КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Кровавый закат над Римом [Мика Тойми Валтари] (epub) читать онлайн

Книга в формате epub! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

[No data]
КНИГА ПЕРВАЯ ДЕТСТВО
1
2
3
4
5
6
7
8
9
КНИГА ВТОРАЯ ИСКУШЕНИЕ
1
2
КНИГА ТРЕТЬЯ ALMA MATER
1
2
3
4
5
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ ЖАТВА
1
2
3
4
5
6
КНИГА ПЯТАЯ БАРБАРА
1
2
3
4
5
6
КНИГА ШЕСТАЯ КОСТЕР
1
2
3
4
5
6
7
8
9
КНИГА СЕДЬМАЯ КРЕСТЬЯНСКАЯ ВОЙНА
1
2
3
4
5
6
7
8
9
КНИГА ВОСЬМАЯ НЕБЛАГОДАРНЫЙ ИМПЕРАТОР
1
2
3
4
5
6
7
8
9
КНИГА ДЕВЯТАЯ SACCO DI ROMA
1
2
3
4
5


КНИГА ПЕРВАЯ
ДЕТСТВО


1

Я родился в далекой стране, которую землеописатели называют Финляндией. Этот обширный прекрасный край мало знаком даже образованным людям. На юге думают, что земля, лежащая так далеко на севере, должна быть суровой, холодной и непригодной для жизни, а потому обитают там лишь дикари-язычники, облаченные в звериные шкуры и погрязшие в темных суевериях. Но представления эти просто смешны.

Финляндия — вовсе не бедная страна. Леса ее полны дичи, а в быстрых реках всегда можно наловить множество лососей. Жители Або[1] ведут бойкую торговлю с заморскими землями, а люди, обитающие на берегах Ботнического залива, строят отличные корабли. Края те богаты деревом и корабельной сосной, и из Або везут в другие земли не только вяленую рыбу, меха и деревянную посуду, покрытую искусной резьбой, но и чистое железо, выплавленное из руды, которую добывают на озерах в глубине страны. Продажа вяленой рыбы и засоленной сельди приносит столь громадные доходы, что язычество тут, разумеется, не могло долго удержаться, ибо оно не предписывает соблюдать постов, христианские же посты являются одним из важнейших источников благосостояния множества жителей Финляндии.

Ну вот и все о стране, в которой я родился и вырос; я вкратце рассказал о ней для того, чтобы было ясно: в детстве я вовсе не был язычником.

Однажды ночью, на склоне лета — мне шел тогда то ли седьмой, то ли восьмой год — флотоводец ютов, Отто Рууд, незаметно провел свои корабли мимо крепости, охранявшей Або; миновав спящую стражу, Рууд внезапно напал на рассвете на торговую часть города и молниеносно захватил ее. Юты безжалостно разграбили Або в 1509 году, за пять лет до канонизации[2] святого Хемминга, так что я, видимо, появился на свет году в 1502-м или 1503-м.


2

Помню, что очнулся я на каком-то ложе. Прикрытый овчиной, я лежал на тонких льняных простынях, а огромный пес лизал меня в лицо. Когда я оттолкнул собачью морду, псина страшно развеселилась и, осторожно схватив меня зубами за руку, попыталась затеять веселую возню.

Через некоторое время к ложу подошла тощая женщина в сером; она посмотрела на меня холодными серыми глазами и накормила супом. Я решил, что попал в рай; меня только удивило, почему у женщины нет ангельских крыльев. И я робко спросил:

— Я на небесах?

Она дотронулась до моей руки, шеи и лба твердой, как доска, ладонью и осведомилась:

— У тебя все еще болит голова?

Я ощупал свою голову и обнаружил на ней повязку. Но никакой боли я не чувствовал. Так что я быстро замотал головой, но тут же ощутил резкую боль в шее.

— Как тебя зовут? — спросила женщина.

— Микаэль, — ответил я.

Мне это было точно известно, ибо при крещении меня нарекли именем святого архангела.

— А кто твой отец? — продолжала женщина свои расспросы.

Я сперва запнулся, но потом сказал:

— Микаэль Литейщик.

И сам живо поинтересовался:

— Так я действительно на небесах?

— Ешь суп, — коротко ответила женщина. — Вот так, значит, ты — сын Гертруды...

Она присела на край ложа и легко погладила меня по ноющей шее.

— Я — госпожа Пирьо, дочь Матса из рода Карваялка, — проговорила женщина. — Ты лежишь у меня в доме, и я ухаживаю за тобой уже несколько дней...

Тут я внезапно вспомнил ютов — и все, что было потом. И еще я так перепугался, услышав имя женщины, что ее суп застрял у меня в горле.

— Так ты — чародейка? — спросил я, хоть с виду она ничуть не походила на ведьму.

Женщина подпрыгнула от возмущения и поспешно перекрестилась.

— Так вот как меня зовут за глаза?! — сердито воскликнула она. Но потом взяла себя в руки и объяснила: — Я вовсе не чародейка. Я просто лечу людей. Если бы Господь Бог и все святые не наделили меня даром исцеления, то и ты, и многие другие погибли бы в эти страшные дни.

Я устыдился своей неблагодарности. Но, с другой стороны, не мог же я попросить у нее прощения! Я ведь твердо знал, что она — известная всему Або чародейка из рода Карваялка.

— А где юты? — поинтересовался я.

Пирьо сказала, что они уплыли несколько дней назад, увезя с собой захваченных в плен вельмож, членов городской управы и самых богатых купцов. Або был сейчас бедным городом, ибо юты в последние годы постоянно грабили на море лучшие его корабли. А теперь они унесли даже самые прекрасные драгоценности из кафедрального собора. И еще госпожа Пирьо мне сказала, что я уже неделю лежу у нее в доме, дрожа в лихорадке и постанывая от боли.

— Но как я сюда попал? — спросил я, пристально глядя на нее, — и тут же увидел, как ее лицо превратилось в добродушную лошадиную морду. Но я ничуть не испугался, поскольку знал, что чародейки могут без труда изменять свой облик.

Пес подбежал ко мне, виляя хвостом, и стал лизать мне руку. Тут я снова увидел госпожу Пирьо в человеческом обличье. Больше я не сомневался, что она — ведьма, и в то же время почувствовал к ней огромное доверие.

— У тебя — лошадиное лицо, — робко проговорил я.

Она страшно оскорбилась, поскольку, как и все женщины, считала себя красавицей, хотя молодость ее давно миновала. Но потом госпожа Пирьо поведала мне, как откупилась от ютов, исцелив своими притираниями капитана одного из кораблей; капитан этот здорово вывихнул ногу, когда, торопясь вдоволь пограбить Або, первым спрыгнул со своего парусника на берег.

На третий день бесчинств один из ютов принес меня, полумертвого, к госпоже Пирьо и дал ей три маленькие серебряные монетки, чтобы она меня выходила. Сей милосердный поступок он явно совершил для того, чтобы искупить свои грехи, ибо после налета на кафедральный собор многих ютов сильно мучили угрызения совести. Судя по описанию, это был, видимо, тот самый человек, который убил моих дедушку и бабушку.

Объяснив, как я очутился в ее доме, госпожа Пирьо добавила:

— Я выстирала твою окровавленную рубаху, а штаны висят там, на крюке. Так что можешь одеваться и идти на все четыре стороны. Я сдержала слово и выходила тебя — и стоило это куда больше трех жалких серебряных монеток.

Я не знал, что ей ответить, и потому промолчал. Одевшись, я вышел во дворик. Госпожа Пирьо закрыла дверь своей избушки и отправилась ухаживать за ранеными и больными, которые не попали в монастырь или приют Святого Духа, решив, что если уж им суждено умереть, то лучше — у себя дома.

Я уселся на крылечко и стал греться на солнышке, поскольку ноги у меня еще дрожали от слабости. Бездумно смотрел я на густую летнюю траву и на удивительные растения в садике, не зная, что мне делать и куда идти. Пес пристроился возле меня; я обнял его и залился горючими слезами.

Тут, под дверью и нашла меня госпожа Пирьо, вернувшись вечером домой. Однако она ничего мне не сказала, лишь глянула сердито и молча скрылась в доме. Вскоре она протянула мне через порог кусок хлеба и проговорила:

— Родителей твоей покойницы-матери уже схоронили в общей могиле вместе с другими несчастными, которых убили юты. В городе царит полная неразбериха, и никто не знает, что делать дальше. Ведь нужно все начинать заново... А над крышей твоего дома уже кружит воронье.

Я не понял, что она хотела этим сказать, и тогда женщина объяснила мне все по-простому.

— У тебя больше нет дома, бедняга, — вздохнула она. — Ты не можешь получить его в наследство, ибо ты — дитя греха. Мать твоя не была замужем. Исполняя волю Литейщика Микаэля, сына Микаэля, и супруги его, каковую волю они высказали изустно в заботе о спасении своих душ, дом покойных и землю, на которой он стоит, объявил своей собственностью монастырь.

И снова я не знал, что сказать. Но вскоре госпожа Пирьо опять вышла ко мне и, всунув мне в руку три маленькие серебряные монетки, проговорила:

— Возьми свои деньги! На том свете мне зачтется, что я из милосердия и без всякой корысти выходила тебя, бедолагу, хотя, может, было бы и лучше, если бы ты помер... А теперь убирайся наконец отсюда и не мозоль мне больше глаза.

Я поблагодарил госпожу Пирьо за доброту, погладил на прощание пса и завязал три серебряные монетки в подол рубахи. А потом поплелся по берегу реки к своему бывшему дому.

По дороге я увидел, что двери в домах богачей выломаны, а из окон ратуши украдены стекла. Никто не обращал на меня никакого внимания, поскольку горожанки были заняты поисками своих коров в стаде перепуганной скотины, которую все это время прятали в лесу, а теперь пригнали домой; все же наши соседи бродили по опустошенным садам, собирая раскиданные там вещи, которые еще можно было спасти. Людям не хотелось, чтобы остатки их имущества сгнили под дождем или попали в руки воров.

Я вошел в наш дом и не обнаружил там уже ничего — ни прялки, ни бадьи, ни ложки, ни плошки. Здесь не было ни единого лоскутка, чтобы прикрыть тело, — ничего кроме луж застывшей крови, которая не впитывалась в утоптанный земляной пол.

Я опустился на лежанку, разрыдался — и горько плакал, пока меня не сморил крепкий сон.


3

Рано утром меня разбудил приход облаченного в черное монаха. Но я не испугался этого человека, ибо лицо у него было круглое и доброе. Он поздоровался со мной и спросил:

— Это твой дом? — И когда я утвердительно кивнул, он воскликнул: — Так радуйся же! Отныне этим домом владеет монастырь святого Олафа, освободив тебя от всех забот, которые влечет за собой обладание благами земными. По воле Господа тебе суждено было чудесным образом избежать смерти — разумеется, для того, чтобы дожил ты до этого счастливого дня! Знай, что меня послали сюда, чтобы изгнал я из этого дома всю нечисть, которая всегда появляется там, где произошло убийство.

Он стал сыпать соль и кропить святой водой, которую принес с собой в красивом сосуде, пол и печь, дверные петли и оконные рамы; монах рисовал кресты и бормотал латинские молитвы. Потом он уселся на лежанку, достал из своего узелка хлеб, сыр и вяленое мясо и принялся за еду; угостил он и меня, сказав, что после трудов праведных не грех и подкрепиться.

Когда же мы поели, я заявил, что хочу заказать заупокойную службу, дабы избавить Литейщика Микаэля и супругу его от мук чистилища, ибо знал: муки те ужаснее любых земных страданий.

— У тебя есть деньги? — спросил меня почтенный монах.

Я развязал узелок на рубахе и показал черноризцу три мои серебряные монетки. Он заулыбался еще ласковее, погладил меня по голове и промолвил:

— Зови меня отцом Петром, ибо таково мое имя, хотя я и не каменный[3]. А больше у тебя нет денег?

Я отрицательно помотал головой. Он явно загрустил и объяснил, что на три монетки поминальной службы не закажешь.

— Но, — продолжил монах, — если бы мы могли, например, воззвать к святому Генриху, который сам пал в одночасье от рук убийц, — и он, услыша наши мольбы, попросил бы Господа быть милосердным к душам этих почтенных людей, то пользы от такого заступничества было бы, несомненно, куда больше, чем от самой дорогой поминальной службы.

Я стал просить отца Петра, чтобы он научил меня, как же мне обратиться к святому Генриху, но монах уныло покачал головой:

— Твою жалкую молитву святой даже не услышит. Боюсь, она потонет, как мышь в молоке, в том множестве молитв, что возносятся сейчас к престолу Всевышнего. Но вот если бы какой-нибудь благочестивый человек, проведший всю жизнь в служении Господу, бедности и чистоте, занялся бы твоим делом и, скажем, неделю непрестанно молился бы за твоих покойных родных, то святой Генрих, конечно, прислушался бы к его словам.

— Но где же мне найти такого благочестивого человека? — робко спросил я.

— Он — перед тобой, — с достоинством ответил отец Петр. С этими словами он взял у меня монетки и опустил их в свой кошель. — Я начну молиться прямо сегодня, на утренних службах, в семь и в девять, а потом вознесу еще две молитвы, когда пойду к вечерне. Мое слабое тело не выдерживает ночных бдений, и наш почтенный настоятель часто освобождает меня от поздних служб. Но не думай, что это повредит твоим дорогим усопшим, ибо я стану больше молиться за них днем.

Я мало что понял из слов монаха, но он говорил таким убедительным тоном, что я почувствовал: дело мое — в надежных руках. И я почтительно поблагодарил отца Петра.

Когда мы вышли во двор, он запер двери домика, несколько раз перекрестился и благословил меня. Потом мы расстались, и я начал кружить у избушки госпожи Пирьо, ибо не знал, куда же мне податься.

Я боялся, что госпожа Пирьо разгневается, если увидит меня, ибо уже успел сообразить: эта ведунья — женщина суровая. И потому я старался не попадаться никому на глаза, но когда пошел дождь, я прошмыгнул в сарайчик. Стены его поросли мхом, а на покрытой дерном крыше зеленела трава и покачивались цветы. Единственным обитателем этой сараюшки был кабанчик. Глядя на его жирные бока, я начал завидовать ему: у него ведь была крыша над головой — и ему не надо было заботиться о хлебе насущном.

Не придумав ничего лучшего, я заснул на соломе, а пробудившись, обнаружил, что рядом со мной лежит кабанчик. Он прижался ко мне теплым боком, и мы согревали друг друга. А потом госпожа Пирьо пришла кормить кабанчика и, увидев в хлеву меня, страшно разозлилась.

— Я же тебе сказала, чтобы ты убирался отсюда! — заорала она.

Кабанчик дружески толкнул меня рылом в бок и направился к корыту. Там было месиво из гороховых стручков, свеклы, молока и каши. Я тихо спросил, нельзя ли мне поесть вместе со свиньей. Я сказал это не столько потому, что меня очень уж мучил голод — растерянный и подавленный, я тогда вообще не думал о еде — сколько потому, что ужин кабанчика показался мне куда вкуснее тех черствых корок, которыми всегда кормили меня бабка и дед.

— Ты — наглый и неблагодарный мальчишка! — сердито заявила госпожа Пирьо. — Считаешь, что свинья, которая согревает тебя своим телом и готова поделиться с тобой едой, должна учить меня милосердию? А разве я не дала тебе трех серебряных монет? Да с такими деньгами даже взрослый мужик нашел бы себе стол и кров — и жил бы припеваючи несколько месяцев! Любой ремесленник или горожанин на год возьмет тебя в ученики и поселит в своем доме. Надо только договориться! Так почему же ты не используешь свои деньги?

Я объяснил, что у меня их больше нет. Она осведомилась, не считаю ли я себя принцем или кардиналом, если этак вот швыряю деньги на ветер? Оправдываясь, я сказал, что вовсе не швырял денег на ветер, а отдал отцу Петру, чтобы он помолился за моих несчастных родных и избавил их бедные души от мук чистилища.

Госпожа Пирьо без сил опустилась на порог хлева, рассеянно придерживая одной рукой корыто, из которого ел кабанчик, а другой подперев свой длинный подбородок. Несколько минут ведунья молча смотрела на меня, а потом спросила:

— Ты в своем уме?

Я ответил, что не знаю. Раньше про меня ничего такого не говорили, но с тех пор, как мне разбили голову, жизнь кажется мне очень странной и непонятной.

Госпожа Пирьо покивала головой и изрекла:

— Я могла бы отвести тебя в приют Святого Духа. Тебя, убогого, конечно, взяли бы туда и поселили бы вместе с другими дурачками, слепцами и больными падучей. Ни минуты не сомневаюсь: послушав тебя, все бы поняли, что ты не в себе. Но если ты сумеешь держать язык за зубами и прикинуться нормальным, то мне, может, и удастся договориться с цехом Микаэля Литейщика и упросить мастеров, чтобы они оплачивали твой кров и стол до тех пор, пока ты не подрастешь и не начнешь сам зарабатывать себе на хлеб.

Я извинился перед ней за то, что не умею складно говорить; но я никогда ни с кем толком не беседовал, ибо, когда говорил Микаэль Литейщик, надо было молча слушать — и не сметь возражать, а когда рот открывала бабка, то речь шла исключительно об адских муках и пламени чистилища, мои же познания в сем предмете были столь ничтожны, что я ничего не мог ей ответить.

— Но зато, — добавил я, — я знаю несколько немецких и шведских слов — и еще чуть-чуть по-латыни.

Никто никогда не был со мной так терпелив и ласков, как госпожа Пирьо, и это так взволновало и окрылило меня, что я тут же отбарабанил все чужие непонятные слова, которых нахватался в самых разных местах — в соборе, в городских лавках, в кабаках, в порту — и которые почему-то застряли у меня в памяти: salve, pater, benedictus, male, spiritus, pax vobiscum, haltsmaul, donnerwetter, sangdieu, heliga Kristus[4].

Когда я закончил, с трудом переводя дух, госпожа Пирьо сидела, заткнув руками уши. Но терять мне было нечего, и я заявил, что знаю много букв и умею писать свое имя. Ворожея мне не поверила, и тогда я взял прутик и старательно вывел на грязной земле МИКАЭЛЬ.

Госпожа Пирьо, правда, не умела читать, но спросила, кто меня обучил этому искусству. Я ответил, что никто — но что я наверняка быстро освою грамоту, если кто-нибудь захочет со мной позаниматься.

Пока мы разговаривали, наступил вечер. Смеркалось... И кончилось все тем, что госпожа Пирьо отвела меня в дом, зажгла сальную свечку и принялась костлявыми пальцами ощупывать мою рану. Сказала, что, взяв иголку с ниткой, зашила мне кожу на голове, но рана нагноилась, а потому госпожа Пирьо промыла ее, обложила плесенью и паутиной и перевязала снова. Потом ворожея накормила меня и разрешила переночевать на кровати, под грубым одеялом, у нее, госпожи Пирьо, за спиной. Попросила только, чтобы я не дотрагивался до нее во мраке, ибо она девица, хоть и зовется, как замужняя женщина, госпожой. Я не понял, почему она опасается моих прикосновений, но обещал не трогать ее.

Вот так я и остался у госпожи Пирьо. Помогал ей во всем, собирал помет черных петухов, вырывал волосы из конских хвостов и выстригал шерсть на бараньих шеях в хлевах у горожан. А еще я искал места, где растут целебные травы, и собирал эти травы в новолуние. Но самым главным было то, что отец Петр по просьбе ворожеи учил меня писать и читать, а также заставлял упражняться в искусстве счета. Благочестивый монах не ленился вколачивать в меня розгами книжную премудрость.


4

Рана на голове, похоже, полностью изменила и мой характер, и всю мою жизнь; последствия удара продолжали сказываться и после того, как рана зажила и шрам исчез под волосами. Я стал подвижным и любопытным ребенком, схватывал все на лету — и совсем забыл, что был когда-то робким плаксой, до смерти боявшимся разговоров с чужими людьми.

Госпожа Пирьо не била меня и даже не ругала; она хорошо относилась ко мне и уважала меня за то, что я с такой легкостью учусь читать и писать. Премудрость, которую многие постигают с потом, кровью и скрежетом зубовным, давалась мне играючи, и чем глубже я погружался в науки, тем больше мне это нравилось. Не знаю даже, откуда я почерпнул больше — из нравоучительных бесед с отцом Петром или из разговоров с госпожой Пирьо, которая ясными зимними вечерами рассказывала мне о звездах, а благоуханными летними ночами водила за руку гулять по лугам, рощам и берегам реки — и объясняла, какими травами надо лечить разные недуги. Ведь госпожа Пирьо славилась как мудрая знахарка и жила в мире и согласии и с приходским священником, и с черноризцами из монастыря.

Сначала отец Петр занимался со мной просто шутки ради, но потом, увидев, сколь далеко я продвинулся за одну-единственную зиму, хотя он заходил к госпоже Пирьо лишь раз или два в неделю в перерывах между службами, да к тому же проводил большую часть времени за едой и питьем, — он серьезно поговорил с моей опекуншей, заявив, что для моего же блага ей лучше отдать меня в монастырь или постараться определить в церковную школу, где магистр Мартин будет по всем правилам обучать меня грамматике, риторике и диалектике.

— Ради Господа Бога и Пресвятой Богородицы, не говоря уже, само собой, об апостолах, великомучениках и отцах Церкви! — кричал монах, отирая жир с губ рукавом черной рясы. — Да если бы у меня был такой сын, как Микаэль, — от чего храни меня, Боже и все святые угодники, проведшие жизнь в целомудрии и чистоте, — я тут же усадил бы его за книги, и он, став взрослым, без сомнения, изрядно потрудился бы во славу святой нашей матери-Церкви. Он же еще может стать каноником — и даже епископом. Ведь он уже знает наизусть «Pater noster»[5] и «Ave Maria»[6] и запросто считает по-латыни до двадцати — а на большее и сам я не способен!

Он глотнул вина и рассыпался в цветистых похвалах этому бодрящему, целительному напитку. Но тут госпожа Пирьо поделилась с монахом своими опасениями.

— Ты забыл, отец мой, — сказала знахарка, — что Микаэль — сирота, да еще и незаконнорожденный. А Церковь не принимает в число своих слуг ублюдков и вообще людей сомнительного происхождения. Так какая же радость будет Микаэлю от великой учености, если он никогда не станет священником?

— На твоем месте, говоря о происхождении мальчика, я употреблял бы лучше благородное книжное слово «бастард», — заметил отец Петр. — Слово это немедленно откроет перед Микаэлем все двери, ибо каждый, кто его услышит, сразу же вспомнит обо всех этих прелатах и знатных господах, что гостили в последние годы в Або. И вот если ты скажешь магистру Мартину, что мальчишка — обычный внебрачный ребенок, то магистр подумает, будто отцом Микаэля был простой матрос, солдат или возчик, и отмахнется от твоих просьб.

— Но я же не могу врать, рассказывая о его родителях! — покачала головой госпожа Пирьо.

— Какая чушь! — пренебрежительно махнул рукой отец Петр. — Pro primo[7], по тонким чертам лица и шелковистым волосам мальчика, по маленьким рукам и ногам, а также по острому уму, сообразительности и хорошим манерам сразу видно, что отец его был благородным человеком. Pro secundo[8], ублюдок и бастард — это ведь, в сущности, одно и то же; и во дворце, и в лачуге это называется fructus inhonestus et turpis[9] — независимо от того, были ли те, кто произвел его на свет, вельможами или простолюдинами.

Я дотронулся до своих волос, но они были очень жесткими; да и руки мои не были ни мягкими, ни даже особо чистыми, так что я стал в растерянности переминаться с одной грязной ноги на другую.

— Пожалуйста, поверь мне, благородная и милосердная госпожа Пирьо, — продолжал отец Петр, размахивая для убедительности оловянной кружкой. — Прошу тебя, пойди и поговори с магистром Мартином. Если ты развернешь перед ним отрез доброго сукна на кафтан, а на сукно положишь жирный окорок да еще позвенишь при этом парочкой серебряных монет в руке, он, несомненно, выслушает любую твою просьбу, какой бы странной она ни была. И тогда таинственно шепни ему на ухо — причем как можно тише: «Этот мальчик — бастард». Уверяю тебя, что магистр просто умрет от любопытства! А если ты к тому же прикинешься испуганной и признаешься, что дала страшную клятву никому никогда не рассказывать об отце Микаэля, — увидишь, как тепло отнесется магистр к парнишке! Сей почтенный муж будет ценить его куда выше, чем всех других своих учеников, ибо окорок и серебряные монеты, конечно же, тронут сердце старика!

Советы отца Петра заставили госпожу Пирьо глубоко задуматься, что меня ничуть не удивило: слова монаха и мне самому запали в душу.

Тем вечером знахарка смотрела на меня дольше и пристальнее, чем обычно, подпирая шершавой рукой костистый подбородок и бормоча что-то себе под нос. Думаю, отец Петр убедил ворожею, что я и впрямь бастард.


5

В церковной школе я был самым младшим и самым хилым, что отнюдь не облегчало мне жизни. Рядом со мной на полу, покрытом соломой, сидело множество парней, у которых уже начали пробиваться усы; по непристойному и бесстыдному поведению этих юнцов было ясно, что жалкие и никчемные услады плоти интересуют их куда больше латинских склонений. И единственное, что побуждало учеников постигать книжную премудрость, были березовые розги магистра Мартина, вымоченные в соленой воде. И порой мне казалось, что все вокруг явно заблуждаются насчет того, какая именно часть человеческого тела предназначена для восприятия наук. Впрочем, жизнь показала: те правила грамматики, которые были вбиты в задницу розгой, действительно засели в голове крепче всего. И чем дольше мы учились, тем больше любили мрачную школу, в мощных каменных стенах которой похоронили свою молодость, точно в гробу. И мы торжественно поклялись друг другу, что и сами тоже не станем щадить своих учеников. Когда же мы начали складывать из латинских слов первые фразы — и обнаружили, что вызубренные правила грамматики с рабской покорностью спешат на помощь нашим мыслям, — сердца наши возликовали.

Величайшим событием церковной жизни, случившимся в годы моего ученичества, было торжественное перезахоронение мощей святого Хемминга. К тому времени я ходил в школу уже четыре года и готовился вместе с десятью другими лучшими учениками начать постижение диалектики. Лица большинства моих товарищей уже давно украшали бы окладистые бороды, если бы ученым людям можно было не бриться.

Должен признать, что душа моя отнюдь не пела от восторга, когда мы подняли в соборе железными ломами каменные плиты пола и принялись выгребать святые останки, задыхаясь от трупного запаха и всяких жутких испарений, исходивших от тел, погребенных в соборе. Не помогали ни дым кадил, ни сильный аромат ладана. Я недавно отличился, воспев в стихах земной путь епископа Хемминга и совершенные им чудеса, и потому мне было предоставлено почетное право извлечь из могилы мощи этого святого человека.

Мы нашли множество костей — и когда принялись очищать и мыть их под голоса священников, служивших рядом мессу, тела наши наполнились вдруг какой-то удивительной силой, а души — радостью, будто мы напились вина — или на нас снизошел Святой Дух. Щеки наши пылали, глаза блестели, и внезапно мы почувствовали божественный аромат. Благоухание стало особенно сильным, когда в руках у нас оказался коричневый череп святого и мы увидели даже несколько сломанных зубов.

Одну за другой передавали мы кости епископу Арвиду и прелатам, которые умащали их елеем и клали в новую урну, пока преподобный епископ не закричал сердито, что мощи уже некуда девать. И потому не было греха в том, что, выкопав из грязи шейный позвонок и целый зуб, я сунул их себе в карман.

Перед тем, как реликвия была помещена в специально предназначенный для этого ковчежец, мы, школяры, с ног сбились, ловя живых голубей и зябликов, которые должны были придать празднеству еще большее великолепие. Кафедральный собор утопал в цветах, венках и гирляндах, его украшали геральдические щиты и картины, изображавшие деяния святого Хемминга. Они были нарисованы на полотне и подсвечены сзади свечами. Вообще же в храме пылали тысячи восковых свечей и не менее сотни лампад, так что неф собора заливало ослепительное сияние.

Снова подняли плиты пола, завернули святые мощи в дорогие ткани и положили в позолоченный ковчег с выпуклой крышкой. Череп святого поместили в мешочек из алого шелка.

Когда начался крестный ход и реликвии понесли вокруг собора, мимо коленопреклоненной толпы верующих, мы принялись через отверстие в своде храма бросать вниз горящие куски пакли, в каждом из которых была щепотка пороха. Люди аж кричали в голос от изумления и страха, решив, что это блещут молнии. Позже я никак не мог понять, как нам удалось тогда не подпалить храма: ведь пыльные балки перекрытий были сухими, как солома, а над головами нашими все время с жутким карканьем кружили вороны.

Затем мы по одному выпустили на волю зябликов и голубей, которые стали летать под сводами собора; мы же принялись осыпать верующих цветами и облатками, чтобы пробудить в душах людских милосердие и щедрость.

Служители храма и впрямь собрали в тот день такие пожертвования, что многократно окупили все расходы на праздник. Так что святой Хемминг, можно сказать, воздал нам сторицей.

Но довольны были все без исключения, и госпожа Пирьо охотно признала, что получила за свои деньги и пищу духовную, и усладу для глаз. Какой-то старичок, поцеловав ковчег со святыми мощами, отбросил клюку и начал бегать по храму на исцеленных ногах, а немая женщина, много лет жившая в приюте Святого Духа, обрела дар речи, хотя люди и сочли это скорее наказанием, чем благословением Господним, ибо выяснилось, что язык у этой бабы просто мерзкий.

Я рассказываю об этом для того, чтобы было понятно: в школьные годы познал я не только унижения и страх; происходили тогда и события весьма поучительные, а также дела благочестивые и праведные.


