы — интеллигенция. Мы имеем право говорить, а вы — люмпены и быдло — нет. Мразь, к ноге! Калёным железом, железной рукой мы выжжем желание говорить прочих! Света, к ноге! Образовательный ценз! Экзамен на знание языка! Ну тут я снимаю шляпу, которой у меня нет. Это честная эпическая сила (к ней бы хорошо красивые мундиры и портупеи, но это дело наживное). История, увы, не помнит удачных попыток такого рода (всё время выходило, что Свету, конечно, правильные люди выведут в расход, но счастья народного всё нет, а библиотеку в Шахматово сожгли в ещё двадцать первом году).

Но современная интеллигенция заменила кожанку и маузер на блеяние «надо валить».

Конечно, и девушка Света из Ивановской области не подарок, однако ж она есть только онтологическая деталь бытия — пригласи её, опередив официальные структуры, какой-нибудь портал Open Freedom к себе в колумнисты, интеллигенция её бы хвалила за шорты, и за толстую попу, и за непосредственность. (Я помню одного милицейского майора, которого так хвалили, и даже столичные модники ходили на него смотреть как на слона в какое-то кафе). В этом-то и засада: ровно те, на кого надеялся несчастный академик Лихачёв, оказываются мерзким корпоративным сетевым стадом — с корпоративными правилами травли и возвеличивания. Мы простим своим всё, а чужим вставим любое лыко в строку. Я не смешиваю, а разделяю спектр до линий. Несчастная жена гражданина осужденного мечется, будто раненная львица, делает ужасно безвкусные вещи, но свои её прощают, потому что она своя. Меж тем, будь она по иную сторону баррикад, ей бы не простили ничего. И всего страшнее мягкое общественное презрение, потому что фразу «Что может быть хорошего из Назарета» можно произнести на тысячу ладов. Да, вот оно — ужасно (и тут место для шутки — они иногда бывают смешные, но оттого не становятся правдой. А будут несмешные, то корпорация это простит). И тут меня захлёстывает печаль будто генерала Чарноту — хочется вписаться к Дарту Вейдеру, чтобы расстрелять какого-нибудь обобщённого Парамошу, а потом выписаться обратно.

Ведь с имперских штурмовиков никакого спроса нет, а вот когда джидаи оказываются глупыми жадинами — тут рушится мир и нет прибежища.

Хотя иногда мне кажется, что вовсе нет ни джидаев, ни штурмовиков, а просто огромное количество людей хватается то за цветные мечи, то за белые скафандры — так, чтобы поговорить.

И, чтобы два раза не вставать, хочу напомнить, что я деклассированный элемент, тот же люмпен.

Впрочем, я заболтался. Вдруг меня ещё примут за «говорящий класс».


Извините, если кого обидел.


03 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Тут меня попросили дать комментарий по поводу Павло нашего Паэльи.

Чтобы два раза не вставать, сохраню-ка я эту мысль здесь.


История с иностранными писателями Джойсом и Коэльо очень поучительна.

Во-первых, среди соотечественников уже разразился форменный скандал с криками «Кто посмел обидеть нашего королька?.. Негодяй, как он мог замахнуться на гения?». Меж тем, никто толком не знает, что сказал Коэльо — у всех перед глазами только сообщение Ленты. ру, где косвенная речь, а не прямая, и вообще непонятно, что конкретно сказал популярный беллетрист. Редко кто лезет в Сеть дальше — к интервью бразильской газете Folha de S Paulo (там есть перевод с бразильского португальского на английский).

То есть, это история про возмущение людей, часть которых не пошли дальше заголовка. Но это так всегда бывает — и не только с писателями. Мне вообще кажется, что большая часть людей на земле имеет в голове флюгер с несколькими устойчивыми положениями, которые выставляются жёстко, но по случайным поводам. Тут и годится всё — арест Березовского или конь-людоед. Вскинулся человек, услышав фамилию из списка для флюгерования, да и заклинило его.

Во-вторых, истории про то, как кто-нибудь предлагает скинуть гениев прошлого с корабля современности, случаются постоянно. В них участвуют не только приверженцы новой хронологии и сатирики, что произвели революцию в лингвистике. Их сотни, их сотни, как говорил один новый русский из старого анекдота. Ничего поразительного в этом нет — есть самореклама, что в случае с Коэльо это естественно, есть (как это было у футуристов, отказывавшихся от Пушкина, желание начать новое искусство — это, правда, не о бразильской знаменитости). Вопрос в том, есть ли польза нам в парадоксальных мнениях (а только они привлекают внимание публики). Построены они по одной схеме: «Оказался наш отец не отцом, а сукою»).

Мне очень интересно, как устроен этот механизм пощёчин общественному вкусу.

Потому в них используется принцип айкидо — используется не сила автора, а движение флюгеров внутри множества чужих голов. К тому же в них всегда есть немного правды.

Действительно, сейчас литературные святыни читают мало, принимая их величие на веру. Читать толстые, сложные книги вообще тяжело — и Джойс среди таких. И если кто-то скажет, что оскорбившиеся не то, чтобы часто перечитывали «Улисса» — так это верно.

Или вот ещё — портили ли великие начинающих писателей? О, да — тут Коэльо прав: и модернизм Джойса и стиль Хемингуэя многим подражателям помешали сказать своё слово, но это не отменяет их величия.

И уж подавно, Коэльо прав, когда говорит, что современные писатели расчетливы и стараются произвести впечатление.

Есть, кстати, отдельный вопрос, нужно ли прислушиваться к мнению человека, который нас раздражает. И это чрезвычайно полезный вопрос (в том случае, если у нас есть ещё немножко свободного времени). Ну вот, скажем, Дарья Донцова с какого-то перепуга говорит: "Писатель Толстой вовсе никуда не годен, косноязычен, путается в композиции, а уж о том, что он семейный деспот и одержим, всем известно". Если писательница говорит это мимоходом, то и Бог с ней. А вот если мы разберём благодаря ней что было косноязычие тогда и сейчас, как писал Толстой (и как, к примеру Достоевский), за что мы любим или не любим классика, вот по-честному, без оглядки на окружение, без боязни прослыть дураками.

Только это всё равно что Джойса перечитать.


Но это никак не доказывает того, что «One of the books that caused great harm was James Joyce's 'Ulysses,' which is pure style. There is nothing there. Stripped down, 'Ulysses' is a twit».

Ну, и не отменяет того, что сам Пабло Коэлья — символ поп-литературы с её лозунгами «писать попроще», оценивать значимость цифрами тиражей и желанием изрекать глубокомысленные глупости.


Извините, если кого обидел.


07 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Я вот о другом, но всё же это кому-то может быть обидно.

Дело в том, что образ войны 1812 года создан двумя произведениями. Всего двумя — тысячи мемуаров и исследований провалились куда-то, а Отечественная война состоит из двух текстов — «Войны и мир» графа Толстого и пьесы «Давным-давно» Гладкова. Причём, неизвестно, из кого больше.

Александр Гладков был человеком чрезвычайно интересным, и эта пьеса как бы задавила все прочие его пьесы и стихи. Но приключилось ещё то, что история кавалерист-девицы, девушки, переодетой юношей, взятой напрокат из Шекспира. Сама Надежда Дурова романтического и привлекательного в себе несла мало. Это переодетая Виола среди русских осин. «Двенадцатая ночь» превратилась в «Двенадцатый год».

Гладков, замечу, изобрёл ещё поручика Ржевского. (Этот поручик потом породил советского д'Артаньяна и вообще множество персонажей).

В анекдотах поручик Ржевский часто встречается с Наташей Ростовой. Некоторые горячие головы считают, что по логике своих создателей он служил в том же полку, что и Николай Ростов.

Но судить о полковой принадлежности по советскому фильму 1962 года, где мундиры причудливы, а цвета и вовсе удивительны — не стоит.

Несколько русских городов спорят о Ржевском, будто о Гомере — с каким из них связан прототип героя.

Их десятки. Венёвский подпоручик Ржевский наряжается на маскарад печкой, причём «Спереди был затоп, сзади отдушник. Кругом обоих закрытых пока отверстий были крупные надписи: «Не открывайте печку, в ней угар». В маскараде держали все себя очень вольно, а такая надпись поощряла всех открыть печку и в неё посмотреть. Всякий видел голые члены мужчины, спереди и сзади. Одни плевали, другие хохотали».

Но маскарадов, равно как уездных городов с изобретательными поручиками хватало.


Речь не об этом — о том, что великая книга о русской жизни смыкается не то что с пьесой — с опереттой, породившей сотни анекдотов о жопах и хуях.


Извините, если кого обидел.


08 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Когда заходит разговор об истории, я часто вспоминаю известную шутку про то, как человека спрашивают, как окончилась Вторая мировая война. Он отвечает, что американские десантники пробрались в какой-то театр и взорвали его вместе с Гитлером. «Вам в школе ничего не рассказывали?» — «Ну да, конечно, учительница нам говорила, что в мае 1945 года, когда советские солдаты вошли в Берлин… Подумайте сами, кому мы должны верить, толстой учительнице, которая душится освежителем для туалета или величайшему режиссёру современности?».

Я это вспоминаю, когда речь заходит об изображении войны 1812 года Львом Толстым.

Чудо Толстого в том, что он силой своего слова создал ту историю, которая стала настоящей историей Отечественной войны.

Вот как устроено массовое восприятие этой войны: сначала июнь, чем-то похожий на беззаботное 21 июня 1941 года, а в это время Бонапарт переходил в границу. Потом, как-то сразу Бородино, горящая Москва. Отступая из Москвы, Наполеон (минуя Тарутино и Малоярославец) сразу оказывается на Березине. Потом что-то щёлкает, и вскоре силою вещей мы очутилися в Париже, а русский царь — царём царей. Довольно много людей убеждены, что всё успокоилось уже на следующую весну после Березины. Слово «Ватерлоо» тут вносит некоторую путаницу, потому что понятно, что там была Вивьен Ли, но что она там делаа с Кларком Гейблом — непонятно.

При этом образ войны 1812 года создан двумя произведениями. Всего двумя — тысячи мемуаров и исследований провалились куда-то, а Отечественная война состоит из двух текстов — «Войны и мир» графа Толстого и пьесы «Давным-давно» Гладкова. Причём, неизвестно, из кого больше.

Некоторые ещё называют «Бородино» Лермонтова, но это уж из уважения к русскому национальному сознанию, чтобы всё было в лад — роман, пьеса, стихотворение.

Александр Гладков был человеком чрезвычайно интересным, и эта пьеса как бы задавила все прочие его пьесы и стихи. Но приключилось ещё то, что история кавалерист-девицы, девушки, переодетой юношей, взятой напрокат из Шекспира. Сама Надежда Дурова романтического и привлекательного в себе несла мало. Это переодетая Виола среди русских осин. «Двенадцатая ночь» превратилась в «Двенадцатый год».

Гладков, замечу, изобрёл ещё поручика Ржевского. (Этот поручик потом породил советского д'Артаньяна и вообще множество персонажей).

В анекдотах поручик Ржевский часто встречается с Наташей Ростовой. Некоторые горячие головы считают, что по логике своих создателей он служил в том же полку, что и Николай Ростов.

Но судить о полковой принадлежности по советскому фильму 1962 года, где мундиры причудливы, а цвета и вовсе удивительны — не стоит.

Несколько русских городов спорят о Ржевском, будто о Гомере — с каким из них связан прототип героя.

Их десятки. Венёвский подпоручик Ржевский наряжается на маскарад печкой, причём «Спереди был затоп, сзади отдушник. Кругом обоих закрытых пока отверстий были крупные надписи: «Не открывайте печку, в ней угар». В маскараде держали все себя очень вольно, а такая надпись поощряла всех открыть печку и в неё посмотреть. Всякий видел голые члены мужчины, спереди и сзади. Одни плевали, другие хохотали».

Но маскарадов, равно как уездных городов с изобретательными поручиками хватало.

Речь не об этом — о том, что великая книга о русской жизни смыкается не то что с пьесой — с опереттой, породившей сотни анекдотов не слишком приличного характера.

Дело ещё в том, что Толстой не писал историю, он её создавал.

Мы как-то часто это не вполне понимаем, а ведь перед нами не собственно история, а созданный писателем мир.

Есть знаменитое место в романе, которое много поминали: «Толпа побежала за государем, проводила его до дворца и стала расходиться. Было уже поздно, и Петя ничего не ел, и пот лил с него градом; но он не уходил домой и вместе с уменьшившейся, но еще довольно большой толпой стоял перед дворцом, во время обеда государя, глядя в окно дворца, ожидая еще чего-то и завидуя одинаково и сановникам, подъезжавшим к крыльцу, к обеду государя, и камер-лакеям, служившим за столом и мелькавшим в окнах.

За обедом государя Валуев сказал, оглянувшись в окно:

— Народ все еще надеется увидать ваше величество.

Обед уже кончился, государь встал, доедая бисквит, и вышел на балкон. Народ, с Петей в середине, бросился к балкону.

— Ангел, батюшка! Ура! Отец!.. — кричали народ и Петя; и опять бабы и некоторые мужчины послабее, в том числе и Петя, заплакали от счастья.

Довольно большой обломок бисквита, который держал в руке государь, отломившись, упал на перила балкона, с перил на землю. Ближе всех стоявший кучер в поддевке бросился к этому кусочку бисквита и схватил его. Некоторые из толпы бросились к кучеру. Заметив это, государь велел подать себе тарелку с бисквитами и стал кидать бисквиты с балкона. Глаза Пети налились кровью, опасность быть задавленным еще более возбуждала его, он бросился на бисквиты. Он не знал зачем, но нужно было взять один бисквит из рук царя, и нужно было не поддаться. Он бросился и сбил с ног старушку, ловившую бисквит. Но старушка не считала себя побежденною, хотя лежала на земле: старушка ловила бисквиты и не попадала руками. Петя коленкой отбил ее руку, схватил бисквит и, как будто боясь опоздать, опять закричал: "ура"! уже охрипшим голосом.

Государь ушел, и после этого большая часть народа стала расходиться.

— Вот я говорил, что еще подождать, — так и вышло — с разных сторон радостно говорили в народе».

Есть и не менее знаменитая цитата приводит знаменитую цитата из Вяземского (Её тоже много кто приводит): «…А в каком виде представлен император Александр в те дни, когда он появился среди народа своего и вызвал его ополчиться на смертную борьбу с могущественным и счастливым неприятелем? Автор выводит его перед народом — глазам своим не веришь, читая это — с "бисквитом, который он доедал". — Обломок бисквита, довольно большой, который держал государь в руке, отломившись, упал на землю. Кучер в поддевке (заметьте, какая точность во всех подробностях) поднял его. Толпа бросилась к кучеру отбивать у него бисквит. Государь подметил это и (вероятно, желая позабавиться?) велел подать себе тарелку с бисквитами и стал кидать их с балкона…" Если отнести эту сцену к истории, то можно сказать утвердительно, что это — басня; если отнести её к вымыслам, то можно сказать, что тут еще более исторической неверности и несообразности. Этот рассказ изобличает совершенное незнание личности Александра I. Он был так размерен, расчетлив во всех своих действиях и малейших движениях, так опасался всего, что могло показаться смешным или неловким, так был во всем обдуман, чинен, представителен, оглядлив до мелочи и щепетливости, что, вероятно, он скорее бросился бы в воду, нежели решился показаться перед народом, и еще в такие торжественные и знаменательные дни, доедающим бисквит. Мало того он еще забавляется киданьем с балкона кремлевского дворца бисквитов в народ, — точь-в-точь, как в праздничный день старосветский помещик кидает на драку пряники деревенским мальчишкам. Это опять каррикатура во всяком случае совершенно неуместная и несогласная с истиной. А и сама каррикатура — остроумная и художественная — должна быть правдоподобна. Достоинство истории и достоинство народного чувства, в самом пылу сильнейшего его возбуждения и напряжения, ничего подобного допускать не могут.

История и разумные условия вымысла тут равно нарушены…

Не идем далее; довольно и этой выписки, чтобы вполне выразить мнение наше».[35]

Шкловский в статье «"Война и мир" Льва Тостого. (Формально-социологическое исследование)» замечает: «В раздражении Вяземского есть какое-то ощущение оскорбленного хорошего тона; причём в заметке Вяземского мы видим личный вызов Толстому. Вяземский требует доказательств. Толстой утверждал, что "везде, где у него есть исторические лица", он пишет на основании документов. Толстой вызов принял и написал Бартеневу, в журнале которого "Русский архив" была напечатана цитируемая статья, …письмо».

Это были даже два письма, где говорилось «что везде, где в книге моей действуют и говорят исторические лица, я не выдумывал, а пользовался известными материалами» и «Анекдот о бросании бисквитов народу почерпнут мною из книги Глинки, посвященной государю императору», «Ежели вы не нашли того места, то только потому, что не брали в руки. …Пожалуйста найдите и напечатайте. У меня на беду и досаду пропала моя книга Глинки». Но у Глинки ничего про эти бисквиты нет, а есть вот что: «Благовест продолжался. Государь двинулся с Красного крыльца. Двинулось и общее усердие. На каждой ступени, со всех сторон, сотни торопливых рук хватало за ноги государя, за полы мундира, целовали и орошали их слезами. Один кричал: Отец! Отец наш! Дай нам на себя наглядеться! Другие восклицали: Отец наш! Ангел наш!

…На Красном крыльце во время государева обеда происходил непрерывный прилив и отлив народа. Государь обращал взоры к зрителям и дарил их улыбкою приветливою. Июля 13-го Петр Степанович Валуев, находясь в числе приглашенных к обеду и привыкнув говорить с государем голосом сердечным, сказал: "Государь, смотря на вас и на народ, взирающий на вас, скажешь: что общий отец великого семейства — народа русского вкушает хлеб-соль среди радостной, родной своей семьи».

Тем Шкловский и заканчивает пример.

Комментаторы толстовского текста ссылаются на Эйхенбаума, который обнаружил нечто похожее в книге А. Рязанцева “Воспоминания очевидца о пребывании французов в Москве в 1812 г.”, вышедшей в 1862 году: “…император, заметив собравшийся народ, с дворцового парапета смотревший в растворенные окна на царскую трапезу, приказал камер-лакеям принести несколько корзин фруктов и своими руками с благосклонностью начал их раздавать народу”. Эйхенбаум считал, что Толстой “описывал эту сцену на память и заменил фрукты бисквитом”. Вероятнее другое — идеи Толстого требовали этой сцены (а она то и дело повторяется в разных странах и в разные времена), она ему была нужна, была естественна — и вот появилась.

Нельзя сказать, что Толстой описывает войну вольно. В русском языке это означает, что он небрежен с источниками. Вовсе нет, он источники знает, но сознательно интерпретирует иначе. Вот он пишет о том, что «Действия Понятовского против Утицы и Уварова на правом фланге французов составляли отдельные от хода сражения действия» — но это не так, он спорит с общественным мнением, что как раз к моменту написания «Войны и мира» воспринимало Бородинское сражение как результат гениальных решений Кутузова. А в рамках идей романа, лучше бы оно было результатом хаотических движений войск, подчинённых лишь провидению.

Парадоксально, но у Толстого Провидение, русский Бог, несёт более смысла, чем исторические свидетельства.

Отечественная война становится более религиозной, чем можно вывести из мемуаров и документов.

Сейчас Толстого назвали бы постмодернистом. Если внимательно почитать, то видно, как он докручивает образы — вот был маршал Ней, признанный символ храбрости и самоотречения. У Толстого «Ней, с своим десятитысячным корпусом, прибежал в Оршу к Наполеону только с тысячью человеками, побросав и всех людей, и все пушки и ночью, украдучись, пробравшись лесом через Днепр».

При этом Ней прикрывал отход всей армии, дрался отчаянно и вывел остатки своих солдат по тонкому через Днепр, сам пойдя первым.

Его действия высоко ценил противник, то есть русские Владимир Иванович Левенштерн (1777–1858), генерал и мемуарист, писал: «Ней сражался, как лев. Этот подвиг будет навеки достопамятен в летописях военной истории. Ней должен бы был погибнуть, у него не было иных шансов к спасению, кроме силы воли и твердого желания сохранить Наполеону его армию».[36]

То есть, Толстому нужно было показать, что военное искусство — только часть отвратительной стороны войны, наполеоновская машина порочна, так и маршал Ней со всеми своими эполетами и славой пал жертвой этого.

После своих рассуждений Шкловский делает главный вывод: «"Война и мир" вообще носит на себе черты одновременно модернизирования героев и их архаического идеализирования».

На самом деле, Шкловский отстаивает не право Толстого на интерпретацию, он отстаивает право на «энергию заблуждения», в том числе на свой метод описания мира, в котором, вслед Толстому, много этой энергии и много заблуждений.

Как расскажешь, так и будет. Всё определяется свойствами рассказчика.

История, которой мы питаемся, ими и создаётся.


Извините, если кого обидел.


09 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

А., сидя на дачной веранде рассказывала, что исчезло умение носить длинные юбки.

Она делала в ответ на мои разглагольствования о том, что профессиональные литераторы провалились туда, где, уже сгнили избыточно многочисленные учителя фехтования и выездки.

— Сейчас лето, — говорила она. — посмотри, как молодые девушки носят юбки. Ну, да — шаг не тот. Но дело ещё в том, что они не умеют их приподнимать, переходя через невысокое препятствие или поднимаясь на ступеньку. Они делают вот так (А. с двух сторон подхватила то, что на ней было надето).

Я вспомнил старинные гравюры, которыми А. занималась — и как раз на них точно было показано, как приподнимать юбки. Впрочем, говорили мы о Канторе и Петрове-Водкине.


И, чтобы два раза не вставать, я напомню, как я люблю летние дачи.


Гости, соответственно, съезжались на дачу. Кто-то приехал загодя, а кто-то зацепился в городе и никак не мог доехать. А ведь только на дачу и нужно ездить летом, дальше дачи — никуда.

Это уж ясное дело, что нормальный человек, когда полетит тополиный пух, норовит потеть в чужом неприкаянном месте, где квакает и клацает иностранная речь, где песок желтее и в море тонуть приятно — оттого что приобщаешься к интересному заграничному миру и помираешь как настоящий иностранец.

А в отличие от нормального умный человек сидит летом в городе. Ходит на работу в шлёпанцах, галстуков не носит, а если пойдёт дождь, то умного человека он застигает в гостях у красивой женщины с печальными глазами. Они сидят на широком подоконнике и смотрят, как снаружи коммунальной квартиры дождь моет узкий переулок. Жить им в тот момент хорошо, потому как соседи уехали на дачу, и можно стать печальными несколько раз, пока умному человеку снова придётся надеть шлёпанцы и отправиться домой к своему семейству. Там тепло и влажно после дождя, а из-под раковины пахнет мёртвой крысой.

Летом в городе хорошо.

А путешествовать можно зимой — зимой на путешественника смотрят жалостно, ему открывают дверь и как куль его суют на полати, накормив предварительно мясной похлёбкой. Ишь, думают хозяева, нелёгкая выгнала человека из дома — вона как жизнь его обернулась. И ставят бережно его обледенелые шлёпанцы под лавку.

Летом же — шаг вправо, шаг влево — только на дачу.

У меня есть довольно много хороших друзей, что время от времени зовут меня на дачи.

Для этого надо встать с рассветом, потому что они заезжают за мной ранним утром.

— Пробки, сам знаешь, — говорят они, и я понимающе киваю. Я поутру всегда понимающе киваю, потому что спросонья не могу говорить. Про себя я думаю — кто едет на дачу в полдень или около того? Когда мои друзья и знакомые, друзья друзей и знакомые знакомых и все их родственники едут на дачи в восемь утра? Кто они эти люди, что едут на дачу, выспавшись? Кто в пробке, кто — Пушкин с Натальей Николавной?

Но мы давно едем на дачу, и я сплю в машине, потом я сплю в каком-нибудь дальнем уголке, чтобы никому не мешать. Однажды я уснул в маленьком загончике для механических тяпок, рыхлителей и газонокосилок. Я ворочался, нажал куда-то затылком — одна косилка внезапно заработала, вырвалась на волю, и её два часа ловили все соседи.

Мне уже можно не тыкать на чужом участке лопатой — я тут просто так, для мебели. Да и мои друзья горазды засадить участок не клубникой, а деревьями и задумчиво приобщаться к высокому. Слушать, например, «Владимирский централ», что завели соседи.

Обычно я просыпаюсь ночью — и вижу вокруг сонное царство. Одни присвистывают, другие причмокивают, третьи всхрапывают. Не в силах найти обувь, я ступаю с крыльца босиком и брожу вокруг потухшего костра. Там я дятлом клюю недоеденный лук от шашлыка и писаю под соседский забор.

Ночью на дачах — особая жизнь. Я слышал, как звучит гармошка, которую волочит по тропинке, взяв за один конец, одинокий гармонист.

Мне внятен тонкий посвист ночных птиц и сумрачных лягушек тени. Я видел крота — от кончика носа и до хвоста ему грациозная стройность и нега дана, и бег его — медленный камня полёт, когда в темноте он падает в вырытый ход.

Я слыхал, поют коты, нет, не те коты, не полевые, а обрезанные и хмельные, о чём поёт ночная птица, повесив стул на спинку пиджака, когда ей не к чему стремиться, и как туман трещит как будто рэп, попав на линии высоковольтной ЛЭП, — трещит, будто тонкий звук путеводной ноты.

Но чу! Пьяные дачники угнали КамАЗ с кирпичом и перекидывают груз через забор. Наутро их осталось восемь.

Утром меня будят.

— Если ты хочешь ехать с нами, то пора собираться. Сам понимаешь…

Я понимаю и киваю головой. Друзья везут меня улыбаясь — в голове у них мягко распускается анекдот «купи козла — продай козла». Они спрашивают меня что-то, и я утвердительно трясу головой. Обычно голова перестаёт качаться, когда я вижу над головой сплетения транспортных развязок Кольцевой дороги.

Я люблю ездить на чужие дачи.


Извините, если кого обидел.


09 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Есть такой знаменитый рассказ O'Генри, что подарил нам фразу «Боливар не снесёт двоих». Кажется, она на родине не так распространена, как у нас. Некоторые даже думают, что так же и называется. Но нет, его название «Дороги, которые мы выбираем».

Так вот, рассказ этот кончается так (хотя все и помнят этот знаменитый финал):

— Мистер Уильямс от «Треси и Уильямс» ждет вас, сэр. Он пришёл рассчитаться за Икс, Игрек, Зет. Он попался с ними, сэр, если припомните.

— Да, помню. А какая на них расценка сегодня?

— Один восемьдесят пять, сэр.

— Ну вот и рассчитайтесь с ним по этой цене.

— Простите, сэр, — сказал Пибоди, волнуясь, — я говорил с Уильямсом.

Он ваш старый друг, мистер Додсон, а ведь вы скупили все Икс, Игрек, Зет. Мне кажется, вы могли бы, то есть… Может быть, вы не помните, что он продал их вам по девяносто восемь. Если он будет рассчитываться по теперешней цене, он должен будет лишиться всего капитала и продать свой дом.

Лицо Додсона мгновенно изменилось — теперь оно выражало холодную жестокость и неумолимую алчность. Душа этого человека проглянула на минуту, как выглядывает иногда лицо злодея из окна почтенного буржуазного дома.

— Пусть платит один восемдесят пять, — сказал Додсон. — Боливару не снести двоих.


Меня как-то озадачило, какая именно биржевая операция образца 1904 года имеется в виду.

Сначала я некоторое время думал о типовой стоимости акций. Может ли акция, особенно в 1904 году, стоить $98 или имеются в виду центы?

Кажется, что цена за акцию в девяносто восемь долларов запредельна — но нет, такие акции были (и в этом урок таких профанических расследований, а так же проверки собственных убеждений в конструкции мира другими людьми).

Однако тут есть существенные возражения. И дело не в том, что сложно объяснить взлёт в 100 (почти) раз? Рассказ О'Генри не вполне анекдот, и читателю предлагают хоть и сгущённую, но всё же реальность.

Поэтому я бы ставил на $0.98/1.85.

И, главное, цена акции должна возрасти, а не наоборот. (Иначе бы Уильямс мог умереть о радости, но не стрелялся бы в чужой приёмной). То есть, «98» — это «нижняя» цена, а «1.85» — «верхняя». Но мне справедливо указывают, что может оказаться, что это просто свойство чужого языка — и "185" это и есть один восемьдесят пять". К тому же говорят, что до 2000 года цены на акции считали в целых долларах и фракциях доллара, то есть «простых дробях простых дробях со заменателем, являющимся степенью двойки вплоть до 1/16».

Итак, 98 против 185.


Но интересно, что всё-таки произошло, потому что писатель явно рассчитывал, что его современники считают интригу мгновенно.

То есть, была компания XYZ, акции которой стоили раньше дёшево ($0.98), а потом (после скупки Додсоном всего пакета) стали стоить дорого ($1.85).

Уильямс ещё раньше продал акции по ($0.98) Додсону, а теперь пришёл рассчитываться (вот тут-то и был пункт моих размышлений) — «зачем выкупать акции дороже — если он уже продал их». Мне подсказали, что это похоже на сделку РЕПО, только Уильямс не зафиксировал цену выкупа (или оговорил её как рыночную, не рассчитывая на внезапный рост).

Но нет, всё ещё интереснее.

Судя по всему, Уильямс попался на продаже без покрытия, так называемых "шортах". Оказывается, само явление было распространено чуть не с середины XIX века (тут я опускаю несколько чрезвычайно интересных бесед со специалистами). Вкратце идея вот в чём: Уильямс ожидал, что акции XYZ подешевеют. В начале месяца он заключил контракт с Додсоном на продажу акций по существовавшей ($0.98) цене, но с полным оформлением в конце месяца. Если бы цена упала, то он бы прикупил некоторое количество акций с поставкой к дате рассчёта с Додсоном. В результате Уильямс заработал разницу.

Но, как мы видим, вышло всё совершенно наоборот (и, видимо, из-за скупки ХYZ Додсоном).

Уильямс пошёл по миру.

Я поговорил с несколькими друзьями (я с заочным уважением отношусь к их мнению, как специалистов, несмотря на всю их алкоголическую разнузданость), и они начали петь песню о начале XX века. Про то, какой ад творился на биржах США в час перед рассветом — то есть, перед выработкой общих правил каннибализма. Но тут я осторожничаю — я хорошо помню, как в одном советском фильме разводили пилоты случайную корреспондентку газеты «Пионерская правда». С short-selling, кстати, интересная история. Если проследить динамику запретов на них, то, кажется, можно вывести много интересного касательно развития общественной нравственности (ну или того, что под ней понимают). А вот, прямо навскидку, из новостей лета 2012 года: «Франция, Италия и Испания продлевают на запрет short-selling». Конечно, дело не в самой порочности (или непорочности сделки), а в том, что они раскачивают экономику, буде она зависима от фондового рынка. То есть, система защищается в том случае, когда ей угрожают, а если пауки вбанке ждут друг друга с нулевой суммой — пусть забавляются шортами. Ну и стреляются в чужих приёмных.

Нужно сказать, какой прок из этой истории. Те, кто воспринимали эту историю через образ из советского фильма (Там, в отличие от оригинала Уильямс ещё и стреляется прямо в приёмной. Кстати, в детстве мне казалось, что Уильямс — не лишённый благородства отец того самого убитого Додсоном подельника Боба, но ничего не знающий о смерти сына), могли думать, что с ним вышла просто досадная неприятность. А Додсон ему не помог — ан нет, Уильямс был ровно такой же упырь. И игра его даже более рисковая, чем риск остаться без лошади. Это как если бы неудачливый Боб хотел сперва застрелить Додсона, но его лошадь сломала ногу, и это помешало вытащить револьвер. (Хотя в оригинальном рассказе грабитель Боб слишком туповат для этого).


Извините, если кого обидел.


10 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Вот скучная правда. (Давно хотел куда-то эту правду записать, и запишу — чтобы не растерять мизантропии): вот был у человечества довольно большой период производства Мандельштамов.

То есть это был период производства литературы.

Как всегда, в добыче и производстве, по началу, лет двести назад были самородное золото. Затем возникла некоторая индустрия (а индустрия — это не Литературный институт, это модель жизни — с парижскими и непарижскими кафе, это общественный договор с писателем, в котором невидимыми буквами написано, что он будет писать, а его будут читать (и платить), это журналы — толстые и тонкие, это культ литературы в школе (не только в советской), и вот всё это громоздкое сооружение, разогналось и вышло на предельные обороты в середине прошлого века. Причём взлёт литературы происходил на фоне ужасающей неграмотности населения — и акмеисты путали перчатки с левой руки с прочими перчатками в то время, когда им только в страшном сне могли привидеться избы-читальни и крестьяне-лапотники, что шевеля губами, выводят мелом «Мы — не рабы. Рабы не мы».

Потом — хуяк! — и всё изменилось. Внезапно (То есть, на это понадобилось несколько десятилетий, но это и есть для людей — "внезапно"), вся эта машина вдруг оказалась не нужна, потому что кто-то сообщил поголовно грамотному народонаселению, что можно не читать. Оно и раньше отлынивало от этой обязанности, но теперь с него сняли страх признания.

Тут хороший пример с церковной десятиной — одно дело, когда её принято было платить, а потом как-то неохота. Итак, произошло самое интересное — следите за руками: индустрия уже отлажена, машина производства слов работает как в час перед концом, но кто должен её оплачивать — непонятно. Теперь у тебя перед глазами появляются феномены типа этих уникальных журналистских коллективов (из чистой литературы все сбежали, и деньги оставались только в журналах). Это арьергард говорящего класса, его Брестская крепость, отстреливающаяся из последних сил. Одним словом, это дотационное словопроизводство. (Это не означает, что не производятся удачные слова или даже предложения — производятся, чего там). Но модель общественного договора уже другая — и изумление многих достойных людей сродни изумлению белорусского крестьянина, что привёз в воскресенье яйца в город, а там — глянь: движуха! Выстрелы, крики: «Держаться до последнего патрона! Без нас свободное слово пропадёт»!

Поэтому правильный ответ на восклицания, которые я слышу время от времени «у тех был Мандельштам, а у этих — что?» такой: это одна тусовка, просто растянутая во времени. Просто она произвела Мандельштама (и ещё некоторое количество имён) сто лет назад и с тех пор двигалась по инерции.


И, чтобы два раза не вставать, я скажу ещё о журналистике.

Во многих разговорах (особенно, когда речь заходит об актуальном слове, которое нужно народу, будто хлеб, воздух и штурмовики Ил-2 Красной Армии) происходит путаница между понятиями "журналистика", "глянцевая журналистика" и "вообще журналистика". Они чем-то похожи, но и слова "Милостивый государь" и "Государь император" тоже похожи. То есть, есть довольно много журналистик — что очень часто становится предметом спекуляции: светский хроникёр соотносит себя с Бобом Вудвордом и Карлом Бернстайном, а автор рекламно-туристического издания — с Сенкевичем. И как побьют какого-нибудь сотрудника журнала в баре, так он становится жертвой битвы между Правдой и Неправдой.

Общество спорит как слепые о слоне. Да и чёрт его поймёт, есть ли этот слон в тёмной комнате. Только, произнося все эти очевидные и скучные слова, я не стал бы так пессимистичен — всё как всегда. Доблестей и зла не так много, ну, есть некоторая тревожность людей, которые боятся оказать ненужными, ну так тоже можно понять.

Я в газете не работаю. Нет, немного утешает, что нам, временно неработающим лицам, принадлежит 90 % автомобилей "бентли" в этом городе, но это утешение довольно слабое.

Но есть разный тип потери работы — личный и конец социальной необходимости в какой-то страте.

Ну, случилось перепроизводство не очень квалифицированных мужчин и женщин, которые производили некий дотационный продукт. Мне неприятно признаваться, что я один из них, но что уж делать. Но так ведь и обратное не весьма хорошо — выводить из этого ужасное противостояние. Учителям фехтования и выездки тоже пришлось несладко — спрос на них уменьшился. Человек, осознав свою ненужность, либо совершает резкие порывистые движения, либо их не совершает. Второе мне предпочтительнее.


Извините, если кого обидел.


11 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Евсюков шёл по узкой тропинке, и мы шли за ним, раздвигая ветки, — будто плыли брассом. Хозяин то и дело останавливался и тыкал во что-то невидимое:

— Вот у меня грядки — загляденье! Засеешь абы как, посадишь на скорую руку, а ведь всегда вырастет что-то интересное, неожиданное: арбуз — не арбуз, тыква — не тыква, огурец — не огурец… Прелесть что за место.

Какой-то человек в наглаженных — были видны стрелки — брюках спал под кустом. Галстука или бабочки, правда, видно не было.

И вот мы выпали из кустов на освещённое пространство перед домом, где у крыльца ревел сталинским паровозом самовар. Самовар был похож на самого Евсюкова — небольшой, но крепкий, заслуженный как прапорщик, вся грудь в медалях, а внутри бьётся негаснущая душа героического человека.

Впереди перед нами шёл пир, но сам могучий, хоть и небольшой дом Евсюкова стоял во мраке. Лишь по веранде свет растёкся жёлтым куском сливочного масла. Свет переливался через край и стекал на лужайку. Плясали в нём мошки и бабочки, на мгновенье замирая в неподвижности.

Круглые и лохматые затылки склонились над столом. Шёл бой с ковригами и расстегаями. Плыл над головами цыплёнок, и из лесу кукушка рыдала по нему нескончаемую погребальную песню. Вот он, жалкое подобие человека без перьев, сбрасывал с себя капустный саван, помидорные ризы, а мародёры откидывали прочь с тельца погребальный крестик сельдерея. Ребристый графин, крепкий ветеран войн и революций, скакал над столом.

Гремели из темноты дома часы, отбивая что-то длинное, но ещё не полуночное.

И на этот пир опаздывали мы, но ещё не опоздали, пока в ночной прохладе плыли к веранде, пока, загребая руками и ногами, приближали к себе кусок пирога и бесстыдное нутро кулебяки.

Раскачивался под потолком прадедовский фонарь, в котором жила вместо масляной электрическая жизнь. Мы двигались на этот свет в конце тоннеля пути, падали вверх по ступеням, падали вниз — за стол, обретая в падении стул, стакан и вилку — и то было счастье. Мы уселись вокруг стола. Мошкара вращалась вокруг наших голов, как электроны вокруг атомного ядра в научно-популярном фильме.

Всё это настраивало на благостные размышления, ностальгию и неторопливые разговоры за чаем.

Я вспомнил, как жил в детстве на даче, как были у меня давние мальчишеские ухватки и умения — например, был в моём детстве особый шик — не слезая с велосипеда, так пнуть передним колесом калитку, чтобы она отворилась, и проехать внутрь.

А теперь-то всё не то, забыты фамилии дачных соседей, их дети, и дети детей подросли, сносились, как костюмы, как купленные в том далёком моём детстве автомобили, подружки превратились в бабушек, что вышли на дорогу в старомодных серых шушунах. Забыто всё — и поездки в станционный ларёк, и первая в жизни бутылка «Жигулёвского», купленная там за 54 копейки. Всё прошло — пруд засыпан, роща вырублена, а Лопахин застроил местность новыми кирпичными дачами.

Скитаться мне теперь, как полоумному приват-доценту с нансеновским паспортом, по чужим дачам.


Однажды и давным-давно — эти два выражения хорошо сочетаются — я сидел на чужой даче летом.

Немного за полночь пришёл на огонёк культурный специалист-универсал, что жил по соседству. Был он похож на старичка-лесовичка с серебряной бородой, прямо из которой торчали два глаза. Речь универсала была странна — он смотрел в угол и произносил сентенции. Сентенции, жужжа, разлетались по дачной веранде и падали на стол, обжигаясь о лампу.

Постукивая палкой в пол, универсал предостерегал меня от какой-то пагубы. Мы говорили с ним о Рабле — я быстро, а он ещё быстрее. Напротив нас сидел другой старик, кажется, прадед или прапрадед хозяина дачи, и пил чай — тоже быстро-быстро — и время от времени бросал на нас взгляды. Взгляды в отличие от сентенций были тяжелы. Перед хозяином мне было неловко. Он, кажется, так и не понял, откуда взялся этот полуголый и лысый мужик — то есть я.

Бегали ночные еврейские дети с расчёсанными коленками. Пробежав через веранду, они падали в кровати и забывались беспокойными еврейскими снами. От снов пахло синайским песком, сны были хрустящи, и хрупки как маца.

Еврейскую малолетнюю кровь пили сумрачные русские комары.

Сентенции, цитаты и комары пели в воздухе, а хозяйка подпихивала мне расписание электричек, больше похожее на шифровку с бесконечными рядами цифр. «Не дождётесь, — думал я, — не дождётесь. Буду я у вас тут ночевать, и к еврейской крови в брюхе ваших насекомых прибавится моя, православная».

К разговору примешивался запах дерьма — нефигурально. Говоря о высоком, я всё время думал: купил ли это сосед машину говна и разбросал по участку себе и другим на радость или же неважно работает местный сортир. Потом культурный специалист увёл хозяйку на дачную дорогу для чтения своих стихов, а я от нечего делать стал переписывать железнодорожное расписание. Покончив с этим, я принялся читать воспоминания о каком-то поэте, но быстро запутался в литературных дрязгах и бесчисленных Н.К., Т.К., Н.С. и И.С., которых составитель называл ангелами-хранителями этого поэта.

Эти ангелы в отличие от комаров были нелетучи. Больше всего мне понравилось, что чья-то жена вспоминала сказанное другой чьей-то женой, но уже бывшей: «Когда он творит — он разговаривает с Богом, а когда не пишет — становится обычным подонком»… Это было моё прикосновение к жизни знаменитых людей. Ведь денщик и адъютант обедают тем же, чем обедает их генерал. Служанка актрисы живёт её жизнью и посвящена в театральные тайны. Поэтому в мемуарах за великими образами хлопотливо семенят тени слуг. Вот она — знаменитость! Настоящие мемуаристы едут с ней в троллейбусе, сторожат её квартиру, подъезжают в её машине. А моё-то спасение в чём, какой маячок покажет мне дорогу между слуг и денщиков?

«Эх, — думал я, вспоминая, — вот хорошо Гольденмауэру — он бы нашёлся, что сказать культурному специалисту. А я — кто я такой?

Бывший руководитель лесопилки с неопределённым будущим и запутанным прошлым?»

Тогда стояла жара, и где-то рядом горели торфяники. Время неумолимо стремилось к осени. Впрочем, и под Иванов день понимаешь, что время повернуло на зиму, и вот — дни стали короче, и солнцеворот своей свастикой проделал тебе дырку в голове.


…Это случилось в тот год, когда под Москвой негасимым вечным огнём горел торф. И на следующий день, и через неделю, и через две я просыпался от удушливого дыма горящих лесов и торфяников. Торфяные пожары сменялись обычными — лесными. И если дым торфа был ещё интересен, даже чуть сладок, как дым чуть курящейся трубки, то костровой дым лесного пожара ел глаза, и от него першило в горле. И я вот что скажу — в жизни всё основано на торфяном дыме. Он есть всегда и повсюду. И если кажется, что его нет, так это ошибка. И нам уже давным-давно всё по этому поводу сказала фальшивая жена Степлтона. И ничего с этим не поделаешь.

Это я понял, когда ехал тогда по мосту от гостиницы «Украина» к Красной Пресне. Дым сполз в реку, сравнял берега, и казалось, что дома проросли травой в неведомом поле. Я вдыхал запах дыма, как запах костра, и он был мне приятен. Дым мне нравился больше, чем город, а город — больше, чем люди в нём. И вот что я скажу — это всё торфяной дым. Если вам дорога жизнь, держитесь подальше от торфяных болот.

Я говорю это со знанием дела, ибо однажды собирал клюкву на торфяных болотах. Там часто менялась погода — сначала стояли ясные дни, потом парило, а затем начались дожди. Несмотря на ручьи воды, текущие повсюду, торфяники курились тем самым дымом. Внутренний жар существовал под сырой землёй. А в пропитанном водой воздухе стоял не то дым, не то пар. А ещё через пару дней я, возвращаясь домой, увидел, что вода в реках и ручьях и поднялась, и всё набухло ею, изменилась сама топография места. И всё равно земля по-прежнему дымилась белёсым паром. Вот что такое торфяники. Недаром их звали «адским огнём», от которого, выгорев внутри, земля расступалась, глотая зазевавшегося мужика, лошадь и телегу. Всё тонуло в солнечном дыму, что был дымом отечества.

Поэтому я вспомнил другую историю, что тоже проходила под ощутимый запах торфяных пожаров.

Однажды мне позвонила однокурсница, к которой я был как-то неравнодушен. Мы даже одной дымной летней ночью спали в одной постели — впрочем, совершенно платонически. Мы лежали тогда, не касаясь друг друга, отдёргивая руки и ноги от незримого тристанова лезвия.

И вот она позвонила и с третьей фразы попросила пять тысяч долларов под залог своей квартиры. Она объясняла, что работает в какой-то фирме с человеком, что вот-вот возьмёт её в жёны, и вот-вот он подпишет безумно выгодный контракт, который, по сути, уже подписан, все бумаги готовы, нужно только дать взятку, с губернатором-то улажено, и вот завалят они с суженым красной рыбой всю Московскую область… Я, как мог, объяснил, что слышал это не раз и не три, и что эта речь слишком напоминает тоскливый зачин в электричке, вроде как граждане извините, что мы к вам, дом-то сгорел и живём, как вы знаете, на вокзале, и начал я было говорить про ипотечный кредит, его несовершенство и его нескладность, но вдруг осёкся — всё было бессмысленно. Я и сам это понимал, что рационального в этой просьбе нет. Через два дня она, тем не менее, перезвонила и сказала, что теперь нужно всего триста.

Кажется, потом я напился, закусывая твёрдым и жидким дымом, сочившимся из щели под окном, и тут же поругался с несколькими людьми, с которыми вовсе не стоило ругаться.

Вот что делают с людьми торфяные дымы.

Напротив меня висела огромная картина — от неё пахло морем, солью и лежалыми крабами. На этой картине корабли расправляли паруса и ждали нас. Орали чайки, матросы курили в кулак, и ругался боцман.

Это была настоящая морская картина, полная ветра и пустоты. Я долго разглядывал ванты и канаты, но и мне принесли кулебяки. Кулебяка из дальнозоркого превратила меня в близорукого, морская романтика кончилась, и начался метаболизм.

Ели устало, будто выполнив тяжкий труд, мы — от странствий, а основательные люди — от движения челюстей.

Я как-то потерял из виду своих спутников — они растворились среди еды. Слева от меня клевала по зёрнышку свою порцию оперная девушка Мявочка. Другой мой сосед, сидевший справа с мешком пластиковой посуды, вводил меня в курс дела:

— Сейчас придёт Тортик. А ещё нам обещали галушки. Ты вот знаешь, что такое галушки?

Я-то знал, что такое галушки.

Я даже знал, что Тортик — это одна барышня, и знал, отчего её так прозвали.

Как-то на моём дне рождения один забредший случайно ловелас увлёкся сидевшей напротив девушкой. Он, как заботливый воробей, норовил подложить ей лучший кусок и вовремя подать салфетку.

Попросит барышня чаю — а он уж наготове:

— Чайник моей любви уже вскипел… — и наливает.

Захочет барышня сладкого, он тут как тут. Тортик моей любви, дескать, уже нарезан. Потом он проводил её домой, и последнее, что я слышал о них тогда, было приглашение к турникету метрополитена: «Жетон моей любви уже опущен».

И вот снова мне покажут барышню-тортик. Ну и галушки, разумеется.

Я облокотился на стол и, засунув кусок за щеку, принялся изучать жизнь. Стол, кстати, у Евсюкова был замечательный. Прекрасный был у Евсюкова стол.


В столах я понимал, поскольку не только ел и пил за ними, но иногда и спал под ними. Это ничего, что у них четыре ноги и они мешаются. Хуже спать под столом, если у него всего одна нога и разлапистая.

Но стол Евсюкова был из правильного племени — это была особая порода хороших антикварных столов. Они сохранились только на дачах — на особых дачах. В музеях их давно нет, и на обычных дачах тоже.

А на особенных дачах — есть.

Правда, хозяева отчего-то всегда уверяют, что это стол Геринга. Сколько я ни видел таких столов на разлапистых ножках — все они были столами, принадлежавшими Герингу. Видимо, несколько товарных составов таких столов были вывезены в СССР из Германии.

Я видел и несколько десятков кресел Геринга. И то, посудите, как показывать гостям стул Геббельса? Видимо, это не стул, а стульчик — с тоненькими худосочными ножками, гаденький, шатающийся на ветру. А вот Геринг был совсем другое дело. Геринг русскому человеку напоминал Собакевича. Оттого мебель, помеченная его именем, внушала уважение всякому — крепостью и долговечностью.

И вся она, как в известной сказке про Мойдодыра, снялась с насиженных мест и перекочевала в Малаховку, Жуковку и Снегири. Сдаётся, что единственное, что осталось удивительного — на родине этой мебели, — гора Броккен, на которой в Вальпургиеву ночь скачут голые девки.

Раньше на её макушке стояли секретные советские радары, но и их вывезли и расставили в новых местах — всё на тех же дачах, видимо. Теперь в их чашах собирается дождевая вода и мирным образом утекает на грядки.

Но, возвращаясь к теме сна, надо сказать, что знатоки сообщали мне о пластиковых ваннах. В пластиковых ванных, говорили они, спать лучше, чем в чугунных. Спал я и в чугунных. Пластиковых тогда еще не изобрели. Лучше всего было спать в старинных ванных в городе Ленинграде. Правда, в том случае, если не подтекал кран.

А в джакузи я попытался как-то уснуть — было холодно и пусто. Да и времени не было.


Извините, если кого обидел.


13 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Меня очень давно занимала история про скромного французского служащего Бодю. Помимо сюжета, она занимала меня тем, что я никак не могу вспомнить, откуда она взялась в моей жизни. Кажется, я всё-таки её где-то прочитал — но где?

Это история про одного банковского служащего по имени Бодю, очень скромного, с нищенской заплатой. Его начальник даже жалеет его, пытается найти что-то в нём интересное, человеческое, но понимает, что его подчинённый — просто серая канцелярская мышь. И к его великому удивлению, он вдруг встречает Бодю в дорогом ресторане, причём официанты относятся к Бодю с особым уважением, даже с подобострастностью.

Директор ничего не может понять.

14 июля директор банка с большим трудом попадает на приём в Елисейский дворец, и опять обнаруживает Бодю, в его обычном скромном костюме, беседующего с супругой президента Франции. Причём и сам президент приплясывает рядом, и, судя по всему, Бодю рассказывает что-то смешное, потому что все покатываются со смеха.

Это поражает директора банка, и когда Бодю перед Пасхой просит отпустить его пораньше на пару дней, то директор решает за ним проследить. Бодю отправляется на вокзал, директор — за ним. Бодю едет в Италию, и так директор банка попадает в Рим. В толпе он теряет Бодю, и на следующий день обнаруживает, что Бодю стоит рядом с Папой, приветствующим народ.

Директор банка с выпученными глазами, в исступлении, хватает за рукав какого-то итальянца, и тычет пальцем в окно с немым вопросом.

Итальянец хлопает его по плечу:

— Так это же наш Бодю! А вот кто это рядом с ним в этой странной шапочке, я и сам не знаю.

Понятно, что это не советский анекдот, а, возможно, какая-нибудь новелла — скажем, конца века девятнадцатого, кочующая по странам. Кажется, именно тогда стал шире развиваться процесс перехода "обратно в фольклор". (Он всегда был, но тогда как-то уширился).


И, чтобы два раза не вставать, я расскажу недавнюю историю про поиски трески и лисы. Треску я, впрочем, не искал, она нашлась сама.

Так вот, в детстве у нас в доме не было приёмника — мало того, что в те времена исторического материализма никакого буйства FM не наблюдалось, так и приёмники ВЭФ использовались на даче только для прослушивания свободолюбивых клеветонов. Дома жили так называемые "трёхпрограммники" — величиной с этот коротковолновый приёмник, сделанные из мгновенно желтеющей как бы белой пластмассы, устройства.

Было у них три кнопки или три положения тумблера — первый был официальный, скучноватый.

Совершенно не помню никаких передач, кроме "Пионерской зорьки" и концерта по заявкам "В рабочий полдень". На второй кнопке жила радиостанция "Маяк", отбивая раз в час точное время, а вот на третьей, как на последней страницы гназеты, было самое интересное — там, по утрам в будние дни, часов в десять, шла передача "Театр у микрофона". На записях этих спектаклей до сих пор зарабатывают какие-то сайты.

Но иногда вместо полновесных театральных спектаклей, там передавали инсценировки.

И вот я слушал по "третьей кнопке трёхпрограммника" какую-то постановку по американской классике, и там, как мне казалось, дети кричали "Билл Пибоди поймал лису! Билл Пибоди поймал лису! Билл Пибоди поймал лису!"

Дети дразнились, но этот ритм намертво вклеился мне в голову.

Я, впрочем, понимал, что это, возможно не Билл, возможно и не лису, да, может, и не дети.

После этой фразы раздавалась музыка, что-то из мира толстых, и, чувствовалось, что у героя после этой дразнилки была психотравма на всю жизнь — он это несколько раз вспоминал за всю радиопостановку.

И, как всегда, когда ищешь что-то много лет, ответ обнаружился внезапно — это один из рассказов Олдриджа.

Правда, если мы настоящие исследователи, то должны предполагать, что выражение "по рассказам" — хитрое, и в воле отечественного режиссёра было слить несколько рассказов Олдриджа (Лауреата Ленинской премии, кстати), и добавить этот хор мальчиков и Бунчиков.

Что касается самого Джеймса Олдриджа, то дело, разумеется, не в том, что ему в 1973 году дали эту Ленинскую премию — автору "Последнего дюйма" я бы не пожалел её, пусть даже она была не за литературу, а за "укрепление мира между народами". Отчего-то Олдриж казался тогда. много лет назад, американцем — хоть он и родился в Австралии, а жил в разных местах Британской империи. Но это уже издержки, как потом стали говорить, двухполярного мира.

Итак, вот этот незабываемый голос Валентины Сперантовой — и детский крик, где нет никакого Пибоди, а вместо него Вудли, не Билл, а Том, к лисе добавлена треска, и рок-н-ролл, что казался тебе тогда музыкой разврата.

Люди, кстати, лучше помнят именно детские передачи — те звуки, под которые они собирались в школу, то что они слышали, когда готовили уроки — в шорохе мышином, в скрипе половиц, медленно и чинно, комитет охраны авторских прав природы в стране литературии, удивляясь тому, удивляясь сему, удивляясь упругости стали, удивляясь тому, чему люди уже удивляться давно перестали.

Будущего нет, есть только прошлое в замурованных проводах радиоточек, где сохранились голоса нашего детства.


Извините, если кого обидел.


14 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Весенний ветер дул нам в спины, а в водосточных трубах гремел опадающий лёд.

Собственно, мы шли забирать посылку из-за границы. Надо сказать, что не знаю как Синдерюшкин, но я испытывал благоговение к посылкам из-за границы ещё с давних времён. Тогда эти посылки передавали уехавшие, казалось, навсегда люди. Это были приветы будто с того света. Что, ты, дорогой читатель, не будешь испытывать благоговение к посылке из царства теней, где Данте и Вергилий, где Рабле и Дидро, Давид и Голиаф, не помню кто ещё? Будешь. Будешь-будешь. Вот и я испытывал.

Ну и дребезжащее бормотание стариков: «Эта чашечка хранит тепло рук Анатолия Сергеевича» усугубляло впечатление. Посылка была вовсе не мне, а каким-то доживающим своё старикам, что коротали век без статуи Свободы. Они жили неподалёку, у Трёх Вокзалов. Отчего именно я должен служить курьером на этом отрезке — было непонятно. Но только длина пути примиряла меня с участью заложника.

Мы поднялись по гулкой лестнице старого подъезда (впрочем, довольно чистого) и позвонили в дверь. Открыла дверь пыльная старушка, хотя по телефону со мной говорил довольно задорный девичий голос.

В руках у меня тут же оказался увесистый пакет из крафтовой бумаги, и дверь мгновенно захлопнулась.

Я демонстративно стал нюхать этот пакет, а Синдерюшкин смотрел на меня, как смотрит двоечник на отличника, только что получившего двойку.

— Ничего там такого нет.

— Ты себя не успокаивай, — товарищ мой нехорошо улыбался. — Так всегда говорят, когда начинается сюжет, в котором мы бежим по крышам вдоль Сретенки, а в нас палят какие-нибудь люди в костюмах. Причём тебе-то хорошо, ты сразу рухнешь с крыши, а я буду долго страдать, прыгая, как горный козёл, пока не оторвусь от погони.

— Вдоль Сретенки далеко не упрыгаешь.

Мы вышли из подъезда и двинулись по бульварам. Номер стариков, лишённых Свободы, не отвечал, и это меня начало раздражать. Таскаться с увесистым свёртком по городу мне не улыбалось, а Синдерюшкин гудел над ухом о жизненных предназначениях. Дауншифтеры обступали нас — двое из них, несмотря на холод, будто играя на барабанах, играли на скамейке в шахматы блиц, гулко стуча фигурами по доске. Один дауншифтер пил пиво как горнист, другой выгуливал кота на поводке.

Мы свернули с бульваров и начали движение к Курскому вокзалу. Я позвонил ещё раз — телефон стариков по-прежнему говорил со мной длинными гудками — и стал злиться. Такое я однажды видел. Приехал как-то ко мне друг-одноклассник из далёкого иностранного города. Он приехал с женой и привёз много всякой дряни, которую передавали престарелые родственники оттуда престарелым родственникам отсюда. Последние, впрочем, платили той же монетой. Оттуда ехал шоколад, облепленный печатями того раввината, а туда — нашего.

Одну из посылочек надо было передать здешнему человеку Лазарю Моисеевичу.

Друг ушёл гулять, и в этот момент у меня зазвонил телефон.

— Здравствуйте. Я хочу слышать Зину, — сказали в трубке.

— А Зины нет. Она будет вечером.

— Но как же я получу свои лекарства? Я, конечно, никому не хочу причинять неудобства, но мне нужны мои лекарства.

— Заезжайте, и я вам их отдам.

— А… Хорошо. К вам?

— Ко мне.

— А как же Зина? Вы её хорошо знаете?

— Хорошо. Она жена моего друга.

— Я её совсем не знаю. А вы знаете Раю?

— Нет. Раю я не знаю совсем. Давайте я объясню вам дорогу?

— Дорогу?

— Ну да.

— Это к вам дорогу? То есть вы хотите сказать, что лекарства можно забрать без Зины?

— Ну да.

— Объясните-объясните.

— …Выходите из метро и начинаете движение от центра, сразу видите длинный металлический забор, свернёте направо — а там на углу написано «Ломбард». Вам — в соседний дом. Почтовый адрес вот такой…

— А из этой станции разве всего один выход? Я слышал, что два.

— Нет-нет, один.

— Н-н-да. Это ужасно сложно. Значит, направо и до ломбарда?

— Да.

— В соседний дом?

— Да.

— А код у вас точно работает? Ведь если он не работает, если он испорчен и не открывается, мне придётся вернуться без лекарств. А мне очень нужны эти лекарства. Я не хочу причинять вам неудобства, но мне это очень важно. У вас действительно нажимается одновременно?

— Ну да.

— Это не домофон?

— Нет.

— А когда вы хотите, чтобы я приехал?

— Да когда вы хотите. Только позвоните сначала, чтобы кто-нибудь дома был.

— А завтра?

— Давайте завтра.

— Утром или вечером?

— Ну давайте утром.

— Нет, утром я не могу.

— Ну давайте вечером.

— Вы что? Я не могу вечером, вечером я сильно устаю. Мне нужны лекарства. Вы знаете, как у меня болит голова?

— Ну хорошо, когда вы хотите приехать? Днём?

— Вы меня что, не поняли? Я пожилой человек, мне восемьдесят лет. Я не могу ездить никуда.

— Э-э-э…

— Пожалуй, приедет мой сын. Объясните ему, как к вам добраться.

— Хорошо.

Голос в телефонной трубке стал тише, но всё же были слышны крики: «Миша, Миша!» — «Я никуда не поеду!» — «Нет, ты поедешь!» — «Я никуда не поеду!» — «Миша, мне восемьдесят лет!»… Я слышал, как голоса гаснут, исчезают. В трубке воцарилась тишина, лишь время от времени что-то потрескивало.

Я выждал пять минут и положил её в гнездо зарядного устройства.


Извините, если кого обидел.


15 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Летопись будничных злодеяний теснит меня неумолимо.

Исаак Бабель
Пусто и хорошо. Нет обязательств. Лучшая профессия — Родину… Что? Даже само слово пишется непонятно — то ли с большой буквы, то ли с маленькой. Бога нету, или всё же он есть, судя по происходящему — всё же есть, но я уже никакой не капитан. Вернее, я запасен, запасён, положен куда-то до новых времён. Но новые времена — непонятны, никто не знает, придут ли они, не придут, никому неизвестно, какими они будут. Запас портится, запасные спят, солдаты гуляют с пастушками, дерутся с парнями, всё больше амуниции исчезает в кладовой шинкаря. Слава Богу, война кончилась, говорят селянки, нянча сорных солдатских детей. Кто ты после окончания похода? Пора по домам, варить старухам по пути кашу из топора, травить байки, балуясь чужим табаком. Но это обман, недоразумение, война высовывается из рукава, будто припрятанная шулером карта. Государства хранят вечный мир, воюют только люди, только люди несут ответственность за будничную кровавую возню. С благословения и без, они начинают улучшать жизнь, взяв в руки оружие. Любая драка совершается из лучших побуждений. История эта вечна, скучна, она повторяется с точностью до запятой, уныло ведя счёт истреблённым. Даже количество крови в человеке остаётся прежним — две трёхлитровые банки — так же как и века назад. Война гудит, как судно в тумане, её не видно, но она рядом. Не спрашивай о колоколе, он устал звонить. Боевая сталь ещё в руках, она не покидает этих рук, и не остывают ни рукоять, ни клинок, только согреваются они по-разному. Если нельзя драться по-крупному, дерутся по-мелкому. Войска не распущены, они просто застоялись. Начала у войны нет, а есть только продолжение. Кем ты стал, кто ты есть во время этого продолжения, приближающегося, как «Титаник», и айсберг уже неподалёку. Шинкарь вытаскивает заложенное оружие из погреба и раздаёт — своим или чужим. Остаётся лишь сочинять письма до востребования.

Я начал черкать что-то на обороте карты — прямо в поезде. В поезде было писать странно — сложно и просто одновременно. Сложно — потому что качает, неудобно, карандаш клюёт бумагу. С другой стороны, всегда есть о чём: вот в тамбур вошёл небритый парень и тут же, отвернувшись к запотевшему окну, вывел на стекле по-русски: «Джохар».

Нужно запомнить и это.

В вагоне уже давно воцарился особый запах — полежавших варёных яиц, вчерашней котлеты, потных детей и несварения желудка.

Это мир, где одинокому не дадут пропасть, поднесут ему помидорчик, насыпят соли на газетку, одарят картофелиной во влажной кожуре.

В этом мире стучали друг о друга какие-то незакреплённые детали, хлопала дверь тамбура.

Я видел, что свободного места в поездах стало мало.

Люди везли что-то важное — и для себя, и для других, но меня это не очень занимало.

Хотелось что-нибудь записать, всё равно что, записать, заменяя общение со спутниками. Впрочем, спутников у меня уже давно не было, были только попутчики.

А с попутчиками давно перестал я желать общения.

Во время этого долгого перемещения одиночество следовало за мной.

Но вот я наконец достиг мыса Тарханкут, где степь обрывается в море, а вода плещет в скальные ниши.

Сверху, сквозь прозрачную воду, были видны камни на дне и зелёные пятна водорослей.

А над всем этим жили, двигаясь подобно гигантским насекомым, радиолокационные антенны, и каждая раскачивалась, вертелась по-своему.

Я смотрел с обрыва на склон и заходящее багровое солнце. Что-то рвалось в самом сердце, и казалось, что нужно запомнить навсегда или записать это что-то.

Но долго такое состояние не может длиться, и снова нужно было выходить к людям.

Вблизи Тарханкута я пристал к лагерю Свидетелей Иеговы.

Были они людьми мало приспособленными к полевой жизни.

Странно-беззащитными.

Я чинил им палатки, орудуя кривой иглой, и разговаривал о вере.

Были Свидетели в этих разговорах похожи на тренированных пилотов в нештатной ситуации. Мгновенно перебирали заученные варианты реакции, а когда становились в тупик, отсылали к братьям по вере — по месту жительства оппонента.

Приятель мой, объёмный чудной человек, слоняясь по Москве за однокурсницей, задумчиво повторял: «Непросто это, Татьяна, непросто…»

Эту фразу и я печально тянул, вздыхая, в ответ на тягучие речи Свидетелей.

При этом я думал про себя о том, как красиво и метафорично имя этих людей.

Свидетели.

Как многозначительно это название, и как странны эти люди.

Лагерь Свидетелей напоминал пионерский — с дежурствами, первой группой, второй группой, какими-то начальниками. Пробираясь в ночи между палаток, я видел, как они ведут при скудном свете переносных лампочек свои политзанятия.

— А на это, — слышался голос невидимого инструктора, — нужно рассказать притчу о жучке. Дело в том, что…

Море гремело в двух шагах от палаток. На полоске песка, заглушаемые прибоем, разговаривая, стояли две маленькие девочки.

Одна говорила другой:

— И весь этот мир подарит нам Иегова!

А другая отвечала, сообразуясь с какими-то пророчествами:

— …но этих звёзд мы больше не увидим…

И невиданная мной самоотверженность была в словах этой маленькой девочки, невиданный подвиг. Дескать, эти звёзды так красивы, но если так надо, я готова проститься и с ними.

Пришлось покидать их лагерь в темноте, и это тоже похоже на метафору.

Была ночь, и лагерь Свидетелей спал. Как и все эти дни, грохотало море, и неравномерными вспышками бил маяк с мыса. Я взвалил на себя рюкзак и, перешагивая через растяжки палаток, пошёл к дороге. Автобусы не ходили, а путь до ближайшего городка мне предстоял неблизкий — километров тридцать.

Пока я шёл, начало светать.

Я понимал, что путешествую между разными людьми, и они передают меня друг другу, как эстафетную палочку. Это мне нравилось, потому что невозможно было привязаться к ним по-настоящему. Нравилось мне это и тем, что и одиночество держалось на расстоянии, не решаясь приблизиться.

Впрочем, скорее оно было похоже на снайпера в засаде.

Я поднимался на пустынные равнины яйл — горных пастбищ — и вспоминал весенний Крым. Там мысли об одиночестве тоже занимали меня, когда я доходил до края яйлы. Нехитрый мой ночлег обустраивался быстро, а до сна было ещё далеко. Той весной я приехал сюда после школьных каникул, и оттого Крым был пуст. Тогда мне не встретился ни один человек наверху, и это было хорошо.

Я спал у ручного огня и был спокоен той весной.

Лежа под перевёрнутой чашкой неба, я перебирал в уме всё то, что не успел в жизни.

Сколько я ни искал сейчас прежних стоянок — я не нашёл ничего.

И это было правильно. Когда б обнаружились приметы прошлых ночёвок, одиночество безжалостно сдавило бы моё сердце.

А теперь можно было вспоминать другие горы, то, как мы шли вдоль мутной реки, а у меня за плечами болтался уже не рюкзак с альпснаряжением, а мешок с рацией и запасными рожками к автомату. Такие воспоминания хотелось отогнать, но в моём одиночестве они приходили снова.

Я добрался до Коктебеля и начал искать свою знакомую, обещавшую устроить меня на постой.

Однако я не понравился хозяину, и он отказал мне. Мысль о том, что сейчас нужно ходить по домам и спрашивать комнату, была отвратительна.

Так и вышло — всюду мне отказывали.

Не было места на одного.

Двоим или троим устроиться проще, а для одного комнат не строят, они невыгодны. Одному устроиться трудно, и это опять имеет какой-то двойной смысл.

Я спустился на пляж и начал думать дальше, греясь на солнце и от грусти не боясь обгореть. Море ворочало свою солёную воду, и ходили задумчиво по пляжу голые женщины.

Было их много, и от нечего делать я рассматривал их загорелые груди — упругие, круглые, отвислые, остроконечные, плоские…

Рядом со мной сидела женщина в нижней части бикини, и я с удивлением обнаружил, как мало она отличается от мужчины.

Было непонятно, что я вижу — сильные мужские мышцы или маленькую женскую грудь.

А в стороне сидели ещё две — очень красивые, как мне казалось: можно было бы, наверное, найти в них, в этих женщинах, какие-нибудь недостатки, но мне этого совсем не хотелось. Отчего-то мне было больно глядеть на одну из них.

Это была не зависть к их красивой жизни, нет. Просто мне стало больно и тоскливо.

Я глядел на женщин спокойно, без вожделения, и думал, что, когда стемнеет, я раскатаю свой спальник где-нибудь на сопке и засну, а утром, может быть, поеду дальше, или снова поднимусь на плато, с которого напрасно спустился.

Яйла принимает всех.


Я ещё думал, что надо ехать в какое-нибудь другое место, на Север, скажем. Но ехать на Север — не по карману, хотя там мне было когда-то хорошо.


Хорошо было до изнеможения идти по речной гальке с карабином, прикидывая, как высоко удастся подняться по реке. Сослуживцы брели сзади, говоря о своих жёнах и своих окладах… Реки разделялись на широкие рукава и текли по этой гальке, а солнце было такое же жаркое, и, как здесь, вдали маячили горы. Голубые и синие на горизонте, они становились тёмно-коричневыми на карте.

Пересмотрев за свою жизнь множество топографических карт, сейчас я понял, что большинство этих листов с секретными грифами были жёлтыми или коричневыми.

И на Памире мне было хорошо, но там идёт война.

И в Абхазии идёт война, и, наверное, мало осталось от того ресторанчика, в котором мы си-дели после месяца восхождений и перевалов. Над Бзыбью, шум которой в верховьях я так любил, и вот вспомнил снова, автоматные очереди сейчас слышнее шума текущей с гор воды.

А в Армению мне дороги нет, и это особая история.

Но вышло так, что я снял-таки угол. Хозяйка не спросила не то что моего имени, но и города, откуда я приехал. Она была совершенно пьяна и не сразу нашла смешной ключик от висячего замка для моей двери.

В комнатке всё было кривое и косое. Кривой стол, слоняющаяся по углам проводка, потолок, катившийся навстречу полу, пол, падавший в угол, как на рисунках Шагала к «Мёртвым душам».

Трущобное место, где я поселился, звалось Шанхаем — видать, по количеству домиков и домишек, прилеплённых друг к другу.


Я быстро прижился, усвоил, казалось, давно забытые обычаи жизни на пляже, куда приходил теперь по праву. Свершилось превращение путешественника в отдыхающего.

Соблюдая сиесту, я разглядывал мир в щёлочку между косяком и длинной, колышущейся на ветру занавеской.

Проходил мимо моей двери немолодой сосед-украинец вместе с женщиной, и я всё не мог понять — кто она ему: жена, любовница или дочь. Было интересно про себя решать этот вопрос, вслушиваясь в их фразы, которые иногда доносились до меня — и каждый раз давать на него новый ответ.

Проходил другой украинец, старик, с виду похожий на отставного офицера, а жена шла за ним будто в строю.

Проходили навстречу в туалет стройные распутные харьковчанки.

В туалете этом, в совершенно конан-дойлевской традиции, лежал справочник по пчеловодству.

Туда и сюда бегали московские студенты — иногда я заходил к ним на огонёк. Ребята ловили мидий. Нужно было встать рано, чтобы опередить конкурентов, и моей обязанностью было разбудить соседей.

Чем глубже, тем мидии были крупнее, и можно было быстро набрать ведро.

Мы варили их в огромной сковородке и разговаривали, сидя в тени навеса.

Макая нежное мясо в горчицу, я говорил ребятам, что, дескать, наша разница в возрасте не так велика, чтобы нас не считать за одно поколение.

Я кривил душой, так как это было действительно другое поколение. И уже не первый год в своих странствиях я произносил эту фразу, адресуя её моим случайным попутчикам одного и того же студенческого возраста.

Но сам я становился всё старше и старше.

И эти уверения были приметой одиночества. Одиночество — вот способ существования.

Кто-то говорил, что оно — естественное состояние человека. Этот кто-то считал, что оно необходимо. Я не помнил точной цитаты, всё равно я был одинок иначе. Самое удивительное в моём одиноком путешествии было то, что, зная, какой ужас и отчаяние порождает оно, я каждый раз повторял эксперимент, раз от раза забираясь во всё более дальние края — обжитые и нет.

И там оно, одиночество, приходило ко мне, чтобы начать свой неспешный разговор.


Извините, если кого обидел.


15 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Я снова начал писать, заниматься странным, не свойственным мне делом.

Писалось легко, особенно днём, когда Шанхай пустел, и глубокой ночью, когда успокаивались и засыпали вернувшиеся сночных гуляний люди.

Я думал о любви, о её трагическом зависании над пропастью, когда ещё ничего не произошло, но уже ничего не поправишь.

Это было много легче, чем вспоминать про убитых.

Занавеску трогал ветер с моря, и то, что я делал, было не литературой, а всего лишь заметками, свидетельскими показаниями, записанными начерно, будто для будущего выступления перед суровыми людьми в мантиях и чёрных шапочках.

Какой я, к чёрту, писатель, я местный мельник или ворон, а в лучшем случае — свидетель.

Верещали уже ночные цикады, а я работал в своей кривой комнате. Иногда что-то начинало получаться, тогда нужно было остановиться и проверить свои ощущения, а потом, переведя дыхание, снова отправиться в путь. Такая работа часто напоминала мне убыстряющийся спуск с горы.

Эксперименты с бумагой и карандашом заводили меня настолько, что для успокоения я отправлялся гулять.

Сначала я шёл по трассе, потом сворачивал на улицу, ведущую к набережной.

На этой улице я жил ровно двадцать лет назад, в светлом и свежем апреле. Я ничего не помнил из той давней жизни — может быть, остались в памяти фальшивый мир декораций на берегу да холодный весенний ветер, но круглая дата моего приезда отчего-то казалась мне значимой.

А теперь, проходя по незнакомому поселку, для разнообразия я начал останавливаться в за-литом красным светом кафе, где рыдала гитара, где курили, передавая друг другу сигарету.

Выжившая из ума старуха приплясывала под тоскливые романсы, хлопала в ладоши, вскрикивала.

Там я пил массандровский портвейн и разглядывал соседей.

Как ни крути, женщины, освещённые зловещими кровавыми лампами, были прекрасны.

В эти моменты я ловил себя на том, что всё время скатываюсь к проблеме пола.

Но эти женщины были ещё и символом иной жизни, и я желал на самом деле не их, а эту жизнь, наполненную, казалось, особым смыслом и радостями.

Потом я познакомился с гитаристами. Сперва мне немного претило то, что после каждой песни они намекали публике, что будут жить в поселке, пока хватит денег.

Но, в конце концов, это было частью их работы.

Играли лабухи довольно прилично, а один был ещё и поэтом. Приличным или нет, я не мог понять, потому что песни у лабухов были чужие, стихи были тоже чужие, и вновь и вновь рыдала гитара, будто сместилось время, будто сменив извозчиков на автомобили, приехали гулять нэпманы и снова придуманные цыгане запели перед столиками. Я подружился сначала со вторым гитаристом, а потом с первым — главным. Мы несколько раз пили и разговаривали в маленьких ночных двориках, и я был рад, попадая в тон разговора. Разговор вёлся ни о чём и означал просто: «мы одной крови — ты и я».

Хотя мы не были одной крови.

Я просто любил случайную уличную музыку, она казалась мне необязательной и прекрасной, принадлежащей к миру ночных посетителей кафе.

А утром можно было уйти в Тихую бухту, а потом снова отправиться на рынок — менять нена-стоящие украинские деньги на помидоры и вино.

Однажды таким утром ко мне на рынке подошёл незнакомый парень — мне он сразу не понравился. Парень был коротко стрижен, а фигурой походил на овал. Что-то невыразимо хамское было в его лице, и это-то меня насторожило. Он верно назвал мою фамилию и предложил зайти к нему в гости.

Я мучительно думал, где мог с ним встречаться. В здешних застольях я никогда не терял памяти, а из прежних знакомых никто не напоминал моего собеседника.

Зато я видел много таких людей в московских и иных ресторанах, они стояли у блестящих полировкой машин или курили у дверей офисов.

Это были рядовые бессмысленной необъявленной войны — войны против всех.

Я видел их и в московском летнем кафе, наполненном этими овальными людьми, когда сам си-дел там вместе с бывшим полевым командиром Багировым.

Багиров разглядывал женщин и говорил о расставании.

— При расставании хочешь сделать как лучше, говорил он, — и от этого становишься похожим на собачника, который отрубает хвост своему псу по кусочкам — из жалости.

Багиров смотрел на евших и пивших овальных людей и снова рассказывал — об одной женщине, давным-давно приходившей к нему раз в неделю — с четырёх до восьми.

— Я сразу стелил постель и приносил подушки: в общем, это был идеальный вариант для творческого человека…

Но в его словах не было цинизма, он относился к женщине как к змее, просто не давая боли потери себя ужалить. А он терял всё, удачи протекали через его пальцы.

И он стал похож на дервиша.

Бывший полевой командир Багиров был романтиком, даже внешне похожим на Че Гевару, и, родись он на двадцать лет раньше, непременно ушёл бы через все пограничные заслоны, через Турцию или Северный полюс, туда, в Боливию, на смену убитому команданте.

Его выгнали с последнего курса нашего военного института за драку, и он лишился всего — будущих погон с просветом и будущей карьеры. Зато необходимость заставила его применять в жизни всё то, чему его так долго учили.

Он писал стихи, на удивление неплохие, пропитанные солнцем и восточной избыточностью, воевал, а теперь продавал в коммерческом ларьке джинсы и резиновые члены.

Мы познакомились давным-давно, и я долго сидел за столиком, слушая его новые истории о женщинах и оружии.

Одни вечно присутствовали в мужских разговорах, другое — стало приметой времени. Оно оттопыривало кожаные куртки наших соседей, овальных и короткостриженых людей, но ушло уже из моей жизни.

Багиров рассказывал уже об эстонке, которая покупала у него джинсы, и о том, как он записал прямо на них свой телефон.

Эстонка обещала позвонить, но оказалось, что она забрала не те джинсы — другие, которые лежали на прилавке рядом.

Его истории не раздражали меня, они были частью жизни, в которой он был своим — псом войны или поэтом. Совсем не поэтическая жизнь свела меня с ним далеко-далеко на юге. Он существовал там где-то рядом со мной, быть может, за цепочкой соседних холмов, голых и пустынных, лишённых всякой растительности, даже кустов, безжизненных и унылых.

В этих холмах действительно не было признаков жизни, но из-за них прилетали к нам реактивные снаряды, выпущенные из чужой системы залпового огня, или попросту — «Катюши».

А может, он был одной из неразличимых, медленно бегущих по склону фигурок, и именно его пули, выпущенные неприцельно, на бегу, скалывали камень у моей головы.

Но мы не увиделись с ним там и не говорили о прошлом здесь. И всё же, всё же, это прошлое существовало. Наш опыт — его и мой — странным образом уживался, не противоречил один другому.

Сидя в этом московском кафе, я слушал и смотрел на его руки, на то, как он держит нож, как заносит его над тарелкой, и благодарил Бога за то, что не убил полевого командира Багирова тогда, когда мог, наверное, убить, когда мы были с ним по разную сторону холмов.

Я мог нажать на курок и даже не заметить, что мелкий полевой командир Багиров перестал существовать.

И выиграли бы только те, овальные, которые сидели бы вместо нас за этим столиком.

Так и не вспомнив, где я мог видеть отдыхающего спортивного незнакомца, я, как мог вежливо, отказался от его предложения.

Ссориться и грубить мне не хотелось.

Парень потоптался на месте и исчез.