6

Благодаря нежному моему возрасту и доброте госпожи Пирьо мне не нужно было как другим школярам побираться во время каникул по деревням, выпрашивая хлеба и денег на оплату учебы, ибо ворожея кормила меня и одевала, предоставляла мне жилье, дрова и свечи — и даже купила мне книгу, так что я был в классе риторики первым учеником, заимевшим такое чудо. На титульном листе этой книги я — с согласия госпожи Пирьо — написал свое имя Микаэль Карваялка и дату A.D. MDXV[10] А под датой вывел страшное латинское проклятие — и приписал, что оно непременно падет на голову того, кто украдет у меня эту книгу или попытается продать ее без моего на то соизволения. Госпожа Пирьо купила ее очень дешево, и, судя по надписям, густо испещрявшим обложку и замусоленные страницы, книга прошла через множество рук. Но, несмотря на это, она стала величайшим моим сокровищем. Называлась она «Ars moriendi etc.» или другими словами «Искусство умирания», и когда я говорю о ней, всем понятно, о какой книге идет речь, ибо трактат этот читают до сих пор и несомненно будут читать и дальше, видя в нем прекрасного поводыря, помогающего бедным людям достойно подойти к смерти и шагнуть в жизнь вечную.

Почему госпожа Пирьо так заботилась обо мне и тратила на меня столько денег, я понять не мог, а потому предпочитал и вовсе не забивать себе этим головы, решив, как и ворожея, считать это делом естественным и само собой разумеющимся. Может, из-за своего ремесла и угрюмого нрава она слишком долго сторонилась людей, и ей наконец опротивело коротать дни лишь с кабанчиком и псом.

Во время каникул знахарка учила меня всяким полезным вещам, а в свободную минуту я читал и переводил ей отрывки из книги «Ars moriendi». Ворожея, правда, говорила, что до этого каждый должен дойти своим умом, но признавала, что по-латыни все звучит очень учено.

Весной, когда скот выгоняли на луга и отец Петр делал все, что мог, дабы молитвами своими отвести от скотины беды и напасти, все умные люди обращались насчет этого же и к госпоже Пирьо, ибо каждому ребенку было известно, что если ее не задобрить, то у коров не будет молока, телята станут рождаться мертвыми, ягнята переломают ноги, а кони завязнут в болотах.

В это твердо верила вся округа, и госпожа Пирьо взимала «скотью дань» с каждой зажиточной семьи. Случалось порой и так, что ворожея для собственного удовольствия показывала какой-нибудь легкомысленной хозяйке свою силу, надаивая полный горшок молока из сухой ветки, воткнутой в стену дома. И шуточки эти были не такими уж невинными.

Впрочем, мне, жившему со знахаркой в одном доме и спавшему с ней первые годы в одной постели, под одной овчиной, все эти штучки казались вполне простыми и обычными, и я не обращал на них никакого внимания.

Среди частых гостей госпожи Пирьо был и мастер Лаврентий, с удовольствием заходивший к нам холодными зимними вечерами на стаканчик подогретого вина с пряностями. Я быстро привязался к этому человеку. Мастер Лаврентий любил слушать мудрые речения из моей книги и хвалил меня за ученость. Он носил толстый кожаный кафтан, весь покрытый пятнами, и всегда казался очень грустным и печальным. Госпожа Пирьо называла его мастером, но я никогда не задумывался над тем, каким же ремеслом он зарабатывает себе на хлеб, пока не увидел наконец, чем же этот человек занимается. Он всегда появлялся у нас в сумерках и уходил глубокой ночью. Я ни разу не встречал его в городе, среди других жителей Або, хотя судя по уважению и сердечности, с которыми относилась к нему госпожа Пирьо, он должен был быть одним из самых важных господ в округе.

Благосклонность знахарки была такой явной, что я начал подозревать, не является ли мастер Лаврентий верным поклонником госпожи Пирьо, до сих пор не потерявшим надежды завоевать ее сердце, — хоть она постоянно твердила, что в жизни не выйдет замуж. Главным доказательством тайной любви знахарки я считал то, что она всякий раз подносила гостю вино в серебряной чарке. Я и сам не имел ничего против мастера Лаврентия: он всегда был со мной очень ласков. Я полагал, что он человек серьезный и безусловно достойный доверия. Недаром он так любил говорить о смерти и выслушивать добрые советы о том, как подготовиться к расставанию с этим бренным миром и к переходу в жизнь вечную.

Как-то раз, теплым весенним днем, когда лопнули почки на березах, а земля покрылась нежной зеленой травкой, магистр Мартин отпустил нас с занятий, чтобы мы могли посмотреть на казнь двух пиратов, которых недавно схватили городские власти. Наш наставник решил, что зрелище это будет для нас полезным и поучительным.

Тем же вечером мастер Лаврентий снова пришел к нам в гости, и госпожа Пирьо налила ему вина в серебряную чарку. Днем, после казни, я поздоровался с ним, не обращая внимания на изумленные взгляды своих соучеников, и теперь, увидев меня, он стал нервно потирать руки, в смущении пряча глаза.

И тут я робко сказал ему, что никогда не думал, с какой легкостью и каким проворством можно лишить человека жизни.

Он счел мои слова похвалой своему мастерству и ответил:

— Ты умный мальчик, Микаэль, не то, что большинство твоих ровесников, которые улепетывают со всех ног, завидев меня на улице, или швыряют в меня камнями. Да и родители этих щенков немногим лучше... Ведь в кабаке мне приходится сидеть за столом одному — и едва я появляюсь на пороге, как тут же смолкают шум и смех. Вот поэтому-то ремесло палача — занятие для человека нелюдимого и обычно переходит от отца к сыну, как в моем роду. Признайся мне честно, Микаэль, ты испугаешься, как все другие, если я дотронусь до тебя?

Он протянул мне руку, и я сжал ее, не испытывая никакого страха. Он долго не выпускал моих пальцев и, тяжело вздыхая, смотрел мне в глаза, а потом проговорил:

— Хороший ты парень, Микаэль, и если бы не был ты таким ученым, я с удовольствием взял бы тебя в подмастерья и открыл бы тебе все тайны своего ремесла, ибо нет у меня сына... Ведь палач — самый главный человек на земле: перед ним покорно опускаются на колени герцоги, принцы, а то и короли. Без палача бессилен любой суд, и приговоры его остаются пустым звуком. Потому палача и вознаграждают так щедро: даже в самые мирные годы ремесло это приносит постоянный и весьма приличный доход: ведь человек — существо греховное, и никогда не переведутся на этом свете мерзости и злодейства. В неспокойные же времена многие палачи просто разбогатели! Да, мастера нашего цеха не устают благословлять того, кто придумал эту отличную штуку — большую политику!

Он замолчал и глотнул вина, словно устыдившись своей болтливости, но я принялся умолять его, чтобы он рассказал о своем ремесле поподробнее.

И вот, испросив соизволения у госпожи Пирьо, он продолжил:

— Хороший палач должен прежде всего расположить к себе тех, кто попал к нему в руки; в этом смысле ремесло наше сродни миссии священника и искусству врачевателя. Ты видел сегодня собственными глазами, как мои друзья отважно и доверчиво сами взбирались по лестнице на виселицу. Плох тот палач, у кого помощники силой тащат осужденных на эшафот — или же те, крича и плача, молят толпу о пощаде и клянутся в своей невиновности. Высшее искусство состоит в том, чтобы убедить приговоренного вести себя достойно, — и тогда он пойдет на смерть, как подобает мудрому человеку, с христианским смирением в душе и с твердым убеждением в том, что жизнь — лишь суета сует, бессмысленная и пустая, а быстрая, безболезненная гибель — величайшее благо на свете.

Я долго молчал — и лишь потом решился высказать ему ту страшную мысль, которая пронзила меня, когда я смотрел, как оба пирата отплясывают на виселице свой смертный танец.

— Мастер Лаврентий! — проговорил я. — Увидев, как в ваших умелых руках человек легко и безболезненно отдает Богу душу, я даже начал спрашивать себя: а есть ли и впрямь там что-то после смерти?

Мастер Лаврентий благочестиво перекрестился и ответил:

— Не желаю даже слушать этих безбожных слов! Да разве могу я, жалкий червь, рассуждать о том, что непостижимо?

Но голос его звучал неуверенно, и когда я припер палача к стенке, он со вздохом произнес:

— Ты угадал, Микаэль... Как слуга смерти я часто размышлял над этими вещами — и додумался до того, что перестал толковать с приговоренными о спасении души и загробной жизни. Теперь я со спокойной совестью предоставляю это священникам и монахам. Но если какой-нибудь бедняга в страхе перед вечными муками умоляет меня прямо на эшафоте сказать, что я знаю о смерти, я прошу его представить себе, как холодным зимним вечером он входит, едва держась на ногах, в темную натопленную комнату, ложится в мягкую постель и крепко засыпает, не опасаясь, что кто-то начнет колотить в дверь, чтобы разбудить его и выгнать обратно на мороз. Не раз я говорил такое, и если взял тем на душу большой грех, то пусть он мне простится, ибо даровал я утешение многим из тех, чья вера была слаба...

— Но если смерть — лишь сон и забвение, то разве жизнь наша не теряет всякий смысл? — спросил я.

— Верно, — кивнул мастер Лаврентий. — Вот и я всегда удивлялся и не мог взять в толк, отчего это человек так страстно, так отчаянно и бешено цепляется за жизнь?

Хоть я твердо знал, что мастер Лаврентий не прав и рассуждает как еретик, сам о том не ведая, — слова его как-то по-особому утешали меня, ибо я часто вспоминал свою мать и сердце мое сжималось от боли за нее. И легче становилось при мысли о том, что, утопившись, мать просто избавилась от унижений и нужды и ушла в темную комнату, где никто не может потревожить ее сна.


7

Все эти мысли говорили о том, что я уже утратил младенческую невинность и дьявол стал охотиться за моей душой. О том же свидетельствовал и мой ломающийся голос, из-за чего я потерял место в хоре мальчиков. Тело мое тоже менялось — и это ужасно волновало меня. Однажды, субботним вечером, моя меня в бане, госпожа Пирьо внимательно оглядела мою фигуру и, когда мы вернулись в комнату, очень серьезно сказала:

— Микаэль! Отныне тебе лучше самому мыть себе голову и тереть спину. И негоже тебе больше спать со мной в одной постели, ибо могут тебя одолеть низменные желания и соблазны. Да и я — всего лишь слабая женщина. Пора тебе завести собственную кровать и одеваться по-взрослому, ибо скоро ты станешь мужчиной.

Слова ворожеи опечалили меня, но я понимал, что она права. Догадывался я и о том, почему весенними ночами она порой тяжко вздыхает, ворочаясь с боку на бок. Я уже начал задумываться об отношениях между мужчиной и женщиной — и недолго пребывал в неведении, ибо соученики мои были ребятами шустрыми, отлично разбирались в таких вещах и, рассказывая о них, выражений не выбирали. Когда школяры хвастались своими распутными похождениями, я едва не сгорал со стыда. У меня были самые возвышенные представления о любви, и мне ничуть не хотелось отведать запретного плода — особенно после того, как я узнал о низменных и животных проявлениях плотской страсти.

И все же в голове у меня теснились всякие беспокойные мысли, а когда ночи стали короче, я совсем лишился сна и часами шатался по городским окраинам, жадно втягивая в себя аромат черемухи и слушая пение ночных птиц, кряканье уток в камышах и жуткое уханье совы. Я жаждал дружбы, но среди соучеников у меня не было товарища, которому я мог бы поверить свои мысли. И потому я стал вести задушевные беседы с отцом Петром; большое значение имела для меня и возможность исповедаться, хотя монах не всегда находил ответы на мучившие меня вопросы.

У отца Петра было, конечно, множество слабостей, груз которых он нес с истинно христианским смирением, но монах был, безусловно, человеком мудрым, ибо после долгого разговора с ним госпожа Пирьо позвала меня и сказала:

— Ты уже не раз просил, чтобы я отпустила тебя летом бродить со школярами по городам и весям. Но в наши безбожные времена это, к сожалению, принесло бы лишь вред и телу твоему, и духу. Но, с другой стороны, пора тебе и самому зарабатывать на хлеб, так что мы с отцом Петром решили: летом ты пойдешь в ученики к немцу-оружейнику, который появился недавно у нас в городе. Немец этот ищет толкового и искусного в письме помощника — делать порох и селитру.

Тут ворожея разрыдалась и продолжила сквозь слезы:

— Это вовсе не мое желание. У меня ты бы и дальше как сыр в масле катался, но отец Петр говорит, что негоже тебе все время жить у одинокой женщины; надо чтобы тобой занялся наконец мужчина. Помни только, что каждую субботу тебе нужно будет приходить домой, чтобы я дала тебе еды на неделю. А главное — береги себя и держись от пороха подальше. Я ни за что не позволила бы тебе учиться такому страшному и опасному ремеслу, если бы этот мастер, произнося языческое имя которого, язык сломаешь, не посулил хорошего вознаграждения! Да и отец Петр говорит, что нечего трястись над парнем твоих лет, как над говном на палочке.

Мастер Шварцшванц прибыл из немецких земель на первом же судне, вошедшем весной в гавань. Он отправился в замок и поступил на службу к маркграфу, подписав длиннющий контракт и обязавшись отливать пушки, усовершенствовать изготовление пороха и начать варить селитру. Горожане сразу поняли, что приезд немца-оружейника предвещает скорое наступление времен бурных и беспокойных...

Мастер Шварцшванц был невысоким и плечистым человеком с темным лицом, на котором поблескивала пара черных глаз. Он громко выкрикивал все свои приказы, считая, что челядь в пороховой башне так лучше его поймет. Убедившись, что я знаю его язык и умею писать, он тут же вышвырнул на улицу вечно пьяного бродягу-школяра, который — за неимением лучшего — был до сих пор его помощником, и бурно излил мне душу. Осыпал проклятиями маркграфа и бургомистра и послал к чертям собачьим всю эту мерзкую страну и ее придурковатых жителей за то, что его, мастера Шварцшванца, заманили сюда лживыми посулами. Для пущей убедительности он срывал с головы колпак, швырял его наземь и топтал ногами. Никогда еще не видел я такого страшного человека — и потому в ужасе уставился на него, пытаясь запомнить всю ту ругань и брань, которой я не знал и которую он, воевавший во многих странах, извергал неиссякаемым потоком.

Я боялся, что немец будет суровымнаставником; но, убедившись, что я юноша благовоспитанный и что на меня вполне можно положиться, он сразу подобрел, стал относиться ко мне ласково и не кричал на меня, даже если я совершал какую-нибудь ошибку. Он прекрасно понимал, что я изо всех сил стараюсь угодить ему; и еще он признавал, что я очень быстро изучил основы его ремесла.

Старая пороховая мельница стояла на пустыре, вдали от города, на берегу реки, там, где было полно воды, чтобы намочить порох и погасить пожар в случае взрыва. А мастер Шварцшванц был человеком многоопытным и осторожным. Он велел перетирать по отдельности серу, селитру и древесный уголь, пропуская их между деревянными дощечками. С углем у нас хлопот не было: кругом жили умелые угольщики, которые делали такой отменный древесный уголь, что мастер Шварцшванц клялся, будто никогда такого и не видывал. Особенно немца восхищал березовый уголь: он придавал пороху удивительную силу, благодаря чему можно было сберечь немного дорогой серы и не менее дорогой селитры.

Так что немец все время сидел в мастерской и высчитывал, в каких пропорциях нужно соединять составные части пороха, ибо, столкнувшись с березовым углем, уже не доверял своим старым записям. У него была мерка с подвижной гирькой; в эту мерку он клал крошечные заряды пороха одного веса и внимательно следил, на какую высоту подлетает гирька, когда взрываются разные смеси. Я же тщательно записывал состав зарядов, пока мастер Шварцшванц не нашел правильной пропорции. А когда задул устойчивый западный ветер — ветер удачи, мы в нужных количествах смешали серу, селитру и древесный уголь во вращающемся деревянном барабане, после чего мастер привел в действие мельницу и велел мельнику следить, чтобы барабан вращался равномерно. Потом немец перекрестился и сказал мне:

— Пошли отсюда, Микаэль.

И когда мы прогуливались по цветущим лугам, не спуская с мельницы глаз, мастер Шварцшванц объяснил мне, что у многих оружейников есть свои любимые ветры, которые помогают перемешивать порох. Некоторые утверждают, что самую большую силу пороху дает северный ветер, другие предпочитают южный, а есть и такие, которым больше всего нравится юго-восточный.

— Клянусь бородой святейшего папы, Микаэль, — продолжал немец. — Все эти разговоры — лишь пустая болтовня и совершеннейшие предрассудки. Они могут произвести впечатление на неучей и профанов, но уж никак не на уважаемых мастеров, знатоков своего дела. Пусть себе дует, откуда хочет, лишь бы мельница молола равномерно да была хорошо смазана, чтобы ничего там не перегрелось и в барабан не попало искр.

По положению солнца мастер вскоре решил, что пора возвращаться, и закричал издали мельнику, чтобы тот остановил ветряк. И когда крылья мельницы перестали свободно вращаться, мы поспешили к барабану, чтобы взглянуть на смесь. Мастер взял горсть пороха, понюхал его и полизал, после чего объявил, что все отлично. Все составные части смешались как надо. Дюжие парни деревянными лопатами раскидали порох по помосту из гладких досок; теперь смесь нужно было увлажнить, обработать и просеять через сита, чтобы получились зернышки. При изготовлении порохового теста мастер использовал только обычную воду, хотя ему привозили для этой цели из замка громадные бочки отличной водки.

— Водка необходима при сырой погоде и зимой — и еще когда порох нужно изготовить моментально, ибо спирт испаряется быстрее воды, — объяснял немец. — Но это уже — один из секретов нашего ремесла. Я получаю из замка ведро водки на каждую бочку пороха, и маркграфа — чтоб ему пусто было — совершенно не касается, как я эту водку использую. Без крепкой водки, между прочим, пушкарь как без рук — особенно во время осад, когда кончается порох.

Говоря это, мастер Шварцшванц не переставал сминать кучки пороха в хрупкие кубики. Потом немец показал работникам, как эти кубики нужно пропускать сквозь сита, чтобы порох стал зернистым, поскольку мелкий порошок годился только на подсыпку. А затем мастер велел разложить порох для просушки на деревянном столе, на тихом и теплом солнечном склоне. И наконец смесь засыпали в бочки — и вбили в них днища деревянными кувалдами. Тем, кто работал с порохом, не разрешалось иметь при себе ни единой металлической вещи, обуваться же помощникам оружейника дозволялось только в кожаные башмаки или в берестяные лапти. Но, когда работникам приказали снять с шей металлические образки, все бедняги в один голос принялись жаловаться, что теперь лишились они последней защиты в своем опасном деле. Однако мастер Шварцшванц это предвидел и раздал всем образки святой Барбары, которые сам отлил из свинца. Немец разрешил работникам носить эти образки в кожаных мешочках на шеях и взял за это не более половины жалованья, причитавшегося парням за первый месяц. К тому же мастер обещал выкупить образки за ту же цену, если работники, уходя от него осенью, решат отказаться от покровительства святой Барбары.

Даже последнему дураку было ясно, что он ничего не теряет, покупая образок, который сам мастер ценит так высоко, что даже собирается выкупить обратно. И точно так же осенью каждый считал, что был бы просто ослом, если бы продал такой могущественный талисман — да еще в столь смутное время. Мастер же Шварцшванц вовсе не сердился за это на работников, а наоборот — хвалил их и говорил, что они умные ребята. Ведь у него было полно таких образков — он же сам их делал. И стоили они ему не дороже свинца — да еще пары монет, которые нужно было заплатить кафедральному собору.

Вот так мы и начали делать порох. Помощниками своими мастер Шварцшванц был доволен: это были флегматичные парни, не боявшиеся опасной работы — и с ними не надо было особо церемониться.

— Эти финны, — говаривал немец, — сами, видимо, никогда не выдумали бы пороха, но уж если их научить этому искусству — они станут непревзойденными мастерами.

Порох блистательно выдержал все проверки, и седые пушкари из замка признали, что порох этот отменно хорош, без пыли, зернышко к зернышку... Потом устроили стрельбы, на которых присутствовал сам маркграф, и наш высокочтимый мастер доказал, что тремя орудийными залпами может пустить ко дну парусник на реке. Естественно, немец стрелял не по паруснику, а по неподвижной мишени, установленной на таком же расстоянии, какое было от замка до реки: пушечные ядра были очень дорогими, и их потом заботливо собирали и приносили обратно. Единственная беда на стрельбах приключилась тогда, когда мы опробовали бомбарду: каменное ядро величиной с хороший бочонок угодило в скалу и треснуло от удара, хоть и было укреплено железными обручами.

— Только самые дремучие люди используют сейчас каменные ядра! — презрительно вскричал наш мастер при виде этой картины. — Снаряд, достойный называться пушечным ядром, должен быть гладким и совершенно круглым. Такие ядра можно отливать, что делает их дешевыми, а стрельбу — меткой, поскольку орудие надо лишь раз точно навести на цель: ведь все ядра — одного веса и размера! Но я несведущ в литейном деле, ибо в тайны его посвящены лишь мастера-литейщики, а потому нам и дальше придется выковывать и вытесывать наши снаряды!..

Маркграф, который обычно с интересом слушал объяснения немца, на этот раз сердито перебил его:

— Наши отцы и деды прекрасно обходились каменными ядрами — значит, обойдемся и мы. В этих краях много прочного серого камня, словно созданного для ядер, и полно людей, готовых работать за гроши и довольствоваться репой и селедкой. Земля наша — бедная, здесь нет никаких металлов, кроме железа, и, похоже, Создатель решил заменить тут металлы камнем и дешевыми рабочими руками.

Когда маркграф отошел, мастер Шварцшванц с размаху швырнул свой колпак на землю, потоптал его ногами и принялся ругаться с такой яростью, что старые пушкари меланхолично заулыбались.

— О Господи! — сказал немец, немного успокоившись. — Маркграф нарушил наш уговор и требует теперь, чтобы я делал ему железные пушки, ибо Финляндия не может себе позволить купить меди и олова. Но страна, заявляющая, что у нее нет денег на отливку пушек, когда на башнях всех храмов висят колокола, а сундуки в домах горожан битком набиты оловянной посудой, — обречена на гибель!

Когда же мы вернулись на постоялый двор, мастер признался, что пребывает в полной растерянности. Он считал, что одна бронзовая пушка, отлитая по всем правилам искусства, стоит десяти железных орудий. Такая пушка вполне безопасна для бомбардиров — даже если треснет, ибо бронза — металл вязкий и при разрыве не разлетается на куски.

— Из железных орудий решаются стрелять лишь безумцы или глупцы, — продолжал мастер. — Опытные же пушкари отказываются от такой чести. Но мы попали в безвыходное положение, ибо я поклялся оснастить замок пушками. А маркграф уже столько задолжал мне, что с радостью ухватился за любой предлог, лишь бы обвинить меня в нарушении договора и не платить никаких денег. Но я не собираюсь отливать железных орудий, ибо, pro primo, не знаю этого ремесла и привык к металлам, которые куда больше подходят для пушек, a, pro secundo, я как-никак мастер своего дела и не желаю, чтобы на совести моей была смерть невинных пушкарей. А они обязательно погибнут, если начнут стрелять из железных орудий!

Я напомнил ему, что в Финляндии много прекрасных кузнецов — и он мог бы научить их выковывать пушки. Мастер почесал в затылке и ответил, что, хоть и видел, как куют орудия и пушечные ядра, сам, пожалуй, никого не сумеет обучить этому искусству. Все это привело немца в глубокое уныние, но, осушив пару кружек пива, он слегка утешился и заговорил о том, что надо подыскать хорошую кузницу, закупить железа и нанять лучших мастеров во всей округе. Я осведомился, не достаточно ли будет обучить новому делу одного опытного кузнеца? Ведь он потом сможет сам передать секреты ремесла своим подмастерьям. И еще я добавил, что члены цеха кузнецов запрашивают за работу немалые деньги и требуют к себе чрезвычайного почтения. Так как же господин Шварцшванц будет расплачиваться с ними, если не может стребовать с маркграфа даже собственного жалованья? Немец признал, что в словах моих есть доля истины, и поблагодарил за добрые советы.


8

Я так подробно рассказываю обо всех этих вещах потому, что они привели к одному событию, которое во многом повлияло на мою жизнь. Пока мастер Шварцшванц искал подходящую кузницу, наступила осень и мне как прилежному ученику нужно было возвращаться на школьную скамью.

Я уже успел привыкнуть к свободной жизни, и даже тонкости диалектики казались мне теперь невыносимо скучными. Магистр Мартин был столь высокого мнения о моих способностях, что полностью доверял мне и даже сделал меня своим помощником. Так что мне пришлось вбивать основы латыни в тупые головы новичков. Точно так же искусный ремесленник поручает всю первоначальную работу подмастерьям, а сам потом доводит их творение до совершенства. В моем случае это означало, что магистр Мартин появлялся лишь утром, в полдень и вечером и сек всех новичков подряд — от самого старшего до самого младшего.

Мне же оставалось только утешать их рассказами о том, что и сам я прошел через все эти тяжкие испытания — и что корень учения горек, зато плод сладок. И еще я советовал им смазывать поротые задницы медвежьим салом, как делали мы все, когда у нас лопалась кожа, и мои подопечные потом признали, что медвежье сало — и впрямь исключительное средство, быстро приносящее облегчение пылающему седалищу, по которому прошелся гибкий березовый прут. Но жизнь новичков была очень и очень невеселой, пока они не научились прилично ругаться по-латыни, в чем мы, старшие школяры, помогали им по-братски, ибо хорошо помнили, как это поддержало нас самих, когда мы делали первые робкие шаги на многотрудном пути к сияющим высотам науки.

К сожалению, магистр Мартин считал, что мне ни к чему изучать требник, ибо из-за своего сомнительного происхождения я не могу стать священником и должен готовить себя к службе земным владыкам. Поэтому магистр и заставил меня помогать ему — без всякой платы, между прочим. Все это меня весьма огорчало — хотя бы потому, что мне волей-неволей пришлось вновь сменить свои яркие штаны на унылую одежду и серый плащ школяра. Впрочем, запретный плод сладок, и я не переставал мечтать о том, как меня рукоположат в сан и я буду служить святой нашей матери-Церкви.

Погрузившись в такие вот мысли, я брел однажды по улице, ничего не замечая вокруг, как вдруг страшный рев и громкие испуганные крики заставили меня очнуться от грез. Разбегавшиеся люди сбили меня с ног, встав же с земли, я едва успел увидеть разъяренного быка, который мчался прямо на меня. В следующий миг он поднял меня на рога и одним движением могучей выи подбросил в воздух. Я взлетел над крышами домов, а рухнув на землю, заметил, что на роге у быка болтается обрывок моего плаща.

Бык этот сорвался с привязи и сбросил с морды тряпку, заслонявшую ему глаза. Теперь он возвышался надо мной, роя передними ногами землю и сопя так, что поднимались тучи пыли. Чудовище явно собиралось вновь поддеть меня рогами. Не сомневаясь, что пробил мой последний час, я оцепенел от страха и даже не чувствовал никакой боли. Я не мог пробормотать ни единого слова, не мог помолиться о спасении души... Но в тот же миг между мной и быком вдруг оказался крепкий парень. Он хладнокровно схватил быка за рога и без особых усилий заставил чудовище перевернуться на спину. И, прижимая к земле голову дико ревущего и бьющегося исполина, парень посмотрел на меня и спросил:

— Он тебя не покалечил?

Лишь тут я почувствовал боль и ощутил все свои ссадины и ушибы, тело мое сотрясла дрожь, и я начал шептать молитвы, благодаря Господа за чудесное спасение. Подбежало еще несколько человек, быку опутали ремнями ноги и завязали тряпкой глаза. А мужик, который вел быка к мяснику, принялся клясться, что эта скотина всегда была самой тихой и спокойной на свете! Ясное дело — это я раздразнил невинное создание, вот оно и бросилось на меня. Тут, к моей великой радости, бык так мотнул головой, что вывихнул своему хозяину руку, в которой тот сжимал веревку. Мужик сразу перестал пороть чушь и заскулил, что Або — просто дьявольский город и не надо было ему вести сюда своего ласкового бычка. Но городские власти очень не одобряли таких разговоров, и тут же появился какой-то стражник, который и потащил мужика в ратушу, где тому предстояло ответить за глупые свои слова и непотребное поведение.

А я повернулся к своему спасителю и хорошенько разглядел его: ведь это ему я был обязан жизнью! Он был на голову выше меня, а его серые глаза казались какими-то сонными. На ногах у него были берестяные лапти, а за спиной — короб из березовой коры, и по поношенной рубахе было видно, что парень он бедный.

— Ну ты и силен, если можешь голыми руками повалить быка на землю, — проговорил я. — Если бы не ты, меня бы уже не было в живых...

— Да брось ты... — смущенно ответил он.

Я заметил, что из раны на груди у меня идет кровь, и почувствовал острую боль в боку. В глазах у меня потемнело, и мне пришлось привалиться к стене дома, чтобы устоять на ногах.

— Куда ты направляешься? — спросил я.

— А куда глаза глядят, — ответил он, и похоже было, что любопытство мое показалось ему чрезмерным и даже навязчивым.

Но меня это не смутило, и я попросил парня отвести меня в госпоже Пирьо, поскольку ноги у меня подкашивались и сам я явно не мог добраться до дома.

Взлетев в воздух над крышами домов, я решил, что пробил мой последний час, а грохнувшись на землю и увидев перед собой бычью морду с раздувающимися ноздрями, подумал, что с радостью отдам храму все невеликое свое богатство — только бы остаться в живых. И сейчас я был страшно благодарен судьбе за то, что, оглушенный падением, не успел дать никаких поспешных обетов; и еще я считал, что ничем не обязан небесам, ибо спас меня не святой, а простой смертный. Когда, опершись о его плечо, я хромал домой, окруженный толпой перепуганных и чуть не плачущих от жалости людей, то думал, что в награду за спасение подарю парню свой инкрустированный серебром стилетик и те несколько монет, которые мне удалось скопить за лето. Но, когда мы дотащились до избушки госпожи Пирьо, я уже устыдился своей чрезмерной чувствительности и решил, что три серебряные монеты — это уж слишком для молокососа, который небось и ломаного гроша-то отродясь в руках не держал.

Потрясенная моим плачевным видом и рассказом о приключившейся со мной беде, госпожа Пирьо горько зарыдала. Она раздела меня, как ребенка, и принялась поспешно натирать своими снадобьями. Потом, тщательно осмотрев и ощупав меня, знахарка заявила, что бык сломал мне два ребра. Она так туго перевязала меня, что я едва мог дышать, и уложила в свою собственную постель. А спаситель мой спокойно сидел тем временем на крылечке, жуя сухую лепешку и кусочек вяленой баранины, которые извлек из своего короба. Дети, бежавшие за нами по улице, толклись теперь во дворе и таращились на парня, почесываясь и ковыряя в носах. В конце концов госпожа Пирьо прогнала ребятню и позвала парня в дом.

— Кто ты? И как имя твоего отца? Откуда идешь? И чем зарабатываешь на хлеб? Куда направляешься? И почему решил помочь Микаэлю в трудную минуту? — засыпала она его вопросами.

Парень растерянно заморгал и почесал в затылке, не зная, на что сначала ответить. Наконец в голове у него прояснилось, и он сказал, что зовут его Антти, родом он из деревеньки Летала и пришел в город, чтобы учиться на кузнеца, ибо нечаянно разнес на куски наковальню в их сельской кузнице и разъяренный хозяин выгнал его вон.

— Как же тебе удалось разнести наковальню? — удивился я.

Антти посмотрел на меня своими честными серыми глазами и объяснил:

— Кузнец дал мне в руки молот и велел стукнуть по наковальне. Я стукнул, но он закричал, чтобы я бил покрепче. Я ударил сильнее, но он все твердил «крепче» да «крепче». Ну я и взял самый большой молот да разнес наковальню к чертовой матери!

Госпожа Пирьо, с изумлением глядя на него, сказала:

— Избушка моя так покосилась, что пол теперь совсем кривой, и когда я его мою, то вода затекает под стену и от этого гниют бревна. Я уже давно думаю, что надо бы поднять просевший угол, но все никак не соберусь позвать кого-нибудь, кто смог бы это сделать. Ты не хочешь помочь мне и приподнять дом — а я подложу под этот проклятый угол пару камней?

— Да ради Бога! — охотно согласился Антти.

Они вышли во двор, и вскоре раздался оглушительный треск, постель закачалась, словно лодка в бурном море, а госпожа Пирьо в ужасе закричала:

— Да ты мне весь дом развалишь, идиот! Хватит, хватит!

Через несколько минут они вернулись в комнату — и я увидел, что Антти даже не запыхался. Госпожа Пирьо села и уставилась на него, подперев рукой свой костистый подбородок. Помолчав, знахарка сказала:

— У тебя, бедолаги, наверное, не все дома?

Антти немного подумал, потом смиренно посмотрел ей в глаза и проговорил:

— Может, я и туговато соображаю, но никогда не делал ничего плохого нарочно. И, конечно, не хотел сейчас развалить твоего дома. Просто, когда я за что-нибудь берусь — вечно забываю о своей силе. Вот опять не рассчитал... Это — моя главная беда, из-за нее меня выставили из дома и даже выгнали из кузницы.

Я попросил его рассказать о себе побольше, и он покорно подчинился.

— Сам я — из убогой деревеньки, из бедной семьи, — начал свой рассказ Антти. — У родителей моих не было ничего, кроме детей — зато те уж появлялись на свет каждый год, причем нередко случались и двойни. В общем, отцу приходилось кормить восемнадцать ртов... Матушка, по-моему, не всегда могла вспомнить, как кого из нас зовут, ибо теряла память вместе с зубами. Сначала все думали, что я пригожусь в хозяйстве — ведь я мог без труда тащить груженый воз. Но за что бы я ни взялся — отцу потом приходилось долго возиться с починкой, и он в конце концов заявил, что дешевле будет держать коня. Ведь, работая как лошадь, я хотел как лошадь и есть; но отец мой смотрел на это по-другому, ибо у бедняков вечно не хватает хлеба, хотя они и пекут его пополам с корой.

Он погрустнел, отер горькую слезу и продолжил:

— Не понимаю, как так вышло, что наделил меня Господь большей силой, чем нужна в маленькой деревушке. И мать, и отец у меня хилые, а когда мы мерились силами с родичами, я поднимал на оглобле десятерых братьев зараз — если, конечно, оглобля не переламывалась. Правда, говорят, дед мой был здоровым мужиком и не боялся ходить с топором на медведя. Впрочем, медведь его и задрал... Отец считал, что мне лучше всего пойти в солдаты, но, по-моему, это не так: я не выношу шума, крика, драк и брани. Мать дала мне в дорогу краюху хлеба и шепнула на прощание, чтобы я учился на кузнеца. Вот я и пытаюсь следовать ее совету, но даже не знаю, что станется со мной, горемычным, в этом огромном городе. Может, умру я тут под забором с голоду...

И этот высокий плечистый парень разрыдался, оплакивая горькую свою долю, а госпожа Пирьо принялась его утешать:

— Не тужи! Мы с Микаэлем благодарны тебе по гроб жизни — ты ведь спас дорогого моего мальчика от бешеного быка! Теперь я вижу, что сам святой Николай послал тебя в трудную минуту на помощь Микаэлю — и тем навсегда связал ваши судьбы. Я, конечно, лишь слабая женщина, но у меня есть сердце, а потому я пущу тебя сегодня переночевать и стану кормить и одевать, пока мы не разберемся, что к чему, и не сообразим, как нам сделать так, чтобы вам с Микаэлем была друг от друга польза.

— Да тут и думать не о чем! — воскликнул я. — Мастер Шварцшванц нанял прекрасного кузнеца, которому нужны помощники — и необязательно очень уж умелые: ведь и самому кузнецу еще надо научиться у мастера Шварцшванца делать пушки!

Вот так и переплелись наши с Антти судьбы. Сначала я нашел ему работу в кузнице, а потом он стал проводить свое свободное время в избушке госпожи Пирьо.


9

Все это случилось в 1517 году, и сейчас, размышляя об этом, я понимаю, что это был последний счастливый год на земле — и самая прекрасная пора моей юности, хотя тогда уже и прорастали те ядовитые семена, всходы которых погубили потом весь мир и сбили меня самого с пути истинного. Первый раз предчувствие того, что нас ждет, охватило меня, когда я услышал у госпожи Пирьо разговор мастера Лаврентия с отцом Петром.

Отец Петр промолвил:

— Шведский риксдаг лишил архиепископа нашего Густава Тролле его священного сана. В шведском королевстве не случалось еще ничего подобного, и я с ужасом жду, что скажет на это Его Святейшество папа римский.

— А тут и думать нечего! — откликнулся мастер Лаврентий, радостно потирая руки. — Он отлучит все королевство от Церкви, и в наших краях не будут крестить детей, соборовать умирающих, венчать женихов и невест... Позапирают все храмы. Так уже не раз бывало — и по куда менее серьезным поводам, чем нынче.

Я вмешался в беседу и сказал:

— Не собираюсь оправдывать безбожного деяния шведов, но от людей, достойных доверия, я слышал, что наш высокочтимый архиепископ — горячий сторонник унии[11], а стало быть, враг всего королевства. Мы на много лет заключили с царем мир, в чем и целовали крест, так что теперь королевству нашему может угрожать лишь Дания. И мы знаем, что опасность существует, а потому делаем порох и пушки, чему я сам свидетель. Все лето я надрывался от зари до зари, дабы укрепить мощь королевства нашего, за что мне никто даже спасибо не сказал.

— Земная слава и богатство — лишь тлен и прах, — благочестиво изрек отец Петр. — На Страшном Суде всем нам воздастся по заслугам. Но меня просто в дрожь бросает при мысли о том, что Его Святейшество в справедливом гневе своем может отлучить от церкви целую страну! Ведь эта жестокая кара обрушится прежде всего на верных слуг нашей матери-Церкви, лишив их вознаграждения, причитавшегося им по праву, за неустанную заботу о душах прихожан, которым священники отдают все свое время и силы, как и заповедал всемилостивейший Господь. Но если мы не будем совершать церковных обрядов, то совсем обеднеем!

Мастер Лаврентий потер руки с еще более довольным видом, чем раньше.

— Слезами горю не поможешь! — заявил он. Почувствовав приближение бури, умный человек быстро решает, ют он или швед, сторонник унии или противник, друг епископа или враг — и поступает соответственно. Это называется политикой, каковая является высочайшим из искусств. Правда, людей, увлекшихся им, рано или поздно ждет один конец — какую бы позицию они ни занимали. Независимо от сделанного выбора каждый доживает до славной минуты, когда ему всаживают в брюхо нож, раскраивают дубиной череп или накидывают петлю на шею. Именно петли я и желаю всем своим друзьям — и тогда уж я обслужу их наилучшим образом! Ведь лишь палач воистину беспристрастен и нужен всем — и ютам, и шведам. Без него не может обойтись ни один суд — ни церковный, ни светский. И не палачу жаловаться на те времена, когда услуги его пользуются наибольшим спросом.

Госпожа Пирьо отодвинула в сторону серебряную чарку и деревянное блюдо и сказала:

— Брось свои мрачные шутки, мастер Лаврентий! Ты что, не видишь — парень весь позеленел от страха? Да и Антти побелел как полотно, и волосы у бедняги встали дыбом, хоть он и тугодум. Мы, слава Богу, живем тихо-мирно, держась от распрей и раздоров знатных господ подальше. Нам вполне хватает того, что мы выбираем и низвергаем наших королей и наместников — так, как нам велят из Стокгольма. Ведь простому человеку все едино — платить ли подати ютам или шведам — лишь бы его не трогали и не мешали заниматься честным ремеслом. А нашему бедному краю особенно повезло, ибо, живя здесь, в медвежьем углу, мы можем спокойно дождаться победы одной из сторон и тогда уж сделать правильный выбор. Но я все равно очень рада, что Микаэль избрал гусиное перо, а не меч, ибо, как говорится в Священном писании, поднявший меч от меча и погибнет.

Но мастер Лаврентий принялся утверждать, что мир изменился и что один росчерк гусиного пера может дать палачу больше работы, чем лязг мечей и грохот пушек. Однако я был еще слишком молод, чтобы понять, что мастер имеет в виду. Госпожа Пирьо поставила на стол миску каши, сдобренной изрядным куском масла. Мы перекрестились и живо взялись за ложки. Нет, не так уж и плох этот мир, если беднота ужинает кашей с маслом!

Последний корабль, вошедший в порт до того, как море покрылось льдом, привез знаменательные новости из немецких земель. Матросы рассказывали о яростных спорах монахов; в споры эти вмешался некий доктор Лютер[12], прибивший к дверям храма в Виттенберге пергамент с девяноста пятью своими тезисами, в которых обличал продажу индульгенций[13] и ставил тем под сомнение святое право папы римского единолично распоряжаться на земле ключами от врат небесных. Но я счел эти слухи лишь подтверждением того, что немцы — народ беспокойный и склочный. Я подозревал это с тех пор, как познакомился с мастером Шварцшванцом... У меня в голове не укладывалось, как умные люди могут сомневаться в четком и ясном «Символе веры», который делает жизнь такой простой и избавляет христиан от совершенно ненужных размышлений.

 

 


КНИГА ВТОРАЯ
ИСКУШЕНИЕ


1

Однажды довольно теплым зимним днем, сразу после Рождества магистр Мартин распустил учеников по домам, а меня позвал к себе в комнату. Сев за стол, он начал потирать большим и указательным пальцами свой длинный тонкий нос, на кончике которого вечно висела поблескивающая капля. Наконец, внимательно глядя на меня, магистр торжественно спросил:

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Кем ты собираешься стать, Микаэль, мальчик мой?

Слова эти так потрясли меня, что, упав перед магистром Мартином на колени, я разрыдался и ответил:

— Отец Мартин, я так мечтал, что мне позволят посвятить себя служению матери нашей Церкви! И сейчас горько мне, будто напился я отвара полынь-травы! Ведь многие из тех, с кем начинал я учиться, сидя на полу, устланном соломой, уже ходят с тонзурами[14] на головах. Конечно, я моложе своих соучеников — так мне, во всяком случае, кажется, но готов трудиться день и ночь, не разгибая спины, чтобы преумножить познания свои во славу святой Церкви. Но увы! Мне дали понять, что все мои надежды напрасны, а старания — тщетны. Я уже подумывал о том, чтобы уйти в монастырь, пробыть там год послушником и, облачившись потом в черную рясу, всю жизнь служить Господу, но отец Петр отговорил меня. Он сказал, что в монастыре я так и останусь послушником до конца своих дней, ибо нет у меня земных богатств, от которых я мог бы отречься...

— Микаэль, — очень серьезно сказал на это магистр Мартин. — Кто говорит сейчас твоими устами — Бог или дьявол?

Вопрос этот привел меня в смущение. Учитель же мой дал мне минутку подумать, а потом продолжил:

— Ты умный и сообразительный мальчик, но твоя способность с детской непосредственностью углубляться в самые серьезные материи и задавать вопросы, которые могут поставить в тупик наиученнейших мужей, наполняет сердце мое тревогой за твою душу. Мне кажется, что в тебе говорит сейчас отнюдь не христианское смирение, а, наоборот, — сатанинская гордыня. Да, да, именно с достойной всяческого осуждения гордыней пытаешься ты запутать в споре своего учителя, жонглируя его собственными словами, и в конце концов приводишь наставника в смущение и затыкаешь ему рот, как случилось недавно во время диспута о Ионе во чреве кита[15].

— Отец Мартин, — ответил я. — Я вовсе не такой плохой, как вы думаете, а сердце мое мягко как воск. Не лишайте же меня надежды на милость вашу — и я исправлюсь! Я готов ходить босиком по снегу и поститься целыми неделями, лишь бы удостоиться великой чести — вашего благословения!

Магистр Мартин тяжело вздохнул, но проговорил по-прежнему сурово:

— Не сомневаюсь, что ты сделаешь все на свете, чтобы потешить свою болезненную гордость и стать хоть чем-то лучше других. Год за годом ждал я какого-нибудь загадочного яркого знамения, которое открыло бы мне, что предначертано тебе в этой жизни, но никакого знамения не было и, видимо, уже не будет. Время летит, и тайна твоего происхождения все больше окутывается мраком. Уже сейчас мало кто помнит твою мать... Так не лучше ли смириться наконец с тем положением, которое тебе уготовано, и попробовать поискать выгодную службу у мирских владык?

— Вы гоните меня, отец Мартин? — испуганно спросил я, ибо школа была единственным якорем в бурном море моей жизни и, несмотря на все обиды и несправедливости, я не хотел покидать своего учителя.

— Я вовсе тебя не выгоняю, строптивый негодяй! — прошипел магистр Мартин. — Наоборот, я неизвестно почему слишком привязался к тебе. Видимо, твоя жажда познания и пылающий в душе твоей огонь напоминают мне собственную юность... Путь познания тернист, и мне пришлось продать унаследованный от отца клочок земли, дабы оплатить учебу в университете в Ростоке, но не было такой жертвы, которую я не принес бы, чтобы подняться к вершинам наук. И потому я прекрасно понимаю тебя, Микаэль. Но взгляни на меня внимательно — и посмотри, что со мною стало. Ведь на самом-то деле я превратился теперь в старого брюзгу, который скоро совсем ослепнет из-за того, что слишком много читал в молодости. А в смертный час единственным моим утешением будет то, что даровано и всем простым людям, монахам и мирянам — отпущение грехов и соборование. И вся моя ученость не сделает меня в этот миг лучше самого бедного пастуха. Для твоего же блага хочу сказать тебе, Микаэль, что ты ничего не выиграешь, судорожно цепляясь за науку. Поступишь куда умнее, если смиренно покоришься судьбе, изберешь почтенное ремесло писца и перестанешь мечтать о том, чтобы вознестись к звездам небесным.

— Ну что ж, — с горечью ответил я, чувствуя, как по щекам моим текут обжигающие слезы. — Пойду в пастухи, раз это — единственная мудрость, которая открылась вам на склоне лет, отец Мартин.

Тут учитель мой смягчился, потрепал меня по щеке трясущейся рукой с узлами вен и проговорил:

— Светское ремесло откроет тебе путь ко всем простым мирским радостям, и ты не будешь всю жизнь связан по рукам и ногам монашескими обетами. Сможешь носить шляпу с пером и проказничать с девушками, а когда наконец остепенишься — женишься и будешь жить в мире и согласии с достойной супругой, в окружении оравы милых ребятишек, этого источника вечной радости.

Я кисло ответил, что ни супружество, ни куча сопливых детей в бедном доме нищего писца меня ничуть не прельщают.

— К тому же, — добавил я, — у всех священников и даже епископов есть наложницы и дети, и никто не считает этих людей грешниками, ибо Церковь в любом случае требует от слуг своих покаянных пожертвований, нимало не заботясь о том, предаются ли клирики блуду или же чисты, как ангелы небесные. Так что слуги Божии вкушают все радости супружеской жизни, успешно избегая всех ее горестей. Но я вовсе не хочу сказать, что мечтаю о духовном сане именно из-за этих его выгод. Но, когда речь идет о таком бедном отроке, как я, монашеская ряса — это единственная возможность продолжать учебу, а потом даже преподавать в каком-нибудь университете или вкушать плоды трудов своих, стоя во главе церковной епархии.

Едва вымолвил я эти слова, как объял меня страх и я вспыхнул от смущения, ибо невольно выдал самые заветные свои мечты и тайные надежды, которым никогда не суждено сбыться. Для такого, как я, все это — лишь воздушные замки... Но зато я дал теперь магистру Мартину весомый повод порицать меня за сатанинскую гордыню. Однако учитель мой и наставник не упрекал меня более. Он лишь грустно промолвил:

— Микаэль, неужели ты не понимаешь, как скверно поступаешь, считая Церковь со всеми ее святыми таинствами лишь своей покорной служанкой, которая должна помочь тебе утолить жажду познания? Церковь сама выбирает себе слуг, и слова твои позорят тебя, доказывая, что ты — всего лишь жалкий ловец удачи, да еще и лицемер. Ты, не задумываясь, взобрался бы с ногами на алтарь, если бы это могло хоть чуть-чуть возвысить тебя над остальными... Но я не хочу осуждать тебя, ибо ты даже не представляешь, сколь наивны и глупы твои речи. Придет время, когда ты поймешь это сам — и устыдишься своих нынешних мыслей.

— Отец Мартин, — воскликнул я, — у меня есть лишь голова и руки. Больше у меня нет ничего на этом свете — кроме святой Церкви, которой я верю и на которую надеюсь. Так почему же она отталкивает меня, считая своими достойными слугами многих куда более глупых и куда менее способных людей, чем я?! Почему она отворачивается от меня лишь из-за того что нет у меня ни земных богатств, ни семьи или родственников, которые, заплатив папской курии[16], могли бы очистить меня от грехов моей матери? Почему?!

— Ты сомневаешься в вероучении святой нашей матери-Церкви?! — ужаснулся магистр Мартин. — Ты, ничтожный червь, осмеливаешься восставать против ее порядков? Берегись, Микаэль, ты рассуждаешь, как еретик!

Эти страшные слова испугали меня, и я вновь стал тихим и покорным, хотя искры бунта в моем сердце не угасли. Во всяком случае, магистр Мартин все-таки не вышвырнул меня из школы. Он даже обещал, что если я и дальше буду заниматься грамматикой с самыми юными школярами, то заработаю немного денег. Деньги эти стал платить мне Ларс — золотых дел мастер. которому магистр Мартин по доброте своей посоветовал нанять меня, чтобы я научил читать и писать двух сыновей почтенного ювелира.


2

Весной, после ледохода, до нас дошли тревожные вести. Король Христиан II[17] собирался двинуться со своим флотом к Стокгольму, чтобы восстановить в правах изгнанного архиепископа, покарать надменных шведских дворян и взойти на шведский престол, законным наследником которого он являлся. Часть гарнизона крепости Або отправилась в Стокгольм, на помощь регенту, господину Стену[18]; остальные солдаты пребывали в замке в полной боевой готовности. Но в городе все говорили, что если Стокгольм падет, то Або не стоит защищать, ибо это кончится лишь большой белой и кровавой резней. О жестокости ютов теперь особо не распространялись. Люди предпочитали помалкивать и выжидать. А я вот жаждал войны, потому что она отвечала моим тогдашним настроениям — ну и еще потому, что мне нечего было терять.

В день святого Иоанна Крестителя я впервые за долгое время пошел в храм — помолиться Пречистой Деве и всем святым, чтобы укрепили они меня на стезе добродетели. Поравнявшись с ратушей, я услышал голос Антти. Он жалобно взывал ко мне из глубин тюремного подземелья. Обеими руками Антти вцепился в решетку подвального оконца, в котором я и увидел его взлохмаченные волосы и круглое лицо, покрытое такими синяками и кровоподтеками, что я едва узнал своего названного брата.

— О Господи! — в ужасе вскричал я. — Что с тобой случилось, Антти?

— Я бы многое дал, чтобы это узнать! — запричитал он. — Кажется, я напился как свинья. Никогда бы не подумал, что водка может превратить самого тихого на свете человека в какого-то дикого буяна. Но, похоже, не я один пал жертвой этой злодейки, ибо все мое тело избито и истыкано палками и кольями из забора. А значит, в этой потасовке участвовал кто-то еще. Ведь не мог же я сам так отделать себя, даже если бы свалился вниз головой с каменистого откоса.

— Побегу в храм и помолюсь там за то, чтобы тебя не высекли — и чтобы тело твое не бросили на съедение воронам после того, как тебя казнят за убийство, — проговорил я, чтобы поддержать попавшего в беду друга.

Но Антти сердито ответил:

— Чему быть, того не миновать. Слезами горю не поможешь. Прошу тебя, Микаэль, прояви христианское милосердие и принеси мне чего-нибудь поесть — и еще немного воды. В брюхе у меня пусто, и все нутро горит огнем, так что я просто не дождусь ни судьи, ни палача и умру сейчас от жажды.

Поблизости не было видно ни одного стражника, и я принес Антти воды в бадье, из которой поили лошадей. Антти мучила такая жажда, что, собравшись с силами, он отогнул в сторону прутья решетки и втащил бадью в темницу. Увидев, как трескается стена и сыплется засохший раствор, я испугался и предостерег узника:

— Не круши городской собственности, Антти! За это тебя ждет еще более суровое наказание! Но если ты хочешь убежать — то давай. Может, теперь ты сумеешь пролезть через эту дыру.

— Я не собираюсь убегать, — уныло ответил Антти. — Хочу с христианским смирением снести свой позор и принять заслуженную кару, чтобы искупить вину свою перед Богом и людьми и снова стать честным человеком.

В кошеле у меня было несколько мелких монет, ибо я собирался поставить свечку перед образом святого Иоанна Крестителя, который был мужем добродетельным и предпочел смерть страстным объятиям похотливой Иродиады[19]. Так что я побежал в кабачок «Под тремя коронами» и купил там миску репы, селедку и несколько ковриг хлеба. Но больше задерживаться возле темницы я не мог: горожане уже начали собираться на литургию и проповедь.

— Не отчаивайся! — сказал я Антти. — Вечером я постараюсь снова проскользнуть сюда и принести тебе побольше еды.

— Не очень-то легко надеяться на лучшее, когда по тебе прыгают лягушки, а стоит только задремать, как крысы норовят отгрызть тебе нос! — ответил Антти. — Но ничего! Как только я набью себе брюхо, жизнь наверняка покажется мне не такой уж скверной.

Я оставил Антти в узилище и поспешил в собор, но дьявол раскидывает свои сети куда более ловко и искусно, чем мы думаем... И вот, когда я, опечаленный, брел после службы из собора вместе с остальными прихожанами, со мной заговорил какой-то молодой человек, щеки которого были усеяны черными пятнышками — точно от выстрела, прогремевшего у самого его лица. Пристегивая меч, человек этот сказал мне по-немецки, что слышал обо мне много хорошего. Сам он недавно приехал в наш город и живет с сестрой на постоялом дворе, прямо возле кабачка «Под тремя коронами». Потом собеседник мой признался, что в одном деле ему нужна помощь такого ловкого и сообразительного паренька, как я, и попросил меня заглянуть к нему вечерком, о чем я наверняка не пожалею. Речи молодого человека были подозрительно льстивыми, но он улыбался так обаятельно и был одет в такие прекрасные облегающие кожаные штаны и такой роскошный короткий бархатный плащ с серебряной застежкой, что мне показалось, будто я ничего не потеряю, встретясь вновь с моим новым знакомым.

Услышав о печальной судьбе Антти, госпожа Пирьо приготовила для него мешок с едой. И под вечер я отправился к ратуше, чтобы покормить беднягу и совершить таким образом еще одно доброе дело, которое несомненно зачтется мне на том свете. Во дворе ратуши я встретился с тюремщиком, одноногим детиной, который учил меня раньше владеть мечом.

— Можешь спуститься в подвал, — добродушно сказал тюремщик. — Ты сегодня — не первый гость...

И вот я очутился в подземелье, где теперь горела веселым огоньком сальная свечка, прилепленная к каменной плите. А на другой плите сидела трактирщица из «Трех корон», прижимая к груди голову Антти. Женщина нежно гладила его по щеке и что-то ласково шептала.

— Микаэль, — серьезно сказала она, увидев меня в подвале, — другого такого прекрасного и благородного юношу, как товарищ твой Антти, подмастерье кузнеца, не сыщешь днем с огнем! Этой ночью, вернувшись домой после всех купальских игр и обрядов, я легла спать, но на рассвете меня разбудил страшный шум. Толпа пьяных парней выломала дверь и ворвалась в дом. Негодяи затолкали моего бедного мужа в пустую квашню и навалили на крышку камень, а меня заставили подавать на стол пиво, водку и всякие разносолы. И тут, случайно заметив выбитую дверь, в кабачок заглянул этот отважный юноша. Увидев, каково мне приходится, принялся в одиночку, подобно могучему Самсону[20], вышвыривать вон всех этих негодяев, хоть они отбивались от него дубинами и деревянными колодами и хоть сам он едва держался на ногах измученный бессонной купальской ночью. Когда же появилась наконец городская стража и принялась поносить меня последними словами за то, что я торгую вином в неурочное ночное время, этот благородный юноша, неверно истолковав намерения стражников, вышвырнул за дверь и их, охраняя мир и покой в моем доме. Но, когда Антти, обессилев, улегся на пол и заснул, стражники вернулись. Колотя и пиная, потащили они его в темницу, ибо больше никого им поймать не удалось. За это позорное деяние они еще получат, как Бог свят, получат! То же самое говорит и мой дорогой супруг, которого лишь на рассвете вытащила я из квашни, ибо, перепуганная и избитая, совсем о нем, бедняге, забыла.

Женщина погладила Антти по щеке и добавила:

— Положись на меня, друг мой. Не будь я почтенной трактирщицей, исправно платящей все городские подати, если не вытащу тебя отсюда! А пока пей пиво из лучшей бочки в моем погребе и набирайся сил.

Я понял, что у Антти теперь вдоволь и еды,и питья и что он под надежной защитой. И поскольку дальнейшее мое пребывание в темнице показалось мне излишним, я отправился в «Три короны», где трактирщик подтвердил каждое слово своей жены и заявил, что тот, кто обвиняет его в торговле вином в неурочное время, — гнусный лжец и клеветник.

Крепкое пиво взбодрило меня, и, набравшись смелости, я пошел на постоялый двор, где и спросил о чужеземце, который живет тут вместе с сестрой. Приезжий не назвал мне своего имени, но, когда я описал этого человека с почерневшим от пороха лицом, хозяин сразу понял, о ком речь. Все говорило о том, что чужестранец пользуется здесь уважением как господин богатый и щедрый. Меня сразу же любезно отвели в его комнату. Уже с порога я почувствовал приятный запах сургуча; восковая свеча горела на столе, за которым сидел незнакомец и что-то писал. Он сразу узнал меня, вышел из-за стола и дружески поздоровался со мной, пожав руку, что было особенно лестно, ибо держался чужестранец с изящной непринужденностью настоящего вельможи, для которого великолепные покои, роскошные одежды, каждодневные трапезы с вином и незримая забота преданных слуг были вещами совершенно естественными и привычными.

Он с легкостью завязал со мной беседу. Сказал, что зовут его Дидрих Шлагхаммер и что отец его — возведенный императором во дворянство купец из города Кельна. Сам же Дидрих с ранней юности путешествовал по чужим краям, а сейчас торгует в Гданьске и Любеке. Рассказы о святых местах Финляндии, слава которых гремит по всей Балтике, привлекли его в Або. Он не скрывал, что в молодости вел жизнь легкомысленную и беспутную, но после тридцати остепенился и теперь, как только позволяют дела, совершает паломничества к разным святыням. Потом он спросил меня, есть ли в Або люди, достойные доверия, и дал мне понять, что хочет нанять меня, дабы я служил ему во время паломничества проводником и толмачом.

В радостном волнении я стал рассказывать господину Дидриху о разных святых местах и реликвиях, приютах и монастырях, но, слушая меня, он скучнел на глазах. Наконец, прикрыв рукой зевок, обнаживший хищные кошачьи зубы, он принялся играть стилетом, который лежал на крышке дорожного сундучка.

— Меня пугали рассказами о суровой финской природе, диких зверях и разбойниках, которые промышляют на дорогах, — заметил немец, перебив меня. — Вот я и взял с собой на всякий случай парочку этих новомодных пистолетов. Они уже не раз выручали меня из беды!

Он показал мне две кобуры, которые крепились к седлу так, что тяжелые пистолеты все время были под рукой. Но восторг господина Дидриха и его явный интерес к огнестрельному оружию, по-моему, не очень-то вязались с его рассказами о собственной набожности. Он и правда внезапно спросил меня, не слышал ли я о том, что король Христиан собирается воевать со шведами — и что говорят об этом в Финляндии.