Придя домой, я вымыл помидоры и начал аккуратно нарезать их вместе с луком и перцами, так же аккуратно заливая всё это местной аджикой, жидкой и не очень острой.

В окно моё тихо постучали, и я весело крикнул:

— Не заперто!

Дверь моя была открыта настежь, и лишь занавеска отделяла меня от стучавшего.

На пороге стоял точно такой же молодой человек, как и тот, кого я видел утром. Я даже поду-мал сначала, что это он разыскал меня, но ошибся.

Этот был другой, хотя тоже короткостриженый, овальный, в спортивном костюме.

Он предложил мне выйти к машине. Это не понравилось мне ещё больше.

Вдалеке, у дороги, стоял хороший автомобиль с новыми киевскими номерами. На этих номерах был уже жовто-блакитный флаг Украины, и кириллица частично заменена латиницей.

Подойдя, я сразу понял, кто сидит в машине.

Это был убийца Чашин.

Чашин был профессиональным убийцей. В своей жизни он научился только убивать.

Сначала нас вместе учило государство, а потом он превратился в самообучающуюся систему.

В своей жизни Чашин слишком много стрелял из автоматического оружия и оттого, как мне казалось, повредился рассудком.

— Прости, браток, к тебе и не подъедешь, — сказал Чашин. — Садись, прокатимся.

Делать было нечего, я только сказал, что надо запереть дверь.

— Не духарись, — ответил Чашин. — Мальчик останется.

Овальный парень действительно остался и пошёл к моей комнатке. Шофёр рванул с места, и мы поехали по трассе вдоль берега на запад. Запад на юге всегда условен, всюду юг, как на Северном полюсе, но меня всегда привлекала точность топографии.

— Знаешь, не надо мне никуда, — сказал я Чашину. — Высади меня, я на пляж хочу.

— Брось. Я хочу вытащить тебя из этого дерьма, — снова произнёс убийца Чашин.

— Зачем? — просто спросил я.

Дерьмом, по всей видимости, была вся моя жизнь.

— Ты не продашь, — ответил Чашин так же просто. — Эти все продадут, а ты — нет.

«Он прав, — подумал я, — а всё же ни в чём нельзя быть уверенным. Я сильно изменился».

— Короче (он любил это слово) — ты ещё помнишь сербский?

Тогда я всё понял. Я догадывался, зачем Чашину мог понадобиться мой сербский язык, и что он мне хочет предложить работу. И я догадывался, какую. Какое там, я просто знал.

Он шевелил губами, произнося какие-то слова, а я уже не понимал ничего. Я тупо смотрел на проносящиеся за окном горы. Чашин всегда не любил меня — за высокое звание моего отца, за те книги, которые я читал, за любовь мою к картинам, которые он, Чашин, никогда не видел.

И он был прав — именно из-за отцовских погон моя жизнь была легче и, главное, безмятежнее, чем его. Может, из-за этой лёгкости я и покинул строй.

Чашину всё в жизни давалось тяжело, хотя учились мы вместе.

И вот что-то у него случилось теперь, появилась надобность, и я показался ему подходящим, несмотря на неприязнь и память о том, что стояло между нами.

Чашин говорил и говорил, а мы оказались вдруг в каком-то кафе у крепостной стены, где было жарко, душно, пахло потом и разлитым вином и снова потом, но Чашин никогда не замечал запахов, а я давно начал находить в них особый смысл, дополнение к тому, что видишь глазом, дополнение не всегда красивое, приятное, уместное, но завершающее картину мира, дающее ей окончательную правдивость и точность.

Мы пили, не пьянея, он говорил о деньгах и вдруг охрип и стал ругаться, ругаться без адреса, будто не нашёл ещё настоящего виновника своего раздражения.

Он говорил о присяге и наших погонах, о том, как мы все считали в восемнадцать лет, что лучшая профессия — это Родину защищать. Я был бывшим капитаном, а он был бывшим майором.

За столиками чокались, а я думал, что вот тогда я стал учить сербо-хорватский и поэтому не попал в группу, учившую пушту.

Я учил другой язык и, шевеля губами в лингафонном кабинете, произносил слова по-сербски. Слова эти были: «миномёт», «истребитель-штурмовик», «истребитель танков», а друзья мои вели допрос «пленного» на пушту.

Этот пленный был пока ещё в кавычках.

Однако через год в жёлтый вертолёт, покрытый камуфляжными пятнами, попал «Стингер», и группа военного перевода с пушту перестала существовать.

Уцелел один Чашин, потому что его не было на борту. Он занимался другим делом, и я знал, каким. Дело было воровским и грязным. Мы встретились потом, уже когда нас обоих комиссовали.

У нас на погонах были разные звёздочки, у меня их было четыре, а у него — всего одна, зато большая.

И я помнил, почему так вышло — он научился исполнять приказы не раздумывая. Чашин научился убивать, а я — нет, хотя у нас были одни и те же толковые учителя. Это была давняя история, о которой я старался не думать, это казалось нашим общим прошлым, но всё же прошлое делилось на две части — чашинскую жизнь и мою. Чашинская часть прошлого мало походила на прошлое Багирова, и оттого не уживалась с моей частью. История Чашина сидела в моём прошлом, как стальной болт в буханке хлеба. История Чашина была вариантом моей собственной судьбы.

Теперь Чашин снова нашёл меня.

— Я тебе не предлагаю денег, — говорил он. — Это висяк. Я тебе не хочу их давать, да они тебе и не нужны. Я тебе предлагаю нормальную жизнь. Не бумажную, понял? Ты не училка и не бухгалтер, ты же ничего, кроме как служить, не умеешь.

Он говорил о том, что нас все продали, и каждому теперь нужно думать о себе.

Я между тем вспоминал офицеров, проданных оптом, и так же оптом спустивших свои в/ч — от боекомплекта до сапог б/у.

И ещё Чашин говорил о том, что теперь отдаёт долги. Видимо, их должен был получить я, потому что убитым уже ничего не было нужно.

И видно было, что нужен Чашину переводчик с навыками стрелковыми да языковыми.

Тягучая липкая тоска охватывала меня, и я, не говоря ничего, смотрел на развалины крепости. Чашин привёз меня обратно и сообщил, что наведается в поселок через неделю.

«Что ж, неделя — это хороший срок», — подумал я, неловко выбираясь из машины.

Вернувшись в комнатку, я увидел скучающего парня с короткой стрижкой. Он ушёл, переваливаясь с ноги на ногу, как медведь, а я забылся неспокойным дневным сном.

Мне снилось то, что я всегда хотел забыть. По отлогому склону ползла «Шилка», поводя счетверёнными стволами своей башни, и была похожа на огромную черепаху. Она ползла мимо искореженных обломков установки «Алазань», из которых теперь били не по облакам, а лупили по чужим деревням.

Потом надо мной склонялось печальное лицо Геворга, и, наконец, я видел его, это лицо, совершенно бескровное и отстранённое, потому что отрубленная голова моего друга была насажена на арматурный прут.

Я проснулся от того, что заплакал.


Извините, если кого обидел.


15 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Я всегда плакал, когда видел эти сны. Ничего романтического тут не было, был страх, и были подлости, которые я делал, и о которых теперь так хотелось забыть.

Не было никакого героизма, а были грязные ватники и вечно небритые лица моих товарищей.

Можно было бы лермонтовским героем красоваться перед женщиной ночным кошмаром и скрипом зубов, но не было романтики в этих снах, а к тому же я знал, что зубами скрипят чаще всего от невыведенных глистов.

Это чувство отчаяния через день прошло, и я снова начал писать. Снова скрипел кривой стол, и снова пустел вечерний Шанхай.

Как и в прошлые дни, я отправился на набережную и снова встретился с лабухами.

Скоро мы очутились в странной сбродной компании, появилось вино, подошли женщины.

На меня сразу же положила глаз одна из них — некрасивая, очень богатая и очень глупая.

Её было так жаль, что я не сразу ушёл и ещё долго рассказывал ей какие-то истории.

Компания решила искупаться, и я с ними — сбежав всё же от своей собеседницы.

На пляже я начал отжиматься — так быстрее высыхаешь. А такой же пьяный, как и я, человек сказал мне, переводя дыхание:

— Брось, браток, не сажай при бабах мышцы.

Перед этим он на спор сидел у меня на плечах, и я отжимался с его весом.

Но девушки, появившиеся откуда-то на пляже, были хороши. Ради них можно было пожертвовать сном, и мы снова вернулись пить в кафе, хотя одна из них, образованная и начитанная, начала вдруг пенять мне за грубость.

Она говорила, что нельзя в присутствии одной женщины назвать другую дурой.

Я кивал головой и соглашался, а она говорила и говорила — о пошлости и приличиях, упоминая Лосева и Лотмана, Священное писание и женскую солидарность.

Она шевелила губами, а я кивал и кивал, потому что мало было у меня собеседников, и не мог от того я ссориться с нею.

Потом пришла другая, и мы заговорили о живописи. Эта другая говорила о Рафаэле, а я, слушая её, вспоминал, как приехал с отцом из Вюнсдорфа в Дрезден и ходил по пустым залам картинной галереи.

Товарищи отца были в штатском, но ничто не скрывало их военной выправки.

Наконец мы вышли к Сикстинской мадонне и остановились. Ангелы задумчиво и удивлённо смотрели на женщину, а женщина смотрела на нас и, теперь, я думал, знала нашу судьбу. Она знала судьбу отца, которому осталось жить так недолго, она знала судьбы его подчинённых, она знала и мою судьбу, судьбу мальчика, который родился в чужой стране.

Но тут меня тронули за плечо. За время нашего отсутствия какой-то странный человек появился там. Он всё высматривал, высматривал меня, и странно знакомым казалось мне его лицо.

И вот теперь, наконец, он встал и подошёл к столику.

— Выпьем, ребята…

В общем шуме и гвалте его не расслышали. Рука незнакомца лежала на моём плече. Я повернулся к нему со своим стаканчиком и спросил:

— За что пьем?

Он удивлённо посмотрел на меня и сказал:

— Сам знаешь. Выпьем за сороковую армию. Помянем хлопцев.

Я кивнул и молча встал из-за стола, хотя не имел никакого права пить за это. Человек допил и, тронув меня за плечо, сразу ушёл куда-то, а девушки потащили нас к себе, в один из корпусов литературного санатория.

Подруга хозяйки куда-то отлучилась, и мы расположились в комнате, казавшейся мне огромной после моей каморки.


Высокий лохматый лабух перекинул гитару на грудь, как автомат, и запел.

Он пел страшную и печальную песню, которая совсем не вязалась с женским смехом и стуком стаканов.

Но всё же я смеялся и чокался со всеми, до кого мог дотянуться, и не думал ни о чём.

По дороге домой я снова вспомнил о Чашине, и настроение испортилось.

Можно было бы не думать о нём ещё целую неделю, но я возвращался и возвращался в мыслях на три года назад.

Я вспоминал, как Чашин долго и весело пил с нами, а потом уехал.

Как мы проводили его и вечером, протрезвев, стали ждать грузовика с продуктами.

Геворг и я вышли его встречать, и было славно спускаться с горы, зажав автомат под мышкой и придерживая за ствольную накладку.

Мы шли, вдыхая вечерний воздух, огибая валуны, и Геворг улыбался чему-то своему.

Мне было завидно от того, что вот он идёт по земле, которую считает своей, а я на ней случаен и одинок.

Когда я смотрел на лица моих товарищей, покрытые грязью и пылью, мне было понятно, что они свои на этой земле.

Я был только свидетелем, чужаком среди них, будто бездельник, пришедший на праздник — просто так, поесть или выпить на дармовщинку.

Моя правда быть лишним в этой войне.

Сидя у костров, я разглядывал заскорузлые руки крестьян, которые ложились на рычаги трактора только для того, чтобы втащить пушку на пригорок.

Эти люди воевали за своё — а я был свидетелем.

Мы начали спускаться с горы к изгибу дороги, где у пробитой пулями стрелы, указывающей путь к какому-то давно не существующему колхозу, стоял грузовик с продуктами из деревни.

Геворг спускался легко и весело, пока не понял, что в грузовике чужие люди.

Но было уже поздно, и, ещё не слыша выстрелов, я увидел, как разрывается куртка на спине моего друга, и летят мне в лицо ошмётки его тела.

Я так и не увидел тогда его лица, потому что тоже упал навзничь и равнодушными от боли глазами смотрел на жука, медленно ползущего в траве. Жук полз медленно, то и дело сваливаясь с травинок, полз, явно делая нужное природе и себе дело.

Грузовик уже давно уехал, а у меня всё не было сил встать или даже просто ползти обратно. Кто-то надоумил людей с той стороны холмов перехватить нашу машину, и отчего-то я сразу придумал себе этого кто-то.

Вот чему я был свидетель, и никто не обещал подарить мне иной мир, чем этот, ни звёзд его, ни солнца.

Ни один пророк не обещал мне ничего, и всё же я был свидетелем.

Свидетелем. Я был свидетелем-одиночкой, каждый раз становясь перед судом чистого листа бумаги и наверняка зная, что мои показания не будут выслушаны.

И вот прошло три года, и теперь ко мне явился человек из другой, окончившейся уже жизни.

«Ты просто испугался, — говорил я себе. — Ты испугался, и сделал вид, что ничего не произошло. А все ощущения должны быть чёткими, в ощущениях нельзя халтурить, что бы ты ни делал. Нельзя обманывать себя ни во вкусе вина, ни в оценке людей, с которыми ты говоришь».

Я включил свет в своей комнатке и открыл настежь дверь. В кармане у меня лежала початая пачка «More» — плата за глупый и долгий разговор. Такие сигареты были для меня тогда экзотикой, были очень слабые, но я скоро придумал, что с ними делать.

Финкой я отрезал им длинные фильтры, и это хоть как-то исправило положение. Ощущение табака стало более верным. Сигареты дымились по всей длине и прогорали быстро, но я стал выкуривать их одну за другой, и дело пошло на лад. Три заменяли одну настоящую.

Тем же вечером ко мне пришёл старик-сосед, и я не сразу узнал его.

Лицо украинца было землисто-серым, а в руке он держал бутылку водки.

Я поднялся и пошёл к нему. Испуганная жена жалась к стенке, а украинец плакал. Он плакал, размазывая слёзы по лицу, вмиг согнувшись. И я увидел, как он стар на самом деле. Оказалось, он воевал. Протащил на себе ствол миномёта сначала от Минска до Варшавы, а потом от Варшавы до Берлина. Он приписал себе год, уходя на войну, а теперь, в день взятия города Харькова, ему крикнули, что он сделал это зря.

Украинские пьяные мальчики кричали ему, захмелевшему, что если б он не совался, куда не надо, они бы пили баварское, а не жигулевское пиво, а москали бы убрались с этой земли.

Раньше ему было чем жить, и вот душной коктебельской ночью этот смысл отняли.

Мы с соседом хлестали водку и плакали, все — я, старик и его жена.

Я обнимал украинца и бессвязно бормотал:

— Суки, суки… Мы им всем ещё покажем…

Я утешал старика и, забыв про разницу в возрасте, говорил ему:

— Прости, друг, прости… Не в этом дело, прости и не думай…

Они уехали на следующее утро, забыв на верёвке своё полотенце, и, когда я выносил мусор, розовый утёнок печально подмигивал мне с него: «Так-то вот, брат, и так бывает».

Я не жалел, что мои соседи уехали, потому что мне было бы тяжело теперь встречаться с ними.

Я всё позже возвращался в свою комнатку, но продолжал надеяться, что всё же мне удастся здесь что-нибудь сделать до конца.

Я писал, и снова мне снились страшные дневные сны. Я снова видел «Шилку», но уже не ползущую по склону, а заваливающуюся на бок и горящую, а потом видел школьный класс, и мучительный стыд двоечника, не знающего ответа, посещал меня в этом сне.

Страх смерти и одиночества был таким же, как боязнь невыученного урока, и мы не научились отличать эти чувства.

Злобными детьми взялись мы за оружие, не заметив, что оно — не игрушечное.

Однажды наводчик миномёта, стоявшего за селом на холме, отлучился. Пришедшие ему на смену бойцы оказались неопытными, а миномёт — ворованным.

На миномёте отсутствовал предохранитель от двойного заряжания.

Дело в том, что мина, опущенная в ствол, иногда спускается вниз, но не вылетает тут же, наколовшись на боёк. Она остаётся внутри.

Я не знаю, отчего это происходит. Может, украинский или русский парень, стоя за токарным станком, не выдерживают размер. Может, что-то случается с зарядом.

Для таких случаев на ствол надевается кольцо из чёрного металла, с флажком, предупреждающим опускание второй мины в ствол.

Однако миномёт был украден в какой-то воинской части, и предохранителя не было.

Две мины одновременно рванули в стволе, и по серому облачку на холме я догадался, что двое небритых крестьян перестали существовать.

И скоро об этом забыли все, но я был этому свидетелем.


Извините, если кого обидел.


15 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Чашин нарушил моё одиночество. Вот в чём дело. И теперь мне тяжело думать о любви. Я ненавидел тупую мерзость войны, когда она превращает мир в танковый выхлоп и стреляные гильзы, и поэтому-то уже не получалось думать про любовь, а выходило лишь про эту мерзость.

«Война не пришла в наш дом, — повторял я. — Мы сами привели её за руку. И никуда от неё не деться».

Ветер жил в моей комнате, и снова скрипел стол. Мошкара стучала в стекло, негромко работал соседский приёмник, и в синкопированный ритм вплетался вкрадчивый голос неизвестной мне француженки.

Герой мой начал действовать самостоятельно, нет, я сам был им, но видел себя, как видят своё существо во сне — отстранённо и заинтересованно.

Для того чтобы писать, приходилось заново прожить не только то, что случилось со мной, но и чужие жизни.

Однажды, это было на исходе отпущенной мне недели, я прервался и пошёл в кухоньку вскипятить воды. Кроме того, я решил смочить полотенце и завесить им лампочку, чтобы отдохнуть от яркого света.

В этот момент в окно ударили автомобильные фары, обмахнули комнату и погасли.

Было отчётливо слышно, как хрустят под баллонами камешки на дворе. Хлопнула дверца, сказала что-то женщина, и я подумал, что вернулись с ночных приключений мои соседки.

Камешки под туфельками хрустели всё ближе, одна из женщин споткнулась, её, видимо, поддержали, кто-то засмеялся, и, наконец, в косяк моей двери постучали.

Занавеску отвели рукой в сторону, и я увидел вчерашних девушек.

Та, которую я знал, улыбнулась. Она ещё не раскрыла рта, но я сразу понял, что работа на сегодня кончена и надо вылить ненужный теперь кипяток.

Заперев комнату, мы вышли и сели в машину. За рулем тоже сидела женщина, и, только я увидел её, в груди что-то оборвалось. Я сидел на переднем сиденье и неприлично рассматривал её.

Кажется, её я видел на пляже в первый день здешней жизни. Тогда, на пляже, она казалась мне недосягаемой и вот сидела рядом в машине, набитой японской электроникой.

Девушки засмеялись: «Познакомься, это Анна», — а она посмотрела мне в глаза — внимательно и просто.

Но было и другое воспоминание, не дававшее мне покоя.

Глядя на её длинные красивые ноги, я вспомнил туманное утро на чужой земле и другую, такую же красивую женщину. Мы с Геворгом лежали в кювете рядом, сжимая ещё молчащее оружие.

Пулемёт тогда ударил внезапно — это всегда бывает внезапно. Первую машину развернуло на дороге, и она двигалась по инерции, подставляя бок под пули. Идущий за ней грузовик тоже потерял управление и уткнулся рылом в кювет.

Мы быстро добили охрану и начали осматривать место.

Первое, что я увидел, была женщина. Она вывалилась из-за двери. Пулемётная очередь переломила её пополам, потому что пуля крупнокалиберного пулемёта больше сантиметра в диаметре.

Она была очень красива, эта женщина, но ноги её, почти отделённые от туловища, жили своей, отдельной жизнью. Лицо было залито красным, и я тупо смотрел на эти длинные красивые ноги, двигающиеся в пыли и крови. Рядом с женщиной лежала разбитая видеокамера.

Подошедший Геворг тоже уставился на дёргающееся тело и нервно сглотнул.

— Всё равно их стрелять надо, их надо стрелять, потому что они, как стервятники прилетают на свежую кровь, — сказал мой друг.

Если бы он прожил больше, то понял бы, как он неправ. Сначала приходили романтики из чужой стороны, потом приходили чужие люди за деньгами. Привыкшие к припискам, они воевали даже с некоторым дружелюбием — ведь там, за холмом, куда летели их снаряды, сидели такие же как они, с теми же фабричными клеймами на оружии.

И они действительно всегда что-то приписывали в донесениях. Лучше, когда смерть приписывают, и она живёт не в людях, а на бумаге.

А потом пришли другие — те, кто жил чужой смертью. Они любили и умели воевать, и вот эти-то и были стервятниками.

Но это было уже потом.

Когда мы отошли, кто-то более жалостливый дострелил женщину.

Мы забрали оружие, слили бензин из баков и минировали машины.

Геворга убили через несколько дней. Вынести можно было только раненых, и он остался лежать у дороги. Вчерашние крестьяне в милицейской форме, ставшие противником, но неотличимые от моих товарищей, сноровисто отрубили уже мёртвому Геворгу голову.

Я увидел эту голову потом, когда меня везли на санитарном грузовике, а село уже снова взяли с боем.

Фальшивые милиционеры валялись с вывернутыми карманами на улицах.

И всё это было бессмысленно.

Я сразу вернулся в ночной курортный мир, поскольку мы быстро доехали почти до набережной и, пройдя совсем немного, вошли в железные воротца.

Надо было ещё немного подняться по бетонной дорожке, и, наконец, я очутился в большой прокуренной комнате.

Там сидели один из лабухов, подбирая аккорды, и несколько моих старых знакомых. Нас встретили радостно, как необходимый компонент застолья.

Незнакомку усадили рядом со мной, и я молча улыбался ей, передавая то стакан, то вилку.

Мне было легко и просто, потому что я воспринимал её не как реальную женщину, а как видение, что-то нематериальное.

Справа от меня сидел бывший вертолётчик, а теперь владелец нескольких вертолётов, туристического комплекса и ещё чего-то, катавший за валюту богатых иностранцев над побережьем.

Мы с ним сразу заговорили о «вертушках», о том, как трясёт в Ми-4, но я всё время чувствовал присутствие своей соседки.

Внезапно все переместились в ночное кафе, и часть людей исчезла по дороге точно так же, как и появилась.

Надо было прощаться, но я не знал, как это сделать.

Эта встреча казалась мне продолжением моих мыслей о женщинах и оттого даже была чем-то неприятна. Я был отравлен собственными размышлениями и часто начинал думать о том, о чём думать не стоило — об унылой заданности курортных романов, об их утомительном ритуале.

Я думал об их бесконечных повторениях и о себе самом, о повторениях в моей жизни, о её похожести на тысячи других.

Больше всего мне не давало покоя то, что она уже описана — людьми военными и штатскими, говорившими о моей реальной жизни так, будто они видели то, что видел я. Они писали о ней разными словами и в разное время, но это была моя жизнь, и я не знал, что мне ещё прибавить к их словам.

Сама обстановка — южная ночь, пляжи, зарево над дискотекой, издали похожей на горящую деревню, запахи незнакомых женщин — раздражала меня.

Трудно было уместить это в себе достойно и правильно, без надрыва и тоски, а написать об этом было гораздо труднее.

Наконец, я тихо сказал «спасибо» и поклонился своей спутнице.

В таких случаях надо было записать номер телефона женщины, с которой прощаешься, но я написал на какой-то бумажке свой, московский, и помахал рукой, отдаляясь, оставляя себе лишь её имя. Вот я и познакомился с Анной, будем знать, что она — Анна, и этого достаточно.

Я помахал рукой, будто разгоняя чад этого вечера, и повернулся.

Опять я шёл домой той же дорогой и радовался, что вырвался не так поздно.

Дойдя до поворота, я услышал шум машины и тихо отступил в тень кустов.

Это была её машина.

Женщина заперла дверцу и вышла ко мне.

Мы брели по набережной и вот уже миновали притихшую дискотеку и кемпинг, светившийся огоньками портативных телевизоров, прошли пионерский лагерь и начали подниматься в гору. Задыхаясь от подъёма, я начал чувствовать, как во мне начинает расти желание к идущей рядом женщине.

Я слышал, как она дышит, так же тяжело и неровно, как я. Наверху мы курили, и наконец, я обнял её за плечи.

Между нами возникло странное молчаливое соглашение. В тумане бухты переливались какие-то огоньки, и так же, как и во все эти дни, ярко горели августовские звёзды. Я чувствовал под рукой тепло её плеча и вспоминал Свидетелей Иеговы, двух девочек на пляже и шум прибоя.

В этот момент я решил, что никто не заставил бы меня обменять этот вечер на горе ни на какой придуманный мир в будущем.

Мы спустились с горы и пошли по дороге к поселку. Я думал о том, что случится со мной через несколько минут, и будто плыл в вязком киселе, не загадывая о будущем позже утра. Мы поднялись по лестнице на второй этаж, к внезапно знакомой мне двери, и она, раскрутив сперва ключ на пальце, открыла дверь.

Да, тут я и сидел два дня назад — под чужие песни. Комната была пуста, и вещи подруги исчезли.

— Подожди немного, — шепнула моя спутница.

И вот она вернулась, замотанная в полотенце, и обняла меня. Волосы её были мокры от попавших капель, видно, после душа она почти не вытиралась.

Балкон был открыт, и с улицы доносился шум листьев.

Ближе к утру она кипятила воду в кружке, и мы пили растворимый кофе, обжигаясь от нетерпения.

Несмотря на это нетерпение, мы были медленны, даже чересчур медленны.

Переводя дыхание, я вспоминал свои страхи, но это были уже другие воспоминания, они лишились страха и горечи.

Наконец, она уснула, крепко схватив меня за запястье, и только спустя час, случайно повернувшись, выпустила его.

Уснуть я не мог и, натянув брюки, прошёлся по комнате. Сегодня меня будет искать Чашин. Он начнёт меня искать, а я буду прятаться.

Пора уходить — менять дислокацию.

Я увидел на столе придавленный бумажником листик со своим московским телефоном, зажал его в ладони и скомкал. Нет, что-то было в этом гадкое, была какая-то мерзкая патетика. Я раскатал бумажный шарик и положил его обратно. Поискав на столе карандаш, я дописал на листке свой временный, такой же временный, как и телефон, адрес.

Я шёл по шоссе на Феодосию, а мимо меня проносились первые утренние машины.

На середине пути я чуть не расплакался. Это не было излишней сентиментальностью, а всего лишь реакцией на нервное напряжение.

Я свернул с шоссе налево и начал, не сбавляя шага, взбираться на гору Климентьева.

День начинался без солнца, и это было хорошо, потому что горы, залив и холмы лежали подо мной без рекламной синевы неба и ослепительного солнца — тусклые, но прекрасные.

Я закурил под памятным знаком советского планеризма.

Из-под камня, который я случайно отвернул ногой, вылезли какие-то жучки и червячки и начали осматривать своё поруганное жилище. Они суетились, а я смотрел на них, чувствуя жалость. Жучкам я не в силах помочь. Один из них забрался мне на ногу, но потом, видимо, передумал и скрылся в траве.

Я пошмыгал носом и втянул в себя влажный морской воздух.

Смотря на мыс с двусмысленным названием Лагерный, более известный как Хамелеон, на холмы над морем, я думал, что надо уезжать.

Надо уезжать, потому что здесь мне было очень хорошо, а продлить это состояние души невозможно.

Радость не продлевается, а продлённая — похожа на спитой чай.

Никто из тех, с кем я жил здесь, не хватится моего отсутствия и не будет меня искать.

Я знал также, что если, экономя деньги, пройти километров шестнадцать до Феодосии, то можно там сесть на дизельный поезд и добраться до Джанкоя.

А там можно уехать, купив случайный билет, или просто договориться с проводником.

Я буду ехать и снова жить в мире, где мне не дадут пропасть — поднесут помидорчик, насыпят соли на газетку, одарят картофелиной.

И снова, как по дороге сюда, будут стучать друг о друга какие-то железнодорожные детали, и снова будет хлопать дверь тамбура.

Мне нужно туда, и уходить нужно сейчас. Теперь я буду жить с надеждой, а впрочем, как повезёт.

Сейчас, пасмурным утром, когда проснулись только местные жители, когда можно, не прощаясь с хозяйкой, повесить на дверь смешной замочек, а ключ оставить прямо в скважине, — моё время здесь окончилось.

И тогда я начал спускаться с горы.


Извините, если кого обидел.


16 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

По коридору ходил старик. Он ходил и бормотал что-то.

Не знал я, о чём он бормотал. Пришло, видимо, время ему выговориться, и скоро ему умирать.

Но он был теперь моим хозяином.

Друзья сосватали мне комнату в его квартире, так и не рассказав об условиях. Условий, как оказалось, не было. Мой хозяин говорил со мной редко, он забывал про деньги, а однажды, уже потом, засовывая плату за очередной месяц в его буфет, я обнаружил деньги прошлого месяца, к которым старик не прикасался.

Я устроился преподавать — временно, по контракту.

Рано, в чёрном утреннем городском тумане, я ездил на другой конец города, чтобы там стоять между чёрной доской и студентами и писать на этой доске сербские и хорватские слова. Сербские я писал кириллицей, а хорватские — латиницей, хотя слова эти были похожи и составляли один язык. Я рассказывал им про чакавский и кайкавский диалекты, которые называются так по слову «что?» — ча, каj и што. Я говорил про пять гласных звуков, два типа склонения прилагательных, тоническое ударение и вытеснение аориста и имперфекта сложным прошедшим временем — перфектом. Я рассказывал своим слушателям про Законник царя Душана и пейзажи северной Далмации.

Студентам хотелось спать, да и мне — тоже. Но строгая наука брала верх, и они послушно повторяли за мной — непонятное.

А днём я работал ещё и в другом месте — одной загадочной организации, которая занималась раздачей денег неизвестным мне людям. Денег у организации было довольно много, и часто среди разных её начальников происходила возня, которой хорошо соответствовала калька английского выражения — «драка бульдогов под ковром». Организация долго жила своей жизнью.

Туда я и устроился. В конце концов произошло, видимо, то, о чём рассказывает старый анекдот: зулусы съели французского посла, и Франция объявляет им войну. Зулусы недоумевают: «Ну съешьте одного нашего — и дело с концом».

Мне сказали, что причина моего увольнения в том, что я не поздоровался с начальником на эскалаторе метро. До этого я не подозревал, что он пользуется этим видом транспорта.

История была забавной и ничуть не обидной. Так воспринимаешь прекращение тяжёлых, как камень, отношений. Я распихал пачки денег по карманам и вышел в московскую слякоть. У первого ларька я купил пива, а рядом — с рук — колбасу. Отхлёбывая из горлышка, как последний лоточник, начал движение по городу и скоро очутился дома, где уже ждал меня голодный старик.

Я помахал ему батоном колбасы, и мы пошли готовить ужин.

И опять я ездил на окраину, и студенты задавали мне вопросы, и я отвечал им, и курил с этими, в общем-то, славными ребятами на лестнице. Я вспомнил тех своих крымских необязательных знакомцев, вкус мидий, запахи моря и свои слова об одном и том же поколении — что, дескать, мы одной крови — с вами, с вами, и с вами, и с тобой, и с тобой тоже.

Теперь я понимал, что тогда я просто подлизывался.

Правда была в том, что поколения сместились, и те, кто не успел перемениться, чувствовали себя неуютно. Все искали себе места, но эти поиски места всегда в итоге превращались в поиски времени — или возраста.

Глядя в лица студентов, я вспоминал старый фильм, в котором одного лейтенанта посылают охотиться на одного полковника.

— Ты убийца? — спрашивала лейтенанта будущая жертва.

— Я солдат, — гордо отвечал тот.

— Нет, — говорил полковник, готовясь умирать. — Ты просто мальчик, которого послали убивать.

Мне хотелось бы быть мальчиком, но это уже было невозможно. Я стал взрослым, но тяга к детству, прежней беззаботной возможности выбора оставалась.

И вот я курил на лестнице и улыбался этим новым мальчикам, росшим совсем в другом мире, нежели мир моего детства и юности.

Хотя, я бы сказал, такое занятие не прибавляло радости.

Мы возвращались в класс, и я снова писал что-то на доске, ученики повторяли хором незнакомые слова, и снова я рассказывал им о далёкой стране, которая прекратила своё существование. Я представлял себе Княжев Дворец в Дубровнике и Плацу, рассекающую нижний город на две половинки, где камень перемешан с зеленью, где висят на верёвках между домами платки и ковры, где лежат на продажу раковины и завёрнутые в пальмовые листья сардины, где мальчишки торгуют плетёнками и тапочками, сделанными из водорослей, где все кричат что-то, гомонят, но когда солнце падает в узкую щель улицы, всё замирает, и продавцы, оставляя товар, разбегаются в тень.

Мои уроки не отнимали у меня много времени, но всё же это был хлеб. Это было пропитание.

Главное, что всё-таки я нашёл комнату.

Так думал я, путешествуя длинным коммунальным коридором, мимо старинной, неизвестно чьей, детской коляски и заготовленного стариком дачного пиломатериала.

Несмотря на то, что это было временное жильё, очередная комната, я полюбил её так, как зверь любит свою нору. И впервые я устроил свою нору как хотел, поэтому все стены здесь были оклеены топографическими картами, и то было осуществлением давней мечты.

Тёмным зимним утром я внезапно просыпался, и первое, что я видел, включив свет, был коричневый угол бывшей Туркменской ССР с Ваханским хребтом и отвилком Вахан-Дарьи. Этот угол был коричнево-жёлт, весь в прожилках горизонталей и отметках перевалов.

А собираясь на службу, я косил глазом на лоскут африканской карты, на котором плоскогорья оставили жёлтый след и большинство рек отмечены пересыхающим пунктиром. Несмотря на это обстоятельство, на самых крупных были отмечены пороги и водопады и, отвлёкшись от утренних сборов, можно было легко ориентироваться в скалистых ущельях провинции Кунене.

Рядом с окном висела и карта страны, в которой я родился. Она была самой мятой и потёртой. Цвет её — зелень — превратился в белизну на линиях сгибов и затёртых прокладок.

Это тоже был маленький кусочек чужой земли — сто на сто километров, всего несколько листов, которые больше всего страдали от солнца, бившего из окна.


Извините, если кого обидел.


16 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Зима уже пришла на московскую землю.

Я всегда любил зимнее утро — ещё со школьных времён, когда из-за болезни, впрочем, нет — в каникулы — я оставался дома.

Светил зелёный торшер, пейзаж за окном превращался из чёрного сначала в синий, а затем в белый. За окном были хмурая немецкая зима, однообразные постройки военного городка. Эти здания гораздо лучше выглядели в утренней дымке, чем при обычном свете.

Я сидел у окна в зелёном круге торшера, отец уже ушёл куда-то, а может, уехал надолго, я не знаю куда, ведь отец занят чем-то важным, и вот теперь я один в свете утра и электрической лампочки.

Этот процесс теперь повторялся. Только отца уже не стало, и некого было ждать.

За моим окном теперь была Москва. Пейзажи военных городков для меня кончились — сначала в восьмом классе, когда меня, заболевшего воспалением лёгких, как будто неживого, будто груз, привезли в этот город, а теперь асфальтовые дорожки и крашеный в белую краску бордюрный камень ушёл из моей жизни совсем. Всё же в этот час хорошо было сидеть в светлеющей комнате со всё ещё включённойлампой. Как бутылка в застольном фокусе, комната наполнялась серым табачным дымом, а я-засоня наполнял себя кофе.

Это всегда были счастливые часы.

Так изучал я московскую жизнь. Смотрел на неё в дырочку оконной изморози. Смотрел спокойно, но пристально.

Вот, думал я, мой небесный патрон тоже вот смотрел, разглядывал послов, изучал и выбирал веры.

Выбрал.

Спокойно и не без своей выгоды.

А потом продолжил воевать — со своими и чужими.

Но хватит об этом — под конец года вдруг потеплело, пошли дожди, и на улицах возникли лужи талой воды.

Однажды у дверей метро я обратил внимание на группу маленьких человечков со скрипками, дудочками и контрабасом. Но не было у меня времени, и мокрые ботинки сами тащили меня домой.

Иногда я приходил домой днём и старался поспать.

Мой хозяин весь день напролёт смотрел латиноамериканские сериалы, а перегородка между нашими комнатами была тонкой.

Бормотали страстные слова дублёры, плакали женщины. То, что происходило, напоминало гипнопедию.

Через два часа я просыпался со вкусом медной ручки во рту и именем Ренальдо Макдонадо на устах. Кто он, я не знал и путался в этих именах.

Был в них, несомненно, особый смысл, но пока недоступный мне. Уличная музыка меленьких человечков была мне ближе, её чёткий ритм волновал меня. Хотелось, не заходя домой, идти на вокзал и ехать, ехать куда-то. Но я лишь как свидетель старался запомнить свои ощущения.

Случился у меня день рождения, случился и прошёл — без последствий. После него я слонялся по спящей квартире и курил забытые гостями сигареты. Сигареты были разные, как, впрочем, и сами гости.

Позвонил мне и человек, к которому ушла моя жена. Мы дружили с ним — можно так сказать, и он передал мне привет от неё. Бывшая жена в этот момент куда-то уехала, в другой город, а может, в иное застолье.

А я продолжал принимать поздравления.

Рядом, испуганный таким количеством людей, крутился мой старик. Он подходил ко мне и запрокидывал голову, будто спрашивал: «Скоро? Скоро, да?»

Но они исчезли — все, только старик ещё жался ошеломлённо к стенам. Скоро испуг его прошёл, и он заснул.

Такие вот истории происходили со мной.

Вернёмся к старику.

Он спал и был виден через полуоткрытую дверь его комнаты. Он спал изогнувшись, с запрокинутой головой.

Пройдёт время, и, так же заснув, он встретит следующий год, а потом снова выйдет в коридор прогуливаться и ужасаться уже прожитой им жизни.

Снова после долгой паузы попал в дом на Трёхпрудном переулке. Жил в этом доме один интересный человек с простой фамилией Гусев, у которого я квартировал прошлым летом. Осенью он пропал куда-то, а теперь вот объявился.

Я попал туда на день рождения хозяина — несколько неожиданно, потому что узнал об этом событии случайно, за час или два.

Добираться до Трёхпрудного нужно было по улицам, заваленным мокрым снегом, и вот услышал комариный писк домофона, увидел вечерних чужих девушек. Под мышкой у меня был подарок хозяину — бутылка водки из Израиля.

Эту бутылку мне прислал человек, похитивший жену у именинника.

Я заметил, что в моём повествовании вообще много чужих жён. Но слишком много и войны, и вот похититель чужих жён, в этот момент одетый в военную форму, окапывался где-то в песке чужой пустыни.

Круг, таким образом, замкнулся, а этот чужой день рождения получился, не в пример моему, долгий, с ночной игрой в футбол, с ночёвкой и даже с дракой, с размытой слезами женской тушью.

Но это было потом, а в середине ночи я увел соседку гулять по снежным улицам. Мы говорили о чём-то, о чём, я не помню, и вдруг я узнал, что моей спутнице не восемнадцать, а двадцать четыре, и у неё своя, не известная никому жизнь. Жизнь, которую я никогда не узнаю, и я почти влюбился в эту случайную женщину, в её смех и поворот головы, хотя эта любовь была сродни жалости к самому себе, а уж что-что, а такую жалость я ненавидел.

И мне пришлось вернуться домой — к спящему старику.

Через несколько дней, перед самым Новым годом мне опять позвонил Гусев.

— С праздником, — произнёс он. — Я тебе подарочек припас. Тут тебя разыскивали.

Кто меня мог разыскивать — непонятно, и всё же я насторожился.

— Тут одна тётенька тебе обзвонилась, надо было тебе раньше передать, да тебя не найдёшь.

— Ну!?

— Не догадываешься, кто это?

— Душу не томи, — цыкнул я, хотя уже догадался, о ком это он.

— У меня всё записано.

— А когда она звонила в последний раз?

— Да месяц назад. Погоди, она оставила телефон. Ты записываешь? Правда записываешь, а?

— Брат, — мне это начало надоедать. — Терпение моё не безгранично.

— Ты уже столько терпел, что ещё чуть-чуть — не страшно. Ладно, ладно, — и он начал диктовать телефон.

Подождав несколько минут, я набрал этот номер и наткнулся на автоответчик, быстро пробормотавший что-то. Я перезвонил и снова услышал:

— Entschuldigen Sie bitte… Bitte, rufen Sie später an… Bitte, rufen Sie ein anderes Mal an… Bitte hinterlassen Sie eine Nachricht nach dem Ton….

Я позвонил ещё и ещё, и, наконец, мне ответили, и я попросил Анну, вспомнив, что не знаю её фамилии.

Мне ответили, что она вернулась домой, и эта фраза меня озадачила. Что значит домой? Но я спросил лишь, когда можно перезвонить.

— О нет, — ответили мне на том конце провода. — Она совсем уехала. В Германию.

Внутри у меня заныло, вот оно, достукался. Что стоило мне самому искать её, хотя я не знал как.

И всё же я назвался и спросил:

— Не оставляла ли она для меня информации?

Слова были стёртыми и официальными, но лишь такие приходили мне на ум.

В неизвестной мне конторе пошуршали бумагой, хмыкнули, вздохнули и с удивлением сказали:

— О! Для вас есть конверт…

Мы договорились встретиться, и на следующий день я брёл по бывшей улице Жданова, выискивая неприметное здание незнакомого офиса.

Самое интересное, что адрес этот я давно знал и чуть ли не каждый день слал по нему свои нефтяные бумаги.

Охранник дышал мне в затылок, пока девушка искала оставленное письмо. Она искала его долго, и дыхание охранника меня бесило. Нужно было сказать ему вежливо, чтобы он отступил в сторону, но я загадал, что если не сделаю этого, то всё будет хорошо. Что хорошо, я не знал и, получив долгожданный конверт, оказавшийся очень длинным и узким, немного испугался.

Было утро, и я шёл домой круговой дорогой, спускаясь вниз к Цветному бульвару, мимо Сандуновских бань и нефтяных компаний, которые всегда сопровождали меня, не мог я отделаться от нефтяных компаний ни в Азербайджане, ни в Москве…

Снова была слякоть, и если я проходил слишком близко к домам, то на меня срывалась с крыш тяжелая зимняя капель, но это уже была иная дорога, так не похожая на ту, которой я шёл, уволенный из загадочной организации.

Недотерпев до дома, я достал конверт из кармана и вскрыл его, стоя у перехода на Петровке.

«Привет, — было написано на маленьком кусочке бумаги, лежавшем внутри конверта. — Я тебя долго искала». И всё — дальше шёл адрес и номер телефона, длинного телефона. Адрес тоже был чужим, далёким.

А что я, собственно, хотел? Каких слов? Признания?

Всё было правильно. Мы перекидывались нашими меняющимися адресами, как мячиком. И всё же она меня искала.

В последний день этого года пошёл проливной дождь.

Я проснулся поздно и застал старика в кухне открывающим форточку. Зимний морозный рассвет заливал комнату, и старик, в толстом зелёном халате, стоял на стуле у окна.

Старик кормил голубей. Он высовывался в окошко и сыпал на карниз перед белоголовым голубем нарезаный хлеб. Я заметил, что и сам старик в зелёном халате был похож на птицу, на своего белоголового друга — молчаливый старик с седым хохолком.

Однажды я начал звонить друзьям и обнаружил, что никого из них нет дома. Сначала, правда, в трубке бились короткие гудки, а уж потом — долгие, будто все они созвонились, встретились в метро и уехали куда-то.

Пусто стало мне. Только сосредоточенный на какой-то особой мысли старик ходил по тёмному коридору и бормотал о чём-то своём.

И я записывал это, как и многое другое, что происходило вокруг меня.

Записи мои были похожи на записку в бутылке — в ней был обратный адрес, но не было адреса прямого. Этих записок становилось всё больше, но я не был уверен, что их кто-то прочтёт, даже я сам. Оттого в моём повествовании помимо бессвязности существовало странное бескорыстие.

Бессвязность присутствовала во всём, даже в чтении. Например, случайным пухлым томом вплыла в мои вечера антология русской литературы — века, названного восемнадцатым, и я был поражён Ломоносовым.

Московской ночью я нашёл неизвестно кем оставленный в жилище старика сборник стихов. Книг у моего хозяина было мало, а я и вовсе растерял свои во время многочисленных переездов. Было несколько разрозненных энциклопедических томов, было краснокожее собрание сочинений Ленина и ещё несколько огромных и страшных своей толщиной книг — Некрасов, Тургенев и тот самый растрепанный Ломоносов вперемешку с Херасковым и Державиным.

Читая, я представлял, как Ломоносов, сидя на обочине дороги, разглядывает замершее на секунду насекомое. Я даже воображал русского гения в парадном облачении, ловящего это насекомое в траве, а потом с удивлением рассматривающего добычу. «Кузнечик дорогой, сколь много ты блажен, сколь много пред людьми ты счастьем одарён»… Заканчивалось это — «не просишь ни о чём, не должен никому».

И я, взрослый человек, сидевший в ночной комнате, оклеенной топографическими картами, испугался.

Волосы зашевелились у меня на голове, когда я повторял эти строки — как формулу счастья.

«Неужели вот оно, — думал я. — Я всегда кому-то был должен, всегда священный долг и почётная обязанность стояли надо мной, и вот толстый человек в съехавшем на бок парике, который много лет назад вылез из кареты на обочину, говорил мне о другом, он говорил о выборе, о свободе, которой я не знал».

Впрочем, старик мой несчастлив, и, быть может, поэтому вскрикивал во сне. Кричал о чём-то, может, о своей подневольной жизни, о невстреченных жёнах.

Я пил пиво, немного, но хорошее и, пока были деньги — дорогое.

Время от времени я приходил к моему старику, и тогда мы пили пиво вместе — молча глядя в телевизор. Там бушевали страсти на испанском или португальском, который был перебит русской речью.

Я совершал путешествие через длинный коридор со стаканом в одной руке и бутылкой в другой, а потом обратно — только со стаканом.


Извините, если кого обидел.


17 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Но пивная моя дорога никак не заканчивалась.

Приехавший на родину друг потащил меня по ирландским барам, где было накурено, играли в дартс и говорили — сбивчиво и непонятно.

Мы опять пили пиво — уже чёрное, и рассказывали друг другу о том, как живём, говорили о его жизни — там, вдалеке, и моей — здесь. Было в этих разговорах что-то важное, что заключалось не в словах.

И приятно мне было ощущать себя не то потёртым мужичком, не то тёртым калачом.

А потом я вернулся домой — к старику. И снова сжималось сердце, и сиял в ночи напротив меня холодный хирургический свет. Там, напротив, вскрывали кому-то череп в мозговом институте имени Бурденко.

Горели операционные лампы и падал, падал снег, проходила ночь.

Я ложился и старался уснуть, вцепившись в подушку как, во врага. И это не было ни печально, ни грустно.

Я вспоминал ночное море и шорох гравия под шинами автомобиля, распахнутую дверь и отведённую в сторону занавеску.

Это не было печально ещё и потому, что я надеялся, что по апрелю поезд унесёт меня на юг, и буду я там снова мерить шагами горные склоны.

,Вряд ли мне там будет хорошо, в этом праздном южном существовании, но поехать туда стоит, ведь в этом и есть поиск того, чего мне не хватало.

Только старик мой уныло ходил по комнатам и бормотал что-то.

Потом я потерял работу и уехал на чужую дачу.

Был у меня не друг, а просто знакомый человек с замечательной фамилией Редис. Жена Редиса погибла в автомобильной катастрофе, и Редис жил вместе с маленькой дочерью

Дочь Редиса сейчас была с бабушкой, а Редис с нами.

Дача была огромной, зимней, оснащённой отоплением, ванной с горячей водой и туалетом. Жил я там вместе с двумя приятелями — Редисом и его другом, любителем Баха, тем самым Гусевым. Любитель Баха Гусев стал теперь учителем труда и по совместительству завучем. У Гусева были золотые руки — он сидел в школьной мастерской и в промежутках между уроками что-то паял и точил. Он действительно был любителем Баха, и место снятого портрета Ленина на школьной стене занял хмурый немец в парике. Гусев оставил свою квартиру бывшей жене и теперь скитался по чужим, оказываясь то на Шаболовке, то на Загородном шоссе в квартире с видом на сумасшедший дом, а то возвращаясь в квартиру каких-то своих родственников в Трёхпрудном переулке. Впрочем, это не было для него неудобством — он лишь перетаскивал из дома в дом огромные колонки, аппаратуру и ящики с компакт-дисками.

Я несколько месяцев жил у него, и мне всегда казалось, что стены выгибаются от работы этой техники. Однако соседи отчего-то молчали.

Сидя на этой даче, я договорился с Гусевым, что он наложит новую эмаль на мой орден взамен отлетевшей. Один из пяти лучей Красной Звезды облупился, и, хотя я его никогда не надевал, это было обидно.

А пока Гусев говорил о своей бывшей жене, я молчал о своей — тоже бывшей.

Редису было нечего говорить — вспоминать о погибшей жене ему было тяжело. Да и жизнь Редиса была нелегка. Раньше Редис занимался важным для страны делом. Он был оптиком и придумывал телескоп для смотрения в окна. Дело в том, что в каждой занавеске есть отверстия, и через них пробивается свет. То, что происходит на этих отверстиях, учёные люди называют Фурье-анализом. Редис занимался обратным процессом — Фурье-синтезом, собирая микроскопические пучки в единую картину. Он насаживал на телескоп трубу с дифракционной решёткой, подстраивал её, изменял угол наклона и достиг, в конце концов, необыкновенных результатов в этом подсматривании.

А теперь он был невесел. За его подсматривание перестали платить, вернее, перестали платить Редису. Жизнь теснила его, и если раньше он был солью этой земли, то теперь думал о какой-нибудь другой земле, которой могли бы пригодиться его таланты.

Время текло медленно, как стынущая в трубах вода.

Я читал Бруно Шульца, положив ноги на армейский обогреватель. Над ухом, где стоял разбитый магнитофон, жил Бах, с которым мы вставали и поднимались. Коричные и перечные запахи Шульца, запахи дерева и пыли наполняли дачу.

Мы гуляли в направлении водохранилища. Дойти до берега было нельзя, он охранялся, и будки замороженных милиционеров маячили на всех изгибах шоссе.

В лесу лежал мягкий снег, а мои знакомцы бегали, резвились, поднимали облака белой пыли.

Мы пили, и каждый день что-то другое. Я парил, варил, жарил куриц — догадываюсь, почему.

Должна была приехать к нам некая Дама, и Редис выходил даже её встречать. Однако он вернулся ни с чем, и мне стало казаться, что Дама больше похожа на Чашу Святого Грааля, чем на реальную женщину, а мы не просто разгильдяи, пьянствующие на чужой даче, а печальные рыцари Круглого стола, озабоченные её поисками.

Рыцари никогда не видели Чаши и лишь надеялись на её существование.

Так и Дама, в существовании которой я уже начинал сомневаться.

Я рассказал про чашу Святого Грааля своим приятелям. Гусев поддержал меня и сообщил, что когда-то, в прежней жизни, перезванивался с Чашей, но вдруг оказалось, что застать её дома стало почти невозможно. Видимо, именно поэтому во мне проснулось желание самоутвердиться за кухонной плитой и в застольном разговоре.

Гусев между тем пил анисовую водку и говорил весело:

— Да, так это и бывает. Потом она начинает звонить тебе и говорит: «Вот сначала с этим твоим другом мне было хорошо, а потом уже не очень хорошо… Вот как ты думаешь, вот с другим твоим другом мне будет хорошо? Или нет?» При этом ты сам как бывший муж в расчёт не принимаешься.

Видно было, что все эти чувства в нём перегорели.

Стояли страшные морозы, дом, несмотря на работающее отопление, к утру вымораживало, но я спал на крохотной кровати между ребристой батареей и обогревателем, не чувствуя холода.

Иногда я поднимал голову и глядел в зазор шторы. Через него были видны деревья и зимнее небо, наполненное снежным мерцанием. Магнитофон жил у меня в головах, и я мог по собственному усмотрению менять кассеты. Я нашёл единственную в коллекции Гусева кассету не с Бахом, а с загадочной средневековой музыкой.

Коричные и перечные запахи Шульца кончились. Я стал читать совсем другую книгу, толстую и внушительную, в солидном тиснёном переплёте, найденную в книжном шкафу между Плинием и Махабхаратой.

Автор считал, что войны ведутся ради заключения мира.

«Как бы не так, — думал я, читая, — как бы не так. Это в твоё время, может, они и велись для заключения мира. А сейчас они ведутся для того, чтобы просто воевать. За три десятка лет до твоего рождения окончилась Тридцатилетняя война, а ты говоришь, что воюют ради того, чтобы заключить мир».

Я прочитал про то, как Мелхиседек обращался к Аврааму: «Да будет хвала Господу, передавшему врагов в твои руки», а Иосиф Флавий писал, что «естественен закон, по которому мы считаем врагами тех, кто имеет явное намерение лишить нас жизни», а Плиний замечал, что «дикие звери не сражаются между собой, однако же в случае насилия нет такого животного, в котором не закипел бы гнев, не пробудилось бы нетерпение от обиды и проворство к отважной самозащите от грозящей опасности», а некто Амвросий сказал, что «грешно — не сражаться само по себе, а сражаться ради добычи», а александрийские евреи отправляли послание какому-то Флакку: «Даже те части тела, которые сама природа предназначила для самозащиты, мы обращаем назад, потому что им нечего делать, так как наши тела обнажены перед вами, и мы с нетерпением ожидаем нападения тех, кто намерен их умертвить», Сенека же писал о том, что войны, предпринимаемые государственной властью, в отличие от простых убийств ограждены почему-то от порицания, а Саллюстий писал, что единственная и древнейшая причина войны есть сильное желание власти и богатства.

Я узнал, что война делится на публичную и частную, на торжественную и нет, а также на справедливую и ещё неизвестно какую, видимо противопоставленную той, справедливой.

Я узнал, как Манлий был осужден своими помощниками за то, что без разрешения римского народа пошёл на галло-греков, а Катон хотел выдать Цезаря германцам, за то, что он навязал им войну, а Марк Туллий Цицерон оправдывал Октавия, двинувшего войска против Антония, и как Дарий пошёл на скифов из-за того, что они не отдавали женщин в жёны персам, а греки презирали варваров за отличие в нравах, и «может быть, и за то, что те, по-видимому, уступали им в умственных способностях; греки считали их своими естественными врагами» — и оттого начинали войны…

Я чувствовал себя тем солдатом, который лакает воду из реки, не выпуская оружия из рук, и вот на мне останавливался взгляд командира, я был годен для какого-то дела, я стоял в строю при децимации, и одному за другим выпадал жребий моим товарищам.

Мимо меня суетливо пробегали люди с дубьём и дрекольем, они сменялись другими, вооружёнными, под воинскими значками — охапками сена, насажанными на колья; манипулы по десяти соединялись в когорты, когорты составляли легионы, и они снова двигались, уже под своими золотыми орлами, менялось оружие и одежды, но одно было прежним — война, объединяющая всех, и я был одним из них, ползла сквозь пролом в стене «черепаха», гремя щитами, и я стоял в нижнем её ряду, принимая на свой щит вес тел своих товарищей, двигались башни-гелиполы, и причина всего была одна — война, извечное желание воевать, разлитое в крови людей. Правительства с трудом дирижировали этим желанием, но, по сути, только делали вид, что могут им управлять, только смерть уравнивала участников, на смену им всегда приходили новые.

Наверное, я был бы неплохим центурионом, учитывая мой армейский опыт. Хотя центурион и солдат, но ведь, по сути, это была капитанская должность. И ещё я думал, должен ли ненавидеть воин своего противника. Должен ли он выполнять обряд войны бесстрастно, с любованием процессом, медленно, будто танцуя котильон, должен ли настоящий воин испытывать эмоции, убивая.


Извините, если кого обидел.


17 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Впрочем, больше всего меня заинтересовала история берсеркеров — спецназа скандинавских и германских племен. Наверняка ими были не только германцы, но лёжа, в зимней ночной пустоте, под дребезжащим магнитофоном, я уже начал фантазировать. Кто-то и раньше мне рассказывал о древних воинах, идущих в бой, предварительно наевшись мухоморов, побеждая врагов своим безумием. Но теперь, снова встретившись с ними в этой толстой и внушительной книге, я узнал, как они шли в атаку, раздевшись донага, без оружия, как наводили ужас на непобедимые римские легионы, как продолжали убивать после боя, потому что не могли остановиться.

Берсеркеров было мало — человек по пять в дружине, они не участвовали в дележе добычи. Берсеркеры просто подходили и брали, что им больше нравилось. В моём сознании они соединялись с камикадзе, с той лишь разницей, что пилот японского истребителя участвовал лишь в одном бою, а воинский стаж берсеркеров был дольше. Сведений о них было мало, историки жили легендами и пересказами, видя в берсеркерах предтечу рыцарства, и я считал, что имею право додумать образ давно исчезнувших воинов, псов войны, косматых и страшных, как псы, приученных к крови и броску на шею — так же, как псы.

И мухоморы мне казались подходящими, мухомор не какая-нибудь там анаша, мухомор проще и ближе, а оттого страшнее.

Но ещё я понимал, что напрасно считать берсеркеров исчезнувшими до конца.

Война вошла не в нашу жизнь, она вошла в нашу плоть и кровь, и вот я не могу думать ни о чём, кроме неё. Мы были отравлены войной, как берсеркеры своими мухоморами, как были отравлены газом солдаты Первой мировой, и, будто эти солдаты, всё время хватались за горло с выпученными глазами.

Стройное движение ноябрьских парадов, жёсткий ритм маршей, октябрятские звёздочки и пионерские линейки — всё воспитало в нас уважение к войне. Потом мы писали в тетрадь слова вождя о войнах справедливых и несправедливых, мы отдавали честь газовым факелам вечных огней.

А теперь, когда война принялась объедать границы нашей страны, мы поняли, как она страшна — уже не на чужой территории. Мы поняли, как она страшна и лишена смысла. Нас учили, не жалея денег, побеждать, и вдруг мы увидели, что в войне победить невозможно.

Но главное в том, что тема войны неактуальна, лишена собственного времени, эта тема распределена по времени равномерно, зло войны живёт не в людях, а в государствах.

И никто не знает лекарства.

Всё это происходило в уютной, хотя и холодной подмосковной даче под Saltarello и Rex glorios, прежде чем музыка сменялась Бахом.

Сожители мои давно спали, прелюдии и фуги снова плыли над пустыми дачами к станции, туда, где всходила ночная заря последней электрички.

А через несколько дней я проснулся утром и понял, что пора уезжать. Валенки мои нагрелись у батареи, портянки высохли, а за окном начинался рассвет.

В электричке я глядел на женщину, сидящую напротив, и думал о том, куда она пойдёт, на какую из станций метро она спустится, и о том, что я не увижу её никогда.

Я вспоминал Аню и утешал себя тем, что она, совсем как женщина, которую я видел перед собой, случайна в моей жизни. Наверное, можно было припомнить какие-нибудь недостатки — слишком широкие плечи, и, может быть, не ту форму рук, но у меня это не получалось. Я уже не был властен над Аней, или Анной, полное имя было здесь вернее, я не был властен над ней, хотя она и жила внутри моего сознания.

Я придумывал её себе — как надежду.

Зато на следующий день после приезда я посетил день рождения другой дамы — литературной, где все сидели на полу, воровали друг у друга маслины, а потом отправился с ней на Трубную площадь, где сумасшедшие художники пили теплую водку. На картинах, окружавших нас, одни маленькие человечки дубасили других, разевали зубастые пасти лошади, топча кого-то копытами. Шла война.

Я сильно понравился одному из художников, и он принялся лапать моё биополе своими немытыми ладонями.

Он гладил и мял это биополе, как женщину, и приговаривал:

— А вот тут у тебя излишек… Излишек…

— Чур меня, чур, — как бы отвечая ему, бормотал я, пробираясь по холодным чёрным улицам. Вставать нужно было рано, потому что завтра должен я идти искать себе службу.

Поиски были неспешными, спокойными. Предложения у меня были, и в какой-то момент мне позвонили.

Армейские друзья предложили мне послать биографию, называвшуюся чудным словом «резюме», на одну нефтяную фирму. Мысль о том, что нефть сопровождала меня по жизни, развеселила. Хотя никто и не просил моих знакомцев хлопотать, я всё же сочинил письмо и с опозданием отправил его. Всё в этом резюме было правдой, но, перечитав его, я подивился тому, как безоблачна моя жизнь и как ценны мои навыки. Эти друзья говорили, что меня примут обязательно, что кто-то важный хлопочет обо мне, но я лишь улыбался. Хлопотать обо мне было некому, а резюме было вполне приличным — потому что в нём я упомянул лишь то, что относилось к делу.

Итак, мне позвонили, я принарядился и через час уже сидел в этом заведении.

Собеседования действительно никакого не было. Я был годен, годен не ограниченно, как своей армии, а полностью и целиком.

Нового моего хозяина звали Иткин.

Иткин улыбался мне, а я ему.

И я стал ходить на службу, шуршать какими-то немецкими бумажками. Иткин, казалось, немного боялся меня. Во всяком случае, когда я позволял себе опаздывать, он не упрекал меня, а просил сделать то-то и то-то. Всё это я делал, бумажки шелестели, переводились, но потом выяснилось, что ещё мне нужно ездить по чужим городам и шелестеть бумагами там.

Длилась, длилась зима.

Но всё же в атмосфере происходили какие-то изменения.

Настал март.

Однажды вечером я пошёл к Белорусскому вокзалу, по слякотным улицам к мосту, под которым начиналась толкучка, где стояли белорусы с сумками. Из сумок высовывались связки сарделек, и росли голые стволы колбас.

А ещё в этих сумках жили мокрые пачки творога, из них извлекались белые пакеты, а на пакетах было написано: «СМЯТАНА». А ещё из этих сумок доставали сыр, более похожий на брынзу, и суетились вокруг всего этого городские жители.

Дальше толклись московские старушки с батонами сервелата, хрустящим картофелем, пивом да водкой, ещё дальше стояли вереницей ларьки с дешёвым спиртом, шоколадом и бритвенными лезвиями. Из них неслась то резкая и хриплая, то заунывная, тоскливая и безрадостная музыка, электронная музыка большого города — и я шёл мимо неё.

Это был шум времени, он цеплял меня за ноги, хлюпал в промокших ботинках, колотился в уши, мешал думать.

Оскальзывался между продрогшими старухами народ, обтекал провинциала с колёсной сумкой, затравленно глядевшего вокруг.

Падал провинциал за дубовую дверь метро, чтобы выбраться уже на другом вокзале, Курском или Ярославском, где тоже толчея, где к ночи жгли костры и плясали вокруг них языческий танец. Где трепались на ветру голые ноги с обложки порнографического журнала. Где в лютую стужу продавали мороженое и пиво со льдом внутри. Где милиционеры уже не ходили влюблёнными парами, а сбивались в волчьи стаи.

На шеях у них болтались короткие автоматы, и хмуры были их лица.

И последнее, что видел приезжий, сжав зубами свою бурлацкую лямку, был кроваво-красный закат от рекламы SAMSUNG или SONY…

Мелкие события теснили мою жизнь, загоняя её в предначертанное кем-то русло. Детали этой жизни, чужие взгляды, слова незнакомых людей, унесённые и донесённые ветром, обрывки сообщений догоняли меня — словно требовали сопереживания.

Время шумело, ревело, пело на своём языке — языке времени.

А я был этому — свидетелем.


Извините, если кого обидел.


18 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Шёл идиотский мартовский снег. Время от времени его смывало дождём.

Однажды такой дождь шёл всю ночь, и с шумом падали в темноте снежные глыбы с крыши.

Соседи сверху веселились, звенели бутылками, а потом ссорились — чуть ли не дрались. Казалось, что время от времени они выкидывают гостей из окна.

Мокрые снежные комья всё падали и падали, тяжело ударяясь о козырьки подъездов и крыши железных гаражей.

Через два дня снова пошёл снег, и всё повторилось.

А потом навалился апрель. Я глядел на апрель и вспоминал фразу из чужих дневников: «Просто ходил в лес смотреть на апрель, исследовать его свойства».

Я тоже ходил, правда, не в лес, а по улицам. Заботы не давали мне уехать из Москвы, и я подглядывал апрель из окошка офиса.

Слушая хрюканье принтера за спиной, я глядел на блики солнца, ползущие по стенам домов.

Лужами апрель наверстывал упущенное мартом время, его, марта, глупый снег и холод.

В нагретом солнцем троллейбусе хотелось скинуть с себя всё и ехать в одной рубашке. Однако никто ничего не скидывал, а ехали себе спокойно, болтаясь на поручнях.

Вокруг, поднимая фонтаны брызг и ныряя в волну носом, как миноносцы, гудели иностранные машины.

Я вспоминал обиду фирмы «Фольксваген», мечтавшей наводнить рынок России дешёвыми автомобилями, и то, как удивились немцы, когда русские (или же люди неясных восточных национальностей) принялись покупать только самые дорогие модели «BMW» и «Мерседес».

Итак, человек, получив первую сотню миллионов, первым делом покупал «Мерседес» и блондинку. Марки того и другого варьировались, а я наблюдал это со стороны, хотя именно под моими окнами парковались эти машины и именно эти люди встречались с моим хозяином — а иногда со мной.

Овальные ребята с пустыми глазами прохаживались у подъезда, вахта их была неспешной и немного ленивой.

Всё в погоде было устроено странно, загадочный механизм её перемены где-то там, в невидимой вышине работал вне расписания, но, тем не менее, на смену марту с мокрым его снегом и морозами пришёл апрель, и вода текла по трамвайным путям.

Вода текла по трамвайным путям, и воздух приобрёл прозрачность.

В моей жизни, однако, установился странный ритуал, и в ритуал этот входили прогулки по музеям вместе с Редисом и Гусевым.

Воскресенья принадлежали дочери Редиса и женщинам Гусева, а субботы у нас были общими.

Мы перемещались — в зависимости от порядкового номера субботы — между скелетами диплодока и тиранозавра, приближаясь к черепу своего предка; путешествовали мимо чёрных и золотых ваз Пушкинского музея.

Однажды мы попали в новооткрытый музей частных коллекций, где полно было паучьих ножек Дали, тышлеровских клоунов, лежал репинский офицер в залитой кровью рубашке, а на верхнем этаже притаился унылый Краснопевцев.

Этот музей построен прямо над линией метро, и каждые три минуты всё в нём начинало подрагивать — европейские люстры, рамы картин; караульные старушки в форменных пиджаках трясли дряблыми щёками.

Казалось, что начинается землетрясение. Молодые люди крепче подхватывали своих подружек, дети крутили головами, а американская туристка с размаху садилась на лавочку.

Убитый на дуэли офицер ещё тянул нам вослед свою руку, а мы уже шли по Волхонке. Мы шли по Волхонке, а потом и вдоль Кремля. Поднимаясь с набережной у Краснохолмского моста, Гусев принялся философствовать.

— Все врут, — говорил он. — Разница только в красоте и художественности этого вранья. Есть такой рассказ — его герой повествует своим случайным слушателям о перестрелке с большевиками. Белый офицер, а может, штатский добрый молодец бежит по курортной Ялте, по татарским улицам мимо домов, чьи окна обращены внутрь, перепрыгивает через пути на городском вокзале, и, отрезанный от преследования товарным поездом, наконец, спасён.

«Всё очень занимательно, — произносит один из слушателей. — Только в Ялте никогда не было вокзала. Там нет железной дороги».

— Это всё, — говорил Гусев, — называется: «Врёт, как очевидец». Американцы верят телевизору, а у нас принято верить очевидцам. Толпы свидетелей бродят по России, рассказывая людям их собственную историю. Они, эти свидетели, профессионалы своего дела, их рассказанная история интересна и поучительна. Вот байка о генерале, а вот — о прапорщике. Вот сага о сортире. Даже о каком-нибудь маленьком жучке уже рассказан анекдот.

Мне нравится модальность ученых записок. Авторы научных статей никогда не пишут: «мне кажется» или даже «я думаю». Они пишут «Очевидно, что…». Надо рассказывать так: «На ялтинском вокзале я скрывался от военного патруля. Вокзал в Ялте недостроен, он был очередной сумасшедшей затеей Сталина — в конце сороковых…» Обилие подробностей — вот признак настоящего свидетеля…

Так говорил Гусев.

По трамвайным рельсам струилась вода, в воздухе стоял запах этой шалой воды и просыпающейся, набухающей соками и бензином городской земли. Стояли на улицах рекламные щиты с загадочно улыбающимися красавицами и земным шаром, обсыпанным кредитными карточками.

Висели плакаты, призывающие изучать иностранные языки особым методом.

Я же — изучал своих спутников. Редис поражал меня обилием правил, придуманных им для себя и других. Его жизнь была регламентирована, как военный устав, но это не раздражало меня, а лишь внушало лёгкое удивление.

На моих глазах он, ожидая какую-то женщину по делу, обнаружил, что она опоздала на десять минут.

Редис развернулся и ушёл. Видимо, это был род наказания.

Так или иначе, но это была его жизнь, и, несмотря на то, что она была полна обидами на несоблюдение правил, она казалась мне ничем не хуже моей.

Жизнь любителя Баха проистекала более созерцательно — он смотрел на окружающий мир из окна своей мастерской. Из окна был виден угол школьного двора, где ученики пили пиво.

Редис получил заграничный паспорт с извечным гербом Союза Советских Социалистических Республик. Советского Союза давно не было, а вот паспорт его был вечен, как напоминание. Редис собрался, наконец, оставить эту страну, как бы она ни называлась, навсегда. Лишь неясные формальности с выбором его нового места жительства задерживали отъезд.


Извините, если кого обидел.


18 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Впрочем, и я не терял надежды поехать куда-нибудь.

Видно, я всё же не наездился. Только теперь надо было ехать самому, а не грузиться в эшелоны или въезжать по аппарели в брюхо транспортного самолёта.

Но теперь, снабжённый штатской подорожной, я ехал на восток и ехал на юг, не гнушаясь поездом, хотя моя фирма оплачивала и самолёт.

Дело было во времени. Дорога была долгой, и это меня устраивало.

Я выходил на неизвестных станциях и курил.

Было хмуро и пустынно.

Дым от трубки стлался по земле, и оттого я был похож на паровоз. Пробегающие железнодорожники боялись, что я впрягусь в какой-нибудь бесхозный состав и уволоку его в неизвестном направлении. Но всё же большие и маленькие станции исчезали, за окнами таяли остатки зимы под кустами и в чахлых лесозащитных полосах.

Теплело, стекла покрывались мелкими капельками воды, и я представлял себе, как эта вода будет капать мне на голову в пункте моего казённого назначения. Куда и зачем я еду — мне было совершенно непонятно. Есть ли вообще на свете эти маленькие южные города со своими нерусскими жителями, с новыми чиновниками, новыми конторами и новой властью?

Так я размышлял, доедая баночку варенья, оставленную в моём доме одной несчастной девушкой. Баночка была маленькая, и девушка была маленькая, и щемило мне сердце, когда я смотрел на эту баночку — вспоминая, как баночка эта осталась на моём столе, огромном и пустом, и как увидел я сиротливое варенье, несчастный и несчастливый дар. Горечь отъезда снова подступала ко мне, и, как всегда, одиночество следовало за мной.

И всё же мне было интересно, я таки не наездился.

Города были тихи и серы.

Тихи и пусты были офисы, люди по привычке не ходили на работу днём, сидели по домам и пили чай, хотя жары ещё не было.

Начальства не было, у начальства всегда свои дела. Иногда я хамил этому новому начальству, сидевшему в своих кабинетах под неразборчиво цветными флагами, но в меру, так, чтобы оно, начальство, считало меня за своего.

А иногда новых хозяев было невозможно найти. Эти люди получили своё и вернулись в нормальное безмятежное состояние — такое же, как и у меня.

Я бродил по пустым коридорам бывших институтов.

Как-то в одном из таких пустых зданий я долго пил чёрный чай, сидя под огромной геологической картой Советского Союза, а потом, блуждая, зашёл в огромное крыло исчезнувшего как учреждение института, где теперь разместился нефтяной концерн.

Одна из дверей была открыта, и за ней тонко пищал осциллограф, виднелись стеллажи с колбами и аппаратурой.

В разных концах комнаты сидели две русские женщины в белых халатах, и одна говорила другой:

— Лида, как у тебя с сероводородом?

— С сероводородом у меня отлично, теперь у меня всё хорошо, а вот пошла ли у тебя вода, Маша? Как у тебя с водой?

Линолеум скрипнул у меня под ногой, и женщины испуганно обернулись к двери. Однако я уже шёл дальше по коридору — чтобы снова безнадёжно искать начальство.

Возвращаясь, я писал отчёт и клал его на равнодушно-чистый стол начальника — уже своего.

В поездах нового времени я обнаружил, что возникла особая общность людей, которых я узнавал по глазам. Глаза эти были тоскливы и выцвели от ненависти. Их обладатели, подобно моему Редису, раньше чувствовали себя солью земли, а теперь стали её пылью. И достаточно было, заглянув в эти выцветшие глаза, произнести негромко и доверительно, как пароль: «Продали Россию, суки…», и ты уже становился принят в круг, злобное братство навсегда, ты становился своим, за тебя ручались и тебе наливали нескончаемо и были готовы передавать от одного к другому. Я боялся этой злобной неотвязной любви, но она жила в людях с выцветшими глазами помимо меня, как и ненависть.

Музыка их была — бессильный скрежет.

Но мы жили в одной стране, родились в ней, и у нас было одно прошлое.

Неожиданно я встретился с Гусевым и так же неожиданно снова очутился в его доме в Трёхпрудном переулке.

Гремели тарелки, брякали вилки, лопотали что-то бессмысленное итальянские девушки.

Девушки были из католической миссии. Они несли в Россию римский обряд, и следствием этого подвижничества был стоящий на столе «Чинзано». Удивило меня иное обстоятельство — за полгода со времени моего последнего визита в Трёхпрудный ничего не изменилось в той квартире.

Только один из гостей, которого я знал лет десять назад, был с пустым рукавом — он потерял руку при обстреле Кабульского аэропорта. Он потерял руку, именно потерял, а не оставил, не положил и не забыл.

Весёлый это был человек.

Глядя на него, я думал, что вот эпитет заменяет имя. Особый вид прилагательного, указывающий на отсутствие детали, заменяет подробное описание человека. Безрукий — потерявший руку, безногий — потерявший ногу, безумный — потерявший рассудок, лысый — потерявший волосы, все они есть среди моих знакомцев, все они сидят рядком и требуют описания. От них не остаётся имён, как и от тех бесчисленных мужчин и женщин, которых я когда-то видел, — только свойство.

А впрочем, всё так же кулинарствовал мой приятель, всё так же терзал электрогитару хозяин, и так же, ближе к полуночи, сгустился из наполненного сигаретным дымом воздуха Зигмунд Фрейд.

Компания начала обсуждать, как бы ей, компании, сходить в баню и там всласть налюбить своих подружек. Молодые люди, залитые водкой, спорили о том критерии, по которому нужно приглашать в баню мужчин — по количеству и качеству женщин, которых они приведут с собой.

Часы остановились, и я чувствовал себя участником разговора, тянувшегося уже много лет.

Однажды сам Гусев, в другом месте и в другое время, сказал мне об этом вполголоса, отвернувшись от стола.

— Меняются люди, проходят годы, распадаются государства, но разговор остаётся одним и тем же. И вот сейчас, слушай, кто-нибудь вспомнит о недорогом алжирском вине… Даже если этот вспоминатель исчезнет, место его неминуемо займёт другой, и призрак алжирского вина вновь явится собеседникам.

Так же было и здесь. Стол стал, правда, побогаче, но, сидя под портретом худосочного юноши с саксофоном, я так же наливал и закусывал.

Мой безрукий сосед по столу рассказывал, как, познакомившись с некоей образованной девушкой, он отчего-то стал выдавать себя за повара ресторана «Пекин». Но в особенностях китайской кухни этот человек был осведомлен мало и оттого представился лучшим кофе-гляссеровщиком Москвы.

Чтобы разбавить свой рассказ, он признался даме, что, когда в ресторанном оркестре не хватает музыканта, он покидает кухню и начинает лабать на саксе.

— И на каком же саксофоне вы играете? — спросила вдруг его новоприобретённая знакомая.

Тут он понял, что погиб.

Откуда ему было знать, какие саксофоны бывают на свете — ему, всё время думавшему, что Армстронг играл именно на саксе, а не на трубе, как ему объяснили впоследствии знающие люди.

Но делать было нечего.

— Да я на всех, — сказал он уверенно. — Кто из наших отсутствует, за того инструмент и сажусь. Мне раз плюнуть.

Теперь этот рассказ стал для него историей, он исполнял его, смеясь, а пустой рукав вылез из кармана пиджака и жил самостоятельной жизнью, взмахивая в такт словам.

Безрукий был весел и снова рассказывал что-то — о любви.

Но я не хотел говорить не то что о любви, а даже о влюблённости. Например, я встретился со своей старой знакомой. Встав с бульварной скамейки, она неожиданно поцеловала меня — куда-то в висок. Мы были знакомы уже лет десять, и тогда, в начале нашего знакомства, я даже был влюблён.

Меня волновала её жизнь — путешествия с этюдником, горные лыжи и ещё несколько примет существования, так не похожего на моё.

И ещё поражала странная уверенность в том, что мир служит ей, уверенность, которую многие не выносили.

Полчаса спустя я сидел у церкви Архангела Гавриила, на скамейке рядом со мной лежали банановые шкурки, и стояли бутылки с газированной водой — одна дожидалась моюзнакомую.

Я смотрел на рваное апрельское небо и думал о расставании.

А была у меня в жизни иная любовь, и упустил я её, упустил-выпустил, будто раскрыв кулак с воробьём — потому что не было мочи терпеть.

Боль эта — до и после расставания — жила во мне, вечная, будто надетое на шпиль Меншиковой башни небо.


Извините, если кого обидел.


19 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Позвонил мне Гусев. Голос его прерывался в трубке, куда-то пропадал, но это не было дефектом связи. Гусев говорил со мной странно, он был явно не в себе, хотел в чём-то повиниться.

Прошло несколько минут, пока из его сбивчивых объяснений я понял, что в его мастерскую влезли воры и унесли какую-то мелочь, маленький телевизор и мой орден, который Гусев взялся чинить.

Я тупо слушал его, а потом зачем-то поехал в эту школьную мастерскую. Там всё было перевёрнуто вверх дном, а баночки с краской, разбившись, образовали на полу красивую разноцветную лужу.

«В конце концов, есть ещё медаль, — подумал я. — Раньше у меня были орден и медаль, а теперь — просто медаль. Всё равно я их не носил».

Но я врал самому себе, мне было безумно жаль этого куска серебра, потому что один мой дружок получил его посмертно, а другой получил только саму смерть — без всяких наград. Впрочем, это была часть памяти о другом мире, который ушёл безвозвратно, и вот эту часть украли.

Гусев что-то лопотал о чёрном рынке, где можно найти дубликат, но я не слушал его. Всё было нормально, всё шло так, как и должно идти.

— Хорошо, хоть не загорелось, — говорил я, — вон они у тебя ацетон пролили. Ацетон, правда?

А великий композитор насупленно глядел на этот разгром со стены.


Опять изменились маршруты троллейбусов. Они начали выскакивать из узких переулков и снова прятаться в них. А по бывшей улице Горького посносили дома, будто повышибали зубы.

Один из снесённых домов был у Белорусского вокзала. Когда он исчез, на стене соседнего дома обнаружилась надпись, нечто вроде вывески «Оптовая торговля кавказскими фруктами Каландадзе», которая ещё существует над ещё существующим музеем подпольной типографии РСДРП. Только на этом обнажившемся доме было написано про другую торговлю.