Я ответил, что слухи эти уже нанесли немалый ущерб честному и достойному торговому делу. Жители Або боялись выходить на своих парусниках в открытое море, страшась датских военных кораблей, и торговые суда вынуждены были добираться до Любека по опасным прибрежным водам, где в плохую погоду вечно садились на мели и становились жертвами нечестивых пиратов, промышлявших среди множества островов и у берегов Эстляндии. Корабли из Або пробовали, правда, присоединиться к караванам любекских судов, но власти Любека вовсе не горели теперь желанием охранять финские парусники, поскольку в ратуше Або уже не заседало, как встарь, множество немцев и все важные посты в городе занимали ныне люди, верные короне. И еще я сообщил с гордостью, что запасы пороха в Або растут день ото дня, а в замке мастера отливают пушки, — и если юты осмелятся приблизиться к городу на расстояние выстрела, то их ждет веселенькая встреча!

Господин Дидрих задумчиво крутил в руках пистолет. Потом немец сказал с улыбкой, что сам он войны не боится, но обязан думать о своей сестре и заботиться о ее безопасности, а потому чувствовал бы себя спокойнее, если бы знал, сколько в замке орудий, ядрами какого размера они стреляют, велик ли гарнизон, каково жалованье солдат, из каких они краев и кто стоит во главе этого отряда. Хорошо бы также узнать имена городских советников и самых видных жителей Або — и выяснить, можно ли этим людям доверять и не переметнутся ли они в случае опасности на сторону врага.

Я понял, что немец — человек трусливый; на это указывало и то, что даже в тихой гостинице он ни на миг не расстается с оружием. Чтобы успокоить беднягу, я рассказал ему все, что знал о гарнизоне крепости и города. При этом я напомнил, что сам я — не солдат, а всего лишь школяр, и посоветовал немцу поговорить с моим наставником и добрым другом, пушкарем Шварцшванцом. Я тут же вызвался проводить собеседника к почтенному мастеру, но любезный чужеземец остудил мой пыл, заметив, что негоже в день святого Иоанна Крестителя тревожить столь уважаемого человека, оскорбленного к тому же черной неблагодарностью, которой отплатили ему за все труды власти Або. Наше появление может запросто разозлить мастера Шварцшванца. Ведь господин Дидрих уже немало слышал о нем и знает, что летом я служил у него писцом. Так что господин Дидрих полностью полагается на мои слова, ибо считает меня юношей сообразительным и умным. Так сколько же бомбард установлено на стенах замка, сколько там осадных орудий, сколько пищалей и аркебузов?

Я старался припомнить все, что мне было известно, немец же быстро писал гусиным пером цифры на клочке бумаги, но перед цифрами ставил лишь какие-то странные закорючки. На мой взгляд, обычному купцу или благочестивому пилигриму вовсе не подобало заниматься такими вещами. И когда он принялся выпытывать у меня, как вооружена городская стража, когда из Або отплыли корабли и сколько у них было на борту орудий, я начал заикаться и давать туманные ответы. Похоже, любопытство этого человека не имело границ.

Внезапно он заметил мою нерешительность и то удивление, с которым я смотрел на него. Господин Дидрих тут же положил перо, запер бумажку с записями в дорожный сундучок, весело рассмеялся и воскликнул:

— Вижу, что мое чрезмерное любопытство удивляет тебя, Микаэль. Но я родился с неутолимой жаждой познания в душе и, путешествуя, привык собирать разные интересные сведения, ибо никогда заранее неизвестно, что и когда может пригодиться. Но я уже достаточно тебя помучил. Давай же теперь есть, пить и веселиться, ибо хочу я, чтобы ты был сегодня моим гостем!

Он повел меня в соседнюю комнату, где на столе, залитом дивным светом восковых свечей, стояли великолепные кушанья. Но не к этому столу был прикован мой взгляд. Самая прекрасная и роскошно одетая женщина, какую мне только доводилось видеть вблизи, шагнула мне навстречу и ласково поздоровалась со мной. Юбки ее шелестели, когда она шла ко мне с гордо вскинутой головой.

Господин Дидрих учтиво поклонился и поцеловал даме руку.

— Дражайшая моя сестра Агнесса, — проговорил он. — Позволь представить тебе Микаэля, школяра из Або, юношу умного и сообразительного; он силен не только в схоластике и прочих книжных премудростях, но умеет также делать порох и служил писцом у одного пушкаря. Отрок сей любезно обещал нам помочь в преумножении наших познаний, что принесет великую пользу и нашим суетным земным делам, и бедным нашим душам.

Услышав эти слова, благородная дама взглянула на меня с нежной улыбкой и протянула мне руку. Никогда еще не целовал я руки ни одной женщине, и стыдливость моя не позволила мне поднять глаз и взглянуть прекрасной даме в лицо. Я неловко склонился и коснулся губами теплой белой ручки, благоухавшей ароматными притираниями. А госпожа Агнесса рассмеялась так же весело, как ее брат, и сказала:

— Давайте отбросим пустые церемонии! Ведь все мы молоды, а я совсем истосковалась, сидя тут взаперти, и мне так не хватает приятного общества! Честное слово, я тебя не съем, господин Микаэль, так что ты можешь смело поднять свою красивую голову и посмотреть мне в глаза.

Я смутился еще больше: ведь прелестная дама назвала меня «господином», словно я какой-нибудь дворянин, да еще и похвалила мою наружность. Я поднял голову и увидел, что госпожа Агнесса плутовски смотрит на меня своими карими глазами, а ее алые губки изгибаются в шаловливой улыбке. Щеки мои запылали. В своей юношеской наивности я тогда еще не знал, что губы эти накрашены, брови выщипаны и подведены, а на лице лежит слой белой пудры. В дивном сиянии восковых свечей госпожа Агнесса казалась мне самой прекрасной, самой восхитительной женщиной на свете.

Мы сели за стол и принялись за говяжьи языки и жареного гуся, приправленного перцем и шафраном. Все это мы запивали сладким испанским вином, налитом в лучшие на постоялом дворе кубки. Я понятия не имел, сколько может стоить такой ужин, но быстро отбросил все сомнения и начал есть как подобает воспитанному человеку, разрезая ножом мясо на маленькие кусочки и изящно кладя их пальцами в рот. Пусть мои знатные сотрапезники видят, что я — не какой-нибудь необразованный обжора, обеими руками вцепляющийся в кость и обгрызающий с нее мясо, не обращая внимания на текущий по подбородку жир.

Крепкое вино скоро ударило мне в голову, я совсем забыл обо всем своем убожестве и чувствовал себя, словно в раю, в окружении добрых ангелов...

Ужинали мы под чудесную музыку — в соседней комнате играл на свирели одноглазый музыкант из «Трех корон», пока господин Дидрих не велел угостить его пивом и не отослал прочь, заявив, что не выносит этих мужицких мелодий. Вместо этого он предложил спеть что-нибудь нам самим. Так мы и сделали, исполнив несколько школярских песен благочестивого содержания о бренности всех радостей земных.

Вскоре госпожа Агнесса заметила, что в комнате очень жарко, и сбросила шаль из прозрачного муслина, обнажив свои белые плечи. Ее зеленый бархатный корсаж был расшит жемчугами, золотой нитью и красными сердечками, что невольно привлекало любопытные взоры к ее груди. Никогда еще не видел я платья с таким глубоким вырезом. Форм госпожи Агнессы вовсе не нужно было домысливать в своем воображении — ими можно было любоваться всякий раз, когда она делала какое-нибудь неосторожное движение, хотя порой благородная дама и подтягивала край декольте вверх.

Господин Дидрих, который наблюдал за мной и, конечно, заметил мои взгляды, улыбнулся и сказал:

— Сестра моя носит имя святой Агнессы, и, находясь в изысканном обществе, я не раз мечтал о том, чтобы и с ней случилось такое же чудо, как с этой святой. Но пока сестра моя упорно следует придворной моде. Но пусть это не заставляет тебя краснеть, дорогой мой Микаэль. Поверь мне, в наше легкомысленное время никто не требует, чтобы женщины скрывали свои прелести. Совсем наоборот — самые добродетельные дамы должны теперь выставлять на всеобщее обозрение все, что только можно.

С горящим лицом я спросил, какое же чудо произошло со святой Агнессой. В Финляндии ее культ заслоняло почитание святого Генриха, и о святой Агнессе я знал очень мало. Господин Дидрих охотно рассказал мне, что один римский судья бросил ее, обнаженную, в темницу, ибо прекрасная христианка отказалась выйти замуж за сына судьи, нечестивого язычника. Но всемогущий Господь в милосердии своем сделал так, что волосы у нее выросли почти до пола, окутали ее, словно плащ, и прикрывшись ими, она смогла заслонить свое непорочное тело от бесстыдных взоров и прикосновений.

— Как видишь, сестра моя выкрасила себе волосы в рыжий цвет, по венецианской моде, — продолжал господин Дидрих. — Ты только представь, какое это было бы великолепное зрелище — наша Агнесса, вся окутанная плащом пламенеющих локонов! Но меня интересует другой вопрос, ответить на который сможет лишь один ученый человек духовного звания. Допустим, это чудо свершилось бы еще раз — во что я не верю, поскольку речь идет о моей сестрице, которая никогда не отличалась чрезмерной стыдливостью. Так были бы у нее все волосы рыжими — или та часть, что отросла по Божьей воле, сохранила бы свой естественный цвет, и получился бы темный плащ с широкой пурпурной каймой?

Я признался, что вопрос этот для меня слишком труден, но опытный схоласт, ответив на него на богословском диспуте, мог бы претендовать на докторскую степень в любом прославленном университете. Потом я осмелился намекнуть, что мир многое бы потерял, если бы чудо вдруг скрыло от глаз людских прелести госпожи Агнессы.

Красавица наградила меня за любезность пленительной улыбкой и отважно воскликнула:

— При дворах правителей Флоренции и Милана, не говоря уж о французском королевском дворе, благородные дамы часто появляются с одной, а то и обеими обнаженными грудями, не желая скрывать того великолепия, которым одарил их Господь. Самый прекрасный наряд я видела в Венеции, где одна дама явилась на пир в платье с разрезом на боку аж до бедра. На голове у нее была усыпанная драгоценными каменьями восточная вуаль, прозрачная, как морская пена. О, как я мечтаю о таком наряде!

Тут она вздохнула, глядя на меня своими карими глазами, взор которых ласкал, как бархат.

А господин Дидрих проговорил:

— При всех блистательных дворах даже самые высокородные дамы завидуют сейчас знаменитым куртизанкам и заказывают лучшим художникам свои портреты, позируя совершенно обнаженными, чтобы доказать, что тела их безупречны и стыдиться им нечего. И что может быть приятнее, чем жизнь на водах, у целебных источников, где мужчины и женщины во всей своей красе, в одних только набедренных повязках сидят целыми днями в больших бассейнах с горячей водой и даже играют в шашки и трапезничают вместе за плавающими столиками?

Я заметил, что в Финляндии мужчины и женщины по обычаю ходят вместе в баню — но только в деревнях и исключительно для того, чтобы помыться, а уж никак не ради удовольствия.

Господин Дидрих заинтересовался и спросил, часто ли я бывал в бане с молодыми девицами. Я решительно заявил, что ничего подобного никогда не делал. Заметив мое смущение, немец быстро переглянулся с сестрой и заговорил о другом.

— Скажи мне, Микаэль, что ты думаешь о том беззаконии, которое творит риксдаг? Ведь он сместил архиепископа Швеции и заточил его в тюрьму!

Удивленный этим неожиданным вопросом, я осторожно ответил:

— Кто я такой, чтобы рассуждать о столь важных делах, касающихся судеб королевства? Подозревают, что архиепископ плел интриги, которые могли погубить всю страну, — и сместили его тоже преподобные епископы. Не могу же я быть умнее их всех?

Господин Дидрих рассердился и резко ответил:

— Значит, по-твоему, молодой господин Стур — это все королевство? А не кажется ли тебе случайно, что на самом деле все наоборот и что это строптивый род Стуров считает королевство своей вотчиной, хотя единственным законным властелином этой страны является благодаря Кальмарской унии король Дании Христиан?

Я ответил, что юты лишь разоряют Швецию и сеют всюду смерть — и нет врагов, более жестоких и вероломных, чем они. В Або ими давно пугают детей. Скажешь: «Вот заберет тебя ют!» — и любой баловник сразу присмиреет...

Господин Дидрих очень удивился и зло бросил:

— Я думал, ты — умный парень, Микаэль, но теперь вижу, что ты лишь повторяешь чужие слова, даже не пытаясь жить собственным умом.

И он начал рассказывать, какой замечательный и милостивый монарх — король Христиан, который совершенно не терпит своеволия дворян и вельмож и защищает от их алчности горожан и крестьян. И еще король мечтает покончить с господством Любека[21] на Балтике и превратить Копенгаген в мощный торговый город, так что совсем скоро королевство Христиана станет сильным и богатым.

— Это — только вопрос времени, — убежденно заявил господин Дидрих. — Надменным шведским дворянам придется склонить свои гордые головы! Я твердо уверен, что вот-вот разразится война. Король Христиан в любую минуту может подойти со своим флотом к Стокгольму. Умный человек должен загодя предвидеть, как будут развиваться события, и уже теперь постараться заслужить милость короля. Ибо король Христиан — самый могущественный из властелинов Севера, и я не сомневаюсь, что потомки будут называть этого монарха Христианом Великим.

Слова господина Дидриха произвели на меня огромное впечатление, ибо никогда еще я не слышал, чтобы кто-то так восхищенно и так пылко говорил о короле Христиане. Госпожа Агнесса тоже привела множество примеров королевской мудрости и доброты. И все же я отважился заметить, что испытал жестокость ютов на собственной шкуре — ведь они убили моих деда с бабкой, а голову мою до сих пор украшает белый шрам — как память о давнем набеге.

Но господин Дидрих все умел вывернуть наизнанку.

— А кто виноват в том, что сюда пришли датские военные корабли? Кто заставил ютов огнем и мечом опустошить берега Финляндии? Только строптивые шведские дворяне, не желающие покориться своему законному повелителю. Этот мятежный дух переходит из поколения в поколение, а страдают от бунтов прежде всего простые люди, слепо идущие за дворянами.

Господин Дидрих поднял кубок и с вызовом произнес:

— Давай закончим этот спор, Микаэль-школяр. Я знаю о тебе куда больше, чем ты думаешь. Мне известно о тебе все — и сердце мое обливается кровью, когда я вижу, с каким презрением к тебе тут относятся. А ты ведь такой способный юноша! Скажи мне, удостоился ли ты милости какого-нибудь шведского или финского дворянина? Облегчили ли эти люди тебе жизнь? Церковь отвергла тебя, не пожелав принять в свое лоно, — но чего же еще ожидать от прелатов, которые срывают митру с головы собственного архиепископа в угоду своему нечестивому дворянству? А добрый король Христиан стремится поддерживать науки и хочет, чтобы все талантливые люди — высокого и низкого рода, богатые и бедные — имели возможность получить образование. Он — верный сын святой Церкви, и чем больше возрастает его могущество, тем внимательнее прислушиваются к его словам в папской курии, так что даже самый незаметный человек благодаря покровительству короля может дослужиться до высокого духовного сана. Кстати, у меня такое впечатление, что в недалеком будущем стране этой понадобится много новых священников, и боюсь, ими станут люди, преданные королю и святой нашей матери-Церкви.

Слова эти так испугали меня, что я даже оглянулся, дабы проверить, не подслушивает ли нас кто.

— Господин Дидрих и госпожа Агнесса, — дрожащим голосом промолвил я. — Вы хотите склонить меня к предательству и втянуть в заговор против Швеции? Но я — не солдат и не интриган; я — только мирный школяр, и большая политика для меня — темный лес.

Но господин Дидрих встал, поднял кубок и заявил самым убедительным тоном:

— Ничего подобного мне и в голову не приходило! Но разве помощь своему законному государю — это предательство? И можно ли назвать заговором защиту нашей матери-Церкви от богохульников и святотатцев, которые в сатанинской гордыне забыли о приличествующем им смирении и недостойны более называться слугами Божьими?! Нет, Микаэль! Я хочу только одного — чтобы ты как человек честный и благородный выпил за здоровье короля Христиана и за его великие цели, а также за собственную удачу — и сейчас, и в будущем.

Я не мог отказать ему и осушил кубок до дна. От крепкого вина кровь моя закипела, а госпожа Агнесса, залившись дразнящим смехом, обвила руками мою шею и расцеловала меня в обе щеки.

Тут господин Дидрих серьезно проговорил:

— Не хочу больше вести двойной игры. Как человек чести не стыжусь признать, что являюсь горячим сторонником короля Христиана и прибыл сюда, чтобы бороться за его дело. Видишь, сколь велико мое доверие к тебе?! Я не скрою от тебя даже того, что в городе Або гораздо больше людей, тайно сочувствующих королю Христиану, чем ты думаешь. Но если, польстившись на большие деньги, ты решишь обмануть и предать меня, то помни: я уже получил от тебя множество секретных сведений, а также легко могу доказать, что ты пил со мной за здоровье короля Христиана.

— Я вас не выдам, — уныло отозвался я, — но позвольте мне уйти: уже поздно — и я слишком много выпил, а мне еще надо хорошенько поразмыслить...

Они не стали меня задерживать, только условились со мной о следующей встрече. Но мне трудно было расстаться с ними, с ярким сиянием свечей и со всем тем блеском придворной жизни, который окружал этих людей. Мне казалось, что меня связали с ними крепкие нити. Я не понимал еще тогда, что скользкая дорожка завела меня прямо в сеть к дьяволу, и считал своих новых знакомых людьми достойными, а намерения их — самыми благородными.

Не буду долго распространяться о том, как господин Дидрих, а особенно — его сестра, обманом и сладкими посулами сделали из меня своего верного и послушного подручного. Много месяцев я служил господину Дидриху писцом и помогал ему плести его опасные интриги. Но в свою защиту могу сказать, что тогда я не столько думал о собственной выгоде, хотя господин Дидрих и рисовал мне мое будущее в самых радужных красках, сколько убеждал себя, будто тайно тружусь во имя всеобщего блага и грядущей мирной жизни. Совесть мою немного успокаивало и то, что господин Дидрих вскоре купил в Або дом и добился расположения даже самых богатых горожан; его приглашали на все свадьбы и похороны, а также на собрания Гильдии Трех волхвов, что было величайшей честью, о которой только мог мечтать житель Або. А потому я не считал, будто делаю что-то плохое; ведь хозяин мой так или иначе все равно узнавал, что хотел. Он делал щедрые пожертвования монастырю святого Олафа и приюту Святого Духа, и все восхищались благочестием этого человека. Он никогда не задирал носа и вовсе не считал, что перекинуться парой слов с городскими стражниками, моряками и простыми подмастерьями — ниже его достоинства. И прошло совсем немного времени, как господин Дидрих уже начал открыто восхвалять благородство и мудрость короля Христиана. Если же это приводило кого-нибудь в ярость, господин Дидрих смотрел собеседнику прямо в глаза и говорил:

— Я уважаю любые взгляды и считаю, что каждый имеет право на собственное мнение. Но такого же права я требую и для себя — тем более что я чужеземец. Я приехал из Кельна и наблюдаю за вашими распрями со стороны, а значит, могу судить непредвзято, не то, что люди, с головой увязшие во всех этих раздорах.

Всем приходилось признавать, что господин Дидрих говорит рассудительно и мудро, как и надлежит мужу доблестному и благородному. Но даже самые глупые и наивные твердили ему в ответ, что он не знает ютов — лживых и коварных негодяев, которые с легкостью нарушают любые клятвы и обещания.

Приятные воспоминания сохранились у меня и о наших совместных прогулках, ибо господин Дидрих, стараясь скрыть свои истинные намерения, то и дело отправлялся поклониться какой-нибудь святыне в окрестностях города. Однажды мы с госпожой Агнессой поехали в Надендал, где она хотела купить монастырские кружева, которые ценились так же высоко, как фламандские. Уже совсем по-осеннему алела рябина, а березы роняли желтые листья.

Надо ли говорить, как ослеплен и очарован я был красотой и любезностью госпожи Агнессы? Но я хорошо осознавал свое ничтожество и был еще слишком юн и неопытен, чтобы осмелиться хотя бы взглянуть на нее. И когда мы вернулись в Або, я хотел, как того требует учтивость, распрощаться с дамой у ворот ее дома. Но она заглянула мне в глаза, тяжко вздохнула и промолвила:

— Я чувствую себя такой слабой и измученной... Ах, Микаэль, я, наверное, кажусь тебе бледной и безобразной, но, честно говоря, меня уже тошнит от этого скучного города и от его флегматичных обитателей. Так прошу же тебя, Микаэль, зайди ко мне на минутку и выпей со мной вина, ибо брат мой вечно пропадает где-то целыми днями, а я сижу одна — даже не знаю, чем заняться, чтобы не умереть с тоски.

Госпожа Агнесса привела меня в свою комнату, благоухавшую запахами ароматных притираний, словно розовый сад. А когда мы уже сидели, попивая вино, красавица вдруг воскликнула:

— Я молю Бога, чтобы все наконец закончилось! Это вечное ожидание сводит меня с ума. Любовь к постоянным разъездам, к яркой, беспокойной жизни у меня в крови. Я не могу долго оставаться на одном месте! Чувствую, что от меня в этой стране — никакого прока. Моя ловкость здесь совершенно не нужна. Ведь даже самые опытные мужчины сами лезут тут к моему брату в сети. Но теперь я узнала, что флот короля уже подошел к Стокгольму, и с минуты на минуту мы можем получить известие о битве. Это послужит нам сигналом действовать, если королю не удастся избежать кровопролития и уладить дело миром.

— Госпожа Агнесса, — осведомился я, — а какова моя роль во всей этой истории — и какая меня ждет награда? Каждое утро я просыпаюсь с ужасной болью в сердце, ибо не могу понять, правильно я поступаю или нет. Я не в силах больше выносить косых взглядов своих соседей. Люди эти не оскорбляют меня в открытую, но их недоверие причиняет мне боль. И если в моем родном городе прольется кровь, то каждая ее капля будет жечь мне душу и не будет мне больше покоя до конца моих дней.

Госпожа Агнесса звонко рассмеялась, дотронулась до моей шеи и сказала:

— Шея у тебя тощая и длинная, как у всех писарей; она так и просится под топор палача... Ты когда-нибудь видел, чтобы кто-то делал яичницу, не разбив яиц? Политика можно сравнить с поваром, и порой, чтобы чего-то достичь, ему приходится переколотить множество скорлупок.

— Речи эти греховны и злы, — ответил я. — Живой человек — не яйцо в руках кухарки!

Ты так думаешь? — спросила госпожа Агнесса, мягко сжимая мои пальцы — Вы, финны, — просто удивительные недотепы. В вас и впрямь нет ни капли предприимчивости — и расшевелить вас совершенно невозможно. Вот и ты, Микаэль, по-моему, стыдливее прекрасного Иосифа[22]! Да, я, видимо, чудовищно постарела и подурнела в этом проклятом городе, если молодой мужчина, вроде тебя, сидит со мной с глазу на глаз в запертой спальне, попивает вино — и не может найти других тем для разговора, кроме обсуждения яичницы! Ты что, действительно не понимаешь, как я тоскую и томлюсь, Микаэль?

Не веря своим ушам, я спросил:

— О госпожа Агнесса, неужели вы и впрямь хотите, чтобы я воспользовался вашей минутной слабостью, а также обманул вашего брата, который доверил мне честь вашу? Неужели хотите, чтобы я забыл о своем уважении к вам и вверг вас во искушение, воспротивиться которому, возможно, не сумеем мы оба?

Она залилась таким серебристым смехом, что и я, несмотря на весь свой страх, не сдержал улыбки. Красавица погрузила пальцы мне в волосы и проговорила:

— Да, ты действительно замечательный, честный и чистый юноша, Микаэль. Я и представить себе не могла, что в этом злом и порочном мире бывают такие создания! А может, для защиты своей чести я ношу пояс целомудрия? Ты случайно не хочешь это проверить?

Тут я задрожал всем телом и упал перед ней на колени.

— Госпожа Агнесса, — простонал я, — ты самая прелестная и желанная женщина на свете! Красота твоя и мудрость покорили мое сердце. А потому молю тебя — немедленно выгони меня отсюда и не вводи меня в искушение, ибо никогда я не буду достоин тебя и никогда не смогу предложить тебе той жизни, на которую дают тебе право знатность твоя, воспитание и красота.

Женщина снова звонко рассмеялась и ответила:

— О Микаэль, ты злой и коварный юноша! Ты, наверное, добавил мне в вино какого-нибудь опасного приворотного зелья: сам же говорил, что твоя приемная мать отлично разбирается в таких вещах. Близость твоя так странно и приятно волнует меня! А ведь невинные ласки и нежные забавы двух добрых друзей — вещь совершенно не предосудительная и ни к чему не обязывающая... Поверь мне, искусство любви — это великое искусство, требующее глубокого знания предмета и постоянной практики, как и всякое другое мастерство, которым может овладеть человек. Это было известно уже древним римлянам, и мне говорили, что один замечательный римский поэт написал об этом целую книгу. Не помню, как его звали — то ли Вергилий, то ли Овидий[23] — впрочем, это неважно. Главное, что ты, похоже, совершенно незнаком с этим искусством — и у тебя нет никакого опыта. И я думаю, что окажу тебе большую услугу, дав несколько кратких уроков в сем трудном деле, являющемся восьмым из свободных искусств, ничуть не менее важным, чем семь остальных, хотя и изучают его не в прославленных университетах, а скорее по соседству с ними. Так будь же моим послушным учеником, Микаэль, а я буду твоей наставницей — и развею все твои сомнения, опасения и страхи. И займусь я этим не только для собственного удовольствия, но и для того, чтобы преумножить число своих добрых дел.

Красавица говорила так искренне и так убедительно, что совершенно заморочила мне голову, ибо был я еще очень молод и наивен. Но думаю, что перед госпожой Агнессой не устоял бы и человек поумнее меня, ибо была она дамой, в своем деле чрезвычайно опытной. Но не успели мы дойти до конца первого урока из начального курса, как вдруг ударили колокола кафедрального собора, а с рынка и из порта донесся страшный шум.

Госпожа Агнесса тут же выпустила меня из объятий, оттолкнула от себя и принялась спокойно приводить в порядок свою одежду. Я же стоял, трепеща всем телом, и не знал, как мне быть.

— Что-то случилось, — холодно произнесла она, сохраняя полное самообладание.

Я попытался дрожащим голосом уверить ее, что это всего лишь обычный пожар, но в тот же миг раздался стук в дверь; госпожа Агнесса замешкалась, возясь с задвижкой, и господин Дидрих принялся колотить в дверь рукоятью меча, изрыгая страшные проклятия.

— О Боже! — воскликнул он, ворвавшись в комнату и окинув взглядом нас обоих. — В каком вы виде — и чем тут занимались?! Мне, конечно, надо бы обрушить на тебя свой меч, повергнуть наземь и отволочь за волосы к позорному столбу, распутная моя сестра! Но сейчас у нас нет времени на все эти глупости. Нам нельзя терять ни минуты! В порт вошел быстроходный парусник, который принес весть о том, что король Христиан потерпел поражение под Бреннкиркой. Не знаю и знать не хочу, где это... Войска короля целыми отрядами переходят на сторону шведов, Христиан же пытается посадить на свои корабли тех солдат, которых еще можно вернуть. Трудно сказать, насколько моряки преувеличивают и много ли в этой истории похвальбы, но горожане, услышав о победе шведов, обезумели от радости и уже поют в храмах «Te Deum»[24], а на рынке беснуется ликующая чернь. Когда я пробирался сквозь толпу, меня забросали комьями земли и навозом. Все наши тяжкие труды явно пошли в тот раз насмарку, ибо весь этот проклятый город вопит от счастья, клянется в верности молодому господину Стуру и кричит: «Смерть ютам!»

— Господин Дидрих! — воскликнул я. — Чему быть, того не миновать. Такова, стало быть, воля Божья, хотя и не могу я понять, почему Господь даровал победу тем, кто издевается над святой Церковью. В городе и в замке полно людей, которые пили за ваш счет за здоровье короля Христиана. Так соберем же их и смело ринемся в бой за правое дело!

Но господин Дидрих сердито пробурчал в ответ:

— На войне Богу делать нечего, там все решает количество солдат и орудий, а также талант полководцев. И если тебе дорога жизнь твоя и честь, то остается лишь одно — взять ноги в руки и бежать без оглядки. Впрочем, нам с сестрой бояться нечего: мы ведь — чужеземцы и гости Або. А вот с тобой сложнее, мальчик мой.

Он спокойно уселся в кресло, отхлебнул вина из кубка госпожи Агнессы и, поигрывая рукоятью меча, устремил на меня задумчивый взгляд.

— С тобой сложнее, — повторил господин Дидрих. — Ты знаешь имена всех тех, кто пил за здоровье короля. Слишком много достойных людей ты можешь погубить, чтобы я рискнул пощадить тебя, Микаэль.

— Но, господин Дидрих! — вскричал я, глубоко задетый его словами. — Неужели вы действительно думаете, что ради спасения собственной жизни я выдам ваши тайны?! Если вы так считаете — то глубоко заблуждаетесь и жестоко оскорбляете меня!

— Но, человек слаб, — вздохнул господин Дидрих, — и каждый из нас может полагаться в этом мире только на самого себя — да и то лишь до известных пределов. В справедливости этой мысли меня неоднократно убеждала бурная и многотрудная моя жизнь. Тебе же я даю сей урок совершенно бесплатно, ибо мы с тобой друзья. Дорогая сестра, — продолжал он, обращаясь к госпоже Агнессе, которая уже укладывала свои вещи в сундук, — будь любезна, выйди на минутку в другую комнату или хотя бы отвернись, ибо ради нашего общего блага я вынужден убить сего юношу, на что иду, правда, крайне неохотно, поскольку мне придется потом заплатить хозяину гостиницы за испорченный ковер.

Госпожа Агнесса испугалась, подошла ко мне, потрепала по щекам и поцеловала в лоб. На ресницах у нее блеснули две прозрачные слезинки.

— Мне очень жаль, что нам приходится расставаться таким образом, Микаэль, — проговорила она, — но ты же сам слышал, как мудро объяснил все мой брат.

Я был совершенно ошарашен столь стремительным развитием событий и все еще никак не мог поверить, что эти люди говорят серьезно.