Другой снесённый дом был около площади Маяковского. За ним открылся необычный вид — какие-то низкорослые строения, невесть откуда взявшиеся южные пирамидальные тополя, краснокирпичная школа — такая же, как моя.

Какая-то война была объявлена в этом году старым домам.

Уехал Редис. Последний раз я видел его в пасхальной говорливой толпе, где курили, пили пиво из банок, махали встреченным знакомым, разъезжались по чужим гостеприимным домам — разговляться дальше.

Редис стоял поодаль. Он прощался. На следующий день Редис уезжал в Новую Зеландию — царство антиподов. Мимо нас сновали девушки, целуясь, мазали помадой подруг. Бил радостно церковный колокол, и радостна была редеющая толпа

Малолетняя дочь держалась за отцовский палец.

— Слава Богу, она сейчас ничего не понимает, потом поймёт, — говорил Редис.

Он был даже не печален, он был тосклив.

Да и мне было тоскливо, потому что знал я, что люди всегда уезжают навечно, даже если просто меняют квартиру. Между тем Редис рассказывал мне, что скрыл от посольских работников своё членство в партии.

— Наверное, им всё равно, но лучше было не говорить. С другой стороны, сейчас столько всяких партий… Это у нас это слово навсегда в единственном числе. Я вообще не понимаю, как они меня взяли — без семьи.

— А дочь?

— Не знаю, ничего не знаю. Привык я всего бояться, ни в чём не быть уверенным…

— Ничего, обойдётся, — бормотал я, — думая, что и верно, всё обойдется. В нашем возрасте всё ещё возможно. «А может, — продолжал думать я, — это самое страшное, уезжать именно в этом возрасте, а лучше всего детям — таким, как дочь Редиса — и старикам, которым уже всё равно, в какую землю лечь».

Подходили к нам его одноклассники, солидные уже люди, слегка навеселе, и клали руки Редису на плечо, шутили, что, дескать, он припозднился, все уже уехали, и он, Редис, задерживает очередь.

Они подходили и отходили, а Редис вдруг начал говорить о нашей с ним пока ещё общей стране.

— Ты знаешь, чем ты будешь заниматься?

— Понятия не имею.

— А хоть известные тебе люди есть?

Паузы перебивали его речь, будто он сглатывал лишние мысли.

— Кого-то я, конечно, знаю… — он помолчал. — Не думаю, что с этими людьми я буду как-то общаться. Что говорить про ту жизнь, она вряд ли будет отличаться принципиально от этой. Наоборот, я еду туда от одиночества, надеюсь спастись. Ценности с возрастом начинаешь ощущать как-то по-другому. Ситуация складывается так, что с ребёнком здесь нельзя жить. Никакой программы нет, начинаешь просто следовать обстоятельствам.

Слова выталкивались из Редиса порциями, как вино из бутылки, в которую вдавлена, а не вынута пробка.

— Приедешь как-нибудь? — спросил я, хотя вопрос этот был бессмысленен. Разговор тянулся, как тянулись и десятки таких же разговоров, и ничего не было в нём необычного.

— Ребёнок должен жить там. У меня нет никакого выбора — нет здесь у меня ничего, нет никого, нет здесь у меня ни работы, ни дома, ни родных…

Я не стал переспрашивать Редиса о тех людях, которые с ним прощались только что, но он сказал сам:

— Собственно, и друзей тоже нет. Но дело не в этом — правительство стало врагом.

— В чём?

— В чём? Во всём. Я тридцать лет прожил в ощущении стыда за то, что я живу в этой стране, за свою красную книжечку, за свои взносы и собрания. Я — представитель нации завоевателей, и эта страна не принесла ничего никому хорошего — на протяжении столетий. Мы всё время воюем, но я не хочу воевать.

— Не убеждён я, — тоскливо приходилось отвечать мне, — что нужно испытывать из-за этого именно чувство стыда, может быть, какое-то другое чувство…

— Всё равно, то, что происходит, убеждает меня — меня, а не тебя — в собственной подлости. Мы живем на прожиточном минимуме подлости — не делать подлостей больше, чем нужно.

— Везде это одинаково, всё везде, — говорил я, но нечего мне было возразить, незыблема была его позиция. Но и ни к чему было спорить, однако общественная вина чужда мне, вина, мне казалось, всегда персональна.

В том, что говорил Редис, всё же они были «они», а мы — были «мы». Слова его шелестели, как осенние листья, ещё не сорвавшиеся с дерева. Кому нужно нас с кем-то сравнивать? Всё это прописные истины; о том, о чём мы говорили, всё уже сказано. Нельзя сказать, что я слушал враньё, поклёп, брюзжание, но это и не было правдой. В любом слове — и моём и его — была лишь часть правды, и, говоря лишь «да» или «нет», мы лишь увеличивали объём вранья. Говоря лишь «да» или «нет», каждый, будь то я или он, включал свои слова в контекст времени, и могло показаться, что он или я присоединяемся к тем или другим людям, сказавшим по этому же поводу что-то раньше. Все были виноваты, и виноватых, как всегда — не было.

Редис смотрел на узкий участок асфальта, свободный от ног стоявших рядом, и говорил, говорил, говорил.

— Здесь просто испорчена раса. На протяжении поколений естественный отбор происходил таким образом, что выживали лишь худшие особи, которые обладали наиболее отвратительными качествами. Жизнь в России развращала, здесь выживал только тот, кто мог жить подлее, злее и хитрее другого. Те, кто оказывался честнее и лучше — просто вырезались, или их выгоняли из страны. Короче говоря, здесь порода людей другая.

Мы стояли в толпе, состоявшей из людей другой породы. Визжала девушка, на которую пролилось неловко откупоренное кем-то шампанское. Стелился в пасхальной ночи запах духов и сигаретного дыма.

Колокол на церкви перестал звонить, и толпа вокруг пришла в движение.

— …Вот дочь моя взяла кошку, — продолжал Редис. — Кошка с улицы, её приучить гадить в туалете нельзя, потому что для неё естественно жить на помойке. Это естественно для кошки, так и для этой страны совершенно естественное состояние — жить на помойке.

И мы к этому привыкли. Улучшить это изменением способа правления нельзя, помойка воспроизводит сама себя…

Мимо нас проходили красивые девушки со свечками, мальчики с пивными банками, даже невесть откуда в этой молодёжной толпе взялась старуха с клюкой.

— Спасти Россию можно только улучшая племя — всё время скрещивать нас с высшей расой, европейской, американской или вывезти отсюда как можно больше людей и заселить всё это пространство американцами, немцами и французами. Тогда, в течение нескольких поколений, здесь что-то, может, и улучшится. И я делаю всё, что могу для этого. Моя дочь не будет жить на помойке.

«Зачем он всё это говорит? — с тоской думал я. — Ведь мы так давно знаем друг друга. Мы даже знаем всё, что может сделать каждый из нас, и что он может сказать».

И вдруг я понял — Редису стало страшно. Он твердил свои обвинения стране, как молитву, как заклинание, чтобы не остаться в последний момент.

Что я мог возразить? Я был свидетелем всего того, о чём шла речь, и не мог отпираться. Я был свидетелем, а не экзекутором. У Редиса была своя правда, а я любил его, и сердце ныло, ныло, ныло, хотя не первый разговор я вёл на эту тему и, видно, не последний.

— Зайдёшь? — спросил он наконец. — У меня грибочки есть, вкусненькие.

— Нет, — сказал я. — Пойду домой. Удачи тебе.

И мы с облегчением пожали друг другу руки — нечего душу травить. Я уходил, не оглядываясь, и скоро свернул на большую ярко освещённую улицу и пошёл мимо блестящих в огнях машин и напряжённых проституток.

Среди них отчего-то было много негритянок, и я без раздражения думал: откуда в моём городе взялся этот табун чернокожих девушек?


Извините, если кого обидел.


20 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Наступила праздничная неделя.

На девятое мая пришёл к моему хозяину боевой товарищ — в нелепом зелёном мундире без погон, но с воротничком-стоечкой, откуда торчала стариковская морщинистая шея, пришёл, брякая медалями.

Старики позвали меня к себе.

Мой старик не надел орденов, а положил их перед собой на стол. Орденов было мало, всего два, но эти два — «Слава» третьей степени и «Красная Звезда» — были честными солдатскими орденами, и ими действительно можно было гордиться. Колодка ордена Славы была замусолена, явно его владелец таскал его долго, может, с самого сорок третьего, когда их, эти ордена, начали давать. А теперь серебряная звезда лежала вместе с другим орденом и медалями где-то в шкафу целый год, дожидаясь своего часа. Что толку их надевать, когда мой старик почти не выходил из дома.

В наших праздничных посиделках была особая акустическая примета. Гость, наклоняясь к столу, звенел. Тонкий звук соприкасающегося металла стоял в воздухе.

Хозяин перебирал скрюченными пальцами фотографии, где ребятишки в форме были сосредоточены и горды, как школьники перед выпускным вечером. Что-то было, впрочем, особенное в этой гордости.

Я переворачивал ломкие фотографии и читал полустёртые фамилии.

Итак, что-то было особенное, и тут я понял — что.

Я тупо смотрел на подпись.

«Заградотряд — Юго-Зап. фронт. 42 г.»

Вот в чём было дело.

А старики говорили о чём-то на своём птичьем языке, вспоминали убитых. Были у них, оказывается, свои убитые во множестве. Говорили старики о том, что через год будет очередной юбилей, и дадут им новые медали, а может, прибавят к пенсии.

«Заградотряд», вот оно что, «приказ двести — расстрел на месте», вторая цепь в лесочке с пулемётами, а к пенсии им действительно прибавят, теперь все равны, и убитые есть и у них, на выцветшем мундире две ленточки за ранения — золотая и красная, значит, два ранения, и одно — тяжёлое», — думал я, продолжая перебирать фотокарточки.

Старики были неузнаваемы, их лица стали другими, лица мальчишек остались только на бумаге в виде брома и серебра, хотя на бумаге был только след, а те мальчишки остались на войне, с войны пришли совсем другие люди. Им сказали больше не ловить разрозненных дезертиров и не сводить вместе отступающих, а залечь в лесочке, они и залегли, а потом стреляли в кого-нибудь, ведь на войне всегда найдется в кого пострелять.

Катился под веселье телевизора праздник, чокался я со стариками, и, когда они наклонялись уцепить немудреную закуску, звенели их стариковские медали. Не знал я — судить ли их, потому что не знал ничего об их военной судьбе, а расспрашивать было бессмысленно, ибо один старик не слушал другого, оба они были дряхлыми, погружёнными в иные, чужие заботы о будущей медали, до которой надо дожить, о пенсии, которая не покрывает расходы. Про убитых они перестали говорить, говорить про убитых — значит говорить о недалёком своём уходе, о скорой встрече со своими вечно молодыми товарищами.

Вот о медалях — другое дело.

И о дачном участке можно, и о голубях, что хозяин мой кормил поутру, и о соседском коте, что живёт этажом ниже и пугает голубей.

Это — хороший разговор.

Я продолжал пить со стариками, хотя, собственно, пили они по-птичьи, тыкаясь в рюмки, будто стуча в них клювами. Я пил и представлял, как окапывается заградотряд, как мальчишки с петлицами пограничных войск занимают позицию, как стекает приволжский песок с их сапёрных лопаток, и как прикидывает командир сектора работы пулемётчиков.

Ещё я представлял, как они вступают в бой, бой с немцами, бой не со своими, потому что жидкую цепь контратаки в степи выкосят быстро, да и так, в обороне, тоже быстро всех перебьют. И заградотряд превращается в обычную часть и тоже ложится под гусеницы танков. А мёртвые одинаковы, и те, в рваных ватниках, ничем не отличаются от этих. Мёртвые в болотных шинелях, впрочем, тоже не отличаются от мёртвых в ватниках. Бой кончается, мёртвые остаются жить в бывших окопах. Там они и поныне — под Новгородом, Киевом, в Карелии. Они до сих пор не похоронены, а стало быть, живут, квартируют в своих оплывших окопах — там, где они успели их отрыть. Они там живут, и никому до них нет дела.

Мёртвые сраму не имут.

Они одинаковы, а различны только живые — те, что наводят пулемёт в спину грязной голодной пехоте, всё же немного отличаются от неё, грязной и голодной. Что делал мой старик, я не знал, да и не хотел знать. Я, по сути, мало отличался от него.

Музыка из телевизора неслась та, что надо — протяжная и заунывная, а слова вместе с ней — тоже подстать, про то, что дружок неживой лежит, про то, что будет, если в землю придётся лечь, но что это будет только раз.

В моей стране только беда бывает общим прошлым.

Несмотря на возраст и опыт, чины и звания, вину и боль, мы со стариками имели общее прошлое, протяжное и страшное, как военные песни.


Извините, если кого обидел.


20 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Неожиданно стал я участником многодневной встречи старых друзей.

Мы, всего четверо, ездили друг к другу в гости — в пустые квартиры.

Была с нами женщина — изящная, стройная, и элегантная одежда подчёркивала её красоту.

Был и ещё один человек. Я заметил, как тяжело с ним — будто тягостное напряжение возникало между нами. Я напрягался, придумывал на ходу какие-то побасенки, чтобы поддержать разговор, искал объяснение в том, что он видит во мне конкурента — но какой я был ему конкурент?

Недосыпание мучало меня, сон был беспокойным и — в чужих квартирах. От недосыпания спасало обильное питание, немного непривычное. Слова эти похожи на цитату из истории болезни.

Да так и было — какая-то неизвестная науке весенняя болезнь трепала меня.

Я смотрел на стол и понимал, что на то, что находится на нём, я не заработаю и в полгода. Я думал о том, должен ли я испытывать стыд по этому поводу, искал его в себе, но не находил.

Мы были похожи на школьников, решивших отпраздновать свой выпуск. Эти школьники схватили деньги и пустились в погоню за известными им жизненными благами. Не беда, что эти блага были больше похожи на фантики и обертки от неизвестных настоящих благ, главное было в том, что наши девушки были прекрасны, хотя за это время успели стать чужими женами.

И, наконец, совсем потеплело, и было славно сидеть в летних кафе — у Никитских, на Чистопрудном и, вытянув ноги, говорить уже с приятелями-циниками о чём-то, чаще о женщинах, проходящих мимо.

Москва стала похожа на Ольстер — не только выбитыми домами. Каждую неделю что-то взрывалось, убивали кого-то, брали заложников — может и больше, чем в Ольстере.

Я представлял, как мы сидим за белыми пластмассовыми столиками, под зонтиками, украшенными бессмысленными надписями, и вот, напротив кого-то начинают убивать. Я при этом становлюсь свидетелем.

Но тепло оказалось обманчивым.

Весь июнь лили дожди.

Был у меня зонтик, купленный ещё двадцать лет назад отцом моего друга.

И был он куплен в Женеве. Это был немыслимо прочный зонтик — их, помимо женевского, сменилось у меня несколько, а этот всё жил. Чинил я тот зонтик несколько раз, и вот, наконец, зонтик окончил своё существование. Долго я бился с ним, вывернутым ветром, стоя на Москворецком мосту. Пока я поднимался на мост, как на гору, рассматривая мокнущие крыши, зонтик глумился надо мной, выворачиваясь то так, то этак, треща спицами. Я, взрослый человек, чуть не заплакал от ярости, когда он хлестнул меня по лицу. Что говорить о чём-то другом, других неудачах, когда ручная вещь не подчиняется тебе. Топая ногами, я размахнулся и швырнул зонтик, будто гранату в моторную часть танка. Зонтик, отправленный в свободный полет, красиво и плавно спланировал с моста и косо вошёл в воду.

Там он и поныне. А между тем была ночь, ночь, освещённая прожекторами, ночь государственного праздника, в которую я спустился с моста. По мере этого спуска я приближался к пропитанному низкой частотой мокрому воздуху, огням и зрителям.

На Васильевском спуске ухала музыка, свистели эти зрители — их было бы больше, если бы не дождь. Дождь поливал меня, эстраду, милицейские грузовики и кремлевские стены. Капли воды дрожали на омоновских дубинках и полиэтиленовой пленке, которой прикрывали телекамеры.

Стояли в толпе, переминаясь, парни, двигались в такт музыке девушки. Дождь облепил белые платья вокруг тел, и оттого они казались голыми.

Концерт заканчивался, и толпа начала расходиться. Ровный звук битого стекла — из-под подошв — стоял в воздухе, грохотали сотни мятых пивных банок, а в спину мне били последние аккорды случайно встретившейся мне на пути музыки. Впрочем, даже этот, нелюбимый мною звук, был частью мира, в котором я жил, и нужно было запомнить и его.

Дождь перестал, и я шёл по пустому городу, утопая в лужах.


В веселом месяце июне, в перерыве между дождями, шёл я с друзьями по Арбату. Там звучала музыка, гитарная — сменялась синтезаторами, в переходе кафельные стены дрожали от металлических звуков из усилителей.

Посередине улицы стояли мужчины и женщины в шляпах и пончо. Гудела дудочка, рокотали гитары, вся компания то стояла, пританцовывая, то отправлялась в путь вокруг контрабаса.

Я понял, что это мои старые знакомые, и долго слушал — песню за песней, вспоминая отчего-то Крым: душную ночь и давнишних коктебельских лабухов.

В промежутках круг, образованный зрителями, обходил черноволосый музыкант и пытался продавать кассеты с записями.

Потом пришли, тоже приплясывая, пьяные рэкетиры, и мятые бумажки из контрабасного футляра перекочевали в их руки. Музыканты продолжали играть, рэкетиры, всё так же дёргаясь, подпевая, хлопали в ладоши — и они были страшны.

Это сюжет, поэтому я прямым ходом вернусь к литературе.

Придя домой, я начал читать старые журналы.

Дождь перебирал листву во дворе, на зелёном сукне стола лежали ломкие рассыпающиеся страницы, в свете лампы рубиново светился стеклянный чайник. Читать старые журналы — всё равно что глядеть на стариков.

Я люблю глядеть на стариков с их сухими костистыми телами. Именно сухими и костистыми, потому что худые старики живут дольше.

Худые становятся старше. Они красивы.

И мой старик — тоже.

В газете я прочитал, что умер Ким Ир Сен. Великий вождь и учитель умер, хотя обещал прожить ещё лет двадцать.

Я вспоминал корейских офицеров, которые учили меня премудростям восточной кухни в обмен на внеплановые занятия по русскому языку.

Офицеры были маленькие и аккуратные, совсем непохожие на родных советских корейцев, продающих маринованную свеклу на базарах.

Я почти успевал подружиться с ними, но вдруг они становились холодно-отчуждёнными и вскоре сменялись другими корейцами — такими же маленькими и аккуратными.

И вот Ким Ир Сен умер. Мне, как в кино, показали тот, старый мир, и этот. Потом сменились механики, вставили новую плёнку, и пошёл другой фильм. Умер Ким Ир Сен, и из старых киномехаников, тех, кому всё время кричат «Сапожник!», остался один Кастро, который на другой стороне земного шара хранил свои социалистические завоевания.

Меня привезли на офицерскую свадьбу. Приятель мой женился во второй раз, и я хорошо помнил его первую свадьбу. Тогда мы с Багировым приехали в Забайкалье. Была настоящая дальневосточная зима, и едва мы выпрыгнули из автобуса, как сразу утонули по пояс в снегу.

Прямо перед нами ехал раскрашенный в зимний камуфляж БТР-80, который волок за собой тракторные сани. На броне вместо пупса сидел пьяный прапорщик с гармонью, а на санях приплясывала, гуляла свадьба.

Жена бросила молодого лейтенанта через год.

И вот он женился по второму разу, а на следующий день улетал в Душанбе — к новому месту службы. Нас роднила давняя любовь к горам, к перемещению по их складкам и, несмотря на то, что виделись мы редко, радовались друг другу, как мальчишки.

Только вот Багиров куда-то пропал, и некому, кроме меня, из нашей старой компании было поздравить новобрачного.

Я поднимал стакан, желал молодожену добра и боялся за испуганную невесту с большим животом, потому что уже отвык бояться за друзей, а за девочку ещё можно было бояться, хотя она знала, что выходит замуж за офицера.

Было это на окраине, и были на этой свадьбе родственники — деревенские мужики и бабы — откуда-то из-под Рязани.

Я стоял на балконе с полковником Генерального штаба. Полковник ждал служебную машину, а пока рассказывал мне о жизни.

— Нет, — говорил он, — если проведут совместные учения с американцами, я уйду из армии… У меня над столом две фотографии — капитуляция Германии и то, как наш министр иностранных дел подписывает договор о разоружении… Уйду, мне и так по восемьсот баксов в месяц капает — от коммерции…

Но в спину нам уже билась песня, слаженная, чудесная, звучал чистый сильный голос жениха и такие же чистые голоса крестьян, подхвативших её. Песня отражалась от стен, звенела неиспользованными бокалами в серванте…

«Когда она умолкнет, — думал я, — ждёт меня долгое путешествие домой. Вот уж и друг мой заводит свой мотоцикл под окном, всё не может завести, но заведёт, несомненно, и помчимся мы по ночной Москве».

Однако вспомнил я и о старике, который ждал меня дома. Нельзя было удаляться слишком далеко от старика, который не всегда способен найти себе пропитание сам.

Я вспомнил о том, как кот из нижней квартиры выползает на подоконник и спит на солнце, а просыпаясь — выглядывает в открытое окно: что там, на улице? Не идёт ли загулявший с вечера хозяин?..

Чем-то он был похож на моего старика.


Извините, если кого обидел.


21 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…В начале лета были у меня разные дела, и очень хотелось выполнить их все по списку. Но дела жили независимо от меня. Время наставало предотъездное, а путь лежал — на Кавказ.

А потом, уезжая, очень хотелось вернуться и упорядочить свою жизнь, но знал я, что на обратной дороге желание это пройдёт.

Так и случилось.

Но пока я сидел перед огромным письменным столом Иткина и получал указания.

— Вам передадут отчёт, — говорил он. — Вы получите все бумаги, но запомните: больше всего меня интересует нефтеперерабатывающий завод. Нужно понять, что с ним сейчас происходит, а важнее всего — что с ним может произойти.

На этот раз я ехал с напарником. У меня было своё дело, а у него своё — мы не интересовались подробностями. Напарник мне достался огромный, тоже похожий силуэтом на овал, однако меня мирила с ним его молчаливость. Только в поезде, разглядывая через окно красивых женщин на станциях, он произносил оценивающе несколько слов:

— Вот ёлки зелёные.

Что это означало, я не знал.

А в южной республике, куда мы ехали, творилось что-то странное. Рубили головы подчинённым одного человека. Этот человек был бывшим командиром президентской гвардии, а теперь стал кем-то совершенно другим.

На вокзале нас встретили.

— Здравствуйте. Я — Рувим, — произнёс горбоносый человек, по виду мне ровесник. — Я оставил машину на площади, пойдёмте.

Началась жизнь человека, путешествующего по казённой надобности.

Несколько раз я говорил с Рувимом, и с каждым разом разговор становился всё откровеннее.

Через несколько дней мы даже пошли вместе пить пиво. Мир вокруг нас постепенно изменялся, исчезали запахи пыли и нагретого асфальта. Вечерело.

Изменялись и разговоры.

Мы пили пиво рядом с автостоянкой, положив руки на доску, укреплённую в распор между деревом и забором. Кружки были большие, довоенные (хотя всё теперь стало довоенным), почему-то с гербом города Владимира. Итак, мир постепенно изменялся, южный город окружал нас.

Стояла рядом белая «Волга» с открытыми дверцами, откуда матерились с акцентом, кричали по-русски и по-нерусски, и нерусский язык не оставлял простора для гласных.

— Ты живёшь здесь не по чину, — говорил мне Рувим. — Тебе нужно не пиво пить, а сидеть в ресторане.

— Спасибо, я учту.

— Здесь такой порядок, — продолжал он, — ты — то, как ты тратишь деньги. Важно, чтобы тебя уважали. Если ты будешь пить пиво под забором, как мы сейчас, или просто дружить с теми, кто пьёт под забором, то тебя никто не будет считать за человека.

— А ты? — спросил я.

— Я в этом городе вообще не жилец, — ответил Рувим, — что мне теперь до этого.

— Интересно, — я перевёл разговор на другую тему, — интересно, а как народ здесь кормится, ведь так плохо с подвозом?..

— Знаешь, тут на окраине держат коров. Куриц там всяких…

— Почему ты не уезжаешь? — спросил я Рувима. — Что тебя держит?

— Поехали, по дороге мы заскочим в одно место, там ты всё поймёшь, — ответил Рувим.

Мы ехали вечерним городом, где всё меньше и меньше было машин — потому что ездить вечером по улицам страшно. А вечер начинается часов в шесть, к восьми превращаясь в глухое ничейное и безвластное время.

Машина проехала по короткой улочке, похожей на деревенскую, повернула направо, опять направо и наконец остановилась у низкого панельного дома грязно-белого цвета.

Топоча по ступеням, мы поднялись на второй этаж и остановились перед дверью, крашеной ядовито-зелёной краской. Из-за двери слышались крики, и мне стало несколько не по себе, хотя немногому можно было удивляться в этом городе.

Рувим открыл дверь своим ключом, и мы прошли в прихожую, чистенькую и маленькую. Пахло медициной и детскими пеленками, которые не были детскими.

Из комнаты навстречу нам вышла жена Рувима, полная русская женщина, очень похожая на крестьянку, но с серым лицом и мёртвыми от горя глазами.

— Медсестра уже пришла, — сказала она Рувиму, не здороваясь. — Можно ехать…

И тут же, прислонившись к косяку, произнесла:

— Когда же это кончится…

Рувим обнял её, а я увидел через незакрытую дверь кровать и медсестру, склонившуюся над кричащей старухой. Старуха мотала головой, шарила по простыне руками. Жизнь выходила из неё с этими криками, и это было видно.

«Старики перед смертью кричат, будто возвращаются в исходное состояние, будто замыкается круг, и они приближаются к детству или младенчеству, — думал я, пока Рувим и его жена тихо о чём-то говорили. — Старики сначала становятся похожи на детей, а потом уходят».

В квартире пахло приближением конца, запахом кислого молока на жаре, простынь, которые не успевают стирать, запахами южного города — пыли, листвы и плохой воды.

Старуха, умиравшая в соседней комнате, была тёщей Рувима.

— Пора ехать домой, — вывел он меня из размышлений.

Мы спустились к машине и медленно поехали к нему. Теперь на улицах уже не было ни души.

— Ты переночуешь у меня, — сказал Рувим не терпящим возражения голосом.

Я и сам понимал, что нечего искушать судьбу, путешествуя по улицам в девять часов вечера, и спросил про медсестру, откуда, дескать, она взялась.

— Медсестрам, да и вообще врачам, ничего не платят, а того, что даёт мне Иткин, по здешним меркам достаточно на пять медсестёр. — Рувим невесело улыбнулся. — Так я подмял под себя местное здравоохранение. Вернее, здравозахоронение.

Каламбур вышел невесёлым — и даже очень.

Квартира Рувима оказалось странной.

Сначала я не понял, отчего мне так показалось, но тут же догадался: в ней не было окон, то есть окна, конечно, были, но семейство Рувима заставило их шкафами.

Мне не нужно было объяснять, зачем.

Эти платяные и книжные шкафы вряд ли спасли бы от выстрела РПГ, но лимонка, брошенная в окно, отскочила бы назад, или рвала бы осколками в первую очередь собрания сочинений, а не детей Рувима.

Они слонялись по квартире, заинтересованно глядя на меня, и было жалко, что я не мог им подарить что-нибудь. Всегда надо запасаться каким-то подарком, выходя из дома, а я не выработал в себе этого навыка.

Итак, шла южная ночь, детей уложили спать, а мы сидели с Рувимом за столом и перебирали бумаги, которые я должен был везти в Москву.

Внезапно Рувим поднял лицо от своего отчёта и сказал:

— Всё это туфта, я не такой тупой, как это кажется.

— Ты о чём?

— Я знаю, зачем ты приехал. Ты приехал узнать, что будет с производством авиационных масел. Главное для тебя — нефтеперегонный завод. Дело в моторных маслах и в заводе, и только в них… Так вот, если здесь что-нибудь начнётся, от этого завода останется одна труха. Если всё будет по-прежнему — результат будет тем же. Я не могу этого написать, и вообще это не моё дело, но, по-моему, тебя это интересует больше всего.

В дверь постучали резко и коротко.

«Кого это несёт», — подумал я и перевёл взгляд на Рувима.

Давно я не видел, чтобы у человека так быстро менялся цвет лица. Оно было не просто бледным, а зелёновато-серым, и дело было не только в цвете. Рувим постарел за эту минуту лет на двадцать. В комнате появился даже особенный запах.

Этот запах, распространившийся вокруг, отличался от запаха старения, исходившего от старухи, умиравшей на другом конце города. Но всё же он был ему сродни. Здешний запах был запахом страха, тем запахом, по которому идут служебно-розыскные собаки.

Запах ненависти и страха.

Из другой комнаты вышел старик.

— Мальчики, кажется — началось.

В дверь забарабанили так, что звякнули стекла в шкафу.

Рувим полез под кровать, вытащил продолговатый сверток и начал спокойно разворачивать. Освобождённый от ткани, из свертка на свет появился автомат с двумя запасными рожками.

Я протянул к нему руку и поразился тому, как ловко, удачно и просто лёг он мне в руку. Он лёг мне в руку привычно, и это было страшно. Впрочем, мысль о страхе была чисто механической, просто потому что надо было оценить свои ощущения.

Вот сейчас нас будут убивать.

Рувим сжимал пистолет, а в дверь, крепкую и надёжную, били чем-то тяжёлым.

Женщина сидела на полу, и я услышал, что она молится. Прислушавшись, я понял, о чём она молится.

Жена Рувима шепотом молилась о том, чтобы её и детей убили сразу, чтобы не было мучений, чтобы это всё было сразу, быстро, чтобы её и детей, и чтобы не мучаться, чтобы сразу, без мук, чтобы быстро; и снова про то, чтобы её и детей — без мук.

В дверь молотили, громко и настойчиво.

Шепот шуршал, стелился по комнате, тяжело дышал отец Рувима, ночь длилась, текла, а удары, как метроном, разрывали это течение.

Внезапно всё стихло.

Я отомкнул рожок и передёрнул затвор. Золотистый патрон плюхнулся на ковер рядом с женщиной, бившейся в беззвучной истерике.

Наутро отец Рувима пошёл в милицию. Сын отговаривал его, но старик был упорен в своём сумасшествии. В его надеждах на власть не было логики, несмотря на весь опыт его жизни в этом городе, он хотел заявить о произошедшем. Я собрался вместе с ним.

Мы пошли вместе, а Рувим проводил нас, глядя вслед с тоскливым сожалением.

В отделении милиции было пустынно, и мы сразу попали в комнату, где под портретом местного Президента сидел седой милицейский майор.

Старик, трясясь, пересказывал ему всё то, что было написано в бумаге, а я разглядывал портрет на стене.

Я сидел в казённой комнате и рассматривал генеральский мундир Президента, путаясь в счёте того, сколько ячеек содержат три орденские планки на этом мундире.

Чёрный волк смотрел белыми зрачками с герба. Я подумал, что нужно спросить у Рувима, что означают девять звёзд под этим волком.

— А ты кто? — спросил майор меня. — Кто ты, парень?

— Я свидетель, — сказал я твёрдо.

Майор посмотрел на меня как на пустое место.

— Слушай, дорогой, — сказал он старику. — Я тут убийства не регистрирую, а ты с этим…

А потом добавил, уже обращаясь ко мне:

— Уезжай, дорогой, уезжай.

По-своему этот седой майор был прав, он не хотел, чтобы у нас были лишние неприятности.

И ещё майору не хотелось, чтобы неприятности были у него.

Мы со стариком вышли и начали спускаться по пыльной улице. Отец Рувима молчал, он молчал и тогда, когда мы приблизились к площади, откуда неслись резкие звуки дудок, тревожный рокот барабанов.

На площади старики плясали среди других стариков. Они плясали, взмахивая длинными кинжалами. Газыри на их черкесках двигались отдельно, в своём собственном танце.

Страшен и грозен был танец стариков, это не маленькие латиноамериканские человечки пускались в путешествие вокруг своего контрабаса, не крымские лабухи жалобили денежную публику.

Это был танец войны, и война была разлита в этом городе, как бензин на асфальт. Как бензиновая лужа, испаряясь, она душила меня, и брала тоска от предчувствий.

Сладкий смертный запах войны стоял повсюду, приставал к одежде, пропитывал волосы.

Надо было уезжать.

А рядом стояли кружком люди.

Стоял человек с автоматом. А другой стоял рядом, и на автомате у него был подствольный гранатомет. Стояли другие старики, вскрикивали, говорили о чём-то резко и отрывисто, они говорили, а другие старики молчали.

На углу площади я услышал русскую речь. Один старик, внешне неотличимый от тех, с оружием, говорил другому:

— В два раза упала переработка.

— А три с половиной миллиона тонн? — отвечал его собеседник.

— Липа, — ответил первый и замолчал, думая, видимо, о чём-то своём.

Отец Рувима, услышав то же, что и я, произнёс вдруг:

— Нет больше промыслов, — и замолчал уже совсем. До отъезда я не слышал от него ни слова.

Случилось в этот день несчастье — напарника ударили ножом на улице — просто так.

К счастью, ранение было несерьёзным, хотя лечить его было некому. Он сам перебинтовал себя и залёг на гостиничную койку.

Не много в республике осталось врачей. Узнав об этом событии, я вспомнил Рувима с его медсестрой и позвонил ему.

Рувим предложил довезти нас до аэропорта, но напарник отчего-то отказался, и мы, быстро собравшись, уехали в тот же день на поезде.

Возвращаясь в Москву, я встретил невесть откуда взявшихся знакомых офицеров, и бесконечно полилась офицерская водка.

Началось липкое сидение в купе с тёплым пивом и рыбой, называемой «чухонь».

Наш вагон нёсся по степи, а на потолке метался блик от дрожащего на столе стакана.

Где-то на Украине состав бессмысленно остановился на несколько часов. Пассажиры вылезли и расселись на рельсах, как птицы, кто подстелив газету, а кто и так — ощущая через штаны железнодорожный металл. Пришёл другой поезд, постоял на соседнем пути, согнав пассажиров-галок, и скрылся, а в рельсах ещё долго что-то постукивало и звенело.

Но и после этого наши вагоны продолжали стоять и дождались совсем иного состава. Он пришёл — пыльный состав, где под брезентом была бронетехника, а ленивые часовые опирались на свои автоматы, сидя на платформах. Куда он шёл, этот эшелон? Что выгибало его брезент? Этого я не знал, и этого я не узнаю никогда.

Слушая стук колёс, я думал о Солженицыне, который ехал в Москву по России. Он был похож на игумена, возвращающегося в свой монастырь после долгой отлучки — суровый и важный, стучл посохом по дороге. Бородатый пророк двигался по русской земле, а в газетах можно было прочитать рассуждения о нём и его книгах.

Покупая газеты у крикливых продавцов, я не думал о нравственных рекомендациях писателя. Когда-то он описывал кровавое топтание императорской армии в Восточной Пруссии, а я читал его, пытаясь понять суть и предназначение войны, но не мог понять эти суть и предназначение.

Никто не знал ответа на этот вопрос.

Солженицын ознакомлялся с Россией, а я вспоминал себя самого несколько лет назад, задыхавшегося от горной болезни и пьющего воду, которая полчаса назад была льдом. Я вспоминал, как мы тратили свои казавшиеся бесконечными сорок пять суток отпуска, изматывая друг друга, а наш товарищ, на свадьбе которого я только что побывал, стёр себе о верёвку до костей пальцы, сорвавшись в трещину. Я вспоминал наши восхождения и то, как мы, лёжа на ледяном склоне, готовились к ночёвке на нём. Я вспоминал, как мы попали под камнепад и ждали летящего камня, видели его падение. Камень рикошетировал от других таких же, но впаянных в лёд камней, и мы никак не могли угадать направление его полёта.

Главное в горах было то, что, спускаясь и поднимаясь, мы меняли мир вокруг нас. Поднявшись наверх, мы видели один мир, со своей топографией, а спустившись — совсем другой. И в промежутке между подъёмом и спуском он менялся несколько раз, на равнине на это нужно потратить дни пути, а тут изменение происходило быстро. Даже путешествие среди невысоких холмов приводило к тому, что через несколько шагов менялись цвет травы, освещение и вкус воды — чем ниже, тем она была теплее и мутнее. Вкус воды менялся и от времени суток. Мир менялся, и мы следовали ему, сами претерпевая изменения.

Мы спустились в Казбеги, и оттого, что был разгар борьбы с пьянством, на наших столиках в кафе стояла чача в бутылках из-под нарзана.

Потом, через несколько лет, в Казбеги шли переговоры о мире в Южной Осетии, и эта военно-политическая реальность заслоняла мирные воспоминания.

Ничего не остаётся, хотелось мне надеяться, ничего не остаётся, кроме воспоминания об этой воде изо льда и текущей по льду.

Я не знал ещё, что на вечерней улице Душанбе, куда доехал мой приятель, кто-то аккуратно выстрелил ему в затылок, и вот уже две недели, как его беременная жена стала вдовой.

Я не знал этого, а ехал и ехал, уже по России, возвращаясь домой.

Путешествие то было, в общем, неудачным. Дела не были сделаны, а навязанный хозяином напарник мой стонал на нижней полке, перетянутый бинтами. Видно было, что ему всё же стало хуже.


Извините, если кого обидел.


22 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…В Москве было жарко и душно.

Я снова сидел перед огромным столом моего хозяина. Стол был пустой, а даже если бы на нём и лежали какие-нибудь бумаги, то их бы сдуло мощное дыхание кондиционера. Иткин прижимался к его корпусу и слушал мой устный доклад. Его лицо не выражало никакого интереса, казалось, что тема перестала его волновать.

Так, видно, оно и было.

Я сдал документы и выпросил отпуск.

Выйдя из конторы, я увидел незнакомую длинную машину, у которой прохаживались два овальных человека в мешковатых пиджаках. Кто-то главный уже вошёл в наше здание, и они ждали его на жаре. Двубортные пиджаки промокли от пота, под мышками и на спине влага проступила наружу, марая светлую ткань, но снять пиджаки было нельзя, и это я понимал. Под ними овальные хранили оружейный металл.

Я прошёл через сквер и остановился у перехода, где торговали летней едой, папиросами и свободной прессой. Я купил газету и сел в троллейбус, чтобы ехать к себе долго-долго и читать эту только что купленную газету. Внизу листа маленькая заметка сообщала, что сделка по продаже стратегических бомбардировщиков не состоялась. Я свернул газету и стал глядеть в окно.

Авиационные масла из маленькой республики стали не нужны.

Путешествие моё оказалось бессмысленным, но привёз я с Кавказа несколько толстых, похожих на пряники, копченых сыров и ходил с ними в гости.

Утром этого пересменка между странствиями я, лёжа на кровати, размышлял — к кому я понесу свой сыр. Сначала я резал сырные круги пополам, а потом — на четвертинки. Сыр кончался, и надо было куда-нибудь ехать.

Пока же я ехал только в метро и думал о старичках, встречавшихся мне по пути. А был бы я сам старичком и вёз бы сыр своей родне — был бы с этим сыром, завёрнутым во влажные тряпочки, суетлив и жалок.

Но была бы в таком старичке своя правда — маленькая стариковская правда. Сырная.

Но пока я обнаружил, что в Москве открылась выставка Дали, снабжённая многочасовым хвостом посетителей.

Я попал туда на халяву, случайно. Несколько грузин-малолеток вместе с русскими девушками решили посмотреть на Дали. Одна из девушек и пригласила меня.

Мы ехали по Москве в красивой машине, и жаркий воздух в ней был наполнен запахом духов и гортанной грузинской речью.

Говорили о тбилисском ОМОНе и его командире, о каких-то убийствах. Говорили о войне и о войне в Осетии, о войне вообще, как о мужском занятии — брат одного из мальчиков был одним из командиров «Мхедриони».

Говорили, а я помалкивал. Что мне было до чужой войны? И всё же я слушал.

Так я получил возможность ходить по залам, разглядывая перепончатых человечков, столик с сувенирами-постерами: галстуками, причудливыми часами и, конечно, — публику.

Стояла жара, и по выставке бродили женщины — загорелые и ещё нет. Загорелых было больше, и в многочисленные разрезы одежды высовывались коричневые и бронзовые руки и ноги.

Все женщины отчего-то, как и мои спутницы, пришли туда со жгучими мужчинами неясных восточных и южных национальностей. Может, загар делал мужчин такими жгучими. Мужчины,казалось, размышляли о том — кого интереснее потрогать — скульптуру с выдвижными шкафчиками вместо груди или свою подругу.

После этого меня привезли в чужую ночную квартиру, где нечего было есть, и нечего было делать — потому что за девушками пришли и опять повезли куда-то в ночь, а про меня забыли.

Тогда я снова уехал, и вдруг оказался на другой улочке — кривой и горбатой, по которой гнали трёх коз.

Имена у этих коз были — Сара, Боря и Рома. Сидя на этой улице рядом с рюкзаком, я стал думать о том, что давно вот согласился с тем, что не стоит возвращаться в прежние места, но всё-таки возвращаюсь.

Я возвращался в прежние места и вот снова приехал в Крым, даря этой земле две недели неоплаченного отпуска. Хотя я и был теперь отдыхающим, без всяких первоначальных экспериментов с путешествиями и случайными встречами, моё настроение не вполне вписывалось в спокойствие кривой улицы. Я ожидал дороги, а приходилось проводить время, пока друзья ищут комнату.

Через некоторое время появились передо мной мои спутники, оба в дорожной пыли — девушка, похожая на маленького зверька, ёжика в тумане, и человек, колеблющийся на ветру.

Мы поселились вместе. Прохлады не было, даже когда мы пили пиво, от частых разбавлений ставшее безалкогольным. По утрам я писал, сидя за столом в центре комнаты и время от времени оглядываясь на спящих справа и слева от меня. Я приказывал героям ходить туда или сюда. Однако герои не всегда были послушны и не всегда подчинялись приказам беспрекословно, точно и в срок. Это напоминало странную игру в шахматы с самим собой.

Но вскоре пришлось снова ехать, и мы слушали в автобусе разговоры девочек, которые наперебой кричали друг другу о том, за что их послали в Артек — за народные танцы, за олимпиаду по украинской словесности, за ботанический кружок, за первое место в неизвестном соревновании.

Наши пути разошлись, и я остался жить в Симферополе. Жил я у старого друга в его новокупленной квартире, а квартира его была набита теми вещами, которые обычно служат свидетельством достатка.

Бегал по комнатам старший сын, а младший, сморщенный и угрюмый, лежал на руках матери. Сначала я бесцельно ходил по городу — всё как-то не удавалось, не придумывалось занятие. А когда я решил разведать новый путь вдоль реки, ко мне прицепилась ничейная дворовая собака, цапнув за ногу.

Впрочем, на своём пути я видел много интересного. Пришёл при мне в один магазин бандит. Это был настоящий мелкий бандит, с килограммовой золотой цепью на шее, с золотым же крестом, коротко стриженный, почти бритоголовый.

И он с любой своей стороны был похож на овал. Таких в моём городе уже не было.

Он пришёл, и, раскачиваясь на носках, говорил:

— Вот, мой братан купил у вас на прошлой неделе стиральную машину… Вот эта, вот «Bosch», она круче будет, круче!?. А то я куплю…


Извините, если кого обидел.


22 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Наконец я опять приехал в Коктебель, и ещё раз убедился, что возвращение в прежние места тревожно.

Комнаты в Коктебеле стоили дорого, слишком дорого, даже для меня; и чтобы хватило денег, я устроился лесником в заповедник. Меня поселили, накормили и дали удостоверение на чужую фамилию. С фотографии в этом удостоверении глядело очкастое лицо школьного зубрилы.

На следующий день в заповеднике начался лесной пожар. Сильный ветер раздувал пламя, и оттого тушить горящую траву и кустарник было страшно — огонь внезапно поворачивал на меня, и становилось нечем дышать.

Это была маленькая местная война, и в ней я чувствовал себя как дома.

Я и новые мои товарищи бегали по склону, вооружённые палками, похожими на грабли. Вместо зубьев к ним были прибиты обрезки автомобильных камер.

Этими хлопушками нужно было сбивать пламя. Потом приехала пожарная машина.

Лесники принялись набирать в ней воду в странные огнетушители, похожие на детские брызгалки, поливать из них дымящуюся землю.

Пожар умирал, и, наконец, я понял, что можно возвращаться к лагерю. После этого события я окончательно подружился с лесниками.

На изгибе холма стоял покосившийся стол с грибком, будто унесённый с детской площадки. Когда солнце уходило, я усаживался за этим столом и нервно щёлкал ручкой.

Моему герою снова снился странный сон.

Это было действительно странное видение — люди, спускающиеся с горы, усталые, чуть запыхавшиеся, с пылью на военной форме и оружии.

Он видел их сверху, со склона, через дверь какого-то глиняного дома.

Там, в помещении с низким потолком, пахло горячим жиром, кровью — с ободранной шкуры, дымом и особенным, странным запахом — от людей.

Они в чаду и полумраке сидели кружком. Падали на них отсветы огня, освещая поросшие чёрным волосом лица и животы, выглядывавшие в прорехи и разрезы одежды.

Клокотало варево, вздыхали кони за стеной…

А я сидел под детским грибком, ощущая наступающую прохладу.

Наваливалась темнота, и это было время прогулок по набережной, вина «Совиньон» в розлив и шашлычного дыма. Леснику не нужно было платить за жильё, и у меня в бюджете образовались невиданные деньги — стопка украинских карбованцев со многими нулями. Я придумывал, на что можно истратить этот миллион, а на что — тот.

Лесники-добровольцы были художниками. По вечерам они появлялись на набережной со своими акварелями, зарабатывая в несколько вечеров на свою зимнюю симферопольскую жизнь.

Я же слонялся без дела. Один из лесников был седобородый старик, продававший курортникам глиняные свистульки.

Однажды мы сидели с ним вдвоём на обрывистом берегу. Он разоткровенничался отчего-то и между делом предложил для сохранности заповедника публично вешать нарушителей, ставя виселицы у дорог.

Я посмотрел ему в глаза. Они были серьёзны. Ни тени смеха не было в этих ярко-голубых глазах.

После службы я спускался в посёлок и ходил в гости, сидел за столиками открытых кафе.

Наступило полнолуние, и возвращаться домой приходилось по холмам, которые были залиты слепящим белым светом. Бредя по этой дороге, я думал о жестокости людей, о людях, которые ставят виселицы у дорог, и людях, которые рубят головы, и тех людях, которые этого не делают — пока. Не делают из-за того, что пока это не принято.

Но потом мне стало неинтересно жить среди холмов.

Кого я хотел найти на берегу моря? Зачем меня потянуло сюда?

Этого я не знал. Та, кого я искал, жила совсем в другой стороне.

Я задержался на неделю, хотя в Москве меня ждала работа. С удивлением я узнал, что меня ещё не уволили из конторы. Мысленно я давно простился с этим местом, и очень удивился тому, что меня вежливо пригласили в кабинет хозяина.


Извините, если кого обидел.


22 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Мысли мои всё равно были далеко.

Выяснилось, что дела фирмы стали донельзя хороши, а также, что я на хорошем счету.

Из Европы шло оборудование, но для того чтобы шелестеть иностранными бумагами, наняли специальную девушку — мне в помощь.

Она была аккуратной, исполнительной и очень красивой. Мы пили с ней кофе, сидя в нашей комнате. Однажды она призналась, что меня хотят послать куда-то в чужую страну. Это была новость, но я остался спокоен — внешне.

Лучше не ожидать перемен — они придут сами.

Девушка была моей подчинённой лишь по форме, у нас установились странные отношения старшего и младшего, только иногда я задерживал руку на её плече чуть дольше, чем это было необходимо.

Иногда, полуобернувшись, когда её тело ещё было обращено к конторской технике, а голова поворачивалась на скрип двери, в секунду этого медленного движения моя новая подчинённая напоминала Анну. Виной тому были этот поворот головы да схожая прическа.

Иногда девушку подвозил к нашему подъезду хмурый овальный человек, а иногда она приезжала на этой машине сама. Я не понимал, зачем девушка пошла служить моему хозяину, её явно содержали, в разных смыслах этого слова. Какое мне дело до её ухажёров и родителей, а до её денег тем более. Загадочнее, например, история с моей работой. Мне вот тоже платят, а я не могу понять — за что. Я не знаю даже, чем, собственно, занимается контора, в которой я проработал полгода. Думая об этом, приходилось отвлекаться от воспоминаний, отвлекаться от случайного сходства одной женщины с другой, поэтому случайная или почти случайная задержка руки на чужом плече была единственной вольностью, которую я себе позволял, осознавая, что это действительно вольность.

У девушки из офиса была тайна, а у меня никакой тайны не было — я опять перекладывал бумаги и изредка тупо смотрел в чёрное окошко компьютера, где мне сообщали: «Гарри Ган уходит в отпуск 26 августа. Возвращается 3 октября утром. Во время его отсутствия обращаться к такому-то, а по срочным вопросам — к такому-то». Работяга этот Гарри Ган, думал я, а у меня теперь вся жизнь — сплошной отпуск.

Лето умирало. Перед смертью оно завалило московские улицы арбузами. Появились на улицах загорелые женщины, вернее, их стало больше, и это создавало атмосферу праздника.

Однажды, уже вечером, не поздним, но ощутимым, мы с моей подчинённой вышли с работы вместе, и, говоря ни о чём, подошли к её автомобилю. Сопровождающего не было.

— Дайте подержаться за настоящую машину, — попросил я.

Девушка передала мне ключи, и я сам открыл дверцу. С минуту я изучал приборы на щитке, пошуровал ногами, пока девушка забиралась через другую дверь, и попробовал стартовать. Однако одна педаль не поддавалась, я никак не мог вдавить её, пока не наклонился и не увидел, что эта педаль была всего лишь фальшивым выступом — машина, набитая электроникой, не нуждалась в ней, но хитроумные автостроители сделали зачем-то на её месте выступ.

Девушка засмеялась, поняв, в чём дело, а мне стало до слёз, совершенно по-детски обидно. Вещь, которая должна быть ручной, как зонтик, не подчинялась. Да и зонтика, впрочем, у меня не было.

Сдержавшись, я тронул машину и медленно, мучительно медленно развернулся перед офисом и включился в плотный вечерний поток Варшавского шоссе.

Мы ехали по городу мимо светящихся окон, мимо светящихся малиновых буковок метрополитена, ехали на окраину и, как я понимал, к ней.

Впереди сияла полная луна, идеально круглая, будто вычерченная циркулем.

Дорога вдруг ухнула в огромный овраг, потом снова взобралась на гору, и в этот момент я понял, что не разучился водить, я понял, что всё это доставляет мне удовольствие — вне зависимости от цели поездки.

На повороте я притормозил. Там, между новых домов, у троллейбусной остановки, рядом с грудой арбузов сидели небритые люди. Колеблемая ночным ветром, болталась над ними яркая лампочка. Небритые сидели уныло, гася окурки о напольные весы.

Я вылез из машины и купил у них арбуз — большой, страшный, чем-то напоминавший луну, висевшую над нами. Но всё же арбуз был вытянут книзу и оттого похож на грушу.

Арбуз — это символ осени, и осень не за горами. А девушка для меня была символом другой, той, на которую она была похожа, когда оборачивалась на звук открываемой двери.

Я не чувствовал вины за эти мысли, в этот момент мне просто было хорошо, и думать ни об обязательствах и ответственности за поступок, ни о будущем не хотелось.

Я уже знал, чем всё это кончится.

Мы пили кофе в её кухне, под красным кругом абажура, и лицо девушки менялось, потому что абажур чуть подрагивал из-за того же летнего ночного ветра. Край света и тени приходился как раз на лице девушки, и оно превращалось то в греческую маску, то в бесконечно красивое лицо Анны, то в мёртвое, безжизненно-плакатное лицо фотомодели. Мы оба знали, что сейчас будет, и, не теряя времени, в первый раз поцеловались прямо в коридоре.

Губы её были сухи, а дыхание резко, руки прошлись по моему затылку и обхватили плечи. Вдруг она начала падать, и я едва успел подхватить её.

В комнате, где колыхались занавески, где ветер переворачивал какие-то бумаги, забытые на подоконнике, мы упали — сначала мимо кровати, а потом я уже почувствовал себя на этом чудовищном спальном сооружении — огромном, с водяным матрасом, колышущимся, как озеро. Девушка вскрикивала, срывая с себя невидимую в темноте одежду, я следовал за ней, мы разбрасывали одежду вокруг, уже помогая друг другу. Её крик должен был разбудить весь район, но город спал или делал вид, что спит. Я целовал её маленькую грудь, проводил губами по коже ключиц и удивлялся её худобе, которой раньше не замечал под платьем.

Она продолжала кричать, крик переходил в визг, и вдруг всё вокруг пропало.

Я знал, что лежу на склоне холма, рядом с дорогой, в окружении нескольких крестьян. Нам нельзя встать, потому что сверху валится на нас, воет и свистит истребитель.

Тогда у людей, существовавших за холмами, не было настоящих штурмовиков, и вот лётчик, используя пушечный прицел, вводил истребитель в пике.

Сейчас он освободит подвеску, и на нас посыплется родное, русское взрывчатое железо.

Вот самолёт начал маневрировать, мелькнули его голубое брюхо и два зелёных киля, вот сейчас то, что падает из-под этого брюха, достигнет земли.

И я начал орать, вторя визгу, нёсшемуся с неба…

Мы смотрели друг на друга в свете луны, ввалившейся в комнату. Девушка смотрела на меня, опершись на локоть, глаза её в свете луны горели странным блеском.

— Как ты? — спросил я её.

— В жизни с тобой оказалось интереснее.

— В жизни? Что значит в жизни?

— Я часто занималась этим во сне. С тобой и с другими.

Я подумал, что это шутка, и решил поддержать её:

— И с Иткиным тоже?

— Да, конечно. Но только он очень кричит, и я часто просыпалась. Поэтому в последнее время я делала это только с тобой. Правда, ты очень неспокойный, иногда ты думаешь о чём-то другом, но после тебя хорошо проснуться и медитировать.

Я снова посмотрел в глаза и увидел, что моя подчинённая совершенно безумна. Много чего я пугался в жизни, но теперь мне стало как-то особенно не по себе.

— Во снах особый мир, — между тем продолжала она. — Во сне можно даже убить. Это не явь, это сон, и всё же со мной такое происходит редко. Я стараюсь не наводить порчу. Потом бывает слишком тяжело, потом спится плохо и трудно медитировать, а после того как я занимаюсь любовью медитировать хорошо.

Словно угадав мой вопрос, а может, и вправду угадав, она сказала:

— Нет, наркотиков я не люблю, наркотики — это тоже неправильно.

Девушка начала говорить, что она думает о наркотиках вообще.

Я смотрел в её немигающие глаза и слушал правильную речь с овальными, округлыми фразами, речь, которая струилась без выражения. Никто из моих знакомцев не говорил так. Будто религиозная проповедница, одна из тех, что я видел на далёком южном берегу, вела сейчас со мной беседу. Гусев сказал бы о наркотиках не «курить», а «пыхать», знакомые студенты говорили «трава» или называли их тысячей названий. Один из людей, которых я видел, отмыкал затвор и выдыхал едкий конопляный дым в оружие, пока его напарник держал пламягаситель во рту. Это было странно, хотя и технологично, подобно курению «паровозиком». Но это было курение от ужаса, курение, ставшее атрибутом войны, подобно мухоморовому отвару берсеркеров.

А женщина, лежавшая рядом со мной, говорила обо всех вещах особенными словами и особенным голосом, будто чёрная тарелка довоенного репродуктора. Она говорила, что скоро я уеду и там, в некоем другом месте, нужно мне будет делать что-то важное.

Теперь я обращал внимание на мелочи, ранее не казавшиеся мне важными. Например, на то, что тело девушки было совершенно сухим, хотя простыни промокли от моего пота. У неё не было ни запаха, ни пота, казалось, что нет и никаких человеческих слабостей, чувств, желаний.

Теперь, если она прикасалась ко мне, я чувствовал себя иначе — деталью, зажатой в тисках. Это был не страх, а чувство, похожее на досаду. Я отвечал на её ласку, но что-то необходимое ушло. Дождавшись того момента, когда она уснёт, я стал готовиться покинуть квартиру на окраине, всё ещё залитую лунным светом.

Замок, на моё счастье, оказался английским, закрывался сам. Я тихо прикрыл железную дверь, дождался щелчка и спустился во двор.

Во дворе её дома, около тропинки, по которой я решил сократить дорогу, колодец пел нескончаемую песню подземной воды. Вода была невидима, но слышна, она шелестела внизу, в нескольких метрах от меня, и была похожа на воду, которую я слышал на скальных осыпях-курумниках, высушенных солнцем. Ручей так же шелестел под сухими и горячими камнями, но до него было не добраться.

Нужно было совершить долгий и утомительный спуск с горы, миновать отвесную стену, чтобы дойти до той воды, которую я искал, а пока терпеть. Поэтому я с тоской слушал этот шум на окраине большого города.

Я шёл по ещё тёмной улице мимо спящих машин, мимо машин, проснувшихся и хватавших своими жёсткими лапами мусорные ящики, поглощавших содержимое этих ящиков, урча и подмигивая при этом жёлтым глазом. На углу скопления домов, притворившихся улицей, всё так же лежали арбузы, похожие в утренней темноте на груду земли из соседней ремонтной траншеи. Только небритые уже спали, один положа голову на другого, а тот, другой, положив голову на арбуз. Они спали, свернувшись калачиками, как бездомные собаки, которые тоже спали — тут же, рядом, устроившись, однако, поудобнее — на решётке, откуда валил теплый воздух и тянуло кислым. Небритые люди спали, становясь ещё более небритыми, щетина беззвучно отрастала у них на щёках, освещаемая всё ещё горящей лампой, что раскачивалась теперь иначе, потому что ветер стал утренним, сменил своё направление.

Этим, начинающимся днём мне снова нужно было уехать на неделю, а когда я вернулся, то не обнаружил своей подчинённой. Даже кресло её куда-то делось из моей комнаты.

Я суеверно не стал расспрашивать о девушке Иткина — какое мне, в конце концов, дело до её странной жизни и странных желаний?

Зато спустя несколько дней по возвращении я неожиданно попал на собрание кавказских людей.

Попал я туда не случайно, надо мне было отвезти важные бумаги и убедить одного из этих людей эти бумаги подписать.

Были кавказские люди одеты — все как один — в бордовые пиджаки и чёрные мешковатые брюки, и оттого казались похожими на офицеров какой-то латиноамериканской армии. Внезапно все они достали из потайных карманов переносные телефоны, которые тревожно запищали, и чёрно-бордовые начали произносить в них отрывистые команды на родном языке.

Тогда сходство с командным пунктом каких-то неясных стратегических сил стало ещё более разительным.

Я слушал после казавшегося долгим перерыва их странную речь, состоявшую из одних согласных, и отгонял воспоминание о женщине, которая молится о смерти своих детей — быстрой и безболезненной.

«Это другие люди, — убеждал я себя. — Они другие, и у меня нет доказательств того, что они в чём-нибудь виноваты. Если поддаваться воспоминаниям, я буду выдавать прежнюю боль за действительную, и тогда придётся жить в придуманном мире. Тогда я буду свидетелем, подкупленным ненавистью».

Встретился я и со своими московскими одноклассниками. Теперь они были почти в полном сборе, появились и те люди, которых я не видел со времени окончания школы. Два года, которые я провёл вместе с ними, запомнились мне лучше, чем лица этих людей.

Один из них, толстяк, сидевший за соседней партой, попросился ко мне ночевать.

Он сидел на раскладушке в прокуренной комнате и спрашивал меня с тоской:

— Ну, а вот можно жить просто ради денег — ну вот воровать, например?

И было понятно, что воспринимает он меня как какое-то духовное начало, как строгого судью его особой жизни.

Одноклассник слушал меня и, узнавая мою жизнь, сокрушался:

— Такие люди — и не у дел…

Но я простился с ним. Несмотря ни на что, я любил этих людей, ну а кого мне было любить?

Осень кончалась, сухая и ясная осень, и с большим запозданием полили дожди.

А старик всё бормотал что-то у меня в коридоре.


Извините, если кого обидел.


23 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Разговор, на который намекала моя исчезнувшая подчинённая, состоялся. Иткин вызвал меня к себе, и я в который раз уселся перед его огромным пустым столом.

— Вы прилично водите машину? — спросил Иткин.

— Да как вам сказать… — ответил я. — Знаете, есть такой старый анекдот: несколько людей разных национальностей спорят о преимуществах своих автомобилей. Американец хвалит «Форд», японец — «Тойоту», француз — «Ситроен». Наконец наседают на молчащего русского. Русский мнётся и отвечает:

— По Москве я перемещаюсь на лучшем в мире транспорте — московском метро, а за границу обычно езжу на танках.

Иткин не улыбнулся.

— Вы угадали. Только на танках мы туда не доехали.

Он объяснил мне, куда не доехали наши танки. Это была та часть немецкой земли, где всё ещё стояли другие танки — американские.

Итак, надо было уезжать, снова ехать в ту страну, в которой я родился. Двигаться в направлении того квадрата топографической карты, что выцветал на моей стене.

Видно, я слишком много курил в ту ночь, ночь после разговора с Иткиным, и всё на пустой желудок.

Много вокруг меня стало независимых государств. Заграница приближалась к моему дому с каждым годом, и мои нефтяные поездки давно стали загранкомандировками.

Надо было тоже ехать, только в иную сторону, к другим иностранцам, в большую и богатую европейскую страну. Теперь моя любовь к путешествиям приобрела совсем другое свойство — в дороге можно рассматривать пейзаж, тщательно его запоминая.

Только записи мои были иные, чем прежде.

В них не было общей темы, мысли расползались, но и это было хорошо. Я знал, что вернусь в свою страну, где можно любить и ненавидеть, где важно каждое сказанное слово, и воздух пропитан болью нового времени. Так же, как изучали когда-то тоскующего Редиса аэродромные таможенники, меня — через месяц или чуть больше — будут изучать другие, а может, те же самые.

Я вспомнил, как давным-давно, в совсем другой жизни, ехал в поезде обратно на Родину, и будили меня сумасшедшие торговые поляки истошными криками:

— Очки-часы!

Кричали они это, делая все мыслимые ошибки в ударениях. Родина моя теперь уменьшилась — на несколько часов езды в эту сторону.

Отчего-то я подумал об отце и подумал спокойно о том, что, вот, хорошо, что он ушёл вовремя. Как всегда, тщательно всё обдумав, разобрав все бумаги, уничтожив те из них, которые считал заслуживающими того, отец достал из сейфа наградной, дарёный ещё Серовым, пистолет и сделал своё дело.

Мы не были никогда с ним близки, и только сейчас я понял, как мне не хватает его в этом мире. Впрочем, он бы вряд ли обрадовался моей нынешней жизни. Всё происходит вовремя. Это была несколько циничная мысль, но я думаю, что он бы не обиделся.

Надо уезжать.

Но перед отъездом я ещё увидел свою бывшую жену. Она была счастлива.

Мы случайно встретились на улице, и несколько секунд я любовался ею — так красиво она шла, раздвигая коленями летнее платье.

Стоя посреди тротуара, мы перебрасывались ничего не значащими фразами, а люди обходили нас, не соприкасаясь.

В руках она держала одну из тех странных чёрных папок с золотой окантовкой, которые выдают деловую женщину.

— Да, — сказал я про себя, — скоро я сношу все свои вещи, подаренные тобой. А я ношу вещи долго, и приведённое выше обстоятельство что-нибудь да значит. Итак, пройдёт какое-то время, и нас перестанет связывать даже одежда.

Попрощавшись, я шёл по улице, будто оцепенев, и вспоминал её лицо, которое всегда буду помнить.

Перестану ли я любить её? Я никак не мог разобраться в своих чувствах. Или, думал я, любовь не уходит, а просто новые люди попадают под её облучение, а те, кого ты любил раньше, делают шаг назад, не уходя насовсем.

Придя домой, я стал писать, но не историю городского мальчика, а очередное письмо в Германию.

Я писал о том, как старик кормит голубей, и что никто ему не звонит. Я размышлял о голубях на бумаге и снова приходил к выводу, что голубь очень удобная птица. Однажды он улетит и не вернется, и старику это будет легче, чем узнать о его смерти.

И ещё я писал об уличных музыкантах, о том, что теперь, летом, можно идти по городу, попадая из одной мелодии в другую.


Извините, если кого обидел.


23 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Внезапно мне позвонил Багиров, и мы договорились встретиться этим же вечером.

Он похудел, и в глазах моего друга появился недобрый огонёк. Удивительно, что Багиров изменил своему щегольству в одежде. Теперь она была проста и неброска.

Темнело.

Мы шли по улице Горького, ставшей Тверской, и Багиров с ненавистью смотрел на уличных проституток и их сутенёров. Дело в том, что рядом с моим домом, в маленьком дворике, было у проституток гнездо, и каждый вечер сутенёры собирали их там. Сутенёры были при деле, они осматривали своих подопечных, как командир осматривает солдат на плацу — подшит ли воротничок, начищены ли сапоги, и так же, как командир на построении, давали наряды на работу.

Меня эта процедура скорее веселила, иногда я даже здоровался с некоторыми девушками, когда шёл слишком поздно домой, и, разумеется, когда рядом с ними не было их хозяев.

Ненависть Багирова меня удивила.

— У тебя злой взгляд. Раньше, когда ты сидел в ларьке, ты не был таким бешеным.

— Насмотрелся.

Я вспомнил старика, продававшего свистульки на южной набережной, добродушного поклонника публичных казней, и открыл, что взгляд Багирова стал в точности таким же, как взгляд свистулечника.

Мы пришли ко мне и тихо, потому что мой хозяин уже спал, начали вместо водки пить плохой, но, что его извиняло, заваренный, как дёготь, чай.

Затылок Багирова упёрся в коричневый край Памира.

Все так же горел мёртвенный хирургический свет за моим окном, сочилась вода из крана.

— Нечего говорить про потерянное поколение, нужно делать дело, — говорил Багиров.

— Какое дело, сначала определись. Всю дрянь, которую люди плодят, обычно прикрывают этим словом. Дело… А что такое дело?

— Ты знаешь, я вернулся в армию, — сказал он, посмотрев мне в глаза.

И, помедлив, прибавил:

— Ну, не совсем в армию, но это неважно.

По коридору зашаркал проснувшийся старик и, пожурчав в туалете, отправился в обратный путь.

Что значило «не совсем в армию», я не понял, а он всё равно бы не рассказал. Но всё же Багиров вернулся в армию. Что теперь с ним будет, непонятно.

Я слушал его внимательно, потому что это был вариант моей судьбы. И Багиров говорил об этом нашем общем отрезке жизни.

— Я не понимаю тех офицеров, кто сейчас жалуется на безденежье. В присяге, которую мы давали, было всё сказано о тяготах и лишениях. Наша профессия была — умирать, и нас об этом предупредили. А теперь эти люди жалуются, что у них нет квартир.

— Умирать — за что? — спросил я.

— Умирать по приказу государства. Это неважно, за что.

— Ты не хуже меня понимаешь, что умирали наши с тобой друзья за очень разные вещи, и за всякую дрянь в том числе, и, в конечном итоге…

— Ты ничего не понимаешь! Ты говоришь о военном чиновнике, человеке, который выезжает на манёвры к восьми и возвращается домой к ужину, а я говорю тебе о воинах.

Я вспомнил нашего инструктора по рукопашному бою, который говорил: «Если перед самураем лежит несколько дорог, то он выбирает тот путь, который ведёт к смерти».

— Это всё очень красиво, — заметил я, — но помни, что мы с тобой одиноки, и нечего нам терять. А чем виноваты офицерские жёны?

— Они вышли замуж за воинов.

— А дети?

Он пропустил мой вопрос и продолжил:

— Каждый должен быть на своём месте. Я буду на своём.

— Не страшно?

— Не страшно. Мне всё зачли. И звание тоже.

Но я знал, что всё же ему страшно, потому что мы служили в другой армии другого времени, и с тех пор два раза успела поменяться форма. Наверное, теперь эта форма стала красивее, отчего-то всё связанное с войной кажется красивым.

До первой крови, разумеется.

И теперь Багиров хотел возвращения в прошлую жизнь. Армия влекла его, он считал, что она застоялась. Солдаты сходились с крестьянками, сажали капусту. А сажать капусту было позволено лишь крестьянам да одному отставному римскому императору. Остальные императоры не могут менять свою жизнь. И солдаты не вправе менять свою жизнь.

Только естественным продолжением рассуждений Багирова должно быть приказание воинам время от времени убивать кого-нибудь.

— Всё не так просто, всё не так просто. Помнишь нашу присягу, я, например, помню её наизусть — «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооружённых Сил, принимаю присягу и торжественно клянусь быть честным, дисциплинированным и бдительным воином, строго хранить военную и государственную тайну…» Я уже не гражданин этого государства, его просто нет, нет ни Советской Родины, ни Советского Правительства. Жизнь освободила меня от этой присяги, а присягают единожды. И я благодарен жизни за то, что не надо ни убивать, ни умирать по этому поводу. Сейчас ты скажешь, что нельзя умирать за славу, а нужно — за идею. Это враньё. Умирать вообще не нужно, нужно жить. Знаешь, я чувствую большую неправду, разлитую в воздухе, а где источник — мне неизвестно. Видимо, эта зараза — во всех нас, и что делать — непонятно.

— Что делать — понятно, — веско ответил Багиров. — Наш путь — путь воинов, и если ты не признаешься себе в этом, то только отдаляешь свой выбор.

В расстёгнутом вороте рубашки была видна цепочка, а на ней — смертный медальон, коричневая пластинка, с чужой фамилией и номером части, в которой он никогда не служил. Медальон был десантный, даже с надписью по-английски «airborn troops», и зачем он таскал его с собой, я не понимал. Кажется, он махнулся с кем-то этим медальоном, подобно тому, как менялись в старину нательными крестами. Но и в этом я был не уверен.

Медальон смертника. Я отогнал от себя этот образ.

— А ты не пробовал снова начать писать, ну там стихи… — спросил я невпопад и сразу же понял, что сделал ошибку.

Этого не надо было спрашивать, это было у него больное место.

И мы заговорили о женщинах.

— Отношения с бывшей женой должны быть похожи на самурайский меч — так же холодны и так же блестящи, — говорил он, затягиваясь длинной сигаретой. Тонкие ноздри Багирова ловили только что выпущенный дым.

«Пижон, навсегда пижон, — подумал я. — Хотя есть у тебя своя правда. Но пока она — не моя. И снова, но уже про себя, я подумал, что не стоит умирать ни для чего — ни для денег, ни для Чашина, ни для государства. Надо жить, и никто не может посоветовать — как».

А потом я снова вспомнил о своей жене: «И всё же я не могу её ни с кем делить».

Спали мы недолго, Багирову нужно было куда-то, и я не спрашивал, куда.

Мы вышли в жаркое летнее утро, наполненное шумом машин и грохотом отбойных молотков. Но жара уходила, через несколько дней появились на улицах девочки в белых фартучках, несущие цветы, настал прохладный сентябрь.

Однако и он подошёл к концу.

Я обнаглел окончательно и снова попросил недельный отпуск.

Хозяин мой скривился, но промолчал.

«Он боится меня, — недоумевал я, — но почему? Другой бы давно меня выгнал. Ну да ладно, не моё это дело».


Извините, если кого обидел.


23 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Я поехал за клюквой — это так называлось. Между Москвой и Питером, сойдя с поезда, я долго шёл к клюквенным болотам. Сначала стояли ясные дни, потом парило, а затем начались дожди. Несмотря на это, торфяники курились, потому что внутренние пожары жили где-то под поверхностью.

В пропитанном водой воздухе стоял не то дым, не то пар.

Я со своими неблизкими знакомцами жил в палатках на краю огромного болота.

Вёдра и канистры наполнялись твёрдыми, ещё розовыми, а не красными ягодами. Кто-то ходил за грибами, а я путешествовал по лесам — до далёких озёр и обратно, по заброшенным дорогам к заброшенным деревням…

Дождь время от времени загонял меня в пустой умирающий дом или под большое дерево.

«Если вам дорога жизнь, держитесь подальше от торфяных болот, — бормотал я про себя. — Если вам дорога жизнь… Ни черта, откуда я знаю, что мне дорого».

В последний день моей жизни на болоте сборщики начали пить непривычно рано, у костра пели, и девушка, освещённая бликами, плясала, заводя руки за голову…

Ночь сочилась дождём, водка не пьянила, а в темноте, передаваясь из рук в руки, кочевали кружки и неизвестная, неожиданная еда.

Товарищ мой тронул меня за рукав и позвал пить в чужую палатку. Мы легли, касаясь головами мокрого потолка.

Потом к нам пришли две девушки — какая-то студентка и та, танцевавшая. Ещё кто-то вполз ужом и устроился на моих ногах. Пить было неудобно, но ещё неудобнее было разливать.

Впрочем, всё устроилось, выпившие своё ушли, и только один, оставшись, заснул, уткнувшись носом в мокрую стенку.

Девушка тоже осталась и, будто снова танцуя, завела руки за голову. Я бережно обнял её, и мы начали изучать друг друга — как двое родных после долгой разлуки.

Смолкли уже все звуки в лесу, только мерно шёл дождь, журчала вода, стекая в банку с полога.

Несколько раз я забывался беспокойным сном, и тогда девушка будила меня, целуя. Потом заснула она, но тут же проснулась и лишь крепче прижалась ко мне.

Я баюкал её и говорил, что мой старик был бы рад с ней познакомиться. Я рассказывал ей про старика, про то, как он кормит голубей, и с тоской понимал, что уже забыл лицо своей подруги.

Светало, и надо было отправляться в неблизкий путь к железной дороге. Я напился холодного чая и, закинув рюкзак за спину, двинулся сквозь мокрые кусты.

Чтобы сократить путь, я перешёл реку вброд. Вода поднялась, и всё: речка, болота, лужи, набухло ею, и изменилась сама топография места. Лишь кое-где земля по-прежнему курилась белёсым паром.

Но вот я услышал шум дизельного поезда и понял, что вышел к разъезду.

Сквозь полуоткрытую дверь я видел край комнаты и кровать моего хозяина.

Вот, думал я, мой старик.

Мой старик лежит, как убитый солдат. Эта ассоциация была тем более уместна, поскольку набухала новая война. К возне одинаковых, похожих, как похожи близнецы — собственно, они и были близнецами, родившимися на одних и тех же заводах грузино-абхазских и армяно-азербайджанских самоходок, добавилась такая же возня — в Чечне.

Я думал о Багирове, и мысленно говорил с ним: «Ты совершенно прав, — думал я, — рассуждая о красоте военной техники. Я её тоже люблю, ведь это наша судьба».

,Мне больше всего нравятся вертолёты. Я всегда зачарованно смотрел, слишком зачарованно и удивлённо для настоящего воина, на то, как они раскручивают винты, как наклоняются вперёд, ложась на курс. Я представляю, как ревут турбины их двигателей, как несётся под ними земля, как раскручиваются вёсла лопастей. Вот они несут, прижатые к бокам, свои многоствольные пулемёты.

Я любил это зрелище, хотя однажды такие же хищные птицы кружили надо мной и несколькими крестьянами, и ничего хорошего ждать от них не приходилось.

Они сходились и расходились, а потом, видимо, решив, что мы слишком мелкая цель для них, ушли мимо холмов, оставив нас жить.

Они созданы для убийства, и поэтому они красивы. Ничто, кроме смерти, не может зачаровать человека. Ничего, кроме смерти, не может заставить его думать о красоте…

«Однако, Багиров, — говорил я ему, — кто знает рецепт борьбы со злом, кто знает смысл войны, покажи мне его. Убитый твой ровесник приходит ко мне во снах, и он тоже не знает этого главного смысла.

Даже если ты скажешь, что смысл кроется в уличной музыке, зажатой между коробкой с ассигнациями и стеной перехода, я поверю тебе. Но ты всё время говоришь о смысле боевых машин».

Проходя по подземному переходу на Тверской, я снова встретил маленьких латиноамериканских человечков. Они всё так же сосредоточенно трогали струны и, видимо, уже заплатили своим рэкетирам. Их дудки и скрипки мучили меня, и оттого поспешил я прочь.

* * *

Кафе, наверное, как-то называлось, но для меня оно называлось «У Гого» — по имени хозяйки.

В этом маленьком кафе, где рядом со мной сидели греки, орал мне в ухо пьяный югослав, в этом маленьком кафе, которое было больше похоже на притон, я думал о том, что моя жизнь повернула совсем в другую сторону. В этом кафе я внезапно обнаружил, что спутники мои — впрочем, нет, просто прежние знакомцы — исчезли.

Лишь Геворг приходил ко мне во снах — впрочем, всё реже и реже. Больше никто не напоминал мне о прежней жизни. Звонить в Германию дорого, а писать мои знакомые не привыкли.

Я пил плохое и дорогое немецкое пиво под греческие песни. Мимо стойки проходили турки-гастарбайтеры, а, может, это были курды. Я не мог их отличить, несмотря на то, что подружился с несколькими турками и ходил даже к ним в квартал, чего делать не следовало. Один из турок хотел мне подарить пистолет, потом решил продать, а потом внезапно отошёл в сторону и пропал навсегда. Я жил не по чину, как сказал мне один человек в далёкой от меня теперь южной республике, и вовсе не нужно мне было сидеть в этом кафе и смотреть, как мелкие русские мафиози приходят и уходят, бренча россыпями немецких марок в карманах.

Впрочем, русских было здесь предостаточно — торговцев, челноков, просто нищих.

Видел я и крупных мафиози, но, конечно, не в таких кабаках, не в иных местах, уже совсем притонах, например, в фальшивом китайском ресторанчике «Гонконг», что стоял на углу моей улицы, где китайцев изображают одинаково плохо говорящие на всех языках мира вьетнамцы, не на вокзалах Deutsche Bahn, откуда электрички стартуют, сразу набирая скорость, и несутся потом мимо зелёных зимних полей.

Новые русские сидели за столиками дорогих ресторанов через границу в Лозанне и Баден-Бадене, но нужно мне было видеть и их, жать их душистые мягкие руки и курить с ними бесчисленные сигареты. Поэтому гардероб мой обновлялся, ведь встречали меня и провожали по одёжке.

Зимы не было.

Снег я видел только у стены старого замка, куда приехал на одну встречу. В замке было холодно, как в морозильнике. Когда я вышел оттуда, то долго согревался на зимнем солнышке. Напарник мой сидел в машине, как нахохлившаяся злобная птица в своём гнезде.


Извините, если кого обидел.


24 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Человек, который нам был нужен, запаздывал, сохранив привычки нашего с ним Отечества. И наша нужда в нём, и наше здесь существование казались мне ненастоящими, как кучка грязного снега у стены.

Однако за это общение мне платили деньги, и для получения этих денег приходилось сидеть вовсе не в кафе, а в крохотной конторе, где кроме меня работала лишь одна молчаливая женщина из переселенцев.

По факсу я получал указания от Иткина, иногда отправлял ему отчёты, без которых он, по моему мнению, мог вполне обойтись.

Я отвечал на факсы, идущие из Москвы, и отправлял свои — дескать, всё нормально, трубы получены, столько-то метров таких и столько-то метров таких. Я возил бумаги, передавал загадочные пакеты, встречал и провожал незнакомых людей.

Вновь я на немецкой земле.

Всё шло понятным образом, только теперь вместо Peilstation и Kampfaufgabe в моих текстах были zahlungsfähig и die Rückzahlung.

Я думал о женщине, которую искал столько времени, и понимал, что сознательно отдаляю момент встречи с ней. Она стала для меня символом настоящей жизни, а встреча с ней — целью. Вот, думал я, цель будет достигнута, и меня постигнет несчастье. Ведь, придумывая человека, начинаешь ждать от него большего, чем он может тебе дать. Да я и сам не знал, чего я хочу от этой женщины.

Ещё я думал о старике, и что-то давило мне на сердце. Мой отец уже никогда не станет таким стариком. А именно таким, наверное, был бы, если б состарился.

И, одинокий, ходил бы по пустой квартире — а я был бы далеко. Вновь крутился в моей голове старый фильм, и полковник говорил мне: какой ты солдат, ты просто мальчик, мальчик, которого послали убивать.

Я был мальчиком без отца, и не было у меня никого. Я выпал из строя и отстал от колонны.

Время от времени я набирал длинный номер, который давно выучил, чтобы услышать её голос, записанный на плёнку автоответчика: «К сожалению», «простите», «извините», «очень сожалею», «перезвоните позднее», «оставьте свой номер телефона, спасибо».

Я уже знал наизусть не только эти записанные на мёртвую плёнку фразы, но и интонацию, посторонние звуки и шумы, которые случайно попали на плёнку. Я жил в пригороде большого города, в центре которого жила она.

Наша встреча должна состояться, и я в это верил. Но, несмотря на веру и ожидание, я не решался прямо приехать к ней домой или уж, по крайней мере, звонить каждые полчаса.

И вот я шёл в маленькое кафе и слушал греческие песни.

А в моей стране война разгоралась. Су-27 бомбили что-то в Чечне, на другой границе тоже было неспокойно, летели другие самолёты, уже транспортные Ил-76, к Душанбе, к той земле, где стояла вдали от родины 201-я дивизия, зарывшаяся в таджикскую землю. По слухам, раньше там воровали сухпай да выдавали денежное довольствие старыми рублями. Теперь ниточка, связывавшая меня с Таджикистаном, оборвалась, и некому мне было рассказать, что там, как там, как идут конвои от Куляба до границы.

Сейчас настала зима, война замерзла, замерла на несколько месяцев, чтобы потом отогреться свежей кровью, чтобы двинуть «Вовчиков» вперёд, а «Юрчиков» назад, и наоборот. Одни были оппозицией, а другие — правительственными войсками или же наоборот. Всё смешалось в тех горах. А сейчас, зимой, лишь бегали вокруг частей мальчишки-бачаи, крича: «Шана, шана!»

А шана — это гашиш, мухоморовый отвар для новых берсеркеров.

Мне это показывали по телевизору вперемешку с полуголыми глупыми бабами. Наше телевидение было честнее — бабы были просто голые и не всегда глупые.

Проблемы немецких политиков и их соседей по сравнению с войной в горах казались пустыми. Я смотрел телевизор и видел словенского чиновника, который жаловался на проблемы с тремя тысячами итальянцев, живущих в Словении. Они не бегали по горам с автоматами, о них нужно было просто заботиться.

А я сидел в немецком кафе, где пили не кофе, а пиво те самые словенцы, где ходили, скрипя кожей, русские бандиты. Грек-хозяин при мне наклонился над раковиной и опустил в грязную мыльную воду, междустаканов и кружек, компакт-диски. Он принялся мыть их губкой тщательно и аккуратно, но всё же это создавало для меня какое-то бликующее и радужное веселье вокруг стойки, состоящее из бульканья воды, запаха табачного дыма и бряканья загадочных пищевых инструментов — блестящих, почти хирургических.

Зачем грек мыл компакты в мыльной воде вместе с пивными кружками, мне было непонятно. Но, стало быть, это было нужно, как и моё сидение здесь, в узком пространстве кабачка, наполненного греческой, немецкой и иной речью.

Однажды приснился мне странный и страшный сон про какое-то несчастье, про скрежет и лязг, раздирающий человеческое тело, и вот я, еле сопротивляясь наваждению кошмара, вспомнил, что если рассказать кому-то сон, то он не сбудется, начал пересказывать этот сон какому-то жучку или паучку, которого видел краем глаза: «Слышишь, жучок…».

Я вернулся в свой офис и опять начал шелестеть бумагами. Это занятие было честным, и я полюбил его — как игру. Чем-то оно напоминало игровой автомат, где перед тобой вылезают из дырок резиновые болваны, и надо стучать по этим болванам, загоняя их обратно. Сообщения появлялись неожиданно, и надо было успеть передать их кому-то, утрясти и ожидать новых.

Выйдя из конторы в середине дня, я стал прогуливаться по городу — неожиданно бесцельно.

Я сам удивился этому — ведь именно сейчас я должен был звонить кому-то или сам ждать звонков.

Моросил зимний дождик, а по парку гуляли старички и старухи в плащах и под зонтиками.

Потом дождик перестал, и я принялся разглядывать чёрную поверхность пруда.

И тут я увидел её.

Анна медленно шла по дорожке.

Я внимательно всматривался в то, как она ступает по крупному песку, и изучал её лицо, глядел на кисти рук, высовывающиеся из рукавов мешковатого плаща, сам плащ, зонтик, снова лицо.

Пытаясь осознать происходящее, я старался соотнести женскую фигуру на дорожке парка с самим парком, озером, чужой страной, которую я, в общем, любил, и с самим собой, уже сделавшим шаг от берега к этой дорожке.

Дёрнувшись, как от удара, женщина остановилась и повернулась ко мне.

Мы медленно сходились, будто виделись только утром, будто давно жили вместе и вот разошлись на службу — я на свою, и она — на свою, и вот случайно встретились в городе, чтобы снова разойтись и сойтись вечером — уже за ужином.

Мы сошлись, и я взял её за руку. Всё было просто, без удивления, будто договорились здесь встретиться — и это было самое удивительное. Мы нашли друг друга, но, что главнее, мы решили, что мы нужны друг другу. Это решение отняло все силы, и на патетику сил не осталось.

Это было начало нового времени, потому что всё полетело кувырком, и если бы не работа Анны, я не появлялся бы на службе совсем.


Извините, если кого обидел.


24 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Я узнавал её понемногу, видимо, из-за того, что мне было неважно её прошлое — я узнавал её судьбу фольксдойч, неудачное замужество — или удачное для меня тем, что оно закончилось, то, как она живёт и с чем встает по утрам. Эпизоды её жизни получали своё объяснение, вставали каждый на своё место, точно и понятно, как затвор в затворной раме при сборке автомата.

Её жизнь теряла то, что я в ней домыслил.

Я узнавал её распорядок дня, прислушивался к нему, как прислушиваются к чужому дыханию. Сначала я двадцать минут путешествовал из своего пригорода, да что там, просто маленького городка, расположенного рядом с её городом. Потом я ехал в центр, чтобы встретиться с ней.

Но уже на третий день это нам надоело, и я переехал к ней. Теперь я заявлялся в свою контору только для того, чтобы просмотреть почту. Впрочем, от меня ничего и не требовалось.

За день мы проживали по нескольку жизней — настроение менялось, менялись взгляды, менялось отношение к этим взглядам, каждую минуту что-то менялось — движением губ, собранными морщинками около глаз, прядью, вдруг упавшей на лоб.


По воскресеньям мы ездили в пригородный лесок и бродили там по бесснежным полянам, залитым солнцем.

Однажды я просто лёг на сухую листву, перемешанную с жёлтой хвоей, а она присела на меня, как на бревнышко. Прибежал какой-то странный жучок, суча своими хваталами и жевалами.

— Хочешь, я пересяду на пенёк? — спросила она.

Я не ответил и спокойно смотрел на её лицо, освещённое солнцем. Оно было обращено к стене ёлок, и вот она произнесла:

— Наверное, это и есть счастье.

Счастье было необъяснимым, зачем мы ждали друг друга, зачем мы были нужны — один другому, и как нам удалось дождаться — всё было непонятным.

Мы жили в этой стране одни, и не было ничего — ни политики, ни обид, ни зла.

И всё же и мне, и ей приходилось работать. Мне, например, нужно было съездить в Кёльн.

Однако, я откладывал эту поездку.

Надо было сделать в Кёльне дела, переложить очередные бумажки с одного стола на другой, но я объяснял своё безделье разливом воды и никуда не ехал.

В лучшем случае, когда Аня была занята, я сидел в офисе, читая немецкие газеты и вспоминая друзей, оставшихся дома.

Кстати, не все мои прежние друзья исчезли из новой зарубежной жизни.

Мне позвонил Гусев. Позвонил на службу, почувствовав своим звериным нюхом, когда я могу там находиться. Когда я узнал его голос в телефонной трубке, то очень удивился. Такой звонок раньше был ему не по карману. Может, Гусев разбогател? Но про свои занятия Гусев не сообщил ничего, а уже рассказывал историю про московский метрополитен.

Война в России всё же шла, и все боялись терактов.

Поэтому в последние дни уходящего года москвичи увидели патрули в метро.

— Обычно это были один или двое солдат-мальчишек, — рассказывал мой приятель. — Эти ребята ходили по вагонам и смотрели, чтобы никто из пассажиров не забыл сумку. Боялись бомбы в этой нарочно забытой сумке. Такого не случилось, но рассказывали, например, про одного человека, который оставил пакет с продуктами на сиденье вагона, с тем чтобы сделать несколько шагов и посмотреть на стене схему метрополитена. В этот момент какой-то старичок с криком: «Я спасу вас!» выкинул пакет в щель окна…

Отвлёкшись от войны, Гусев принялся описывать своё новое жильё.

Я сидел на офисном столе, затейливом, как абстракционистская скульптура, и представлял, как мой давний знакомец лежит на своей кровати посередине пустой комнаты выселенного дома.

Телефон в этом доме по ошибке не отключили, и вот он связывал нас — даром.

Итак, война шла.

И я, и он видели через смотровую щель телевизора сорванные взрывом боекомплекта танковые башни, как половинки яиц, валяющиеся на улицах Грозного.

С усилием я возвращался к телефонному разговору.

Потом мы заговорили об общих знакомых, но чувствовалось, что нас занимает одно и то же.

Убитые всем были на руку. На них делали деньги и политические карьеры, это было неизбывно, неотвратимо, как восходы и закаты, и что с этим делать, никто не знал.

А потом их забудут, потому что в другом месте убьют кого-нибудь ещё, или просто повысят цены на бензин или сливочное масло — и этим люди возмутятся больше всего.

Вот в чём дело.

Но теперь мне было с кем говорить об этом и не только об этом. Мне даже было с кем молчать.

Мы были вместе, и это составляло счастье — проснуться утром и ощутить тепло дыхания, тепло щеки и тепло сонно разбросанных рук. А выспаться не получалось, потому что ночное время заполняли слова, произнесённые шёпотом, движение тел, стон и новое движение.

Ночь заполняло даже молчание, когда оба знают, что другой не спит.

Прижавшись ко мне в темноте, Аня говорила:

— Главное, чтобы у тебя была удача. Для мужчины очень важно, чтобы у него была удача, и тебе это важно. Без удачи ты будешь нудным и злобным, пусть это будет мелкий, маленький успех, заметный только нам с тобой, неважно, в чём он будет. Удача… Если она у тебя будет, то и мне не нужно большего.

Но откуда мне знать, что составляет мою удачу? Может, иной удачи, чем эти плечи под моей рукой, чем прикосновение кожи к коже, чем эта ночь — у меня не будет.

За окном, как когда-то, в южной ночи, шелестела листва: только эта листва была особенной. Летние листья не облетели, а засохли. Два дерева на зелёной траве звенели листочками, как старики — медалями. Это были заслуженные деревья, старые и морщинистые, наверняка пережившие войну. И вот теперь что-то случилось в их организме, и теперь они перестали терять листья.

А может, просто такая была зима — бесснежная и дождливая, зима, которой не было.

Листва тонко пела под ночным тёплым ветром, пахло травой и водой, ночь состояла из нестройного шелеста, ветра и шепота.


Извините, если кого обидел.


25 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Наконец я двинулся в Кёльн. Шли дожди, тянулась мокрая зима, а жители берегов Рейна опасались наводнения. Знаменитый Кёльнский собор показался мне в мокрой ночи скопищем каменных утюгов. И он был красив красотой, не имеющей отношения к реальной жизни — зелёный и серый в свете прожекторов.

Освободившись от дел, я неожиданно встретил своего друга, того, что поил меня пивом в Москве. Он приехал в Германию один, без своей жены-датчанки.

— Ну что, по пиву? — сразу сказал он.

Нам не казалась странной эта встреча посреди Европы. Оба мы были в Европе людьми случайными, временными, несмотря на то, что у него уже было двое детей — граждан этой самой объединённой Европы. Нас горохом катало по миру.

— Нет, друг, — отвечал я. — Давай просто послоняемся, поедим чего-нибудь. Я не завтракал.

— А у меня отпуск на фирме. Вот еду на Восток, — сказал он невпопад.

Оказалось, что он хочет приехать к нашей части с запада, хочет пересечь границу бывшего, наверное, последнего государства рабочих и крестьян на немецкой земле, двигаясь именно с запада и увидеть на взгорке башню радиопрослушивания, которую немцы называли «кафе «Москва», а наши офицеры — просто «залупа».

Давным-давно, в нашей прошлой жизни, я сидел вместе с ним за системой слежения, а он, проматывая кассету, заносил данные в журнал.

— This covered my station… — говорил чужой пилот.

— Alfa-Whisky zero nine, read you loud and clear. Rodger. — отвечали ему с земли.

Мой друг переводил стандартный бухштаб — международный код — в обычные буквенные обозначения. «Bravo» превращалось в «B», «Delta» — в «D». Друг мой тогда готовил материалы для отчёта, а перед нами лежала та земля, по которой мы шли сейчас, но тогда перед нами была ещё авиабаза в Бад Кройцнах (а теперь этот городок значился на крохотной карте, что была приклеена к винным бутылкам, стоявшим передо мной на стойке), пятый армейский корпус США со штабом во Франкфурте-на-Майне и одиннадцатая мобильная дивизия в Фульде.

Её вертолёты видели нашу башню, и переговоры летчиков были нам слышны.

Теперь мой друг решил приехать туда с той стороны, откуда взлетали эти вертолёты.

Это была хорошая идея, и мы всё-таки решили выпить — хотя бы за это.

Потом он рассказывал мне о своих дочерях. Перед юбилеем победы во Второй мировой войне британцы показывали телесериал, и один из фильмов был про Сталинград.

— Я люблю свою жену, — говорил мой друг, — но всё же она и девочки не вполне понимают, что это такое было — Сталинград, Ленинград, Курская дуга. Они ещё считают, что 125 грамм пайка — нечто вроде рекорда из Гиннесса… Жена моя плакала, но сердце моё неспокойно. Сумеют ли они понять нас…

Я слушал его, и моё сердце тоже было неспокойно, но я не стал говорить ему об этом.

— Как звали твоего деда? — спросил я. — Того, что сгорел в танке, тогда, в сорок первом?

— Николай Иванович, а что?

— Так, интересно, я хотел бы это запомнить. Почему-то каждое событие мне кажется важным, будто упустишь имя или цвет волос и потом не сумеешь составить общей картины. Вот он, погиб и даже не знал, чем война закончилась. А может, верил, что погибает в самом конце войны, и ещё верил в то, что к середине августа немцев разобьют.

Я говорил серьёзно, и знал при этом, что среди танкистов всегда было мало раненых, потому что танкисты не успевали вылезти из своих машин, а дед моего друга сгорел в своём танке в июле сорок первого. Он сгорел в одной из тех коробок, которые вспыхивали как факел после очереди крупнокалиберного пулемёта.

Ни я, ни мой друг никогда не узнаем о том, как это случилось. Его дед был командиром бригады — но это был смятый немецким наступлением июль сорок первого года, дольше которого он не прожил.

Нас, как всегда, объединяла общая беда, нас объединяла война, и это стало не фактом, а обстоятельством русской истории навечно. Война и беда начинались на буквы, стоящие рядом. Наблюдение это было не очень существенным, но эти две вещи, два состояния жизни шли рука об руку, как подружки на прогулке.

Потом мы перевели разговор на работу, и, выйдя на улицу, уже обсуждали опять те же zahlungsfähig и die Rückzahlung.

Потом мы заговорили о старом стихотворении Межирова, где были настоящие коммунисты, и башни закопанных танков «Клим Ворошилов».

Я сказал, что, наверное, речь идёт о машинах с нарушенными ходовыми свойствами, но с работающей пушкой. Их вкапывали, создавая тем самым дополнительную огневую точку. Но там должен находиться человек, ведь пушка сама стрелять не будет. Вот тогда и «Коммунисты, вперёд!». Хотя скорее, — «Ни шагу назад».

Прощаясь, я, на правах знатока посоветовал ему ехать от Касселя на Трефурт, да впрочем, он и без меня прекрасно знал свой маршрут.

Над нами, между тем, телевизор показывал старика. Этот старик-мусульманин, похожий на моего старика, молился, видать, за своего убитого сына, лежавшего рядом, а над ним заходила в боевой разворот вертушка. Порывы ветра дёргали старика за бороду, но что ему до войны на всём свете, когда здесь, на вершине холма, рядом с тем, что было его домом, лежит мёртвый сын.

Всё сводилось к определённым типам, и типы эти были немногочисленны. Старик, женщина, друг и враг, хоть все они были с разными именами.

В середине этого был я. И я был частью каждого из них.

Я посмотрел на то, как он садится в машину, и отвернулся, а потом подошёл к автомату. Автомат хрюкнул, принимая в себя тяжёлую монету в пять марок, и сплюнул мне на ладонь пачку сигарет. Напрасно я много курю, надо с этим заканчивать, хотя бы из финансовых соображений, успел я подумать, отправляя сигарету в рот.

Сидя в пустом вагоне Deutsche Bahn, я думал: «Отчего наше братство всегда братство по оружию?».

Даже знаменитая строка русской литературы — «Die erste Kolonne marschiert… Die zweite Kolonne marschiert… Die dritte Kolonne marschiert…» была нами переделана, скажем так — «Die erste Panzer Kolonne marschiert nach… ну, скажем, nach Kassel» и казалась современной, а на самом деле была бессмысленной, как любое военное противостояние.


В Штутгарте, куда я приехал, шёл дождь.

В славном городе Штутгарте, затянутом сеткой зимнего дождя, неподалёку от Кёнигштрассе шумела барахолка. Был конец недели, и оттого там топтался народ, много людей. Продавали на барахолке тряпочки, негодные к употреблению, порнографические журналы издания 1965 года и потускневшие мельхиоровые ложки.

Стояли там и крепкие рижские ребята. Товар у них был особый — ордена и медали. Лежала у них под стеклом звёздочка — орден Красной Звезды, хороший боевой орден. Стоил он тридцать марок, иначе говоря, шесть пачек сигарет.

На мгновенье мне показалось, что это мой орден, тот, украденный из школьной мастерской, и я еле подавил в себе желание сверить номера. Но нет, это была, конечно, чужая звёздочка.

И я снова вспомнил своего дружка, что получил этот орден посмертно, и другого, который получил просто смерть, без всяких орденов.

Человечек в долгополой шинели и красноармейской шапке держал наперевес винтовку с примкнутым штыком. Казалось, что он двигался на восток, стремясь вырваться за пределы серебряной подковы, в которую был заключён, и отправлялся на Родину.

И орден этот был красив особой красотой, красотой ушедшего мира.

А рядом, среди юбилейных медалей, был придавлен стёклышком орден Александра Невского. Человек в шлеме, в отличие от красноармейца, хмуро смотрел с него на запад, на федеральные здания земли Баден-Вюртенберг. Орден этот особый, не очень известный, всего им награждено тысяч сорок человек, по статуту — от командира взвода до командира дивизии.

Мне понравился этот князь, оказавшийся в чужой стране, хотя, по сути, это был не князь, а народный артист СССР Черкасов. Никто не знает, как выглядел князь, и можно быть уверенным только в форме его шлема. Можно придумывать за него мотивы поступков и политических решений, потому что никто не знал, как всё произошло на самом деле. Можно было придумывать за него хитрые политические ходы, потому что в воображаемом князе мне больше всего нравились малые потери личного состава во время Невской битвы.

Но я возвращался к Ане, и по мере приближения к дому слова «личный состав», «взвод» и «дивизия» испарялись из моего лексикона. Только старики могут вспоминать о войне как о лучшем в прожитой жизни. Не мне глумиться над ними, людьми одной со мной крови, и всё же мой путь иной. Нужно жить, а не умирать, а жить войной нельзя.

Я возвращался домой.


Извините, если кого обидел.


25 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Однажды мне пришёл факс от Иткина. Работа снова отрывала меня от Анны, но про себя я думал, что надо же и честь знать, нечего бездельничать, всё же деньги платят мне именно за работу, а не за романтические размышления. Иткин просил встретить какого-то командировочного, проезжающего из Австрии в Мюнхен, и довезти его до Берлина.

Я ненавидел командировочных и туристов, которые табуном бегут по немецким магазинам, с дробным топотом окружают прилавки распродаж, а вот, кстати, и распродажа, две недели сниженных цен, и потянулись сюда желающие купить европейское барахло подешевле. Они были людьми из анекдотов: одни — сорящие деньгами, подобно арабским шейхам, другие — отключающие своими кипятильниками свет в целых кварталах. Не было у меня никаких прав раздражаться на этих людей, сам я, как халявщик, паразитируя на знании языков, сидел в центре Европы и ходил в эти магазины за всякой дребеденью. И всё же я представлял, как придётся мне показывать командировочному человеку магазины, в которых стесняются покупать что-либо даже турки-гастарбайтеры. Я представлял себе даже его облик — немолодого затюканного дядьки, которому жена вырезала из картона свой след, чтобы он совал его в иностранные ботинки, примеряя. Командировочный человек с ногой своей жены в кармане. Такой дядька мне даже понравился, вызвал в глубине моей души безотчётно-дружеские чувства.

Может, он почти старик, конечно, не такой старик, которого я оставил в Москве, но уже не просто немолодой, а старый человек, которого зачем-то курирует наша фирма. И тогда я буду ходить с этим стариком, наверняка воевавшим, по той земле, до которой он не доехал на танке. Вряд ли, впрочем, он будет танкистом, скорее он окажется миномётчиком, как тот безвестный старик, с которым я познакомился в Крыму давным-давно. Главное, он будет один, и не с кем ему будет перекрикиваться о размерах лифчиков, не будет он бежать, сметая на пути покупателей, к соотечественникам. Я переведу ему каждую вывеску.

А командировочный оказался сухощавым украинским парнем, не знавшим ни слова по-немецки. Не моё дело было спрашивать кто он, и что ему нужно в Берлине. Уже одно было хорошо, что он не был похож на обычного командировочного и не интересовался магазинами.

Впрочем, мы разговорились, когда он попросил проявить обычную фотоплёнку «кодак» — объясниться с девушкой в магазине он не мог. И из случайных слов, оговорок я понял, что маршрут его был иным — и начинался он на той земле, где теперь воюют. И ещё я понял, что профессией худощавого была именно война.

Получив плёнку и фото, он задумчиво просмотрел её, перетасовал фотографии и вместе с частью уже отпечатанных где-то снимков, попросил отправить их во Львов. Видимо, он ехал куда-то ещё и, из благоразумия, не хотел их забирать с собой. На них был берег моря, худощавый человек, только что вылезший из воды, он же на фоне каких-то построек, на вершине какой-то горы и рядом с белым джипом. Это были обычные фотографии, которые во множестве производят на свет аппараты всех туристов и командировочных, так же неотличимые одна от другой, как канувшие в Лету фотографии у знамени части отличников боевой и политической подготовки.

Зато на других снимках украинец был с автоматом, и, хотя я увидел знакомый рожок-магазин, я понял, что это румынский автомат Калашникова, он был с двумя ручками — спереди и сзади рожка, а рядом стояли люди с другим оружием, один даже с гранатометом. Но на вывеске булочной за ними была знакомая кириллица.

Всё перепуталось в мире, и я, потеряв чутьё на своих и чужих, никак не мог понять, за кого воевал этот фальшивый командировочный.

А на другом снимке я увидел силуэт человека, показавшийся мне знакомым. Лица его не было видно, и узнать человека лишь по его широкой спине я не смог. Это мог быть кто угодно — даже мой одноклассник, голубоглазый крымский свистулечник, или даже Чашин, про которого я давно забыл. Люди на этой фотографии сидели за столом, замерли со стаканами в руках, у одного висело на вилке что-то длинное, изогнувшееся земляным червяком. Фотография была настоящей застольной фотографией. Таких снимков тоже множество, если не считать отсутствия женщин за этим столом. Поэтому я отогнал мысль о знакомом незнакомце и продолжал поить своего протеже немецкой водкой.

Мы говорили о чём-то, и я ловил себя на мысли о том, как мало мы отличаемся от тех, кто беззвучно чокался на глянцевой бумаге, лежащей в кармане его куртки.

Внезапно командировочный замкнулся и стал совершенно отчуждённым, точно так же, как замыкались и уходили в себя маленькие корейские офицеры в прежней моей жизни.

Зачем этот парень таскает с собой фотографии — вряд ли он занимается чем-то серьёзным. Профессионал не будет возить с собой такую память. Это одноразовый мальчик, мальчик немедленного применения, и если не избавится, по крайней мере, от привычки часто фотографироваться, то вряд ли проживёт долго.

Он уснул на заднем сиденье, мирно свернувшись калачиком, когда утром я повёз его в Берлин на малой скорости. Я ехал не больше пятидесяти километров в час, и несколько раз полицейские останавливали меня, чтобы понять, не пьян ли я.

А в Берлине, первое, что я увидел на Александрплац, был пьяный русский нищий, певший про бродягу, что бежал с каторги. В руках у нищего была детская электрическая гармоника.

Это не было похоже на уличную музыку, которую я так любил.

Это вызывало чувство стыда.

Командировочный исчез у меня из машины вместе со своей сумкой, когда я пошёл к телефону, чтобы в очередной раз позвонить Ане. Но, в конце концов, что мне было до него, когда вместо автоответчика я слышал голос живого человека? Я глядел на окошечко телефона, в котором жидкие кристаллы безжалостно отмеряли время моего разговора. Мне надо было думать о карточке, которую я втыкал в этот автомат, а не об искателе удачи, едущем куда-то по своим надобностям.

Ну его, дурака.

Нужно было лишь слушать голос в трубке и глядеть по сторонам.

Я очень хотел бы видеть с каким выражением лица она кладёт трубку, переговорив со мной. Потому что мы понимали, что договорились не о встрече, а о том, как кататься в смятых простынях и курить после того.

Всем людям хорошо бы видеть выражение лица собеседника, когда те кладут трубки, после завершившегося разговора, или нажимают красную кнопку на своих телефонах, или делают что-то ещё, что отделяет черту договорённости от обыденного мира, стирает прошлое, подводит итог тому, что только что состоялось.

Казалось, что все монументальные здания, за исключением Рейхстага, остались в восточной части города.

Разворачиваясь на городских улицах, медленно двигаясь в пригородах бывшего Западного Берлина, я совсем забыл об украинце.

Западный Берлин, в который мне не было раньше хода, казался тихим, состоящим из одних пригородов.

Вот в одном из парков, мимо которого я медленно ехал, человек вёл на поводке свинью. Вернее, не свинью, а маленького поросенка. Прогуливали поросенка — вот это надо было запомнить. Про это можно было рассказать Ане или запомнить просто так, без предназначения.

С помощью Ани я узнал и других людей. Эти её знакомые не отвешивали мне комплиментов за умение торговаться с голландцами. Хотя потом они сказали, что тот, кто умеет с ними торговаться, тот вообще умеет вести дела. От этих новых людей я узнал, что французы оплачивают что-то за сто восемьдесят дней, а за литье нужно платить треть при заказе, треть при контракте, а оставшуюся треть — при отгрузке. Эти случайные следствия её работы не мешали, не раздражали пустой тратой времени, для чего-то они были нужны мне как свидетелю.

Итак, я узнал и других её знакомых.

Происходили и другие разговоры, не отменяя тех, сплетаясь с ними, как музыкальные темы, в единую мелодию.

Как-то, раньше обычного сбежав с работы, мы пришли в гости. Это была не квартира, это было что-то среднее между мастерской и кафе.

Там везде висели японские гравюры — вернее, конечно, копии — изображавшие маски актеров. Актеры играли только бровями и губами, выворачивали кисти рук. На пути от прихожей в комнаты на стенах совершался лёгкий переход из мужчины в женщину.

Актеры совершали этот переход, поднимая брови и кривя губы, а под гравюрами сидели томные люди, в глазах которых читалась ностальгия по 68-му году. Это были сплошь мальчики и девочки, ровесников своих я не видел. Опять я был среди тех, кто был младше меня, но теперь не печалился об этом, а сравнивал — ту молодёжь с этой, студентов, что ловили вместе со мной мидий и курили на лестнице, с мальчиками и девочками, курившими на стилизованных циновках, в придуманном японском заповеднике. Аня пошла говорить с хозяином, человеком действительно пожилым, и девочкой, которая оказалась его женой.

Я прислушался к их разговору.

— Предъявление на японских гравюрах обязательно, — говорил хозяин.

«Какое предъявление, предъявление чего?» — недоумевал я, но слушал молча, будто понимающе.

Они говорили о предъявлении, о тонкости мастерства, в котором я не понимал ничего, но Аня всё время косила на меня глазом, мы встречались взглядами, и я даже затеял странную игру, ловя её взгляд, когда оказывался каждый раз в новом месте — то за японской вазой, то у ширмы, а то присаживался на корточки у декоративной лесенки в никуда.

Впрочем, я тоже разглядывал гравюры, пытаясь одновременно вслушаться в разговоры. Гравюры были интереснее слов, поэтому я старался запомнить детали, чтобы потом… Что потом, зачем они нужны мне потом, я не знал. Но детали запоминались всё равно — смятение давно умершей, но сохранившей имя проститутки, чьи зрачки в раскосых глазах укатились в разные стороны. Это была совершенно косая проститутка, даже более косая, чем могла позволить себе японка.

Какие-то люди душили осьминога, другие любовались сакурой. Любовались они всем — осенними листьями, лунным светом, ловлей всего — раковин, птиц, рыб и охотой на грибы.

Занесённая снегом женщина склонялась над гостями.

И это я старался запомнить.

Между тем, ловя взгляд любимой, я слушал речь хозяина:

— Восток для французов начинался с Египта. Простые французы пришли к подножию Пирамид, а после долгих войн наводнили антикварные лавки ворованными безделушками.

И про себя я соглашался с хозяином, думая о войне как о воде, что уносит всё, что может. Мелкие вещи остаются в карманах солдат и совершают своё путешествие из одной страны в другую, меняют хозяев, обрастают историей. Они — предмет дележа, они — просто предмет. На войне безделушки всегда живут дольше, чем их хозяева.

Немецкая девушка, девушка с трагическим лицом и белыми волосами, рассматривала то, как нарисованная японка мыла голову в тазу, и в тазу были те же волны, что и в море, плескавшемся рядом.

Чёрные волосы и волосы белые различались только цветом.

Но на других изображениях предъявление было иным. Мужчина предъявлял меч, и его враг предъявлял меч, и сова предъявляла когти, и собака предъявляла зубы. И снова появлялся меч, будто один и составляющий сокровищницу самурайской верности, начиналась схватка, мужчина с мечом, прижатым ко лбу, и мужчина без меча — всё это теснилось вокруг меня.

Всё это было вечно и интернационально.

Отзвук войны, как шум соседей, существовал вокруг меня. Война преследовала меня, как параноика преследует придуманная опасность.

В этом доме я познакомился с хорватской девушкой. Немка, которую я увидел сначала, та самая девушка с трагическим лицом и белыми волосами, та самая немка оказалась хорваткой.

Никто не представлял нас, хозяин исчез куда-то, а Аня молча держала меня за рукав.

Девушка говорила по-немецки плохо, но все её слова были понятны.

— Я стреляю лучше мужчин, — говорила она, ещё не зная обо мне ничего.

Она приехала из Вуковара — или просто так говорила.

Была она одета в ботинки Харлей Дэвидсон и широкую блузу. В ней было что-то от Ульрики Майнхофф, не во внешности, а в разговоре.

Я уже давно знал, что Туджман назвал Вуковар хорватским Сталинградом. Туджман был президентом Хорватии. А я был русским и поэтому не только знал, но и чувствовал что такое Сталинград.

Сейчас воевали не в Хорватии, а в Боснии, и вот моя собеседница приехала в Германию, чтобы потом вернуться. Девушка в высоких ботинках зарабатывала военной журналистикой, она таскалась по бывшей Югославии с видеокамерой.

Она со вкусом рассказывала о голоде в Сараево и каких-то, может, ей самой придуманных, случаях людоедства.

Я слушал её и не верил ничему, даже тому, что могло оказаться правдой.

К тому же я знал настоящего людоеда и даже жил в его коммунальном замке. Это было, можно сказать, в прошлом мире, и наверняка он уже умер. Этот старик проговорился мне о своём людоедстве случайно — после сердечного приступа, когда я принёс ему воды. Тогда людоед был, правда, мальчишкой. Родителей его накрыло в ленинградском бомбоубежище, бегал где-то по улице Красной со сверстниками и…

Оказалось, что это его ничуть не изменило. Вообще никак. И в памяти его вкус был равен вкусу мяса, ужаса не помнил, и всё прошло, все виноваты и виноватых нет.

Был он обыденным человеком.

А в глазах женщины в высоких ботинках застыла любовь к войне, любовь к войне и смерти, которая вызывала во мне раздражение, но я представлял себе молодую сербку с такой же видеокамерой, боснийку, американку и русскую и желал, чтобы все они избежали очереди из крупнокалиберного пулемёта.

Я искренне желал, чтобы они не напоролись на засаду и не лежали на горной дороге, в агонии перебирая ногами, несмотря на то, что часть из них действительно была из породы стервятников, что слетаются на кровь.

Всё же у этой и у других женщин будет что-то иное в жизни, и поэтому я никак не выдавал своей неприязни. Я лишь внимательно слушал, запоминая подробности, для спокойствия обняв Анну.


Извините, если кого обидел.


26 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Кончался обманный, тёплый, как апрель, январь. На северо-западе страны началось наводнение, Рейн вышел из берегов. Сидя в крохотной квартирке Ани, мы смотрели телевизор и видели, как эвакуируют жителей Кёльна. Плыли по тёмной воде лодки, и солдаты в форме моего бывшего вероятного, а теперь уже совсем невероятного противника, в оранжевых резиновых штанах пробирались по улицам на этих лодках.

Вода залила первые этажи зданий, наполнила кафе и магазины, покрыла автобаны.

Наши знакомые говорили, что это необычно тёплая, такая, какая выдаётся не часто, зима, и я был теперь свидетелем и зимы без снега, и воды, струившейся по автобанам.

— Ты знаешь, — вдруг сказала мне Аня, — тут такие правила. Если кто-то у тебя поселяется, ты должен сообщить об этом домовладельцу, чтобы он пересчитал плату за квартиру. Мне надо сходить, чтобы у нас не было неприятностей.

«У нас», она сказала: «у нас», значит, я и она уже стали «мы».

Это было самым главным, главнее того, где мы будем жить, главнее временности моей жизни в этой стране, главнее нашего будущего. Теперь я и она стали «мы», и я расстался со страхом.

Она ушла по делам, а мне остались таможенные бумаги и прайс-лист нефтяной компании.

На следующий день я ещё раз продлил визу и стал думать, что всё равно придумаю, как остаться с Анной, даже если Иткин перестанет платить мне деньги и отзовёт обратно.

Утром, когда мы завтракали, я подумал, что теперь мы похожи на образцовую семью — я в белой рубашке и галстуке, жена готовит мне кофе и яичницу, нужно только достать свежую газету.

Рассеянно раскрыв её, я увидел фотографию Багирова.

Багиров лежал в лифте, я сразу узнал его, несмотря на неестественную позу.

Только на фотографии его голова была наклонена к плечу. Багиров был мёртв, а вместо глаза у него было выходное отверстие пули. Рядом, в соседнем газетном квадратике, чёрный на белом фоне, висел в пустоте его смертный медальон.

А рядом была другая фотография — фотография фальшивого командировочного, человека, которого я сам привёз в Берлин. Его застрелили потом, когда он, бросив пистолет, бежал к ожидавшей его машине.

«В Берлине убит русский полицейский», — вот что писали про Багирова в газете.

«Вот она, твоя армия, вот что ты выбрал», — думал я про себя, но мысли мои путались. Тот медальон, что был перед моими глазами, когда мы проговорили всю ночь, прежде чем расстаться в шуме московского утра навсегда, был действительно медальоном смертника. Интересно, что думали немецкие менты, разглядывая этот медальон с чужой фамилией, и сколько времени Багиров был тем владельцем металлической пластинки, имени настоящего владельца которой я никогда не узнаю. И вот теперь меня окружают убитые. Одного убили при мне, когда мы вместе спускались с горы, другому выстрелили в затылок посередине Азии, о новой смерти я узнаю из газет.

Кому Багиров перебежал дорогу, зачем русский полицейский суется в Германию — откуда мне знать?

Мои друзья мертвы, а это была часть меня самого.

— Ты его знал? — спросила Аня, наклонившись ко мне.

— Мы служили вместе, — сказал я и соврал — Мы никогда вместе не служили. Да и служил ли я? Была ли у меня прошлая жизнь? Может быть, я сам себе придумал её?

Но мёртвый воин Багиров, лежащий на стерильном полу немецкого лифта, с определённостью говорил о том, что эта жизнь была. Более того, то, что я видел в чужой газете, свидетельствовало о том, что грани между жизнью прошлой и нынешней нет.

— Он был похож на Дон Кихота, знаешь, на того Дон Кихота, который умело снимает часовых, а потом освобождает разбойников. Это был специально обученный Дон Кихот, который перекусывает колючую проволоку, а потом нашпиговывает мельницу синтетической взрывчаткой.

— Но даже такому Дон Кихоту теперь не выжить, — произнесла Аня, посмотрев мне в глаза.

Было ясно, что она примеряет судьбу Багирова на меня, и с надеждой сличает: кажется, не очень похоже. Мне же казалось, что с той жизнью покончено навсегда. Бояться было нечего.

Но всё это были вестники из прошлой жизни, которая ушла, а пока мы ходили по немецкой земле, и собаки, чующие счастье, прыгали вокруг нас.

Однажды мы снова пришли в другие гости, хотя гостями назвать такой вечер невозможно.

Скорее, это был раут. Я удивился, как преобразилась Анна, теперь она превратилась в светскую даму. Она мало рассказывала мне про свою работу, а мне не хотелось подробностей. В мире всё одинаково — несмотря на разный цвет денег. Работа была важной и очень денежной, и это всё, что я понимал.

Теперь Анна улыбалась немного чопорным хозяевам, беседовала то с тем, то с другим. Был там даже человек в чёрном с подносом, на котором стояли бокалы.

Все это интересовало меня, меня интересовало то, как ходят эти люди и как они берут шампанское с подноса. Меня интересовало то, как разговаривают на раутах, и это надо было запомнить.

Меня даже познакомили с кем-то. Женщина задала мне вежливый вопрос, и, не дождавшись ответа, исчезла. Возник из тёмного угла, просто сгустился из воздуха человек, назвавшийся почти русской фамилией. Он представился доктором, специалистом по перегонке нефти.

— Вы, наверное, испытываете стыд по поводу действий ваших войск, — важно сказал доктор Панков. — Это чудовищно, но я должен сказать, что вы лично ни в чём не виноваты.

«Старый дурак, — думал я про себя, — много ты понимаешь в страхе. Всё не так просто. Слышал бы ты, как молится мать о смерти своих детей».

Потом Панков, или, может, Pankoff, а может, Pankov, стал говорить отчего-то про Фрейда. Тон его стал менторским, и скука накрыла меня пыльным покрывалом. Панков говорил о том, что лишь недавно освободился от родительского гнёта, а ему уже пятьдесят пять, и вот Восточная Европа тоже освободилась, освобождается, освободится от гнёта и будет изживать этот комплекс. Я слушал, как нефтяной доктор рассказывает о «осси» и «весси», о том, как консультирует химическое производство в бывшей ГДР, а я искал глазами Аню, потерявшуюся в толпе.

Но потом я приметил одного из приглашённых. Вырвавшись из цепких объятий Панкова, уже рассказывавшего анекдоты, в которых самое сложное было — угадать момент, когда нужно понимающе усмехнуться, я начал изучать седого человека, ни с кем не вступавшего в беседу. Чем-то он напомнил мне человека, подошедшего ко мне в ночном крымском баре с предложением выпить за сороковую армию. В них было что-то общее, и оба были не на своём месте.

Мы постояли рядом и, наконец, заговорили.

— Я уехал из Югославии в тот год, когда умер Тито, — сказал этот человек. — По личным причинам. У нас уже тогда было проще, чем у вас.

— В тот год, когда умер Тито, — повторил он.

А я помнил старые журналы, которые читал в детстве на даче, и где маршал изображался в виде барбоса, сидящего на груде черепов. Там шла речь о клике Тито-Ранковича, и вот давно нет ни Ранковича, ни Тито, нет и той Югославии.

Когда хоронили Тито, не полагалось вспоминать о 1948 годе, и это умолчание, наверное, привлекло моё внимание к истории этой страны. Югослав был из Цетиньи — давней столицы Черногории, того края, где до сих пор говорили: «Мы — маленький народ, но нас с русскими — двести миллионов». Это был лозунг, придуманный давно, и им пользовались разные люди. Оттого, наверное, я боялся повторить эти слова.

— В тот год, когда умер Тито, — продолжал югослав, — я всё понял. Начинается страшное, и вот оно началось. Сначала постепенно, с Косово, потом дальше. Эта беда всегда приходит неспешно, кажется, всегда её можно остановить, оправдаться, договориться.

Но уже этого сделать нельзя, ничего нельзя исправить.

Про албанцев из Косово, например, все забыли. А начинается всё даже смешно, с анекдотов, потом закрывают национальные школы, стреляют по церквям и мечетям. Драку начинают разнимать, но всё без толку.

И внезапно все вокруг понимают, что этого не остановить.

У нас ходит история о том, как на переговорах по демаркации хорват Силайджич сказал, что не отдаст сербам какой-то город.

Ему резко заметили, что граница согласована — и с ним же.

— Э, — сказал Силайджич, — сначала я не принял во внимание, что пять тысяч моих лучших солдат родом оттуда. Если отдать вам это место, то произойдёт переворот, и война продолжится.

Югослав пересказал этот почти анекдот и печально заметил:

— Министры уже не в силах ничего сделать. Это мне пытался объяснить мой дед и пытался объяснить отец, а они были не последними людьми. Мой дед воевал в Первом пролетарском корпусе под Дрваром — вместе с Тито. До войны он был моряком, водил по Ядрану суда. Это сложно, береговая линия сильно изрезана, много рифов. Но мой дед не ошибался. Он ошибся лишь потом, после войны его сняли с партийной работы и посадили. Отсидев, дед снова стал моряком и глядел в чистое море. У нас, знаете, особенно сильное испарение воды, поэтому при спокойной воде видно метров на шестьдесят-семьдесят. Я всё хотел понять, в чём он ошибся, поэтому стал заниматься политической историей, её символами.

Общество мыслит символами — фотографиями и репортажами, это отметил ещё Барт. Кстати, как вы относитесь к персональной и политической корректности?

Это было совершенно некстати, к PC я не относился никак. Плевать я на неё хотел, на проблему этой корректности, но это было грубо и невежливо, и я промямлил что-то. К тому же я заметил, что мой собеседник навеселе, даже не просто навеселе, он был давно и привычно пьян, но умудрялся, почти не глядя, хватать очередной бокал с проносимого мимо подноса. Не было мне дела, откуда он взялся, больше всех других приглашённых он был нужен мне, и я слушал его сосредоточенно и внимательно, сам представляя в мыслях его страну, которую так любил, и историю которой учил тоже. Я любил горные очи — как их называли в каждом путеводителе — ледниковых озер, которых никогда не видел, и Охридское озеро, красную землю, остающуюся влажной даже в засуху, Динарское нагорье, лежащее между морем и реками, начало Родопских гор у Белграда и сухой белый известняк на берегах Адриатики. Я любил людей этой исчезнувшей страны, и мне было всё равно, ходили они в чёрных горских шапочках, похожих на сванские или в рыбацких шляпах с узкими полями. Мне было безразлично, носили их жёны мусульманские платки или короткие юбки, какова была их партийная или религиозная принадлежность. Мне было одинаково хорошо смотреть на знаменитые скорбные фигуры Мештровича и улицы Загреба или Сплита.

И я видел их сотни раз на фотографиях да в учебных фильмах. Потом я учил космоснимки и, казалось, узнавал всё — повороты дорог, мосты и перекрёстки.

Но мы говорили об истории, истории вообще, и, отчего-то о Древней Греции, о вечно плакавших греках, не считавших зазорным плакать вечером, прощаясь, чтобы потом встретиться утром.

Но разговор неожиданно вернулся к Тито и другой Греции, современной и легко представляемой.

Мой собеседник рассказал, что в июле 1949 года, когда бои между греческой повстанческой армией и правительственными войсками велись на югославской территории, югославы поддерживали повстанцев. В середине августа, напротив, Демократическая Армия Греции оказалась между двух огней. Её били и войска правительства, и югославская армия, потому что в феврале югославское правительство договорилось с греческим. Я опять вспомнил трепаные журналы на старой даче: «Кровавыйпалач народов Югославии — Тито предоставил греческим монархо-фашистам возможность совершать неожиданные нападения на позиции ДАГ с тыла через югославскую территорию». Чуть ли не миллион беженцев двинулся по горным перевалам, но сколько из них перебралось через северную границу — неизвестно.

Это неизвестная война, и про неё давно забыли.

Слушая его, я представил, как шли люди в горах, а их прижимала в ущельях авиация и молотила сверху — без разбора. Хорошо хоть то, что военных вертолётов ещё не было.

А ещё я вспомнил девяносто второй год в Абхазии, то, как на разминировании к северу от Сухуми я наткнулся на странное место в горах.

Мы поднимались от мутного горного озера, чьи берега были покрыты глиной. Вода в озере была действительно мутной, на привале мы сварили чай, но глина, растворённая в воде, вязала рот, и я с другом пошёл искать ручей.

Через час подъёма мы свернули в ложбину, уже слыша журчание воды, и тут я оказался в этом месте.

У меня уже было чутьё на мины, сперва их ставили неумело, и можно было по выцветшему квадрату дёрна, по блеснувшей на солнце мирной, совсем не военной проволоке или по другим приметам заметить опасность. Попадались даже невесть откуда взявшиеся немецкие натяжные противопехотные мины. Они были набиты стальными шариками, которые разлетались в стороны, а вверх не летело ничего. Послевоенные мальчишки подпрыгивали над ними в момент взрыва и оставались целы. Мне рассказывали об этой весёлой игре, но никогда у меня не возникало желания попробовать. Моё детство было другим.

Меня только занимало, как и кто хранил немецкие мины полвека.

А ещё попадались на дорогах жёлтые ребристые «итальянки». Больше всего было своих, родных, сделанных на украинских и русских заводах, но от этого они не становились менее опасными. Что-то отвратительное есть в том, что страна делает то оружие, которое потом выкашивает её население. Оружие, которое делает само население, всё-таки менее совершенно. Самодельные мины не всегда срабатывают.

Однако это была теория. Перед нами появилась огромная поляна, залитая солнцем и наполненная неизвестной опасностью. Не блестела натяжная нить, не желтело пятно умершей травы. Я не видел ничего, всё так же шумел ветер в листве, палило солнце, невдалеке жил ручей, но что-то было, было всё же там необычное.

Тревога передалась напарнику, и он перекинул автомат на грудь.

Медленно мы двигались по склону холма, мимо диких яблонь, мимо странных кустов, похожих на уродливый виноград. И почва была странной, с неравномерно росшей травой. Чудна была эта местность, и оттого — страшна.

Ни слова не говоря, мы повернули назад и шли ещё час до чистой воды.

Несколько дней спустя сухумский армянин, спасавшийся от войны в своём горном доме, рассказал мне, что на берегу горного ручья, а тогда — речки, стояла греческая деревня. Греков депортировали в сороковых, дома разграбили, и вот это место пусто.

Югослав рассказывал дальше про бойцов ЭЛАС и про их стычки с англичанами в сорок четвёртом, про незнаменитую греческую войну 1949 года.

«Все войны — незнаменитые», — думал я.

В ту ночь мне снова приснился Геворг. В этом сне он был радостен по какой-то своей неземной причине, будто хотел рассказать мне о чём-то хорошем, но решил подождать.

А я сидел перед ним на камне, заполняя бессмысленную ведомость, где в графе «безвозвратные потери» надо было нарисовать единичку. Эта единичка и была Геворг, мой друг.

Но отчего-то я спрашивал:

— А надо писать о том, что у «Шилки», которую зажгли тогда вертолёты, был калибр стволов двадцать три миллиметра? А про сбор клюквы надо?

— Надо, — отвечал Геворг, — надо писать всё, ведь ты — свидетель.

— А про трубы для скважин?

— И про это надо, не беда, если твой рассказ будет бессвязным, главное — пусть он будет точным. Мелкие события образуют жизнь, они, только они — причина всего: страданий, любви, войн и переворотов.

Вспоминая этот сон на следующий день, я переносил на бумагу эти мелкие события, и они напоминали мне ноты в неведомой партитуре, они множились, как те случайные музыкальные фразы, которые извлекали московские и украинские нищие из своих аккордеонов, которые издавал латиноамериканский контрабас на Арбате, топот и вскрики на столичной улице в маленькой республике, где старики пляшут, взмахивая кинжалами.

Я писал об этом письмо Гусеву, потому что мне хотелось сказать хоть кому-то особую правду о войне, где нет правых, а виноваты все. И вот мировое сообщество наваливается на кого-то одного, а обыватель рад, в свою очередь, потому что ему не очень хотелось самому решать — кого надо ненавидеть. А если кто-то норовит заступиться, то неминуемо попадает в политическую номенклатуру белых или чёрных, красных или коричневых и далее по всем цветам спектра. И заступаться не хочется — уж больно нехороши те, кто заступается вместе с тобой.

Каждый раз конъюнктура меняется, и вот, чтобы разнять драку, приходят люди извне и начинают бить по рукам — кого-то одного. Противник успевает пару раз ударить того, у кого заняты руки.

А это не простая драка в кабаке. Там дело бы ограничилось выбитыми зубами, в войне же счёт посерьёзнее.

Всё в этом деле осложняется тем, что огромное число людей врёт — кто из убеждений, а кто по обязанности.

И нет мне ответа, что нужно думать и что выбирать. Отчаявшимся свидетелем оставляла меня эта летопись будничных войн.

Время длилось. Я перекладывал свои бумаги, а Аня — свои. Среди последних я, к немалому удивлению, обнаружил адрес Иткина. Мне не было до этого никакого дела, как и до того, чьими делами она занимается.

Внезапно Аня взяла отпуск на три дня и повезла меня на юго-запад.

Можно было бы поехать и на север, наводнение уже закончилось, и в том же Кёльне ничего не напоминало о нём, кроме грязных полос на стенах, недолгое время свидетельствовавших уровень воды. Но мы поехали на юго-запад.

Мы ехали ранним утром, когда ещё было мало машин, только однажды пронеслись мимо нас бронетранспортеры НАТО, мирные и не опасные мне теперь.

Аня специально заезжала в крохотные городки и на малой скорости крутилась по их улицам. Эти места почти не пострадали от бомбёжек, а потом пришли французы и остались ненадолго — в своей зоне оккупации.

Сквозь бликующие стёкла можно было рассматривать аккуратные домики с алыми и жёлтыми, распустившимися, несмотря на зиму, цветами.

Я любил архитектуру Fachwerk, чёткий рисунок тёмных балок на белой штукатурке, я любил её, несмотря на то, что её образ затаскан календарями и путеводителями. Я любил эту страну, в которой родился, любил со всем её содержимым, с легким инеем на полях в разгар зимы, с наводнениями и дождями, с языком, настолько разным в разных её концах, что в новом месте его приходится учить заново, с жителями, разными, как сама страна. В конце концов, я любил гражданку этой страны, что везла меня теперь по автобану.


Извините, если кого обидел.


26 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Мы поселились в маленькой гостинице, хотя, что значит «поселились» — когда речь идёт о трёх днях плюс воскресенье.

В окно бил прожектор с соседней многоэтажной автостоянки, автомобили на которой парковались как раз на уровне этого окна. Они неслышно меняли свои места, уезжали и приезжали, а мы нисколько не сожалели об этом соседстве, об этом виде и об этом свете.

Мы не замечали ничего, и только зайдя в номер, сразу вешали табличку «Не беспокоить».

Однажды среди ночи у нас возникло желание выпить горячего вина, вполне естественное, на мой взгляд, но мы почти час обсуждали моральность этого желания. Кроме того, мы были не в силах одеться, чтобы спускаться и идти куда-то искать работающее заведение. В этот момент я вспомнил, что спрятал среди одежды вино, и, памятуя об опыте родных туристов, сказал, что знаю, как поступить.

Достав огромную глиняную кружку и бутылку настоящего глинтвейна, тоже огромную, большую, как «огнетушитель» моей юности, я опустил в кроваво-красную жидкость кипятильник.

Он весело зашипел, а Аня с испугом смотрела на меня, прислонившись к матовой створке душа.

— Ну всё, — сказал я. — Три минуты покоя, и дело в шляпе. Знаешь, существует легенда про русских командировочных, которые варили суп в раковине. Раковина оказалась из какой-то особой напряжённой стали и разорвалась, как бомба.

— Берегись, — и она поцеловала меня; как-то мы выползли в коридор, продолжая обниматься, а когда смогли оторваться друг от друга и заглянули в ванную, то обнаружили, что она наполнена красным туманом.

Кипятильник исправно выпаривал глинтвейн, мелкие капельки которого были везде — на стенах, раковине и зеркале.

Аня стукнула меня кулаком в грудь:

— Нет, ты пожизненно советский командировочный!

Как-то, выйдя из гостиницы в другую сторону, противоположную той, куда мы выходили раньше, я наткнулся на маленький музей. Рядом со сквериком, где торчала изъеденная временем древняя колонна, прямо перед въездом на стоянку, обнаружился вход.

Музей назывался Sumelocenna Römisches Stadtmuseum, «Римский туалет», и представлял собой действительно туалет, клоаку, слово, само по себе не требующее перевода. Это был настоящий римский сортир, расположенный под нашей любимой автостоянкой. Взявшись за руки, мы перешли по стальному мостику через мощёный камнем пустой жёлоб. Острить было нечего — туалет был действительно римский. Вокруг висели в белом свете витрин римские монеты, обломки оружия и черепки кувшинов. Мы передвигались вдоль жёлоба, не смея разнять руки.

Всё-таки место святое, историческое.

Висели на странных модернистских витринах два коротких гладиуса, схема организации войск и изображения легионеров. Ни на одном из стендов, правда, не была изображена процедура пользования тем, чьё название носил музей. Глядя на карту, я пытался сообразить, какой легион стоял здесь — Первый или Двадцать второй — и как он назывался. Но тут вдруг я обнаружил на стенде странную картинку и дёрнул Аню за руку.

На рисунке в стиле комиксов был изображён бегущий человек с развевающимися волосами и бородой, другой, такой же, вылезал из кустов. От них, бросая оружие, бежали римляне.

Косматый человек преследовал их, взмахивая голыми руками.

— Смотри, — сказал я. — Это я в молодости.

Но на нашем пути мы встречали и иные древности. Однажды мы забрели в настоящую лавку этих древностей, где стояли игрушечные автомобильчики, в которые играли дети перед войной. Там качал головой китайский болванчик, и кукла самурая взмахивала мечом на подоконнике. В этой лавке были кофейная мельница, похожая на скворечник, и почтовый ящик, напоминавший рыцарский замок. Пахло корицей и перцем, старым деревом и начищенной латунью. Шелковый зонтик висел под потолком, а со стен глядели старики в старинных кафтанах. Никого не было в лавке — ни посетителей, ни хозяев. Только лысый болван, улыбаясь нам, качал головой.

И мы молча вышли из кукольного места.

Первое, что мы увидели затем на перекрёстке, был шарманщик, такой, будто его только что вместе с шарманкой купили в лавке старьевщика. Шарманщик в огромной шляпе с вислыми полями крутил ручку своего аппарата, населённого зверьем, как целый лес. Медведь, стоя на верхней крышке, водил смычком по скрипке без струн, плюшевый заяц бил в барабан, высовывалась из окошечка неизвестная птичка. Шарманка играла военный марш, но как-то весело, несерьёзно, будто говорила: «Поиграем и разойдемся, что без толку друг в друга палить».

Ночью мы узнавали время по звуку колокола на соборе, колокол звучал чётко и ясно, потому что собор был в двух шагах.

На второе утро после приезда я вышел рано, чтобы посмотреть на него, и всё же опоздал.

Я появился на площади как раз тогда, когда по ней двинулись в обратный путь немногочисленные прихожане.

Я зашёл в собор, его пустое пространство всосало меня, и я оказался перед рядами кресел — один.

Думая о вере, на самом деле я думал о надежде.

Было плохо в моей стране.

Как в час перед концом расплодились в ней поэты и прорицатели. И, стоя в немецком храме, я думал не о Боге, а отчего-то о своей стране. И было мне больно за эту страну, где люди вместо чая пьют по утрам ненависть.

Я уже залит ею по самую пробку.

К тому же всё у нас в стране политизировано. Политизированность эта приобрела свою высшую форму — форму сплетни.

Даже «святые» письма наполнены политикой.

Стоя в соборе маленького немецкого городка, я поймал себя на том, что помню их наизусть — «Перепишите это письмо 10 (20, 50…) раз, и на четвёртый день судьба Вам что-нибудь подарит…»

В детстве я обнаружил такое письмо и, как истый пионер, гадливо улыбаясь, сдал его учительнице истории.

Святые письма делились на две категории. Одни действовали только пряником, другие пользовали и кнут: «…служащий Харст получил письмо и, не размножив его, порвал. Через четыре дня он попал в катастрофу». Угрозы эти ныне совершенно беспроигрышны — можно быть уверенным, что через четыре дня что-нибудь уж точно случится.

Русское православие открестилось от святых писем, а один сердобольный батюшка даже предложил слабонервным пересылать их ему для уничтожения, но они живут и неистребимы, как всякое суеверие.

Долго я не читал никаких, и уж тем более святых, писем, а потом обнаружил, что к ним прибавился политический запах — «Хрущёв получил письмо, когда отдыхал на даче в 1964 г. Он выругался и выбросил его в урну. Через четыре дня его свергли».

Я никоим образом не хотел оспаривать возможность Хрущёва получать святые письма. Бог с ними, с этими письмами, да и с их авторами, все равны перед Ним.

Одно из них как-то принесли моему старику. Там был упомянут маршал Тухачевский и крестьянка, которая, размножив пятьдесят штук, вышла замуж за графа Потоцкого. Это казалось мне сильнее, чем Хрущёв у почтового ящика, сильнее, чем «Фауст» Гёте, как говорил другой классик других наук.

Стоя в пустом немецком храме, я вспомнил своё крещение.

Меня понесла крестить мать, несмотря на запрет отца. Это случилось зимой, не в церкви, не в ней, что стоит на взгорке кривого переулка, а в крестильной избе, за забором справа, в мягкоснежный ноябрьский день.

Там, в этой церкви, отец Алексей певуче перечислял грехи, а маленькие, высушенные жизнью старушки кланялись и бормотали:

— Грешны, батюшка, грешны…

Так они бормотали в ответ — и лишь на прелюбодеянии батюшка строго обводил старушек взглядом:

— Что, грешны?! Эх, старые…

Вспомнив эти истории, я понял, что нечего мне было просить в пустом соборе, да и не имел я на это права. Надо было разобраться в себе, а не перекладывать этот вопрос на другого.


Извините, если кого обидел.


26 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Начинался карнавал, он приходил звуками дудочки на ночной узкой улице, ряжеными, которых мы встречали в сумерках, и машинами, увешанными бумажными гирляндами. Ряженые угощали прохожих редькой, звеня бубенчиками, наклонялись к детям.

Однажды мы услышали уханье барабана и скрипки в середине ночи.

Тогда мы быстро оделись и, выскользнув из гостиницы, пошли по улице в ближайший кабачок. Там, несмотря на то, что было за полночь, плясали, дули в трубу и кричали — каждый о своём. Речь пропадала, растворялась в общем шуме, и казалось, что я беззвучно открываю рот, хотя уже давно начал кричать вместе со всеми.

Мы с трудом нашли место и, взяв пиво, окончательно влились в общий хор.

Аня привалилась ко мне, и, как и я, тоже беззвучно, пела что-то.

Вскоре из этой какофонии вычленилась мелодия «Yellow submarine», но, прожив минуту, переродилась во что-то другое, затем пережила стадию «Интернационала», в следующей жизни явившись в образе «Auf Wiedersehen, Mein Kleine, auf Wiedersehen».

Рядом со мной сидел на крохотном стульчике худой парень с выпирающим кадыком. Он был действительно худ, но, когда он тянулся за кружкой, видно было, как перекатываются мускулы, как слаженно движется всё его тело.

Парень оказался бывшим сержантом морской пехоты ГДР, и мы поговорили о морской пехоте и о ГДР, но когда я отправился в очередное путешествие через ноги, руки и головы — длинное и весёлое путешествие за пивом, то, вернувшись, обнаружил, что бывший сержант исчез, и его место занято скрипачом, занято было и моё место.

Мне пришлось пристроиться на корточках у ног Ани и, прижавшись к ним щекой, забыв про войны, работу, сон, забыв людей, о которых нужно было помнить, и память о которых отравляла мне жизнь, я стал хлебать слабое, совсем не хмельное пиво.

Ночь несла меня своей интернациональной музыкой к будущему утру, когда можно спать вволю и проснуться только тогда, когда это утро закончится.

Потом в кабачок ввалились молодые ребята в страшных масках, которые, в знак неведомой инициации, предлагали каждому попробовать капустную кочерыжку.

На смену им пришёл толстяк с барабаном, который, за неимением другого места, прислонил его к моему плечу, и принялся лупить по страшному инструменту резиновой колотушкой. Но и толстяк ушёл, забыв и своего круглого друга, и колотушку.

В эту минутную паузу я спросил скрипача, что, собственно, он играет.

— Как что, — искренне изумился он. — «Gipsy Kings», конечно!

И пыхтя, продолжал водить смычком по струнам.

Несмотря на это веселье, колокола на церкви исправно отмеряли время. И каждое их вступление изменяло состав веселившихся. Каждый удар выбивал новую брешь в присутствующих, и, наконец, в кабачке осталось человек пять. Музыка замирала вдалеке, и студенты шли прощаясь, распевая на ходу, их компании делились, распадались, и делились и распадались на отдельные звуки среди тишины песни, которые они пели.

И тогда встал с табурета немолодой человек и, шепнув что-то бармену, выдвинул из-за табурета чёрный футляр. Это движение было тем же, каким в далёкой южной, и теперь для меня ещё и юго-восточной, республике мой ровесник доставал из тайника завёрнутый в кусок ткани автомат. Это было движение, с которым, быть может, врач берёт перед операцией из рук сестры инструмент. Он доставал не сокровище, а надежду на что-то. Мы с Аней замерли, чувствуя, что сейчас начнётся самое главное в этой ночи. Человек щёлкнул замками футляра.

Я по-прежнему прижимался к ногам женщины, которую любил, и почти сидел на полу.

Из футляра возник саксофон. Я не мог, точно так же, как и мой безрукий московский знакомец, не умел определить его название. Саксофонист пожевал губы, обвёл потемневшее пространство кабачка взглядом и начал.

Вначале мелодия была пронзительной и печальной, но потом в неё вплёлся иной мотив, который стал спорить с прежним печальным, высмеивая его, пародируя. И это было правильно, потому что я не поверил бы сладко-грустной, грустно-кислой музыке первых тактов, а вот сочетанию двух тем поверил безоговорочно. Ирония, вот что спасало музыку от пошлости, ирония, вот что помогало перебраться через грязь. Ирония, смешанная с добром, с каким-то другим делом, важным, но о котором не говорится. А может, это было просто добро, прикрывающееся иронией, чтобы делать своё дело.


И снова надо было возвращаться, потому что прошли эти несколько дней. Я и Аня должны были ехать обратно.

Она высадила меня у конторы, которую факс завалил листами.

Жизнь входила в привычное русло.

Но тут всё кончилось, потому что на следующий день после нашего возвращения её машина столкнулась с трейлером.

Я узнал об этом через два дня, когда, снова съездив в Берлин, нашёл на своём автоответчике сообщение полицейского комиссариата.

Странно, я совсем не чувствовал боли, отвечая на вопросы.

Внезапно оказалось, что у неё куча родственников. Приехал даже муж из своей Южной Америки. Оказалось, что он ещё муж, и вот он уж рыдал безутешно.

А я отупел, и механически делал своё бумажное дело. Наверное, я делал его хорошо — потому что никто ничего не заметил — даже Гусев, случайно позвонивший мне в контору. Я даже ни разу не зашёл в нашу, её, впрочем, теперь окончательно — его, вернувшегося мужа, квартиру.

Полицейские от меня быстро отстали, я им был неинтересен, она — тоже. Явился какой-то идиот из страховой компании со своими идиотскими вопросами. Спрашивал, почему Аня не пристёгивалась, и, может это такая привычка всех русских. Он исчез так же идиотски, оступившись с крыльца в газон.

Я ржал над телевизионными шоу и прикидывал, что из вещей мне придётся покупать заново — бритву, рубашки… Я думал, что стал бесчувственен и, кажется, горя не было во мне — только тупость.

Отчего я продолжал есть, пить, гоготать над анекдотами — может, оттого, что одиночество снова нашло меня, выскочив из засады.

Чашин нашёл меня и, как всегда — внезапно.

Чашин следовал за мной, он сопровождал меня по жизни, будто взяв под руку, будто заступив на смену одиночеству, которое покинуло меня. Он присутствовал в моей жизни, будто болезнь в жизни хроника.

Он не звонил, не передавал ничего со своими людьми, а просто притормозил однажды рядом со мной, шедшим спокойно по улице.

Вернее, притормозил не он, а шофёр. Ехать в машине Чашина мне не хотелось, и я просто предложил прогуляться.

— Короче, есть дело, — сказал он, упав на стул.

— Никакого дела нет.

— Ты ошибаешься, дело есть. Но теперь всё изменилось — я уже не прошу, выбора никакого нет.

— Выбор всегда есть.

— Нет, нет выбора. Ты отдохнул, покушал хорошо. Теперь нужно ехать, ты ведь любишь ездить?

— Выбор есть. Я жил без тебя, буду жить дальше.

— А ты думаешь, кто тебя слепил? Кто тебя на работу устроил?

«Вот почему Иткин так меня боялся», — догадался я с запозданием.

Мы оба понимали, о чём говорим, хотя сыпали недомолвками. И вдруг Чашин сказал страшное, он не должен был этого говорить, он должен был оставить меня в неведении, но он всё же проговорился.

— Не будь дураком, один уже влетел, а мне, думаешь, это приятно, своих-то? Себя не жалеешь, свою бабу не пожалел, совсем без ума… Она понимала, во что ввязалась, да и ты тоже. А тебе, тебе уже не визу обнулить, это тебе покруче встанет…

«Вот это ты зря сказал, — подумал я. — Это ты сказал совсем напрасно. Лучше б я ничего не знал. Лучше б я, тупой баран, ни о чём не догадывался»…

«Ты напрасно это сказал, потому что теперь ты загнал меня в угол. Нельзя загонять противника в угол, его нужно либо сразу убирать с дороги, либо оставлять ему узкий и выгодный тебе путь к отступлению. А отступать мне некуда, я никогда не буду больше воевать за Чашина, надеясь, что он за это оставит меня в живых».

Я первый прервал паузу и произнёс как заклинание, как присягу в суде:

— Нет, я не буду этого делать.

— Всё, я еду, — Чашин стал подниматься, скрежеща пластмассовым стулом.

Он косо вылез из-за стола и пошёл к выходу. С веранды я видел, как Чашин постоял у машины, переговорив о чём-то с телохранителем, потом сел на водительское место и сразу набрал такую скорость, что шофёр-охранник у другого автомобиля покрутил у виска, а пара велосипедистов прижалась к стене.

Вторая машина медленно двинулась вслед исчезнувшей первой.

«Интересно, — подумал я, — как Чашин покупает немецких полицейских? Или он действует как-то иначе?»

Но иронизировать было нечего.

Чашин убил Багирова, хотя сидел с ним за одной партой в учебном классе. Я ему был нужен, и он меня не трогал, а ходил по следу, как моё драгоценное одиночество.

Чашин убил Анну, потому что она могла чем-то ему повредить. Теперь он решил, что я что-то знаю, и вот теперь, наверное, подстрахуется и на мой счёт.

Теперь ему действительно понадобился я, и он не остановится ни перед чем. А если я откажусь, он сразу скомкает меня, как бумажную салфетку в кафе. Добро бы только меня.

Нужно упреждение, как в горной войне, когда надо перехватить колонну, идущую по ущелью. На равнине или в холмах боевое охранение опаснее, но когда колонна в ущелье, ниже засады, она почти беззащитна.

Аккуратно отсчитав монетки и положив их на стол, я пошёл мимо американских студентов в ярких университетских майках. Студенты сорили деньгами, зачем они сидели здесь — непонятно.

Чашину ехать два часа. Через два часа он достигнет своих подчинённых и начнёт гадить.

Я специально вспомнил это слово, потому что не знал, что он будет делать. А ещё я вспомнил, как чуть было не разжился у турок пистолетом. Может, теперь он стал единственной необходимой мне вещью.

Садясь в машину, я оглянулся и увидел своё отражение в витрине. На меня глядел невысокий овальный человек в спортивной куртке.


Извините, если кого обидел.


27 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Шумы нарастали во мне.

Это были звуки латиноамериканской музыки на Арбате, болтовня девчонок в крымском троллейбусе, пьяный русский нищий на Александерплац и шум воды, стекающей по брезентовому пологу палатки, стоящей на краю клюквенных болот. Это был звук колокола в маленьком городке и невнятное бормотание старика, идущего по коридору обшарпанной квартиры, звук двигателя танка, ползущего по склону и хриплое дыхание крестьян, устанавливающих миномёт на краю села. Мерно стекал песок с сапёрных лопаток окапывающегося заградотряда, ухал карнавальный барабан, и отвечали ему скрипки ряженых, пищали и улюлюкали мобильные телефоны людей в красных пиджаках, собравшихся вместе за одним столом, и каркали эти люди что-то важное в уши своих телефонов. Это были шумы самолётов и вертолётов — вороний клёкот и карканье войны, звуки своих и чужих, диссонансные эти звуки множились, длительность их смещалась, один замещался другим, гремели отбойные молотки жаркого московского утра, в которое нужно было выйти после бессонной ночи, шелестели необязательные слова моих случайных попутчиков, капал гулко неисправный кран, отмеряя падением воды ход ночного разговора, шумела листва за окном курортной комнаты, плыли фуги над спящим в зиме подмосковным поселком, с визгом двигался по запотевшему вагонному стеклу палец юго-восточного человека, выписывая: «Джохар», стучали колёса, брякала пряжка ремня, свесившаяся с верхней полки, поводила стволами «Шилка», зенитная установка, из рыла которой хлещет квадратный метр смертоносного свинца, звучали гитары курортных лабухов, били в крепкую дверь убогой квартиры с придвинутыми к окнам шкафами тяжелые ботинки, переваливаясь по горной дороге, ревели бронемашины и десант ждал своей смерти на броне, шуршали деловые бумаги, за которыми кровь и нефть, эта нефть текла по жилам моей страны, питая её больное тело, эшелон убыстрял свой бег, а брезент на платформах хлопал, хлопал на ветру, а маленький «фольксваген» футболила по дороге огромная туша трейлера, поддавала, плющила со скрежетом, выпихивала с эстакады, но вкрадчивый голос инструктора говорил, что если так, дескать, то одно спасение — рассказать притчу о жучке, чужие разговоры теснились во мне, хрипло кричал что-то небритый человек, меняя рожки автомата, перемотанные изоляционной лентой, и с грохотом катились по скальнику камни из-под его башмаков, и рвал барабанные перепонки этот шум остановившегося времени.

Я сел в машину и сосредоточился.

Я поехал убивать Чашина.

Это было похоже на самоубийство, тем более, я не знал, как, собственно, я буду это делать. Машина шла по автобану, положив стрелку спидометра направо почти горизонтально.

«До первого полицейского», — подумал я.

И тут я понял, что медленное движение моей жизни на протяжении последних полутора лет окончилось, всё полетело вверх тормашками. Мишень уже попала в прицел, и меня влекло вперёд помимо моей воли. Я стал берсеркером. Я вернулся к животному состоянию, звериному бесстрашию, жажда убийства — вот что было главным в этот момент. Берсеркер не думает о последствиях, он есть суть войны, её значение. Он символ войны, потому что его жизнь бессмысленна, как сама война — в любое время, когда бы она ни велась.

Я ехал довольно быстро, пока на дороге не было машин. Но чем ближе я продвигался к северу, тем больше было на дороге пробок.

Немного спустя я увидел ещё одну, но понял, что это не пробка. На встречной полосе замер огромный трейлер, а рядом с ним белело что-то. Когда я подъехал ближе, то понял, что это что-то — белый «Мерседес».

И это был «Мерседес» Чашина.

Правда, теперь он был похож на выкрученное бельё. Вторая машина с дырками от пуль стояла чуть впереди.

Засада была организована грамотно, точь-в-точь, как её давным-давно организовал сам Чашин, когда мы с Геворгом лежали в придорожном кювете. Только теперь, расстреляв машину охраны, сидевшие в засаде просто выстрелили в чашинский «Мерседес» из гранатомета.

Полицейские затянули место аварии полосатой лентой. Рядом стоял медицинский фургон с мигающей лампочкой наверху. Я совсем остановился, потеряв осторожность, а говорить с полицейскими было совсем небезопасно.

Два человека в униформе паковали чёрный мешок. Один из них дёрнул молнию несколько раз, потом запустил туда руку и вынул голову Чашина.

Мёртвый Чашин посмотрел на меня спокойно и твёрдо.

Человек в униформе устроил голову поудобнее, а потом окончательно застегнул мешок. Двое положили мешок на носилки, раздвинули их, подняв, и покатили к фургону.

Полицейский внимательно посмотрел на меня, и я понял, что пора сматываться. Я ещё раз подумал о том, как хорошо быть безоружным.

Да и если бы его там не было, стать свидетелем по делу смерти русского в Германии — совсем не радость. Машина медленно тронулась, и полицейский проводил меня внимательным взглядом.

Уже отъезжая, я оглянулся и прочитал на ярко-жёлтом борту фургона, где чернели три или четыре пробоины, название: «Дороги Балкан».

«Ну что ж, — подумал я. — Всё одно к одному».

Был яркий солнечный день, совсем весна. «Интересно, как его угораздило? На какой же скорости надо было идти… И кто его приложил?»

Зачем так — на виду, так громко, так неумело…

Впрочем, это всё теперь неважно, важно только то, что мне не надо убивать Чашина. Затея, в общем, была дурацкая. Те, кто сделал это, тоже действовали не лучшим образом, но всё равно я вёл себя глупо.

Прав был Чашин, говоря о моём непрофессионализме. Профессионал так никогда бы не поступил, это отчаяние вырвалось из меня. Потом я буду много думать об этом, но в этот момент лишь гадкая мелкотравчатая радость жила во мне.

Будем жить дальше.

Только звонить мне теперь некому.

Стараясь не оставаться долго дома, я набил сумку немудрёной едой из холодильника. Часть её я засунул в куртку и вышел, ощущая тяжесть в карманах.

Оружия у меня нет, вот как всё хорошо обернулось. Я пошёл к автобусной станции. Теперь можно поехать куда-нибудь, пока адреналин не выйдет из крови.


Извините, если кого обидел.


27 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Некрасивая девушка, схватив меня за рукав, всучила яркую листовку. На листовке были нарисованы маленькие человечки с такими же бумажками в руках, сидевшие в садиках на лавочках. Человечки были похожи на маленьких жучков, копошащихся каждый у своего домика. Огромное солнце отбрасывало тень на землю, а между кустов бродило дикое зверьё. Первой строкой в тексте, начинавшемся на обороте, было: «…Und diese wunderbare Welt schenkt uns Jehova».

Сначала я ехал на городском автобусе, а потом зачем-то сошёл, прошёл километра два по дороге, что вела от окраины к другому городку — поменьше, пока из-за поворота не показалась АЗС.

На заправочной станции я увидел две огромные фуры, на них было написано что-то по-турецки, однако водители были явно не турки.

Говорили они иначе, и речь их, доносящаяся из кабин, была мне знакома. Это были сербы.

Я приблизился и окликнул одного из них, как раз вылезавшего наружу. Я заговорил с ним, медленно подбирая слова того языка, который учил так давно.

Водитель был похож на моего толстого приятеля-бандита, того, что печалился, что моя жизнь пропадает зря. Но этот водитель был весел, не печалился ни обо мне, ни о чём ещё, и в этом был добрый знак.

Водитель спросил, откуда я.

— Из Советского Союза, — ответил я ему, и это, как ни странно, было недалеко от истины, потому что на моих документах стоял герб именно этого государства. Однако объяснять, почему я так ответил, мне не хотелось, да и это было неважно.

Потом я ехал с ним, слушая мерный гул мотора и сладкое посапывание его сменщика, спавшего на лежанке сзади кабины. Серб вёз болгарские фрукты через всю Европу, а его сменщик был македонцем, но не югославом, а греком из греческой Македонии.

Я усмехнулся, вспомнив разговор о Демократической армии Греции.

Мимо нас на холме проплывал замок Гогенцоллернов, вернее, казалось, что это мы оборачиваемся мимо него по кругу. Шпиль замка был воткнут в единственную тучу на небе, единственную, но чёрную и зловещую.

Так можно было ехать очень долго, потому что серб был рад мне и моему корявому языку, в котором было главное для разговора — слова «миномёт» и «истребитель танков». Но скоро нам надоело говорить про это, и мы стали говорить о женщинах — тех и этих: тех, кого мы знали, и тех, кого видели лишь на экранах телевизоров.

Можно было ехать в этой фуре долго, но уже вечерело, и дорога пошла в предгорьях низких немецких гор.

Тут было хорошо изменить направление пути.

Серб высадил меня у деревянного креста на обочине.

После душной кабины вечер казался прохладным, но это было не так — зима в Европе иная.

Я махнул рукой водителю, и огромная фура, набирая скорость, скрылась за поворотом. Солнце умирало в створе холмов, и я, повернувшись к нему спиной, пошёл по асфальтовой дорожке в сторону, мимо какого-то сарая, из которого вкусно пахло ароматизированным немецким навозом, мимо указателя, призывающего не беспокоить птиц, мимо последних следов человечьего жилья.

Это был лес, застеленный между деревьев жухлой красной листвой, лес, похожий на крымский буковый лес, который я так любил.

Я сошёл с асфальтовой дорожки на тропинку и стал подниматься по склону холма. Быстро темнело, и я стал присматривать себе место, как зверь нору.

Вот оно нашлось — в ложбинке, под сваленным деревом, Костер мне было страшно разжигать, и я ограничился тем, что достал из рюкзака паштет неизвестного происхождения и начал ковырять банку швейцарским ножиком. Ножик оказался декоративным, лезвие гнулось и скрипело, а я про себя ругался.

Я закопал банку и подумал, что местным зелёным, если бы они шли за мной, не отыскать моих следов. Какое там зелёным, никому не отыскать моих следов.

Отвернув мешавший мне камень, я увидел сонных жучков, притаившихся под ним. Жучки были интернациональны и, как две капли воды, похожи на крымских и кавказских, сибирских и дальневосточных жучков. Они жили своей жизнью, ели что-то, и кто-то их ел. Кто-то прокусывал их хитиновые шкурки и питался их телом, но сейчас они спали, и война за место под солнцем для них ещё не началась.


Извините, если кого обидел.


28 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

…Завернувшись в зимнюю куртку, как в кокон, я привалился к стволу и стал размышлять, засыпая.