— Господин Дидрих, — пролепетал я, — вы что, действительно хотите прикончить меня — хладнокровно и жестоко? Но если не боитесь вы Страшного Суда и адского пламени, в котором гореть вам вечно, то вас должны пугать хотя бы земные судьи! Ведь по законам этой страны они признают вас виновными в злодейском убийстве!

Господин Дидрих заколебался, но тут быстро вмешалась его прелестная сестра:

— Я легко и просто могу снова привести свою одежду в беспорядок, а для верности даже разорвать юбку. Мне все равно страшно надоело это платье... Все слышали, как ты колотил в дверь рукоятью меча и в гневе проклинал все на свете. И никто не усомнится в том, что ты убил Микаэля, защищая честь и доброе имя своей сестры, которую этот мальчишка спьяну пытался изнасиловать.

Эта чудовищная ложь и подлое вероломство казались настолько немыслимыми, что я едва смог выдохнуть «Господи Иисусе!» — и уставился на брата и сестру так, словно видел их впервые в жизни. И лишь теперь я заметил, что почерневшее от пороха лицо господина Дидриха было совершенно разбойничьим, а госпожа Агнесса была вовсе не такой молодой и пленительной, какой считал я ее, ослепленный дьяволом. Она вся была крашеная — рыжие волосы, черные брови, алые губы... Внезапно узрел я мир и жизнь человеческую в подлинном, неприкрытом виде — и постарел в тот миг на много лет. Но если хозяева мои хотели воздать мне злом за добро, то и я мог отплатить им той же монетой, ибо с глаз моих спала наконец пелена. А потому я тоже взял дрожащей рукой кубок, в последний раз глотнул вина, смело посмотрел им в глаза и нагло заявил:

— Господин Дидрих и госпожа Агнесса, позвольте же мне поднять последний тост за все то зло, всю ту подлость и ложь, которые я так хорошо узнал с вашей помощью. Но, чтобы доказать, что я и впрямь был достойным вашим учеником, открою вам секрет: разумеется, я не доверял вам и принял кое-какие меры предосторожности... Я не очень высокого мнения и о девичьей чистоте и чести госпожи Агнессы. Только мое дружеское расположение к ней удерживает меня от того, чтобы назвать ее обыкновенной потаскухой.

Госпожа Агнесса побледнела, а ее карие глаза стали метать молнии.

— Не медли же, Дидрих, не медли, любимый! — закричала она. — Заткни ему поганый рот! Пронзи его скорее мечом, чтобы мы успели уехать из этой неблагодарной страны, пока еще есть время! И не бойся ранить моих чувств: меня никогда не пугал вид крови. Наоборот, зрелище это лишь усилит мою любовь к тебе!

Но господин Дидрих испытующе смотрел на меня, рассеянно пробуя острие меча на ногте большого пальца.

— Дай мальчишке говорить, — сказал этот человек. — Нечасто приходилось мне слышать столь мудрые речи, и он растет в моих глазах, хотя на губах у него еще молоко не обсохло. Я слушаю тебя, Микаэль. Похоже, ты и впрямь приготовил нам какой-то сюрприз — иначе не рискнул бы вести себя так нагло.

— Господин Дидрих, — начал я, — вы вынуждаете меня говорить с вами начистоту. Желая облегчить душу, а также подозревая, что намерения ваши не вполне чисты, я вручил достойнейшему отцу Петру из монастыря святого Олафа свою письменную исповедь, в которой подробно рассказал обо всех ваших делах, а кроме того, перечислил имена людей, пивших за здоровье короля Христиана. Тайна исповеди запрещает отцу Петру вскрыть запечатанное письмо, но, если со мной что-нибудь случится, сей благочестивый монах уполномочен передать бумагу епископу, чтобы тот прочел мое признание. Честно говоря, я сделал это лишь для того, чтобы в случае крушения ваших планов спасти собственную шкуру, но теперь вижу, что бумага эта оказалась куда полезнее, чем я мог предполагать.

— Это правда? — резко спросил господин Дидрих.

Но я смело посмотрел ему в глаза — и он, судивший всех по себе, сразу мне поверил. Тяжело вздохнув, вложил он меч в ножны и с кислой усмешкой заявил:

— Надеюсь, ты забудешь эту мою шутку и простишь меня за то, что я подверг верность твою столь суровому испытанию. Теперь я понял, для чего ты так старательно записывал все подряд. И даже если ты меня обманываешь — я не могу себе позволить рисковать.

Госпожа Агнесса залилась горькими слезами и воскликнула:

— Этот неблагодарный мальчишка предал нас! А ведь он только что едва меня не соблазнил! Я никогда не ожидала от тебя такого, Микаэль! Считала тебя милым, добрым, легковерным мальчиком и всем сердцем желала, чтобы ты, юный и чистый, попал прямиком в рай. Слишком поздно поняла я, что ты — змея, которую пригрели мы на своей груди.

Но господин Дидрих прикрикнул на нее:

— Закрой грудь и попридержи язык, дрянь! Мы многим обязаны Микаэлю и теперь должны по крайней мере взять его с собой на корабль и проследить, чтобы наш юный друг в добром здравии покинул эту страну. До лучших времен ему придется жить на чужбине — в ожидании того дня, когда в блеске славы он вернется домой победителем. Так останемся же друзьями и единомышленниками, Микаэль! Так будет лучше для нас всех. И прими от меня пока несколько золотых... Ты же знаешь, что деньги мои на исходе. Я увезу тебя с собой, и ты сможешь переждать бурю в каком-нибудь знаменитом университете. Обещаю сделать все, что в моих силах, чтобы король Христиан выделил тебе на время учебы денежное содержание, ибо ты можешь еще очень и очень пригодиться и Его Величеству, и своей стране.

Столь щедрых посулов я от господина Дидриха не ожидал. Мне-то хотелось лишь выбраться живым из гостиницы. Покосившись на меч, который, как мне показалось, свободно болтался у господина Дидриха в ножнах, я проговорил:

— О благороднейший господин Дидрих, до конца дней своих буду я молиться за вас, если поможете вы мне осуществить заветную мою мечту. Так забудем же и впрямь обо всех этих шутках и отрясем с ног своих прах этого города, пока еще не поздно.

— В порту стоит любекский корабль, и честно говоря, я уже заплатил капитану за нас с сестрой. Судно отплывает завтра, если погода позволит. И никого не удивит, если мой верный писец отправится в путь вместе с нами, дабы преумножить в чужих краях свои познания. Никто и слова дурного не скажет! Так что приходи завтра на рассвете в порт — и с Божьей помощью встретимся на корабле.

Он говорил так спокойно, что меня тут же охватили подозрения, и я закричал:

— По доброте своей вы только что изволили упомянуть о золотых монетах, господин Дидрих! И уж коли вы сами вызвали меня на откровенность, то позвольте спросить, не желаете ли вы отдать мне эти деньги прямо сейчас, ибо если что-нибудь случится и мы с вами больше никогда не увидимся, то мне придется несладко.

Но в подозрительности своей я был несправедлив к господину Дидриху: если уж он решил что-то сделать, то всегда держал слово. К тому же он был заинтересован в моем отъезде из Або не меньше, чем я сам.

И потому господин Дидрих, не торгуясь, вручил мне пять папских дукатов, три рейнских гульдена и горсть серебряных монет в придачу. Никогда в жизни не было у меня такого богатства.

В самом лучшем расположении духа выскользнул я из гостиницы через заднюю дверь и сумел добраться до домика госпожи Пирьо, никого не встретив по дороге. Своей приемной матери я сообщил, что по делу, не терпящему отлагательств, господин Дидрих вынужден уехать из Або и что он обещал взять меня с собой в чужие края и помочь попасть в какой-нибудь университет. Я и сам еще не знал, куда отправлюсь — в Росток, Прагу или даже в Париж. Но я уверял госпожу Пирьо, что поездка эта — величайшее счастье в моей жизни, и попросил ведунью поскорее собрать меня в путь. Она не стала меня отговаривать. Мне даже показалось, что весть о моем отъезде обрадовала ее. Меня это очень удивило, ибо я не предполагал, что госпожа Пирьо догадывается о кознях и интригах моего хозяина.

Потом я взял лодку и, не желая попадаться на глаза опьяненной победой толпе, поплыл по реке в монастырь, ибо мне непременно нужно было поговорить с отцом Петром и исповедаться ему. Меня мучили угрызения совести, и мне не хотелось покидать родину, не сняв с души греха.

Служба в храме уже закончилась, и отец Петр встретил меня у монастырских врат. Он собрался в город — праздновать победу, но, узнав о моем отъезде, отвел меня на вершину холма и выслушал мою исповедь. Внимая моему рассказу, он то и дело испуганно крестился; когда же я наконец замолчал, отец Петр проговорил:

— Я считал господина Дидриха хорошим человеком, а он, похоже, отпетый негодяй и слуга дьявола. Но все, слава Богу, кончилось хорошо. Да, все к лучшему, и теперь исполнятся твои заветные мечты. Правда, путь, который открывается перед тобой, куда более труден и тернист, чем ты думаешь. Уж сколько людей отправилось странствовать по свету в поисках знаний — и мало кто вернулся обратно... С точки зрения мирских властей ты, по-моему, поступил неразумно и вообще вел себя очень глупо, но я охотно верю, что, подобно многим мятежным юнцам, ты хотел как лучше. С точки же зрения святой Церкви ты, по моему скромному разумению, ни в чем не виноват. Наоборот, намерения у тебя были благие, а потому я с чистой совестью могу отпустить тебе все грехи, хоть и прошу, чтобы ради спасения души молился ты в каждом храме, мимо которого проляжет твой путь.

Охваченный глубоким сожалением и искренним раскаянием, я поцеловал засаленный край его рясы — и вдруг вспомнил, что второпях не рассказал отцу Петру о том уроке, который дала мне госпожа Агнесса. Тут я понял, что урок этот был самым тяжким моим грехом, и поведал отцу Петру, как мог, о своем падении. Отец Петр внимательно выслушал меня, задавая множество вопросов, чтобы как следует разобраться в этой истории. Наконец он проговорил со вздохом:

— Ты стал жертвой соблазнительницы, Микаэль, и трудно было ожидать, что в своей юношеской неопытности сможешь ты устоять перед столь сильным искушением.Даже я сам, наверное, согрешил бы с этой женщиной... Но обратимся к мирским делам, о которых нам нельзя забывать. Тебе надо немедленно пойти к магистру Мартину и попросить у него рекомендательное письмо и бумагу, в которой будет сказано, что ты окончил здешнюю школу. Я же сразу после вечерни приду к тебе домой, дабы под присмотром добрейшей госпожи Пирьо предались мы с тобой молитвам и ночному бдению, когда будешь ты готовиться к решающему шагу в своей жизни.

Добрые советы и наставления отца Петра просветлили мой разум, хотя мысль о встрече с магистром Мартином до сих пор приводила меня в трепет. Но и магистр принял меня с веселой улыбкой. Бледные щеки его раскраснелись от вина. Весть о моем внезапном отъезде очень удивила и обрадовала старика, однако он не мог дать мне рекомендательных писем без дозволения епископа и повел меня в епископский дворец, чтобы я сам изложил там свою просьбу.

Итак, мы шли вдоль стен кафедрального собора и приюта Святого Духа в епископский дворец и издалека чувствовали доносившиеся оттуда аппетитные запахи. Я остановился на пороге с шапкой в руках, а магистр Мартин прошел в покои епископа, чтобы изложить мою просьбу. Через несколько минут учитель мой вернулся за мной — и я предстал пред очи грозного епископа. Но епископ Арвид Курк тоже был в прекрасном настроении и тут же начал вспоминать, как сам когда-то был школяром и бродил с песнями по дорогам Европы, хоть и происходил из очень состоятельной семьи. Задумался он лишь над тем, какой университет для меня выбрать. Магистр Мартин заикнулся было о Ростоке, который находился ближе всего, и намекнул, что оттуда я всегда мог бы вернуться домой, если бы приключилась со мной там какая-нибудь беда. Но епископ велел магистру замолчать и изрек:

— Времена сейчас столь скверные, что не могу я рекомендовать ни одного из немецких университетов, охваченных виттенбергской ересью, пагубной для юной души. Нет, школяр Микаэль, если сумеешь добраться до Франции, то должен ты постараться попасть в почтенный университет города Парижа, в тот университет, где и я сам, и многие другие епископы Або обретали когда-то свою премудрость.

И суровый епископ, несомненно, погрузился бы в воспоминания, если бы магистр Мартин не набрался смелости и не попросил у него рекомендательных писем для меня. Магистр опасался, что после пира епископ не сумеет удержать в руке гусиного пера... Тогда епископ Арвид, не задавая мне больше никаких вопросов, решил, что я должен поступить в парижский университет, и продиктовал от своего имени письмо, в котором поручал меня опеке ученых мужей из университета и всех добрых людей на свете.

— Микаэль, — сказал он, — как только найдешь ты хорошего наставника и сделаешься его учеником — сразу получишь все университетские права и привилегии. Но помни: уже многие ступили на сей путь, чтобы никогда не воротиться; немало и таких, кто вернулся больным телом и душой, ибо предавался в этом городе соблазнов не столь семи свободным искусствам, сколь семи смертным грехам. Но если не пожалеешь ты сил, то получишь когда-нибудь степень бакалавра — и тогда я всерьез задумаюсь о том, что могу для тебя сделать. Пусть же это первое испытание станет для тебя пробным камнем и покажет, из закаленный стали ты отлит или из мягкого железа.

Меня терзала мысль о том, что подумают обо мне почтенный епископ и учитель мой, магистр Мартин, когда узнают о моей тайной службе ютам, ибо я не сомневался, что слухи об этом разнесутся в мгновение ока. Но, взволнованный до слез, я смиренно и от всего сердца поблагодарил епископа. Добрый магистр Мартин тоже не смог сдержать рыданий. В конце концов расчувствовался и епископ Арвид. Дрогнувшим голосом он проговорил:

— Милый мальчик, если окажешься ты в трудном положении или подорвет твои силы недуг, сошлись на меня, ибо, не хвалясь, могу утверждать, что когда-то я был в парижском университете одним из самых известных финских студентов. Не сомневаюсь, что, назвав мое имя, ты и сегодня сможешь получить в долг добрый ужин или кубок отменного вина «Под головой Иоанна Крестителя» или «Под мантией магистра», хотя сам я покинул Париж двадцать лет назад... В знак же своего расположения я даю тебе не только дельные советы, но и немного денег на первое время...

С этими словами он начал рыться в туго набитом кошеле и наконец протянул мне три любекских гульдена, края одного из которых были обрезаны. Поступок епископа так взволновал магистра Мартина, что и он в свою очередь одарил меня тремя серебряными монетами. Вот так на меня, негодяя, место которому было в темнице или у позорного столба, изливали ближние доброту свою и ласку. Охвативший меня стыд выжег остатки гордости и самолюбия в душе моей, и исполнился я намерений самых чистых и благородных.

В домике госпожи Пирьо царила торжественная тишина, а стол ломился от яств и напитков, которых хватило бы, чтобы накормить всю округу. Моя приемная мать приготовила мне в дорогу большой мешок разной снеди, а в облупленный дорожный сундучок, который принес мне в подарок мастер Лаврентий, упаковала одежду и много белья, на самый же верх положила мою потрепанную книгу «Ars moriendi». Сам мастер Лаврентий сидел в углу, упершись локтями в колени, и я поблагодарил его за подарок, хоть и содрогнулся в душе при мысли о том, какие орудия возил он в этом сундучке из деревни в деревню. В другом углу сидел Антти, закрыв лицо руками. Дуется, наверное, из-за моего отъезда, подумал я, но позже оказалось, что горевал Антти вовсе не поэтому.

После вечерни появился отец Петр. Он прихватил с собой монастырскую печать и выдал мне от имени своей братии письмо, в котором поручал меня заботам всех монахов и просил, чтобы в пути они кормили меня и пускали на ночлег, не требуя платы, ибо я — юноша богобоязненный и смирный — спешу в Париж, дабы припасть там к источнику знаний.

— Я подписал эту бумагу собственным именем, — благочестиво изрек он, — так что это никакая не фальшивка, а вполне официальный документ. Сдается мне, что вряд ли кто-нибудь сможет вспомнить, как зовут нынешнего настоятеля маленького монастыря в далеком краю. Надеюсь, что бумага эта сбережет тебе в пути немало серебряных монет. Можешь спокойно показывать ее в любой обители, невзирая на цвет ряс, в которые облачена братия, ибо Господь не делает разницы между черными, серыми и коричневыми своими овечками, сам же ты человек светский.

Больше мне, пожалуй, и нечего рассказывать о том грустном вечере. Мы все плакали, а госпожа Пирьо гладила меня по голове и показывала ларец с целебными снадобьями, который вложила в мой дорожный сундучок. Ларец был аккуратно расписан алой и зеленой красками, и были в нем самые лучшие снадобья от горячки, озноба, кашля и поноса. Не забыла ведунья ни о медвежьем сале, ни о заячьем жире; находился в ларце и бесценный эликсир от всех болезней. И еще там был маленький рожок, наполненный пахучей жидкостью; кивнув на него, госпожа Пирьо прошептала мне на ухо:

— Микаэль, мужчины есть мужчины. Ты пока еще юн, но уезжаешь на долгие годы и тоже станешь мужчиной. Не знаю, хорошо я поступила или дурно, но наполнила я этот рожок самым сильным приворотным зельем, какое только мне известно. Несколько капель в вине или меде сделают сговорчивой даже самую целомудренную женщину.

После множества наставлений и предостережений госпожа Пирьо вручила мне также пять больших серебряных монет и посоветовала обменять их на золото в одном из почтенных торговых домов Любека. Велела только следить, чтобы мне не всучили монет с поврежденными краями, ибо всем было известно, что менялы отрезают от монет кусочки золота.

Не стыжусь признаться, что чувствовал я себя, как грязная тряпка, видя, сколь все ко мне добры, хоть я ничуть того не заслужил. После полуночи мы еще долго молились и сидели вместе, не смыкая глаз, но перед заутреней отец Петр и мастер Лаврентий уснули, разделив по-братски ложе госпожи Пирьо, а Антти запропастился неведомо куда.

Когда за зеленым оконцем забрезжил первый проблеск осеннего рассвета, все мы были уже готовы. Отец Петр и мастер Лаврентий, на подгибающихся ногах, понесли в порт мой сундучок; я тащил на спине мешок со снедью, а госпожа Пирьо прижимала к груди мою котомку. Небо на востоке алело, когда они помогли мне устроиться на корабле, дали еще множество советов и благословили на прощание. Я долго смотрел с палубы, как они машут мне руками. Видел черную рясу отца Петра, серое платье госпожи Пирьо и ржаво-красный кафтан мастера Лаврентия. Видел мощную башню кафедрального собора, низенькие домики города, зелено-голубые грядки капусты и длинные вереницы обвитых хмелем жердей на склонах холмов.

Большой корабль шел вниз по течению реки под малым парусом, который раздувал попутный ветер, и когда мы проплывали мимо мрачных стен замка, я горячо помолился и распрощался со всем, что было прежде, чтобы отправиться навстречу неведомой своей судьбе.

Вот так покинул я город Або — и есть у меня все основания начать новую книгу, в которой расскажу я о том, что получилось, когда решил я сам распоряжаться своей жизнью.

 

 


КНИГА ТРЕТЬЯ
ALMA MATER[25]


1

Господин Дидрих и его сестра занимали каюты, которые высились на корме. В каютах этих были удобные кровати, и там можно было не только сидеть, но и стоять, выпрямившись во весь рост — и стараясь, конечно, не удариться головой о балки потолка. Я же должен был сам позаботиться о себе, но господин Дидрих посоветовал мне подружиться с боцманом, и этот любечанин с бычьей шеей действительно позволил мне устроиться с вещами в крошечной каморке возле камбуза, что спасло меня от необходимости ночевать с матросами — если бы для меня вообще нашлось место в кубрике. Но все это было мне, честно говоря, совершенно безразлично, ибо как только мы оказались среди шхер[26], прибрежных островков и утесов и закачались на пронизанных солнцем зеленых волнах, свежий морской ветер унес все мои печали, и я почувствовал, как сердце мое наполняется радостью, весельем и отвагой.

Однако я задрожал от ужаса и решил, что мне явился призрак, когда увидел средь бела дня под раздувающимися парусами, как из одного из бесчисленных закутков корабля вылезает товарищ мой Антти, почесывает свою кудлатую голову и озирает заспанными глазами покатую палубу.

— Господи Иисусе! — воскликнул я. — Что ты тут делаешь, Антти? Как ты сюда попал? Ты что, забрался на корабль, чтобы проспаться после попойки? Быстро прыгай в воду и плыви к берегу, пока мы еще среди шхер!

А он мне ответил:

— Я попал на корабль самым честным образом и плачу за проезд, помогая боцману и кузнецу, как и пристало достойному подмастерью. Пришло мне время отправляться в путь, дабы постичь все тонкости кузнечного ремесла, которое часто называют самым прекрасным и нужным на свете. Вот и поехал я вместе с тобою, без особых сожалений покинув отчий край, ибо вкусил я там больше нужды, брани и проклятий, чем хлеба и покоя на теплой печке.

— Антти, ты глупец! — воскликнул я. — Немедленно возвращайся назад! Может, твой мастер еще пожалеет тебя, если ты смиренно попросишь у него прощения за побег.

Но он заявил прямо:

— Незачем мне возвращаться — да и не хочу я вовсе получить пулю в лоб. Дела мои приняли столь скверный оборот, что хозяин «Трех корон» в каком-то дьявольском ослеплении твердо решил лишить меня жизни и держит наготове под трактирной стойкой заряженную фузею и горящий фитиль.

— Но почему же он хочет твоей смерти? — изумленно спросил я. — Мне казалось, что ты — лучший друг этого семейства. Я же сам видел, как трактирщица вечно тебя оглаживает и как ты целыми вечерами просиживаешь у нее на кухне, поглощая все, что не доели посетители.

Антти серьезно посмотрел на меня своими честными серыми глазами и ответил:

— Микаэль, если тебе дорога жизнь, никогда не позволяй женщине тебя оглаживать, ибо добром это не кончится. Я питал к трактирщице из «Трех корон» самые чистые и невинные чувства, а после того, как защитил я ее честь от банды разбойников, почтенная эта особа стала искать моей дружбы. И не видел я в том ничего дурного, пока она, подобно жене святого Потифара, о котором слыхал я на проповеди, не потребовала, чтобы я разделил с ней ложе, едва муж ее отвернулся...

— Антти, — расстроился я, — прелюбодеяние — это же страшный грех! Я никогда от тебя этого не ожидал!

Антти же ответил с извиняющимся видом:

— Откуда я знал, как это называется? Я — парень послушный, что мне велят, то и делаю. На беду трактирщик застукал меня в тот момент, когда исполнял я желание его жены, и пришлось мне затолкать его в ту самую квашню, из которой я его когда-то вытаскивал. Он же прямо взбесился. Тощий, как щепка, а разбушевался так, что я вынужден был придавить крышку квашни бочкой солонины. Тут он разозлился еще сильнее и, едва выбравшись из квашни, потребовал у городских властей фузею, дабы «не смели чужаки пахать и засевать его поле», как объяснил он в ратуше. Вот и пришлось мне уносить ноги. К счастью, этой ночью жена трактирщика со слезами на глазах собрала мне изрядный мешок снеди, так что во время плавания голодная смерть мне не грозит. А на суше крепкий парень всегда заработает себе на кусок хлеба.

Больше я не упрекал его, ибо сделанного не воротишь и лучше уж смотреть вперед. Меня изумляло лишь одно: как же удивительно сплелись наши судьбы! В один и тот же день, а возможно, и в один и тот же час в соседних домах грозила нам обоим смертельная опасность: меня чуть не убил господин Дидрих, а Антти — разъяренный трактирщик. И мне пришло в голову, что Творец, видимо, пожелал, дабы путешествовали мы с Антти вместе. И мы скрепили союз наш рукопожатием, хоть ни один из нас тогда не знал, что жизнь связала нас надолго и что отныне станем мы неразлучными.


2

О плавании нашем скажу еще только то, что за три недели пережили мы два шторма, которые нечестивцы-матросы называли, правда, слабыми. Однако во время этих штормов корабль то и дело ложился набок, громко хлопали паруса, дико выл ветер, а все доски жалобно скрипели, словно пытаясь вырваться из обшивки; я же возносил благочестивые молитвы о спасении жизни, пока наконец не стало мне так худо, что не было уже сил и молиться. Я лишь отчаянно тосковал по дому, и позорный столб казался мне куда милее оглушительно трещавшего корабля.

Когда на горизонте, будто белое облачко, появлялось чужое судно, пушкари бежали к орудиям, зажигали фитили, и все мы со страхом смотрели на приближавшийся корабль. Но, к счастью, на пиратов мы не напоролись, хоть моряки и утверждали, что в здешних водах их — как блох у нищего под мышкой. И наконец мы точно в срок прибыли в добром здравии в любекский порт.

Господин Дидрих снова стал со мной любезен и принялся уговаривать меня ехать с ним в Копенгаген: там, дескать, меня ждут почести, деньги и милость короля Христиана. Но, получив раз хороший урок, я избавился от юношеского легкомыслия, и опасная жизнь авантюриста меня уже не прельщала. Ведь передо мной вот-вот распахнутся дивные врата храма познания! И я поблагодарил господина Дидриха, наговорив ему кучу красивых слов; он тоже обещал не забывать меня. Возможно, мы еще доживем до лучших времен...

Из-за тюков и сундуков, которые должны были облегчить мне жизнь в Париже, я вынужден был присоединиться к двум купцам, ехавшим в Гамбург. За немалые деньги они погрузили на свои возы мои вещи. Лишь через несколько дней я понял, что благочестивые купцы с удовольствием взяли бы меня с собой и бесплатно, ибо везли они много дорогих товаров и, заботясь о собственной безопасности, хотели, чтобы в обозе у них было побольше мужчин. Но сожалеть о потерянных по глупости деньгах было, конечно, уже поздно.

Вскоре мы покинули и Гамбург и поехали дальше через желтеющие поля и бурные реки. С каждым днем пейзаж становился все более веселым и солнечным. И не мог я надивиться плодородию немецких земель, числу немецких городов и их богатству. Ибо утром выезжали мы из одного городка, а вечером виселица на пригорке вновь возвещала о том, что мы приближаемся к многолюдному местечку, где чтут закон и порядок.

Непогода задержала нас на несколько дней в почтенном городе Кельне, который стоит на могучем Рейне. Я благословляю дождь и грозу, ибо они позволили мне подлечить стертые ноги и помолиться в соборе, после чего получил я отпущение грехов на сто дней. Мы с Антти видели уже много городов и храмов, но, узрев сей великолепный собор, шпили башен которого терялись в облаках, онемели мы оба от восхищения и почувствовали себя жалкими червями. Мне показалось, что под сводами этого собора может поместиться весь город Або вместе с крепостью и толпой жителей. И меня ничуть не удивляло, что, помолившись в святом этом месте, чудесным образом исцеляются больные, слепцы и калеки, ибо нигде еще не чувствовал я так ясно всемогущество Божие, как в этом громадном кафедральном соборе, и не укладывалось у меня в голове, что воздвигли его руки человеческие.

В Кельне я доверил свой сундук купцу, который кружным путем ехал в Париж, и мы с Антти зашагали вперед. Стояла уже поздняя осень... Мы дошли до Бургундии и до Франции — и вокруг нас зазвучала незнакомая речь, но в каждом городе и каждой деревне находили мы богобоязненных священников и монахов, которые охотно нам помогали, объясняясь со мною по-латыни. Нужда оказалась хорошим учителем, и вскоре я уже заговорил на ломаном французском, ибо всегда легко перенимал чужие языки, да к тому же быстро понял, что латынь — мать французского, хотя дитя со временем изменилось так, что его не сразу можно было узнать.

Мы шли прозрачными буковыми лесами; в погожие дни солнце светило сквозь блестящую дымку и словно бы взирало с небес, прикрывшись тонкой вуалью, — так что человеку казалось, будто спит он или грезит. В день Всех Святых увидели мы с Монмартрского холма башни и крыши Парижа, лежащего в объятиях зеленой Сены, и упали на колени, дабы возблагодарить Бога, который привел нас, целых и невредимых, в город, что находится так далеко от нашей отчизны. С легкостью сбежали мы потом с крутого холма, и тут я понял, что чувствовал Моисей, когда смотрел с вершины горы на Землю Обетованную.

Но слишком рано вознесли мы благодарственные молитвы, ибо едва не случилось с нами того же, что и с Моисеем, который так никогда и не ступил на землю Ханаанскую. Из-за каштанов, росших на повороте дороги, на нас неожиданно налетела банда нищих и воров. Грозя дубинками, камнями и ножами, негодяи набросились на нас — и не сомневаюсь, что они бы хладнокровно нас убили, ограбили, а нагие наши останки спрятали бы в придорожных кустах, если бы не громадная сила Антти, который несколькими ударами своего посоха обратил всю банду в бегство. Разбойники улепетывали с криком и воем, решив, что столкнулись с самим дьяволом. Я же в это время лежал в крови на большой дороге: в голову мне угодил камень, и я не мог сам подняться на ноги. Вот так Антти второй раз спас мне жизнь.

Удар так оглушил меня, что я даже не чувствовал боли. Мне только казалось, что слышу я колокольный звон и ангельское пение. Это доказывает, что стоял я тогда прямо у райских врат. Но Антти поднял меня с земли, и, повиснув на нем, я потащился по тропинке, а потом он взвалил меня на свои сильные плечи и понес вперед.

У городских ворот нас остановила стража. Она не хотела пускать нас в город, ибо я был ранен и весь залит кровью, из чего эти идиоты сделали вывод, что я преступник. Я двадцать раз объяснял им, как было дело. Но напрасно пытался я смягчить их сердца, и стражники наверняка бросили бы нас в темницу, если бы на помощь нам не пришел старый босоногий монах. Просмотрев мои бумаги, он поручился за меня и любезно проводил нас через остров на другой берег реки, где находился университетский квартал. Там монах показал нам скромную гостиницу на берегу Сены, где можно было переночевать и перевязать раны.

Растрепанная трактирщица, похоже, привыкла к виду разбитых голов. Без лишних слов принесла она горячей воды и чистых льняных тряпок, а потом по моей просьбе выгребла из углов плесень и паутину, которые и приложил я к ране. Выпив после этого кубок вина, я почувствовал себя лучше. Голова перестала кружиться, но ангельское пение еще много дней продолжало звучать у меня в ушах.

Наша добрейшая хозяйка очень помогла мне. Она давала приют многим студентам, кормила их и поила, а потому хорошо знала, с чего мне следует начать и к кому обратиться, чтобы поступить в университет. Прежде всего мне надо было выбрать прецептора, лекции которого я хотел слушать, чтобы потом получить доступ к нему на диспуты. Это была первая ступень обучения. Университетские привилегии распространялись только на тех, кто был питомцем одного из прецепторов, ибо лишь учителя и магистры могли решать судьбы юношей разных народностей. Моя народность была аллеманской: к ней относились все, кто родился за пределами Франции, и значит, я должен был выбрать себе английского или немецкого наставника — если не удастся мне найти какого-нибудь датчанина или шведа. Но хозяйка наша никогда не слыхала о таких язычниках, как шведы и датчане. Узнав же, что хоть и прибыли мы издалека, но я — лишь бедный юноша, собирающийся вести жизнь скромную и целомудренную, пока не вкушу плодов высокой науки, трактирщица глубоко вздохнула и потеряла ко мне всякий интерес. Правда, она дала нам еды и охапку соломы для спанья, но волновали мы теперь хозяйку не больше, чем крысы, полчища которых шныряли по углам.

Уже наутро я хотел бежать искать себе наставника, ибо университетские каникулы давно закончились, но Антти удержал меня, сказав:

— Брат мой Микаэль, Всевышний сотворил время, а не спешку — насколько я помню слова проповедника. Негоже тебе являться к своему будущему учителю с подбитым глазом и перевязанной головой, ибо почтенный магистр может подумать о тебе Бог весть что.

У менялы на мосту я обзавелся горстью здешних монет и быстро понял, что жизнь в этом шумном городе куда дороже, чем у нас на родине. Если бы я остался в гостинице, то парижского динара в день мне не хватило бы даже на скудную пищу и охапку соломы. Я попытался найти какое-нибудь датское или шведское землячество, но о подобных заведениях никто в Париже не слышал. Лишь один седобородый нищий смутно припомнил, что когда-то, лет сто назад, было вроде бы в Париже шведское землячество... Датчан же старик не видел лет двадцать и утверждал, что с тех пор, как в Копенгагене открылся университет, датским студентам строго запрещено учиться за границей. Почтенный и мудрый сей старец был единственным человеком, который дал мне в первые мои парижские дни разумные советы, говорил он на прекрасной латыни и сообщил мне, что занимается на этом мосту своим ремеслом вот уже пятьдесят лет.

Со мной вступил в беседу какой-то пьяный студент, и я, несмотря на бедность свою, пригласил его в кабачок; но парень хотел только научить меня французской поэме с остроумными рифмами, в которой перечислялось множество названий парижских улиц. Но я знал французский еще так плохо, что не вполне понял, о чем идет речь в этой поэме, однако выучил ее наизусть, чтобы доставить удовольствие студенту. Это стоило мне целого вечера напряженных усилий и двух с половиной динаров. Лишь значительно позже я, к своему ужасу, выяснил, что в поэме этой, состоявшей из сорока восьми строф, перечислялись лишь улицы, на которых находились дома, пользовавшиеся дурной славой.

Как и всем юнцам, впервые прибывшим в Париж, мне пришлось выложить немало денег, покуда не разобрался я, что к чему. Пробродив несколько дней по городу, я начал кое-как ориентироваться в Латинском квартале, среди множества университетских зданий, храмов и монастырей. В университете училось шесть тысяч студентов; в моем родном Або было в два раза меньше жителей... Разные народности и религиозные ордена имели в Париже свои землячества, но в них могла попасть лишь незначительная часть студентов, и бесполезно было пытаться найти там место в начале учебного года, в канун дня святого Дионисия, а сейчас дело уже шло к Рождеству.

Когда утихли мои первые восторги, я забеспокоился: ведь до сих пор стоял я лишь у дверей храма науки. К счастью, рана у меня на голове зажила через пару дней, и я смог снять повязку, что несколько улучшило мой вид. С обозом почтенного кельнского купца прибыл наконец и мой сундук, так что я, облачившись в лучший свой наряд, смело отправился к казначею землячества аллеманского — испросить совета по поводу занятий. Сей молодой ученый страшно накричал на меня за то, что я прогулял полтриместра, но, прочитав рекомендательное письмо от епископа Арвида, в конце концов признал: путь мой и впрямь был долог и тяжел. Письмо почтенного епископа и моя благопристойная наружность, несомненно, ввели казначея в заблуждение: он, видимо, принял меня за юношу из богатой семьи и сразу спросил, не хочу ли я платить своему наставнику?

— В принципе обучение здесь бесплатное, — объяснил молодой человек, — но магистры, не получающие жалованья, наибольшее внимание уделяют, естественно, тем ученикам, которые щедро их одаряют.

Сам он был голландцем и сразу порекомендовал мне голландского учителя, некоего магистра Петера Монка, у которого было сейчас лишь несколько питомцев и под руководством которого я мог бы исключительно быстро подготовиться к экзаменам. Ученый муж объяснил мне, где живет магистр Монк на улице де ла Гарп, и благословил меня.

Мне повезло, что получил я столь четкие указания, ибо не успел я выйти за дверь, как в коридоре ко мне бросились два магистра в круглых шапочках и множество студентов. Все они принялись громко расхваливать собственные успехи и достоинства своих прецепторов. А когда я сообщил этим людям, что иду к магистру Монку, они стали в один голос поносить его, обвиняя во всех грехах. Он, дескать, пьяница, корыстолюбец и даже еретик! И меня охватил ужас перед встречей с этим человеком. Но все же я больше доверял казначею, чем толпе непрошеных советчиков, и как человек упрямый решил, во всяком случае, поговорить с магистром Монком и хитро с ним поторговаться, ибо уже понял, что все прецепторы с распростертыми объятиями принимали юношей, которые могли платить за обучение.

Улица де ла Гарп находилась недалеко от реки и от гостиницы, в которой я все еще жил. И я поспешил к себе, чтобы переодеться в жалкие лохмотья бродячего студента. Не стал я менять лишь добротных сапог. Мне не хотелось, чтобы, увидев меня, магистр решил, что имеет дело с богатым юнцом.

Ученый магистр Монк жил в узком и высоком — в несколько этажей — доме, который принадлежал граверу печатей. Следуя указаниям хозяина, я поднялся по темной узкой лестнице под самую крышу и в холодной грязной комнате нашел наконец моего магистра, который сидел за хромым столом и писал что-то, сжимая перо в окоченевших пальцах. Даже в комнате он не снимал круглой шапочки, которая указывала на его звание и грела ему голову; а поскольку был уже декабрь и погода стояла мокрая и холодная, магистр натянул на себя всю свою одежду. Молодой, бледный и явно полумертвый от голода, он вопросительно смотрел на меня усталыми глазами. С уважением поклонившись, я честно объяснил ему, чего хочу, рассказал о сжигающей меня жажде познания и скромных моих средствах — и обещал смиренно и верно служить ему, если он возьмет меня в ученики.

— Школяр Микаэль, — проговорил он, выслушав меня, — в наше суровое время наука стала злой мачехой, которая часто дает питомцам своим камни вместо хлеба. Мне всего двадцать пять — но о камни эти я уже искрошил все зубы. Честно говоря, licentia docendi[27] я получил лишь в прошлом году, и учеников у меня немного. «Вчера — школяр, сегодня — магистр, завтра — профессор», гласит пословица, но эти «сегодня» и «завтра» разделяют годы, полные трудов, лишений и тяжкой работы. Стужа — зимой, духота и смрад — летом... Черствый хлеб и тухлые яйца — вот разносолы, которыми потчует наука слуг своих, единственной же наградой усердным становятся гнилые зубы и желудок, испорченный до конца жизни. Но вижу я по глазам твоим, что пылает в тебе, как огонь, жажда познания и не боишься ты лишений и трудов, беспокойных дней и бессонных ночей. И потому не буду тебя больше предостерегать. Сделаю, что смогу, дабы помочь тебе учиться — насколько хватит у тебя сил и средств.

Потом он целый час деловито задавал мне вопросы и внимательно выслушивал ответы; когда экзамен наконец закончился, мне казалось, что магистр вывернул меня наизнанку, как перчатку, и разобрался в том, что я знаю и умею, куда лучше меня самого. Он же, тряхнув головой, изрек:

— Микаэль, сын мой, ты — способный юноша и неплохо представляешь себе основы Аристотелевой логики. Но слова, коими выражаешь ты свои мысли, давно устарели, а такие познания, как у тебя, подобает иметь скорее какому-нибудь священнику или монаху, чем ученому. Ясно видно, что ты никогда не держал в руках современных научных трактатов и комментариев к ним. Но если ты будешь прилежно посещать мои утренние лекции и каждую неделю присутствовать на диспутах, то, возможно, уже весной сумеешь написать собственные тезисы и защитить их во время диспута с другими учениками. Не сомневаюсь, что потом, после года прилежных занятий, ты решишься предстать перед назначенными факультетом учеными — и держать экзамен на степень бакалавра. Это я могу тебе обещать, хоть от тебя зависит и мой собственный успех. Ведь магистра оценивают по числу его учеников. Так что мне было бы куда выгоднее помариновать тебя три долгих года...

Он велел мне завтра после заутрени ждать его у храма святого Юлияна, покровителя бедняков; поколебавшись, магистр добавил:

— Микаэль, принято, чтобы ученик вручал своему прецептору какой-нибудь подарок — по своим возможностям, конечно. С грустью думаю я о твоем будущем, ибо юноша ты бедный. Но если бы ты смог дать мне динар, то это, наверное, принесло бы тебе счастье. Ведь Господь благословляет добрых и щедрых... Не хочу я обирать тебя и грабить, но, честно говоря, не на что мне сегодня даже поужинать — и придется голодать, пока печатник не заплатит мне за корректуру. Эта работа позволяет мне выжить — а из-за тебя я вынужден был сегодня отложить ее в сторону.

Он показал мне рукопись и влажные страницы будущей книги, лежащие перед ним на столе. Это был памфлет венгерского ученого, писавшего о страшной опасности, которая нависла над всем христианским миром с тех пор, как год назад жестокий и кровожадный турецкий султан Селим[28] покорил Египет и овладел торговыми путями в Индию. Он стал владыкой всего Востока и, собрав огромные силы, мог теперь уничтожить христианство. Магистр Монк начал взволнованно пересказывать содержание книги, давая мне время обдумать его просьбу и прикинуть, какими деньгами я располагаю...

Я рассеянно слушал магистра, а в душе моей шла жестокая борьба. Но в конце концов я вручил ему одну из моих золотых монет — полновесный рейнский гульден.

— Магистр Петер, достойнейший мой учитель, — искренне проговорил я, — прими от меня сей дар, пока есть еще у меня деньги, ибо это наверняка — самое лучшее и мудрое мое деяние, за которое Господь отплатит мне сторицей, если будет на то воля Его. Тебя же я прошу за это лишь об одном: познал ты сам тяжкую нужду — так расскажи же мне, как прожить в Париже подешевле. И еще соблаговолишь ты, возможно, иногда давать мне ненадолго ту или иную из многочисленных твоих книг, ибо жажда познания терзает меня куда сильнее, чем обычный голод. Клянусь, что буду беречь их, как зеницу ока!

Лицо магистра Монка вспыхнуло, и он долго отнекивался, прежде чем принять от меня монету. Я все больше убеждался, что нашел среди множества воронов, которые охотятся за новыми студентами, доброго и честного прецептора. Магистр разрешил мне пользоваться всеми его книгами — и даже читать их у него, если не найду я другого тихого угла. В доме этом жило, оказывается, много студентов, поскольку гравер зарабатывал на жизнь, сдавая комнаты школярам. Магистр же радовался, видя вокруг себя учеников своих, ибо в отличие от старых профессоров не получил еще зала для лекций.

— В молодости человек удовлетворяется малым и готов терпеть лишения, — сказал он мне. — Но даже нужда имеет границы, перешагнув которые, человек превращается в развалину. Скольким ученым приходится расплачиваться за тяготы нищей юности своей! Скольких довели лишения до жестоких недугов и преждевременной смерти! Сейчас морозная зима, Микаэль, и потому ты должен съедать каждый день хотя бы миску горячего супа. Я расспрошу своих учеников, не захотят ли трое или четверо из них пустить тебя к себе, чтобы жилье обходилось им подешевле и было в нем потеплее. Зимой самое милое дело — спать всем вместе в одной комнате... Ты должен заботиться о своем здоровье, а если деньги кончатся у тебя раньше, чем ты рассчитывал, то мы с тобой что-нибудь придумаем, ибо с этой минуты считаю я себя ответственным за твою судьбу.


3

Так начался, возможно, самый счастливый период моей жизни, ибо был я еще молод и чист сердцем — но уже получил хороший урок, надолго отвративший меня от соблазнов. Врата в храм науки распахнулись передо мной, и я, став вольным студентом, мог войти туда, куда допускались лишь немногие. Голова моя кружилась при мысли о том, что дух человеческий не знает преград и что нет на свете силы, способной противостоять науке. Товарищи мои были так же молоды, бедны и самоотверженны, как я, и во время долгих вечерних бесед углубляли мы свои познания, шлифовали мысли и чувствовали, как растем мы духовно, вырвавшись из своих медвежьих углов и входя в великое всемирное братство ученых, объединенных общим языком и общими устремлениями.

Может, и голодал-холодал я той зимой, только я ничего этого не помню, а помню лишь упоение учебой. Возможно, вместе с истинной премудростью проглотил я и немало камешков заблуждения, но у меня тогда был крепкий молодой желудок и я еще не усомнился в науке.

Мы выглядели, наверное, как стая бедных серых воробышков, когда, ежась от холода, собирались на рассвете у нашего храма; перед этим успевали мы в лучшем случае хлебнуть вина и пожевать хлеба. Дождавшись нашего магистра, отправлялись мы на поиски свободной аудитории. У знаменитых старых профессоров нашего факультета были сотни слушателей, нас же было всего человек двадцать. Но занятия приносили нам куда больше пользы, чем всем прочим студентам, ибо дорогой наш голландский магистр стал нам близким другом.

Молодость жадна до знаний и готова глотать все подряд. И я откровенно злоупотреблял тем правом, которое дал мне магистр Монк, разрешив читать его книги. Среди прочего я получил от голландца два произведения его земляка, Эразма Роттердамского[29]. Учитель мой хотел, чтобы я не только занимался, но и читал книги, побуждающие к размышлениям. Одно сочинение Эразма называлось «Laus stultitiae» или «Похвала Глупости», а другое — «Colloquia» или «Формулы для обыденных разговоров»[30], на первый взгляд «Формулы» эти казались невинным учебником латинского языка. Обе книги были написаны на блистательной латыни, и я проглотил их за пару вечеров. Мне казалось, что голова моя лопнет от мыслей, и я до поздней ночи жег масляную лампу, не в силах уснуть. Никогда еще не читал я таких поразительных книг. Злая ирония, с которой излагал автор свои взгляды, отравляла мозги и сеяла семена сомнений в сердце. Ибо, прославляя глупость, ученый гуманист переворачивал все с ног на голову и убедительно доказывал, что мудрость и знания, порожденные игрой ума, — лишь химеры, уродливые и холодные. В действительности лишь некоторая доза глупости придает смысл и вкус человеческим устремлениям и поступкам. Он заявлял также, что счастлив может быть только глупец, и приводил тому неопровержимые доказательства, уча, как в самых серьезных обстоятельствах увидеть в себе самом и в своем окружении гримасы госпожи Глупости. Но «Разговоры», которые только что вышли из печати, были еще опаснее. В вымышленных беседах автор осмелился усомниться, нужны ли святые таинства людям, которые сами не становятся ни лучше, ни чище. Он дошел даже до того, что заявил, будто несколько стихов язычника Цицерона[31] — куда лучшая пища для ума и души, чем вся схоластика[32]. Ибо, как утверждал Эразм, ясная мысль должна быть высказана ясными словами.

Читая эти книги, я чувствовал, что умнею на глазах; Эразм будил во мне мысли, которых раньше я никогда не осмелился бы допустить. Душа моя была полна пылкого восхищения и беспокойных сомнений; я чтил Эразма Роттердамского как великого учителя и пастыря, и все же переживал до тех пор, пока магистр Монк не заверил меня, что Эразм — смиренный слуга Церкви и священник и что сам папа с удовольствием читает его книги.

По воскресеньям все мы с нашим любимым учителем шли после мессы в маленький кабачок на нашей улице, съедали самый вкусный обед за всю неделю и часто толковали до позднего вечера обо всем, что творится в мире. Воспоминание об одном таком дне в конце зимы, когда нас уже по-настоящему согревали лучи солнца, до сих пор живо в душе моей. Я как сейчас вижу худое вдохновенное лицо нашего магистра и черную шапочку у него на голове. Вижу упрямую хмурую физиономию юного баска, вижу бледного и женственного молодого знатного англичанина, который платил магистру больше всех и был его любимым учеником; вижу конопатого сына голландского ткача.

Прецептор наш поднял кубок вина, которым угощал нас англичанин, и сказал:

— Пусть покойный император спит с миром! Я хочу выпить за счастье и удачу моего молодого короля Карла. Пусть он, уже увенчанный коронами Испании и Бургундии, взойдет на императорский престол и станет самым могущественным христианским владыкой всех времен, защитит Европу от турецких полчищ и искоренит ересь!

Англичанин на это ответил:

— Как человек учтивый и благовоспитанный я должен был бы присоединиться к тосту нашего высокочтимого учителя. Но собственный мой повелитель, король Генрих VIII тоже добивается императорской короны, а из уважения к прекрасному городу Парижу и французскому монарху должны мы вспомнить, что и здешний король тоже не прочь стать императором.

Тут вмешался мрачный баск:

— Мне короля Карла любить не за что: святая инквизиция делает жизнь на моей родине невыносимой — особенно для вольного студента, который мечтает изучить еврейское и арабское искусство врачевания. Но я выпью с вами на прощание: у меня кончились деньги и я думаю вернуться в Испанию. Поплыву как лекарь с армией за океан. Говорят, человек по имени Кортес ищет отважных мужчин, которые хотели бы отправиться в Новый Свет и покорить там языческое королевство. Этот Кортес надеется на богатую добычу и обещает каждому солдату столько золота, сколько тот сможет унести.

На что сын голландского ткача заметил:

— В Новом Свете никто еще не разбогател, и даже Колумб вернулся оттуда нищим, да к тому же в цепях. Но если ты веришь в сказки о сокровищах и не хочешь прислушиваться к голосу разума, то я желаю тебе счастливого пути.

Англичанин нетерпеливо дернул плечом:

— Так выпьем мы наконец или нет? Я вас угощаю! А от пустой болтовни того и гляди в горле пересохнет!

И мы благочестиво выпили за то, чтобы выборы императора принесли счастье всему христианскому миру. Ни одного конкретного короля мы при этом называть не стали. Это не понравилось плешивому ваганту, с перемазанными тушью пальцами; он давно прислушивался к нашему разговору, царапая на клочке бумаги какой-то стишок. И вот человек этот, с наружностью пьяницы, подошел к нашему столу и вызывающе заявил:

— Я не верю своим ушам! Неужели чужеземцы, которые лишь по доброте нашей пользуются всеми привилегиями этого прекрасного города и знаменитого университета, и впрямь потеряли остатки разума и не желают выпить за то, чтобы императорская корона увенчала чело доброго нашего короля Франциска — единственного монарха, достойного этой чести? Думаю, люди, живущие в Париже лишь по милости нашего государя, могли бы относиться к нему с большим уважением, хотя, судя по вашей глупой болтовне, ума у вас столько же, сколько у тухлой репы.

Глубоко оскорбленный магистр Монк ответил:

— Я — человек спокойный — и считаю, что не пристало мне, духовному лицу и учителю студентов парижского университета, отвечать на брань бродяги, у которого, видно, и сызмальства ума было немного — да и тот утопил он, как крысу, в бочке вина. Но если кто-нибудь из вас, дорогие мои ученики, хочет преподать этому негодяю урок — самым учтивым и благовоспитанным образом, разумеется, — то я не буду вам мешать, и пусть весь мой авторитет — авторитет полноправного члена факультетского ученого сообщества — послужит вам защитой.

Мы неуверенно посмотрели друг на друга, и англичанин серьезно сказал:

— Это моя вина. Слишком торопил я вас с этим тостом. Не сомневаюсь, что общими усилиями мы могли бы вышвырнуть отсюда этого мерзавца и как следует отколотить его за наглые речи. Но вопрос сей имеет много аспектов и является по природе своей политическим, ибо этот хитрый писака делает вид, что защищает честь своего государя, потому и может здорово нам нагадить. Мы, разумеется, обязаны с должным уважением отзываться о короле, с милостивейшего разрешения которого здесь находимся. И мы, по-моему, решим этот вопрос с наименьшими потерями, если выпьем еще раз — за здоровье, счастье и успех благородного рыцарственнейшего короля Франциска. Господина же этого мы тоже пригласим выпить с нами, если он сначала учтиво попросит у нас прощения за нанесенную обиду. И не думаю, что мой собственный государь или повелитель дорогого нашего магистра осудили бы нас за сей поступок.

Едва англичанин замолчал, как на испитой опухшей роже наглого незнакомца появилась широкая улыбка; он замахал перемазанными тушью руками и воскликнул:

— Почтенный магистр и ученые господа школяры! Вижу, что совершил я ужасную ошибку и глубоко сожалею о тех словах, что вырвались у меня в гневе. Но двигала мною лишь любовь к моему королю, а никак не желание затеять ссору.

И он быстренько уселся за наш стол, не обращая внимания на наши неприветливые взгляды. От незнакомца несло перегаром, да и от лохмотьев его исходило зловоние. Пытаясь расположить нас к себе, он принялся хвалиться своими многочисленными путешествиями по чужим краям и знатными покровителями, которых постоянно терял он из-за превратностей горькой своей судьбы, почему никогда и не знал в жизни счастья.

— Но, — добавил он, — не оплакиваю я уже свои неудачи, ибо скоро весь мир провалится в преисподнюю. Погибнете и вы, хоть и сидите сейчас тут, улыбающиеся и довольные, за ломящимся от яств столом. Если хотите знать, жить нам всем осталось самое большое пять лет. Мне это точно известно, ибо вернулся я только что из дальней дороги — а побывал я в прекрасном городе Страсбурге.

Онзамолчал, удивленно посмотрел на пустой кубок и беззвучно зашевелил губами, словно язык у него вдруг прилип к нёбу. Но человек этот уже возбудил наше любопытство, и по знаку магистра Монка юный англичанин торопливо налил незнакомцу вина. И тот продолжил:

— Не хочу терзать ваш слух рассказами о своих бедах, ибо никто не может уйти от судьбы, предначертанной свыше. Уже много лет в часы тоски и тяжкого похмелья считаю я виселицу, которая примет однажды с распростертыми объятиями мое бренное тело, единственной своей земной возлюбленной. Но, чтобы выслушали вы с надлежащим вниманием все то, что поведаю я вам сейчас как на духу, скажу, что мое имя — Жюльен д’Авриль, ибо родился я в апреле и жизнь моя была такой же беспокойной, загадочной и переменчивой, как погода в этом месяце. В Страсбурге случайно попало мне в руки напечатанное пророчество, основанное на расположении планет в феврале 1524 года. Там говорилось, что миру угрожает новый потоп. Ну, пророчество как пророчество, однако я провел углубленные изыскания и выяснил, что многие ученые — хотя бы придворный астролог из Вены и один звездочет из Гейдельберга, языческие немецкие имена которых выскочили у меня из головы, в трактатах своих описывают движение планет и объясняют, что все это значит. Короче говоря, я убедился, что все планеты и впрямь сходятся под знаком Рыб. Как раз сейчас я чрезвычайно занят подготовкой к печати своей собственной книги, посвященной этому удивительному явлению. И вы, безусловно, простите мне и немытые руки, и испачканные тушью пальцы, ибо причина тому — отнюдь не в неряшливости моей. Сие — неизбежное следствие неустанных научных трудов! Надеюсь, что за эту книгу печатник заплатит мне пару золотых монет...

Магистр Монк кивнул головой и сказал:

— Я тоже слышал об этом удивительном расположении планет. Оно несомненно предвещает миру какие-то грандиозные потрясения, но не могу согласиться с тем, что звезды предрекают нам новый потоп, ибо это прямо противоречит библейскому завету, вечным напоминанием о котором является для нас радуга[33].

Жюльен д’Авриль согласился с этим и продолжил:

— Есть звездочеты, которые видят в сближении планет великий символ и утверждают, что весь мир превратится скоро в кипящий котел. Они считают, что император и короли будут свергнуты, а люди низкого звания поднимутся повсюду против властителей и разграбят все дворцы и монастыри. Но мы можем найти более естественное и разумное объяснение знамениям небесным, если удастся нам верно разобраться в делах земных. И меня весьма удивляет, что никто еще не понял столь простой вещи.

Он без приглашения протянул руку к кувшину с вином, наполнил свой кубок и продолжил:

— Страшный и жестокий великий турок Селим воевал в Персии, Сирии и Египте — и объединил под своей властью все народы Востока. Теперь он мечтает исполнить завет Магомета и поработить христиан, которых турки называют неверными, хоть сами поклоняются лже-Пророку. Венецианцы постоянно твердят, что жестокость и кровожадность турок не знают границ. Но в доказательство приводят в основном то, что Пророк запретил последователям своим пить вино, которое успокаивает души и смягчает сердца. Стало быть, кровожадные народы ислама довольствуются одной лишь водой. А потому я со всей определенностью могу утверждать, что мусульмане находятся под знаком Рыб. В феврале же 1524 года планеты отдадут всю свою силу Рыбам — и, значит, неверные турки будут властвовать над миром. Эта горькая мысль наполняет сердце мое ужасом, но нельзя же сомневаться в том, что предрекают нам звезды. А потому каждый разумный человек должен вовремя подготовиться к приходу турок. Я лично считаю, что, постепенно приучив мусульман к умеренному употреблению вина, можно было бы ослабить их могущество, но практическое осуществление этой идеи я предоставляю благородным христианским владыкам.

Тут англичанин вырвал у него из рук кувшин и быстро вылил последние капли вина в собственный кубок.

— Англия — это остров! — закричал юноша с перекошенным от волнения лицом. — И Англии нечего бояться того, что происходит под знаком Рыб! Можете быть уверены, господа, что Англия сумеет защитить свои берега, даже если император и вся Европа провалятся в тартарары!

Жюльен д’Авриль учтиво ответил:

— Боже меня сохрани спорить с этим благородным юношей, который щедро угощает нас сим прекрасным напитком! Я охотно соглашусь с тем, что турки и впрямь заблудятся на вашем туманном острове, если начнут искать там вашу столицу, вздумав ее покорить.

Я тоже захмелел — и показалось мне, что и наука, и все прочие дела человеческие — тщета и суета перед лицом той страшной катастрофы, что должна обрушиться на нас по воле звезд. А молодой баск проговорил:

— Господин д’Авриль, я безмерно благодарен вам за ваши предсказания. Они окончательно укрепили меня в решении как можно скорее вернуться на родину и отправиться в Новый Свет. Слова ваши придали мне мужества — и теперь я спокойно поднимусь на борт корабля, не боясь никаких штормов и бурь! Ибо что мне терять в этом мире, где владыкам не хватает чести, женщинам — добродетели, а святая Церковь погрязла во лжи и идолопоклонстве?

Магистр Монк закрыл ему рот рукой и велел немедленно замолчать, грозя гневом своим и называя баска пьяным мальчишкой. Потом голландец серьезно посмотрел каждому из нас в глаза и проговорил:

— Может, каждый истинный христианин и страдает в глубине души, видя, сколь низко пали святые отцы, но негоже нам еще более ухудшать дело, открыто понося Церковь. Лучше покаемся и очистим свои души, ибо сие необходимо всем нам.

— Аминь! Да будет так! — благочестиво закивал Жюльен д’Авриль. — Хочу только добавить, что когда дела наши становятся уж слишком плохи и начинают нас преследовать даже близкие друзья и знакомые, то весьма полезно отправиться в дальний путь, в паломничество к святым местам. Мне не раз приходилось прибегать к этому средству, вам же, дорогие мои, даю я сей совет бескорыстно и бесплатно.

Вот так я и познакомился с Жюльеном д’Аврилем. Дружба эта принесла мне не слишком-то много пользы, но бесконечные рассказы Жюльена многому научили меня.

В Париж пришла весна, и на зеленых берегах реки забелели свечи цветущих каштанов. Но учеба в университете казалась мне более прекрасной, чем весна, и единственной моей печалью были катастрофически иссякающие деньги. На Петра и Павла кончился академический год. Почтенный магистр Монк уехал домой, в Голландию, а товарищи мои разбрелись по свету. Магистр разрешил мне читать летом его книги: дорога в Або была столь дальней и трудной, что я не мог и думать о том, чтобы навестить близких. К тому же я здорово боялся, что окажусь в Або у позорного столба как сторонник короля Христиана.