«Да, — думал я, — зимы здесь не чета нашему континентальному климату — выше ноля. И это называется зима!».

Я засыпал и думал о том, что южнее, много южнее этого леса идёт война, и не спят дозоры и патрули в горах. Не спят солдаты в танках и бронетранспортерах, потому что с утра им нужно убивать таких же солдат, и другие солдаты из чужих земель, в своих бессмысленных белых касках не в силах помешать им.

Эти танки и бронетранспортеры занесены снегом, потому что в горах, что рядом с морем, всегда много снега.

А много восточнее в ночи сваны поднимались по перевалам за пропитанием для своих семей. Иногда они идут с двумя автоматами — один из них свой, а другой они несут на продажу, а иногда воруют скот. В этом последнем случае их ещё можно догнать и заставить бросить добычу, но идущего в одиночку свана догнать нельзя. Эти люди были на своём месте, и я даже полюбил их, когда прожил несколько дней в их маленькой деревне, по большей части общаясь при помощи знаков, потому что эти люди в чудных войлочных шапочках говорили одинаково плохо на всех языках, кроме своего, деревенского.

А в другой деревне говорили иначе, но жили так же и тем же, потому что давно в Сванетии забыли мирную жизнь — может быть, несколько веков назад. И у них была своя правда, которую я не мог разделить, но к которой относился с пониманием.

Сейчас они выходят на промысел, беззвучно проходя через осыпи и без страховки преодолевая скальные стенки, а ещё чуть восточнее идёт другая война, и люди тоже ожидают своей смерти, которую потом будут продавать по первому и второму разу — уже другие люди, им совсем не знакомые.

Завтра они будут стрелять друг в друга, будут работать, потому что война, хочешь того или нет, есть работа, и будет лететь в темноте «груз 200», а может быть, теперь его будут везти железной дорогой, и, может, в этот самый момент самолёт с этим страшным грузом выруливал на взлет где-нибудь в Моздоке, и ребята в цинковых парадках возвращались домой.

И хотя этим событиям я не был свидетелем, они всё равно жили во мне, лежащем в немецком лесу, посередине чужой страны, которую я любил.

А Чашин сейчас, наверное, лежал в немецком морге, и его оторванная голова была аккуратно приставлена к телу.

Это обстоятельство не вызывало во мне никаких эмоций. Ни ужаса, ни ненависти не было во мне — я не мог ненавидеть этих людей, потому что они были частью меня самого. Будучи свидетелем, свидетелем пристрастным, я не мог всё же позволить себе врать в показаниях от того, что не любил тех или других.

Далеко мне пришлось уйти от южной ночи, в которой скрипел стол, плескался водой кипятильник, и я выбирал себе дело. Из свидетеля я чуть не превратился в соучастника, а то и в палача. Теперь я окончательно уверился, что моё место в этом воображаемом судебном разбирательстве у меня другое.

Я — свидетель.

Теперь можно было подумать, что будет завтра.

Вот я проснусь и, поднимаясь и спускаясь по заросшим лесом холмам, перейду цепочку этих низких гор и спущусь к другому автобану. Там можно будет дойти до очередного маленького городка, чтобы поехать из него дальше. А можно просто сесть на трейлер, везёт мне на трейлеры, только сделать это где-нибудь на заправке или у придорожного кафе, если оно попадётся. Жаль, что я не вполне принадлежу себе, а то поехал бы я через всю Европу на этом трейлере, скажем, до Испании, и мелькали бы передо мной чужие перекрёстки, крутило бы меня на лепестках развязок, и славно будет вдыхать запах дороги.

Однако это придётся оставить на будущее.

Длинная дорога, путь на перекладных сквозь разные страны и судьбы, с разглядыванием этих судеб через вагонное стекло и стекло грузовика, через смотровую щель и окошечко самолёта на время окончилась. Я довольно рассматривал через эту транспортную оптику чужие жизни, запоминая детали и названия, калибр пушек, даты, имена и случайные фразы.

Суеверие не позволяло загадывать, но на толстом слое немецкой хвои и немецких хрустких листьев хотелось верить, что теперь-то всё пойдёт на лад. Промелькнуло передо мной в этот момент лицо моего друга, не уверенного, что жена может до конца понять его, и вспомнил я Багирова, который по-восточному жестоко требовал от женщины, вышедшей замуж за воина, разделить с ним путь. Я уже не воин и, несмотря ни на что, им никогда не был. Почему бы мне не должно повезти — как-нибудь потом, без причин, хоть в чём-то малом? Ведь в чём-то надо быть уверенным.

И, уже совсем засыпая, я подумал о том, что можно поехать в Штутгарт и прикупить там орден. Такую же звёздочку, что была украдена у меня. Я сожму её крепко, так крепко, чтобы заболели пальцы, в которые врежутся рубиновые лучи, и это будет боль от моего прошлого, которое ушло навсегда.

Я представил себе бывшего владельца этого ордена, и в моём воображении он выходил похожим на моего старика или другого старика, с которым я однажды пил душной южной ночью — украинского миномётчика, имя которого я забыл.

Будут, наверное, неприятности с таможней, хотя, впрочем, кто поверит, что я, извлекая какую-то выгоду, ввожу на родину орден несуществующего государства.

Я проснулся одновременно с наступлением рассвета и, отряхнувшись, как зверь, начал подниматься в гору, шурша прошлогодней листвой.

Тарханкут — Москва — Кёльн — Москва


Извините, если кого обидел.


29 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Объявление


Если будем живы, то в субботу мы с Кириллом Еськовым будем плясать в цветных балаклавах, потому что мы петь не умеем вести неспешный разговор о книге, которую я написал, а Кирилл там практически главный герой. На самом деле я хотел бы поговорить о современной науке, несмотря на то, что действие в книге действие происходит в 1940–1951 годах.

В ней есть:

а) много сведений о мамонтах.

б) описание государства "Дальстрой"

в) история полярного лётчика Александра Григорьева

г) ледокольный пароход "Сибиряков"

д) машина времени

е) остров Врангеля

ж) советский полярник Ушаков

з) писатель Олег Куваев

и) золото и касситерит

к) мужество и героизм

л) немецкий рейдер "Комет"

м) список рекомендованной литературы

н) отрезанная голова

о) воинское искусство чукчей

п) палеонтолог Еськов


Случиться это должно на 1-го сентября Петровском бульваре после 13.00 а затем, ЕБЖ, мы должны прогуляться на Никитский бульвар, где, чувствуется, будят плясать в балаклавах и без нас.


Чтобы два раза не вставать, картинки для привлечения внимания имеют прямое отношение к содержанию книги.


Извините, если кого обидел.


30 августа 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Всё, ушёл на бульвары. Если кому нужен, буду сперва на Петровском, а потом — на Никитском.


И, чтобы два раза не вставать, всех с праздником.


Извините, если кого обидел.


01 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать

Отплясал на бульварах в честь новой книги. При этом обнаружил, что на фотографиях я похож на сумасшедшего Винни-Пуха, того самого, ругающегося матом, что изображён на карикатурах по поводу нового закона о нравственности. Было не сколько холодно, сколько ветренно. Я, проведя весь деньна бульварах, имел к вечеру внешность сильно пьющего матроса.


И, чтобы два раза не вставать, в честь дня трубопроводной промышленности (или — нефтяной и газовой промышленности), у меня есть соответствующий текст.


Это так его звали — Ы. Всё вокруг было на «Ы». Твёрдый мир вокруг был Ырт, а небо над ним было Ын.

Но мальчика давно не звали по имени.

Человек со стеклянными глазами звал его «Эй», когда был далеко, и «Ты» — когда он стоял близко. «Ты» — было хорошее слово, и ему нравилось — только всё равно это было не его имя. Стеклянноглазый говорил, что «ы» — смешное имя, но мальчик жалел старика и не отвечал ему, что стеклянные глаза, которые тот надевает с утра — ещё смешнее.

Мальчик откликался и на «ты» и на «эй» — ведь больше звать его было некому — потому что умерли все.

Только Человек со стеклянными глазами жил с ним — вместо настоящей семьи. Человек со стеклянными глазами пришёл в стойбище давным-давно, и мальчик уже не помнил когда.

Тогда ещё были живы родители мальчика, и ещё несколько семей жили рядом. Потом пришла болезнь, и все родственники мальчика ушли из твёрдого мира. Теперь они остались вдвоём.</p>

Во время Большой Войны оттаял лёд под землёй. Он оттаял там, на юге — и Ырт оказался отрезан от прочей земли. Так говорил Человек со стеклянными глазами, но мальчик вежливо верил ему. Пока у него есть Ырт, есть белёсое небо над ним, есть река — больше не надо ему ничего.

Нет, есть, конечно, ещё Труба.

Всё дело в том, говорил стеклянноглазый, что кончился газ. Если бы газ не кончился, здесь по-прежнему было бы много людей, которые сновали бы между севером и югом. Но газ кончился ещё до войны, и местность опустела. Остались странные сооружения, смысл которых был мальчику непонятен, и остался покинутый город.

Город давно уже разрушился — лёд толчками, будто лёгкими ударами, выбивал из земли сваи, затем дома складывались, а потом под ними подтаивала лужа.

Снова на долгий северный день приходило солнце, и остатки дома утягивало на дно — и дальше, вглубь. А потом появлялась ряска, мох смыкался над озерцом — будто и не было здесь ничего.

Мальчик знал, что так происходило оттого, что Ырт живой и он тоже должен питаться. А может, земле было интересно, что там, на поверхности, и вот она тащила внутрь всякое — чтобы лучше рассмотреть.

Так Человек со стеклянными глазами делал, если забывал где-нибудь свои стеклянные глаза. Тогда он водил носом, ощупывая вещи, и моргал. Сначала мальчик думал, что Стеклянноглазый хорошо нюхает, но это оказалось не так.

Просто без своих стеклянных глаз он мог видеть только так.

Город исчезал, подёргивался болотным мхом. Лес, который в детстве мальчика стоял на горизонте, придвинулся ближе и уже рос на улицах бывшего города.

Человек со стеклянными глазами нравился мальчику, хотя пользы от него не было никакой. Он был слаб, не умел управиться с оленем. Единственно, что он научился делать, это собирать ягоду морошку. Но мешки с ягодой Стеклянноглазый волок в свой огромный дом, в комнату, уставленную стеклянными банками. Там пахло кислым, курился неприятный дымок.

Стеклянноглазый был колдуном, но колдуном неважным — он только и умел, что превращать ягоду-морошку в воду, которую можно было зажечь.

Мальчик как-то пробовал эту воду, но ему стало так плохо, как бывает в момент перехода из твёрдого мира в царство мёртвых.

Человек со стеклянными глазами долго объяснял ему, что мальчик просто из другого племени — оттого ему не идёт впрок чужое питьё. Например, ни у кого из племени мальчика не росла борода, а вот у Стеклянноглазого борода была широкая, длинная, разноцветная: серая и жёлтая — и тоже пахла кислым.

Иногда, выпив превращённой воды, Человек со стеклянными глазами рассказывал ему про другие племена. Он говорил об огромных прозрачных домах, о больших птицах, что везли людей по воздуху. Он говорил ему о женщинах, что живут без детей, и о детях, что живут, не добывая себе корма.

В это как раз мальчик верил, потому что когда он был совсем маленький, то отец взял его в путешествие к южным болотам. Это были очень неприятные места.

Во время войны на Север пошёл поток беженцев — они шли с юга толпами, но все они исчезли в этих болотах.

Северный народ боялся подходить к тем местам близко, потому что, исчезая в трясине, люди кричали протяжно и печально — и не было потом спокойствия от этого звука. Это рассказывали все — и вот, спустя много лет, мальчик с отцом поехали на юг посмотреть — как там и что. Мальчик видел на кочках оставшиеся от беженцев странные вещи — круглые и блестящие, совсем непонятные и, наоборот, годные в хозяйстве.

Но больше его поразили тотемные звери исчезнувших людей. Они были сделаны из упругого материала — и не было среди них ни медведей, ни оленей — только страшные уродцы. Один полосатый, другой с тонкой длинной шеей, третий с круглыми огромными ушами.

Мальчик взял одного — зверя в полосатых штанах, с круглой головой, откуда торчал нос, похожий на лишнюю руку или ногу.

Поэтому мальчик верил всему — отчего же нет? Пускай.

Даже хорошо, что где-то живут эти люди, но ещё лучше, что они живут далеко. И ещё он вспоминал о мудрых стариках, что велели завалить камнями огромное жерло трубы сразу после того, как по Трубе к ним попал Человек со стеклянными глазами.

Стеклянноглазый приехал на тележке, что ехала внутри трубы, и долго был похож на человека, лишённого души.

Только потом он пришёл в себя и внешне стал похож на человека севера, тем более, что его рассказам про южную жизнь никто не верил. Страшно было подумать, что вслед за ним придут эти звери — с длинными шеями, полосатые, и самый страшный — серый, толстый, с длинным носом посреди морды, похожим на пятую ногу.

И один мальчик слушал рассказы Человека со стеклянными глазами, будто сказки о существах Дальнего мира, то есть царства мёртвых.

В эту весну мысли о юге особенно тревожили мальчика по имени Ы. Что-то происходило с ним — он смотрел, как олень покрывает самку, как бьются грудью друг о друга птицы, и ему было сладко и тревожно. Он будто знал, не проверяя силки, знал наверняка, что пойман большой зверь.

Стеклянноглазый только улыбался, наблюдая за ним — он говорил, что эта болезнь давно записана в книгах колдунов большого мира, что понимают и в зверях, и в людях. Стеклянноглазый говорил это, хлопая себя по бокам, изображая медведя, стоящего на задних лапах.

Мальчик не обижался и всё равно слушал его внимательно. Однако мальчика пугали огромные изображения женщин, что висели на стенах комнаты Стеклянноглазого — эти женщины были раздеты и манили мальчика пальцами. Правда он видел, что эти женщины немощны, худы и не годны ни к родам, ни к работе.

Иногда ему хотелось посмотреть, есть ли они на самом деле — залезть в Трубу и уехать на тележке Стеклянноглазого прочь — на юг. Но твёрдый мир может пропасть, если не останется в нём никого. Он свернётся, как листочек в огне, или съест его в один кус евражка.

Поэтому мальчик только слушал да запоминал рассказы колдуна.

Но теперь всё кончалось.

Стеклянноглазый заболел — он уже не выходил из комнаты со своими стеклянными банками, и мальчик начал носить ему еду.

Больной стал говорить всё быстрее, мешая слова и употребляя те, что мальчик не мог понять. Стеклянноглазый то убеждал мальчика, что жить в Ырте хорошо, что это счастье — прожить жизнь здесь, никуда не отлучаясь. И тут же начал проклинать Ырт, противореча самому себе.

Мальчик понял, что время стеклянноглазого истончается. Когда колдун говорит о том, что мир ему надоел, то боги помогают ему, каким бы дурным колдуном он ни был. Стеклянноглазого стало немного жаль — и мальчик даже решил подарить ему одну душу.

У людей с юга, даже колдунов, была всего одна душа, и боги забирали её после смерти.

А вот у людей Севера было семь душ — не много и не мало, а в самый раз.

И счёт душам был такой:

Душа Ыс должна была спать с мальчиком в могиле, когда он умрёт. Она должна была чистить его мёртвое тело, оберегать его от порчи. И если человека Севера похоронят неправильно, то душа Ыс придёт к живым и возьмёт с собой столько вечных работников из числа семьи, сколько ей нужно.

А душа Ыт — вторая его душа — унесёт мальчика вниз по реке, к морю — она похожа на маленькую лодочку. Там, где кончается река, царство мёртвых выходит своими ледяными боками из-под земли наружу.

Третья душа, душа Ым — похожа на комара, что живёт в голове мальчика, и улетает из неё во время сна. Именно поэтому иногда мальчику снятся причудливые сны — где сверкают на солнце прозрачные дома, и между ними ходят огромные звери — и среди них толстый зверь с длинным носом, похожим на пятую ногу.

Мальчик видит сны только потому, что маленький комар летит над землёй и ночью мальчик глядит его глазами.

А четвёртая душа по имени Ык живёт в волосах. Оттого, если у человека вылезли волосы, то, значит, жизнь его в Ырте закончилась.

И есть у мальчика ещё три души, что предназначены для его нерождённых детей. И их можно назвать как хочешь — согласно тому, какие дети родятся.

Но детей у него пока нет, потому что некого взять в жёны, а Стеклянноглазый уже сказал давным-давно, что с ним завести детей нельзя.

Всё равно мальчик хотел отдать ему одну душу, и вот теперь он начал шептать в умирающее морщинистое ухо об этом.

Но прежде мальчик хотел узнать, есть ли на юге большая река, что текла бы на север. Он знал, что душа-лодка не пройдёт по болотам — и река на юге, по словам Стеклянноглазого, была. Потом он ещё раз уточнил, правда ли, что многие люди на юге стригут волосы, некоторые даже бреются.

Мальчик запоминал всё — и то, как двигается тележка внутри трубы, и то, как устроена жизнь на юге. Человек со стеклянными глазами снова отговаривал его от странствий — на юге, говорил он, люди злы. Они живут в городах, как мыши в клетках. Он говорил, что они вовсе живут без души, а у всех на руке железная печать, по которой их отличают одного от другого.

Главное, говорил Человек со стеклянными глазами, там нет свободы — и снова начинал плакать.

Мальчик приходил к Стеклянноглазому ещё два дня и поил его оленьим супом — а на третий день Человек со стеклянными глазами открыл рот, да и не закрыл его больше. Суп вытек обратно по щеке, и все четыре глаза колдуна потеряли смысл. Тогда бог Стеклянноглазого пришёл и забрал его единственную душу.

Подул по комнате ветер, с шорохом перебирая бумажные картинки, повешенные на стенах, упала, подпрыгнула и покатилась куда-то пустая банка от превращённой воды.

Мальчик понял, что чужую душу куда-то увели.

Он закопал колдуна, как и положено — лицом вниз, чтобы он сразу увидел, что там, внутри земли.

Единственный оставшийся под белёсым небом твёрдого мира человек задумался.

Всё, что он знал теперь о мире, позволяло сделать правильный выбор.

Пока человек жив, его душа движется, хотя это нам и не видно — одна душа, как тень облака летящего над Ыртом, другая — как тень птицы, третья — как тень оленя. Пока движутся души, движется и человек.

Дети должны быть рождены, и человечьи души должны совершить свой привычный круг в природе. Мальчик снова вспомнил бессмысленных бумажных женщин колдуна и пожалел его.

Но главное — он придумал, кто сбережёт твердый мир Ырта до его возвращения.

Несколько дней он разбирал каменный завал у жерла трубы.

В полуразрушенном зале, среди железных шкафов и непонятных колёс с рукоятками, перед ним открылась чёрная дыра, ведущая на юг. Понизу трубы шли рельсы для тележки ремонтного робота. Мальчик залил в огромный бак всю превращённую из ягоды морошки воду, оставив колдуну только одну бутыль.

Наутро он стал прощаться с привычным миром. Третья душа, похожая на комара, вернулась из леса — её обязательно надо было дождаться — иначе, забыв эту душу, он проведёт всю жизнь без сна.

Первая душа проснулась и требовала еды — потому что смерть и еда рядом, а могильной душе нужно много сил. Вторая душа, душа-лодка, напряглась в его теле, потому что она отвечала за всякое странствие — неважно, на север или на юг, по воде или посуху.

Души его нерождённых детей сидели смирно, как настоящие испуганные дети.

Тогда он сделал последнее из того, что нужно было сделать перед дорогой — во-первых, он оставил волосяную душу Стеклянноглазому, потому что волос у Человека со стеклянными глазами было много, а заботиться о них и о его теле было некому.

Теперь Душа волос будет бережно хранить Стеклянноглазого, а много из могильной бутыли всё равно она не выпьет. Всё-таки это душа северного человека, а не южного.

Во-вторых, он наконец, напрягшись, вырвал из себя одну из детских душ и велел ей жить в самом страшном тотемном звере — носатом и ушастом. Эта душа должна ждать его возвращения и хранить безлюдный Ырт его предков.

Зверь в полосатых штанах уставился на восход, поднял свой нос и замер. Теперь его, маленького и храброго, звали Ы.

Осталось пять из семи — это не так уж мало.

И вернувшись к Трубе, мальчик запустил мотор самоходной тележки.

Оживший инспекционный робот подмигнул ему лампочкой, и все они тронулись в путь. Пять душ вцепились в его тело, как дети в быстро бегущие нарты.

За спиной плакали две оставшиеся души, потому что тот, кто остаётся, всегда берёт большую печаль, а тот, кто уезжает — меньшую.


Извините, если кого обидел.


02 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-02)

Говорят, что сегодня очередной день рождения Одессы.

Оттого поздравляю всех её жителей и уроженцев.


Чтобы два раза не вставать, скажу, что и я не чужд этому городу. Во время блокады Петрограда (в гражданскую войну) часть моей семьи — прабабушка вместе с моим дедом и его сестрой бежала в Одессу, где старший их брат Всеволод служил в ОСВАГе.

Жили голодно, и мать купила гусей на откорм. Гуси росли худые, и, внезапно, в перелётную пору, услышали в небе курлыканье. Недооткормленное, сытое будущее встало на крыло и покинуло двор моих предков.

Потом прабабушка умерла там — ей переливали кровь, но группы крови были мало изучены.

У неё был отрицательный резус — тот же, что у моей матери и у меня.

Она лежит в одесской земле, не знаю даже в каком месте, намертво слитая с эти городом.

Я никогда не был в Одессе.


Извините, если кого обидел.


02 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-02)

В связи с приближающимся праздником с загадочным названием "День специалиста по ядерному обеспечению" начал встречать не менее загадочное название.

Дело в том, что довольно многие журналисты считают, что первое советское ядерное устройство называлось "Иосиф-1".

В этом некая поэтика есть, однако ж та самая, которая превращает стиль времени в мифологию.

Первое ядерное взрывное устройство не называлось "Иосиф-1", хотя танк "Иосиф Сталин" вполне существовал и в разных модификациях.

Бомба называлась РДС-1 или для конспирации "реактивный двигатель специальный", называлась "Изделие 501"… По-разному, в общем, её звали.

Но в неправильном есть свой смысл — это механический перевод Joe-1. То есть [Дядюшка] Джо -1. (Нумеровались, кажется, до водородной (№ 4), впрочем, не помню). То есть, это извилистый путь имени — через океан. При этом, сделав круг, название становится пародийным, будто взятым напрокат из первых фильмов про Джеймса Бонда.


Чтобы два раза не вставать, я начал думать о названиях оружия, имеющих — в Дядюшке Джо, разумеется, ничего религиозного не было. Сходу вспомнил только ракеты "Иерихон", но потом оказалось, что их много.


Извините, если кого обидел.


02 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-03)

— Тебе, кстати, сегодня не икалось?

— Мне не икалось, нет. А что?

— Я беседовал с двумя дамами и тебя расписывал — вот, говорю, красавец, деловой человек, два доходных дома в Иерусалиме, живодёрня в Киеве, аттракцион с карликами в Москве. Знает толк в вечерних посиделках, человек тонкого ума и душевных качеств.

Видишь ли, остались в прошлом времена, когда достаточно было сказать, что все мои друзья — козлы и уроды, я одинок, и израненная душа жаждет ласки. Теперь надобны иные подходы.

— Подходы вообще остались в прошлом. Никаких подходов, простые прямые вопросы.

— Твоя модель, увы, пока в будущем. Том будущем, что описано фантастами — двадцать кредитов обспечивают любовь женобота. А со своей прямотой ступай в Биологический музей.

Там каждое полнолуние чучела зверей-оборотней превращаются в участников группы «Война», причём одна девушка всё время оказывается лишней.

— Одной мало

— Ну, пристройся к остальным. Тоже мне, нашёл сложности с конструктором «Лего».


И, чтобы два раза не вставать, скажу, что безумно сложно писать о масонах. Либо два абзаца, либо дюжина томов. Слишком тесно повязана история с этой темой, при том, что ни одного успешно свершившегося масонского заговора не известно. Кажется, это лучший PR-ход в истории.


Извините, если кого обидел.


03 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-06)

Короткий содержательный пост.


Ах, да, чтобы два раза не вставать — видел сейчас как мышь забирается на чердак по веткам дикого винограда. Впечатлён. На чердак. По веткам.


Извините, если кого обидел.


06 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-06)

Курлыкну и я. Меня удивляет вся эта ажитация — если бы я не был так ленив, то обязательно стал бы президентом только для того, чтобы полетать с журавлями, половить тайменя, забрасывая удочку с вертолёта, пилотировать истребитель, и обязательно поплавал бы на подводной лодке. Мне кажется, что это совершенно естественное желание — если кто будет воротить нос от такого списка, так я бы его сразу в расход вывел. Такой президент же не свой только народ, он Землю погубит — верный симптом именно то, что нормальные человеческие желания ему чужды. Может, он вообще инопланетянин какой-то.

Впрочем, если мне предоставят этот список развлечений без президентских регалий, то я не обижусь.

Ничуть.

Есть несколько способов попасть в потаённое место.

Во-первых, заплатить денег: ну там достаточно много денег — и вот ты попал в уединённую баньку на берегу горного озера, куда тебя принесла винтокрылая машина.

Во-вторых, стать журналистом — их приглашают забесплатно. И я знаю довольно много людей, для которых это главное в профессии.

В-третьих, стать начальником. Визиты начальников в баньку на берегу горного озера я видал. Они непременный атрибут путешествий начальников разного рода.

Можно, конечно, стать банщиком — но это мало кому из городских жителей нравится — а как же реактивный истребитель, как же погладить панду, как же подводная лодка — так всю жизнь просидишь на берегу горного озера, и подводной лодки не увидишь.

Хотя знаю одного человека, что стал майором ВВС ради осуществления своей мальчишеской мечты. Недорогая цена, я считаю — и известное мужество самоограничения. Панда и подводная лодка миновали его, но, кажется, он не очень расстраивается.

Кстати, в качестве воспоминаний — у меня в подъезде жила писательница Зоя Воскресенская. Я сначала её возненавидел за ужасные книги о Ленине, которые меня заставляли читать в школе, а потом, когда уже подстарился, за то, что из неё делали советскую Мату Хари, которой она не являлась.

Однако ж она написала назидательную книжку "Девочка в бурном море", которую я любил, пропуская, впрочем, всю назидательность.

И там, в этой книге был диалог:


— А это правда, что король Густав Пятый плетет коврики? — спросила Антошка.

— Правда. И пусть его плетет, лишь бы не плел интриг, — сказал Кристиан. — Пусть играет в теннис, пусть ездит на охоту. Вот смотрите-ка. — Кристиан развернул газету. — Его Величество король Густав Пятый вчера был на охоте и убил лося. А знаете, как он охотится? Короля вывозят в лес, вынимают из машины и усаживают в кресло-сани, закутывают ноги и плечи пледом. Сзади стоит егерь с ружьем. Охотники обкладывают лося и выгоняют его на поляну, чтобы он был на виду у короля, егерь подносит винтовку, король дотрагивается пальцем до спускового крючка. Раздается выстрел. Лось убит.

Антошке вспомнились сказки Андерсена о королях.

— Вся нация ликует — король убил лося! — раздался густой бас из передней.


Истории эти вечны. В общем, мало я удивляюсь миру.


И, чтобы два раза не вставать, тут есть ещё обстоятельство культурологического толка. Я бы написал об этом развёрнутую статью, но не знаю кому, а без этого лень побеждает.

Так вот, когда человек залезает в воду, а потом появляется оттуда с амфорой, то он работает с мифом: приключенческое кино, поиски сокровищ, диковина, явленная свету. Легко работать на разности между представлениями о мире и самой реальностью. Я знавал на Тамани места, где античные камни торчали во дворах. Античность в массовом сознании — это нечто скрытое, что-то в Греции, где археологи на раскопе и уже нашли таинственный амулет, а с соседней горы за ними наблюдают в оптический прицел злодеи.

А тут около сортира торчит античная колонна, доступная как черепок на дне.

Достать его — всё равно что перерезать ленточку.

Тут есть одно обстоятельство — есть протокольные мероприятия особого рода: чиновник заколачивает первый или последний костыль на строительстве железной дороги. Или делает первое движение лопатой в котловане. Или нажимает кнопку "пуск" на электростанции. Для меня это явления одного порядка — конечно, может, кто-то думает, что забивание костыля — это важный вклад в стройку, или что нажавший кнопку превзошёл инженеров в знаниях, или посадка первого дерева в парке делает чиновника ботаником-садоводом (а кто-то гневно противится такому мнению), но так это не я.

Другое дело, если тебе интересно, как устроен мир (а мифы часть его), то нужно очень аккуратно относиться к вводной информации. Ведь сразу стали говорить, что один пилот дельтаплана всё загубил — работа учёных пошла журавлю под хвост, одну птицу изрубило винтом, других сгубили при перевозке. Я человек мало информированный, мне оттого неизвестно — охранники ли пилота перевозили птиц, кто сидел за рычагами боевой машины при неприятных обстоятельствах, и подобные подробности. Нет, я с уважением отношусь к людям, сообщающим мне, что если кошка бросила котят — это известно кто в рифму виноват. Но про паспортные данные катастроф лучше всех сказал Лазарь Моисеевич Каганович, а он говорил (вернее, народная молва так пообтесала его слова): "Каждая катастрофа имеет имя, фамилию и отчество".

Но подробности публике обычно скучны — и через две недели тема протухает. То ли он дельтаплан украл, то ли у него дельтаплан украли.


Извините, если кого обидел.


06 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-07)

Приснился сон, довольно продолжительный и извилистый.

В этом сне я был каким-то авантюристом, который в начале девяностых хотел добиться автономии половцев. То есть, в мутной воде распада СССР я хочу добиться автономии половцев, территории для них и государственных субсидий как репрессированной нации.

Для этого я привожу в Москву какую-то девушку с раскосыми глазами и выдаю её за наследницу всех половцев. Селимся мы, правда, в разрушенном доме — очень похожем на развалины подъёмника на Воробьёвых горах (Я там был недавно).

И в этом полуразрушенном доме я слоняюсь в парадном костюме с искрой, потому что каждый день езжу на Краснопресненскую набережную. Девушка вполне бессловесна и равнодушно глядит на желтеющую листву сквозь выбитое окно.

Но тут появляются странные люди, я их знаю и знаю так же, что ничего хорошего теперь не выйдет.


И чтобы два раза не вставать, я вспомню одну историю о биографическом жанре, которую я всё равно выкинул из книги. Пусть хоть здесь будет.

В моей жизни был чудесный разговор близ Белорусского вокзала.

Там, за круглым столиком я стоял с людьми, что были старше меня. Разговор их, тлевший вначале, вдруг стал разгораться, шипя и брызгаясь.

Так шипит мангал, в который стекает бараний жир с шашлыка.

Наконец, один из моих соседей схватил другого за ворот капроновой куртки и заорал:

— А сам Пушкин?! Сам Пушкин? Жене — верен был? Скажешь, не гулял насторону? Не гулял, при живой-то жене? Утверждаешь? А за это руку под трамвай положишь?

И правда, рядом звенел по рельсам трамвай номер 5.

— А как на Воронцова эпиграммы писать, так можно и тут же к жене его подкатываться можно? — не унимался тот худой и быстрый человек. — А Воронцов из своих за наших объедал в Париже заплатил! Из своих!.. И тут этот… И ты мне ещё выкатываешь претензии? Мне?!

Ещё дрожали на столе высокие картонные пакеты из-под молока, ещё текло по нему пузырчатое пиво, но было видно, что градус напряжения спал.

Снова прошёл трамвай, а когда грохот утих, соседи мои забурчали что-то и утонули в своих свитерах и шарфах.

Вот оно, умелое использование биографического жанра, подумал я, и до сих пор пребываю в этом мнении.


Извините, если кого обидел.


07 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-13)

Есть такие темы, что меня не отпускают.

Идёшь по кругу и не в силах перестать говорить одно и тоже.

Это история про иронию.

Я часто думаю, отчего так стали популярны советские песни и фильмы? На это есть глупый ответ — разгадка в том, что тёмные силы власти приучают народ к возвращению в ад тоталитарного государства, всё это план уничтожения свободы. Но глупые ответы не интересны. Интересен анализ. Разве у этих песен неповторимая музыка или стихи их гениальна? Разве сценарии этих фильмов непревзойденная вершина искусства и актерская игра выше похвал? Вовсе нет. Просто они сделаны добротно и серьезно. А современное искусство несерьезно, в нем даже не поймешь, клюквенный ли это сок или его дешевые заменители. И если с советскими песнями можно было идти на смерть, то умирать с песней Киркорова на устах даже в бою за правое дело было бы как-то неловко. Мера серьёзности того мира была иной. Не говоря уж о том, что создатели этой культуры больше старались — даже если руководствовались корыстными мотивами.

Однако ирония нас часто спасает. Ирония помогает нам пережить вещи, которые мы не думаем пережить, переживая их — мы не верим во время смерти близких, что когда-нибудь будем смеяться.

Но проходит время, и мы продолжаем жить.

Ирония очень помогла литературе после Первой мировой войны, после того, как человечество попробовало на вкус иприт и прочие изобретения. Литература как-то, с некоторым скрипом научилась обращаться с новым миром, и рассказы о человеческой жизни потекли снова.

Но с современной иронией всё не так просто — совершенно невозможно без неё жить, но когда приправы слишком много, она разрушает желудок. Вот есть известная пьеса и фильм «104 страницы про любовь», где драматург Радзинский, не переключившийся ещё на Сталина, тиранит пока простых обывателей. Актриса Доронина изображает там чистую духовность пухлых форм, что тяжело дышит от чувств и томно спрашивает: «А пойдёмте в зоопарк, я слышала, что там что-то родилось у бегемота». Будь я на месте её возлюбленного, так я тут же и задушил её. Собственными её колготками, которые на это только и годились, поскольку их делали из капроновых стропальных тросов.

Но у него было немного иронии, и вот он не загремел на пятнадцать лет (Будь хоть капля иронии у этой героини, она бы вовсе не несла эту чушь).

Ирония помогала нам справится с пафосом — о, какая это была битва с пафосом! Операция «Багратион» меркнет по сравнению с ней, Канны, Фермопилы — всё ничто. Пафос светлого будущего был разбит и догорал как последние бронетанковые надежды Гитлера под Сехешфехерваром.

Но у иронии есть оборотная сторона — она должна быть обоюдной.

Если сходятся мужчина и женщина, вооружённые иронией, то они должны либо одновременно разоружиться, либо изображать животное о двух спинах, не выпуская рукоятки своих ироний (извините).

Трагедия в том, что ирония как поддельный оргазм — попадёшься единожды, потом всё время будут подозревать.

Причём тут ирония и искренность так перемешаны, что хоть святых выноси. Кто её знает, по истинному порыву души она шепчет в постели про бегемота, или её тоже тошнит от старого фильма.

Но есть времена, когда начинается мода на иронию и острословие. И всегда, всегда с иронией и острословием перегибают палку. Продукта становится слишком много. В хорошем фильме "Мне двадцать лет" герой проникновенно говорит: "Надоело, когда острят. Когда сказать нечего — острят. Когда лень — тоже острят, вместо того, чтобы говорить — острят". То, что это 1964 год, значит мало.

И, чтобы два раза не вставать, замечу, что как раз последний год наблюдаю попытки острословия хтонической массы. Вот в поле зрения массы попадает событие, и она, эта масса, считает, что надо отреагировать — и самое простое, так это — сострить. Но остроумия не может быть много.

Самые образованные и милые люди редко умеют острить. И тогда они пользуются заёмными шутками, которые тоже неважного качества.

Утеряна мера серьёзности.

Но это ничего. Проблема в том, что у меня потерялся столяр и я не могу найти нового.


Извините, если кого обидел.


13 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-14)

Занимаясь одним текстом, вновь вспомнил про Ассанжа.

Ассанж, кажется, нам послан в некоторое назидание. Честный обыватель уверен, что его обманывают многочисленные государственные и негосударственные структуры. Он смотрит фильмы, а половина из них построена на том, что битва героев и красавиц с негодяями вертится вокруг тайной и скрываемой информации. Ассанж есть символ ресурса (не в медийном или Сетевом плане), а ресурса в смысле источника информации — это Святой Граль честного обывателя. Куда бежать, если ты найдёшь на остановке План Убийства Всех Людей, кому писать в полностью скомпрометированном мире, если тебе вдруг стал известен Чорный План.

Бежать надо к какому-то Ассанжу.

Раньше у этой точки не было имени, а теперь — есть. К Ассанжу!

Ну, вернее, к святым подвижникам, продолжающим дело Его.

И этот ресурс будет существовать так или иначе.

Более того, я бы отвёл бы упрёк Ассанжа в том, что он ничего не взломал. Ему как раз присылали что-то взломанное, а он был лишь ретранслятором, обслуживая очень интересные желания: желание слить какой-то компромат, любопытство обывателя и тщеславие хранителя секретов, и, нельзя исключить, муки совести свидетеля, который увидел, что хвост виляет собакой. Вот, к примеру, не нравится кому-то, допустим клерку, мысль бомбардировать Иран (да и неважно что — мы же уже упомянули массовую культуру и фильмы-боевики), вот он и сливает информацию о совещании Генштаба. Он откукарекал, а там — хоть не рассветай.

То есть, схема, что рассказана нам в сцене ночного звонка в американское посольство, сочинённого писателем Солженицыным в известном романе просто часть нашего сознания.

Ассанж — это телефон-автомат, к которому бежит заполошный сотрудник советского МИДа.

При этом Ассанж даже не медиатор и не — я читал его выступления (разумеется не все), и не нашёл в оных никакой программы или там попытки идеологического обоснования, философской идеи — он именно что телефонная будка с дырчатым прибором. Я-то говорю о том, что Ассанж и сам позиционирует себя как идеолога, и за ним это повторяют. У него довольно много текстов об информационной свободе с громкими названиями, которые (названия) тянут на декларацию. Я, конечно, мизантроп и почитаю всех читателей (кроме нас с вами, разумеется) удивительными идиотами, которые никакого выбора в принципе сделать не будут (из этого, правда, не следует, что оного выбора им не стоит предоставлять. Не испытываю я и большого пиетета и перед званием журналиста. Идиоты в этой профессии ровно так же распространены, как и во всём обществе, а это значит, что едва ли не полностью охватывают эту специальность. Мы-то сами, конечно, люди в высшей степени рассудительные, но ведь все остальные, воспринимают любую "скрывавшуюся, а потом открытую" информацию как правду. Более, того понять из сливных бачков "как принимаются те или иные важные решения" очень сложно — иногда это и вовсе белый шум, не говоря о намеренной дезинформации. Для того, чтобы сделать выводы из какой-то вытащенной на свет переписки, нужно проделать удивительно сложную работу, затратить огромное количество усилий. А так-то что, я являюсь тут сторонником фразы Великого Кормчего "Пусть расцветают все цветы" — и раз есть Ассанж, значит он чем-то полезен. Как терпентин, к примеру.

Но вернёмся к будкам. Итак, прибежали в будку… Глядь, а там нассано, потому что раньше приходили что-то вбрасывать-сливать настоящие шпионы, а перед дверью окурок сумасшедшего программиста, приклеено объявление о сдаче квартиры и написана гневная инвектива в адрес Президента.

Но на это можно закрыть глаза — ведь заглянуть в эту будку, значит прикоснуться к тайне.

А тайна — это главное в современной культуре.

Я, кстати, чтобы два раза не вставать, сначала иронизировал над тем, что раскрытая девушка-шпионка выбрала в качестве продолжения карьеры передачу о паранормальных явлениях на телевидении. Мало ли чем можно заниматься…

А потом обнаружил, что я передача "Военная тайна" наполовину состоит из сюжетов о смертоносных лучах и экстрасенсах. Про несколько дециметровых каналах, забитых Страшными Загадками я и не говорю, у них "таинственное" просто девиз. На канале "Культура" Андрей И, которого я помню по кинематографическим экспериментам, ведёт какую-то передачу и там то собаки лают, то руины, извините, говорят. На канале "Культура", ёб твою мать, извините. Не говоря уж о том, что бард Городницкий, вполне состоявшийся в морской геологии, и, кажется, даже академик, рулит передачей в которой Атлантида мешается с реальными метеоритами и движением тектонических плит. Действительно, экстрасенсы "от нас скрывали" побеждают шпионов.

Последние мудро переквалифицируются в людей в чёрном.


Извините, если кого обидел.


14 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-16)

Получил странное уведомление от одного портала: "Здравствуйте! Вы написали интересный пост, поэтому мы выбрали его для публикации в разделе «…» газеты <…>. С уважением, редактор раздела <…>).

Я, конечно, спросил. что мне за это будет, но вот когда заглянул по ссылке, то обнаружил удивительное. К тексту приделан заголовок «К Ассанжу!», и, оказывается, его написал неизвестный мне "Алексей Березин, писатель, программист". И портрет приложен.

Так вот, текст мой, а фотография и имя — не мои.

(Там, правда, этого Алексея уже обложили, реплика "А ещё гордо назвал себя писателем, позорник!" мне особенно понравилась. Прям жалко её Алексею отдавать).

Но замечу, что это всё невообразимая хуйня и криворукость.

Во-первых, ежели какая газета хочет, чтобы я для них написал интересный текст, так пусть ко мне и обращается. Я люблю получать за это деньги, хотя иногда, в режиме короткого комментария, делаю это бесплатно.

А так может создаться впечатление, что у интернет-газеты плохо с гонорарным фондом, и она так добывает себе контент. Не спросивши, что и как.

Во-вторых, если придумать к тексту заголовок, не согласованный с автором и подверстать фотографию (чужую), то в результате вовсе не получишь статью или колонку. Не надо тырить текст вместе с ненормативной лексикой — из этого выйдет не просто хуйня, а решительная хуйня. (Там уже читатели, впрочем, возмущаются, топают ногами, но шишки валятся всё на того же Алексея Березина).

В-третьих, сотрудники газеты могут оказаться совершенно прекрасными людьми, и та самая Екатерина — прям такой, что я почёл бы за счастье пить с ней кофе, разглядывая через стекло модного заведения московские сумерки — да-да-да, я верю, что она именно такая. Я бы острил и втягивал живот.

Но в итоге получилась невообразимая хуйня. И решительная тож.

И это всё я рассказал вместо того, чтобы рассказывать о сырниках.


Так вот, чтобы два раза не вставать, расскажу одну историю. Мне её рассказала М., работавшая в издательстве "Вагриус". Там печатался писатель Доценко, что был там одной из куриц, несущих золотые яйца. Тиражи его саги про Бешенного были едва ли не миллионными. И вот в какой-то момент издательство получило телеграмму из Китая: "Поздравляем! Ваш автор Бешенный издан и в нашей стране миллионным тиражом!" И всё.

Поздравляем.

Китайцы вобще экономные.


Извините, если кого обидел.


16 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-17)

Есть такие темы (не устаю повторять), которые надо обсуждать либо первым, либо в абсолютном состоянии опоздания.

Ну, к примеру, о внеплановом хоровом пении в храмах говорить следует в тот момент, когда всем это уже надоело, и от этих разговоров — вкус медной ручки во рту.

И тут ты выпрыгиваешь из кустов, будто печальный человек в парке, и распахнув настежь пальто, предъявляешь своё соображение.

Я тут, перемещаясь по дальним дорогам, думал об общественной скорби.

Есть такие явления общественной скорби — когда люди выказывают уважение к чужой смерти.

Чужая смерть всегда напоминание о твоей собственной.

Но есть ещё массовое несчастье — когда приспускаются флаги, и из телевизоров на время пропадают тётки с голыми сиськами.

Так вот, когда начинался сентябрь, я наблюдал много вполне образованных горожан, что были недовольны отсутствием траура.

Речь шла о том, что первого сентября, как все мы помним, захватили школу в Беслане, и кончилось это через три дня печально, хотя и могло кончится куда печальнее.

Ну вот и образованные люди пеняли такой абстрактной власти за то, что она не отменила День города в Москве, и вообще всё не отменила, а решила печалится позже.

На это дело один неглупый человек сказал, что уж тогда нужно отменить День знаний и вообще Первое сентября, потому что в этот день началась Вторая мировая война.

И здесь есть некоторая особенность. Если человек говорит "Тьфу на вас, вы вышли с шариками в школы, вы веселитесь на улицах столицы, и хотите поминать погибших не Первого сентября, а Третьего, я засяду дома и буду поминать их именно первого" — тут кто кому скажет слово поперёк.

Но тут выводилось общее правило для москвичей "То, что этого не произошло, — это аморально". И, наконец, позор распространялся на сто сорок миллионов человек, потому как страна и государство потеряли совесть и стыд.

И тут есть некоторая опасность, несмотря на то, что траура требовали люди хорошие и высоконравственные.

Даже самые сильные чувства похожи на расплывающееся по рыхлой бумаге пятно — оно слабеет по краям.

Есть естественная грань общественной скорби — человечество вообще не выжило, если бы страдало как Гришковец, постоянно и непрерывно.

Включаются защитные механизмы — и, конечно, в первую очередь у тех, кто далеко от центра пятна. Да и тех, кто в нём — тоже включаются.

А требование общей эмоции — неисполнимо, да и опасно. На втором шаге можно запретить ирландские поминки, на третьем ввести какое-нибудь правило о общих днях единомыслия.

Но скорбь дело вообще частное, никем вовсе не регулируемое. Ни муниципалитетом, ни даже лучшими людьми.

Оно нужно, но навязанное — превращается в яд.

И либеральная интеллигенция, предлагая регулировать общественные чувства, похожа на оборотня. Того и гляди — бросится оземь и превратиться в муниципальных чиновников с их венками и казёнными открытками.

Я-то не стою на пути у высоких чувств, моё дело маленькое, люмпенское — сказать, как это выглядит со стороны.


И, чтобы два раза не вставать, скажу, что меня очень волнуют индивидуальные эмоции и печалят массовые.

Попытки разбудить в толпе эмоции всегда оборачиваются старым анекдотом про певца Боно из группы U2, который на благотворительном концерте выходит на сцену и начинает ритмично щёлкать пальцами. Наконец, он говорит:

— Каждый раз, как я щёлкаю, в Африке умирает ребёнок.

Тогда из зала ему кричат:

— Так не щёлкай, мудило!


Извините, если кого обидел.


17 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-17)

…Басинский говорит:

— Очень хорошо тут тебя, в усадьбе Болотова, представляю. Мы бы приехали, а ты такой косолапый, ходишь между грядок. Потом мы все напиваемся, а у тебя тут бутыли с травами, опять же брюква растёт, хрен, яблоки повсюду…

И поверх этого всего — дым из бани над прудами, осетры в них плещутся. И начальства нет. Вообще никого больше нет. Я бы тут остался, ей Богу. Беседка, еловый круг, яблоки о землю шмякаются, ты с бутылками. Осень вокруг, и ничего нет — ни газет, ни губернаторов. А я книгу дописал.

Толстой, понимаешь, Иоанн Кронштадский. История всегда страшна. А представляешь, ты тут хозяин и мы приехали, и красавицы вынесли нам по рюмке настойки, и тут… Золотая осень, какие-то облака дурацкие по небу скачут. Ты зачем про мамонтов написал? Смотри, тут гигантскими буквами написано: "Хрен", брюква вот растёт. Какие тебе сталинские мамонты? Какой "Дальстрой"? Хрен тут! Тут хрен! И тут ты, человек, помешанный на овощах выходишь, сверкая орденом, и говоришь, что у тебя бутыль прикопана, и табак особый выведен. И понеслась душа в рай.


И, чтобы два раза не вставать, картинка для привлечения внимания.

Это — брюква.

Растёт в музее Болотова в селе Дворяниново.


Извините, если кого обидел.


17 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-19)

…Заговорили о коллективных письмах. В. рассказывал, что он зарёкся подписывать коллективные письма, потому что это подпись под чужими словами, а всловах, в их мелких отличиях — вся суть. Получается, то ты всё время лжёшь во спасение. То есть, ты думаешь, что не лжёшь, но если и чуть подвираешь в этих усреднённых текстах, но обязательно — во спасение.

Меж тем, часто вовсе непонятно, кто сочинил текст, и это напоминает пожертвования в электричках — во спасение.

"Высказываться нужно, — заключил В. - но только всегда персонально".

Чтобы два раза не вставать, я вспомнил себя юношей. Дело в том, что тогда Маргарет Тэтчер прижала английских шахтёров. Тут у меня срабатывает ложная память — были ли это шахтёры, которые потом бастовали в середине восьмидесятых, или это более ранние профсоюзные баталии. (Началось всё в 1979, а пик был в 1985 году, и "И это та была минута, когда в порыве против Зла Добро сильнее, чем валюта! И воцарилась тишина, согретая дыханьем зала, и вся Советская страна за этой девочкой стояла". Что там детские деньги на завтраки, шахтёры Кузбасса отработали три дня в помощь своим братьям по классу.

Но в 1985 я уже давно не учился в школе. Воспоминание, наоборот, показывает школьные коридоры и комсомольские значки на синей форме.

Итак, я был школьником, и воображение рисовало мне угрюмых и голодных людей, измазанных угольной пылью.

И вот мы собирали деньги (это была, правда, какая-то местная инициатива, которую быстро свернули) хотя я успел помочь подданным Её величества на круглый железный полтинник.

Но, главное, мы подписывали какое-то гневное письмо, вырезанное из газеты.

Это был очень интересный и важный опыт — желание помочь, сплавленное с совершенным непониманием происходящего.

Речь идёт не об оценке экономических преобразований Тэтчер, а об искренности.

Ну и о инструментах познания мира.

С тех пор я изрядно очерствел.

Ну и ничего коллективного больше не подписывал.


Извините, если кого обидел.


19 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-20)

Обнаружил в старой карманной телефонной книжке (не моей) листочек, сложенный вчетверо. Да и телефонные книги пропали давно — особенно карманные.

Причём он настолько ветхий, что распался на эти самые четыре части. Там — песня:


Спи сыночек мой родной
Сиротинки мы с тобой
Слушай песенку мою.
Баю-баюшки-баю.
Спи сыночек мой, не плачь
Ходит по двору палач.
На дворе бурьян растёт
А палач верёвку вьёт.
Пьян от солнышка бурьян,
А палач от крови пьян.
На рубашке ал кумач —
Кумача алей палач.
Птичка песенку поёт
А палач веревку вьёт.
В чистом небе синева
А петля как смерть мертва.
Скоро солнышко взойдёт —
Отдыхать палач пойдёт.
Рано утром крикнет грач —
Встанет до свету палач.
Он с петлёй пойдёт в тюрьму —
Денег там дадут ему…
Не вернётся твой отец.
Вот и песенке конец.

Чтобы два раза не вставать, это кажется, около 1900 года и к тому же любимая песня Дзержинского.


Извините, если кого обидел.


20 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-20)

Пришёл Синдерюшкин — и с некоторым ужасом слушал историю про то, как я хочу отреставрировать стол, и что мне для этого нужна плита ДСП (довольно большая, и непонятно, где её взять и как доставить).

Слово за слово, разговор зашёл разговор о реставрации.

Тут дело вот в чём: честный обыватель знает только, что реставрация — это хорошо. А более ничего понимать не хочет, потому что ему бабушка рассказывала, что было когда «до основанья, а затем».

Меж тем, совершенно непонятна сама идея реставрации — и это очень интересно.

То есть, у нас ещё осталась хорошая реставраторская школа — как и мелких предметов, так и зданий (со зданиями дело обстоит хуже, но специалисты ещё есть). Когда доводы этих специалистов бьются большими деньгами заказчика как козырными тузами, о школе особо не поболтаешь, но это другая тема.

Интересно другое — непонятны не оперативно-тактические, так сказать, приёмы, а стратегические ожидания. Например, некоторые здания перестраивались несколько раз. Ну как кто решит восстановить церковь Покрова на Нерли до прошлого состояния — окружив её галереями и пристройками. Тут же честный обыватель завопит о гибели Русской Свечи и Белой Лебеди Владимирской Земли.

И это очень хорошо, что готовых решений нет, и быть не может.

Беда тут в другом — перед глазами тонкая система сдержек и противовесов. С одной стороны, честные обыватели, что хотят, чтобы всё было по-старому, и, чем старее, тем лучше, а с другой стороны — разное начальство, что норовит всё убыстрить и сделать по-новому. Совсем страшно, если они сговорятся.

У начальства свои корыстные мотивы. Дело это прибыльное, аналогия такая — вот была у честного обывателя квартира, убитая в ноль предыдущими жильцами. Условно говоря, её можно было по уму отремонтировать за 500.000 рублей. Тут приходит бригадир Л-ов и ремонтирует её за 3.000.000 и при этом обкладывает туалет плиткой, расписанной турецкими красавицами в гаремном стиле, а в спальне делает зеркальный потолок и сердечки по стенам как в гостиничном номере для новобрачных. Мало того что тут распил (я не Салтыков-Щедрин, что там), худо то, что мы имеем пластиковую пошлость.

Я такое видел в Царицыно, которое теперь нужно сохранить на века как памятник казённой реставрации.

При этом нелюбовь к л-ской реставрации может вполне сочетаться с любовью к царицынским прудам, сосне, к которой я хожу первого июня, белкам и прочим холмам. Дорожки в парке хорошие, и водосток сделан качественно (вообще, всё, что там связано с водой, делали какие-то правильные инженерные люди).

Я много что знаю про сам дворец, и отреставрирован он варварски. Про это много писал Ревзин — человек хороший, умный, но иногда ведомый чрезмерно оторванными от жизни желаниями или и вовсе эстетическими и политическими фантазиями.

Иначе говоря, Л-ов (это имя обобщённое) как раз и занимался на примере Царицыно сверхбережным отношением к архитектуре, только в его написании оно превращается в «сверхдорогое». Насельники Царицынских холмов могут справедливо радоваться дорожкам (и я радуюсь), но распространяя любовь на сам пластиковый дворец, исполнителей и вдохновителей проекта, они должны понимать, что в это безумие вложены наши общие деньги, на которые можно было лишить грязи весь прилегающий район, усладить взор сотням тысяч жителей и проч., и проч.

Природа, к счастью, нас выручает, нас всегда выручает то, что растёт Господней волей при помощи фотосинтеза, а не наших рук. Но любители прогулок удовлетворены тем, что ремонт хоть как-нибудь сделали, да и Бог с ней, с ценой… А цена велика — дворец изгажен безвозвратно, перестроить его будет некому, не на что, да и там через фундамент прорыт ход, и вообще устроены любимые дедушкой подземные сооружения.

То есть, квартира отремонтирована, но ценой полудюжины других, которые разрушатся.

Но среди кажущейся разрухи у людей появляется интонация — "Мы много страдали, дайте вздохнуть сейчас, а потом сделаем по-нормальному". Но вся, вся история нашего несчастного отечества говорит нам, что ничего не перестроят, ничего не вернут, и с этим пластиком — мы навсегда. И дети наши и внуки будут смотреть на этот молдавский кафель и этой культурой питаться.

Чтобы два раза не вставать, замечу, что я не люблю режиссёра Тарковского, но у него есть хороший пример. Там герой рассказывает, как, когда умирала его мать, он решил облагородить их заросший садик и кинулся его подрезать и подстригать. А потом оглянулся, и увидел, что из лучших соображений его обезобразил. Ну, старушка кони-то двинула, но по фильму непонятно, успела ли насладиться зрелищем.

Но, вернувшись к честному обывателю, я видел ещё более удивительную картину: обжёгшись несколько раз, обыватель выходит к какому-нибудь памятнику с плакатами, бьёт в бубен.

Ну, и отстаивает право какого-то исторического дома превратиться в труху. Инвестор, обвешанный правилами, отступается — я не про того, конечно, инвестора, что занёс всё что надо и куда надо и которому никакие обыватели с плакатами ему ни по чём.

Вот хочет чувак прикупить развалины усадьбы, чтобы там веселиться с пригожими девками. Ему при этом объясняют, что ничего он там делать не может, канализацию хрен сделаешь, дорогу сам построишь, ну и контролёров поить раз неделю. Ну и этот человек ставит себе бетонный куб в дальнем Подмосковье, хрен с ней с усадьбой.

Честный обыватель, приехав на пикник, с ужасом видит засранные развалины и думает, что в следующий раз нужно реставрировать, обязательно реставрировать. И тут ему рассказывают про новый московский дворец с парком. Обыватель, а он ведь честный гражданин, со слезами соглашается и на молдаван с кафельной плиткой, и на пластиковые полы, и на художественную ковку артели Баранкинъ (бывшая "Освобождённый труд").

Круг замкнулся.


Извините, если кого обидел.


20 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-21)

Разглядывал фотографии искусствоведов в форме и удивлялся премного их орденам и медалям, развешанным в хаотическом порядке.

Вот один казачий сотник — вполне настоящий, закалённый в битвах по отбиванию овец (и, впрочем, по обратному воровству оных у горских народов), убеждал меня, что в станицах была издревле такая традиция: казак мог носить медаль своего отца. Так ли это, я не понял, да и в источниках этого не нашёл. Но потом слышал такие же слова от совсем иного человека.

Если кто понимает в этом вопросе — так я выслушал бы его с благодарностью и интересом.


И, чтобы два раза не вставать, сегодняшний мой день был похож на анекдот про десять су и сено.


Извините, если кого обидел.


21 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-21)

Ещё об открытиях сегодняшнего дня.

Наблюдал в телевизоре передачу о науке 2.0 — там в студии сидели разные люди и размышляли о кризисе в технологии и о том, что вот ещё пятьдесят лет и нам всем кранты (я очень люблю такие передачи, потому что они успокаивают мои мысли о здоровом образе жизни). Речь шла о том, что всё переменится и очень скоро. Ну и нефть, конечно, кончится.

И тут я обратил внимание на знакомый голос.

Под одной участницей было написано: "Лена Ленина. Фотомодель. Геохимик".

Жгла участница — это, впрочем, мало сказать. Почти ничего не сказать.

— А вы знаете, — говорила она. — Знаете, что алмазы дешевеют?! Знаете, что они больше не лучшие друзья девушек? А вот шпинель…

— Шпинель… — хором выдыхали участники.

— Шпинель! — повторяла геохимик. — Шпинель! Вот вы видели шпинель, а? Какого она цвета? Ну!

Я был впечатлён.


Чтобы два раза не вставать, тут меня спросили, отчего я тут пишу про литературу, а не про жизнь. Так я не нашёлся, что ответить. Шпинель! Так вот, я в прошлой своей жизни видел шпинель, и всё равно не смог бы ответить — я её видел четыре типа, и были они разноцветными, а пикотит — так и вовсе чёрным. Хрен поймёт, какую надо было видеть — рубиновую или бесцветную, голубую или жёлтую. Шпинель! Шпинель!

Да что там, я саму Лену Ленину видел.


Извините, если кого обидел.


21 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-24)

— А что это у вас на фотографии?

— Это Крым.

— Какими судьбами вас туда занесло?

— "Крым — всесоюзная здравница, одно из самых красивейших мест нашей страны. Сотни тысяч советских людей ежегодно посещают санатории Крыма, а так же занимаются организованным туризмом. Крым. Путеводитель", — М. 1983.

— А вообще по жизни вы чем занимаетесь?

— С какой целью интересуетесь?

— Просто интересно знать о человеке с которым переписываешься.

— Ну я вот отвечаю на ваши вопросы, и не испытываю никакого дискомфорта. Меж тем, не сказать, что вы с порога мне сообщили, что занимаетесь, к примеру недвижимостью и умеете печь булочки.

— А вы остряк.

— Не без этого.

— Я испытываю большой дискомфорт говорить с тем не зная с кем!

— Сочувствую. Но тут есть три пути.

— В смысле?

— Ну, первый путь — говорить только с теми, кого знаете. Это прекрасный выбор, достойный лучших людей. Он позволит вам избежать неожиданностей и не стать мишенью остряков. Второй путь достоин настоящего мудреца: не говорить вовсе ни с кем. Многие мудрецы так и делали. Есть, правда, ещё и третий путь — но он скучен и требует сноровки. Он заключается в том, что несколькими короткими фразами нужно убедить незнакомого человека, что вы чрезвычайно интересны, и беседы с вами не только усладят ему душу, но и принесут практическую пользу.

— Интернет и существует для того чтобы узнавать и общаться со всеми. Как живут другие люди, чем занимаются.

— Отношусь с пониманием. Но эта фраза, применимая и к самому мирозданию, не отменяет трёх дорог, лежащих перед вами. Причём, что удивительно, и в Сети и в самом мироздании этот список совершенно одинаков.

— …..


Кстати, чтобы два раза не вставать, так я давно хотел спросить: а вы храните старые SMS?


Извините, если кого обидел.


24 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-24)

Она сидела на полу
И груду писем разбирала,
И, как остывшую золу,
Брала их в руки и бросала.
Брала знакомые листы
И чудно так на них глядела,
Как души смотрят с высоты
На брошенное тело…
О, сколько жизни было тут,
Невозвратимо пережитой!
О, сколько горестных минут,
Любви и радости убитой!..

Хранение писем давняя традиция. Только, по-моему, никому, кроме литературоведов и адвокатов по бракоразводным делами пользы не принесшая. Они-то жируют, да.

Но с письмами ещё есть известная беда — уничтожить их сложно и приходится жечь их в сковородке как Штирлиц. А ведь прикопаешь где — нельзя быть уверенными, что туда не явится какой парикмахер, чтобы найти их случайно. И потом он будет бегать по просторам Сети с криками о твоих ослиных ушах.

Но вот SMS, как я внезапно понял, многие хранят — и более того, даже переписывают из телефона в телефон.

Я сам однажды пришёл к доброму моему товарищу Леониду Александровичу с печальной думой, как сохранить тысячи две этих коротких сообщений.

Леонид Александрович скептически на меня смотрел и говорил, что никому это не нужно.

— Они вовсе не короткие, они развёрнутые! В них масса искромётных шуток!

Мы довольно долго мудрили, так и не достигнув ничего. Через два дня мой добрый товарищ превзошёл программные сложности фирмы Nokia и прислал мне файл с замечанием, что я всё равно его не буду смотреть.

Я лазил туда раза три, даже что-то скопировал — для того, чтобы честно смотреть в глаза своему товарищу. Нужные слова и искромётные шутки так и лежат на каком-то диске. Не помню, правда, на каком.


Что-то мне подсказывает, что SMS хранить нельзя.

Нужно если не сразу их стирать, то в тот же вечер.

Нет, "Всё исполнено. Тело закопали в двенадцати ярдах от старого причала" — конечно, надо хранить. И переданный адрес стоматолога — пока он не переписан в телефонную книгу.

А вот "Милая, что ты со мной сделала?? Моя душа болит. Прости, прости!"… Нет, не думаю.

К тому же, шансов попасть в чужие равнодушные и неравнодушные руки у этих откровений довольно много.

У меня было довольно много поводов расстраиваться (или радоваться), прочитав новое сообщение на маленьком (но у меня, правда, он лет десять как не очень маленький) экране. Но хранить это — спаси Господь! Заливаться тихой слезой от этих ровных буквок: "Сходи за хлебом, дорогой. И, знаешь, я ухожу".

Есть ещё отдельный класс SMS с неопределившегося номера "Ты где?". Говорят, что вопрос "Ты кто?" по утру был бы страшнее. Однако, представить себе человека, проснувшегося с тяжёлого похмелья, в интересе к твоей персоне — довольно сложно. Не представляю себе человека, который в этот час хотел бы узнать кто я, зачем живу и куда устремлены мои нравственные дерзания. Нет, такого я не боюсь.


Чтобы два раза не вставать, нужно сказать, что мы находимся на каком-то изломе, когда за спиной культура материальных вещей, а впереди — пропасть компьютерных абстракций. Это немного тревожно, но, в общем, подготавливает человека к мысли, что ничего с собой не заберёшь.

Нет, пусть электронные буквы хоронят своих мертвецов.


Извините, если кого обидел.


24 сентября 2012

(обратно)

Вывозной блоггинг (2012-09-25)

Осмотрел фильм Hairy Twatter. Нашёл его негодным, сделанным без огонька и задора. Запорота тема очкастого мальчика, да и всё запорото.


И, чтобы два раза не вставать, я вот что ещё скажу. На рассвете (я просыпаюсь рано, потому что совесть моя нечиста), я, тупо глядя в потолок, думал о жизни блоггера. Вот, многих моих знакомых призывали в разные бесплатные путешествия. Ну, натурально, блоггеры в них ездили, если и пили, а потом их везли обратно.

Иногда блоггеров приглашали персонально, а иногда — оптом.

Одна прекрасная дама при этом сказала, что таких блоггеров тут же нужно отводить к оврагу без сапог вычищать из ленты и всё такое. Надо сказать, я опасался этой прекрасной дамы, и оттого ничего не сказал, а только что-то пробормотал под нос.

Я ведь, как всякий писатель, живущий под забором на подаяние, завидую тем людям, которым за так дают на подержание красивые машины, чтобы они на них поездили, поят хорошими винами и знойные девы массируют их на удивительных курортах. То есть, это тип персональной журналистики с новой системой выплат. Нет, я понимаю, что там есть выплата налом, но мне интересно явление, а не отдельные успешные в нём люди.

То есть, это какой-то новый идеал жизни, который мне нужно обдумать.

При этом интересных тем тут много: какова ответственность персонального журналиста-блоггера. Такая же, как у издания, больше или меньше?

Или вот, к примеру, съездил один фотограф в иностранную тюрьму и привёз оттуда жизнерадостный репортаж. Потом оказалось, что именно в этой тюрьме заключённым засовывают в попы веники и вообще там оказалось как-то радикально нехорошо.

Нехорошо и про веники, нехорошо и разочаровываться — но это в системе вывозного блоггерства должно происходить постоянно. Это просто лежит в прикупе — человек не может быть сразу специалистом в ядерной физике, промышленном бурении, пенитенциарной системе и производстве гамбургеров. Ну, можно, как идеальному журналисту, каждый раз проводить персональное расследование, опрашивать независимых экспертов, оценивать достоверность — но это именно журналистика.

А тут — блоггеры.

Собственно, в середине прошлого века вместо блоггеров были писатели. Человек написал книгу, получил какую-никакую известность, и вот поехал на войну — в Испанию, скажем. И рассказывает потом, что увидел. Был один писатель, что приехал в Москву в 1937 году.

Это был неплохой, кстати, писатель. Вполне либеральный. Еврей к тому же. Потом написал целую книгу, а не пост — хотя и тоже с картинками.

С ним говорил вождь, он много бродил по улицам (в сопровождении), ходил даже на троцкистский процесс, да и вообще пробыл в нашем Отечестве невпример дольше, чем блоггер в чужой тюрьме.

Писатель как раз видел достаточно значимых примет (и именно поэтому так много извинялся в своей книге, будто подготавливая будущие покаянные речи. Ему, кстати, и советская сторона потом выдала на орехи и не печатала лет пятнадцать).

Потом, когда выяснилось, что история неоднозначна и он как-то умолчал, что в нашем Отечестве не то, что веники в попы засовывают, но много чего другого происходит, за это книгу автор получил понятных пиздюлей от своих соотечественников. И вообще от либеральных людей.

Итак, писатель не то, чтобы не видел, а предпочёл не замечать. Я даже думаю, что он о многом догадывался, и именно поэтому полкниги бормотал — ну вот посмотрите, им угрожают войной, в Монголии чёрти что творится, а вот у меня на родине ужасный фашизм, весь мир на краю, на кого нам надеяться, хочется верить, что они знают, что делают. (Устойчивые слухи о подкупе писателя борзыми щенками я оставляю за скобками).

Но вот ответы на незаданные читателями вопросы — да, эти случаи роднит. Это, собственно, показывает, что люди везде одинаковы, во все времена. И цвета их лент и флагов мало влияют на образ их мыслей.

Понятно, что напиться дармового Шато де Тетропак на выезде как-то спокойнее, но механизм ровно такой же.

И тут, как говорят социологически учёные люди, история ставит нас перед новыми вызовами.

Не то, что я совсем солидаризировался с мыслью выводить блоггеров, на ходу читающих невыученные молитвы, к оврагу в нижнем белье, но рациональное зерно в этом есть.

С другой стороны, прислушиваясь к себе, я должен сказать, что желание рассказать о правилах виноделов и быте орнитологов во мне есть.

Всяко интересно, как люди живут.

Вопрос в том, как это сделать.


P.S. Что делается, целый ворох комментариев, поножовщина, и все обсуждают вывозной блоггинг, и никто не хочет и слова сказать о порнографическом фильме про Гарри Поттера.


Извините, если кого обидел.


25 сентября 2012

(обратно)

Истоия про то, что два раза не вставать (2012-09-26)

Посетил место моей давнишней работы.

Был, признаться, впечатлён — за десять лет там не изменилось ничего. Всё та же маленькая комнатка с выгородкой, бывшей кассой — там даже сохранилось окошечко для кассира.

Сейф, забитый книгами и недопитым бухлом.

Правда, в комнатке откуда-то снизу сочится влага и оттого кажется, что это кусок Петрограда после наводнения 1924 года.

Тонко поют люминесцентные лампы.

На столе места недостаточно для того, чтобы поставить бутылку водки. Там вообще ничего невозможно поставить.


И, чтобы два раза не вставать, надо признаться, что украл там книгу Харчук Р. Разведение и содержание свиней и коров в родовой усадьбе. — Ростов на Дону, 2011: "Если поросёнок не захватывает корм, а сосёт, то он не пригоден для интенсивного откорма. Признаком годности к откорму для свиней является голова. У скороспелых свиней она короткая, с прогнутым профилем рыла, широким лбом. Уши тонкие, небольшие, прямостоячие или нависающие на глаза".


Извините, если кого обидел.


26 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-27)

Обнаружил, что часть моих снов переведена на украинский. (Надо сказать, что я люблю этот язык безо всякой иронии — отчего-то близкие языки кажутся комичными. Ничего комичного нет — красивый на вкус язык вот и всё). Однако ж кому понадобилось переводить мои сны на него — непонятно."Приснився дуже довгий сон про те, що я живу в якійсь місцевості, схожої на один придонських монастир — Свято-Успенський. Тільки цей монастир зовсім занепав і там знаходяться тільки ігумен без мнахов. Я, втім, живу поруч — у будинку відпочинку, чи, вірніше, в санаторії. Серед відпочиваючих я зустрічаю молоду жінку з мого минулого.

Или вот иной — года два назад была Будівельний тижневик» Історія про сни Березина № 301 (ссылка не работает).

Я призадумался — что это.

Нет, конечно, можно думать, что существует программная возможность создания фальшивых дневников из нарезки хрен знает чего, каких-то текстов чужих дневников, так отчего братьям-украинцам не перевести автоматом и меня. Тем более, я несколько раз находил куски своих книжек в каких-то странных дневниках.

То есть, это могло быть производством какого-то словесного фарша для набивки блоггерской колбасы.

Но это, конечно, куда скучнее, чем украинский маятник эко.

Разве не приятнее быть вовлечённым в мировую сеть ловцов снов.

А конспирология как раз должна твориться не в устоявшихся странах, не во Франции или Британии, а в странах призрачных, вроде наших.


Кстати, чтобы два раза не вставать, не нужны ли кому из антикваров, интересующихся фото-кинотехникой устройства для обработки плёнки?


Извините, если кого обидел.


27 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-28)

Вчера страдал головой.

В этой фразе есть какая-то важная победа русской семиотики над всеми прочими.

Однако, что Бога гневить — не самый ужасный день. Мужчина вообще на то, что голова болит не должен жаловаться. Единственно, на что он может жаловаться, так на то, что вовремя не подошёл маршал Груши. "И вот, дорогая, вместо подкрепления, я увидел, как к полю боя приближается Блюхер… Какая жалость!". И все. Точка. "Ещё бокал, дорогая?"

При этом я вспомнил, кстати, что в детстве недоумевал, отчего Жозефина (уж коли он её так любил) не коротала свои дни вместе с бывшим супругом на острове. Простой ответ, что она умерла в 1814 году мне как-то в голову не приходил.


Чтобы два раза не вставать, расскажу, что потом меня напала бессоница. При этом не было бы счастья, да несчастье помогло — заведующий <нрзб> прислал мне переписку N. и NN., которую они печатают, и которую надо было комментировать, а комментатор куда-то подевался. И я это воспринял как нежданное "Что? Где? Когда?" и до шести утра получал нескрываемое удовольствие детектива идущего по следу.

Я смотреть такие игры не очень люблю — кроме, может быть, "Своей игры", где игрокам оставляют несколько секунд на мучения и терзания, никогда в оных играх не участвовал, но удивительное возбуждение, что вызывает поиск, мне нравится чрезвычайно.

Причём вопрос "Кто такой Яков Фёдорович, которому передают привет в 1963 году в Ялту" я считаю простым, а вот вопрос "Какое отношение имеет Бугаев к телеграфному коду и эллипсам?" — гораздо сложнее и интереснее.

Переписка, кстати, совершенно замечательная.

Впрочем, голова так до конца и не прошла, а я побаивался, что это ко мне грипп так ломится.


Извините, если кого обидел.


28 сентября 2012

(обратно)

История про то, чтобы два раза не вставать (2012-09-30)

Нет, я всё-таки отстал от жизни. И такое обнаруживаешь неожиданно, будто споткнувшись на ровном месте.

Оказывается, в моей Альма матер поплавок теперь не просто поплавок, а поплавок с нахлобучкой.

Удивительное рядом (и обнаружил я это благодаря одному человеку, что вывесил в Живом Журнале разного типа университетские знаки — там, правда, нет изображения одного поплавка, довольно редкого, с профилем Ломоносова). Нет, воля ваша, а мой прежний, с гербом, был круче.


Да, и чтобы два раза не вставать, наблюдал я примечательный разговор о генерализации. Простые люди, впрочем, называют эту тему — "об обобщении".

Это, типа, "все мужики — сволочи" или "все бабы- дуры".

Там, правда, говорили о национально-политическом аспекте, но поскольку я изрядно нерукопожат, а застрельщик разговора мне симпатичен своей вменяемостью (это очень сильное слово в моих устах, если кто меня знает), я ссылки давать не буду. Не в этом дело. Честно говоря, для меня и генерализации типа "итальянцы такой музыкальный народ" или "французы знают толк в еде/сексе (не знаю, что чаще употребляются)" выглядит не менее глупо, чем "все русские — пьяницы". Это один и тот же механизм упрощения, который я очень не люблю, и неизвестно, чего в нём больше — пошлости или глупости.

При этом обобщения "русские — пьяницы" или "французы похотливые" — это ведь слова-затычки в разговоре. Их произносят вместо своих собственных наблюдений или для распознавания "свой-чужой": "Видите, какое скотство?" — "Это ведь Россия!" — "О, да вы — свой".

Но, я думаю, что это интернационально (хоть и по своему) — я как-то дружил с американцами, жившими в Европе. Они были левых взглядов, и среди них было принято ругать Америку — именно в этих интонациях: коррумпированный режим, он лезет к нам в карман даже здесь, и бомбит весь мир.

Я отчасти разделял их взгляды, потому что их соотечественники то и дело что-то бомбили, да и я находился вне зоны риска только благодаря академику Сахарову, вовремя придумавшему кузькину мать. Но я обнаружил, с каким презрительным состраданием эти мои знакомые смотрели на меня, когда я выказывал некоторое уважение у Четвёртому Риму.

Впрочем, в обобщениях есть ещё одна сторона. Совершенно справедливо говорят, что человек внутри обобщения (то есть, угрюмый соотечественник, сетующий на беззаконие), более симпатичен, чем эмигрант сетующий на него же. Понятно, что разговор вертится вокруг известной цитаты из Пушкина о порицании Отечества (я не просмотрел сейчас новые комментарии, но удивительно, если её ещё не привели).

Но мне не тут интересен как бы побочный вопрос — не собственно эмиграция, а внутренняя эмиграция. Она есть везде, но везде разная.

И всегда есть прослойка людей, которые свою жизнь не меняют, хотя произносят все ритуальные речи, после которых следует как бы логичный вывод, что настали крайние дни и надо бежать. И при этом, после акта психотерапевтического выговаривания, остаются на месте.


Извините, если кого обидел.


30 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-09-30)

А мне понравился фильм "Белый тигр", чо.

Я тут, находясь в болезненном состоянии, его посмотрел.


И, чтобы два раза не вставать, есть ещё одно обстоятельство — у Шахназарова чуть не главным становится ещё второй герой — особист.

Особист этот очень интересный, и в конце войны он уже полковник, а вот на груди его очень примечательный иконостас — "Отечественная война" двух степеней, Красная Звезда и, промеж медалей, в том числе "За отвагу", полученной в начале войны, на старой ещё прямоугольной колодке; висит у него солдатский орден Славы третьей степени.

Из чего я заключаю (упрекать реквизиторов "Мосфильма" причины не вижу — ниже справедливо говорят, что будь звёздочка беленькой, а не жёлтенькой, претензий бы не было), что биография особиста сложна.

И загреметь он мог в штрафники со всей этой мистикой, а потом вполне себе с солдатским орденом вернуться на прежнее место.

Случаи таких награждений разжалованных в рядовые офицеров в литературе описаны.


Замечу, кстати, что майор, ставший полковником, носит награды не по уставу, но тут всяко бывает.

Это, кстати, моё любимое дело — придумывать биографии второстепенных персонажей.

Пьер Безухов — это одно, а вот история войны, рассказанная от лица Николиньки в 2012 году невпример интереснее. Или от лица Элен.


Извините, если кого обидел.


30 сентября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-01)

…Заговорили о политике. Как это часто бывает среди нерусских интеллигентов, стали пенять власти за недостаточно развитую оппозицию.

Впрочем, и русская оппозиция в этом поднаторела, да и оппозиционные люди живущие в сопредельных странах, а равно как и в странах весьма удалённых. Благодаря волшебству Интернета всякий чувствует себя сопричастным тому недоумению. которое случилось после времени Великих Надежд и Ожиданий на Площадях и Бульварах.

Ну, я не стою на пути у высоких чувств, но эта мысль насчет связи власти и оппозиции сродни обвинению жертвы изнасилования в том что она была одета в мини-юбку. Мне было непонятно, отчего власть виновата в том, что оппозиция дураковата, мне было не очень понятно.

При этом я понимал, откуда растут ноги у этой идеи — идеальная власть, понимая, что мир вечен, а существующие положения — нет, выращивает себе оппозицию по модели адвоката дьявола, что, говорят, по-прежнему используется в католических комиссиях по канонизации.

Что до власти, про себя думал так: это вовсе неверная постановка вопроса. Когда говорят, что власть виновата в неказистости оппозиции, что, дескать, именно власть сделала политику непопулярной, а общественные движения души — пустыми, так это оправдания.

Так оправдывается капитан: "Я утопил корабль, потому что море — жидкое". Ай, ай, море жидкое, а вода — мокрая. Море виновато.

Так и здесь — не на кого душой опереться, я ни одной фамилии назвать не могу, но речь ещё о слое, из которого оппозиция рекрутируется. Слое вполне плодотворном, но аморфном, том слое, который будет кричать "Распни!" в чуть иных условиях.

Половина оппозиции в правительстве была, Немцов аж в преемниках числился.

Можно подумать, что оппозиция с гестапо боролась.

Можно подумать, что нынешнюю оппозицию двадцать лет держали на стадионах с автоматчиками и били по пальцам как одному чилийскому гитаристу — нет, в 1993 году, как раз в октябре, был я очевидцем какой-то очень неприятной возни на стадионе на Красной Пресне, но был человеком осторожным и передвигался по улицам опасно.

Так что претензии говорящего класса сродни тем американским детям, что подавали в суд на родителей, что, дескать, они их не заставляли учиться в детстве, и из-за того они не имеют приличной работы. (не метафора, был такой случай).

Ну, поленились — что на среду списывать, на власть какую-то.


И, чтобы два раза не вставать, я скажу, что это день сегодня такой. Я получил вести о чужом нездоровье, о собственном материальном неблагополучии и октябрь уж наступил, уж роща отряхает. И мысли в голове волнуются в отваге, и рифмы легкие навстречу им бегут, и пальцы просятся к перу, перо к бумаге. Минута — и стихи свободно потекут. Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге, но чу! — матросы вдруг кидаются, ползут вверх, вниз — и паруса надулись, ветра полны; громада двинулась и рассекает волны.

Тьфу, пропасть, пойду наемся и забудусь сном.


Извините, если кого обидел.


01 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-02)

Получил сегодня утром стилистически безупречное послание:


От г-жа Джойс Филипп

Дорогая, один Владимир.
Меня зовут миссис Джойс Philip.I родился в Кувейте. Я женат на г-н Джошуа Филипп, который работал с Кувейтом посольство в Того в течение девяти лет, прежде чем он умер в год 2011.We были женаты в течение одиннадцати лет без ребенка. Он умер после непродолжительной болезни, которая длилась всего четыре дня до его смерти мы оба родились свыше христианина. После его смерти я решил не вступать в новый брак или получить ребенка вне моего семейного дома которых Библия против. Когда мой покойный муж был жив он хранение сумму $ 4.Million в банке здесь, в TOGO.And Недавно мой доктор сказал мне, что я бы не стал последним на ближайшие шесть месяцев из-за моей проблемы рака (рак рычаг и инсульта). В настоящее время эти деньги еще в банке. Зная мое состояние я нахожусь в необходимости честного Hearted Индивидуальные христианские церкви, или что я буду использовать этот фонд, как я собираюсь поручить herein.I хочу, чтобы кто-нибудь, которые будут использовать этот фонд в соответствии с желанием моего late.husband, чтобы помочь Lessprivilaged людей, детских домов, вдов и распространяющихся слово God.I принял это решение, потому что я не имею никакого ребенка, который унаследует этот фонд, и я не хочу в гостях, где эти деньги будут использованы в нечестивый way.This поэтому я утра takingthis решение передать вас это Fund.I не боюсь смерти, следовательно, я знаю, где я going.I хочу, чтобы ты всегда помнить меня в ваших ежедневных молитвах, потому что мои до ближайших рака Surgery.Write ко мне, как только возможно потому, что любая задержка в вашем ответе даст мне комнату в поиске другого человека для этой же цели, надеясь читать от Вас soon.With Богу же все возможно. Как только я получу ваш ответ я дам вам контакт банка в Того я также выдаст вам разрешение письмо, которое будет доказать, что вы настоящий бенефициаром этого фонда. Вы можете связаться со мной с этой Altternative e-mail joycephilip80@yahoo.com

Бог благословит вас, как вы перечисляя к голосу рассуждения,

Пусть Бог благословит вас,

Г-жа Джойс Филипп


И, чтобы два раза не вставать, не приходя в сознание поучаствовал в работе XVI Всемирного русского народного собора. Стащил кусочек конской колбасы от муфтиев. История, впрочем, требует более подробного рассказа.


Извините, если кого обидел.


02 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-06)

Меня позвали сделать доклад на тему «Фантастическая литература и компьютерные игры как средства патриотического воспитания». И я его сделал. Стихи на случай сохранились, я их имею, вот они:

Во-первых, мне представляется естественным движение пропаганды в массовую культуру. Это действительно эффективно и судьба американских комиксов это подтверждает. Удивительным свойством массовой культуры было то, что в кубриках советских милиционеров и десантников висели постеры, изображающие Рэмбо, который этих десантников и убивал в своих фильмах — пачками. Если бы он, голый, вломился к ним в казарму с пулемётом, они бы попросили у него автограф.

Во-вторых, нужно сказать, что советская пропаганда последних лет, что я застал, была ужасна. И ветераны, которых приглашали на уроки мужества, стали в какой-то момент символом обязательной скуки, а не героизма, а не были в какой-то момент. Нет, мне рассказывали байку про одного бодрого старичка. Этот бодрый старичок на таком уроке, предварительно выпив водочки, вдруг стал рассказывать в подробностях, как резал немецкого солдата в рукопашной, как булькала кровь, как он рвал зубами фашистское горло, и всё такое. Сначала тошнило беременных учительниц, а потом выносили обморочных школьниц.

Это, я понимаю, пропаганда. Уважаю.

В-третьих, сейчас есть спрос на патриотизм, потому что это спрос на самоуважение. При этом множество сноровистых людей оный спрос хотят удовлетворить. Сейчас вообще избыток людей, работающих с буквами. А людей, готовых за эти буквы платить — невпример меньше.

И тут есть опасность — появление креативного Левши от массовой культуры. Оный Левша, точно так же, как его предшественник (англичане упрекали Левшу в незнании наук и, как следствие — порче блохи), отвечает: мы спору нет, что мы в науках не зашлись, но только своему Отечеству верно преданные.

В зыбком мире массовой культуры, который и так-то тяготеет к халтуре, есть опасность появления новых блох, что дансе не танцуют и ни одной верояции не показывают, зато чрезвычайно патриотичны.

Это было и при царе-батюшке, и во времена ГлавПУра, опять же, которые я ещё застал, а сейчас этому мешает единственно радостный бюджетный попил.

В-четвертых, примитивное восприятие трактует патриотизм и его изображение как что-то военное (то есть, если много пиротехнического дыма, хрен знает, что происходит, зато потом чумазые герои стоят обнявшись). Так вот, патриотический восторг может охватить наблюдателя и от сопереживания спасению на водах, а то и вполне мирному труду. А то и от обозрения невыразимо прекрасных русских просторов, ещё не тронутых рукой человека.

Одним словом, как ни парадоксально, настоящее патриотическое искусство требует не меньше усилий, а больше. Заменишь гордость высокомерием — душа будет неспокойна и суетна. Это как признание в любви, и относиться к нему нужно с должной ответственностью.


Чтобы два раза не вставать, вот два лекала, по которым легко написать патриотический роман.

Послушница Лидия, сидя в своём тереме отреставрированной архитектуры, решила ложиться спать. Сняв с высокой волнующейся груди кокошник, она стала стягивать с красивой полной ноги сарафан, но в это время распахнулась старинная дверь и вошел молодой борец с наромафией Кацман.

Затуманенным взором, молча, смотрел он на высокую волнующуюся грудь девушки и её упругие выпуклые бедра.

— Ой, ты, гой, еси! — воскликнул он на своём странном национальном языке.

— Ой, ты, не гой, еси, исполать тебе, добрый молодец! — воскликнула послушница, падая на грудь храброму борцу с наркомафией, и — все заверте…


Или:


Небольшая стройный журавль-женщина с высокой грудью и упругими бедрами ползал по земле.

Звали его по-журавлиному — Лидия.

Вдруг из-за угла вылетел большой белый журавль и стал подниматься в небо. Она устремилась за ним. Простерши лапки, он крепко прижал Лидию к своей груди, и все заверте…


Извините, если кого обидел.


06 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-08)

Вот, кстати, вот отчего протух Formspring как ресурс?

Интересно, какие неперсональные причины привели к этому?

Я обнаружил, что год назад резко упало количество вопросов, которые задавали в разных акаунтах (я смотрел с дюжину разных популярных тамошних как бы журналов). У меня возникла красивая теория, что кончились вопросы. Вопросов вообще ограниченное количество, а на вопросы типа "любите ли вы анал" остроумные девушки довольно быстро придумывают остроумные ответы и шлёпают их как штамп.

Но, на самом деле, всё же интересна эта гибель популярности ресурсе.

Ведь это был род пти-жё.

И для меня-то это было что-то типа игры в фанты — адреналин был в том, чтобы ничуть не врать, и отвечать на все вопросы, никого не баня.

Понятно, что я не красивая девушка, и никого не интересовали мои шампуни и судьбы моих бывших.

Про анал я и не говорю.

Мне там задали полторы тысячи вопросов про масскульт и Толстого, сложно ли писать вдвоём, и когда лучше сочинять — утром или вечером, но никто даже не спросил люблю я сверху или снизу. В этом виде я никому не был интересен.

И вот там всё умерло — как же так, разве можно лишать человека повода рассказать как прекрасны были женщины, которых он любил в молодости?!


И, чтоб два раза не вставать — решительно непонятно, отчего мне зачастили сообщения в Живом Журнале (именно в режимеличных сообщений): "Уважаемый Владимир, Я адвокат Десмонд Mensa, я хочу поделиться с вами деловое предложение, которое будет взаимовыгодным для нас обоих. Покойный мой клиент, с той же фамилией, как ваш, который здесь, в после передается в качестве моего покойного клиента, умер в Японии землетрясения и цунами на 11 марта 2011 года. http://www.youtube.com/watch?v=Ydnv2xo9Ndw Перед смертью, он имел депозит в размере пять миллионов четыреста тысяч долларов США в банке здесь и сейчас, они попросили меня представить ближайших родственников, если есть, или недвижимости будет вернуться к власти и поэтому было бы потерян. Мое предложение является то, что вы позволите, который будет представлен на эту роль так, что документация может быть обработана, и оплата производится в вашу пользу. Пожалуйста, подтвердите ваши личные данные ниже:

Первый и Фамилия:……….

Страна происхождения:………………

Gmail адрес:……………….

Телефон:…………….

С уважением,

Десмонд Mensa".


Или:

От г-жа Джойс Филипп


Дорогая, один


Меня зовут миссис Джойс Philip.I родился в Кувейте. Я женат на г-н Джошуа Филипп, который работал с Кувейтом посольство в Того в течение девяти лет, прежде чем он умер в год 2011.We были женаты в течение одиннадцати лет без ребенка. Он умер после непродолжительной болезни, которая длилась всего четыре дня до его смерти мы оба родились свыше христианина. После его смерти я решил не вступать в новый брак или получить ребенка вне моего семейного дома которых Библия против. Когда мой покойный муж был жив он хранение сумму $ 4.Million в банке здесь, в TOGO.And Недавно мой доктор сказал мне, что я бы не стал последним на ближайшие шесть месяцев из-за моей проблемы рака (рак рычаг и инсульта). В настоящее время эти деньги еще в банке. Зная мое состояние я нахожусь в необходимости честного Hearted Индивидуальные христианские церкви, или что я буду использовать этот фонд, как я собираюсь поручить herein. I хочу, чтобы кто-нибудь, которые будут использовать этот фонд в соответствии с желанием моего late.husband, чтобы помочь Lessprivilaged людей, детских домов, вдов и распространяющихся слово God. I принял это решение, потому что я не имею никакого ребенка, который унаследует этот фонд, и я не хочу в гостях, где эти деньги будут использованы в нечестивый way.This поэтому я утра takingthis решение передать вас это Fund.I не боюсь смерти, следовательно, я знаю, где я going. I хочу, чтобы ты всегда помнить меня в ваших ежедневных молитвах, потому что мои до ближайших рака Surgery.Write ко мне, как только возможно потому, что любая задержка в вашем ответе даст мне комнату в поиске другого человека для этой же цели, надеясь читать от Вас soon.With Богу же все возможно. Как только я получу ваш ответ я дам вам контакт банка в Того я также выдаст вам разрешение письмо, которое будет доказать, что вы настоящий бенефициаром этого фонда. Вы можете связаться со мной с этой Altternative e-mail joycephilip80@yahoo.com

Бог благословит вас, как вы перечисляя к голосу рассуждения,

Пусть Бог благословит вас,

Г-жа Джойс Филипп


Что-то с аккаунтами в супнице забурлил.


Извините, если кого обидел.


08 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-09)

<…>


1. Довольно сложно заниматься футурологией и манифестациями. В таких случаях речь неминуемо клонит к эсхатологическим прогнозам. Меж тем, многие явления, особенно в культуре, претерпевают такие изменения, которые, как кажется, отменяют само их существование. То есть, культура и литература в частности настолько активно реагирует на изменения цивилизационного типа, что часто произносятся слова о смерти литературы. Речь идёт о современных преобразованиях в книжном деле не столько с позиции издателя, сколько с тоски зрения производителя контента. Слово контент в меру цинично, потому что слово литература часто используется как оправдание бесприбыльности или просто ненужности текста.


2. Довольно много говорили о трагической гибели бумажной книги. Это были удивительно эмоциональные обсуждения, причём в тот момент, когда людям, связанным с кнопками и экранами стало понятно, что гибель массовой бумажной книги неотвратима.

Это происходило долго, и эта тема окончательно всем надоела, и уже не осталось никого, кто в качестве серьёзного аргумента приводил бы запах переплёта и шелест страниц.

Лучше всего объясняют этот процесс метафоры — и, значит, происходит перерождение книги старого типа во что-то наподобие почтовых марок.

Почтовые марки имеют сейчас филателистическую ценность, при этом никого не смущает, что большая часть писем отправляется при помощи Сети. Однако, если отбросить естественное чувство отчаяния ставших ненужными людей, ничего страшного в этом нет. Однако эмоции самих производителей были подлинными — потому что окончился срок одного общественного договора. То есть, того самого контракта, что был неписьменным образом заключён между производителями контента и обществом. Писатель должен был писать, а читатель — читать. Так продолжалось почти до конца XX века, но тут-то и произошли известные изменения.


3. Во-первых, было открыто множество других способов проводить время — и к обществу пришли визуальные искусства. Иконка победила букву. Во-вторых, культура, согласно демократическому голосованию платежом, стала полностью демократической. То есть, исчезла волюнтаристская пирамида эстетики («Стыдно не читать Толстого? — А почему стыдно?» — раньше этот спор кончался репрессиями со стороны школьной учительницы или главы государства, ныне аргументация такого рода не работает). Но, более того, в демократическом искусстве этот спор вовсе не имеет разрешения. [Чтобы два раза не вставать, что разговор идёт о смерти. Смерть вообще очень притягательная тема для обывателя — смерть человека, смерть литературы или гибель империи]


Извините, если кого обидел.


09 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-09)

<…>

1. Довольно сложно заниматься футурологией и манифестациями. В таких случаях речь неминуемо клонит к эсхатологическим прогнозам. Меж тем, многие явления, особенно в культуре, претерпевают такие изменения, которые, как кажется, отменяют само их существование. То есть, культура и литература в частности настолько активно реагирует на имения цивилизационного типа, что часто произносятся слова о смерти литературы. Речь идёт о современных преобразованиях в книжном деле не столько с позиции издателя, сколько с точки зрения производителя контента. Слово контент в меру цинично, потому что слово литература часто используется как оправдание бесприбыльности или просто ненужности текста.


2. Довольно много говорили о трагической гибели бумажной книги. Это были удивительно эмоциональные обсуждения, причём в тот момент, когда людям, связанным с кнопками и экранами стало понятно, что гибель массовой бумажной книги неотвратима.

Это происходило долго, и эта тема окончательно всем надоела, и уже не осталось никого, кто в качестве серьёзного аргумента приводил бы запах переплёта и шелест страниц.

Лучше всего объясняют этот процесс метафоры — и, значит, происходит перерождение книги старого типа во что-то наподобие почтовых марок.

Почтовые марки имеют сейчас филателистическую ценность, при этом никого не смущает, что большая часть писем отправляется при помощи Сети. Однако, если отбросить естественное чувство отчаяния ставших ненужными людей, ничего страшного в этом нет. Однако эмоции самих производителей были подлинными — потому что окончился срок одного общественного договора. То есть, того самого контракта, что был неписьменным образом заключён между производителями контента и обществом. Писатель должен был писать, а читатель — читать. Так продолжалось почти до конца XX века, но тут-то и произошли известные изменения.


3. Во-первых, было открыто множество других способов проводить время — и к обществу пришли визуальные искусства. Иконка победила букву. Во-вторых, культура, согласно демократическому голосованию платежом, стала полностью демократической. То есть, исчезла волюнтаритская пирамида эстетики («Стыдно не читать Толстого? — А почему стыдно?» — раньше этот спор кончался репрессиями со стороны школьной учительницы или главы государства, ныне аргументация такого рода не работает). Но, более того, в демократическом искусстве этот спор вовсе не имеет разрешения. [Чтобы два раза не вставать, что разговор идёт о смерти. Смерть вообще очень притягательная тема для обывателя — смерть человека, смерть литературы или гибель империи]


4. В разговорах о переменах всегда полезно искать экономическую составляющую. Динамика финансовых потоков говорит о многом, в частности о мотивации. И размышления о мотивации могут многое дать человеку, пытающемуся угадать лицо будущей литературы. Существующая система книгоиздания и книгораспространения уже отучила автора думать о книге как о средстве пропитания. На этом рынке могут выжить две модели — клоуны и сценаристы. На сценаристах я бы не стал останавливаться подробно, а вот с клоунами все куда интереснее. Клоун — это вовсе не только исполнитель, это тип синтетического интересного публике человека. Финансовые потоки приходят к нему вовсе не от проданного тиража) или, вернее, не сколько от тиража), сколько от концертной и прочей сопутствующей деятельности. Массовый народный автор — в чём-то продолжающий традицию русского скомороха.


5. Случилось перепроизводство литературы, а ведь тот общественный договор, который мы знали, формировался в тот момент, когда значительная часть населения была вовсе неграмотна. Теперь потомки этих крестьян производят в социальных сетях огромное количество текстов, историй, подмечают детали чужой жизни и рассказывают анекдоты из своей. Следуя известному анекдоту об обезьянах, которые случайным образом напечатают „Войну и мир”, среди литературы социальных сетей появляются интересные тексты. Понятно, что тексты эти будут несколько иными по форме — короче, быстрее, интерактивнее. Рынок оставляет небольшую экологическую нишу для затворников, будто для вымирающих зверей, но это голодные степи. [Тут я хотел найти цитату из Маклюэна, но не смог пересилить себя — мне его книги кажутся заполошными]


6. Продавать электронную литературу мало кто умеет. Тут как с самим производством контента — жадность и глупость издателей уничтожили рынок (Рынок, конечно, никуда не пропадает, просто он развивается иначе — и при некоторых условиях, он может развиваться медленнее, а мода на чтение проходит быстрее. Никто не говорит, что нет рынка коллекционных марок — но рынок продовольствия или вооружений с ним не сравним. Антикварные услуги на рынке чтения могут существовать бесконечно). А ведь создавать финансовые потоки сложно — большинство же издателей на российском рынке думают, что новое книгораспространение — это создание сайта с контентом в примитивной верстке и приделанной к нему не всегда удобной платежной системой. Продавать нужно не собственно текст, логичнее продавать автора. Одна отдельная книга — похожа на выстрел, который, конечно, может решить исход сражения, но это бывает редко.

Ситуация кардинально меняется, когда на поле боя появляются пулемёты.

В этом смысле успешный проект — это писатель-колумнист, сочиняющий разного рода тексты на глазах у публики. Процесс рождения новой литературы похож на технологический прогресс — именно технологическим прогрессом она и порождена. Но этот процесс не одномоментен, он непрерывен, и новая литература наверняка уже возникла — но мы пока не решаемся открыть эту коробку, в которой заключён источник нового, и, одновременно старый несчастный кот наших привычек. Новая литература вовсе не лучше прежней, но она и не хуже. Она, как всегда в эпоху перемен, будет спекулировать на старых терминах и знаках отличия, но устроена она по другому — как кино и театр в сопоставлении.


7. Нужно сказать парадоксальную вещь — слово главнее литературы. Роскошь человеческого общения важнее книги. В новой реальности выживает та часть литературы, которая может создать симфонию между автором и читателем, и если для этого нужно пойти в кабак и ударить по гусельным струнам, то автор должен это сделать. И уже есть довольно много людей, для которых это путь естественен.


8. Итак, основной тезис заключается в том, что новая система электронного книгоиздания будет иметь дело с новой литературой. Проблемы авторского права для писателей уйдут на второй план — классика так или иначе станет общественным достоянием, а за сомнительную честь читать актуальную литературу авторам придется еще и приплачивать.


Извините, если кого обидел.


09 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-11)

Все эти ночные беседы на темы фалеристики привели к тому, что я сейчас поставил вторую порцию голубцов и буду принужден отобедать в пять часов утра.

Вот, кстати, ночная еда меня всегда занимала.

Какое-то непростое, тёплое, не побоюсь этого слова, у меня к ней отношение.

Дело в том, что в ней намёк на молодость, здоровье и возвышенные посиделки, ночные дачи, общий стол под абажуром, что не хуже изразцовой печки в Киеве, в ней любовь и страдания молодого человека, крепкий сон и небрежность ко времени.


И, чтобы два раза не вставать, скажу вот что: я сегодня полдня провёл в Бетховенском зале Большого театра. (Там потом случился страшный скандал, но это совсем иная история). Я не хотел туда идти, но матушка моя говорит: "Сходи, милый, посмотришь на часы нашей бабушки" — "А как это?" — "Да наша бабушка продала каминные часы Большому театру, они там должны стоять".

Ну я помню эти часы — бронза, позолота, ангелы какие-то дурацкие, продали их давно, когда я ещё маленький был. Пошёл смотреть.

Так вот, на всех фальшкаминах — только экраны 24" стоят.

А на экранах там (будете смеяться) время от времени появлялся я. Я в этих телевизорах был молод и красив, обнимался с красивыми дамами. Это ведь Королевство Кривых Каминных телевизоров, где все толстяки выглядят стройными.

Но часов там никаких нет.

Всё спиздили, проклятые.


Извините, если кого обидел.


11 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-11)

Я посмотрел кусочек фильма "Жизнь и судьба" и остался в довольно странном состоянии.

Нет, мне, дали посмотреть не всё — конечно, из соображений, чтобы я не спиздил этот сериал. Это справедливо — я-то как раз не стал бы, но понимаю тревогу создателей.

Сериал добротный, актёры — знаменитые. Стены в квартирах сороковых годов по-настоящему облуплены. Война жестока, и раненых достреливают, а отец-командир говорит, что надо бы докалывать.

Нормальное дело.

Однако ж у меня странное отношение к роману "Жизнь и судьба".

Вроде бы его надо было любить, а у меня с любовью не вышло.

При этом я к Гроссману относился вполне уважительно. Но как-то с ним было сложно. Вот к Рыбакову и его бесконечным детям Арбата я относился спокойно — это была добротная коммерческая беллетристика. Крепкая и рассчитанная на понятные эмоции — оттого легко экранизируемая. В ней было что-то от честного ресторана быстрого питания.

А вот с Гроссманом всё было сложнее.

Я когда его читал, а было это в ту пору, когда я был ещё молод и недостаточно циничен, то обнаруживал в себе какое-то возбуждение. Значит, это была книга, написанная собой, а не сотворенная из конъюнктурного желания. И при этом какая-то досада не отпускала меня.

Все военные эпопеи меряются "Войной и миром". "Война и мир" ужасно испортила русскую литературу некоторым стандартом — причём испортила не только писателей, но и читателей.

И вот Гроссман написал настоящую сагу, в которой всё есть — жизнь и смерть; бюрократы, что мучают людей в тылу и на фронте; евреи, которых убивают немцы, и евреи, которых травят советские бюрократы, русские люди, страдающие от неустроенности личных отношений, ну, и, наконец — географический простор.

И при этом я не знаю, что с этим делать в 2012 году.

Оттого я думаю странную думу о том, что есть стареющие произведения и произведения нестареющие. И это не зависть от той крови, которой писал его автор. Есть известная фраза Шкловского о том, что одни льют в текст кровь, другие — сперму, а третьи — мочу. Приёмка идёт всё равно по весу.

Так вот, Гроссман писал честно — лишнего не доливал. Но даже текст, писанный кровью имеет странную судьбу, что-то с его жизнью такое, что даже не в руках автора.


И, чтобы два раза не вставать, я вам покажу чудесную цитату из Василия Гроссмана, которая доказывает, что он — настоящий русский писатель, а не какое-нибудь хуйло: "Иногда выпьешь сто граммов, и мир дивно преображается — мир внутренний и мир вокруг, все звучит внятно, тайное становится явным, в каждом человеческом слове есть особый смысл и интерес, пресный день наполняется прелестью, она во всем, она волнует и радует. И самого себя чувствуешь, сознаешь как-то по-особому, по-странному. Такие счастливые сто граммов случаются обычно утром. А иногда пьешь, пьешь и становишься все угрюмей, словно наполняешься битым, колючим стеклом, тяжелеешь, какая-то ленивая дурость охватывает мозг и сердце, вяжет руки, ноги. И вот в таких случаях пьешь много, все хочешь прорваться в рай, выбраться из лап тоски, из жгучей обиды к самым близким людям, из беспричинной тревоги, из предчувствия беды… А уж когда человек понимает, что в рай ему не попасть, он снова пьет. Теперь уже для того, чтобы одуреть, заснуть, дойти до того состояния, которое дамы определяют словами: "Нажрался, как свинья".


Извините, если кого обидел.


11 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-12)

Я давно обнаружил, что бытовое сознание любит иметь дело с парными персонажами.

К примеру, я видел массу обсуждений, построенных на детском вопросе — кто участникам более люб — Толстой или Достоевский.

Такой парой в русской литературе прошлого века стали Бабель и Платонов.

Недавно я наблюдал разговор, в котором, в частности, говорили, что Бабель имморален, а вот Платонов — морален, и, дескать, в этом-то вся и штука.

Парадоксально в этом разговоре было то, что все (понемногу) оказывались правы.

Я это говорю как сторонний наблюдатель, как катерпиллер с трубкой, засевший в кустах, при этом понимающий, что Бабель сформировал меня как писателя, а Платонов — тот человек, после которого русская литература кончилась.

Итак, правда и то, что Бабель вне морали. Это настоящий художник, которого за рамки морали выводит не буржуазное по сути желание получить статус беженца или там какой грант, а влекомого своим предназначением. При этом он понимает, что за свои опыты он получит от мироздания пиздюлей по полной. При этом он бредёт навстречу гибели, но это его беспокоит мало. Но при этом этот путь оказывается чрезвычайно плодотворным.

Правда и в том, что Платонов выстроивший очень своеобразную систему морали, действительно образует пару к Бабелю.


Чтобы два раза не вставать, в этом разговоре люди повторяли очень важный постулат русской интеллигенции, всё время пытавшейся привнести критерий морали в искусство. Вот, говорили они, аморальный человек не может написать хороший текст — и тут же вспоминали не только советских чиновников-графоманов, но и стихи Сталина. Я стихи Сталина читал (разумеется, в русском переводе — вернее, в пересказе. Их давали на перевод нескольким поэтам, например, Тарковскому потому что хотели сделать подарок вождю в 1949 году, да издание не состоялось). Стихи неинтересные, что называется, гимназические — хотя понятно, что Тарковский из этого мог бы сделать удивительный текст (Как он сделал его из песни "Тост"). Но у нормального интеллигента есть порог сопротивления, и он проходил именно здесь — не может тиран написать хороших стихов, не может, а если и написал — то в топку их, ибо рушится картина мира.

И тут наступает Бабель, наступает как закат солнца — неотвратимо. Он говорит: всё может быть. И народ, о котром печётся интеллигент, оказывается совсем не тем выдуманным народом. И революция убивает своих детей, и тиран может создать стиль, на который всякий интиллегент будет в тайне дрочить, и, одновременно, в самом отвратительном человеке может возникнуть искра доброты.

То есть, Бабель превращается в Достоевского, а Платонов оборачивается Толстым — но это сравнение ничего не объясняет, кроме как интеллигентского механизма ожиданий от писателя.


Извините, если кого обидел.


12 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-14)

В Новоиерусалимском монастыре — какой-то ад. Кажется от того, что бывший Президент возлюбил его.


И, чтобы два раза не вставать — о прекрасном.


Извините, если кого обидел.


14 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-14)

Настал Покров.

Покров — один из самых интересных и важных праздников.

Это настоящий русский праздник.

Поют "Помяни нас во Твоих молитвах, Госпоже Дево Богородице, да не погибнем за умножение грехов наших, покрый нас от всякаго зла и лютых напастей; на Тя бо уповаем и, Твоего Покрова праздник чествующе, Тя величаем".

Мумми-тролли были русскими — у них было прекрасное чувство снега и сна.

Выйдешь с утра из дома, проскрипишь шатким крестом и уставишься в белый иней, что обсыпал ещё зелёную траву около дорожки. Осень встретилась с зимой, до обеда — осеннее, а после обеда зимнее время. Богородица с небес спускается, да не по вашим суетным делам, а с проверкой. Покров — протопи ночь без дров.


И,чтобы два раза не вставать — ещё о том же:

…Я подтащил шубу к приемнику, и мы сели на нее рядом, обнявшись. Все эти месяцы в душе моей жило чувство потери, а теперь я все нашел, и найденное было даже лучше, чем я мог предполагать.

Элегически бормотал контрабас, отыскивая во тьме свои контрапунктические ходы, блуждая в неразрешимости, поднимаясь и опускаясь, и мне его медленный ход напоминал звездное небо. А прислушиваясь к нему, жаловался на что-то саксофон, снова и снова забиралась в неистовые верха труба, и рояль время от времени входил между ними со своими кинтовыми апокалипсическими аккордами. И, как метроном, как время, раскладывая ритм на синкопы, мягкими пустыми ударами подчинял себе все ударник.

— Не будем зажигать света, ладно? — сказала она, глядя с пола вверх, на зеленоватую шкалу приемника, на его волчий глаз.

— Ладно, — согласился я и подумал, что, может быть, такой ночи у меня никогда больше не будет. И мне стало грустно, что прошло уже три часа, мне захотелось, чтобы все это началось сначала, чтобы я опять вышел с фонарем и ждал, чтобы мы снова вспоминали, а потом опять боялись бы расстаться друг с другом во тьме.

Она поднялась на минуту за чем-то, заглянула в окно и сипло сказала:

— Снег…

Я тоже привстал и посмотрел в темноту за окном. Шел неслышный снег. Первый настоящий снег этой осенью. Я представил, как завтра днем обнаружатся мышиные следы вокруг куч хвороста в лесу и заячьи следы возле акации, которую они так любят глодать по ночам, вспомнил о своем ружье, мне стало весело, и пробрала дрожь. Как славно, что снег, и что приехала она, и мы одни, и с нами музыка, наше прошлое и будущее, которое, может быть, будет лучше прошлого, и что завтра я поведу ее на свои любимые места, покажу Оку, поля, холмы, лес и овраги… Ночь шла, а мы все не могли заснуть, говорили шепотом и обнимались, боясь потерять друг друга, и опять топили печку, смотрели в ее огненный зев, и красный свет пек наши лица. Заснули мы часов в семь утра, уж окна поголубели, и проспали долго, потому что нас никто не будил в нашем доме. Пока мы спали, взошло солнце, и все подтаяло, но потом снова заморозило. Попив чаю, я взял ружье, и мы вышли из дому. Даже больно на секунду нам стало — такой белый зимний свет ударил нам в глаза и так чист и резок был воздух. Снег сошел, но всюду остались ледяные корки. Они были матовы, полупрозрачны. Из коровника шел душистый пар, телята толкались возле и громко топотали, как по деревянным мосткам. Это потому, что под верхними ледяными колчами еще не замерзла навозная жижа. А некоторые с наслаждением паслись на седых озимых и часто мочились, задирая хвосты и расставляя курчавые в паху ноги. И там, где они мочились, появлялись изумрудные пятна мокрой молодой ржи.

Мы шли сперва по дороге. Колеи затянулись матовым, но подо льдом стояла глинистая вода, и, когда сапоги наши проламывали корку, на лед коричнево брызгало. А в лесу из-подо льда торчали поздние, едва зажелтевшие одуванчики. Во льду видны были вмерзшие листья и хвоя, стояли заледеневшие последние грибы, и, когда мы ударяли по ним ногой, они сламывались и, гремя, подскакивая, долго катились по льду. Лед под нашими ногами проседал, и далеко хрустело, и гремело кругом: спереди, сзади и по бокам.

Поля на холмах были дымно-зелены издали и будто пересыпаны мукой, стога почернели, лес сквозил, был черен и гол, только резко проступал березовый белый частокол, барахтались и лоснились зеленью стволы осин, да кое-где по лесистым холмам цвели, горели еще последние красные шапки неопавших деревьев. Река сквозь лес была видна на большое расстояние и была пустынна и холодна на взгляд. Мы спустились вниз по снежному оврагу, оставляя за собой глубокие, сперва грязные, а потом чистые следы и стали пить из родника возле срубленной осины. В неподвижном бочажке родника плотно опустились на дно почерневшие кленовые и дубовые листья, а срубленная осина пахла горько и холодно, и древесина на срубе была янтарной.


Извините, если кого обидел.


14 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-17)

Обнаружил с помощью поисковой системы Яндекс, что:


1. "Смотреть онлайн бесплатно "Суровые километры". … Данный фильм не рекомендуется к просмотру лицам 0 лет и младше". Представлял просмотр фильма в животе.

2. Обнаружил так же, что стало совершенно невозможно тщеславно искать себя в блогах — вся выдача полна сгенерированным мусором типа "Березин передвинул руку на груди, но не мне — сруба. Цена сруба бани из оцилиндрованного бревна в Пестово".


И, чтобы два раза не вставать, читал о премии для блоггеров-колокольчиков. (Премию дали моему однофамильцу, с которым меня путают, но тут уж вряд ли была ошибка — ему дали колокольчик в номинации "про детей").

В общем, надо сказать, очень странное это на меня произвело впечатление.

Вот в детстве я много времени проводил на даче — вернее, на садовых участках, которые отличались от настоящих дач тем, что там запрещалось ставить капитальные дома, и оттого все грелись там весной и осенью у буржуек.

А печь-буржуйка это ни что иное как контролируемый костёр посреди комнаты. Остывает н быстро, но если приезжаешь с девушкой на Новый год в половине двенадцатого, что слушать бой курантов можно уже неглиже.

Что-то я отвлёкся.

Так вот — у нас была дачная компания, довольно бестолковое времяпровождения, разновозрастные знакомства; кто-то до сих пор, увешанный детьми туда приезжает.

И я представил себе, как, затеяв разговор с ровесником, вдруг выяснил бы, что он жил на тех же участках. Но всё другое — имена, фамилии, никто не сидел у сторожки, а все гоняли на речку. "Да как же, — начинаешь горячиться ты. — Мы! Мы та были".

Но собеседник смотрит на тебя подозрительно.

Напротив Виноградовых ты жил? Какие ещё Виноградовы?

И ты понимаешь, что нет тебя.

Именно это я и понимал, когда читал про награждённую за прорыв года проститутку, и не-помню-кого за лучшее комментирование, и просто не помню кого.

Это параллельный мир, вернее, один из параллельных миров, отгороженный от нас френдлентой.

Их не видно, а между тем они есть, как целые стада сусликов.

Да и ты среди них — суслик, вставший столбиком на зорьке, ужаснувшийся многообразием мира, и — в норку. Нечего тут.

Я — был. Жил напротив Виноградовых. На сорок первом участке.


Извините, если кого обидел.


17 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-18)

Я ещё помню, как несколько лет в социальных сетях живо обсуждали перепосты. То есть, вольное распространение историй, прочти и передай товарищу, подпольная листовка, боевой листок — люди гибнут, начинается пожар, тигру в зоопарке недокладывают мяса.

Мне-то как раз Тут дело не в эстетике ленты (хотя и в ней).

Дело в том, что перепост аморален — он даёт человеку ложное чувство выполненного долга, сопричастности, и, в конечном итоге — удовлетворения.

При этом человек работает просто как ретранслятор, часто им манипулируют — и в обмен на это чувство сопричастности он умножает неправду на земле.

Конечно, мы можем и не быть простыми ретрансляторами — прежде, чем жать на кнопки, мы могли бы потратить время, вникнуть в, проблему с собачьим приютом, сами прочитать новый закон, проверить сообщение на предмет выдумки или преувеличения… Но тогда нам было бы труднее. Хоть поиски и интересны, но они тяжелы. К тому же мы можем сделать неверные выводы, и мы понесём за это наказание. Не то, что наказание, а лёгкое пятнышко позора, кэш Яндекса.

Карма наша ухудшится, над нами кто-то посмеётся, хоть это и обычная плата за собственное мнение.

А вот перепост мало того, что создаёт иллюзию сопричастности, он стимулирует безответственность. Он как бы внушает человеку: ты поддакни, и если что не так — ты не виноват. Кашу маслом не испортишь, встревоженности мало не бывает, ведь наша встревоженность — во имя добра и справедливости.

В нашем театре всё время кричат «Пожар!» — и непонятно, отчего мир погибнет: от давки в проходах или от усталого неверия в тревожные крики.

И, чтобы два раза не вставать, вспомнил, что куда раньше я написал про это, и, кажется, куда лучше. Та история, что произошла три года назад, ещё не остыла. Я пока искал этот текст, обнаружил массу разговоров, как важно перепостить, даже если это неправда, и если всё не так. Эти разговоры — как угли в костре.


Извините, если кого обидел.


18 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-18)

Ещё не утихли споры вокруг сериала по роману Гроссмана.

Интересно то, что количество тем, с ним связанных — счётно.

То есть, обсуждают фильм разные люди, но как бы ведут диалог друг с другом.

Тем несколько:

— Режиссёр и сценарист сделали фильм не по роману, а на тему романа. Мало того, что они не учли, что роман — вторая часть дилогии (а первая, написанная вполне в соцреалистическом духе проигнорирована, как и истории про советские и фашистские лагеря).

— Покойный сценарист и режиссёр нехорошо отозвались о давно покойном (1964) писателе в интервью накануне фильма.

— В фильме отсутствует главная мысль Гроссмана о том, что СССР и Третий Рейх — одно и то же. При этом из текста романа это как бы явным образом не следует, и вовсе ниоткуда не ясно, что кавалер орденов Боевого Красного знамени, Красной звезды, награждённый медалью за оборону Сталинграда Василий Иосифович Гроссман, мать которого умучили немцы, так считал.

— «Жизнь и Судьба» это «Война и мир» сегодня.

— Если бы роман «Жизнь и судьба» вбросили публике через закрывающееся окошко оттепели вместо «Одного дня Ивана Денисовича», то вашего Солженицына только там и видели б.

Понятно, что на каждую из этих тем приходится по два полярных мнения: «Война и мир»?! А?! Да?! На!»… «Хрен, а не «Война и мир!» — «Так его, покойного»! — «Не сметь трогать покойного!» — ну и всё такое.


Действительно, Василий Иосифович Гроссман писал гигантский роман с 1945 по 1959 год и первая его часть была напечатана в 1952 году и называлась «За правое дело». Её, правда, ругали, но сам факт появления её в виде букв на бумаге означал отсутствие кардинальных противоречий стилю 1952 года. Вот вторая часть «Жизнь и судьба» действительно была изъята и вышла (по вывезенной из страны фотокопии) только в 1980. Понятно, что интонация 1952 года сильно отличается от интонации книги, написанной во время оттепели.

В первой части завязаны сюжеты. проявились герои, уже возник мир. Во второй части те же герои живут по уже другим законам.

Претензия по поводу неполной экранизации мне кажется очень интересной (не потому что я её разделяю, а потому что это некое свойство современной культуры: она, эта современная культура, рассматривает прошлое как огромный карьер, и сама определяет правила добычи ископаемых). Например, можно ли экранизировать «Властелина колец» без предварительной экранизации «Хоббита»?

Меж тем, миллионам зрителей этот вопрос удивителен.

Я бы сам с интересом прочитал (или посмотрел) вычленённую из «Войны и мира» историю Платона Каратаева — Пьер Безухов глазами Каратаева, война и французы глазами Каратаева, детство Каратаева и его влюблённость. Вопрос в том, как споёшь. Так отвечали мышонку из советского мультфильма прочие звери, когда он спрашивал будут ли аплодисменты.

Сериал добротный, актёры — знаменитые. Стены в квартирах сороковых годов по-настоящему облуплены. Война жестока, и раненных достреливают, а отец-командир говорит, что надо бы докалывать. Всё снято в серо-зелёном свете, так как полагается теперь снимать военные фильмы. Нормальная, ответственная работа.

Гроссман написал настоящую сагу, в которой всё есть — жизнь и смерть; бюрократы, что мучают людей в тылу и на фронте; евреи, которых убивают немцы, и евреи, которых травят советские бюрократы, русские люди, страдающие от неустроенности личных отношений, ну, и, наконец — географический простор.

И при этом я не знаю, что с этим делать в 2012 году.

Вроде бы его надо было любить, а у меня с любовью не вышло.

Оттого я думаю странную думу о том, что есть стареющие произведения и произведения нестареющие.

И это не зависит от той крови, которой писал его автор.

Есть известная фраза Шкловского о том, что одни льют в текст кровь, другие — сперму, а третьи — мочу: приёмка идёт всё равно по весу.

Гроссман писал честно — лишнего не доливал. Но даже текст, писанный кровью, имеет странную судьбу, что-то с его жизнью такое, что даже не в руках автора.


Что касается недобрых слов режиссёра Урсуляка и сценариста Володарского, так это тоже обстоятельства не слишком печальные.

Десятки сценаристов про себя и в узком кругу ругают первоисточник — справедливо или нет. Покойный Володарский был человеком сложным, этическому чутью его я бы не стал доверять наверняка. Был в нём какой-то имморализм, вызывавший к жизни тексты и фильмы, что могли быть то точными и пронзительными, то обслуживающими обывательский спрос.

Володарский давал интервью накануне смерти и вообще был откровенен. В его речи было желание показать себя большим куском закваски, человеком, который всё видел, и на ежа голышом прыгал. Это нормальное мужское желание не понаслышке знакомое многим.

И тут рискованная откровенность — как пища для ума наблюдателя — важнее общественного договора приличий.

А вот история о том, что роман «Жизнь и судьба» это «Война и мир» сегодня, более интересна.

Дело в том, что знаменитый роман Толстого — главная большая книга русской литературы. Его можно любить или не любить, находить в нём исторические и логические неточности, но дело в том, что это самый знаменитый роман русской литературы, и, к тому же, очень большой.

Слово «эпопея» сцепляется с ним ещё в школьном курсе.

Именно к «Войне и миру» восходит некий стандарт описания войн и революций.

Уже полтора века особым почётом пользуется текст, повествующий об исторических событиях, где героев — что тараканов, где несколько сюжетных линий, и непременно много моральных выводов.

Однако ж у меня странное отношение к роману «Жизнь и судьба».

Вроде бы его надо было любить, а у меня с любовью не вышло.

При этом я к Гроссману относился вполне уважительно.

Но как-то с ним было сложно.

Вот к Рыбакову и его бесконечным детям Арбата я относился спокойно — это была добротная коммерческая беллетристика. Крепкая и рассчитанная на понятные эмоции — оттого легко экранизируемая. В ней было что-то от честного ресторана быстрого питания.

А вот с Гроссманом всё было именно сложнее.

Когда я его читал, а было это в ту пору, когда я был ещё молод и недостаточно циничен, а в окна дул пока ещё тёплый и ласковый ветер перемен, то обнаруживал в себе какое-то читательское возбуждение.

Значит, это была книга, написанная собой, а не сотворенная из конъюнктурного желания.

Но при этом какая-то досада не отпускала меня.

Я получил ещё одно подтверждение, что все военные эпопеи меряются «Войной и миром».

«Война и мир» ужасно испортила русскую литературу своим стандартом — причём испортила не только издателей, но и читателей.

При этом Гроссмана ещё обсуждать как литературу, хоть это и сложно. Вот к Рыбакову и его бесконечным детям Арбата я относился спокойно — это была добротная коммерческая беллетристика. Крепкая и рассчитанная на понятные эмоции — оттого легко экранизируемая. В ней было что-то от честного ресторана быстрого питания.

«Московская сага» Аксёнова тоже легко ложащаяся в экран.

Кстати, многократно экранизированное раблезианское «Хождение по мукам» — тоже заложник того, другого Толстого. А читать его можно с некоторым восторгом, что не мешает соглашаться при этом с Адамовичем, который едко замечал, что хождений там много, а мук — мало.

А вот Гроссмана я читал без этого восторга. И виной тому — его следование классическому канону. Много героев, каждый из которых несёт в себе моральное обращение к читателю, актуальное в 1959 году послание.


Двадцатый век — век эпопей.

Их писали все — именно из-за их повышенной ценности.

И все становились заложниками Толстого.

И всё реже и реже вспоминают настоящую литературу вроде «Живых и мёртвых» Симонова, не говоря уж о литературе особого рода, к примеру, эпическом труде Ивана Фотиевича Стаднюка «Война». О, каков был труд Ивана Фотиевича (впрочем, он сам написал и сценарий) — но упал он в лету всё так же беззвучно, только разошлись круги по воде.

Толстые книги погибли как мехкорпуса в сорок первом.

Вот поэтому в обществе обсуждается не произведение, а Сталин, Гитлер, итоги войны, демократии и деспотии.

Произведение только повод к этому обсуждению. Оно как ракета-носитель: выгорели ступени, да и Бог с ними. Главное, полезная нагрузка, подобие космического корабля — это сетевой флейм.

В общем, ад для толстых книжек выглядит как многосерийная экранизация.


Всё это свидетельства того, что фильм этот нужный. Именно потому, что люди, по сути, говорят не о нём, а о себе. То есть, люди проговаривают свои конструкции мира, а это, как не крути, очень полезно.

То есть, люди смотрятся в волшебное зеркало, которое, по сути, ничего не отражает кроме них самих.

Множество хороших и искренних людей описывают мир как участники событий приходим к анекдотической ситуации, что описана в давней истории про социологов, которые спрашивают деда, когда ему лучше жилось — при Сталине, при Хрущёве или при Брежневе. Тот отвечает, что при Сталине, конечно.

А как же лагеря, террор?!» — с ужасом говорят социологи. «Так при Сталине мне все девки давали», — отвечает старик. Так и здесь — сравнение происходит на личном плане.


Извините, если кого обидел.


18 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-20)

По-моему, в этом прекрасном городе я один такой, кто придя в ночи домой из гостей (это важная деталь), жарит прямо сейчас картошку с луком.


И ещё, чтобы два раза не вставать, вот что скажу: единственный из современных эстрадных комиков, который мне внушает ужас, это — Задорнов.

Кто-то говорил, что он вообще единственный, кто содержательно исчерпываетсяя силлабами своей фамилии. Зад — ор нов, и любой славеноруссий виршеписатель, Иоанн Величковский или Сильвестр Медведев позавидовал бы такой каламбурной фигуре.

Но я куда проще.

Мне говорили, что этот сатирик как-то преобразился, и ныне поменял вектор. То есть, он больше не бормочет со сцены "Американцы тупыыые", а обижает каких-то других людей.

Среди них всех — какого-то круглого, будто набитого опилками Петросяна, человека-гомункулуса не-помню-как-зовут с длинными редкими волосами, поющих пародистов с крохотными гармошками, каких-то комиков с красными запойными лицами, один Задорнов внушает мне безотчётный ужас. Будто человек, что продал душу, но не просто продал её как несчастный Ливеркюн, а пошёл к дьяволу на службу референтом.

Но я сам писатель, какой с меня спрос за такие чувства.

Это особый сюжет — в нём у референта тёмных есть некая сила, от него исходит опасность. Это такой клоун, которого бы сыграл Трофим Денисович Лысенко, если бы возникла дикая возможность его участия в кафедральном капустнике.


Извините, если кого обидел.


20 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-21)

Вот бремя возраста — к тебе приходят вести о смерти тех, кого любил когда-то.

Прижмёшься лбом к холодному стеклу и шепчешь балладу о женщинах из прежних времён.

Накануне много говорили о кончине Сильвии Кристель.

И верно, кто в моём поколении не дрочил на Сильвию Кристель, тот, можно сказать и не жил.

Все были мужья ей, и вот все овдовели.

Один сатирик признавался, правда, что был со всеми, но в последний момент на коммунистов.

Но веры нет ему — не то что Сильвию, он возлюбил матрас.


Был, правда, ещё один фильм.

В отличие от истории дипломатической жены, он снят был вовсе без претензий. Griechische Feigen, а уж как его переводили, так выноси святых. И "Фрукт созрел", и греческий инжир.

Промеж ностальгических легенд об узилище, что за него грозило, рассказывали страшное и смешное.

Милиция, стараясь неслышно ступатьсапогами по кафелю возле лифта, отключала электричество на щитке. Всё для того, чтобы кассета вещественно и доказательно застряла в видеомагнитофоне. И сколько этих магнитофонов, ценой в подержанные "Жигули", было выброшено из окон, когда просто вылетали пробки.

Эротика шла рука об руку с опасностью и всё в воспоминаниях увеличивалось.

На фоне этих историй, совершенно забыта Бетти Верже.

Её фамилию пишут полдюжиной способов.

Девушка для тех, кто вырос из чувств к Алисе Селезнёвой, но намертво запомнил черты той гостьи.

Верже была немецкой крови.

Как там она, что с ней?

Жива ли?

Интернет молчит, будто набрав чего-то в рот.

Французами были утончённы, Сильвия делила ложе с Президентом, и оттого во всём был парижский шик. Французы и позвали Алена Кюни, а немцы были проще и честнее — „Oberflächlicher, unwirklicher, alles 'verschönernder' Soft-Porno ohne Bedeutung“.

Так можно было бы рекламировать посещения Казантиппа — ну, тогда — Коктебеля, потому что в тут пору на Казантиппе ещё строили атомный гигант.

Нигде не миновать Эммануэль — ни по эту стороны жестяного занавеса, ни по ту.

Да и потом мелодию Пьера Башле крутили на эскалаторах московского метрополитена, будто не догадываясь о её родстве.

А вот немецкие женщины прошлых времён куда-то канули вместе с Бетти и Беатой, Терезой и Самантой.

Где греческой флоры цвет, где Констанции вскрик.

Конечно, Бетти была символом для русского человека, в отличие от международно возбуждённой Сильвии — но канула она безвестно, что выдаёт лучший стиль.

Четыре года и четыре роли — я видел их, там она пробегает почти бессловесно — будто мечта армянина из анекдота.

Я знал, что западные газетчики в таких случаях работают лучше Интерпола.

Итак, не нашли оттого что не искали.

Где Элоиза, всех мудрей, чью фотографию нашла под партой завуч?

Где историчка, кем ты любовался под смех товарищей, злобный смех и будто был в мешке опущен в холод пенный?

Увы, где прошлогодний снег!


Чу, вот посылку принесли.

У почтальона сгорблена спина, Покров минул, у всех одна вина.

Коробка здесь.

Внутри она мокра — снег стаял, с ним была плутовка такова.


И, чтобы два раза не вставать, заметки фенолога.

Сосед застал меня за колкой дров, оглядел мой скромный наряд и сказал:

— Ну, что — последний тёплый денёк?

Эту фразу он произносит каждую субботу начиная с первого сентября.


Извините, если кого обидел.


21 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-22)

Размышляя о прошлогоднем снеге и женщинах прежних времён, я вспомнил как играл в одной комнате общежития на Флотовштрассе в интернациональную игру. Правила везде одинаковы — на лоб наклеивают стикер с фамилией и надо его отгадать. С моим немецким само участие было подвигом. Но фокус был в том, что я отгадал Беату Узе.

По сеньке и шапка.


И, чтобы два раза не вставать — думал о радиоголосах. Раньше так называли какие-нибудь зарубежные станции, что на русском языке клеветали на социалистический строй. А теперь голосов в эфире много — весь диапазон забит говорящими людьми. И вот что я скажу — это сущий ад. Не знаю даже, что с ними делать. Это тот случай, что я не могу придумать.


Извините, если кого обидел.


22 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-25)

Мне нравится текст Горелова, однако ж у меня есть с ним некоторые стилистические различия. Я с Гореловым хлеб преломил, и я на его стороне — прежде всего потому, что он говорит об очень важной проблеме (не называя её, как бы скрывая за фамилией сценариста Володарского). Это проблема сервильности современной культуры, причём оказывается, что условная "либеральная" не менее сервильной.

Это, впрочем, ладно.

То, что Денис заступается за Гроссмана — это хорошо, но вот то, что он пишет: "Учитывая, что Василий Семенович Гроссман скончался 48 лет назад, прошу считать мои слова ответкой «оттуда»" и "Господь за такие слова о покойном меня простит — ибо цену Володарскому знает уж получше моего".

Тут беда в том, что есть табуированные выражения — говорить с уверенностью о прощении Господнем, равно как серьёзно думать, что в журнальной полемике 2012 года ты говоришь голосами умерших — не надо. Это именно что стилистическая ошибка, даже при наличии спиритических сеансов.


И, чтобы два раза не вставать, я вот что скажу — феномен Володарского довольно хитрая штука. Я вот не склонен ругаться, вообще — под фразой "о покойниках не говорят ничего [дурного]", понимают только недавних покойников, а Володарскому и сорока дней не минуло. Эта фигура — предмет неэмоционального анализа, вот в чём дело. Очень спокойного, почти врачебного — подробный хронологический анализ работы и стиля Володарского может быть куда более полезен, чем унылые панегирики Тарковскому или гневное осуждение какого-нибудь Михалкова. Хотя нет, с Михалковым тоже интересно.


Извините, если кого обидел.


25 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-25)

Обнаружил, что по телеканалу "Звезда" показывают сериал "Главный калибр".

Я про него написал давным-давно.

Понятно, что он стал (тоже давным-давно) сериалом.

Удивительна долгая жизнь этих фильмов.


И чтобы два раза не вставать, это всё же не удивительно — вот фильм "Сволочи" продолжают показывать из раза в раз, уже приурочивая его то ко Дню Победы, то к прочим дням.


Извините, если кого обидел.


25 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-29)

Недавно вспоминал о мистических предметах.

То есть таких мистических культурных предметах, что были как будто у всех на виду, но потом случилось с ними что-то непонятное.

Вот был знаменитый перстень у Пушкина.

Таинственный перстень, овеянный легендами, словно Кольцо Нибелунгов — в общем, непростой такой предмет. Символ русской поэзии. Вот Пушкин передал перстень Жуковскому, Жуковский кому-то ещё, но потом началась смута, перстень подпиздили, и кончилась русская поэзия. Нету у неё переходящего перстня, а часть без знамени должна быть расформирована.

Или вот, чтобы два раза не вставать, пистолет, из которого застрелили Пушкина.

С ним действительно много непонятного. Соболев писал в 1933 году: «Поединок Пушкина обследован и изложен в настоящее время с совершенной полнотой. Все относящиеся сюда материалы и сохранившиеся памятники собраны, описаны, зарегистрированы. Нет только самого оружия, которым был сражен поэт — дуэльных пистолетов. Куда они девались? Почему такая реликвия не сохранилась? Какие они были?»

Через четыре года, впрочем, эти пистолеты показал Лифарь во Франции на Пушкинской выставке. Причём говорилось, что это «Пистолеты барона Э. де Баранта, одолженные для дуэли с Пушкиным виконту д’Аршиаку, секунданту барона Дантеса».

В 1989 их возили в СССР (хотели, вроде, подарить — в знак окончания Холодной войны, но мэрия Амбуаза, где они хранились, не отдала). Однако ж, антиквары считают, что стволы Барранта выделаны не ранее 1840, а сам Эрнест де Барант был выписан отцом в Петербург лишь в 1838 году.

Следы другого гарнитура обнаруживались, в частности, в Польше.

И до сих пор никакой ясности в том, где искомый ствол, нет.

То есть, можно было бы выбирать из двух, с надеждой на то, что Дантес мог оставить и засечку. Ну там закусил зубами рукоять, будто зарубку сделал — как снайпер, к примеру.

Но даже из двух нынче выбрать оказалось нельзя.

А ведь какой сюжет.


Извините, если кого обидел.


29 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-30)

А вот кто-нибудь мне может объяснить фразу Зверева, который пишет о Фицжеральде: "Записи в тетрадях, подбиравшиеся согласно выделенным Фицджеральдом тематическим разделам — всего их было 20, по числу букв в английском алфавите". Фраза эта (и число) повторяется во всех перепечатках.


И, чтобы два раза не вставать, а есть ли хороший комментарий к толстовскому стихотворению "Двух станов не боец, но только гость случайный"?


Извините, если кого обидел.


30 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-31)

Обнаружил при этом, что из всех божеств Мамона оказался сильнее прочих. Он умудрился подвинуть Хеллоуин на несколько дней (какое-то огромное количество людей справляло этот рисковый праздник по клубам в ночь с пятницы на понедельник).

Мамона умудрился подвинуть всех бесов и упырей, доказав свою силу.

С одной стороны адова сила корысти понятна, а с другой — есть в этом некоторый оптимизм: никаких движений подвинуть Рождество для удобства торговли я не наблюдаю. Держатся всё ж люди истинной веры.


И, чтобы два раза не вставать, вспомнил о хоровом пении.

Был в моём детстве странный опыт. Я несколько лет пел в школьном хоре, вернее, в хоре Дворца пионеров.

Причём я был даже членом хорового общества. Членский билет с отметками уплаченных взносов я довольно быстро потерял — уронил в снежную кашу где-то по дороге.

Очень расстроился — сейчас мне тоже печально. Это ж круто, хоровое общество — тайный детский хор — совсем как в романе моего любимого Шарова.

А пели мы странное — "Сурка",разумеется. Знаменитую "Беловежскую пущу" мы отчего-то не пели, но хитом было "Белеет ли в поле пороша…"

Но чаще я вспоминаю особый мистический корпус детских песен, которые теперь канули в небытиё.

Пели забытую "Сестрёнка Наташка — теперь первоклашка, теперь ученица она и знает об этом вся улица наша, и знает об этом вся наша страна".

Тянули какую-то бодрую песню "На улице мира — весёлый народ, на улице мира теперь хоровод".

Вот во всей этой херне был какой-то таинственный смысл, будто в МОПРовских членских билетах, будто в заклинаниях покинувших нас колдунов.

Вот что я помню.

И когда я раздвигаю меха маленькой гармошки в пригородных поездах Рижского направления и хрипло выкрикиваю в мазутную толпу пассажиров слова о том, что раскинулось море широко, и Красное море шумит, а воск тает жарою согретый — я с благодарностью вспоминаю своё детство.


Извините, если кого обидел.


31 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-10-31)

Размышлял о природе смешного.

То есть не о самой природе, а о каких-то её странных проявлениях. О бон мо, которые вдруг распространяются и захватывают большие массы людей.

Вот довольно много моих знакомых, людей неглупых и начитанных, вдруг стали пересказывать историю про философа Пятигорского.

Самого чудаковатого философа я бы хотел вынести за скобки повествования — я как-то особой привлекательности в его текстах не обнаружил, некоторую чудаковатость в его выступлениях оценил, но и всё. Однако ж, если люди его любят, не стоит стоять на пути у высоких чувств.

Дело в том, что Пятигорский как-то выступая с очередной лекцией на родине, заговорил в такой несколько торопливой манере о смысле русской жизни. И говорил он о том, что главная особенность России — не воровство, не мздоимство, не дураки, не злоба…

И тут, когда он уже стал совсем не слышен публике, взорвался и завопил:

— Главная особенность России — Это хуйня! Это всякая хуйня!


Чтобы два раза не вставать, я скажу, что ничего остроумного тут не наблюдаю. Собственно, это реприза мне представляется зеркалом современно стендап-камеди. Многие современные комики вдруг обнаружили, что если с эстрады произнести, произнести громко и отчётливо слово "жопа", то в зале смеются. Это неожиданное открытие перевернуло весь жанр постсоветской эстрады. Эти комики могут оказаться вполне милыми людьми, но меня интересует именно анатомия смешного.

Что кажется смешным в неожиданно произнесённом слове "хуйня"? Его неожиданность? Или то, что возвышенный интеллигент ожидает возвышенного, а чудаковатый философ оказывается нечужд непечатной лексики?

Ну да, неожиданная громкая хуйня может заставить встрепенуться, но в чём тут фишка.

Что заставляет людей, читающих латинских поэтов в оригинале и понимающих толк в модной одежде, с восторгом пересказывать эту историю про философа — мне не очень понятно.

Я оказался в тупике.

Но вот это-то и интересно. Я бы даже, вовсе отвлекаясь от философа, предположил, что мы имеем дело с неустойчивой массой, которую образуют и люди рассудительные, и люди заполошные. И вот срабатывает какой-то закон, вследствие которого эта масса совершает одинаковые движения восторга.

В школе часто показывают опыт с переохлаждённой водой, которую встяхнёшть — и бутылка тут же монолитно леденеет.

У меня есть впечатление, что масса людей сама не может принять решения, "смешно или нет", но если видит, что двум-трём референам фраза кажется удачной, они тут же присоединяются к общему хору.

Про материи верхнии и нижние нам довольно много чего объяснил Бахтин, и с ним я спорить не буду.

Дело не в любви людей к парадоксу, а в том, что очень странная история становится светским бон мо. То есть, налицо даже не парадокс, а именно что странные слова — крикнул что-то человек неразборчиво, выпалил петушье слово, да и убежал за кулисы.

И возникает у меня крамольная мысль о том, что я стал свидетелем назначения чего-то смешным.

Причём именно людьми высоких вкусов — при этом назначения невольного, интуитивного.

Оттого пошёл спать, чтобы не перетрудиться.


Извините, если кого обидел.


31 октября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-04)

Меня продолжают спрашивать о сырниках.

Многие не знают, что сырники — очень интимный продукт. Он продукт не вечерний, а утренний.

Утро всегда более интимно. Сырники хороши в дачной местности поутру, когда все за столом смотрят друг на друга и хмуро гадают, кто где спал. Сырники хороши и с чаем и с кофе. С них хорошо начинать длинный многочасовой завтрак, а можно только сырниками и ограничится и бежать прочь через лес к железнодорожной платформе.

При этом сырники куда более трудоёмки и сложны в исполнении, чем шашлыки.

Нынешние шашлыки — что, сходил, купил в приличном магазине (можно потом долго врать, что сам мариновал их по рецепту великого Сталика), затем вы с друзьями погрузились в лакированные джипы, ведомые успешными в жизни женщинами, прикупили пакетированного угля и выехали в прохладную даль августа — октября — декабря или марта.

Железные кони встали на берегу реки где-нибудь под Куровской, и всё — привет.

А вот для сырников нужен тёплый дом, утренний стол, переглядывание за завтраком, неспешность. Да что там говорить.

Герои Тургенева "обедали ровно в двенадцать часов и ели все старинные кушанья: сырники, пигусы, солянки, рассольники, саламаты, кокурки, кисели". Толстой любил сырники. Князя Мышкина кормят у Иволгиных сырниками.

На сырниках во ржи сломался чизбургер.

Подлинный рецепт сырников находится в Ливерпуле. Он обошёл вокруг земли 44 раза. С изготовлением сырников к Вам придет счастье, удача, но с условием, сырники нужно приготовить и другим людям, кому вы пожелаете счастья. После того, как вы съедите сырники, к вам придет счастье, если вы верите — счастье с параллельных миров. Все зависит от Вас. Жизнь сырников началась в 1254 году. В Россию они попали в начале XI века. Сырники сделала бедная крестьянка Урюкова и через 4 дня откопала клад, потом вышла замуж за князя Годицына и стала миллионером. В Америке в 1921 г. Конан Дойль съел сырники один и попал в катастрофу, ему ампутировали обе руки. В 1937 г. рецепт попал к Маршалу Тухачевскому, который не стал есть сырники. Через 4 дня его арестовали, судили затем расстреляли. Хрущеву в 1964 году принесли сырники на дачу. Он их выбросил. Через 4 дня его свергли его же товарищи по партии В 1980 г. А.Пугачева накормила 20 человек сырниками и через 4 дня получила неожиданное приглашение от фирмы, через 4 месяца на ее счету было 2 мил. долларов. Таких примеров много. Ни в коем случае не отвергайте сырников относитесь к ним серьезно.

Известно, что что в прежние времена на Руси домашний творог называли сыром. И сейчас в некоторых областях так называют. Если мне скажут, что Ленин не ел сырников (потому что его жена не умела их делать из творога, который приносили ходоки), поэтому у него сырой творог отложился прямо в мозгу и превратился в известку, то я замечу, что вот Троцкий ел сырники. Но вот Беда — Сталину в какой-то момент стало интересно, не отложилось ли у него что-то в мозгу.

Творожник — это обязанность, а сырник — это любовь.

Творожник — еда промышленная, а сырник — еда семейная и общинная.

Если мы объединимся вокруг семейного стола, вокруг печки и почёсывания котов, то Россия возродится, человеконенавистники падут в объятья друг другу, мздоимцы заплачут и осыпят златом гастарбайтеров, что делают крыльцо, а гастарбайтеры явятся на пороге с казаном плова. И мы восплачем, а земля спасётся.


И, чтобы два раза не вставать, скажу, что наступили странные времена — будто первое января на дворе, нулевой день года. Пустота и безмятежность. Питаться надо оливье с шампанским.


Извините, если кого обидел.


04 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-04)

Диалог DIC


— Владимир Сергеевич, а скажите, пожалуйста, как по вашему, разве может такое быть: <…>

— Вы (не называя этого впрямую) предлагаете мне обсудить какой-то сюжет. Сюжет этот, вроде бы литературный, но вы об этом не говорите, а предлагаете мне обсуждать его реальную логику. Сюжет этот мне не очень интересен — схожих я читал много. Путём шерлокхолмсковской дедукции мне начинает казаться, что вы хотите написать роман и обсуждаете со мной перспективы этого текста. Если это так, то так и надо поставить задачу, а то мне кажется, что до меня долетают только обрывки разговора. К тому же в современной литературе (это писал ещё Борхес) сюжетов мало — важно не "что", а "как", то есть как это сюжет рассказывается. А тут, не имея экспериментальных образов диагностика невозможна.

— Вы так хорошо во всём этом разбираетесь. Возможно вы сумеете понять почему я до сих пор ходил вокруг да около, и простить меня за это. Я отсидел почти одиннадцать лет, хотя и не виноват. Но о том, что я не виноват я уже устал рассказывать. Все, как только узнают статью, по которой меня осудили, перестают даже думать, о том, как это можно быть мне невиноватым. Но дело не в этом. Когда я устал говорить о том, что я не виноват, то есть примерно лет через десять после того, как меня посадили, мне пришла в голову идея о том, что усовершенствовать можно не только наши предметы быта, орудия труда, но и такие орудия нашей жизнедеятельности, как алфавит, правила писания и даже часть нашего лексикона. Конечно самим взрослым людям, которые уже привыкли ко всему этому старому, это почти не к чему, лишние проблемы. Но подобные перемены нередко были в истории цивилизации. Например, переход Европы на арабские цифры, изменения в русском алфавите в начале 20 века, приставки кило, мега изменения в системе единиц измерения и т. д. Каждый раз, для изменений целесообразность изменений была далеко не жизненно необходимой и то изменения эти проводились. <…>

— Ну, признаться, я в этом довольно мало понимаю.

— Владимир Сергеевич, а вы можете посмотреть мой рассказик, и подсказать какие моменты как надо переделать? Или что именно его портит?

— Я бы не стал это делать. Это ведь моя работа, я отношусь к ней серьёзно, а при серьёзном к ней отношении, она отнимает довольно много сил. Причём то, что вы хотите — одновременно работа редактора, литературного консультанта и литературного агента.

— А вы стихи пишите?

— Да. Но довольно редко.

— Владимир Сергеевич, а вы можете дать жёсткую критику одному шутливому произведению?

— Я бы не стал это делать. Это ведь моя работа, я отношусь к ней серьёзно, а при серьёзном к ней отношении, она отнимает довольно много сил. Причём то, что вы хотите — одновременно работа редактора, литературного консультанта и литературного агента.

— Это коротенький стих, Владимир Сергеевич. Я никак не пойму, это вы кем работаете, что вам ничего нельзя читать?

— Ну вот понимаете, это всё равно как вы вот подруливаете к проститутке, и говорите: «Ну вот отсосите мне, всё равно тут вечер, нет клиентов, чо там, а? Бесплатно, а»? Теперь представьте, что я — и есть та самая проститутка, которая на работе, и должна отчего-то бесплатно обслуживать своей реакцией ваши сюжеты и стихотворения, типа сосните недолго, а я сразу кончу. Теперь понятно?

— Извините, Владимир Сергеевич, если наступил вам на мозоль. Я просто надеялся, что это кому-нибудь пригодится и причём именно вы знаете этого кого-нибудь. Помните песню "какое небо голубое" из киносказки "Буратино"? Под этой мелодией одни газетчики обращаются к читателям. Я думал не плохая шутка и вам понравится, и вы подскажите, что с ней делать. Но если вам сейчас не до шуток, то я пойду попью кофе.

— Да чего там. Это не моя персональная мозоль, а свойство мироздания. И с вашей стороны — это нормальный эгоизм. Надо понимать, что ваши попытки сочинить текст — это ваши персональные попытки, и оттого, что вы нашли коллег, вовсе не значит, что они обязаны читать вас, высказывать своё мнение, и, упаси Боже, помогать вам на этом пути. Нет, вы, конечно, можете найти таких альтруистов-бездельников, но лучше на это не рассчитывать. Если огонь сочинительства горит в вас неугасимо, то, безусловно, нужно пробовать дальше, но понимая, что нужен убедительный аргумент для чтения неизвестных рукописей, шуток и стихов. Иногда их читают и высказывают своё утешительное суждение жёны (им некуда деться), иногда — друзья (скрипя зубами в ожидании обещанного пива), а иногда (безо всякого пива) — издатель.

Как кому повезёт.

А кофе — всегда неплохо.

И чтобы два раза не вставать, скажу, что такова печальная судьба многих людей.


Извините, если кого обидел.


04 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-05)

Прочитал "свежего Ревзина".

И прям растроился, пришлось съесть гречневой каши для упокоения.

Продолжая цитатами из того же автора "Хорошие люди, и не умеют поставить себя на правильную ногу". Вот отчего человек пишет прекрасные тексты об искусстве, архитектуре и прочих профессиональных вещах, а потом начинает рассуждать о политике, социологии или истории — и вот тут прям святых выноси.


Кстати, чтобы два раза не вставать, я хорошо помню ситуацию конца восьмидесятых, когда властители дум, советские интеллигенты, рассуждали в прессе о невидимой руке рынка, возвращённой литературе, что теперь дойдёт до каждого слесаря, о нравственном начале и прочих радужных вещах. Нет, это всё было решительно прекрасно — и даже сейчас меня пробирает дрожь, когда я читаю журналы тех лет.

А тут человек прекрасный и прекрасный специалист в своей области. Но всё происходит так же, как в те прежние времена, когда вдруг хорошие актёры, прекрасные учёные вдруг наговорили ужасных глупостей.


Но вот отчего, как начнёт русский интеллигент рассуждать о левой идее, экономическом устройстве, так всё время повторяется неловкая ситуация — что в 1906, что в 1989, что в 2012? Непонятно, отчего так.

Причём обнаруживается в таких рассуждениях весь набор странных логических ошибок, которые (как, наверное, думает говорящий) не видны, какое-то страшное невежество, удивительное для блестящего специалиста в другой области. И всё это как кладка на старых усадьбах — штукатурка эмоций осыпалась, а кирпич простоты — вот он.

Может, и вправду, признак интеллигента — это желание веско и эмоционально высказаться по тем вопросам, в которых ты не являешься специалистом.


Извините, если кого обидел.


05 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-06)

Храни Господь ремонтников, что в этот день работают без крыши над головой.

Остальных мне не жалко, мало у меня сочувствия к офисной плесени, что вопиёт о дожде и холоде. (Когда долго живёшь, всегда под рукой находится объяснение собственной мысли — и можно сэкономить место).


И, чтобы два раза не вставать, я как-то заскучал о "Рваной Грелке". Раньше в этот час, когда все группы графоманских рассказов на этом конкурсе свели в одну, вычистив немногих гениев и очевидных сумасшедших, ко мне заходила девушка Жаклин и говорила: "Эй, дедушка, проснись! Эй! Дай вот этому в глаз! И ещё вот этому, глухой, что ли? А? Клюку-то подбери, и дай. Не спи, дедушка, дождь за окном, развлечение у тебя будет".

А тут как-то и оно истончилось.


Извините, если кого обидел.


06 ноября 2012

(обратно)

Нежность (7 ноября)

Мите Ольшанскому


Они лежали на холодной ноябрьской земле и ждали сигнала. Солнце, казалось, раздумывало — показаться из-за кромки леса или не вставать вовсе.

Володя смотрел на ту сторону канала, за границу заповедника через панорамный прицел, снятый много лет назад с подбитого транспортёра. Карл лежал рядом на спине, тыкая палочкой в нутро старинного коммуникатора.

Наконец по тропинке между холмов показался усиленный наряд пограничников. Один шёл впереди, а двое, тащившие пулемёт и контейнеры с пайком, шагали, отстав на три шага. Пограничники ходко миновали распадок и лишь немного снизив скорость, начали подниматься на сопку.

Граница охранялась людьми только днём, ночью же здесь было царство роботов. Но этой ночью китаец и индус пробили защиту, поэтому наряд уже ждали на вершине сопки.

Ещё пятнадцать минут, и спутник снова глянет сюда равнодушным глазом, пятнадцать минут — вот что у них есть. Они ползли к этому часу не три километра, как кому-то показалось бы, а три года.

Всё началось с Карла. Он попал в Заповедник не так давно.

Тогда все сбежались смотреть на немцев, которых пригнали большой партией, — одни мальчишки, девочек не было. И вот товарищ Викентий, Вика Железнов, привёл к ним в барак Карла. Сначала на него смотрели свысока — новососланных не любили, у них было превосходство людей, выросших в обществе технологий. Такие мальчики часто были не приспособлены к простому труду и искали кнопки управления на обычных предметах вроде ножа или лопаты. Однако Карл сразу стал наравне с другими заготавливать топливо и безропотно носил воду в пластиковых канистрах. Тогда Володе было, впрочем, не до него — в тот день он познакомился с Таней-англичанкой и через час после знакомства пошёл за ней в рощу. У него ничего не получилось — и этот позор казался важнее всей революционной борьбы.

Только через несколько месяцев, внимательно присмотревшись к соседу, Володя понял, какая горит в глазах Карла священная ненависть.

Однажды немец запел в бараке — причём задолго до подъёма. Товарищи ворочались во сне, а Карл тихо выводил:

Dann ziehn die Moorsoldaten

Nicht mehr mit dem Spaten ins Moor!

— Что это значит? — спросил Володя, и Карл стал пересказывать слова. Это была песня про Заповедник, про эти места, где, куда ни кинешь взгляд, топь и пустошь вокруг, где птицы не поют, а деревья не растут и где они копают торф лопатами. Где периметр закрыт, и колонна по утру выйдет на развод, а потом потянется хвостом, и каждый будет думать о родителях и тёплом куске хлеба, и не обнять никого, и шаг за периметр — смерть, но надежда горит красным огнём целеуказателя, и однажды они шагнут за периметр и скажут «Здравствуй!» тому, другому миру.

— Только мы можем переплавить ненависть в любовь, и этот процесс называется «нежность». Нежность, вот что спасёт мир, — шепотом сказал Карл. Рядом кашляли во сне другие мальчики, и слова звучали странно.

— Нежность? — Володя не верил в нежность. Он уже знал, во что превращается человек после нескольких лет Заповедника.

Во время Большого Восстания они поймали охранника. Несколько товарищей опознали его — хотя охранник переоделся, и номер на груди был подлинным.

Его опознала Таня, которую он водил в казарму, и ещё двое — те, кто видели, как он убивал. Охранника били по очереди, и, умирая, он вдруг стал страшно улыбаться разбитым ртом с чёрными провалами вместо зубов. Володя встретился с ним взглядом, и понял, чему рад умирающий. «Вы такие же, как мы, — шептали разбитые губы. — Значит, всё правильно, вы такие же, и, значит, моей вины ни в чём нет».

Потом пришли каратели, и уже сами восставшие в своих оранжевых комбинезонах корчились на бетонных полах.

Володе тогда повезло — он бы погиб со всеми, кто пошёл на казармы «Аркада», лёг бы у этих арок, выщербленных пулями. Ему было одиннадцать лет, но брали и таких — всё дело в том, что он заболел и остался в бараке. Именно поэтому он остался в живых, и его даже не подвергли санации. Но зависть к тем, кто участвовал, не оставляла его. Штурм казарм «Аркада» помнили все в Заповеднике. После этого упростили режим, оранжевый цвет формы сменился коричневым, и теперь порядок поддерживали они сами. Торфяная масса уходила по транспортёру, а раз в неделю периметр пересекал состав с продовольствием.

Осталось главное правило — Заповедник был свободен от сетевых коммуникаций. Ни одного устройства с кнопками, ни одного процессора на его территории не было — так, по крайней мере, считалось.

Наутро Володя собрал друзей, и они выучили слова немецкой песни. Коричневая колонна жителей Заповедника теперь уходила на работу под её скрытую ярость. Не вдумываясь особо в смысл, они горланили:


Auf und nieder gehn die Posten,
Keiner, keiner, kann hindurch.
Flucht wird nur das Leben kosten,
Vierfach ist umzäunt die Burg.

Песня клокотала в каждом горле, и движения сами собой делались плавными и сильными, как во сне.

Как во сне или в детстве.

Володя плохо помнил своё детство — горячий бок домашнего водогрейного агрегата, какие-то консервы удивительного вкуса… И тёмная улица, по которой уходил отец на завод. Он доводил его до угла, а дальше их дороги разделялись. Володя торопился в школу, а отца подбирал заводской автобус. Потом всё кончилось.

Они не попрощались тогда — только мигнул и погас фонарь, отразившись в витрине аптеки.

Наверное, это был такой же стылый ноябрьский день, когда пришёл сигнал.

Детские сны о прошлом давно стали в Заповеднике валютой — их воровали, ими обменивались. И кое-кто начинал рассказывать чужую историю, уже веря, что это случилось с ним. Каждый помнил что-то своё, и у всех воспоминания были детские, рваные, многие и вовсе сами придумывали себе прошлое в Большом Мире, хотя родились в Заповеднике.

А пока по ночам у них шла учёба — все только дивились, как поставили дело сосланные немцы. Занятия часто превращались в споры — вплоть до мордобоя, — чтобы наутро все снова встретились друзьями. Вернее — товарищами.

Карл, как судья, обычно сидел молча. Меньше его говорил только напарник Дуна индус Мохандас. Мохандас держался особняком. Первый компьютер он увидел в пятнадцать лет, два года назад. Но жизнь всегда твердила ему: «Нет, ты индус, и оттого компьютер — твой ручной зверёк». Тогда Мохандас начал учиться и с помощью странных мнемонических правил запоминал команды и коды. Напарника-китайца Мохандас не любил, находя в нём излишнюю жестокость. Китайцы, о которых он знал, и которых он видел, делились на жестоких и не очень. Вторых Мохандас считал конфуцианцами, а вот первые его просто пугали. Он помнил истории о том, как китайские императоры отдавали осуждённых детям. И не было мучительнее казни, потому что дети ещё не знают разницы между добром и злом.

Когда Мохандас увидел Большое Восстание и то, как подростки ловят своих охранников, он перестал верить в существование конфуцианцев. А вот дети были тут везде. Но его дело было укромное, машинное — и именно его извращённая логика помогала решить неразрешимые, казалось, тайные задачи Заповедника.

Из старожилов Заповедника в спорах задавали тон два брата. Ося и Лёва были близнецами, но при этом совершенно непохожими.

Лёва яростно сверкал очками:

— Можно прожить ещё четверть века — и ничего не изменится. Ничего, кроме того, что мы потеряем силу. Мы протухнем, сопреем и сами превратимся в торф.

— А не протухнет ли сама идея?

Тогда Володя отшутился, сострил, но толку от этого было мало. Сомнения оставались. Особенно тревожны они были ночью: всё было понятно до того момента, пока не будет взят контроль над Сетью. Но что потом? Одно было ясно, Большой Мир должен быть спасён, даже если он будет сопротивляться.

— Буржуа превращались в придатки своих компьютеров, — кричал в ночном сумраке Лёва, а Карл молчаливо кивал головой. — Буржуа редко выходят из дома. Они, по сути — труба, соединяющая линию доставки и канализацию. Гражданский мир убивает человека. Нервно ходил на горле кадык, и Лёва хватал себя ладонями за шею, чтобы не дать ему вырваться на волю. — Когда у настоящего гражданина, подлинного гражданина, рождается ребёнок, то он убит уже в первую минуту своей жизни, потому что он станет таким же придатком, как и родители.

Высший акт любви — это убить убийцу. Спасти идущих нам вслед, и тогда… Тогда наступит эра нежности. Нашим ровесникам мы не нужны — они уже отравлены. А вот те, кто родится сегодня или через месяц ещё испытают нежную заботу революции.