Летом я истратил последнюю монету, и единственное, что у меня теперь оставалось — это плохие и хорошие советы Жюльена д’Авриля. Зимой я редко виделся с Антти: он нанялся на работу в предместье — и отливал там пушки и церковные колокола. Он пару раз навестил меня на праздники, но я был так поглощен учебой, что не смог выкроить для него и минутки времени. Я лишь убедился, что Антти сыт и доволен. Но вот наступило одно воскресное утро, когда, ослабев от голода, лежал я на своем тюфяке — и не было у меня сил подняться и отправиться к мессе. В окно проникал обычный летом смрад гниющих отбросов, и я думал, что жизнь моя кончена... Уже много дней я сидел лишь на хлебе и воде, а чтобы купить хлеба, пришлось мне продать свою лучшую одежду. Но мне легче было расстаться с ней, чем с книгами... И тут в комнату мою вошел Антти. Он потянул носом и по своему обыкновению прямо заявил:

— Дорогой Микаэль, ты явно перепил вчера вечером, если не можешь встать и валяешься с зеленым лицом в этой берлоге, провонявшей гнильем и протухшей едой. Посмотри на меня, честного подмастерья благородного оружейника! Я свеж, как цветок на лугу! Встав с первыми лучами солнца, отправился я сюда, чтобы свидеться с тобой. Я здоров и весел — и это награда за то, что не пью я ничего крепче воды и отдаю приятелям даже свою порцию слабого столового вина, ибо, во-первых, меня от него только клонит в сон, а во-вторых, так мне достается больше хлеба.

— Брат мой Антти! — вскричал я, заливаясь слезами. — Ты пришел как раз вовремя, чтобы услышать мою последнюю волю. Я вовсе не запил, а ослаб от голода и непосильных трудов — и понял, что за грехи мои суждено мне умереть на чужбине, среди незнакомых людей. Так похорони же меня по-христиански, и Бог вознаградит тебя за это!

Антти забеспокоился и сильной рукой ощупал мою шею и суставы.

— Ты и впрямь похож на ощипанного цыпленка, — заявил он. — В чем только душа держится... Но неужели живем мы среди язычников и нет в этом городе ни одной христианской души, которая накормила бы тебя досыта?

— А какой в этом толк? — горько воскликнул я. — Благодаря рекомендательным письмам отца Петра я долго обедал в монастыре черной братии и не смею больше показываться там, а хозяин кабачка «Под головой ангела» уже столько раз кормил меня в долг, что туда мне тоже стыдно соваться. Я еще слишком хорошо одет, чтобы побираться по улицам, — да и зачем продлевать мне, бедному, свои мучения? И я решил, что буду лежать в этой каморке на тюфяке и покорно ждать смерти.

Услышав это, Антти сказал:

— По-моему, глупо сдаваться, пока еще не все потеряно, но тебе, конечно, виднее. Ведь ты, Микаэль, гораздо умнее и ученее меня... Так что можешь лежать здесь сколько влезет, хоть я и собирался пригласить тебя на скромный обед в «Голову ангела». Я думал, мы с тобой поболтаем, вспомним далекую родину... Хоть я — всего лишь бедный подмастерье и хозяин сразу перестает понимать мой скверный французский, как только я заговариваю о плате за работу, в кошеле у меня еще завалялась пара монет, которые могу я потратить на доброе дело.

Я тут же вскочил и быстро оделся, бормоча:

— О брат мой Антти! Если хочешь ты потолковать со мной — разве могу я отказать тебе в добром совете и сердечном участии? Разве я — не единственный твой друг в этом чужом городе? Разве не говорю я на твоем родном языке? Так пошли же скорее в «Голову ангела», ибо миска горячей похлебки мне явно не помешает.

Трактирщик встретил нас приветливо, хоть я и задолжал ему. Возможно, он боялся, что, испугавшись его сурового вида, я вообще сбегу и не отдам долга. В кабачке мы наткнулись на Жюльена д’Авриля, чему я вовсе не удивился: он вечно торчал там, если не сидел в каталажке за свои наглые выходки и уличные драки.

Жюльен любезно приветствовал нас и с уважением проговорил:

— Вижу, что друг твой — сильный и добрый парень. Не сомневаюсь: он с радостью поставит мне кварту вина, когда узнает, что я — ученый астроном и уже издал свою книгу. Скажи ему, что я вовсе не спесив и с радостью удовлетворюсь самым дешевым вином, которое трактирщик сливает со дна бочек и продает по дешевке.

Хозяин принес нам миску густого горохового супа и два куска хлеба. Антти заказал вина: ведь было воскресенье.

Я так ослаб, что опьянел от горячего супа и обратился к Жюльену д’Аврилю:

— Ученый мой собрат, скажи, что мне делать? Нужда берет меня за горло, и лишь врожденная стыдливость не дает мне явить миру всю свою нищету. Я позволил тебе и другим верить, будто жду я денег из далекого дома. На самом же деле я так же одинок и никому не нужен, как собачье дерьмо в весенней луже.

Жюльен д’Авриль страшно удивился и ответил:

— Микаэль, глупый осел, почему ты не сказал мне этого раньше? Мы могли бы вместе отправиться во Франкфурт и внести свою скромную лепту в великое событие — избрание императора. С моим опытом и твоей открытой физиономией мы могли бы творить во Франкфурте чудеса! Но теперь Карл V стал императором без нашей помощи, и нам остается только сосать лапу. Если ты хочешь, чтобы мы с тобой что-нибудь придумали, то тебе, Микаэль, нужно сразу понять: никто из людей нашего покроя не может разбогатеть, следуя лишь узким и тернистым путем добродетели. Если во время своих коротких каникул ты хочешь заработать деньги, которых хватило бы тебе на всю зиму в этом городе лихоимцев и скупердяев, то нам надо выйти на более широкую дорогу!

Антти ввернул, что тоже заметил: никто еще не разбогател, занимаясь честным и уважаемым делом, хотя, с другой стороны, ремесло дает человеку много полезных познаний.

А Жюльен д’Авриль продолжал:

— Если бы в твоем случае речь шла только о том, чтобы выжить, то я несомненно сумел бы устроить тебя к какому-нибудь почтенному обывателю: ты учил бы его детей, а он кормил бы тебя за это. На время ты мог бы поселиться у какой-нибудь мягкосердечной вдовушки. Я и сам сейчас живу у такой особы... Но все это — не выход... Конечно, у тебя есть зуб епископа, который помогает от зубной боли, в чем сам я мог убедиться, а также другие языческие снадобья с твоей родины, но, если бы ты стал лекарем, на тебя немедленно ополчился бы весь медицинский факультет, ревниво охраняющий свои привилегии. Твой приятель-силач мог бы с легкостью взламывать замки, а ты благодаря щуплому своему телосложению мог бы влезать в самые узкие оконца... Ну а я указывал бы вам дома, где едят серебряными ложками... Но боюсь, что набожность твоя не позволит тебе посягать на добро ближнего. Однако в этом году у меня появился один благочестивый замысел, в осуществлении которого ты мог бы мне помочь. Я снова стал слишком известным в этом городе, и, похоже, мне пора уносить отсюда ноги. Скоро начнется сбор винограда, и меня охватило острое желание полюбоваться на веселые французские винодельни. Виноградари в эту пору всегда в хорошем настроении, а твой могучий приятель охранял бы нас в пути...

Я спросил Жюльена, в чем же суть его благочестивых замыслов, и он ответил:

— Написав свою книгу и увидев, как читают ее простые набожные люди — и как верят они печатному слову, я и сам стал бояться турецкой угрозы. Поэтому решил я отправиться в дальний путь, на Восток, и посвятить жизнь обращению турок и приучению их к вину, чтобы смягчить таким образом их жестокие сердца, прежде чем придет роковая минута. Но для достижения этой благородной цели мне нужна поддержка всех добрых христиан.

Антти согласился, что намерение это благое, хоть никогда не слышал раньше об иных методах обращения неверных, кроме отсечения турецких голов. Я же сказал:

— Ученый мой собрат Жюльен д’Авриль, все это шито такими белыми нитками, что тебе не поверит даже самый глупый крестьянин. И уж конечно, ты не заставишь его развязать кошелек.

Жюльен д’Авриль покачал головой:

— Ты еще молод, Микаэль, и не понимаешь, что люди охотно верят в самую чудовищную ложь и легче всего их обмануть самыми бессовестными враками.

Чем откровеннее излагал Жюльен свои планы, тем большее смятение вносил в мою душу. Простака же Антти он соблазнял рассказами о тех роскошных яствах, которые ждут нас в деревне во время осеннего забоя свиней. И не знаю уж, как Жюльену удалось раздобыть письмо от церковных властей, но на следующий день он показал мне бумагу, снабженную множеством печатей и призывавшую всех христиан помогать господину д’Аврилю и поддерживать его в похвальном и богоугодном деле, ибо трудится он во благо всего христианского мира. Жюльен облачился в одежду пилигрима, подпоясался веревкой и взял в долг у печатника множество экземпляров своей книги, которые мне предстояло продавать. Антти же Жюльен обрядил в какие-то странные тряпки, которые должны были, по его словам, изображать одеяния турецкого воина.

Через два дня после того, как мы покинули Париж, Жюльен д’Авриль остановился перед бедным сельским храмом и принялся зычным голосом скликать народ. Подойдя к нам, простодушный священник благословил наш христианский подвиг и купил книжку с пророчеством Жюльена. Еще один экземпляр предсказаний приобрел местный трактирщик, чтобы грамотные посетители его кабачка читали эту книжку вслух. Жюльен д’Авриль произнес перед толпой пламенную речь, представив Антти как турецкого янычара, обратившегося в христианство; потом Жюльен попросил Антти сказать несколько слов на родном языке и заверил крестьян, что Антти говорит по-турецки.

Затем Антти демонстрировал свою силу. Зрители испуганно крестились, а Жюльен д’Авриль громогласно вещал о тех бедах, которые обрушатся на Европу, когда хлынут в нее, подобно стаям саранчи, орды свирепых турок. Но если внесут крестьяне свою скромную лепту в то достохвальное дело, которое начал Жюльен д’Авриль, то смогут они избежать страшной опасности. Однако деревня эта была бедной, и ее обитатели не могли нам дать много денег. Зато они досыта накормили нас и напоили. А вечером священник отвел нас в замок и представил местному господину и его дамам, от которых мы получили золотую монету. Хозяин замка заявил, что был в Венеции и видел там турок. Все они одеты точь-в-точь как Антти и говорят на таком же языке, как он. Услышав это, Жюльен д’Авриль долго не мог прийти в себя от удивления.

Мне не хочется вспоминать те дни. Мы бродяжничали два месяца и оказались в конце концов на самом юге Франции. Свежий воздух и сытная пища укрепили мое здоровье, но я жил в постоянном страхе, боясь, что раскроется наш обман. Зато Жюльен д’Авриль, радуясь успеху, наглел день ото дня. В конце концов этот негодяй и сам поверил в свое паломничество на Восток; вера его была столь сильна, что он заливался горючими слезами, живописуя те муки, которые претерпит он, попав в руки жестоких турок. Вскоре Жюльен совсем потерял совесть и даже в больших городах сразу отправлялся к высшим церковным властям, чтобы заручиться их поддержкой, а однажды подарил старому епископу мешочек грязного песка из Святой Земли, утверждая, что сам привез ее из Иерусалима. Если люди не могли дать нам денег, то Жюльен удовлетворялся и более скромными пожертвованиями, так что в конце концов мы обзавелись двумя лошадями, которые тащили вьюки, битком набитые разной снедью и одеждой. Сам Жюльен ехал на осле, ибо каждый вечер напивался до потери сознания и по утрам не держался на ногах. Но он никогда не оставался ни в одном городке дольше, чем на сутки, и взял с нас клятвенное обещание, что на заре мы будем привязывать его к седлу, если сам он не сможет усидеть на своем ослике.

Приближался день святого Дионисия, и мы вернулись в Париж. В конце нашего путешествия мы, к моему великому облегчению, уже не побирались. Двигались мы теперь быстро, ибо Жюльен д’Авриль заявил, что видел сон, который считает дурным предзнаменованием. Когда до Парижа оставался лишь день пути, мы как приличные люди заночевали в придорожной гостинице и Жюльен д’Авриль по обыкновению напился вусмерть. Он впал в тоску и сказал нам с мрачной серьезностью:

— Брат мой Микаэль и милый сын мой Антти! Завтра мы поделим нашу добычу и расстанемся, но уже сегодня вечером я хочу поблагодарить вас за дружбу и нежную заботу, которой окружали вы меня во время нашего путешествия. Меня начинает мучить совесть, и думаю, что я недолго буду наслаждаться радостями парижской жизни. Скорее всего я действительно отправлюсь в дальние края и стану там проповедовать слово Божие... Так пусть же каждый из нас отойдет ко сну со спокойной душой. Отдохнем после трудного пути — ведь уже завтра увидим мы хорошо знакомые башни собора Парижской богоматери.

Мы с Антти крепко заснули, ибо целый день вели под уздцы вьючных лошадей. Когда же мы пробудились, Жюльен д’Авриль уже исчез из гостиницы, честно заплатив за всех. Хозяин вручил нам письмо, которое оставил этот негодяй.

А написал он нам вот что:

«Дорогой мой сын Микаэль, в ночи угрызения совести стали столь невыносимыми, что мне приходится немедленно отправляться в дальний путь. Мне жаль будить тебя и твоего друга: вы спите таким крепким молодым сном, осененные крылами ангелов небесных! Я оставляю вам одного коня с вьюками, ибо трудно вести за собой двух лошадей, разъезжая на осле. Искренне надеюсь, что вы не будете на меня в обиде, хоть и увожу я все деньги, которые мы собрали. А делаю я это для того, чтобы не растратили вы их впустую. Увы, пришлось мне вас разочаровать — но меня утешает то, что познание, которые приобрели вы благодаря мне, куда дороже золота: вы убедились теперь, что деньги можно без труда раздобыть на большой дороге — и с той же легкостью там их и потерять. Если мой издатель будет приставать к тебе и требовать деньги за книги, которые ты распродал, успокой его: я вернусь как только смогу, и отдам ему долг. Твое счастье, если человек этот тебе поверит... Я всегда буду молиться за тебя — и надеюсь, что ты до конца жизни сохранишь свою святую наивность.

Жюльен д’Авриль»

Я прочитал письмо Антти, и несколько минут мы сидели и молча смотрели друг на друга. Наконец Антти заявил, как всегда, без обиняков:

— Этот пропитой боров — мерзавец и обманщик. Разве не полагалось нам части денег?

— Мы договаривались, что поделимся, — кивнул я. — Но вообще-то мы все это время собирали деньги на святое дело... Так будем же надеяться, что он и впрямь двинулся на Восток и будет обращать там турок. При мысли об этом у меня камень спадает с души, ибо, честно говоря, я время от времени припрятывал по нескольку серебряных монет и совершенно напрасно терзался угрызениями совести из-за столь ничтожного своего обмана.

Антти же сказал мне на это:

— Видимо, вразумил меня покровитель мой, святой Андрей, и я пару раз запустил руку в тугой кошель Жюльена. Ведь по вечерам, когда я относил его спать, этот боров бывал так пьян, что даже не мог вспомнить, сколько денег собрал за день...

Подсчитав наши сбережения, мы выяснили, что на двоих у нас — десять золотых монет и целая куча серебра. Нам удалось продать коня за вполне приличную сумму, а снеди мне хватило на целый месяц. Золото и серебро мы разделили между собой по-христиански, а когда деньги у меня кончились, я каждую неделю одалживал у Антти по нескольку монет.

Живя экономно и проводя все дни свои в трудах, я снискал искреннее расположение магистра Монка, который после Рождества допустил меня к экзаменам. Я правильно и толково ответил на все четыре вопроса, которые задали мне шесть университетских профессоров, и получил диплом бакалавра, снабженный факультетской печатью.

Так я поднялся на первую ступень лестницы, которая вела к высотам знания, но победа эта была невелика: моего имени не внесли пока в университетские списки. Нужно было учиться еще лет пять, чтобы получить звание магистра и licentia docendi. И лишь тогда можно было начинать заниматься на одном из трех высших факультетов, а для получения степени доктора теологии надо было провести в университете еще как минимум лет пятнадцать. Но я не думал о трудностях, которые ждали меня впереди. Сердце мое пело от счастья. Я радовался первому своему успеху и считал, что он стоит всех трудов и лишений.

А через несколько дней меня самым жестоким образом сбросило с небес на землю отправленное еще прошлой осенью письмо отца Петра. Он советовал мне держаться в это тревожное время подальше от Финляндии и сообщал, что почтенный епископ Арвид весьма на меня сердит. Король Христиан снова начал готовить армию к походу и собирается напасть на Швецию, а в Або преследуют всех подозреваемых в сочувствии к датчанам.

Все свои надежды я возлагал на то, что, успешно сдав экзамен, смогу вернуться на родину, брошусь там епископу в ноги и буду смиренно молить его простить мне все ошибки юности, которые заставил меня совершить господин Дидрих. Теперь же выяснилось, что надежды эти несбыточны, деньги у меня кончились, и я с трудом сводил концы с концами, постоянно одалживая по нескольку монет у Антти. Я задолжал также шесть динаров факультету, что грозило мне потерей университетских привилегий. В отчаянии своем не мог я даже упасть на колени перед алтарем в великолепном соборе Парижской богоматери и очистить душу свою молитвой, ибо тамошний священник, вручая мне письмо от отца Петра, с сомнением посмотрел на меня и спросил:

— Микаэль из Финляндии, а ты действительно шведский подданный?

Я почтительно подтвердил, что так оно и есть, а потом добавил:

— Но с таким же успехом я мог бы быть и птицей небесной, ибо не получаю я от отечества своего никакой помощи и нет у меня ни одного знатного покровителя. Единственный мой друг — почтенный отец Петр, который и написал мне это письмо.

Священник же сказал мне на это:

— Хоть и бросила тебя в беде твоя отчизна, ты все равно должен делить с ней все горести и скорби. Судя по тому, что мне сообщили, на мятежное шведское королевство наложен интердикт[34], и папа поручил королю Христиану сделать все, чтобы край тот и впрямь был отлучен от Церкви. Ты же как шведский подданный теперь проклят, и долг мой — сообщить тебе об этом. Отныне нельзя тебе входить в храмы и приобщаться к святым таинствам, ибо само твое присутствие может осквернить святыню, и для очищения потребуются немалые затраты... Но я уверен, что ты можешь купить себе индульгенцию, и советую тебе сделать это как можно скорее, ибо воистину страшно, когда отлучен христианин от мессы и святых таинств.

— Господи! — дрожа от изумления и ужаса, воскликнул я. — Но у меня же совсем нет денег! Я так беден, что хотел попросить у вас миску похлебки, ибо с утра у меня маковой росинки во рту не было!

Священник огорчился и после долгих размышлений изрек:

— Микаэль из Финляндии, не слышал я о тебе ничего дурного — во всяком случае, ничего хуже того, что говорят о других студентах. Хоть и учишь ты греческий язык — а это уже прямая дорога к ереси не хочу я карать тебя. Но ты должен немедленно уйти отсюда и больше тут не показываться, дабы не осквернить храма. Я могу дать тебе лишь один совет: молись, чтобы добрый король Христиан Датский поскорее одержал победу над врагами святой Церкви. Возможно, Бог услышит твои молитвы — если, конечно, захочет Он внимать голосу проклятого человека...


4

Случилось все это в конце зимы. Постоянные холода и грозящий мне голод лишь увеличили печаль мою и отчаяние. Но за этот год я сильно изменился и не собирался больше принимать свою судьбу с покорностью беззащитного ягненка. Я начал строить разные планы. Бывали минуты, когда мне остро не хватало Жюльена д’Авриля, ибо хоть и оказался он обманщиком, но его юмор висельника и ехидные шуточки часто омывали живительным дождем мое сердце, когда начинал я уж очень жалеть себя. Мятежные мысли и ужасные сомнения взошли в душе моей, как плевелы, которые быстро заглушают все полезные посевы и нет для которых лучшей почвы, чем голод, холод и одиночество. Я стал меньше заниматься и слишком часто искал утешения в вине и обществе веселых горлопанов.

Раньше я жил одной наукой и радовался, что каждый день узнаю что-то новое. Но теперь глаза мои открылись, и я увидел как ослепительный блеск, так и беспросветную, словно ночь, нищету великого города. Путь к вершинам наук был долог и недоступен для бедняка, единственной же наградой упрямцу были слезы, согбенная спина и ранние седины. Зато знатный богач легко мог купить себе место епископа — и получить епархию со всеми ее доходами, а папа мог возвести своего шестнадцатилетнего любимца-сына в сан кардинала[35].

Когда пришла весенняя распутица и дороги превратились в непролазные топи, голод и тяжкое похмелье погнали меня раз в середине недели искать Антти, который после нашего летнего путешествия вернулся как ни в чем не бывало в предместье, к хозяину литейной мастерской. Я дотащился до самого Сен-Клу, и Антти пригласил меня отобедать с подмастерьями. Пока же товарищи его отдыхали после сытной трапезы, Антти пошел немного проводить меня. Мы и не заметили, как добрались до самого Парижа, и Антти решил не возвращаться больше на работу. Утро было хмурым, но теперь из-за туч выглянуло солнце, вокруг зеленели поля, а черные липы стояли, словно окутанные прозрачными вуалями. На нашей далекой родине еще не начинал таять снег, но оба мы отчаянно тосковали по дому.

Уже почти стемнело, когда добрели мы до города и наткнулись на повозку, у которой отскочило колесо. Кучер напрасно пытался насадить его на ось — и выглядел при этом преглупо. А рядом стояла какая-то женщина в роскошном платье и меховом плаще; руки ее были унизаны золотыми браслетами. Женщина казалась крайне взволнованной. Лицо ее было скрыто под вуалью. Увидев нас, дама вскричала:

— Добрые прохожие, ради Бога, помогите мне! Найдите для меня портшез[36]! Умоляю во имя всего святого!

Я ответил, что вечером найти портшез не так легко и что она быстрее дойдет пешком — так, как мы. Но она объяснила, что кучер должен оставаться при лошадях и не может проводить ее, а одинокой женщине совсем небезопасно ходить по парижским улицам ночью — впрочем, как и днем.

С этим я не мог не согласиться и сказал даме:

— Я — всего лишь бедный бакалавр, а брат мой — литейщик, но если вы соблаговолите довериться нам, то мы в целости и сохранности доставим вас домой. Если же вы, мадам, боитесь испачкать в грязи свои туфельки и бархатные юбки, то мы счастливы будем перенести вас на руках через самые глубокие лужи.

Она заколебалась, внимательно разглядывая нас сквозь вуаль; но дама торопилась, и это заставило ее забыть об осторожности.

— Муж мой наверняка страшно беспокоится, — сказала женщина. — Я должна была еще до вечерни вернуться домой от своей старой, тяжко занедужившей кормилицы.

Слуга вручил нам факел, и мы двинулись вперед. Я нес факел, а Антти — даму, пока не достигли мы более сухих и освещенных улиц. Нам пришлось идти до самого монастыря бернардинцев. Наконец женщина со вздохом облегчения остановилась перед массивным каменным домом и заколотила молотком в окованную железом дверь. Антти вытер пот со лба и шепнул мне на ухо:

— Благодарение Богу, что мы наконец пришли, ибо всю дорогу боролся я с дьявольским искушением и лишь молитвы помогли мне устоять перед соблазном.

— Она что, так хороша? — спросил я, хотя и сам уже обратил внимание на молодость и красоту незнакомки.

— Да что мне ее прелести! — ответил Антти. — Но когда я ее нес, все ее украшения звенели, не переставая! Думаю, золота и драгоценностей на ней — дукатов на сто, если не больше! Я и впрямь не понимаю, зачем благовоспитанной даме наряжаться в бархат и нацеплять на себя кучу украшений, отправляясь навестить старую кормилицу, однако в каждой стране свои обычаи и не мое дело хвалить их или хулить. Но сатана жестоко искушал меня и нашептывал мне, что мы могли бы мигом погасить факел, сорвать с бабы драгоценности и швырнуть ее в реку. Она бы и пикнуть не успела... А потом мы многие годы жили бы, не зная забот и тревог, как и пристало честным людям.

Тут я взглянул на женщину другими глазами, но в этот миг, гремя множеством засовов, распахнулись двери дома, и прекрасная незнакомка принялась по женскому обычаю ругать на все корки заспанного привратника. Потом она пригласила нас в дом и сказала:

— Не сомневаюсь, что супруг мой захочет отблагодарить вас за бескорыстную вашу готовность прийти на помощь беззащитной женщине!

Но ее муж, оказавшийся крошечным злобным старикашкой со спутанной бородой и налитыми кровью, опухшими глазами, даже не подумал выражать нам своей благодарности. Грозно стуча палкой, он окинул нас быстрым и цепким взглядом.

— Где ты была и почему привела в мой дом грабителей и убийц? — закричал старик. — Посмотри, как измяла ты свою бархатную юбку! Бог покарал меня на старости лет, взвалив на плечи мои этот крест!

— О благородный господин! — промолвил Антти. — Крест этот легок, как пушинка, и нести его — одно удовольствие. Людям выпадают на долю и более тяжелые испытания — например, нищета, голод и жажда, которые терзают нас с братом, ибо пришлось нам немало отшагать, чтобы благополучно доставить домой вашу прелестную жену. Но если хотите, мы с радостью избавим вас от вашего креста и отнесем эту даму на то самое место, где ее встретили.

Злобный старик гневно застучал палкой по каменному полу, с сомнением поглядывая то на плачущую жену, то на нас. Наконец он потянулся за кошелем и, порывшись в нем, дал нам за услугу по динару. Но жена его разрыдалась еще горше и воскликнула:

— Значит, честь твоей супруги стоит, по-твоему, так мало?!

Кончилось все тем, что, подавив ярость, хозяин пригласил нас разделить с ним ужин, который давно уже ждал на столе. За трапезой жена старика долго и подробно рассказывала обо всех несчастьях, приключившихся с ней сегодня, и о болезни бедной кормилицы. При этом женщина постоянно призывала нас подтвердить, что говорит она чистую правду. Вскоре хозяйка дома уже заливалась веселым смехом, я же не сводил глаз с ее прекрасного лица. Муж ее, забыв наконец о своих тревогах, тоже подобрел; он поглаживал густую бороду, улыбался беззубым ртом — и даже признал, что мы и впрямь достойные люди. После ужина он угостил нас сладким монастырским вином, которое разлил в крошечные рюмочки, и начал расспрашивать, кто мы такие и чем занимаемся. Сила Антти восхитила старика, и он сказал нам:

— В наши безбожные времена честного и порядочного молодого человека днем с огнем не сыщешь! А мне нужен крепкий и достойный доверия слуга, который охранял бы мой дом и сопровождал бы меня в поездках: ведь меня на каждом шагу подстерегают грабители и убийцы, зарящиеся на мое богатство!

Антти скромно ответил, что оружейник государя зовет его, Антти, на королевскую службу, предлагая стать пушкарем и обещая за это три золотых дуката в месяц. Старик в ужасе несколько раз перекрестился и заметил, что будет кормить и одевать Антти, предоставит ему хорошее жилье... К тому же Антти обретет в доме своего нового хозяина благословенный покой и безопасность, ибо окажется под защитой святых реликвий. Ведь мы находимся под кровом торговца крестиками и образками, мастера Иеронима Арса. Услышав это, Антти сказал:

— Видно, ваши святые покровители и привели нас на помощь достойнейшей хозяйке этого дома. Мы с братом моим Микаэлем очень привязаны друг к другу, и если сможет он тоже кормиться и одеваться у тебя, я на некоторое время с охотой наймусь к тебе в сторожа, господин мой. Но не могу тебе обещать, что мы надолго останемся под твоим кровом, ибо нужно мне учиться ремеслу.

Антти сказал все это в шутку, но, к моему удивлению, мастер Иероним страшно обрадовался и тут же скрепил договор рукопожатием. А жена хозяина, прекрасная госпожа Женевьева, добавила:

— Если этот молодой студент будет у нас обедать, то, надеюсь, он не откажется уделить мне порой часок-другой и почитать вслух назидательные истории из житий святых. Я и сама с удовольствием научилась бы читать — конечно, если грамота не повредит слишком слабому уму, который дал Всевышний нам, женщинам.

Так Антти стал привратником в доме мастера Иеронима и облачился в опрятную голубую ливрею с серебряными пуговицами. Благодаря брату моему я каждый день обедал со слугами старика, а госпожа Женевьева часто призывала меня в свои покои, где я читал ей то одну, то другую из многочисленный французских книг ее супруга. Мастер Иероним шлепал по дому в войлочных туфлях и бдительно следил, чтобы, пока нахожусь я у его жены, двери в ее комнату были распахнуты настежь. Время от времени он осторожно заглядывал к нам, но, убедившись, что мы ведем себя самым благопристойным образом, сразу успокаивался.

Мастер Иероним вел обширную переписку с многими странами и торговал священными реликвиями. В благодарность за то, что я писал ему письма, он показал мне как-то свою сокровищницу в подвале. Когда старик отпер бесчисленные замки и распахнул окованную железом дверь, я почувствовал сильный аромат священного елея и замер, потрясенный множеством сокровищ, которые собрал старый купец. Самым ценным из них был обломок святого креста, купленный у турок после того, как они взяли Константинополь[37]. Показал мне старик и другую великую редкость — кусочек доски из днища лодки, в которой сидели святые апостолы, когда узрели Иисуса Христа, идущего по воде аки посуху. Как раз сейчас мастер Иероним вел переговоры о продаже этой реликвии. Один богатый судовладелец хотел удостовериться, может ли она спасти корабль во время шторма. Были в сокровищнице мастера Иеронима еще два великолепных пера из хвоста петуха, певшего под окном у святого Петра, и изрядный кусок веревки, на которой повесился Иуда.

У меня были свои причины помогать мастеру Иерониму и оставаться в его доме как можно дольше: я с первого взгляда втрескался в госпожу Женевьеву, сходил вдали от нее с ума, а все тело мое пылало огнем. Ее темные глаза, нежные печальные губы и округлые плечи совершенно околдовали меня, и я не мог думать ни о чем другом, кроме этой женщины. Иногда она приказывала мне читать разные фривольные истории, в которых не было ни капли назидательности. И, слушая мое чтение, госпожа Женевьева часто испускала глубокие вздохи, подпирала щеку рукой и устремляла взгляд вдаль. Мы были знакомы уже с неделю, когда красавица, пользуясь тем, что мужа нет рядом, спросила меня однажды:

— Микаэль, друг мой, могу ли я тебе доверять?