— А победив дракона, не превратимся ли мы сами в зверя в чешуе? — мрачно спрашивал Володя, но Ося обычно в этот момент показывал ему кулак.

— Граждане не сделают ничего: они привязаны к своей виртуальной реальности. Вот если им вырубить Сеть, то они выйдут на улицы, — говорил Лёва.

— А зачем нам эта масса люмпенов?

— Люмпены вымостят нам дорогу своими телами.

— А зачем нам дорога? — возражал Железнов. — Пусть сидят по домам. Пока они не выходят из своих квартир, мы их можем просто сократить в нашем политическом уравнении. Они не нужны нам и не могут нам помешать.

— Но потом мы всё равно лишим их этого замкнутого уютного мира, и они выйдут на улицы… — В воздухе, как гроза вызревало какое-то решение, компромисс, но Володя всё равно не до конца понимал его.

— Мы перехватим контроль над Сетью и погасим их медленно, — вступила Таня. — Это будет нежное насилие — ведь они должны умереть просто для того, чтобы не отравить будущие поколения.

— Новая революция — это движение электронов. Они — власть, — сурово говорил Вика Железнов, которого Карл уже называл просто Викжель.

— Не электроны… Автоматический стрелковый комплекс рождает власть! — Это был уже китаец Дун.

— Да, но сумеем ли мы её удержать?

— Это не наша забота, поверь, Володя, — отвечал Викжель. — Мы останемся навеки восемнадцатилетними.

Викжелю Володя верил, потому что и он и Володя были среди пятерых, знавших тайну. Только пять человек в Заповеднике знали, что аппаратура из казарм «Аркада» вовсе не превратилась в горелый пластик и что спутниковая станция связи ждала своего часа.

А накануне этого ноябрьского утра, посередине ночи, этот час пробил, электрический петух клюнул в темечко старый мир и разнёс его вдребезги.

Теперь это всё кончится — кончится холод торфяных болот, и кончится старый мир, убивающий души. Зима не бывает вечной.

Главной в их деле была одновременность — и она проявилась в ночном писке почтовой программы. Китаец Дун вылез из своей норы — в глазах у него ещё мерцал свет компьютерных экранов — и сказал, что их ждут за периметром.

Они отрыли ружья и выдвинулись к каналу. За ним, в Большом Мире, тоже начиналась эра возвращения нежности, но именно они станут главной деталью в этом, взрывателем в бомбе, пружиной в часах революции. Они выходят в Большой Мир, о котором так много спорили по ночам в бараках.

Старший пограничного наряда вдруг остановился. Володя в свой панорамный прицел хорошо видел, как он взмахнул руками, а потом беззвучно упали его подчинённые. Володя оторвался от прицела:

— Пора, товарищи…

За ним начали подниматься ожившие кусты — отряхивался от веток передовой отряд. Они были на острие атаки, и Володя бежал впереди всех — молча, экономя дыхание. Лодки, брошенные в ледяную рябь канала, стремительно надувались, и вот первый боец ступил на другой берег. Чужие машины уносили их по трассе — туда, откуда уже невозможно вернуться в Заповедник.

Отряды разошлись веером, принимая город, что, стоял на болотах, в мягкие и нежные лапы. Сервера, подстанции, антенны — вот что нужно контролировать. Вчера было рано, завтра будет поздно.

Володя представлял себе, как это было сто лет назад, — тогда революцию здесь делали такие же, как он, и тоже, наверное, тряслись по этой улице в своих танках. Интересно, сколько у них было вертолётов?

Он помнил наизусть страницы учебников по тактике, которые попадали в Заповедник, но теперь всё было по-настоящему — и неожиданно.

Скоротечный бой у самой цели привёл к тому, что они потеряли транспорт и остаток пути проделали пешком.

Снега не было. Только холодный колючий ветер вдоль улицы парусил куртки и рвал заледеневшее оружие из рук. В их группе осталась всего дюжина бойцов, но выбирать задание не приходилось.

Викжель развёл мосты, и пути в центр города у полицейской Дивизии особого назначения уже не было. Серверный центр ждал их, как огромный мрачный зверь, притаившийся в засаде. И они быстро шли по пустой улице, и наконец тепловизор показал, что спецназ впереди, прямо у входа. План казарм с точками — огневыми постами. Точки вспыхивали, пульсировали, по голограмме ползли буковки сообщений.

Революция начиналась — в эфирном треске, щелчках и писке электроники.

Отряд на мгновение сбавил ход, но тогда Карл вдруг вытащил коммуникатор, воткнул шнур в динамик и запел на своём языке. Язык знал не всякий, но всякий знал слова этой песни, наполнившей улицу:


Wacht auf, Verdammte dieser Erde,
die stets man noch zum Hungern zwingt!
Das Recht wie Glut im Kraterherde
nun mit Macht zum Durchbruch dringt.
Reinen Tisch macht mit dem Bedraenger!
Heer der Sklaven, wache auf!
Ein nichts zu sein, tragt es nicht laenger
Alles zu werden, stroemt zuhauf!

Динамик, болтавшийся на шее, хрипел и дребежал, но слова подхватили, каждый на своём языке — «Это есть наш последний», вторил им Володя. Они пробежали по обледеневшему асфальту перекрёсток и рванулись ко входу в Серверный центр. Осталось совсем немного, но тут на улицу выкатился полицейский броневик и хлестнул пулями по отряду.

Карл споткнулся и, зажав слова Эжена Потье в зубах, как край бинта, рухнул с полного шага на асфальт.

«Главное — не останавливаться, — кося глазом, подумал Володя. — Власти нет, есть воля к нежности и счастью других». Цель ничто, движение всё, и он видел, как разбегаются полицейские, будто чуя их ярость.

Кто-то сзади ещё закончил последний куплет, и они с разбегу вломились в здание. Теперь их было одиннадцать. Хрустя битым стеклом, они разбежались по залам, выставили в окна столы, а индуса с китайцем отправили в недра компьютерного подвала, в царство проводов и кристаллической памяти.

Володя и Таня устроились в комнате неизвестного отдела, постелив на пол какие-то плакаты со счастливыми семьями. Матери и дети тупо глядели в потолок, предъявляя кому-то сберегательные сертификаты на счастливое будущее. Бумажным людям было невдомёк, что счастливое будущее рождалось сейчас, среди бетонной крошки и осколков оконного стекла.

Наступила неожиданная тишина, и даже — неожиданно долгая тишина. Старый мир не торопился воевать с ними, а может, Дун и его индийский друг уже сделали своё дело.

Володя задремал и проснулся оттого, что его гладила по плечу Таня.

— Что, началось?

— Нет, пока всё спокойно. Я о другом: как ты думаешь, мы продержимся две недели?

— Если мы даже продержимся один день, то всё равно войдём в историю.

— Это будет история новой любви. Любви, очищенной от прагматики и технологии — настоящей, а не электронной. — Она дышала ему в ухо, и было немного смешно и щекотно.

Володя взял её за руку и потянул к себе, но только Таня склонилась над ним, стены дрогнули.

По пустой улице к ним катилось прогнившее буржуазное государство. Полицейский броневик плюнул огнём, повертел зелёной головой и снова спрятался за углом.

Что-то было знакомым в пейзаже. Ах да — на углу была аптека, и зелёный крест светился в сумерках.

«Надо было послать ребят, чтобы запаслись там чем-нибудь… — запоздало подумал Володя. — Но врача у нас всё равно нет, придётся выбирать самое простое».

Цепочка полицейских приближалась, вдруг сверкнуло белым, и Володю отбросило к стене. Это в соседней комнате разорвалась ракета.

Когда Володя разлепил глаза, тонкая пыль висела в комнате и окружающее плыло перед глазами в совершенной тишине. Таня лежала рядом, смотря в потолок и улыбаясь — точь-в-точь как девушки на рекламных плакатах. Только у Тани на лице застыла улыбка, а куртка набухла кровью.

Таня ушла куда-то, и лежащее рядом тело уже не было ею. Настоящая Таня ушла, ушла и унесла с собой всю нежность.

Запищал коммуникатор. Это Дун торопился сказать, что Сеть под контролем и теперь можно уходить. Но как раз в этот момент Володя понял, что можно не торопиться. Коммуникатор попискивал, сообщая о том, что революция живёт, и город охвачен огнём. Они взяли электронную власть в свои руки, а значит, через несколько дней им подчинится и любая другая.

Торфяная жижа поднялась, и болота неотвратимо наступают на бездушный старый мир. Володя представлял, как тысячи таких же, как он, ловят сейчас в прицел полицейский спецназ. И каждый выстрел приближает тот час, когда нежность затопит землю.

— Уходи, Дун, уходите все. Мы сделали своё дело. Всё как тогда, сто лет назад. Мы взяли коммуникации и терминалы, и теперь революцию не остановить.

Володя раздвинул сошки стрелкового комплекса и посмотрел через прицел на наступавших. Те залегли за припаркованным автомобилем. Запустив баллистическую программу, он открыл огонь. Сначала он убилофицера, а потом зажёг броневик. Зелёный крест аптеки давно разлетелся вдребезги.

Теперь и фонарь, освещавший внутренность комнаты, брызнул осколками.

Его накрыла темнота, но было поздно. Полицейский снайпер попал ему в бок, стало нестерпимо холодно. Очень хотелось, чтобы кто-то приласкал, погладил по голове, прощаясь, как давным-давно прощался с ним отец, стыдившийся своих чувств.

Но это можно было перетерпеть, ведь революция продолжалась.

Она и была — вместо всего несбывшегося — высшая точка нежности.


Извините, если кого обидел.


07 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-08)

Смотрел в ночи телевизор. Видел там Лену Беркову, говорившую о стремлении к моногамии. Дилю Еникееву в шляпке с бутончиком. Зоолога Баженова, говорившего о продлении жизни кастрированных кошек, массу фриков, говоривших об энергии ветра. Бездны открылись мне. И я смотрел в них.


И, чтобы два раза не вставать, уже несколько раз рассказывал историю о том, как рабочие помогали мне строить мой домик кума Тыквы. Они как раз рабочие съехали на зимние квартиры — куда-то на Западянщину. (Ободрав, правда, меня под конец как липку). Но обнаружилось, что более заинтересованных в моём литературном успехе людей нет во всём мире. На прощание они обступили меня и говорят: "Ты пиши, пиши тут, переезжай из города и пиши! Надо, Володя, писать! Больше пиши!". Попытался, правда, вослед Пушкину, объяснить им, что платят не за состояние вдохновения, а с продаж рукописей.

На прощание я заискивающе сказал: "Может вам книжку подарить какую?". "Да нет, — отвечают. — Зачем нам твоя книжка? Ты, главное, пиши новую, не ленись!"

Редкий образец вменяемости и прагматичности, я считаю.


Извините, если кого обидел.


08 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-09)

А вот ещё:


Диалог CCVI


— Владимир Сергеевич, вы как относитесь к головоломкам?

— Спокойно.

— Вы можете расшифровать описание одного террористического акта?

— Понятия не имею. Видите ли, <…>, я не очень понимаю, зачем вы меня это спрашиваете: вы, как это говорят, издалека заходите, но всякий такой заход заканчивается тем, что вы рассказываете мне придуманный вами сюжет. Откровенно сказать, сюжеты эти не очень увлекательны. Нет, можно, конечно, на просторах Сети искать людей и им рассказывать свои придумки — но (и мой долг вам это сказать) вы должны быть уверены, что то, что вам кажется интересным самому, интересно и для других.

Иногда люди пользуются дружбой и заставляют своих друзей всё это выслушивать, давать какие-то советы и проч. (Тут, правда, есть риск потерять друзей).

Иногда с такими просьбами обращаются в редакции (Они много лет назад перестали отвечать на такие письма).

Ну а когда вы обращаетесь к частному лицу, то должны понимать, что не наняли его как собеседника (я вам объяснил уже казус этих отношений), а используете его свободное время. То есть, вместо того, чтобы пить, гулять, зарабатывать деньги, ковыряться в носу, он должен говорить с вами. Спору нет, иногда бывают и более интересные занятия, чем эти, но вы должны в этом убедить собеседника. Не только, скажем, меня, но и любого другого собеседника — в чём я хотел бы искренне пожелать удачи.

— Спасибо за пожелания, Владимир Сергеевич. Я имел ввиду настоящие головоломки. Почему-то мне кажется, что любому человеку время от времени полезно отвлекаться. Но, если вам это не интересно, то прошу меня извинить. Я действительно обращался к вам с целью развить это. Как говорится одна голова хорошо, две лучше. У вас есть доступ к типографиям. Может какие микро книжечки, с головоломками, совместными усилиями, нам бы удалось растиражировать.

— К сожалению (или к счастью) идеи как и на что отвлечься находятся пока в распоряжении самого отвлекающегося. Что до забав старика Синицкого, то, увы, они меня интересует мало. А к типографиям в наши времена доступ несложен — они быстро печатают что угодно, и за умеренные деньги. Заметьте, вы мне предлагаете заняться вашим проектом по изданию — причём сразу говорите "нам удалось бы". Если это деловое предложение, и вы хотите меня нанять, я с радостью поступлю к вам на службу. И, поверьте, запрошу недорогой по московским меркам оклад.

— А у вас в Москве в магазинах продаются всякие книжки с головоломками? Если да, то какие в среднем цены на них?

— То есть, вы считаете меня уже нанятым? И это первое поручение?

— Нет.

— Ну и хорошо. Потому как у нас тут холодно, а мониторинг книжных магазинов занял бы у меня дня три.


И, что бы два раза не вставать — какой-то странный день мизантропии и меланхолии. Сразу хочется спросить мироздание: "А я толстый и некрасивый?" А мироздание ответит мне "Они просто ничего не понимают". Видел сегодня хорошего человека в бешенстве. Ещё видел много всякого, несмотря на хорошую, впрочем, всё время меняющуюся, погоду.


Извините, если кого обидел..


09 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-10)

Шёл сейчас по ночному городу, слушал дудук при помощи подручных электронных средств.

А в городе ночью не прекращается рабочая жизнь — в промозглой мгле продолжают ковыряться в трамвайных путях люди в оранжевых жилетах. Стучат кувалдой куда-то в гравий меж трамвайными путями, пинают криво припаркованные машины, чтобы вышли в ночь их владельцы. Перемигивается жёлтыми проблесковыми маячками экскаватор на обочине — с таким же экскаватором, стоящим подальше.

Размышлял при этом о причудливых сочетаниях людей — видимо это возрастное. Если прожил достаточно долго, то можешь наблюдать, как дует людской ветер к югу, оборачивается к северу, кружатся люди, и оборачиваются на круги свои.

Товарищ мой должен был утром ехать на похороны одного военного переводчика, которого я знал, да знал мало.

Не сказать, что тот мне нравится, особенно во хмелю, да только смерть смыла это былое раздражение.

Иные люди в эти дни меняли свои жизни, причём с отчаянием надежды, и тому отчаянию я не доверял.

А уж чужой надежде доверять дело совсем зряшное.


И, чтобы два раза не вставать, вспомнил рассказ Волгина о студенте, который не знал, когда умер Толстой. Его спросили об этом на экзамене, и когда он не смог ответить, спросили ещё — до революции или после. Студент, подумав, отвечал, что — после. Тогда его спросили, как тот относился к Советской власти. Студент, подумав, сказал, что принял.

Я, помню, слушал эту историю, и ощущал, что в ней не хватало детали.

Напрашивался последний штрих в этой биографии: Толстой умер в 1921 году.

Его сгубило отсутствие воздуха.


Извините, если кого обидел.


10 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-12)

За выходные дни то и дело в Сети всплывало известие, что любительницам несанкционированного хорового пения в храмах не дали очередную гражданскую премию. Люди говорят об этом с некоторым злорадством, хотя о названии премии и о самом её существовании, как правило, слышат впервые.

Ну, это не моё, собственно дело.

Собственно, речь была о такой хитрой премии имени Мартина Лютера — того самого Лютера, что кидался чернильницами и приколачивал важные объявления к дверям храмов. Не помню, пел ли он там.

У меня, правда, вот возник совершенно иной вопрос (как показывает мой опыт, мне всегда интереснее именно побочные вопросы). Благодаря невыдаче премии отечественным номинантам, я узнал, кому её, собственно, дали.

А дали её немецким рестораторам из Регенсбурга за то, что они теперь отказываются обслуживать нацистов.

Там раньше приключилась такая увлекательная история про то, как нацисты обижали темнокожую женщину, за неё заступился храбрый бармен, они бармена побили, тот, слава Богу, от них всё же убежал. Ну и рестораторы решили нацистов не кормить.

Премия имеет девиз «Бесстрашное слово». Не кормить, конечно, бесстрашно — и, видимо, нацисты у них составляют четверть выручки, если это так героично и именно это отчаянное свободное слово. Но в 1933 было бы круче, чего там.

Но я почитал декларацию рестораторов и обнаружил там сплошь общие слова. Типа, мы за мир, против расизма, за всё хорошее против всего плохого.

Но как понять, что за «расистское поведение» по внешности, пока они не начали его проявлять?

То есть, они должны расистски себя проявить до того, как у них приняли заказ.

А если они поели и заорали «Вон черномазых!» — что, им счёт не приносят? Вот, к примеру, «носить свастику». Если человек нарисовал себе на пипиське свастику и в баню притом не ходит — какое мне дело до его свастики? Вдруг он вообще индус — это уж отдельная история. Хотя одного певца не пустили на работу в оперу даже не за то, что на нём нарисована свастика, а была когда-то.

Или пришёл какой гитлеровский старичок, которому по недоразумению мои родственники не залепили бронебойным под башню в сорок третьем. Убеждений он не поменял с тех пор, но пришёл он не форме Panzerwaffe, а так, в пиджачке.

Что с ним делать? Расспросить дотошно? Встал ли, типа, на путь исправления? И только потом ему кофе нести?

Да и как обустроить процедуру? Вот, сидят молодые люди за столиком и тихо, как в знаменитом романе Бредбэри начинают рассказывать: «1 апреля 1924 г. я был заключен в крепость Ландсберг — согласно приговору мюнхенского суда…» Прислушиваться? А вдруг они там о разведении герани говорили, а просто не понравились официанту? Или и вовсе — официант им нахамил, а потом и решил списать всё на то, что они — скрытые нацисты.

Я понимаю смысл запрета «Посетители в форме Sturmabteilung не обслуживаются». Тут хоть какой-то смысл есть, да и к тому же полицаи тут же примут — на совершенно формальных основаниях.

И действительно непонятно, как они этих нацистов внешне определяют. Одно дело, если те приходят к хозяину и говорят: «Мы планируем слёт нацистов, придём в форме СА, будем петь «Хорст Вессель» и стучать пивными кружками об стол, так что арендуем у вас зал» — тут, понятно, хозяину легко их вычислить, да и отказаться. Но как определить прочих?

Красная повязка с белым кругом на рукаве — и там, в круге, свастика?

Или метрдотель сверяется с некоей базой данных, и уже составлены списки нацистов?

Или гонят взашей всех, кто в чёрном, лысый и в высоких ботинках?

Я, кстати, в таких ботинках всю зиму хожу. О своей причёске я и вовсе распространяться не буду.

Или вот скульптор Шемякин — обслужат ли его ныне в немецком ресторане?

Говорят, что в помощь рестораторам выпустят брошюру. Но что там можно написать? Какую рекомендацию по отделению овец от козлищ? В каких ботинках можно, а в каких — нельзя? Как отличить бритого панка от нациста? Ну, вот ходили у нас в своё время такие «бригадмильцы» — бригады помощи милиции, измеряли у стиляг линейкой ширину брюк. Ничего хорошего из этого не вышло. Процедура (даже не в премии дело) непонятна: мы имеем дело с внесудебным ограничением прав, которое отдано на откуп рестораторам. Вдруг к ним явятся турки и что-то там переколошматят (у них могут тоже оказаться расовые предпочтения), будут ли рестораторы вправе не пускать турок?

То есть, рестораторы дублируют часть уголовного законодательства — если посетитель проявит агрессию к кому-то вне зависимости от пола, расы и вероисповедования, то его нужно хватать в скучном полицейском порядке, но присуждение этой премии «За бесстрашное слово» довольно удивительно.


В моём богоспасаемом Отечестве был не так давно схожий случай. Один ресторатор не пустил к себе журналиста, что как-то одобрительно высказался о Лаврентии Павловиче Берия в телевизоре. И вот ресторатор не пустил его на порог — уходи, говорит. Не дам тебе консоме с профитролями, не место тебе среди приличных людей.

Мои знакомые этому бурно радовались — потому что они сильно не любили и этого журналиста, да и Лаврентия Павловича не привечали. (Что не помешало журналисту достичь заоблачных высот в деле политического пиару и вообще благоденствовать на порядочной ниве).

Однако я тогда не стал уж так буйно радоваться. Ресторан вовсе не такое уж частное место как дом или квартира, а место публичное, связанное не только Законом о защите прав потребителей, но и многими писанными и неписанными правилами. Я, конечно, понимал, что мои знакомые были чрезвычайно нравственные и высокодуховные люди, но я знаю и другое.

Если они радуются, тому, что кого-то не пустили в ресторан из-за излишней любви к Лаврентию Павловичу, то они как бы санкционировали появление ресторана «Кавказцам вход запрещён» или «Коммунистам вход запрещён» или «Нижним чинам и собакам вход запрещён».

Собственно, те самые нацисты в предыдущей реинкарнации так евреев в рестораны не пускали.

Это извечное свойство интеллигенции, что поступает ровно так же, как гопники из анекдота: «А давай, Микола, городским пойдём и вломим?» — «А вдруг они нам?» — «А нам-то за что?!»

Желающие дискриминировать кого-нибудь за его не проявленные в действиях убеждения, оказываются не меньшими упырями — собственно, эксперименты Милграма это показали полвека назад.

Причём с убеждениями даже хуже, чем с еврейским носом и высокими ботинками, убеждения — вещь туманная и плохо проверяемая.

А с внешними проявлениями-то — плюнем мы под ресторанную дверь с другом, да и пойдём ко мне квасить: он с носом, а я в берцах.[37]


Извините, если кого обидел.


12 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-13)

За вечерним чаем начали судить и рядить об отставке министра.

Вообще-то это всё довольно хорошо описано великой русской литературой, которую все ныне ленятся читать. Великий Лесков (а он без преувеличения велик), писал о том времени, когда все имели любовниц, меж тем, развод приводил к неминуемой отставке (и верность семье в любом смысле этого слова ценится не менее, чем раньше): «Граф Канкрин был деловит и умен, но любил поволочиться. Тогда было, впрочем, такое время, что все волочились. Даже впоследствии это перешло как бы в предание по финансовому ведомству, и покойный Вронченко тоже был превеликий ухаживатель: только в этом игры и любезности той не было, как в Канкрине. Такое господствовало настроение: жизнь играла у гробового входа.

И те, кому волокитство уже ни на что не нужно было, и они все-таки старались не отставать от сверстников.

Если не для чего-нибудь, то хоть для порядка или приличия, все имели дам на попечении. В самой большой моде были танцорки или цыганки, но иногда и другие особы соответственного значения. И притом никто почти не скрывал свои грешки, а нередко даже желали их огласки. Это давало случай в обществе подшучивать над "старыми грешниками". О них рассказывали разные смешные анекдоты, а это делало грешникам известность и рекомендовало их как добрых и забавных вье-гарсонов.

Случалось, что имя грешника вспоминалось с какою-нибудь веселою шуткою при таких лицах, что это воспомянутому было полезно, и этим дорожили и умели обращать себе в выгоду.

Были даже такие старички, которые сами про себя нарочно сочиняли смешные любовные историйки и доходили в этом до замечательной виртуозности. Позднейшие критики, не знавшие хорошо действительности прошлой жизни, приписали нигилистической поре стремление "пить втроем утренний чай"; но это несправедливо. Все это было известно гораздо раньше появления нигилистов и производилось гораздо крупнее, но только тогда на это был другой взгляд, и "чай втроем" не получал тенденциозных истолкований…

В министерстве финансов тогда собралась компания очень больших волокит, и сам министр считался в этой компании не последним».


И, чтобы два раза не вставать, ещё одна цитата: «Мать Вронского, узнав о его связи, сначала была довольна — и потому, что ничто, по ее понятиям, не давало последней отделки блестящему молодому человеку, как связь в высшем свете, и потому, что столь понравившаяся ей Каренина, так много говорившая о своем сыне, была все-таки такая же, как и все красивые и порядочные женщины, по понятиям графини Вронской. Но в последнее время она узнала, что сын отказался от предложенного ему, важного для карьеры, положения, только с тем, чтоб оставаться в полку, где он мог видеться с Карениной, узнала, что им недовольны за это высокопоставленные лица, и она переменила свое мнение. Не нравилось ей тоже то, что по всему, что она узнала про эту связь, это не была та блестящая, грациозная светская связь, какую она бы одобрила, но какая-то вертеровская, отчаянная страсть, как ей рассказывали, которая могла вовлечь его в глупости».


Извините, если кого обидел.


13 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-13)

С утра я занимался литературной жизнью. Во-первых, меня подписали вести какие-то литературные мероприятия, судя по всему, это означает бить стулом говорливых писателей, которые много говорят и колоть незаметно шилом в попу тех писателей, что говорить не хотят, а это значит, создавать гармонию. Оттого я стал читать литературную прессу чтобы быть в курсе событий. Оказалоь, что все обсуждают какие-то модноумные бонмо о каких-то окопах и половой жизни в них. Сексуальная жизнь в окопах — это какой-то ахтунг, или, иначе говоря, йцукен. Я бы сказал цугцванг — потому что всё равно ничего не понятно, и, главное, непонятно, где смеяться остроумным шуткам. Про шутки и область материально-телесного низа нам всё объяснил литературовед Михаил Михайлович Бахтин, но с текущим моментом всё равно непонятно. Вот есть человек Бахтин (Я уже выучил, что он не имеет отношения к Михаилу Михайловичу Бахтину, что был литературоведом и давно помер). Однако я знаю, что этих Бахтиных несколько братьев. Хотя кто-то из них поменял пол. И все они заведовали модноумными журналами. Нет, поменяли братья Вачовски, и теперь непонятно, как их называть — не назовёшь же уже "братьявачовски". И вот Бахтин, который не литературовед, дал интервью и рассказал о смысле жизни. Но дело в том, что все эти люди в умномодных журналах давно говорили на своём особом языке, а тут и вовсе ёбнулись. Мне говорили, что это из-за того, что на модноумные журналы стало не хватать денег и всех выгнали. Кроме литературоведа Бахтина, и то, потому что он умер. Ну а братья Вачовски заложили свои дома, вот как у них не стало денег. Да к тому же, они и не братья вовсе. Так вот, это интервью про смысл жизни, и напечатано оно уже после того, как все поняли, что денег нет. Оттого, говорят там каким-то странным языком, что его понимают только те, кто читал все умномодные журналы от корки до корки. А те, кто не от корки до корки, тот засыпал в обнимку с айпадом, на котором были скачаны все электронные версии. Но те, кто их читал, нашли там массу остроумных шуток, которые расшифровал бы литературовед Бахтнин, но он давно уже помер. А брат-2 Вачовски вообще поменял пол и перекрасился в розовый цвет. А потом ему стало не до шуток, потому что он или она дом заложила или заложил, потому что фильм у них — в смысле у братьев, то есть, бывших братьев, — вышел слишком дорогой. А художник Камаев — хороший, и он, главное, ещё жив и не поменял пол. А ещё запретили весь Интернет, но потом разрешили, но не весь. И я не поменял, но у меня цугцванг и томление, а главное, я не понял, где нужно смеяться в том самом интервью, про которое ты, дорогой читатель, уже забыл. Я пришёл с этими словами к сведущим людям, но они не приняли меня. В их глазах был сарказм, а в ресницах спала печаль. Тогда я понял, что мне надо свернуть этот текст в трубочку и пойти с ним к людям. И ведь это ещё при том, что я не разобрался с братьями Клячко и братьями Дзядко.


И, чтобы два раза не вставать, все сегодня стали думать, как отпретитить Интернет, потому что везде, где его запретили, все его отпретили самодеятельным способом, а мне позвонила компания акадо и предложила за сто баксов поменять у них старый непрекрасный модем на новый прекрасный модем, и тогда мой Интернет будет на тридцать мегабит, но я подумал, зачем мне запрещённый Интернет, ведь вот брат Вачовски поменял пол, а это, поди, подороже ста их американских баксов встало, да ничего ничего хорошего из этого пока не вышло — ведь жена этого гешвистера Вачовски пол не поменяла, и что с ней делать в новых обстоятельствах непонятно. У меня и так-то уплачено за шестнадцать, а вечером и вовсе четыре было. Да что там я — везде деньги кончились, а умномодные журналы позакрывали, и теперь никак не узнать, какого цвета кеды нужно одевать, когда читаешь книги иностранного писателя Йэна Бэнкса. Или, скажем, чем отличается иностранный писатель Пинчон от отечественного писателя Пелевина. А литературовед Михаил Михайлович Бахтин и вовсе умер. В 1975 году.


Извините, если кого обидел.


13 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-15)

Студенческая демонстрация у Ваганьковского кладбища в 1896 году, сразу после Ходынки, имела очень интересную идею. Студенты выражали "протест против существующего строя, допускающего возможность подобных печальных фактов".

По-моему, это совершенно гениальное требование. Требование-инвариант.


И, чтобы два раза не вставать, вот добрый lev_usyskin мне говорит, что я манкирую… Нет, надо было сказать: я, в своей меланхолии, манкирую его призывами поговорить о гражданской ответственности. Это он, конечно, ловко придумал: говорить с мизантропом о гражданской ответственности. Там, если вкратце, была такая история: одна женщина очень возмутилась, когда ей пришла повестка в присяжные заседатели. Отечественную власть она не жаловала, требовала с неё порядка и благоденствия (чего оная власть не предоставляла), меж тем в присяжные заседатели не хотела.

С этими присяжными вообще интересная история — этой осенью многим людям наприходили такие повестки.

Психологически это очень забавная вещь — такой призыв-лайт.

То есть, не то, чтобы на год, а не более, чем на десять дней, да и то непонятно, да и вовсе зыбко, но ощущение у людей такое, что их цапнули за хлястик и потянули назад.

При этом тут бездна смыслов.

Перед тем как — вот не сказать, что государство требует многого. Эти самые десять дней у большинства людей будут проёбаны так, что только держись. Но сама мысль, о том, что ты что-то должен, людей нервирует.

Я хорошо помню гражданские призывы прошлого времени — поездки на картошку и всякие субботники-воскресники. Некоторую поэтику в них можно было найти — играла молодая кровь, руки юношей и девушек соприкасались над бороздой и всё такое. Но я вовсе не думаю, что так уж необходимо краснеть удушливой волной едва соприкоснувшись рукавами мокрых ватников.

Быть присяжными куда гигиеничнее.

Тут я начал думать, что может быть неприятного в обязанности присяжного: ну, во-первых, соприкоснуться с изнанкой человеческих отношений. Вообще, справедливо сказано "ад — это другие". Для того, чтобы возненавидеть людей достаточно не то, что смотреть хронику происшествий, но и полчаса поглядеть "Дом-2", который делают, поди, какие-то хипстеры, не читающие ничего, кроме Мураками и понимающие толк в божоле.

Во-вторых, я думаю, есть опасность попасть под давление — ну там будут давать взятку или угрожать (Мне кажется, вероятность мала, но нет событий невозможных, а есть — маловероятные). Ведь русский интеллигент — существо трепетное, если он взятку не возьмёт, то будет мучиться, а возьмёт — обратно мучиться будет.

Ну так ведь Родина не на Канары зовёт, не на шезлонг под зонтиком усаживает.


Тут однако, есть ещё расширительные смыслы, но я сейчас по ошибке съел пельменей и мне дурно.


Извините, если кого обидел.


15 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-17)

Ну что, я проснулся, а мир выглядит совершенно непринаряженным.

Какое-то сонное чмо говорит мне, что нужно всё наряжать — завтра ведь праздник, воскресенье! Надо пойти на колокольню — посмотреть, вычистили ли церковные карлики все колокола, не то они плохо будут звонить завтра; потом надо в поле — посмотреть, смёл ли ветер пыль с травы и листьев. Самая же трудная работа ещё впереди: надо снять с неба и перечистить все звёздочки. Приходится ведь нумеровать каждую звёздочку и каждую дырочку, где она сидела, чтобы потом разместить их всё по местам, иначе они плохо будут держаться и посыпятся с неба одна за другой!

Нет, ничего делать не буду.


И, чтобы два раза не вставать — обнаружил, что моя любимый роман Фланагана "Книга рыб Гоулда" лежит на Либрусеке. Вот польза и следствие цензурного скандала — так бы я и не посмотрел.


Извините, если кого обидел.


17 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-19)

Заговорили о Верещагине как о первом стрингере.

Действительно — раньше его картины с места боёв воспринимались подобно документальной фотографии. Понятно, что за эти годы представление о документальности довольно сильно изменились, не говоря уж о том, что фотографии довольно стремительно создали вокруг себя такое количество мифов, что только держись. От мирного, но постановочного снимка парижан Роберта Дуано, до извилистой истории Ким Фук, сфотографированной Ником Утом.

Верещагин — это какая-то взрывчатая смесь Бориса Ефимова и Эдди Адамса.

Но история с казнью сипаев, всё же не даёт мне покоя.

Дело не в гуманизме — на войне гуманизм перестаёт существовать в обычной форме. Милые обыватели, находящиеся далеко от линии фронта, становятся вдруг кровожадными и призывают к массовым казням, не ограничиваясь обычным выездом на инвалидной коляске с криком "На Белград!".

Сипаи были не менее (а, поди, более) кровожадны, чем британцы.

Представления о допустимой норме жестокости с XIX до XXI претерпели (не без помощи кинематографа) разительные изменения. И не в том дело, что мир стал гуманее, а в том, что в дела жестокости вмешалась эстетика кино.

Но расстрел из пушек на нулевой дистанции — всё-таки загадка. Как-то мне это всё удивительно, не с точки зрения нравственности, а из прагматических соображений. Нет, я слышал, что это всё называлось Blowing from guns, слышал, что есть разные источники, которые, в частности, утверждают, что смысл казни в расчленении, после которого доброе посмертие индусов нарушалось. (Я читал самого Верещагина об этом).

Но изображённое художником мне всё же странно — казнь дорогая и непрагматическая. Парадные мундиры артиллеристов зальёт кровью, а стоящих около жерла и вовсе может посечь осколками костей. Даже при том, что давно известно, что большую часть сипаев перевешали, неудобство этого способа душегубства вызывают во мне удивление.

Впрочем и ныне мир склонен к кровожадности: в теме сырниках, о поэтике которых (сырников, а не кулинаров) я рассказывал ранее, оказалось, что имеется куда больше горячих адептов, чем я думал. Там отступников призывают сжигать на кострах.


И, чтобы два раза не вставать, так скажу: сегодня был какой-то день озорства и безумств. Кстати, чтобы отвлечься от кровожадности — рекомендую: http://tacente.livejournal.com/792812.html (Есть голые бабы). То, что я их всех знаю, не делает меня героем — это как члены своей семьи. С художниками у меня так бы не вышло.


Извините, если кого обидел.


19 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-19)

Сегодня прекрасный день серого рассеянного света. Совершенно пронзительное освещение — в такой день должно происходить что-то пронзительное и литературное.


И, чтобы два раза не вставать, скажу, что… Нет, не помню, что.


Извините, если кого обидел.


19 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-20)

Я не перестаю восхищаться знаменитым филологом Романом Лейбовым. Меня утешает в бессмысленности жизни только то, что в моей биографии был факт распития с ним водки на Тверском бульваре.

Николай Чуковский в своих воспоминаниях писал: "В 1911–1912 гг. мы жили в Петербурге, на Суворовском проспекте. Мне было тогда 7 лет. Я помню вечер, дождь, мы выходим с папой из «Пассажа» на Невский. У выхода папа купил журнальчик «Обозрение театров», памятный для меня тем, что в каждом его номере печаталось чрезвычайно мне нравившееся объявление, на котором был изображен маленький человечек с огромной головой; он прижимал палец ко лбу, и вокруг его просторной лысины были напечатаны слова — «Я знаю все!».

Мы встретили его сразу же, чуть сошли на тротуар. Остановясь под фонарем, он минут пять разговаривал с папой. Из их разговора я не помню ни слова. Но лицо его я запомнил прекрасно — оно было совсем такое, как на известном сомовском портрете. Он был высок и очень прямо держался, в шляпе, в мокром от дождя макинтоше, блестевшем при ярком свете электрических фонарей Невского.

Он пошел направо, в сторону Адмиралтейства, а мы с папой налево. Когда мы остались одни, папа сказал мне:

— Это поэт Блок. Он совершенно пьян.

Вероятно, я и запомнил его только оттого, что папа назвал его пьяным. В нашей непьющей семье мне никогда не приходилось встречаться с пьяными, и пьяные очень волновали моё воображение".

Так вот, когда я сидел на Тверском бульваре (я украл в магазине колпачок от какого-то химического средства, чтобы использовать его в качестве рюмки), то моего малолетнего сына выгуливали поблизости.

И вот в моих ушах до сих пор звучит неуслышанный тогда скорбный голос:

— Это твой папа со знаменитым филологом Лейбовым. Они совершенно пьяны.


И, чтобы два раза не вставать, сегодня ещё раз попал в орбиту разговора об отставленном министре обороны. Все судили да рядили о его новом назначении. И я вот вспомнил, что Николай Иванович Ежов, лишившись поста наркома внутренних дел, поболтался некоторое время в воздухе, да и стал наркомом водного транспорта. Целый год пронаркомствовал (правда, больше пил дома), пока, наконец, не постигла его участь всех пушных зверей. Впрочем, с момента снятия с последнего поста он ещё целый год прожил — правда в не очень комфортных условиях.

Однако заметно, насколько стремительно одни новости вытесняются другими: вся лента распевает: "Мы с Иваном Ильичом работали на дизеле" — ну и далее.


Извините, если кого обидел.


20 ноября 2012

(обратно)

История про то что два раза вставать (2012-11-21)

Я уже рекомендовал эту запись tacente


Конечно, всякая игра в угадайку забавна (там, как я говорил, все всё уже отгадали, но мне нужно сказать, что вам продали гораздо лучший мех за те же деньги).

И вот почему: довольно многое можно вывести из того, как люди угадывают персонажей.

Причём я говорю это как человек, по случайности знавший все эти лица. Дело в том, что работая последовательно в нескольких газетах, я занимался мёртвыми писатели. Уверяю вас, мёртвые писатели были куда удобнее живых, не говоря уж о том, что по мне, так и писали лучше.

Я писал запоздалые поздравления к их дням рождения и меня всё время подмывало начать со слов: "Сегодня Имярек исполнилось бы 220 лет…"

Так вот, эта игра в угадайку интересно тем, что можно понять несколько вещей:

Во-первых, есть набор признаков, по которым вообще кого-то угадывают — нарисуй чёлку и усики, и вот тебе Гитлер. Замени чёлку на кудри при тех же усиках — вот тебе Чаплин, ну и тому подобное. Если нарисовать человека с Егорием на груди — то перед зрителем бесспорный Гумилёв, и не нужна уже "голова огурцом", о которой пишут бессчётные мемуаристы.

Отвлекаясь от литературы — человек с перевязанным ухом узнаётся всегда — а вот поди определи его заклятых друзей-импрессионистов.

В этом наборе деревянных истуканов есть лысый Фонвизин — и это удивительно сбивает толку. Я не большой специалист по Фонвизину, но на всех портретах, что я видел, у него парик с буклями. То есть, резчик деревянных истуканов то ли небрежен, то ли не придаёт этому значения, а прилежный отгадыватель теряется.

И можно сделать интересный вывод о том, кто из русских писателей более узнаваем, то есть, кто имеет пару-тройку таких черт. Бесспорно всегда узнаваемы Горький, Пушкин, Толстой и ещё несколько других…

А вот писатели "второго ряда" действительно мешаются в куче.

Продолжая анализ, нужно сказать, что главные трудности у отгадчиков заключались в том, что они думали, что все писатели тут обязательно по старшинству, и пантеон составлен по общей признанности — то есть, должен быть Лермонтов, как ему не быть, etc.


Во-вторых, многие люди ассоциируют писателя с одним только портретом. То есть, существует мифология "главного портрета". Это, кстати, чрезвычайно интересная тема — довольно мало писателей имеют право на два портрета. Присутствующая Ахматова, кстати, одна из них, но голая Анна Андреевна последних лет нам по доброте душевной не явлена. А вот Лесков и Хомяков отличались в разные свои годы чрезвычайно.

Вот, к примеру, два портрета Бунина — 1937 года и 1901 года.

Это совершенно разные люди (К тому же совершенно разные писатели — но это уже отдельная история).

Как-то я придумал нехитрую литературную мистификацию — поучаствовал в одном конкурсе рассказом Александра Грина "Пришёл и ушёл" — изменив в нём для приличия одну букву (рассказ стал называться "Пришёл и ушол"). Завёл аккаунт Гриневскому grinevskij — ну и получил свою порцию "Автор, что вы курили" и всё такое.

Но дело в том, что первые фотографии Александра Степановича разительно отличаются от его канонического образа с морщинистой шеей, что печатают в книгах для юношества. Там, на этих первых фотографиях, у него шляпа с огромными полями и усы не хуже, чем у Сальватора Дали.

Меж тем у Виктора Некрасова (кажется, у него, не помню точно) есть наблюдение шестидесятых годов о том, что американские писатели, достигнув успеха, вдруг переставали менять прически и стиль в одежде, потому что он становился товарным знаком.


В-третьих, (чтоб уж и вовсе лишний раз не вставать)хоть это и не совсем прилично, беда с русскими писательницами и поэтессами — ну вот голая Цветаева с Ахматовой. Однако ж кого поставить в этот ряд третьей? Гиппиус? Агнию, извините, Барто? Ванду Василевскую?!

Непонятно. Какой-то странный дефицит.


Извините, если кого обидел.


21 ноября 2012

(обратно)

Атомный самолёт (2012-11-24)

Тем, кому это интересно, я хотел бы сообщить, что день рождения у меня 26 ноября, а не 24-го. Плюньте вашему Дронову в кипу. Потом поздравите, чё.


Я люблю журнал "Новый мир". Я вообще много что люблю, но в журнале "Новый мир" ещё работают мои друзья. И если всё будет идти правильными путями, то там должны напечатать довольно большую подборку моих текстов.


И, чтобы два раза не вставать, вот её часть.



Мы сидели на крыльце в сгущающихся сумерках. Наши матери несколько раз выглядывали — как мы там, и меня веселило то, что они явно боялись — не покуриваем ли мы. На дачах были тысячи мест, где это можно было сделать тайком, а они боялись, что мы будем курить прямо у них на глазах. Да и бояться надо было совсем других веществ, не табака все теперь боялись.

А уж наши отцы как раз задымили сразу после ужина.

Их фуражки висели рядом — у моего отца околыш был голубой, а у Лёхиного — чёрный. Они всё время шутили, что, дескать, один должен сбивать другого, а тот должен бомбить первого. «Сами не летаем и другим не даем!» — приговаривал Лёхин отец. А вот Лёха всегда завидовал моему шлему, настоящему шлему пилота, чёрному, кожаному, с вставками для наушников. У его отца такого шлема не было, зенитчикам лётные шлемы были не положены. Правда и мне мать запретила носить этот шлем — если я затягивал ремешок на подбородке, то не слышал уже ничего, а она боялась, что я попаду под машину.

Я бредил авиацией и представлял себя в кабине бомбардировщика — в кожаной куртке, в шлеме, с планшетом, откуда перед вылетом надо достать конверт с указаниями — точно, на Берлин, мы готовы к этому и дизеля нашего ТБ-7 уже запущены, мы знаем, что вряд ли вернёмся на родной аэродром, прощай мама, прощай Лёха…

Мы жили на соседних дачах, и в городе наши дома были неподалёку.

Дружили наши матери, дружили наши отцы, и мы с Лёхой жили как братья.

Сейчас отцы наши крепко выпили, и мой остался на веранде — сидеть и смотреть на чужую работу. Дача — много посуды в холодной воде. Тарелки стучали друг о друга и тихо звенели вилки.

Лёхин отец вышел к нам, как раз когда в небо россыпью бросили крупные августовские звёзды.

Там, в вышине, мигал разноцветными огнями заходящий на посадку самолёт. Ещё выше по небу медленно двигалась белая точка, и я подумал, что это, наверное, спутник или космическая станция.

— Да, — сказал Лёхин отец, — много всего в воздухе нынче болтается. В мои-то времена…

Лёха скривился, и я знал почему — сейчас его отец будет вспоминать, как начинал службу.

Мы слышали этот рассказ не раз — и всегда вот так, после шашлыков, когда Лёхин отец, приходил в сентиментальное состояние.

Он и выглядел в этот момент моложе.

А рассказывал он всегда о том, как начал служить в зенитном полку, одном из многих, стоявших под Москвой. Эти полки встали там ещё при Сталине, а ракеты для них придумал сам Берия. Ну, или сын Берии или внук — всё равно. Мы как-то ездили на велосипедах к такому месту — нам рассказали, что это огромные сооружения, которые строили зеки, и их не стали ломать, потому что как начали, так обнаружили, что внутри толстенных стен эти самые зеки и замурованы.

Никаких скелетов мы не нашли — военная часть была в запустении, всюду валялся мусор, и местные пацаны, судя по пустым бутылкам, уже выпили там целое море пива. Честно сказать, местных мы боялись больше, чем скелетов.

Внутри бетонных укрытий было нагажено, всё мало-мальски ценное растащили, и мы не стали рассказывать об этом Лёхиному отцу, чтобы не расстраивать.

А когда мы, снова оседлав велосипеды, приехали года через два с новенькой цифровой мыльницей, то оказалось, что перед нами крепкий забор, а вместо развалин военного городка — коттеджный посёлок.

Но для Лёхиного отца все эти сооружения были живы, он перечислял смешные позывные и названия каких-то приборов. Рассказывал, как надёжно всё было придумано ещё тогда, в конце сороковых, а в наше время в специальном месте сидел пулемётчик, который должен был сбивать крылатые ракеты.

Но мы потихоньку вырастали из того возраста, когда любая железяка, покрашенная в зелёный цвет, возбуждает мальчишку. Нас стали возбуждать совсем иные вещи.

Мы, поздние дети, любили наших отцов, видя, как они понемногу становятся беззащитны.

Вот и сейчас, мы слушали старую историю про то, как дежурный по полку уронил свой пистолет в туалетную дырку, и пришлось пригнать целый кран с электромагнитом, который притянул к себе не только боевое оружие из трясины, но и все гвозди из дощатого домика.

— При Сталине за такое бы не поздоровилось, — сказал я и тут же прикусил язык.

Глупость какая, я, в общем, понимал, что Сталин был давным-давно, а Лёхин отец, как и мой служил при ком-то другом.

Но тут мой батя вылез с веранды и сказал:

— Ты им про атомный самолёт расскажи.

Лёхин отец посмотрел на меня с недоверием — стоит ли такому рассказывать про атомный самолёт.

По всему выходило — не стоит. Дурак я был дураком, и этой истории недостоин, но он всё же начал.

Когда он только приехал в полк, время было неспокойное (оно у нас всегда было неспокойное), но как-то особенно ждали войны. Особенно, значит, в неё верили.

И вот однажды молодой лейтенант сидел на своём боевом посту и защищал наш город от американских бомбардировщиков: к нам ведь не могли долететь никакие другие бомбардировщики, ни английские, ни китайские.

Вдруг он увидел на экране своего радара точку, что приближалась к нашему городу.

Он тут же нажал кнопку боевой тревоги и стал ловить нарушителя в прицел — не такой, правда, какой бывает у снайперской винтовки, а в специальный электронный захват.

Я себе очень хорошо представлял эту картину — в полутёмном зале светятся только зелёные круглые экраны, потом вспыхивает красная лампа, она мигает, как на дискотеке, все начинают бегать, а Лёхин отец тревожным голосом кричит в микрофон: «Цель обнаружена! Маловысотная! Дальность — тридцать!» Ну, что-то ещё он кричит в микрофон, а в это время солдаты отсоединяют заправочные шланги от ракеты и бегут в укрытие — и вот эта ракета медленно летит по голубому небу, оставляя длинный ватный след.

А на них всех смотрит Сталин с портрета. Ну или там Берия. Или там ещё кто-то, кто должен висеть в виде портрета на этой чумовой дискотеке.

Но в этот раз всё было иначе, старший смены остановил молодого лейтенанта и крикнул: «Отставить тревогу!».

И тревогу отставили — только жёлтая точка всё ползла и ползла по экрану, а потом выползла за его край.

Это был наш атомный самолёт.

У него был вечный запас топлива, потому что атомному самолёту нужен всего один грамм топлива для его реактора, чтобы облететь Землю. А, может, даже и меньше ему нужно.

— Всё дело было в том, что много лет назад, ещё при Сталине, — тут уж Лёхин отец сказал это с нажимом и посмотрел при этом на меня.

— Ещё при Сталине, в сороковые годы, когда война уже кончилась, а у нас появилась атомная бомба, мы стали думать, как же нам её добросить до американцев. Не из рогатки же ею пуляться. Ракеты у нас были маленькие, прямо скажем, ракет у нас вовсе не было, а вот самолёты были хорошие. Одна беда — нашим самолётам не хватало дальности, и вот в этом была засада.

Тогда Сталин вызвал к себе разных авиаконструкторов и велел им придумать самолёт, который бы мог пролететь десять тысяч километров.

Потому что американцы могут на нас атомную бомбу сбросить, амы — нет.

А у него за спиной сидел Берия, и когда Сталин говорил, то Берия корчил из-за его спины авиаконструкторам такие рожи, что они понимали, лучше бы этот самолёт им сделать, а не то с ними случатся неприятности.

Когда Сталин закончил, то встал Берия и говорит: «А сейчас выступит товарищ Курчатов, наш самый главный специалист по атомным бомбам, который не только всё про них знает, но ещё и понимает, как их можно использовать в других целях». Тут вышел такой бородатый старичок и говорит: «Есть такое мнение: очень полезно сделать атомный самолёт. Но не в том смысле, что на нём будет атомная бомба, а в том, что он будет летать на атомной энергии».

Тут конструкторы переглянулись, и всё это им показалось дико — совершенно непонятно, как это всё будет летать, потому что атомная бомба понятно, что такое, и на ней, конечно можно далеко улететь, но только один раз и неизвестно куда.

А бородатый Курчатов и говорит: «Вы ничего не понимаете, мы поставим внутрь самолёта ядерный реактор, он будет нам вырабатывать электричество, а от этого электричества будут винты у самолёта крутиться. Но если вам так не нравится, то можно просто воздух нашим реактором нагреть, реактор-то ведь жутко греется, а потом этот воздух из двигателя будет вылетать — и вот у вас реактивный двигатель без керосина. Теперь уж вы сами думайте — что вам удобнее: сделать винты на электрической тяге, или сразу на ядерной.

Тогда встал такой конструктор Туполев, которого Берия не любил и даже посадил в тюрьму. Поэтому Туполев уже ничего не боялся, и как был в ватнике и ушанке, пришёл на это совещание.

— Я могу сделать, — говорит.

Ну и начали Туполев и другие конструкторы делать проекты, а потом и сами самолёты. Сначала, конечно, выложили эти самолёты свинцом внутри, а потом стали туда реакторы ставить. То так, то этак примериваются — у нас ведь лётчики не одноразовые, как камикадзе.

Медленно, но верно, продвигались конструкторы к своей цели, но тут умер Сталин. Потом умер Берия — там с ним, правда, как-то неловко получилось, и он очень неудачно умер. А потом умер и человек, который был специалистом и по атомным бомбам, и по разным реакторам — бородатый старичок Курчатов.

Но задания-то никто не отменял! А они были советские люди, и отступать им было некуда, даже без Берии с его дурацкими гримасами. Им даже если бы Берия сказал: всё, надоел мне ваш самолёт, и Сталин всё равно умер, не делайте ничего! Так они бы ему сказали, что всё равно надо сделать, даже без зарплаты, ведь мы же взялись, обещали… Ведь надо отвечать за своё дело и не кривляться, что вот у меня болел зуб, и я поэтому математику не сделал. Наконец, конструкторы построили такой самолёт, который может летать вечно и вечно пугать американцев атомной бомбой.

Но я вообще-то думаю, что если он сам бы, безо всякой бомбы, грохнулся у американцев, то им бы мало не показалось.

Нам в школе рассказывали про реактор, который взорвался в Чернобыле, так уж много лет все только глазами хлопают, не знают, что со всем этим делать.

Лёхин отец как раз и засёк этот наш самолёт.

Оказалось, что двигатель-то конструкторы к нему сделали, а сам самолёт вышел очень тяжёлым. Недаром там столько свинца было, чтобы защитить лётчиков — на меня когда в рентгеновском кабинете свинцовый фартук надевали, я дышал с трудом, а тут целый экипаж надо защитить от излучения.

И вот на взлёте самолёт уж было приподнялся, но нырнул вниз и стукнулся о взлётно-посадочную полосу. И от этого у него отвалилось переднее колесо. Я всегда говорю «колесо», хотя отец меня поправляет и говорит, что надо произносить «шасси».

Самолёт взлететь-то взлетел, а сесть они уже не могут — у них же там реактор за спиной, и люди могут погибнуть, если всё это взорвётся. И будет новый Чернобыль. То есть, Чернобыля ещё не было, а мог бы быть гораздо раньше.

Тогда экипаж стал набирать высоту — делать-то нечего, они ведь были советские лётчики, а они всегда спасали тех, на кого мог упасть их самолёт.

Я посмотрел на своего отца — он был абсолютно серьёзен и кивнул мне:

— Экипаж Поливанова. Я его даже знал, хорошие ребята. Лучшие тогда были в летно-испытательном институте.

— Так вот, — продолжил Лёхин отец. — Этот самолёт был вечен. И они поднялись высоко-высоко, до самого практического потолка этой машины и стали уводить самолёт в сторону от жилья. Но тут выяснилось, что и катапультироваться им нельзя, тогда всё это упадёт на людей в других странах, да и какие-нибудь пингвины ничем не виноваты, да и киты…

С тех пор они летают над нами, но раз в год командир корабля направляет машину в сторону испытательного центра и пролетает над своим домом.

А я его чуть не сбил тогда. Хорошо, что старший смены у меня был что надо. Его потом, правда, сняли, когда Руст к нам пролетел и сел на Красной площади. Тогда многим не повезло, вот нашего главкома тоже сняли. А он неплохой был человек, всё говорил: «Главное богатство войск ПВО — замечательные советские люди»…

Я его уже не слушал, тем более, что их всех позвали снова на веранду. Лёха тоже пошёл туда пить чай с только что сделанным крыжовенным вареньем.

Я встал на полянке перед домом и, задрав голову, стал всматриваться в чёрное небо. Там медленно плыла новая светящаяся точка.

Наверняка это были они — и я представил себе этот самолёт с двойными винтами, которым нет сносу, могучую машину, что плывёт между облаков, а за штурвалом её сидит седой старик в ветхом кожаном шлеме. У него длинная белая борода, и такая же борода у второго пилота. А маленький высохший старичок за штурманским столом выводит их на правильный курс — прямо над домами родственников, что забыли их имена. Портретов у них никаких нет, какие портреты в кабине, разве фотографии давно умерших жён? Но отец говорил мне, что лётчики на испытаниях таких фотографий не брали — из суеверия.

Они и были такие, как мой отец — приказали бы ему, он бы тоже полетел на атомном самолёте. И тоже всех спас, если что.

А теперь летящий надо мной самолёт превратился в белую точку. Этот самолёт был уже стар, я слышал, как скрипят под обшивкой шпангоуты. Самолёт шёл тяжело, как облепленное ракушками судно, но бортинженер исправно латал его — потому что полёт их бесконечен.

Они уже так стары, что не слышат попискивания в наушниках, да и не от кого им ждать новостей.

Но их руки крепко держат штурвалы, и вот пока эти лётчики живы, всё будет хорошо.


Извините, если кого обидел.


24 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-27)

Сперва я задумался о тщеславии. Как всякий нормально тщеславный человек, я ищу свою фамилию с помощью поисковых машин. Однако в этом году это стало затруднительно — из-за двухсотлетия Отечественной войны. Мой день рождения и вовсе приходится на сражение при Березине.

Найти себя в этой снежной каше, треске ломающегося льда и юбилейных смертных стонах совершенно невозможно.

Чувствуешь себя песчинкой истории.


Кстати, чтобы два раза не вставать, вчера проснулся в городе К. среди выпавшего снега. Снег выпал, с ним была плутовка такова.

Наблюдая краешком глаза белизну в окне, я вдруг сообразил, что множество людей не знают, в каком доме они живут. В том смысле, в каком году построен их дом (кроме граждан, которые судятся с муниципалитетом). Здания типовые, и вот читаешь про себя "16-этажный панельный жилой дом серии П-43. Построен в 1978 году. Подъездов — 1. Квартир — 125", и испытываешь то, что чувствовали староверы, переписываемые для описи.


Извините, если кого обидел.


27 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-28)

Посетил сегодня ярмарку Non/fiction для модерации писателей. Отмодерировав, ходил в толпе.

Обнаружил там массу пожилых людей, которые туда приходят, чтобы показать другим (а, главное, себе), что они ещё живы.

Из последних сил, так сказать.


И, чтобы два раза не вставать, ещё вот что скажу: с чувством неприкрытого удивления я читал новости. Оказывается, нынче хотят поднять возраст владения гражданским оружием до 21 года. Это удивительно смешно — поелику Закон о всеобщей воинской обязанности вручает автомат Калашникова всякому восемнадцатилетнему, а затем, через год, другие законы подозрительно лишают гражданина права держать в руках оружие, куда менее убойное.


Извините, если кого обидел.


28 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-29)

***
— Сегодня осьмнадцатого ноября в Москве очень странная погода — пять часов вечера будто темная-темная ночь, небо затянуто пеленой и тоска повсеместно. А что вы чувствуете сегодня, в этот день?

— Тоски не наблюдаю. Однако эта погода хочет на что-то перемениться, и потому у меня ужасно болит голова.

— А что означает для Вас понятие "безумство"?

— "Безумство" — довольно широкий термин. Вот есть алкоголическое безумство — человек думает, что опьянение даёт ему право на необычные поступки, он сам не знает какие. И вот он думает, что острит; думает, что красиво ухаживает; думает, что тонко страдает. И всё оттого, что имеет право на безумство.

Есть "безумство" страшное — это свойство близких людей, когда что-то вступает в них, и жизнь их строится по принципу: "вырву себе глаз — пусть у моей тёщи будет зять кривой".

Есть "безумства", что люди совершают от скуки — живёт себе благополучный клерк, и вдруг понимает, что жизнь его бедна во всех смыслах. Иногда он берёт ствол и стреляет в сослуживцев или посетителей банка.

Есть ещё особое безумство — это поэтические оправдания предыдущим. Безумство храбрых — вот мудрость жизни! О смелый Сокол!.. Оно отвратительно, потому что человек не может оправдать свою жизнь сам и прибегает к помощи поэтов.

На самом деле, большая часть поступков, определяемых словом "безумство" — упрощение жизни. Возбуждённый человек не хочет провести планомерную осаду женщины и, отчаявшись, хватает её за жопу в людном месте. Юноша не имеет сил жить за Родину и желает умереть за неё. Стареющий мужчина не знает, зачем жить, и пляшет голый на столе на корпоративе.

— Спасибо, задумалась. Но в таком случае, если вы "и не напрягались", а дурные привычки — проявление страха.

— Значит, вы ничего не боитесь? К примеру, я пью вечером Шабли, чтобы не думать и не боятся за будущее детей. А ваша психика в этом нуждается — научите?!

— О, это довольно изысканно звучит: "пью вечером Шабли, чтобы не бояться за будущее детей". А вот ещё можно так: "Пью вечером Хенесси, чтобы не тревожиться о судьбах Родины". Или: "Пил вечером шампанское "Кристалл", потому что тревожился о судьбах бытия". Это всё довольно странно. Множество людей выпивают ввечеру сто грам обыкновенной водки, просто потому что это вкусно с мятой картошкой и кусочком сала, другие пьют из страха пред ипотекой, а третьи ложатся спать трезвыми.

Ничему тут научить нельзя.

Дети — феномен удивительный и растут по-своему, какие бы ожидания по их поводу мы бы не испытывали.

Страхи наши их мало занимают.

А сами страхи — как подземный пожар. Его не Petit Chablis, ни Grand Cru не зальёшь.

Это не повод кстати, отказываться от хорошего вина.

Это повод отказаться от оправданий.

— Спасибо. И спросить-то пока нечего, потому что обдумываю Ваш ответ. Шабли, кстати, самое дешевое Калифорнийское. И ничем не хуже дорогого. А дети иногда доставляют, особенно когда давятся запихнув в рот целую упаковку мармелада. Тут уж Шабли не Шабли, Ваша правда.

— Да с ценой тут и вовсе связи нет. А уж печалиться об мармеладе я и вовсе не стал бы.

— Курите ли Вы сейчас свою трубку, или совсем завязали с курением? Чем Вы в таком случае в наш непростой век заменяете курение и или выпивку, чтобы расслабиться?

— Вы знаете, это очень хороший вопрос, потому что в нём сосредоточено огромное количество мифов.

Например, пьют или курят совсем не обязательно для того, чтобы расслабится. Иногда это делают, чтобы взбодриться. Иногда — чтобы занять руки, иногда — от скуки. А иногда вовсе без особых целей.

Я почти четыре года не курил вовсе. Сейчас курю время от времени — вообще, если говорить о заменах, это выходит довольно сложным разговором.

Например, курение — у большинства горожан, а я ведь живу в Москве, лёгкие черны вне зависимости от этой привычки. У меня есть приятель, что регулярно видит эти лёгкие воочию, и его мнению я доверяю — тут ведь действует разумная целесообразность: компромисс между здоровым образом жизни и её осмысленностью, компромисс между жаждой, что заставляет курильщика корчится в муках или бежать ночью за сигаретами и полной абстиненцией, отказом от всех привычек, что признаны нездоровыми (Кстати, признаны не так давно, полвека назад). Но я скажу вам, что интересен сам вопрос о том, что нужно заменить курение и выпивку, т есть, будто какое-то право, неотъемлемую деталь мы меняем на что-то.

Вроде как мы отказываемся от дорогого, и хотим что-то взамен.

Меж тем, взамен ничего не будет.

Но, более того, все эти привычки не так важны в жизни, как это может показаться.

Это такие особые концентраторы, которые уводят нас от страхов.

То есть, жаркие споры вокруг связи рака и курения (к примеру) как-то уводят нас от разговоров о предназначении нашей персональной жизни и ответственности за неё.

К примеру — расслабиться после чего. Ну вот я понимаю, хирург после многочасовой операции сидит и курит в своём кабинете, не снимая зелёного халата. Хороший образ, уважаю. Но я-то не хирург, а наблюдатель жизни. Я и не напрягался.

Причём я знаю людей, которые заместили общеизвестные пороки курения и алкоголизма физическими упражнениями и здоровым образом жизни — к ним привыкаешь не меньше, и я видел, что случается с бывшими спортсменами, переставшими заниматься каждый день.


— А можно Вам задать еще один личный интимный вопрос? Вообще-то это я зря, приличные девушки такие вопросы не задают, но может быть в одинокий вечер пятницы можно один раз?

— Валяйте.

— А Вы любите целоваться? Просто я тут задумалась насчет этого и поняла, что я — не умею. Имея n-ное количество детей и т. д., как-то упустила все это прекрасное. Все было некогда или незачем. Или, страшно сказать, не с кем. Стоит научится, как Вы думаете?

— Да чего же не научиться? Только мне кажется, едино хорошо выйдет — если люди хорошие.

— Ну, держитесь. В каком-то Вашем посте сами спровоцировали, упомянув этот вопрос как возможный для кого-то вообще. Итак, — как Вы любите заниматься любовью — предпочитаете сверху или снизу?

— Сверху. Правда, не всегда удобно держаться. Но, ответив, я немного сдал назад: я очень тяжёлый — так что приходится исходить из человеколюбия.

— Будучи с женщиной, Вы удовлетворяетесь быстро или растягивайте "на подольше?" Насколько Вы думаете при этом об удовлетворении партнерши? А?

— Конечно, "на подольше". Бывало, начну в августе, а настоящее удовлетворение наступает только под новогодней ёлкой. И постоянно думаю об удовлетворении партнёрши — корчу смешные рожи, читаю стихи, рассказываю анекдоты. Я — находка в постели. Ну и в лесу тоже. Страшно даже представить, каково найти меня в лесу.


— А почему Вас в "Русской жизни" не публикуют а?

— Понятия не имею. Не звали. Но я вам правду скажу — меня ещё и в The New Yorker не печатают. Это мне совершенно удивительно. Я бы мог рассказать людям столько занимательных историй — ан нет, не зовут.

— Почему Вас не печатают в "Русской жизни"? Каждый день проверяю, а Вас нет. Просто не понимаю почему?

— Я же говорю — я и сам в недоумении.

— А…а. Не знай, чего хотела спросить. Пока ждала ответы на предыдущие вопросы, забыла уже.

— Ну и хорошо.


Кстати, чтобы два раза не вставать: а почему это такая ажитация вокруг памятных вещей и записных книжек Тарковского. Их, кажется, продали на аукционе, но отчего они были не оцифрованы? Или были? А если были, то отчего множество людей говорит об этом как о национальном позоре? Ну продали, и дело с концом. Но если с них сделаны копии — да Бог с ними.


Извините, если кого обидел.


29 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-30)

Написал рассказ на один конкурс и отправил его в лучших традициях "Грелки" — за пять минут до полуночи (для тех, кто в теме). Правда судя по правилам, там и и тридцатого можно было отправлять — однако ж вместо славного "ваш текст принят" на сайте мне написали "Спасибо, мы с вами свяжемся". Остался в недоумении — тем более, там просили прислать ещё скан паспорта, однако ж в форме для него места не нашлось. Нет, на "Грелке" это всё было гуманнее.

Рассказ, чорт, хороший.

Самому нравится.

Про науку.


И, чтобы два раза не вставать, сделал сегодня много жизненных наблюдений а так же посетил Музей предпринимательства.

Ах, да — на меня ещё выпал снег.


Извините, если кого обидел.


30 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-11-30)

Странный день получения щелчков по носу и прочих выносимых обстоятельств.

Жизнь всё время оказывается богаче моих представлений о ней — и не на кого жаловаться.

На улице — Ад и Израиль. В своих омоновских ботинках чувствуешь себя человеком — меж тем старушки на льду летают не хуже хармсовских.


И, чтобы два раза не вставать, сегодня задумался о понятии, и "разносторонне развитый человек" или "всесторонне развитый человек". Одни предполагают, что всесторонне развитый человек не тратит времени на компьютерные игры, а другие — наоборот. Вообще, какая-то засада с этой разносторонностью: вернее, с тем её образом, что я помню со школьных времён. Раньше это было что-то вроде "занимается правильными вещами, а неправильными и затягивающими не занимается", а теперь, что такое "правильные" никто не знает.

Я ещё расскажу про фильм "Облачный атлас".

Это вообще очень интересная история — потому что с этим фильмом связан очень много пунктов, годных для обсуждения.

Его оценка — вопрос ожиданий. То есть, вопрос подхода — есть люди, у которых был тяжёлый день, работа, спина болит, а тут — хрясь! — сиди три часа на одном месте.

Ещё хорошо, если рядом окажется любимая девушка, а ну как- ты один?

Дело в том, что гешвистер Вачовски с пока ещё хером Тыквером сделали фильм, похожий на торт Наполеон — с разными слоями, с пространством для того, что бы воспринимать каждый из слоёв как пародию на какой-то жанр. По крайней мере, там оставлено место, для того, чтобы воспринять содержимое как пародию (или не воспринять) — то есть, пространство для манёвра.

Это фильм с повторяющимися (но в разных обстоятельствах) деталями, с заботливо расставленными маячками и раскиданными ребусами.

Но: а) надо любить ребусы и знать, на что именно тут пародия (или к чему отсыл), и б) хорошо бы сидеть в этот момент голым как шпорцевая лягушка в своей постели и смотреть это всё, раскурив трубку.

Там есть ещё одна довольно забавная проблема — символом действия является секстет "Облачный атлас", который написал один из героев.

И проблема эта в том, что в художественных произведениях, где фигурирует гениальная картина или гениальная музыка обычно их не предъявляют зрителю.

Гениально — и всё тут. Картину ставят задом к зрителю, а музыку обрывают.

Так было с Адрианом Леверкюном, который поле первого такта свалился без чувств, так было с рок-группой в чудесном сериале моей молодости "Элен и ребята", когда эта группа то брала аккорд, действие менялось, то звучала последняя нота и действие начиналось.

А у гешвистеров Вачовски музыка тут предъявлена и с этим некоторая подстава.

Надо понимать, что во всех шести частях, которые там нарезаны в капусту (на самом деле хитро соединены), шесть разных жанров — ну там, драма девятнадцатого века, все в сюртуках и благородные идеи, или расследование семидесятых годов, экология-тайные-силы, все в клёшах с бачками, три дня кондора и Китайский синдром.

Ну и совершенно ёбнутая фантастика.


Извините, если кого обидел.


30 ноября 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-01)

Запись для внутреннего пользования. Некоторые полезные для работы ссылки.

Митрофанов А. В доме с лодочкой. (О Маяковском и Бриках)

Лаврушинский переулок, дом 17 (Дом писателей)


Сарнов Б. У Лили Брик. Из книги воспоминаний.

Сарнов Б. Виктор Шкловский. После пожара Рима {1}{2}

Шраер-Петров Д. Искусство как излом.

Левченко Я. Русские формалисты: научившиеся жить со всей тоской.

Постскриптумы к Журнальному залу

Разнообразные дневники, в том числе и Л. Я. Гинзбург.

Ямпольский М. Смерть и филология. Роман Якобсон и Виктор Шкловский описали смерть Эйхенбаума, хотя обоих в момент кончины не было в Ленинграде.

Якобсон Р. Московский лингвистический кружок.

Якобсон Р. Работы по поэтике.

Ссылка на фильм «Террорист Шкловский».

Шкловский В. Письма внуку.

Шкловский В. Письма. Grani, Выпуски 205–208

Статья Гуковского "Шкловский как историк литературы".

Воспоминания А. Чудакова о Шкловском.

Глава из книги Каверина "Эпилог" "Я поднимаю руку и сдаюсь".

Отрывок из книги Семёнова "Боевая работа партии эсэров в 1918 году"

Текст статьи Виктора Ерофеева "Поминки по советской литературе"

Текст статьи Замятина "Я боюсь"

"Чулков и Левшин"

Избранные места из переписки:

Переписка Шкловского с Эйхенбаумом

Переписка Шкловского с Тыняновым

Переписка Шкловского с женой Шкловской-Корди

Переписка Шкловского с Горьким


Прекрасная фотография Шкловского у Галушкина (не забыть выпросить).

Шкловский В. «Сентиментальное путешествие»

http://lib.rus.ec/a/50680

Могултай о «Сентиментальном путешествии»

Одно из предисловий к ZOO

Скандура К. "Здесь читал адъюнкт-профессор николай васильевич Гоголь-Яновский" (заметки на полях романа в. каверина "скандалист, или вечера на васильевском острове")

Янгиров Р. «Я Чарлю, ты Чарлишь, он Чарлит, мы Чарлим…» Забытые тексты из творческого наследия Виктора Шкловского

Могила Шкловского

Калинин И. История как искусство членораздельности. (исторический опыт и металитературная практика русских формалистов)

Слонимский М. Воспоминания.

Ходасевич В. Белый коридор

Борис Эйхенбаум

Андрей Платонов


Прочитано Конецким. Воспоминания.

Анатолий Шварц. Думая о Булгакове.

Юрий Тынянов и Шкловский

Юрий Тынянов. Смерть Вазир-Мухтара (Аудиокнига)

Владимирова В. Год службы социалистов капиталистам. ГХЛ. 1927.

Набоков В. Память, говори: К вопросу об автобиографии. Speak, Memory: An Autobiography Revisited

Смолянки.Смольный институт благородных девиц.


График работы РГАЛИ.

Весь Петроград на 1917 год. Адресная книга.

История о дачном поселке "Литературной газеты".

Никита Шкловский. Młynary, Gładysze, Polska

Михайловский манеж ср. бронедивизион.

Статья об Олеге Дале.


Н.С. Лесков. Собрание сочинений в 11 томах.

ФЭБ


И, чтобы два раза не вставать, Серия ЖЗЛ.


Извините, если кого обидел.


01 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-01)

Добрый guest_informant, я тебе расскажу, где моя книжка продаётся. Вот что на сайте написано: второй этаж, ЦДХ. Паулсен 5 зал, 5 hall. Я там должен плясать по-прежнему в балаклаве 2 декабря с 17.00 до 18.00 (в это воскресенье), в пространстве "Литературного кафе" (ЦДХ, 2 эж, фойе).


И, чтобы два раза не вставать, расскажу историю о коучинге.

У меня есть, конечно, счёты к психотерапевтам, но вот к командам по персональному и корпоративному коучингу у меня…


Нет не расскажу, потому что за это время впал в меланхолию.


Извините, если кого обидел.


01 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-03)

В рамках празднования совместного дня рождения буровых дел мастер Рудаков подарил мне предмет посуды.

Удивительна изобретательность американского народа.

Оно удивительно напомнило мне знаменитую сцену бытового колдовства:

"…И я попробовал. Лучше бы я не пробовал.

Воображение мое почему-то разыгралось, в мозгу вспыхивали и гасли самые неожиданные ассоциации, и, по мере того как я пробовал, приемная наполнялась странными предметами. Многие из них вышли, по-видимому, из подсознания, из дремучих джунглей наследственной памяти, из давно подавленных высшим образованием первобытных страхов. Они имели конечности и непрерывно двигались, они издавали отвратительные звуки, они были неприличны, они были агрессивны и все время дрались. Я затравленно озирался. Все это живо напоминало мне старинные гравюры, изображающие сцены искушения святого Антония. Особенно неприятным было овальное блюдо на паучьих лапах, покрытое по краям жесткой редкой шерстью. Не знаю, что ему от меня было нужно, но оно отходило в дальний угол комнаты, разгонялось и со всего маху поддавало мне под коленки, пока я не прижал его креслом к стене".


И, чтобы два раза не вставать, скажу, что сходил вчера на выставку Non/fiction. Встретил в коридоре художницу Герчук и имел с ней продолжительную беседу. Посреди людского потока с жаром обсуждали, еврей ли я. Картина потрясающая, особенно для тех, кто видел нас вживе. Там же подписывал книги странному китайцу по имени Ван.

Этот Ван попросил ему подписать два экземпляра одной и той же книги, причём обе — ему, с его именем. Потом, правда, он спросил, не посоветую ли я ему где прикупить опт мамонтовой кости в Якутске.


Извините, если кого обидел.


03 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-04)

С утра размышлял о культе книги.

Это вообще чрезвычайно интересная история. Не только потому, что в ней будут книги и колонны. Она интересна именно сейчас, когда саме упёртые люди перестали заламывать руки, причитая: "Нет, нет, невозможно отказаться от шелеста страниц, от запаха свежеотпечатанной книги".

Это всё удивительные эксперименты над человеческим духом — все они проверяются финансовыми потоками: ведь как попросишь проголосовать рублём, так самые отчаянные протестанты разбегаются.

Возникновение и гибель книги были сакральным актом.

Жгли, стало быть книги по приговору суда или прочих инстанций.

Жгли долго, вот Гиляровский рассказывал, как в ресторане встретил газетчика. Тот ему и говорит, что в Сущёвской части жгут его книгу. Место это приметное, там, кстати, нынче музей МВД (посещение по предварительной договорённости), в двух шагах от моего дома, место литературное — неподалёку родился Давид Самойлов, жили Шкловский и Харджиев, одна знаменитая писательница гречку неблагодарным едокам носила.

Ну, и Гиляровский туда добрался: "…С заднего двора поднимался дым. Там, около садика, толпа пожарных и мальчишек. Снег кругом был покрыт сажей и клочками бумаги. В печи догорала последняя куча бумаги: ее шевелил кочергой пожарный. Пахло гарью и керосином, которым пропитался снег около печи… Начальственных лиц — никого: уже все разъехались. Обращаюсь к пожарным, спрашиваю по знакомству, что жгут. — Книгу какую-то запрещенную… Да и не книгу, а листы из типографии… Вот остатки догорают… И что за книга — никто не знает. Один листок только попал, на цигарки взяли, да и то не годится: бумага толста".

Довольно долго, как только говорили о фашизме, так сразу говорили о сожжении книг.

Огни в ночи, закадровый голос Ромма, печаль и ужас. Действительно, немецкий студенты довольно много всего пожгли 10 мая 1933 года, но сразу не управились и дожгли потом.

Но жгли всегда — известный Цинь Шихуан нажёг много, в "Кормчей книге" было записано "Если кто будет еретическое писание у себя держать, и волхованию его веровать, со всеми еретиками да будет проклят, а книги те на голове его сжечь".

Дело-то житейское.

Пи этом любят цитировать фразу "Когда жгут книги, значит, скоро и людей будут жечь".

Причём любители сакральных признаков и предсказаний то приписывают её Гёте, то вовсе невероятным авторам — кликните в Яндексе, убедитесь.

Даже упоминающе автора верно, оговариваются "из разных источников". Молодцы те, кто пишут: "как говорил классик" — я тоже всегда так делаю в непонятных случаях.

У Гейне есть такое произведение "Альманзор". Там дело происходит в Испании: храм воздвигли в честь Аллаха мавританские халифы; но поток времен туманный изменил на свете много. На высоком минарете, где звучал призыв к молитве, раздаётся христианский глупый колокол, не голос. Ну, этот самый Альманзор спознался под сенью храма с донной Кларой, (он предварительно ещё с колоннами разговаривал), и все эти колонны на них ёбнулсь, и пучина поглотила их.

Но, это баллада, а вот как раз одноимённая трагедия "Альманзор" — скучноватая, полсотни страниц в стандартном формате, и я не удивлён, что у любителей цитаты такая каша в головах. Не читать же, в самом деле, книгу.

Так вот, в этой трагедии Альманзор говорит, что Хименес мрачный посередине площади в Гренаде — я не могу, язык немеет, — бросил Коран священный на язык костра. А слуга Гассан тут и говорит:


…Там, где книги жгут,

Там и людей потом в огонь бросают.

Гейне Г. Собр. соч. в 10 т. (жёлто-коричневое) — М., 1959, т. 1, с. 211. (Перевод В. Зоргенфрея)

Однако, костры на площадях — вещь красивая, но нерациональная.

В предисловии к первому после долгого перерыва изданию Бабеля Эренбург пишет: "В конце 1937 года я приехал из Испании, прямо из-под Теруэля, в Москву. "Мудрого ребе" я нашёл печальным, но его не покидали ни мужество, ни юмор, ни дар рассказчика. Он мне рассказал однажды, как был на фабрике, где изъятые книги шли на изготовление бумаги; это была очень смешная и очень страшная история".

Советские интеллигенты создали особый культ книги, ни на что не похожий — в нём было что-то особо-социальное. Всё сошлось вместе — дефицит на хорошие книги, статусный их характер, когда серванты набивались "под цвет" собраниями сочинений. Собственно, чтение было священным институтом, институтом времяпровождения — ну и комплекс мифов вокруг книги был особым.

Но при этоми во времена Бабеля и во все последующие массы книг уничтожались безо всяких эмоций. Одна библиотекарша жаловалась, что самое утомительное в этом процессе — отрывание корешков. Иначе утилизаторы не принимали книгу в макулатуру, а у пожилых библиотекарш ручки были то-о-оненькие, и не всякий переплёт сходу отрывался.

Говорят, книги превращаются в упаковочный картон. Была, впрочем, версия, что в туалетную бумагу (но это версия слишком поэтическая, чтобы быть правдой).

Да и высказывал её человек, изменявший жене.

Какая ему вера?

Потом, благодаря книге Брэдбери, многие не только выучили новую (для себя) температурную шкалу, но и ещё более возлюбили бумажные книги накануне лавинного падения спроса на них.

Ещё роман "451 градус по Фаренгейту" предсказал бум аудиокниг, которые легко потребляются в дороге и у костра…

Не говоря уж о том, что есть ещё один забавный акцент: ритуал уничтожения. То есть, в тот момент, когда бумажных книг станет мало, а изданные во время издательского бума восьмидесятых-девяностых съест кислота, заключённая в бумаге, ритуал сожжения будет более значим. Интересно так же, как обставить ритуал стирания файлов.


И, чтобы два раза не вставать, я это вот к чему написал — к истории с колонной, обвешанной книгами на ярмарке Non/fiction. Это то, что называется "событие, вызывающее смешанные чувства". Как кто-то остроумно выразился "будто на выставке кошек перед входом поставили живодёров с чучелами этих самых кошек".

Кристобаль Хозеевич, так сказать, был известный таксидермист. Я, честно говоря, питаю мало пиетета к бумажным книгам, хоть они у меня во всех комнатах вместо обоев.

Хотя вот на дачах нашего времени часто обнаруживаются книги восьмидесятых — залежи детективных романов с ломкими коричневыми страницами, похожими на жухлую листву.

Да и вокруг жухлая листва — в комнатах, где я сделал это наблюдение, стоял запах земли и грибов. Запах сырости и осени. То и дело за окном начинался моросящий дождь. И вот все эти книги "Привет, малышка, — сказал я, незаметно нащупывая в кармане револьвер" — канут в эту землю, растворятся в ней.

Даже если они побудут некоторое время чучелом, пусть растворятся.

Поэтому я — не за, но и не против колонн, обвешанных книжными трупами.

Это как с бездомными собаками: "можешь взять домой, кормить-поить-лечит", так бери. Не можешь, а только хочешь, чтобы мир был прекрасненьким, а если собака напугает не твоего ребёнка, так дело житейское, она не лает, а хочет познакомиться, так ау, фургон.

Как-то в Живом Журнале постили разорённую сельскую библиотеку и люди возвышенные охали: "Ну как так можно?!".

Ну, че, так езжай, возьми себе пять экземпляров инструкции по ремонту трактора ДТ-75. — Волгоград 1969. Тебе не надо? А кому надо?

Но, судя по рассказам, именно эти бездомные бумажные книги разбирают вполне с охотой. Несмотря на то, что мяты, порваны и с дыркой в голове.

Я-то легко представляю модификацию этой колонны: ну там не пробивай книги промышленным степплером, а укрепи на каких-нибудь зажимах с возможностью раздать желающим — было бы разлитое сусальное блаженство.

А потом, когда залы закрыты, из подсобки выходят живодёры с чорными мусорными мешками — добирать оставшихся.


Извините, если кого обидел.


04 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-05)

А вот, стесняюсь спросить, когда у нас перестали продавать яйца дюжинами?

Как я понимаю, у англосаксов всегда продавали, а у нас — только в моём детстве. И, кажется, была пару лет назад какая-то история с тем, что британцам хотели запретить продавать яйца дюжинами и полудюжинами. Не помню уж, чем там дело кончилось.

Но вот у нас только десятками. А я ведь помню ещё старый холодильник "ЗиЛ" с автомобильной ручкой, в дверце которого было двенадцать вмятин для хранения. Мне, впрочем, подсказывают, что были и по девять.

У меня была красивая теория, что замена 12 на 10 случилась во время хрущёвского кризиса с сельским хозяйством, но, похоже, она подтверждений не находит.

Заслуживающие доверие люди говорят, что в Питере до сих пор дюжинами продают. Но питерским — что, разве им слово поперёк скажешь? (Что, впрочем, не исключает того, что в Московском совнархозе пошли тогда одним путём, а в Северо-западном — другим.


И, чтобы два раза не вставать, что у нас с перепелиными яйцами? Есть такая народная мифология, что сопровождает всякую дорогую пищу маленького размера, что они жуть как целебные. Говорится так же, что в них нет сальмонеллы. С этой сальмонеллой удивительная история: мне впаривали, что нормальная температура у перепёлок 42 градуса, и типа, сальмонелла не выживает, и что сальмонелла не пролезает в дырки в скорлупе. Но вот погуглив, я обнаруживаю, что эти сведения живут на сайтах производителей. Сторонние люди говорят, что, вероятность есть всё же, а перепёлкам трудно жить при температуре свёртывания белка. Картина сальмонеллы, похожей на червяка, которая наполовину пролезла в перепелиное яйцо, но застряла в скорлупе как Винни-Пух, стоит у меня перед глазами.

При этом холестерина в них, как говорят, даже больше, чем в куриных, просто он чуть-чуть по-другому распределён.

Тут, мне кажется, много шаманизма, то есть, при неполном знании мы начинаем достраивать как бы научную картину мира подручными средствами.

Но мне-то что, я мизантроп и жадина. Голосую рублём. С меня какой спрос?

А вот что говорят образованные люди?


Извините, если кого обидел.


05 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-06)

Гори, гори моё паникадило,

А то они склюют меня совсем.


Это история про паникадило. Слово это красивое, да и предмет тоже ничего себе.

Понятно, в общем, что паникадило — это люстра в церкви, или, как пишет старинный словарь "висячий подсвечник для большого количества свечей".

C этим паникадилом в русской литературе сущая беда.

Непонятно, с кого это началось — обычно пеняют на Тургенева, у которого в повести

«Степной король Лир»: "Священник облачился в старую, еле живую ризу; еле живой дьячок вышел из кухни, с трудом раздувая ладан в старом медном паникадиле. Молебен начался". То есть, Тургенев перепутал кадило и паникадило — дело житейское, много жил вдали от дома, а среди благословенных католиков всякая византийская роскошь звучит одинаково.

Фет тут же ехидно написал (в частном письме): «… тут он просто рассказал — но не вышло, хотя и здесь он нарядился в ноги стропил, шалевку и конек крыши и заставил дьячка раздувать паникадило: простое кадило ему в Бадене показалось малым. И как ухитрился дьячок не задувать, а раздувать паникадило?»

Сто лет спустя пеняли поэту Багрицкому. Поэт Багрицкий написал поэму "Дума про Опанаса" (очень хорошую), где


На руке с нагайкой крепкой —
Жеребячье мыло;
Револьвер висит на цепке
От паникадила

Это тоже понятно, Багрицкий был одесский человек и не часто бывал в церкви.

Но тут началось самое интересное — среди читающей интеллигенции эта битва кадила с паникадилом стала чем-то вроде сражения при местечке "одеть" и "надеть".

Знающий правду норовит потыкать этими сведениями как палочкой в своих близких. Про это есть смешная ремарка Пелевина: "Сперва хотели приспособить его драться двумя паникадилами. Гриша Овнюк предложил. Он все время что-то новое старается придумать, чтобы самоповторов не было. Потом погуглили, что это такое, и решили поменять на хлебные ножи".


И, чтобы два раза не вставать, я скажу зачем я это вспомнил. Паникадило, как сказано, легко находится в Гугле, равно как тексты Багрицкого и Тургенева. О литературных паникадилах вспоминают регулярно, не реже, чем о царской водке Ахматовой.

Но желание потыкать палочкой никуда не девается.

Я был свидетелем (безмолвным, разумеется) того, как одному поэту грозили этой палочкой за то, что он написал:


Любимый отец Иоанн
раскачивал паникадило…

Ну и описывали картину, в которой означенный батюшка, подобно булгаковскому коту, качается на люстре.

Вот тут и кроется засада — мир богаче наших представлений о нём.

Сделав шаг на пути к знанию, человек обычно останавливается и погружается в чванство. А публичное порицание невежества — дело опасное.

Может оказаться, что то, что тебе кажется глупым, естественная часть жизни.

Вот, к примеру, Константин Леонтьев в «Пасхе на Афонской горе» (1882) пишет: "Восточные единоверцы наши имеют сверх того по большимпраздникам обычай длинным каким-нибудь орудием приводить в кругообразное движение и паникадило, и хорус, и все, что висит над людьми под куполом".

То есть, многократное возвышение над Иваном Сергеевичем и Эдуардом Георгиевичем формирует внутри человека мысль о том, что паникадило — это что-то недвижимое, и монументальное (в противовес маленькому кадилу), что он попадает в глупое положение.

Мне как раз интересна эта вторая ступень познания, на которой и спрятана эта ловушка для самодовольных.

Работа мысли и впрямь тяжела — и, приобретя знание, человек моментально наполняется гордостью.

Одеть-надеть, тся-ться, гори-гори, моё паникадило.

Да я, что ли, другой? Я такой же. Я, что ли, не говорил глупостей с умным видом?

Тут дело разве в том, чтобы избежать конструкций типа "А вот имярек — удивительный болван, не знает, что… Меж тем, очевидно, что".

Имяреки довольно часто оказываются болванами, это правда, но лучше не рисковать без нужды.


Извините, если кого обидел.


06 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-06)

А вот скажите, люди сведующие, а что за старообрядцы описаны Николаем, свет нашим, Лесковым в рассказе "Запечатленный ангел"?

Понятно, что это какие-то беспоповцы: "в горнице находился на молитве дед Марой, и господа чиновники со сбирою своей там его застали. Он после и рассказывал, что как они вошли, сейчас дверь на захлопну и прямо кинулись к образам. Одни лампады гасят, а другие со стен рвут иконы да на полу накладывают, а на него кричат: «Ты поп?» Он говорит: «Нет, не поп». Они: «Кто же у вас поп?» А он отвечает: «У нас нет попа». А они: «Как нет попа! Как ты смеешь это говорить, что нет попа!» Тут Марой стал им было объяснять, что мы попа не имеем, да как он говорил-то скверно, шавкавил, так они, не разобравши в чем дело, да «связать, — говорят, — его, под арест!».

Ясно, что великое растёт из какого-то сора, и сам Лесков писал: «Такого происшествия, какое передано в рассказе, в Киеве никогда не происходило, то есть никакой иконы старовер не крал и по цепям через Днепр не переносил. А было действительно только следующее: однажды, когда цепи были уже натянуты, один калужский каменщик, по уполномочию от товарищей, сходил во время пасхальной заутрени с киевского берега на черниговский по цепям, но не за иконою, а за водкою, которая на той стороне Днепра продавалась тогда много дешевле. Налив бочонок водки, отважный ходок повесил его себе на шею и, имея в руках шест, который служил ему балансом, благополучно возвратился на киевский берег с своею корчемною ношею, которая и была здесь распита во славу св. Пасхи. Отважный переход по цепям действительно послужил мне темою для изображения отчаянной русской удали, но цель действия и вообще вся история «Запечатленного ангела», конечно, иная, и она мною просто вымышлена»

Но всё же — что это за староверы?


И, чтобы два раза не вставать, скажу: со староверами случилось нынче какое-то странное новое почитание. Но это отдельная история.


Извините, если кого обидел.


06 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-08)

С помощью Сети написал мантру для произнесения по телефону: "Представьтесь пожалуйста. Наш разговор записывается. Напоминаю вам, что ваш звонок является нарушением ч. 1 ст. 18 Закона «О рекламе». Согласно данному положению закона, распространение рекламы по сетям электросвязи, в том числе посредством использования телефонной, факсимильной, подвижной радиотелефонной связи, допускается только при условии предварительного согласия абонента или адресата на получение рекламы. При этом реклама признается распространенной без предварительного согласия абонента или адресата, если рекламораспространитель не докажет, что такое согласие было получено".


Чтобы два раза не вставать, скажу, что произносить её нужно монотонным речитативом.


Извините, если кого обидел.


08 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-08)

Сайт Fotki Newsletter распознал во мне друга-еврея и пишет с неким запозданием: "Dear Fotkin, we wish you a happy and spooky Halloween!" Не помню, кстати, чтобы я там регистрировался. Это что — какой-то портал мне слал письма со сбитой кодировкой, отчего начинались они недоумённо: "Здравствуйте????????". Очевидно, сотрудники не были уверены в своей искренности.


Чтобы два раза не вставать: проснувшись, тупо глядел в потолок и думал о евреях, о жизни и смерти. Хорошенькое начало дня.

Ах, да: считаю факультет журналистики вполне достойным своего нового гимна.


Извините, если кого обидел.


08 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-12)

Поскольку сегодня вызвездило (я только что ходил на опушку смотреть на Полярную звезду и прочие светила), я задумался о нравственном начале и, в частности, о смерти.

Удивительно, насколько меньше написано книг о смерти — куда меньше, чем о жизни.

А смерть куда интереснее любви — хотя бы потому, что смерть у всех, а с любовью у многих возникают вопросы.

Смерть — это вообще синоним слова "смысл". Жизнь конечна, и вот положил кто-то большую часть её на обустройство своей норы, на строительство дома, в котором от немощей и болезней он не проведёт ни дня.

А человек копил, отказывался от всех радостей — и дом твой некому передать.

Сын забыл его, дерево стучит в окно сухими ветвями.

Все эти вопросы имеют значение, только когда жизнь конечна.

Если она бесконечна — в ней миллионы деревьев и домов.

Или вот ещё — отношение к смерти у честного обывателя и (к примеру) учёного различно, хоть они оба смерти боятся.

Но обыватель боится потери накапливаемого уюта, а иной учёный боится утерянного времени — упустишь время, не узнаешь, что там, в пробирке.

Задача решена не им, весь подготовительный период насмарку — хорошо ещё если лаборант будет читать журнал наблюдений.

Тут я себя одёрнул — деление это условно.

Знавал я обывателей, у которых было тайное дело не хуже чем у капитана Ахава и скучных профессоров, которые умирали посреди дачных сосен, а кроме дачи, почитай, у них в жизни особых достижений не было.


И, чтобы два раза не вставать, скажу вот что: я очень недоволен птицами, что пиздят мою паклю из дырок между моими брёвнами. Я её каждый год заколачиваю, а они не унимаются. Я оставлял паклю рядом, украшал ей стены, а они вытаскивают её из щелей.

Птицы, вы — свиньи!


Извините, если кого обидел.


12 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-13)

А вот не знает ли кто, из людей достаточно сведущих, отчего в 1932 году на Новочеркассом кладбище застрелился Степан Вострецов?


И, чтобы два раза не вставать, спрошу: нет ли у кого книги Герчука "Кровоизлияние в МОСХ"?


Извините, если кого обидел.


13 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-13)

Ответы на вопросы http://www.formspring.me/berezin


— Вы сознательно подражаете Гришковцу или просто похожий стиль?

— Это прекрасный вопрос. Ей Богу, вы задали мне такой вопрос, что я выбежал на снег и обежал свой домик на опушке два раза. Я несколько раз пытался начать отвечать, но слова застревали у меня в горле.

Я не знаю, что вам ещё сказать.


***


И, чтобы два раза не вставать, замечу: нашёл под забором заячьи какашки. Это меня поразило несказанно Откуда в Истринском районе может взяться заяц? Или это беглый кролик?

В связи с этим снова вспомнил историю с золочением какашек.

То есть, историю с изобретением специальных таблеток.

В молодости я был знаком с добрым егерем, так он по помёту определял не только что за зверь, но и в каком настроении. Представляю, что бы он сказал, если нарвался в лесу на следы пикника гламурных пидорасов, сторонников озолочения и сказки Золотое Копытце.

Да прибрал его Господь милосердный, не дал ужаснуться. Я обучался азам этой славной науки поздно — нет, в детстве я легко отличал коровьи блины от заячьего гороха, но как стал ездит куда-то подальше дачи, попал в руки умельцев — тут не забалуешь: не узнаешь подпись медведя или кабана, так и не прочитаешь больше никакого документа.

Понемногу знания улетучились — однако заячьи катышки я ещё могу распознать.

Кроличьих — не помню.


Извините, если кого обидел.


13 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-15)

— Всё-таки, отчего Вас в "Русской жизни" не публикуют а?

— Не знаю, отчего. Я вот как раз вижу, что этот журнал от номера к номеру вызывает во мне всё большее уважение. Я потом сформулирую — отчего, но дело не в этом.

— Если говорить честно, то ответов на ваш вопрос несколько.

Во-первых, дело не в том, чтобы опубликоваться, дело в том, чтобы публиковаться. Я вон, несколько раз писал что-то для "Плейбоя", но при этом не могу сказать, что там именно публикуюсь.

Во-вторых, есть острый спрос на узких специалистов — например, на специалиста по нефтяному рынку, финансам или человеку, изнутри знающему ситуаций в науке — который накоротке с ключевыми фигурами РАН и нобелевскими лауреатами. Таких специалистов всяк хочет залучить на свои страницы. Я же (хоть в силу биографии ориентируюсь в современной науке, всё-таки в академии чай не пью), а занимаюсь русской литературой и историей XX века — а о литературе и истории множество людей готово судить, и выстроится в очередь, чтобы за деньги объявить orbi et urbi своё мнение. Ну а про человеческие отношения, всякую мистику и проч. — я и говорить не буду.

Так что, я, видимо, проигрываю конкуренцию.

В-третьих, просто не звали.


— "Я окончил физический факультет МГУ, Литературный институт и учился экономике в Германии." хорошо экономику знаете?

— Экономика вообще непостижима — это ведь не только ворох различных наук, это ещё сфера человеческой деятельности. Какие-то вещи я знаю хорошо, часть из них устарела и уже предмет исторической науки, что-то мне кажется спекулятивным, но я до конца не уверен, что-то я не очень понимаю — а что-то я помню из практики девяностых, когда работал экономическим консультантом в одной немецкой фирме, что занималась русскими предприятиями.


— Как относитесь к Розанову? Я его почему-то беспричинно ненавижу, все мне кажется, что он какой-то мелочный и глупый, как Галковский. Я абсолютно спокоен, если что.

— Очень хорошо отношусь. При том, что часто не согласен с тем, что он выводит из своих наблюдений. Он умный и тщательный наблюдатель, другое дело, что право беспричинно ненавидеть — святое право. Оно даже важнее, чем право ненавидеть кого-то по каким-то причинам.

— Читали Витгенштейна?

— Было дело.


— А где можно Вас увидеть в ближайшее время? В смысле, на каких публичных мероприятиях, куда допущены простые обыватели?

— Ну, вот сейчас я, совершенно не скрываясь, пойду за картошкой в магазин со странным названием "Я любимец фортуны". Там человек триста совершенно бесплатно будут меня наблюдать с брезентовым мешком, в чёрном бушлате и уставной ушанке старшего офицерского состава ВМФ.


Извините, если кого обидел.


15 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-16)

Надо внести и собственный вклад в рассказы о конце света.

Я сидел в своём домике у леса. Решил вскипятить чайник, и тут у меня пропал свет.

В смысле электричество — это меня поразило несказанно.

Ладно бы у меня выбило пробки, или начали дымиться провода.

Нет, просто пропало электричество в участке цепи — верите ли, перебрал проводку, не отходя от печки, поставил новую розетку — нигде, ни следов оплавления, ни прочих дефектов.

Двинулся наружу — в стужу и мороз, проверил всю цепочку, а тока нет.

Причём горит негасимым огнём лампочка в каретном сарае, горит в душе даже у тропинки горит третья — а в моём домике темнота.

Это привело меня в неописуемое бешенство.

Я кинул времянку через дверь и не нашёл ничего лучше, чем посреди ночи позвонить доброму товарищу — мне нужен был собеседник, понимающий в науке о контактах.

Но я честно предупредил его: мне не нужен совет, мне не нужно сочувствия, я хочу выразить возмущение. Я хочу выразить возмущение тем, что у неня не соблюдается закон Ома для участка цепи.

Нет, если у меня произошло механическое размыкание без применения механического воздействия — тогда у меня в домике нарушаются куда более знаменитые законы бытия.

Кажется, что добрый мой товарищ решил, что я сошёл с ума — я честно признался, что я мою картину мира ничто не может поправить.

И тут пропала телефонная сеть.

Наверное, теперь он думает, что я пошёл и повесился на суку ближней берёзы.


И, чтобы два раза не вставать, скажу в довесок к той мысли, что СМИ — это не четвертая власть, а вторая реальность. Многие знают, что в ток-шоу и псевдодокументальных фильмов о непознанных явлениях роль очевидцев играют актёры.

Однако есть целый корпус экспертов, что кочуют из передачи в передачу, сделав это профессией. О тайнах подземелий рассказывает диггер Михайлов, несколько членов организации "Космопоиск" говорят об аномальных зонах, про инопланетян вещают космонавт Гречко и лётчик Марина Попович, генерал (и доктор исторических наук) Ивашов рассказывает о геополитических катаклизмах, сверхоружии и заговорах.

Ну и тому подобное.

Не-не, я не спорю, что там актёры точно есть — но недорогих актёров куда больше в передачах "А вот Марья Ивановна сообщила нам, что её изнасиловал барабашка, и сказал, что придёт ещё. Мы едем на фургоне к Марье Иванове, вооруженные скрытыми телекамерами и сопровождаемые потомственным экстрасенсом Пелагеей".

А вот в фундаментальных передачах, наряду с актёрами есть реальные директора Институтов системного криптоанализа.

Директорам это в кассу, помогает продвижению на рынке, да и любому институт зарегистрировать раз плюнуть.

Не закон Ома, что и говорить.


Извините, если кого обидел.


16 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-17)

— Здравствуйте, Владимир Сергеевич, очень хотелось бы, чтобы вы обратили внимание на моё творчество, если, конечно, оно заслуживает должного внимания и высказали свою точку зрения, которая для меня является очень важной.

— Тексты, ссылку на которые вы мне прислали, внимания не заслуживают.

Если вы просто будете писать многозначительные миниатюры с восточным орнаментом, ничто не сделает их настоящими притчами, парадоксальными постмодернистскими текстами или просто интересными кому-то ещё текстами. Ничем не сделает — и тут мы упираемся в классический вопрос "зачем?". Многозначительность есть, остального не усматриваю.

Такие сказки как ваши, увы, можно писать километрами. Однако, если они вам самому нравятся, и их сочинение доставляет вам радость, это занятие нужно продолжать. Ничего кроме личной радости в литературе просто нет.

— Большое спасибо, Владимир, за столь содержательный и ценный ответ. Не знаю, но я читал на крупных мероприятиях, где было около 50 человек и людям очень нравилось, что мои сказки-притчи звучат свежо и самобытно. В любом случае ещё раз спасибо и давайте дружить. Заходите ко мне, так как я написал ещё не все сказки и есть у меня ещё рассказы, стихи и в процессе роман. У вас нет редакторов в журналах знакомых, которые могли бы посодействовать в публикации моих сказок?

— Если вы хотите нанять меня в качестве литературного агента, способствующего судьбе ваших рукописей, то я готов выслать вам расценки.

— Скажите, пожалуйста, вас данные произведения зацепили или совсем нет?

— Нет, не зацепили. Скажу больше: здесь нет личного отношения. Вы можете быть хорошим и интересным человеком, а можете быть человеком скучным и неумным. Это мне доподлинно неизвестно, но сейчас это и не важно.

Но когда вы приходите к незнакомому человеку наподобие Свидетеля Иеговы, вы должны быть готовы, что у него должен быть веский мотив тратить на вас своё время. Продавцы пылесосов Кирби и Свидетели Иеговы, кстати, обладают известным набором манипулятивных фраз, мешающим прервать разговор. А вы в невыгодном положении — тем более, вы считаете, что человек, сразу сказавший, что равнодушно отнёсся к вашим текстам, вдруг, если его переспросить, будет помогать вам с ними, понесёт их к знакомым редакторам, да что там — просто будет давать вам советы.

Это большая ошибка в век перепроизводства текстов.

Самым простым мотивом спасти разговор тут могут быть деньги. (Возможность флирта с вами я сразу отвергаю).

И это очень простой критерий, по которому проверяется автор.

Если он на втором шаге продолжает считать, что ему будут помогать просто так, без манипулятивных практик, денег и без того, что он — красивая девушка, его судьба незавидна.


И, чтобы два раза не вставать, одна цитата. Владимир Лакшин пишет о Твардовском, как тот говорил с досадой о рассказах Н. и сочинениях Е.

Он долго не мог успокоиться, и говорил: «Я целое утро потратил, читая эту ерунду, а много ли у меня этих утр?».

А утро сегодня, кстати, было настоящим зимним утром — багровым и яным.

Выбежишь поутру поссать с крыльца — тут же примёрзнешь пиписькой.


Извините, если кого обидел.


17 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-19)

С утра размышлял о том, как бы построить баню. Дело в том, что в банной традиции средней полосы борются две фракции: люди, что зафигачили себе электрические сауны с ТЭНом и люди с дровяными банями.

Так получилось, что я побывал тут недавно у соседей — ну, не то, чтобы совсем соседей, просто в соседнем городке. И там была как раз такая — внутри как бы европейского дома. ТЭН там был слабенький — на 7 кВт.

А потом я попал к доброму человеку в другой дом, выстроенный вокруг бани. Печка была железная, системы "буржуйка" — топили её из кухни, грела она весь дом, и в бане было довольно мило — по крайней мере, пахло там правильно, не то что в холодной богатой сауне. Но тут, понятно, что такую баню хорошо топить дровами, которые тут же рядом и пилишь.

Но тут ещё пожароопасность тянет к нам свои багры и крючья, вмешивается в рассуждения.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: пока я исследовал карту местностей, вдруг перелез курсором в Москву, а там и в места иные. Народная викиобразная карта сообщила приветливо:

"Морг Мариинской больницы.

Без подробностей, и у вас есть шанс описать место первым.

Приблизить дополнить описание".

Да, шанс всегда есть.


Извините, если кого обидел.


19 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-20)

Интересно, что мне делать, если Задорнов станет со сцены ругать поправки к закону об усыновлении. Ну там, напишет юмореску.

Я с интересом бы посмотрел на реакцию в интернетах.

Способен ли кто-то подняться до высот Черчилля?

И, чтобы два раза не вставать, скажу: в разговорах выяснилось, что во всех странах есть анекдот про собственного правителя и торт «Наполеон».

В этом наблюдении есть несколько забавных обстоятельств. К примеру, национальные и временные особенности анекдота.

Мне недавно пересказали израильский вариант, в котором человек спрашивает торт «Биби», точно такой же, как «Наполеон», но без яиц».

Я слышал эту историю про Брежнева (только там, разумеется, фигурировал торт "Леонид"). Но самое забавное, что у нас его рассказывали имея в виду нехватку куриных яиц, т. е. дефицит продовольствия, а там — про нерешительных правителей, стало быть, по причине другого дефицита.


Извините, если кого обидел.


20 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-20)

Нет, ну кое-кто успеет справить профессиональный праздник до Конца Света. И только как уж отпразднуют, так уж пожалуйте бриться.

Это ещё раз подчёркивает особую силу Ведомства.


И, чтобы два раза не вставать, вот текст по случаю:


20 декабря

(хирург кирякин)

И не то, чтобы хирург Кирякин был в этот вечер сильно пьян, совсем нет. Возвращаясь из гостей, где он вместе с друзьями пил неразбавленный медицинский спирт, он всего лишь опоздал на метро и теперь шёл пешком через весь город.

Начав своё путешествие почти что с окраины, миновав Садовое кольцо, проскочив кольцо Бульварное, он уже прошёл сквер Большого театра, источавший удушливый запах умиравшей сирени, и поднимался теперь вверх мимо остатков стены Китай-города.

Стояла тихая летняя ночь, какие часто случается в Москве в конце июня. Эта ночь была теплой, даже душной, несмотря на прошедший дождь.

Кирякин подумал о только что окончившейся пьянке, и внезапная злоба охватила его. Он припомнил какую-то Наталью Александровну, называя её гадким словом, подумал, что все художники негодяи, а уж скульпторы — тем паче. Наконец, хирург шваркнул оземь лабораторную посудину из-под спирта и выругался.

Он обвёл окружавшее его пространство мутным взглядом, и взгляд этот остановился на чёрной фигуре Рыцаря Революции в центре площади. Хирург прыжками подбежал к памятнику и закричал, потрясая кулаками:

— Гнида ты, всё из-за тебя, железная скотина! Правду говорят, что в тебя Берия золото германское вбухал, ужо тебе!

Множество всяких обвинений возвел Кирякин на бессмертного чекиста, и добро бы, он имел к революционному герою личную неприязнь.

Нет, по счастливой случайности никто из предков Кирякина и даже его родственников не пострадал в годы Большого Террора. Возлюбленная нашего героя, правда, была отчислена из института, но по совершенно другим, не зависевшим от всесильной организации соображениям.

Жаловаться, таким образом, ему было не на что.

Но всё же он, подпрыгивая и брызгаясь слюной, несколько раз обежал вокруг статуи, поливая её словесной грязью.

Будь он немного внимательнее, он бы, оглянувшись, заметил, как странно изменилось всё вокруг.

Чёрно-белый дом за универмагом «Детский мир», казалось, вырос этажей на пятнадцать, особняк Ростопчина, генерал-губернатора Москвы, известного своим гадким поведением при сдаче города Бонапарту, вылез на самую середину улицы Дзержинского, а бывший дом страхового общества «Россия», занятый сейчас совсем другим учреждением, как-то нахмурился и покосился.

Если бы Кирякин всмотрелся в чёрную подворотню Вычислительного Центра, то ужаснулся бы тому, как чёрная бритая голова в ней скривилась, пожевала губами и задвигала огромной челюстью.

Если бы он обернулся назад, то увидел бы, как присел, прикрываясь своей книгой, металлический Первопечатник.

Если бы наш герой вслушался, он услышал бы, как плачут от страха амуры вокруг сухого фонтана Витали, и что умолкли все другие звуки этой студёной ночи.

Но Кирякин, объятый праведным гневом, продолжал обличать человека, стоящего перед ним на постаменте.

Вдруг слова встали поперёк его горла, ещё саднящего от выпитого спирта.

Фигура на столбе с металлическим скрипом и скрежетом присела, полы кавалерийской шинели на мгновение покрыли постамент, одна нога осторожно опустилась вниз, нащупывая землю, потом повернулась другая, становясь там, в высоте, на колено.

Великий Командор ордена Меченосцев, повернувшись спиной к Кирякину, слезал с пьедестала.

Ноги подкосились у хирурга, и хмель моментально выветрился из его головы. Наконец, его ноги, казалось, прилипшие к асфальту, сделали первый шаг, и Кирякин бросился бежать. Бежал он по улице 25-летия Октября, ранее, как известно, называемой Никольской. Он нёсся мимо вечернего мусора, мимо фантиков, липких подтеков мороженого, мимо пустых подъездов ГУМа, какого-то деревянного забора, и выскочил, наконец, на Красную площадь.

В этот момент мертвец зашевелился в своём хрустальном саркофаге, но напрасно жал на кнопку вызова подмоги старший из двух караульных истуканов, напрасно две машины стояли в разных концах площади с заведенными моторами. Никто из них не двинулся с места, лишь закивали из-за елей могильные бюсты своими каменными головами.

И вот, в развевающейся шинели, с гордо поднятой головой на площадь ступил Первый Чекист.

Его каблуки ещё высекали искры из древней брусчатки, а Кирякин уже резво бежал по Москворецкому мосту, так опозоренному залётным басурманом.

С подъёма моста хирург внезапно увидел всю Москву, увидел фигуру на Октябрьской площади, вдруг взмахнувшую рукой и по спинам своей многочисленной свиты лезущую вниз, увидел героя лейпцигского процесса, закопошившегося на Полянке, разглядел издалека бегущих на подмогу своему командиру по Тверской двух писателей, одного, так и не вынувшего руки из карманов и другого, в шляпе, взмахивающего при каждом шаге тростью.

Увидел он и Первого Космонавта, в отчаянии прижавшего титановые клешни к лицу.

В этот момент Москва-река, притянутая небесным светилом, забурлила, вспучилась и, прорвав хрупкие перемычки, хлынула в ночную темноту метрополитена.

Хирург скинул пиджак, ботинки и теперь уже мчался по улицам босиком, не чувствуя холода. А за ним продвигался Железный Феликс.

Он шёл неторопливыми тяжёлыми шагами, от которых, подпрыгнув, повисали на проводах и ложились на асфальт фонарные столбы.

На холодном гладком лбу памятника сиял отсвет полной луны. Рыцарь Революции поминутно доставал руки из пустых карманов и вытирал о полы шинели, а в груди его паровым молотом стучало горячее сердце.

Стук этот отзывался во всём существе Кирякина.

Ни одной души не было в этот час на улицах. Мёртвые прямоугольники окон бесстрастно смотрели на бегущего человека. Хирург метнулся на Пятницкую, но чёрная тень следовала за ним. Он свернул в какой-то переулок, с последней надеждой оглянувшись на облупившуюся пустую церковь, и очутился, наконец, у подземного перехода.

Дыхание Кирякина уже пресеклось, и он с разбега нырнул внутрь, неожиданно замочив ноги в воде. Кирякин промчался по переходу и вдруг уткнулся в неожиданное препятствие.

Это был вход в метро, через запертые стеклянные двери которого текли ручьи мёрзлой, смешанной со льдом воды…

Самым странным в этой истории было то, что родные нашего героя совершенно не удивились его исчезновению.

Памятник же на круглой площади с тех пор тоже исчез, и тот, кто хочет проверить правдивость нашего рассказа, может отправиться туда.

Лучше всего это сделать ночью, когда на площади мелеет поток машин, и угрюмые тени ложатся на окрестные дома.


Извините, если кого обидел.


20 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-20)

http://www.formspring.me/berezin


— Верите, что конец света наступит 21 декабря? Говорят, в 4 с чем-то утра. Как приготовились встречать сие неприятное событие?

— Ну, как говорило в моём детстве радио в три часа последнего дня года: "Новый год уже ступил на советскую землю". Так вот четыре утра, да уже и пять — уже миновали жители Петропавловска-Камчатского. Ничего особенного не сообщают.

— А! И правда, что на Дальнем Востоке уже 21 встретили. Будем живы — не помрём! Ну отчего, отчего вы такой умный и клёвый?

— Потому что в детстве я хорошо учился, много читал и ходил в астрономический кружок при Дворце пионеров.

— Сколько раз в жизни Вы любили?

— Один раз, наверное. Всё равно любишь один раз — недаром в русском языке нет множественного числа.

Другое дело, причёски и лица немного отличаются.


— Самое высокое место в финале Грелки, которое Вы занимали?

— Ну, я пару раз болтался в хвосте шестёрки, но это было в те времена, когда там рулили старички. То есть, динозавры уже вымерли, но люди ходили в звериных шкурах.

— Где будете встречать Новый год? На даче в компании друзей, али поедете по Европам или Америкам?

— Какие там Европы с Америками — в леса, в леса.

На самом деле с годами во мне крепнет убеждение, что значение Нового года преувеличено. То есть, это такое общественно-санкционированное время для чудес и праздника, а праздники делаются только своими руками и непредсказуемы.

Нет во мне духа Рождества, наверное.

— Мне кажется, Дух Рождества — он всегда со всеми нами. Именно поэтому мы можем сами сотворить себе праздник: в любое время, в любом месте и по любому благопристойному поводу. Под "благопристойным" я понимаю всё, что не причиняет страданий другим людям. А Вы?

— Я с уважением отношусь к чужому пафосу и многозначительности, только если меня не заставляют их комментировать.


Извините, если кого обидел.


20 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-22)

— Что вы думаете о «Законе Магницкого»? Как он по вашему — правовой или неправовой? И что вы думаете о запрете на усыновление?

— Вы знаете, я об этом немного думаю. Я не большой специалист в международном праве, да и в особенностях усыновления понимаю мало.

Но я, пользуясь вашей анонимностью, притворюсь, что вам интересно не то, что я взволнован или нет, а какие-то глубинные вопросы.

Так вот, я считаю, что мы живём при Четвёртом Риме.

И вопрос о правовых или неправовых установлениях теряет смысл — причём во всех странах.

Новое Время, время иллюзий, что были посеяны энциклопедистами и Феликой революцией кончилось.

Всякий народ Старого Света понимает, что жизнь опровергла старца Филофея — к худу или к добру.

Я как-то писал длинный текст про то, как по январскому хрусткому снегу 1510 года едут во Псков московские дьяки. Вечевому колоколу отбивают топорами уши — потому что не быть во Пскове вечу, не быть и колоколу. Полвека уже застраивается по новой Константинополь, и постепенно, как тускнеет старое серебро, теряет своё имя.

И вот, сидя во Пскове, в холодном мраке кельи Спасо-Елизаровского монастыря пишет старец Филофей письма Василию III.

Бормочет старец Филофей, голос его в этих письмах негромок, потому что он говорит с царём. Но с каждым годом слова его звучат всё громче: «Церковь древнего Рима пала вследствие принятия аполлинариевой ереси. Двери Церкви Второго Рима — Константинополя рассекли агаряне. Сия же Соборная и Апостольская Церковь Нового Рима — державного твоего Царства, своею христианскою верою, во всех концах вселенной, во всей поднебесной, паче солнца светится. И да знает твоя держава, благочестивый Царь, что все царства православной христианской веры сошлись в одном твоем Царстве, един ты во всей поднебесной христианский Царь».

Филофей родился тогда, когда судьба Второго Рима решилась — и уходил тогда, когда Третий Рим ещё не воссиял среди снегов, санного скрипа и спелой ржи в полуденный зной.

«Блюди и внемли, — благочестивый царь, что все христианские царства сошлись в твое единое, ибо два Рима пали, а третий стоит, а четвертому не быть. Уже твое христианское царство иным не останется».

Эту фразу, как заклятие повторяют потом пятьсот лет, и вот, наконец, она теряет свою правду.

Бысти Четвёртому Риму. Вот он простирается прямо за женщиной с факелом, что стоит на крохотном острове в конце океана. Вот он — во множестве лиц, вот он — с легионами по всему миру, огромная большая империя.

И я, один из варваров, сидящих в болотах и лесах, в горах и долинах по краю этого мира. Иногда варвары заманивают римлян на Каталаунские поля и начинается потеха — и тогда не сразу ясно, кто победил. Чаще, правда, легионы огнём и мечом устанавливают порядок. И тут — происходит самое интересное: обучение истории. Мы знаем, что все империи смертны. Так же понятно, часто гомеостаз мира сопротивляется полному контролю — что-то ломается в контролирующей машине, и вот она катится колёсами по Аппиевой дороге, и остаётся списывать неудачу на свинцовые трубы и Ромула Августула.

Мы, шурша страницами умирающих книг, пытаемся сравнить себя — то с объевшимися мухоморов берсерками, то с теми римлянами, что пережили свой Рим, и недоумённо разглядывают следы былого величия.

Первая роль оптимистичнее, вторая — реалистичнее.

Варвары не лучше римлян.

Частные лица, упромыслившие подчинённых Квентилия Вара в Тевтобургском лесу, оказываются при своём праве — не римском. Или бывшие римляне лелеют в себе гордое восхищение своим имперским языком.

Все на месте, все при деле.

Сейчас мир начал скрипеть, как старинный корабль, поворачивающий обратно. Никого не удивляет, что троны наследуются в республиках. Скрежет корпуса, потусторонние звуки заставляют нас насторожиться.

Третий мир — Третий Рим. Подстать Риму Четвёртому и новый мир — с новыми правилами. Я в нём — за границами империи, среди сарматов. Это и определяет восприятие любых законов.

Ничьи не лучше.

И, чтобы два раза не вставать, скажу вот что: я не люблю людей — что-то в их склоках есть, что неподвластно уму и напоминает лесть неизвестно кому.

Если за этим следуют иные вопросы, так я упрежу их: вождей скифских племён я не привечаю так же, как и императоров. Но пуще всего я не люблю их подданных, мерзких говорунов, плодящих безсмыслы ради психотерапевтического выговаривания — с обоих сторон, во всех спорах разных племён, во всех народах и весях.

Я каждый день слышу их вскрики ужаса, а мир и вправду ужасен — кто спорит.

Но я не протестую против этого говорения, что мне, мизантропу до него.

Любви в мире мало, и что ж я буду её уменьшать своими словами.


Извините, если кого обидел.


22 декабря 2012

(обратно)

Жаба

— А вот жила на болоте жаба, большая была дура, прямо даже никто не верил, и вот повадилась она, дура… — каждый раз, когда они укладывались спать, русский рассказывал Карлсону сказку, одну и ту же, но с разными концами.

Жаба шла-шла, жаба денежку нашла, пошла жаба в магазин и сукна взяла аршин…

Карлсон перестал уже спрашивать: what is arshin?

Это было непостижимо, да и неважно.

Выбирать не приходилось — собеседник был один.

Туземцы были неразговорчивы и не были склонны к дружбе. Карлсон потратил несколько месяцев, чтобы выучить их язык из сотни слов.

Сперва он бродил по острову бесцельно, потом построил хижину.

Там он валялся, слушая шум прибоя, на кровати, сделанной из старых ящиков. Следов цивилизации тут было много — ржавые бочки из-под авиационного бензина, тряпки и эти ящики.

Во время войны сюда садились американцы, но только в тех случаях, когда они возвращались на честном слове и одном крыле.

Но два года назад японский император сложил оружие, и американцы ушли.

Никто не пролетал над островом, ни разу Карлсон не видел силуэта корабля на горизонте. Поэтому он бросил свою хижину и переселился обратно к русскому, и перед сном ему в уши лилась бесконечная история про жабу, что по воду пошла, а потом поимела странную привычку выходить на дорогу и ждать, когда с неба прилетит стрела и принесёт счастье. Жаба выходила на дорогу в какой-то старомодной дряни, в шу-шу. В шу-шу она выходила. Этот русский полжизни жил у китайцев в Харбине, там все ходят в шу-шу.

Зачем она выходила?

— Ну, дура, что скажешь, — оправдывался русский, — Жаба — дура, а штык молодец.

Русский попал сюда много раньше, по ночам ему снились беспокойные сны. Карлсон видел, как эти сны разбегаются от его койки в разные стороны как крабы. Сны были сделаны на три четверти из страха, а на четверть из тоски. Русский жил при четырёх или пяти генералиссимусах — он видел генералиссимуса Франко, видел генералиссимуса Сталина и ещё несколько генералиссимусов он видел в Китае, где генералиссимусы водятся без счёта.

Все они русскому не понравились, и русский спрятался от них в соломенной хижине посреди Великого океана.

Они с Карлсоном ели за столом, сделанным из куска дюралевой плоскости «Каталины».

Это была часть плота, на котором приплыл сюда Карлсон. Летающая лодка «Каталина» разбилась неподалёку — у островов на горизонте.

Карлсон долго жил там в надежде, что его найдут.

Но недели шли за неделями, и никто его не искал — надо было, наверное, выходить на дорогу в шу-шу.

Только тогда увидишь стрелу в небе.

Но жизнь не сказка, в ней мало неожиданностей.

Никто тут ничего не искал. Окончательно Карлсон в этом удостоверился, когда обнаружил на дальней стороне своего острова скелет в истлевшем бюстгальтере и лётном шлеме. Судя по зарубкам на пальме до того, как стать скелетом, эта женщина десять лет тыкала тупым ножом в старую пальму. Дура.

Тогда Карлсон сделал плот из куска крыла и поплавков и поплыл к другим островам.

Перемена участи заключалась в том, что теперь у него был собеседник — русский из Харбина, что всю жизнь скрывался от разных генералиссимусов.

К собеседнику прилагались три десятка туземцев.

Туземные женщины Карлсону не понравились. Они были податливы как мокрый песок, но тут же просыпались сквозь пальцы, уже как песок, высушенный солнцем.

Мужчины относились к нему равнодушно.

Много позже он обнаружил скелет и на этом острове. Вернее, это был череп на палке, и череп туземцы уважали.

На гладкой макушке черепа чудом держалась лихо заломленная фуражка кригсмарине.

— Мы его съели, — честно признался старейшина. — Мы съели его, потому что уважали. А тебя не уважаем, нет. И не надейся.

Русского они, впрочем, тоже не уважали — из-за того, что он приучил их пить перебродившие кокосы.

Так что у них обоих был шанс без боязни вечно выходить на берег без старомодного шу-шу и проводить время впустую.

Ну и вить длинную нить истории про жабу. Скок-поскок, вышла жаба за порог, гуси-лебеди летят, жабу видеть не хотят.

Жаба эта не давала покоя Карлсону, и он сконцентрировался на жабе. Эти земноводные — такие путешественники. У них есть чувство полёта, он знал это точно — и хорошо помнил историю про зелёное существо, что болталось на палке или ветке между двумя птицами.

Русский рассказывал ему про жабу бесконечно, жаба испытывала неимоверные лишения, жаба в поле выбегала и охотник… Но грохот прибоя милосердно заглушал слова русского.

В полнолуние они сидели рядом на берегу, и русский, тыкая пальцем в огромный диск, лежавший на горизонте, рассказывал, что там живут лунная жаба и лунный заяц. Заяц — это ян, а жаба, трёхлапая лунная жаба — инь.

И два этих зверя только и живут на Луне.

Мысль о жабе, что повадилась выходить на дорогу, нашла палку с веткой, договорилась с птицами, не оставляла Карлсона.

Он пошёл к старейшине и спросил его о войне.

Тот отвечал, что война всегда — лучшее время.

Когда была война, было много интересного.

Карлсон рассказал, как воевал в Европе, и что там убили много миллионов людей.

Старейшина впервые посмотрел на него с уважением, и спросил, много ли он съел врагов.

Послушав, как врёт Карлсон, он всё равно опечалился тем, что их всех не съели.

Впрочем, старик согласился, что война — самое интересное в жизни людей.

Карлсон спросил его, хотел бы он, чтобы это время вернулось?

Старик отвечал, что это единственное его желание — если прилетят самолёты, то вернётся и война.

Карлсон согласился, что это часто связано, и где война, там всегда самолёты, хотя можно и наоборот.

Он снова спросил старика, помнит ли он, что было, прежде чем самолёты прилетали.

— О, да, — отвечал туземец. — Тут было много людей, что бегали по песку и махали руками.

— Значит, надо сделать так же, как тогда.

Несколько дней они бегали по пустой полосе и махали руками.

Ничего из этого не вышло.

— Мы что-то упустили, — сказал Карлсон. — Что было ещё?

И тогда они вместе построили несколько соломенных самолётов, расположив их так, как стояли те, прежние.

Теперь старейшина смотрел на Карлсона с уважением, и тому казалось, что иногда он облизывается.

Потом они построили заправочную станцию.

Она вышла небольшая, но русский сделал столько кокосового вина, что хватило бы на заправку настоящей «Катилины». После этого работа надолго остановилась.

Когда они начали её снова, то Карлсон взял командование на себя — он велел туземцам каждое утро строиться и ходить повсюду гуськом.

Русский смотрел на всё это презрительно.

Карлсон даже обижался:

— Вы же сами рассказывали мне историю про жабу и стрелу? А ещё историю про то, как у вас на родине кладут жабу в молоко? А потом историю про то, как две жабы упали в это молоко, и одна не хотела умирать? И историю про то, как две жабы упали в миску с кетчупом, а одна сдалась и утонула, а вторая стала быстро сучить лапками и сбила кетчуп обратно в томаты?

Но русский был прав — ничего не выходило.

И Карлсон пришёл к старейшине и сказал, что ничего не выходит, потому что они что-то забыли.

— Точно, — ответил старик. — Ещё была специальная хижина. Люди в этой хижине громко кричали в специальный ящик и ругались. А потом прилетали самолёты.

И туземцы под началом Карлсона построили хижину и принесли несколько коробок на выбор.

Карлсон выбрал подходящую и нарисовал на ней углём ручки и кнопки.

Потом он вставил в неё полую трубку и набрал в лёгкие воздух.

И стоило только ему заорать в эту трубку «Я — жаба, я жаба!», как в небе, где-то далеко, сгустился тонкий металлический звук.

Ещё не поднимая головы от своего ящика, Карлсон уже знал, что это такое.


Извините, если кого обидел.


22 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-23)

— Японский ресторан. Халяльная кухня. Официанты-старообрядцы. Играет цыганский оркестр!

— Еврей на кассе!


И, чтобы два раза не вставать, скажу: в восьмидесятые годы я в разных статьях то и дело читал фразу о признаке антисемита, согласно которому он говорит: "Нет, я не антисемит, у меня есть друзья евреи — вот, и вот".

И уж как сказал такое — ясно, что антисемит.

У него копыта из-под брюк и он детей ест.

Хоть я и считаю, что главная беда обычного антисемитизма в том, что он упрощает мир, упрощает причины сложных процессов, которые должны быть объяснены кропотливо исложно, через некоторый труд мысли, мне интересно другое.

Интересует меня механизм определения — и тот самый признак мне был не очень понятен, хоть я особенно над ним не задумывался. А вот теперь, став за эти годы совершенным мизантропом, я решил, что эта фраза для меня очень верна. То есть мне интересно, как люди живут и как себя определяют. Что едят, и что не едят. В какую сторону кланяются. На что плюют. Наливать ли ему, прятать ли говядину со стола.

Мне не очень интересны нации, а интересны конкретные люди. При этом ещё одним признаком антисемитизма в журнале "Огонёк" называли знание национальности.

Приводили пример какого-то советского дирижёра, что отбивался за границей от своего иностранного коллеги, и говорил, что у него в оркестре — половина евреи. Иностранный же дирижёр ему отвечал, что и вовсе не знает, сколько у него евреев в оркестре, и это незнание это должно было доказывать, что в одном случае антисемитизм есть, а в другом — нет. Оставив в стороне позднюю мысль о том, что у обоих в оркестрах нормальный состав мог быть на самом деле стопроцентным (я тогда завёл роман с виолончелисткой и, глядя в потолок, много наслушался о музыкальных нравах), я вдруг понял, что руководитель, который не знает, чтут ли субботу его подчинённые, или же им время от времени нужно поклоняться макаронному монстру — явление странное.


Извините, если кого обидел.


23 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-24)

Обнаружил очень странную ссылку в ленте, впрочем, я довольно давно её обнаружил, но всё забывал записать свою мысль — очень странное впечатление создаётся, когда интеллигентные люди начинают с учёным видом рассуждать о каких-то простых и интересных массам вещах.

Причём от прочтения этого текста, вернее беседы о порнографии создаётся впечатление, что никто из участвующих в разговоре никогда не дрочил.

Нет, я вовсе не против научного анализа всех окружающих вещей, более того, меня особо не пугает, когда какой-нибудь учёный человек вдруг возникнет передо мной и произнесёт слово "дискурс". Ну или там погрозит пальцем и скажет "дизъюнкция смыслов" — нормальное дело. Я его, если что, шведским ключём могу отфигачить.

Не заржавеет.

Другое дело, что есть какие-то темы, с которыми выходит довольно смешно. То есть, если люди понимающие мало в таких темах, начинают рассуждать, придумывать какие-то объяснения и всё такое.

Причём в темах, связанных с пороком, учёные люди обычно озираются, оглядываются друг на друга, подхихикивают и вообще неловко держат свой научный инструмент.

Это не только с порнографией так, с каким-нибудь алкоголизмом ровно тоже самое — только в этом случае чаще находится человек, который не понаслышке знает что такое "шило" или там изучил вопрос с абсентом.

Но я, действительно не хочу обижать учёных людей. Они ведь при этом жутко целомудренные. Там один говорит о фильме Энди Уорхола «Blow Job», который на русский можно было бы перевести как… (тут он запинается), и второй ему подсказывает "Оральный секс"!..

Но порнография для эстетических философов вроде как двадцать восемь панфиловцев и русский мороз для немцев — как только её начинают обсуждать, так густеет смазка, ломается механизм и философы лежат в снегу реальности, как караси в сметане.

Потому что хоть порнография сопутствует человечеству всегда, но до сих пор никто не знает, что это такое.

И, чтобы два раза не вставать, скажу: там всё же прикольный диалог, хоть философы путают, когда снят фильм "Народ против Ларри Флинта", придумали теорию про то, что порноаниме вытесняет игровое порно, а так же рассказывают, что феминистки говорят: «Обратите внимание, сколько мы можем назвать порнозвезд-женщин? Мы одну-две назовем, я думаю. И сколько мы знаем порнозвезд-мужчин?» — и тут же показывают, что сами никого не могут привести "И, в принципе, мало кто нам скажет. Может быть, самую классику, и то очень тяжело вспомнить". Это безумно сложно — найти людей, которые могут сказать что-то дельное по такому вопросу.

И не вина этих философов, и не вина редакции — для хорошей беседы о порнографии нужны такие люди, что:

а) были бы в теме физиологии и психологии

б) были бы в теме порноиндустрии

в) были бы в поле социологическом вплодь до понимания законодательных вопросов.

г) и главное, обладали бы чувством юмора. Потому, кстати, так смешны эти гуру сексологии, что они свою примитивную, в общем-то еблю в клубах, пытаются выдать за что-то пафосное. Собственно, юмор и позволяет удержаться в некоей золотой середние (как и в случае с самой порнографией — и тотальная цензура не хороша, и повсеместные сиськи и пёзды радовать не будут).

Но так если бы нашлась такая компания, можно было бы хороший бестселлер сделать. Я бы при такой битве почитал за счастие быть хоть прапорщиком.


Извините, если кого обидел.


24 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-26)

Удивительно бестолковый день — обнаружился какой-то дикий перерасход холодной воды, напряжённо говорил с разными людьми, поставил себе Google Analytics — и вот уже вторую неделю он показывает у меня в журнале 0,00 посетителей.

Через запятую! 0,00! Каково!


И, чтобы два раза не вставать, скажу: никакого потепления не наблюдаю. Чуть уши себе не отморозил.


Извините, если кого обидел.


26 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-27)

Ах, так никто и не хочет мне рассказать, отчего не работает Google Analitics, код которого я честно вставил в Живой Журнал. И отчего он выдаёт мне всю статистику по нулям.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: город полон нетрезвых людей. Стоило только выйти в аптеку, трое пали мне под ноги Сперва я думал, что это почитатели моего таланта, но вид их был ужасен. Сограждане мои бредут с корпоративов, будто бойцы, выходящие из окружения сорок первого года. Среди них уже много раненых. Разбитые эмки выстраиваются вдоль дорог.

Ходу, ходу отсюда.


Извините, если кого обидел.


27 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-28)

Тут на днях меня спросили, что я думаю об Айн Рэнд и её романе "Атлант расправляет плечи".

Жалко бросать этот ответ под ноги Цкербергу, всё же хочется сослаться на него в будущем, экономя удары по клавиатуре.

Так вот, вполне безумная Айн Рэнд, помешанная на собственном испуге перед большевистской революцией и одновременно влюблённая в свободу частного предпринимательства (как она его понимала), создала удивительный культурный гибрид. Говорить о красоте стиля и литературе там не приходится, впрочем, хотя я допускаю, что Айн Рэнд выигрывает в русском переводе (с).

Однако вокруг этой книги (она не собственно антикомунистическая, а наивно-антисоциалистическая, возникли целые кланы любителей (чем-то мне это напоминало влюблённость в психоделическую "Чайку по имени Джонатан Лингвистон" Баха, а потом такую же влюблённость в книги Талеба.

Если Бах всё объяснил про смысл жизни, Талеб всё объяснил про экономику, то Рэнд объяснила что-такое-свобода-и-как-мы-спасёмся.

Краткий сюжет: в Америке — социалисты и плановая экономика, однако есть ещё порох в пороховницах, и новые Атланты-капиталисты, которые скрылись в укромном месте.

Женщина поп-менеджер железных дорог, капиталист ей розовый герой.


И, чтобы два раза не вставать, скажу: несмотря на позднюю влюблённость в Айн Рэнд, многие её не дочитывают. Поэтому, для тех, кто хочет подробностей (три тома тоннажом в 1100 страниц никто дочитать до конца сложно — сюжет теплится только в первом, а затем Рэнд даёт волю агитационным монологам героев), я приведу чужой пересказ.

Мэт Рафф в своём романе «Канализация, газ и электричество» пересказал роман так: «Описанная в «Атланте» вселенная была черно-белой, абсолютно серьезной, бесконечно великодушной к тем, кто выучил все ее правила, но жестокая с теми, кто старался бежать реальности или искать с ней компромисс. На каждый вопрос имелся лишь один правильный, объективный ответ, до которого можно додуматься, и как только он станет ясен, все разумные люди примут его за истину, касается ли он науки, экономики либо сферы более личной. Для людей разума даже сердечные дела проходили по совершенно логичным схемам. Когда, например, Дэгни Таггарт повстречала Хэнка Реардэна, им просто суждено было стать любовниками, поскольку в строгой иерархии мыслящих рационально Дэгни была самым совершенным женским воплощением разумного начала, а Хэнк на протяжении первых двух третей книги — самым совершенным воплощением разума в мужчине. Потом, на странице 652, Дэгни пришлось совершить вынужденную посадку в Атлантиде, и она встретила наконец Джона Галта, самого рационального человека на свете — истинного патриарха разума, неумолимого и непогрешимого. И разумеется, Дэгни поклялась Галту в вечной любви, Галт поклялся ей; а Хэнк Реардэн во мгновение ока переместился в категорию любимого друга. И Хэнк не взревновал. Ревность считалась коллективистским чувством, нерациональным желанием незаслуженного ценного объекта, а Хэнк Реардэн не был ни коллективистом, ни иррациональным человеком; следовательно, что и требовалось доказать, он не просто не ревновал — он и не мог ревновать. Напротив, он даже восхищался более уместной симметрией нового союза, как мог бы восхищаться четкими архитектурными линиями хорошо выстроенного небоскреба. Он понимал, что Дэгни и Галт стали парой, потому что это логично, и не проливал слез из-за собственной утраты.

К странице 927 все индивидуалисты бежали в Атлантиду, остался только один. Это была Дэгни Таггарт, которая, несмотря на свою любовь к Джону Галту, отказывалась бросить железные дороги. Когда падение империи альтруистов стало неотвратимым, по всей Америке стали вспыхивать очаги анархии и хаоса, но Дэгни продолжала верить, что окончательного краха можно избежать. Разумеется, к концу даже злодеи должны внять здравому смыслу, и, разумеется, в самый последний момент они задерут лапки и скажут: «Ну все, хватит. Вы были совершенно правы, а мы глубоко заблуждались. Не надо обрушивать на нас ваш гнев».

Подобная капитуляция была бы рациональной, но коллективисты не действовали рационально. Даже после того, как Джон Галт вышел в национальный эфир с 58-страничной речью, в которой с неопровержимой логикой закладывались основы забастовки, они все равно не сдались. Вместо этого коллективисты послали шпионов проследить за Дэгни Таггарт, когда та пойдет на рандеву с любовником, и арестовали Галта. Его не казнили; коллективисты признали, что Галт умнее их, и попытались заставить его поступиться собственными ценностями и стать их экономическим царем. Он отказался, и его отволокли в Государственный институт науки, чтобы там его сломили на дыбе электронной Убеждающей машины доктора Флойда Ферриса. Дерзость Галта под пыткой была настолько героической, что Джеймс Таггарт (злой альтруистичный брат Дэгни) пережил экзистенциальный кризис, который сделал из него калеку и погрузил в кому.

Пока Джеймса везли на носилках куда-то в приятную тихую комнату, Дэгни возглавила выступление остальных индивидуалистов во имя не-альтруистического спасения. Громилы, охранявшие Государственный институт науки, начисто лишенные способности рассуждать, не могли решить, нужно ли им защищаться, поэтому убрать их с пути оказалось легко. Галта освободили; эскадрилья частных самолетов отвезла всех героев в Атлантиду, где они подкрепились триумфальным завтраком. Пролетая над Нью-Йорком, они посмотрели вниз и увидели, что огни великого города погасли — последний признак поражения коллективистов. Мировой двигатель остановился; и люди разума, отдохнув, вернутся из ссылки и заново отстроят цивилизацию в соответствии со своими справедливыми и истинными принципами. Конец».

Оказалось, что роман про Атланта продаётся в декабрьской Москве 2012 года по цене рубль/страница.

Извините, если кого обидел.


28 декабря 2012

(обратно)

История про то, что два раза не вставать (2012-12-31)

Дай Бог всем здоровья и денег побольше.

Правда, я хотел предупредить, что после вашего празднования Нового года собираюсь вывесить большой святочный текст. Но — какая жизнь, такие и святки. Да и тема тамкая — всякий уважающий себя писатель должен ныне сочинить текст на тему зимы, холода, и загадочного случая с путешественниками в дикой местности. В полном виде он выйдет в журнале "Новый мир" и всякий может поддеррржать этот журнал материально.

Но я не только об этом — мир устроен так, что Живой Журнал работает как советская экономика в девяносто первом году.

Так что стесняться ннечего — воруй, убивай, люби гусей без ката. Более того, я, как известно, никогда не убираю длинные тексты внутрь. Не любо — не слушай, а длинно писать не мешай. Чай не на окладе сижу, недовольные мне копеечки малой не дали. Так что пусть эстеты почистят от меня ленту на праздник.

А то иногда случаются недоразумения.


И, чтобы два раза не вставать, я скажу о перебоях в работе нашего уютного кафе.

Тут стало модно проклинать неизвестного мне человека Дронова — может, это всё и верно, да только там много народа.

Как звать начальника IT? Кто там связной с общественностью? Вся та же красивая баба? Отчего не запомнить технический персонал — программистов-улучшателей, работников серверов, маркетологов-рекламистов? А то все горазды — мы поименно вспомним тех, кто поднял руку. Дохлых писателей, чекистов-коммунистов всяк норовит вспомнить. А вот того симпатягу-дайвера на Красном море, ту брюнетку из Москвы, с которой познакомился в Таиланде? Живой Журнал это подобие нашего ЖКХ, и — вообще, подобие нашего всего. То есть, масса людей прошла через компанию СУП с неплохими окладами, последовательно ухудшая сервис, огромное количество людей кормилось на Живом Журнале примерно так же, как они это делали в своих глянцевых журналах — без божества, без вдохновенья. И они сидели рядом с вами в барах, вы пили с ними под новогодними и прочими ёлками, да, может, вы и сами там работали. Что удивляться?

Идите все за новогодний стол.

Дай вам Бог здоровья и денег побольше.


Извините, если кого обидел.


31 декабря 2012

(обратно)

Примечания

1

Опечатка: вместо "милиция" читать "оппозиция".

(обратно)

2

Зверев Анатолий Матвеевич (1939–2003), филолог, переводчик и преподаватель. Я его знал. Он был хороший.

(обратно)

3

Предлог здесь вставлен, кажется из соображений размера, но не размерности. Чрезвычайно интересно, каков был термометр в этой кочегарке. Не исключено, что термометр был английский. Но любые манипуляции с Реомюром и Цельсием дают фантастические результаты. Всё же, логичнее «до сорока пяти».

(обратно)

4

Тут что-то странное — может и была практика этих восковых крестов, но более логичным мне кажется вариант "В руках он дешёвую свечку держал". Но к этому куплету распеваешься так, что всё нипочём.

(обратно)

5

Что интересно, так это то, что не все люди, даже пользующиеся печами на даче и дома, представляют себе, как выглядит колосник — цельнолитая чугунная решётка с прозорами для доступа воздуха снизу, на которой и горит твёрдое топливо. Весит много — от пяти до ста килограмм бывают. А то и больше — по некоторым свидетельствам. На некоторых судовых котлах колоснки представляли собой параллельные полосы чугуна, а на «Варяге», к примеру, стояли какие-то "качающиеся колосники", то есть, самоочищающиеся.

(обратно)

6

Койкою — справедливо, что матросов хоронили в море, завернув в брезентовую полосу их собственной кровати-гамака. Желающие могут увидеть из в фильме "Броненосец Потёмкин". Или вот рисунок: "На протяжении многих столетий постелью для матросов на кораблях служила парусиновая подвесная койка в виде гамака с тонким матрацем из крошеной пробки. В плане она имеет вид прямоугольника, у малых сторон которого сделано восемь по восемь люверсов для так называемых шкентросов".

(обратно)

7

Говорят, правда, что в белорусском языке тоже есть эта рифма, а в учёных книгах пишут: «Фаллическая символика представлена в обрядовых пожеланиях новобрачным на свадьбе (“Дарую зайца, штоб у мароз стаяли яйца”)»…

(обратно)

8

Идея электрической женщины с кожей, похожей на винил — это прекрасно.

(обратно)

9

Ср. у Бунина в «Кавказе» («Тёмные аллеи») — «Возвратясь в свой номер, он лёг на диван и выстрелил себе в виски из двух револьверов». Ср. также Венедикт Ерофеев: «Не подымаясь с земли, я вынул свои пистолеты, два из подмышек, третий — не помню откуда, и из всех трех разом выстрелил во все свои виски и опрокинулся на клумбу, с душой, пронзенной навылет». Но тут целых два барабана и я нне думаю, что автор — прилежный читатель классики.

(обратно)

10

Меня всегда занимало, как в русский текст вводятся все эти "шлюхи", "дебилы", сучки", что собственно русскому тексту не свойственны — переводному детективу — да, а вот отечественным текстам нет.

(обратно)

11

Тут, кстати, удивительная загадка — я как-то в дачной местности Манихино пробовал драться с деревенскими велосипедным насосом и выяснил, что это чрезвычайно неудобно. Мало приспособлен велосипедный насос для этого. Но, посмотрев сейчас в Сети, я выяснил, что случаи избиений велосипедными насосами нередки — это удивительно. Я, кажется, пропустил что-то важной в жизни.

(обратно)

12

Успенский В. Лермонтов, Колмогоров, женская логика и политкорректность. «Неприкосновенный запас» 2000, № 6(14)

(обратно)

13

Ванна Архимеда: Сборник/Сост., подгот. текста, вступ. ст., примеч. А. А. Александрова. — Л.: Худож. лит., 1991. С. 486 с.

(обратно)

14

Бехтерев Игорь Владимирович (1908–1996) Игорь Бахтерев — самый младший из обэриутов. В декларации ОБЭРИУ о нём говорится: «Поэт, осознающий свое лицо в лирической окраске своего предметного материала»

(обратно)

15

Кобринский А. Обэриуты: между эстетическим вызовом и скандалом // Семиотика скандала. — Париж-М.: Сорбонна. Русский институт, 2008. С. 423.

(обратно)

16

Ванна Архимеда: Сборник/Сост., подгот. текста, вступ. ст., примеч. А. А. Александрова. — Л.: Худож. лит., 1991. С. 442 с.

(обратно)

17

Шкловский В.Б. Сентиментальное путешествие // Шкловский В.Б. «Еще ничего не кончилось…» — М.: Пропаганда, 2002. — С. 158.

(обратно)

18

Там же. — С. 24.

(обратно)

19

Там же. — С. 15.

(обратно)

20

«Сюжетные приемы — это набор лекал, годных не для вычерчивания любой кривой». — Шкловский В. // Как мы пишем. — Vermont: Chalidze Publications, 1983. — С. 215. (Цитация по статье А. Федуты)

(обратно)

21

Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. — СПб.: Искусство-Спб, 2002 СС 414–415.

(обратно)

22

Д. В. Устинов в примечании к публикации писем Л. Я. Гинзбург к Б. Я. Бухштабу (Новое литературное обозрение, 2001, N 49) пишет: «В анкете для поступающих, в графе “национальность”, Е.И. Долуханова указала: “армянка, родной язык русский” (ЦГАЛИ СПб. Ф. 59. Оп. 2. Ед. хр. 692 (личное дело Е.И. Долухановой). Л. 1).

(обратно)

23

Чудакова М. О. Осведомители в доме Булгакова в середине 1930-х годов // Седьмые Тыняновские чтения: Материалы для обсуждения. Рига; М., 1995–1996. С. 449–450.

(обратно)

24

Дмитрий Устинов в примечаниях к первопубликации этого письма замечает: «Имеется в виду двухнедельное, иллюстрированное, литературно-художественное и научно-популярное издание “Красный журнал”, выходившее в 1924–1925 гг. в Москве. В 1925 г. с 3-го по 9-й номер (февраль-май) заведующим редакцией этого журнала значился В.Б. Шкловский. Сарказм Гинзбург относит адресата к “бульварному” тонкому иллюстрированному “Синему журналу”, выходившему в Петербурге (Петрограде) с 1910 по 1918 г.: для людей, воспитанных на культуре символизма, упоминание этого издания служило чуть ли не нарицательным обозначением мещанской пошлости».

(обратно)

25

Л. Я. Гинзбург. Письма Б. Я. Бухштабу (подготовка текста, публ., примеч. и вступ. заметка Д. В. Устинова). «НЛО» 2001, № 49.

(обратно)

26

Тут, в публикации ресурса «Букника» 21.11.2008 какая-то путаница — книга Б. Эйхенбаума, ныне изданная, называется «Мой временник», и Эйхенбаум не писал прозы, если, конечно, не считать Маршрут в бессмертие (Жизнь и подвиги чухломского дворянина и международного лексикографа Николая Петровича Макарова), что хоть и биографическая, но всё же проза.

(обратно)

27

Каверин В. А. Эпилог: Мемуары — М.: Моск. Рабочий. 1989, с.42.

(обратно)

28

Блюм А. Запрещенные книги русских писателей и литературоведов. 1917–1991. Индекс советской цензуры с комментариями. — СПб, 2003. с.197.

(обратно)

29

В то время на слуху была два литературных псевдонима «Лежнев»: один принадлежал Абрам Зеликовичу (Захаровичу) Горелику (1893, п. Паричи Бобруйского уезда, — 1938, Москва), литературный критик. По образованию медик, в 1922 году окончил в Екатеринославе (ныне Днепропетровск) медицинский институт. Теоретик литературной группы «Перевал» (до ее роспуска в 1932 г.). Противопоставлял теории «социального заказа» и «техницизму» лефовцев идею слияния идеологии и искусства. Выступал за «моцартианство» творчества, в противовес «сальеризму». Выдвинул лозунг «нового гуманизма». Арестован в 1938 году и расстрелян.

Другой Лежнев был литературный критик Исай Григорьевич Альтшулер (1891, Николаев, Херсонская губерния, — 1955, Москва). Он родился в богатой ортодоксальной еврейской семье, но в 1906 году вступил в РСДРП. В 1910 году уехал в Цюрих и окончил там философский факультет Цюрихского университета. В годы гражданской войны заведовал отделом в газете «Известия». Лежнев выступал в нем и как один из идеологов русского национал-большевизма (расценивавшего большевизм как почвенно-русскую мессианскую силу, отвечающую государственно-национальным интересам России). В журнале наряду с другими сотрудничали ассимилированные (см. Ассимиляция) евреи В. Богораз (Тан), В. Лидин, Я. Лившиц (1881 —?), О. Мандельштам, Б. Пастернак, И. Эренбург, О. Хвольсон (1852–1934). Булгаков вывел Лежнева в «Театральном романе» под именем Рудольфи. Потом Лежнев был выслан из СССР, но работал в советском торгпредстве в Берлине. В 1930 вернулся и в 1935–39 работал заведующим отделом литературы и искусства газеты «Правда», жёстко проводя при этом политику партии в области культуры. Позиционировался как специалист по творчеству Шолохова. Избежал арестов и обвинений в космополитизме. Именно он и имеется в виду в истории, рассказанной Шкловским.

(обратно)

30

Виктор Шкловский — Звено. — 1924. — 29 декабря, № 100. — С. 2. Цит по Адамович Г. Литературные заметки. Книга 1, - Спб.: Алетейя, 2007.

(обратно)

31

Пушкин во французских переводах. — Лекция кн. Святополка-Мирского. — Звено. — 1926. — 25 апреля, № 169. — С. 1–2.

(обратно)

32

Горький и советские писатели: неизданная переписка. //Литературное наследство. — М.: 1963, с. 492.

(обратно)

33

Чуковский К. Соб. Соч. т. 3. — М.: ТЕРРА-Книжный клуб, 2001. С. 190.

(обратно)

34

Знаменитая нам всем музыка из советского мультфильма о Карлсоне связана на самом деле с американцем Мервом Гриффином. Мерв Гриффин был вообще чрезвычайно интересный персонаж — человек, ставший миллиардером на шоу бизнесе, помимо своего ток-шоу, всяких джинглов, придумал ещё дюжину игр — в том числе и «Колесо Фортуны», (которое в новой России называлось «Поле чудес»), «Свою игру» и что-то ещё. В списке его заслуг «Интуиция» и я подозреваю, что всякий российский телезритель видел это на каком-то дециметровом канале. Но на самом деле Гриффин и не сочинял музыку «House of Horrors», а собрал музыкальные заставки с разных аттракционов в разных американских Луна-парках — там, где среди аттракционов паровозики заезжают в страшные пещеры, а также аранжировки классических произведений — типа Сен-Санса, etc. Куда интереснее то, с чего начинается эта музыка в оригинальном исполнении — а начинается она с того, что голос с чудовищным акцентом представляется «Я — Борис Бела». Говорили, что это микс из Бориса Карлоффа и Белы Лугоши. Это, кстати, вполне тянет на вопрос для «Что? Где? Когда?».

Но у меня, как знатного карлсонознатца есть своя история с этой музыкой — разумеется, в детстве мне был доступен только её вариант из мультфильма. С авторскими правами у нас было известно как — что, впрочем, до сих пор позволяет нам узнавать музыкальные детективы вроде истории с лютнистом Вавиловым. Мои школьные товарищи серьёзно уверяли меня, что эта завораживающая мелодия — похоронный марш Шопена, только пущенный наизнанку и с увеличенной скоростью. Только потом стало понятно, откуда растут ноги у этой легенды про инвертированного Шопена.

(обратно)

35

Вяземский П. А. Воспоминания о 1812 г., "Русский архив", 1869 г., вып. I, стр. 182–616.

(обратно)

36

Цит. по Тарле Е.В. Нашествие Наполеона на Россию // Тарле Е. В. 1812 год: Избранные произведения. — М. 1994, С. 311–312

(обратно)

37

Правда мне вот рассказывают, что в Британии некая законная однополая супружеская пара заказала ночь в гостинице, а когда они прибыли, хозяйка вежливо им объяснила, что она религиозная христианка, и поселить их в одном номере противоречит её убеждениям. Или они в разных комнатах ночуют, или она им вернёт все деньги, и пусть уходят. Они деньги забрали и ушли. А потом в суд подали и отсудили у хозяйки много денег за дискриминацию.

Ну, правильно поступили, я считаю. Потому что в суд подали. Тут либо бабушке писать на сайте «Живём без греха и всё такое» (Это, правда, у великобританцев тоже запрещено как расизм), строго бдить, спрашивать консисторские документы. Либо уж пускать, и вычитать лишь за поломанную мебель.

А вот, представьте себе, приезжают какие два шахматиста, Алёхин и Капабланка к примеру. Шахматы подмышкой, глаза мутные.

Поселите, требуют, нас вместе.

Хозяйка им:

— Нельзя, вы б лучше порознь!

— Да нам нельзя, мы играть будем, у нас партия!

— Утром наиграетесь!

— А нам недотерпеть до утра-то!

— Да вы пидорасы! Знаем мы, какие у вас игры! Какие партии радужные!

— Очумела, старая! Много в жизни понимаешь?! А ты в Бобруйск ездила?! В Бобруйск, а? В Бобруйск, сука, ездила?!

Натурально, драка. Нанесение ударов тупыми предметами, колото-резаные, травмы средней тяжести.

А всего бы этого можно было бы избежать, прописав условие в публичной оферте.

И ведь эти супруги всё же не в какой монастырь приехали, там эта оферта незримыми буквами на воротах написана, да и в каждой келье книжка лежит, в которой выказано неодобрение этой сладкой парочке.

Вот кабы они в паломническую гостиницу ломились — тут им снисхождения от меня нету. А если в общегражданскую, то так держать.

(обратно)

Оглавление

  • История, чтобы два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История, чтобы два раза не вставать
  • История про то, чтобы два раза не вставать
  • История про то, чтобы два раза не вставать
  • История про то, чтобы два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История чтобы два раза не вставать
  • История, чтобы два раза не вставать
  • История чтобы два раза не вставать
  • * * *
  • История, чтобы два раза не вставать
  • История, чтобы два раза не вставать
  • История, чтобы два раза не вставать
  • История, чтобы два раза не вставать, про ответы на вопросы и
  • История, чтобы два раза не вставать
  • История, чтобы два раза не вставать
  • История, чтобы два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История, чтобы два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История, чтобы два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • * * *
  • История про то, чтобы два раза не вставать
  • История про то, чтобы два раз не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История о том, что два раза не вставать
  • Рассказ Мамлеева "Не те отношения"
  • История про то, чтобы два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История, чтобы два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, чтобы два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История, про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, чтобы два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История, про то, что два раза не вставать
  • История, про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не встаать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, чтобы два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • Нечто белое
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза н вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • Татьянин день
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, чтобы два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • Пир с иностранцем
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два разу не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • Сны
  • Бабочка
  • Зияние
  • Ненила
  • Криптуха
  • Маленький князь
  • Комендантская дочка
  •   ГЛАВА I ЕФРЕЙТОР ГВАРДИИ
  •   ГЛАВА II ПОЛУПРОВОДНИК
  •   ГЛАВА III ЧЕРНОГОРСКАЯ КРЕПОСТЬ
  •   ГЛАВА IV ПОЕДИНОК
  •   ГЛАВА V ШАМИЛЬЩИНА
  •   ГЛАВА VI НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ
  •   ГЛАВА VIII МИЛОСТЬ И НЕМИЛОСТЬ
  • Мечта
  • Страшная месть Карлсона
  • Немецкий перстенёк
  • Смок и Малыш
  • Пёс Свантессона
  • За грибами Рассуждение
  • Замещение
  • Братья Свантесоны
  • Пар
  • Как это делалось в Стокгольме
  • Малыш и Гунилла
  • Стая
  • Отступление Марса
  • Скважина
  • Браслет
  • Мо
  • Чёрный кот
  • На воде
  • Крайний дециметр
  • Жизнь мёртвых деревьев
  • Остров Русь
  • Фигак
  • Бочка
  • Чёрный бархатный плащ с кровавым подбоем
  • Вредитель
  • Исполнение желаний
  • Ему двадцать лет
  • Отель «У погибшего мотоциклиста»
  • Джингль и Ойстер
  • Гаммельнские музыканты
  • Звезда охламона
  • Дон клоун
  • Жизнь и удивительные приключения Сванте Свантессона,
  • Двенадцать банок
  • Фигак
  • Шведская модель
  • Третья война за просвещение
  • Малыш и смертельные реликвии
  • Скелет в шкафу
  • Внук графини
  • Карлсон
  • Зелёные паруса
  • История про то, что два раза не вставать
  • Маленький петушок
  • Ревизия
  • Тефтелька
  • Два друга
  • Письмо
  • История про то, что два раза не вставать
  • Любовь Карлсона
  • История про то, что два раза не вставать
  • Птица Карлсон
  • Крыша
  • История про то, чтобы два раза не вставать
  • Восемь транспортов и танкер
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • href=#t254> История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-02)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-02)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-03)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-06)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-06)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-07)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-13)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-14)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-16)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-19)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-21)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-21)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-24)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-24)
  • Вывозной блоггинг (2012-09-25)
  • Истоия про то, что два раза не вставать (2012-09-26)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-27)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-28)
  • История про то, чтобы два раза не вставать (2012-09-30)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-09-30)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-01)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-02)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-06)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-08)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-09)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-09)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-11)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-11)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-12)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-14)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-14)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-18)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-18)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-21)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-22)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-25)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-25)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-29)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-30)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-31)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-10-31)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-04)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-04)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-05)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-06)
  • Нежность (7 ноября)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-08)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-09)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-10)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-12)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-13)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-13)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-15)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-19)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-19)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-20)
  • История про то что два раза вставать (2012-11-21)
  • Атомный самолёт (2012-11-24)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-27)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-28)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-29)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-30)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-11-30)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-01)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-01)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-03)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-04)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-05)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-06)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-06)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-08)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-08)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-12)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-13)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-13)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-15)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-16)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-17)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-19)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-20)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-22)
  • Жаба
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-23)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-24)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-26)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-27)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-28)
  • История про то, что два раза не вставать (2012-12-31)
  • *** Примечания ***