Я поклялся даме, что предан ей душой и телом и что почитаю ее так, будто она — сама святая Женевьева. Тогда она вздохнула и промолвила:

— Может, ты не думал бы обо мне так хорошо, если бы открыла я тебе свою душу... Скажи, считаешь ли ты нормальным, что такая молодая и красивая женщина, как я, прикована золотыми цепями супружества к такому мерзкому и злобному старику, как мастер Иероним?

Я ответил, что и сам этому удивляюсь. Видимо, жестокие родители принудили ее вступить в столь странный брак? Слова мои задели красавицу, и она резко заявила:

— Никто меня ни к чему не принуждал! Наоборот, я сама лезла из кожи вон, чтобы обольстить и окрутить его: он ведь невероятно богат — и хоть не слишком щедр, а все же подарил мне кучу драгоценностей и множество роскошных нарядов. Все знакомые твердили мне в один голос, что немощный старец столь преклонного возраста не протянет и трех лет, если молодая пылкая женщина будет всячески ублажать его и исполнять все его желания. Уж можешь мне поверить: я старалась изо всех сил! Но, к моему изумлению, он от этого только молодел и здоровел — и чувствует себя сейчас куда лучше, чем в день нашей свадьбы! А я ведь много ночей подряд не давала ему сомкнуть в постели глаз! Не сомневаюсь, что он прячет где-то талисман, который восстанавливает его силы. А меня уже тошнит от одного прикосновения этого похотливого старца! Впрочем, все это мелочи. Гораздо хуже другое: несколько месяцев назад со мной приключилась беда, которой не могла я предвидеть, когда выходила замуж, и из-за которой терзает меня теперь днем и ночью мучительная боль. Тело мое все пылает, и по нему постоянно бегают мурашки.

— О Боже, госпожа моя! — в непритворном ужасе вскричал я. — Дорогая мадам Женевьева, я слышал, что французская — или же, как предпочитают называть ее во Франции — испанская болезнь начинается именно так!

Но красавица велела мне заткнуться и не болтать ерунды.

— Я влюбилась, Микаэль! — сказала госпожа Женевьева и заглянула мне в глаза. — От страсти я схожу с ума; избранник же мой — благородный рыцарь из королевской свиты. Я никогда не встретилась бы с ним, если бы он не одалживал денег у моего мужа, ибо этому блестящему кавалеру, как и всем вельможам, вечно не хватает средств. И когда вы увидели меня ночью на улице, я возвращалась вовсе не от больной кормилицы. Нет! Рискуя навлечь на себя позор, ездила я тогда тайно к своему любимому.

Сердце мое пронзила нестерпимая боль, а из глаз едва не хлынули слезы, когда представил я себе госпожу Женевьеву в объятиях блистательного красавца рыцаря. Странно, но к мастеру Иерониму не испытывал я почему-то ни капли ревности... И, неодобрительно покачав головой, я сказал:

— Госпожа Женевьева, изменяя своему почтенному мужу, вы совершаете страшный грех и обрекаете душу свою на вечные муки.

Но женщина ответила мне на это, что со спасением души разберется сама — и если надо, обратится к своему исповеднику.

— Разве ты не понимаешь, что история эта не имеет к спасению души никакого отношения? — воскликнула красавица. — Ты и представить себе не можешь, какой он любовник! В объятиях его я возношусь на седьмое небо, а тело мое тает как воск. Но хуже всего то, что он меня не любит...

Женщина разрыдалась; громко всхлипывая, она уткнулась лицом мне в колени и замочила мне слезами весь чулок.

— Да возможно ли, чтобы он вас не любил, госпожа моя? — вскричал я, потрясенный до глубины души. — Да разве может человек, раз вас увидев, не отдать вам своего сердца?!

— Он соблазнил меня только из-за денег, — честно ответила госпожа Женевьева. — Он думал, что мне

удастся уговорить мужа ссудить ему побольше... Однажды я и впрямь сумела это сделать — но лишь однажды... Поэтому он пренебрегает теперь мной, обдает меня холодом, а когда мы встретились последний раз, он даже не обнял меня, а лишь осыпал жестокими упреками и заявил, что не желает меня больше видеть. И я вовсе не порицаю его за это: ведь такому блестящему кавалеру нужно много золота... Но легче выжать воду из камня, чем деньги из моего мужа — особенно если должнику нечего заложить или нет у него надежного поручителя. Но хоть мой знатный любовник и поклялся дворянской честью, что вернет долг, муж мой ему не верит. Говорит, что клятва эта и гроша ломаного не стоит...

— Но чем же я могу вам помочь? — удивленно спросил я.

Госпожа Женевьева схватила меня за руку и умоляюще произнесла:

— Я хочу, чтобы ты написал от моего имени письмо и отнес его тому достойному кавалеру. В письме же надо сообщить, что благодаря множеству ухищрений мне удалось вытянуть у мужа пятьдесят дукатов и я покорнейше прошу, дабы высокородный господин соблаговолил снова встретиться со мной и принять эти деньги из моих рук, хоть и стыдно мне тревожить его из-за столь ничтожной суммы. Но пусть он назовет время и место — и я приду к нему хоть с того света!

Ее отчаяние тронуло мое сердце. Я прекрасно понимал ее чувства, ибо сам ее любил.

— Госпожа Женевьева, — сказал я, дрожа всем телом. — Чем вы вознаградите меня, если я заставлю его полюбить вас?

Она звонко рассмеялась и ответила:

— Это, конечно, совершенно невозможно, но если бы тебе это удалось, то я молилась бы за тебя утром и вечером и ни в чем бы тебе не отказывала.

— Госпожа Женевьева, — простонал я, — возможно, это грех и колдовство и, помогая вам, я навеки загублю свою душу, но у меня есть приворотное зелье, против которого, по словам моей приемной матери, не сможет устоять ни один человек... Попробуйте, встретившись с вашим любовником, заставить его выпить это снадобье.

Женщина побледнела, а глаза ее потемнели и загорелись. Внезапно она заключила меня в объятия и поцеловала прямо в губы.

— Микаэль, если это правда, то ты можешь просить у меня все что пожелаешь, и я ни в чем тебе не откажу! — воскликнула она.

Трепеща, я целовал ее лицо иобнаженные плечи и бормотал:

— Госпожа Женевьева, мне стыдно признаться в том, чего я от вас хочу, но с той минуты, как я впервые вас увидел, потерял я покой и сон. По ночам мечтаю я о ваших глазах, что так похожи на темные фиалки... Сердце мое сгорает от страсти, хоть это, наверное, столь же большой — или, возможно, даже еще больший грех, чем наведение любовных чар...

Она в испуге вырвалась из моих объятий и принялась поносить меня:

— О, как жестоко я обманулась в тебе, Микаэль! Даже не понимаю, как смеешь ты обращаться к честной женщине с такими речами! Ибо если не заблуждаюсь я на сей счет, то охватило тебя позорное и греховное вожделение! Ну, уж этого я от тебя никогда не ожидала!

Ее слова показали мне, сколь глубоко она меня презирает, но сопротивление женщины лишь распалило меня и сделало ее в моих глазах еще более желанной. Разрумянившись от гнева, она сердито смотрела на меня, стыдливо прикрывая руками обнаженные плечи — и была воистину прекрасна!

— Госпожа Женевьева, — почтительно проговорил я, — прошу вас, подумайте о том, что, возможно, с моей помощью сумеете вы околдовать вашего благородного возлюбленного — и не сможет он больше жить без вас! И тогда исполнится ваше самое заветное желание. Источник же прелести вашей вовсе не иссякнет, если позволите вы жаждущему напиться из него — и никто другой о том не узнает.

Искушение было слишком велико. Красавица начала с отчаянием заламывать руки и попыталась растрогать меня жалобными речами. Она нежно поглаживала меня по щеке и умоляюще смотрела мне в глаза, но я хорошо помнил о том, что, помогая госпоже Женевьеве приворожить возлюбленного, рискую навеки попасть в ад. Поэтому я упрямо стоял на своем и требовал той награды, которую, кроме всего прочего, ей, по-моему, ничего не стоили мне дать.

— Я принесу вам приворотное зелье, — пообещал я. — Никто из нас не знает, как оно подействует, но милая моя приемная мать никогда меня не обманывала, так почему бы не поверить ей и на сей раз? Если чудесный эликсир сделает свое дело, то вас ожидает столь великое счастье, что вы подарите капельку блаженства и мне, верному своему рабу. Когда вы встретитесь с возлюбленным, госпожа моя, то попросите вина, незаметно влейте в него немного приворотного зелья и заставьте рыцаря выпить из одного кубка с вами. Думаю, что потом вам вряд ли придет в голову упрекать меня...

Она нетерпеливо заявила, чтобы я не болтал глупостей. Ей бы только заполучить эликсир — а уж что с ним делать, она и сама отлично знает. Я обрадовался, ибо это означало, что красавица принимает мои условия.

Потом я написал то письмо, о котором она говорила раньше, и сам отнес его благородному кавалеру. Перед этим госпожа Женевьева подробно рассказала мне, где он живет и как мне его титуловать.

Я застал его в саду, где он обучал молодого сокола. Птица, глаза которой были зашиты, беспомощно сидела на руке хозяина, затянутой в перчатку, и не решалась взмахнуть крыльями, взмыть в небо и обрести свободу. Признаюсь, что наружность знатного господина весьма меня поразила: он был еще более щуплым и низкорослым, чем я, а ноги его в красных шелковых штанах показались мне ужасно тощими и кривыми. Надменное лицо обезображивали черные родинки. Не красила его и реденькая бородка.

Прочитав письмо, благородный дворянин велел своему слуге отойти подальше и, бросив на меня гневный взгляд, спросил:

— Ты знаешь, о чем речь в этом письме?

Я ответил, что да, ибо сам его писал.

Он побагровел от ярости, стряхнул сокола с перчатки и заорал:

— Да что такое для меня пятьдесят дукатов?! Это же капля в море! Это плевок на раскаленную докрасна печь! Твоя хозяйка, видимо, совсем лишилась ума, если отрывает меня от важных дел такими мелочами! Клянусь честью, я был о ней более высокого мнения! Скажи ей, чтобы она немедленно прислала мне эти деньги, а потом пусть убирается к дьяволу! Знать ее больше не желаю! Меня тошнит от одного вида этой обманщицы! А ведь я был так любезен с ней!

Я ответил, что слова его слишком жестоки и безжалостны для нежных женских ушей; потом я заметил, что он ничего не потеряет, если уделит несколько минут своего драгоценного времени госпоже Женевьеве: она мечтает лично вручить благородному кавалеру пятьдесят дукатов и, кроме того, хочет поговорить с ним о каком-то важном деле. Поняв, что деньги он получит только после свидания с красавицей, дворянин стал изрыгать ужасные проклятия. Он долго бесновался, а потом швырнул письмо мне в лицо и велел передать моей госпоже, которую назвал девкой и Иезавелью[38], чтобы завтра после полудня она пришла к нему с деньгами.

— Но предупреди ее, чтобы не ждала от меня за пятьдесят дукатов никаких любезностей! Если бы она принесла пятьсот, то я бы, возможно, позволил ей посидеть рядом со мной, а за тысячу взял бы ее с собой в баню и велел бы слуге приготовить мягкое ложе... Не забудь сказать ей об этом и попробуй заставить ее раздобыть хотя бы сто дукатов.

Он сунул руку в кошель, чтобы вознаградить меня за труды, но кошель был пуст, и мне пришлось удовольствоваться благожелательной улыбкой дворянина и милостивым разрешением удалиться. На всякий случай я подобрал с земли письмо, чтобы не попало оно в чужие руки, и потащился обратно в город; вновь проделав долгий путь, вошел я наконец в дом торговца реликвиями. Услышав, что мне удалось все устроить, госпожа Женевьева крепко обняла меня и расцеловала в обе щеки. Она аж попискивала от радости, я же не переставал удивляться странностям женской натуры и необъяснимым капризам прекрасных дам.

Тем же вечером господин Иероним явился домой в сопровождении вооруженной охраны. Он был в на редкость добром расположении духа и протянул мне золотую монету, жене же подарил целый мешочек дукатов, чтобы она купила у ювелиров на Новом Мосту что пожелает. Дело в том, что господину Иерониму удалось взыскать девять тысяч дукатов с должника, в платежеспособности которого он уже начал сомневаться и который неожиданно получил наследство от одного дальнего родственника в Нормандии и на радостях тут же расплатился со всеми долгами.

Ошалев от внезапно свалившегося на него счастья, господин Иероним махнул рукой на обычную осторожность. Целый вечер он взвешивал и раскладывал на столе по кучкам золотые монеты, срезая у них с краев тоненькие золотые колечки. Никогда в жизни не видел я столько денег...

На следующий день госпожа Женевьева заявила, что хочет навестить свою старую кормилицу. Торговец и не думал возражать; наоборот, он принялся настаивать на том, чтобы его дражайшая супруга переночевала у старушки. Зачем подвергать себя опасности, возвращаясь поздно вечером домой? Антти было велено проводить госпожу Женевьеву к кормилице, а утром привести красавицу обратно. Но еще до наступления темноты Антти надлежало быть дома: господин Иероним боялся воров.

Госпожа Женевьева несколько раз вымылась с головы до пят, умастила тело благовониями, надела свое лучшее платье и самые прекрасные драгоценности. Я же не переставал удивляться: неужели, видя все эти приготовления, господин Иероним ни о чем не догадывается? Но он только с восхищением смотрел на жену и говорил:

— Супруга моя еще молода — но негде ей, бедняжке, покрасоваться в своих роскошных нарядах... Сам я терпеть не могу гостей, да и не так много у меня знакомых, с которыми хотелось бы скоротать вечерок... В мои годы человек успевает устать от людей и понимает, что все они одним миром мазаны. Все говорят и думают одно и то же — и от речей этих я сперва зеваю, а потом меня клонит в сон. Но жене моей, конечно, хочется порой похвастаться перед другими своими драгоценностями, и я вовсе не тревожусь, пока твой силач-брат охраняет ее от бандитов.

И я понял, что нет на свете более слепых людей, чем старые мужья молодых красавиц. Но я сказал себе, что человек, обладающий сокровищем, обязан зорко стеречь его, дабы не вводить других во искушение, ибо тот, кто заставляет ближнего испытывать соблазн, совершает, возможно, не меньший грех, чем тот, кто этому соблазну поддается.


5

Всю вторую половину дня хозяин мой диктовал мне письма. Господин Иероним хотел вложить полученные деньги в какую-нибудь ценную реликвию, а также вел важные переговоры с курфюрстом Саксонским. Его высочество был известным собирателем реликвий, и ему нужно было писать по-латыни, прилагая к письмам копии всех свидетельств, касающихся бесценных святынь. На сей раз речь шла о лоскутке плаща святого Франциска. Благочестивый курфюрст хотел, чтобы этот лоскуток вшили в его саван. Но переговоры оказались весьма непростыми, ибо орден миноритов[39] готов был за умеренную плату похоронить курфюрста в серой монашеской рясе, чтобы на том свете его высочеству зачлись все добрые дела миноритов.

Итак, день прошел в трудах и разговорах с господином Иеронимом. Когда я ужинал, домой вернулся Антти.

— Похоже, в этой удивительной стране кормилицы просто купаются в золоте! — воскликнул он. — Я даже жалею, что сам не родился женщиной! Подумай, какая бы из меня получилась отличная кормилица! Кормилица же нашей госпожи живет в доме, окруженном высокой стеной, а сама такая важная, что я ее даже и не видел. Зато перед дверями крутилась толпа слуг в драных ливреях — ну прямо стая пестрых петухов. Правда, наша госпожа дала мне золотой, чтобы я об этом никому не рассказывал. Если кто-нибудь станет меня расспрашивать, я должен говорить совсем другое... Но все это, по-моему, так странно, что я не мог с тобой не поделиться.

На следующий день Антти снова отправился в путь, чтобы привести домой госпожу Женевьеву. Она вернулась очень бледная и страшно обессиленная. Взгляд ее казался безумным, под глазами залегли черные тени. Она двигалась как в тумане, ни с кем не желала разговаривать и прошла прямиком в свою комнату, где рухнула на ложе и заснула беспробудным сном.

Господин наш очень встревожился, испугавшись, что супруга его заболела, но Антти успокоил хозяина.

— Думаю, госпоже нашей надо просто выспаться, — проговорил мой брат. — Видно, она привыкла к мягкой постели и спокойной жизни. Когда мы возвращались домой, она сказала мне, что ночью не сомкнула глаз и что мерзкие блохи искусали всю ее до крови.

Это была чистая правда, ибо когда мы с господином Иеронимом зашли в опочивальню, чтобы взглянуть на спящую хозяйку, я сразу заметил, что шея и плечи красавицы действительно покрыты алыми пятнами, похожими на следы укусов. Но спала она крепко и спокойно, судорожно прижав к груди подушку. Господин Иероним нежно прикрыл жену одеялом, защищая ее от наших любопытных взглядов, и изрек:

— Это будет ей хорошим уроком. Надеюсь, супруге моей больше не захочется ночевать у кормилицы?

Весь следующий день я с нетерпением ждал случая поговорить с госпожой Женевьевой, но она по-прежнему избегала меня и ползала по дому, как сонная муха. И лишь когда господин Иероним отправился к вечерне, мне удалось наконец остаться с хозяйкой наедине.

— Госпожа Женевьева! — умоляюще вскричал я. — Заклинаю вас всеми святыми, расскажите, что с вами приключилось! Я всю ночь не смыкал глаз и просто заболел от беспокойства, тревожась, не произошло ли с вами по моей вине какой-нибудь беды?!

Она ответила мне с явной неохотой:

— Мой высокородный любовник принял меня в своих покоях стоя и сначала даже не подумал предложить мне сесть. Но, когда я вручила ему сто пятьдесят дукатов, он смягчился и велел слуге подать мне чашу вина, ибо я сказала, что хочу пить. Тут, на мое счастье, во дворе перегрызлись собаки, и когда любимый мой вышел, чтобы их успокоить, я подмешала в вино твой эликсир... Сделала все так, как ты сказал... Тут благородный дворянин вернулся и по моей просьбе выпил из той же чаши, что и я, — правда, весьма неохотно... И едва он сделал последний глоток, как оба мы почувствовали страшную усталость и сонливость... Любовник мой начал зевать, распахнул окно, чтобы вдохнуть свежего воздуха, и признался, что у него горит все тело. Я попыталась выиграть время, надеясь, что эликсир вот-вот подействует, и стала рассказывать дворянину о девяти тысячах золотых дукатов, которые привез домой мой муж. Но не успела я произнести и нескольких слов, как дворянин вдруг страстно привлек меня к себе и заявил, что весь он с головы до ног охвачен пламенем — и сейчас разденется догола и нырнет в блаженные глубины, дабы хоть немного унять этот жар. Мне и самой было немногим лучше, хоть женская стыдливость и вынуждает меня умолчать о том, что со мной тогда творилось. Но уж поверь мне — он погружался в глубины столько раз, что я и со счета сбилась... И вообще я была почти без сознания! Всю ночь напролет не выпускал он меня из своих объятий, и думаю, что нет на свете женщины, у которой был бы более нежный и пылкий любовник. Когда мы прощались, он клялся мне в любви и требовал от меня ответного признания. Теперь же мне надо серьезно поразмыслить над всем этим, так что оставь меня в покое, Микаэль. Разве ты не видишь, что я смертельно устала и что у меня раскалывается голова?

Я осмелился напомнить ей о нашем уговоре, и она с готовностью заявила:

— Разумеется, ты получишь все, что тебе причитается, Микаэль, но ты и правда выбрал не самую подходящую минуту, чтобы требовать награды! У меня болит все тело, и, честно говоря, мне сейчас даже думать противно о мужских ласках! Прошу тебя Христом Богом: пощади меня — и вскоре я щедро вознагражу тебя за все твои старания и труды! Разве не лучше жить надеждой и сладко грезить о будущем счастье, чем, как мот, немедленно растранжирить все свое богатство?

Она оттолкнула меня обеими руками, и мне пришлось ретироваться.

На следующий день господин Иероним отправился в святой город Шартр, куда давно собирался съездить. Он хотел взять с собой и госпожу Женевьеву, дабы помолилась она там перед чудотворным образом Мадонны и попросила Пречистую ниспослать им, бездетным супругам, сына. Но красавица все еще жаловалась на страшную слабость и уговорила мужа избавить ее от тягот дальнего пути.

Ослепленный плотскими желаниями, я почти не разглядел изумительного шартрского собора и запомнил лишь то, что две его мощные башни совершенно разные и что это придает храму вид величественный и незабываемый. На третий день, усталые и голодные, мы вернулись вечером в Париж. Перед домом торговца реликвиями нас ждал мрачный Антти.

— Господин Иероним, добрый мой хозяин! — скорбно вскричал он. — Страшная беда пришла в наш дом! Плохим оказался я слугой, ибо не сумел сберечь ваших богатств! Пока вас не было, пропало лучшее бархатное платье госпожи Женевьевы!

По выражению лица Антти торговец понял, что пропажей платья дело не ограничилось. Он хотел войти в дом, но Антти удержал старика и промолвил:

— Это еще не все. Вместе с платьем исчезла и госпожа Женевьева.

Осторожно подготовив таким образом своего хозяина к самому страшному, Антти рассказал ему, что красавица забрала с собой все свои наряды и драгоценности, а также все столовое серебро.

— Собственными руками вынес я из подвала сундук с золотом и погрузил его в карету, в которой госпожа Женевьева потом и укатила, — спокойно продолжал мой брат. — Я клянусь вам, хозяин, сундук этот был таким тяжелым, что его не сдвинули бы с места и двое обычных мужиков, но добрая наша госпожа верила в мои силы, ну а я лез из кожи вон, стараясь ей услужить, как вы сами мне и приказывали, господин мой.

От изумления и ужаса торговец онемел. И пока он ловил ртом воздух, Антти добавил:

— Дверь в подвал была заперта, ибо вы, господин мой, забыли оставить жене ключи, но я одолжил у кузнеца молот, и с превеликими трудами удалось мне сбить все замки. Вы ведь велели мне слушаться вашу жену, как вас самого, хозяин!

Лишь теперь до меня дошел весь ужас происшедшего. Глаза мои наполнились слезами, и я воскликнул:

— О дорогой мой господин Иероним! Ваша коварная и лживая жена изменила вам, подло обманув ваше доверие! Чтоб ее громом поразило! Чтоб покарал ее добрый и справедливый наш Господь! Чтоб лопнули ее хитрые глаза! Чтоб мерзкое ее тело сожрали собаки!

Проливая горькие слезы, господин Иероним ответил мне:

— О, не говори, не говори так! Господь справедливо покарал меня за слепоту мою и легковерность!

В отчаянии он швырнул шапку наземь и принялся рвать на себе волосы, потом схватил палку и начал охаживать ею Антти, который покорно принимал заслуженную трепку. Но вскоре торговец устал колотить Антти, выпустил палку из рук и сокрушенно проговорил:

— Слезами горю не поможешь... Да и бить тебя без толку... Ведь во всем этом нет на самом деле твоей вины. Ты просто еще молод и наивен, да и сам я по глупости своей приказал тебе повиноваться моей жене.

С трудом волоча ноги, он вошел в дом. С жалостью смотрел я на согбенную спину хозяина. Но еще большую жалость испытывал я к самому себе, ибо госпожа Женевьева подло нарушила свою клятву и я знал, что уже никогда не увижу эту женщину. И я сорвал злобу на Антти, сердито спросив, о чем он думал, когда помогал госпоже Женевьеве удрать с сундуком золота. Брат же спокойно ответил мне:

— Госпожа Женевьева — женщина красивая и капризная, и простому слуге трудно ей возражать. Ты и сам отлично это знаешь! Ведь, заговорив о тебе, она и развеяла последние мои сомнения. Она, видишь ли, заявила, что именно ты натолкнул ее на мысль о побеге, ибо воспылал к ней великой любовью и готов ради нее на все. Сказала, что именно тебе обязана она своим счастьем и мечтает отдать тебе долг, как только ты того потребуешь. А поскольку я все еще сомневался, она вручила мне небольшой задаток в счет обещанного тебе вознаграждения. И не могу не признать, что в этом смысле госпожа Женевьева — женщина щедрая и честная. Ведь она действительно готова заплатить долг с процентами...

— Антти! — не веря своим ушам, завопил я. — Неужели ты и впрямь осмелился приблизиться к госпоже Женевьеве, обуреваемый грязными желаниями?

— Микаэль! — серьезно ответил Антти. — Мне никогда бы такого и в голову не пришло, если бы я не понял, что сам ты уже далеко продвинулся по этому пути. По-моему, я совершил доброе дело, получив с дамы хоть часть того, что тебе причитается. Обещанная тебе награда по крайней мере не пропала и оказалась в надежных руках.

Поняв, что Антти в беспредельной глупости своей искренне считает, будто действовал исключительно в моих интересах, и представив его в объятиях госпожи Женевьевы, я впал в дикую ярость и набросился на брата с кулаками, понося его при этом последними словами. Антти позволил мне выплеснуть гнев, когда же я немного пришел в себя, брат мой вытянул из меня тайну приворотного зелья госпожи Пирьо. Выслушав мой рассказ, он ласково посмотрел на меня и мягко спросил:

— Если ты и впрямь так прикипел к этой женщине, так почему же сам не напоил ее потихоньку любовным эликсиром? Может, тогда она воспылала бы к тебе страстью и ты добился бы всего, чего хотел, да вдобавок получил бы еще девять тысяч дукатов, которые достались теперь этому знатному ловкачу, ее любовнику?

Тут с глаз моих спала пелена, и я оцепенел от изумления: да как же я мог свалять такого дурака?! Но мне не хотелось признаваться Антти в своей глупости, и я заявил:

— Я устоял перед соблазном, ибо не хотелось мне погубить свою бессмертную душу. Если бы добился я расположения госпожи Женевьевы с помощью колдовства, то угодил бы прямиком в ад! Ведь это были сети дьявола!

— Да, зелен виноград... — пробормотал Антти. — Что касается меня, то я не отказался бы попадать в такие сети раз по двадцать на дню, хотя, похоже, крепко запутавшись в них, потом и впрямь нелегко вырваться на свободу.

Ни один из нас не осмеливался пойти к господину Иерониму. Мы оставили торговца наедине с его горем — и слышали, как он плакал, вздыхал и молился в своей спальне. Через два дня он позвал нас к себе и проговорил:

— Надеюсь, вы никому не расскажете о моей беде. Я собираюсь рассчитать всех слуг, поскольку получил письмо и теперь отлично знаю, что творилось у меня за спиной. Я стар — и с моей стороны глупо было ожидать любви и верности от женщины, которая намного моложе меня. И теперь я хочу лишь одного: забыть обо всем этом раз и навсегда. И вы, конечно, понимаете, что я не желаю вас больше видеть, ибо даже ваши лица постоянно напоминают мне о жене. Но не думайте, что я расстаюсь с вами в гневе или таю на вас обиду в сердце своем. Наоборот, я от всей души вас прощаю и вручаю каждому по пять золотых монет, дабы молчали вы о том, что случилось в моем доме.

Глаза торговца покраснели от слез. Он погладил бороду трясущейся рукой, отсчитал нам деньги и велел проваливать. В горе своем этот человек вел себя куда благороднее и мудрее, чем в дни призрачного счастья, и я поплелся из дому господина Иеронима на улицу как побитый пес, остро сознавая свою вину. Правда, меня несколько утешала мысль о том, что жена раньше или позже обманула бы старика и без моей помощи и что страдания явно пошли ему на пользу, очистив его душу и сделав его смиренным и мудрым.

Мы молча брели по берегу зеленоватой реки и наконец остановились у моста, чтобы полюбоваться сияющим белизной фасадом собора Парижской богоматери. Через несколько минут Антти сказал:

— Брат мой Микаэль, возьми эти деньги. Странно, но они жгут мне руки... Думаю, золото это не принесет мне счастья.

Слова Антти поразили меня, но я поспешно взял у него деньги, пока он не передумал; потом я сердечно поблагодарил его и обещал угостить отменным ужином «Под головой ангела», где мы и решим вместе, что нам делать дальше.

Но нам не пришлось долго размышлять о будущем, ибо судьба решила все за нас. Едва свернув на улицу де ла Гарп, мы увидели господина Дидриха, который шел нам навстречу, то и дело поскальзываясь на кучах отбросов. Он был облачен в изящный костюм цветов датского королевского дома; на боку у господина Дидриха болтался меч, а на голове красовалась шляпа с пером. Он поздоровался с нами так, будто мы никогда не расставались, и воскликнул:

— Ну и вонючая же дыра — эта твоя каморка! И где ты шляешься целыми днями, хотел бы я знать? Я уже два раза заходил к тебе — и все напрасно. Быстро говори, где мы можем выпить пару кувшинов вина: у меня к тебе дело.

— Господин Дидрих! — в испуге вскричал я и поспешно перекрестился. — Кой черт вас сюда принесло?!

— Черт или король Дании — все едино... — усмехнулся он. — О том, где ты живешь, я узнал в университете, а во Францию меня принесли морские волны и попутный ветер: я прибыл в Руан на корабле, битком набитом французами; все они изранены, обморожены и вот-вот перемрут. Мне же нужно набрать здесь вместо них новых солдат, чтобы пополнить отряд французских наемников, который состоит на службе у датского короля. Что же касается тебя, то если хочешь ты получить награду за верность своему монарху и извлечь хоть какую-то выгоду из капризов изменчивой судьбы, то тебе надо поспешить: мятежный господин Стен пал, и вся Швеция со дня на день покорится нашему доброму государю.

Эти нежданные вести так взволновали меня, что я повел господина Дидриха в «Голову ангела» и пригласил отужинать со мной и братом. Естественно, я сразу понял, что господин Дидрих не стал бы разыскивать меня, если бы не видел в том для себя никакой выгоды. Но нас с ним связывали общие интересы, и слушая его рассказы, я все больше убеждался, что мне наконец улыбнулась удача и что король Христиан щедро вознаградит меня за верную службу, если только подоспею я к дележу добычи.

— Королевская армия беспрепятственно продвигается в глубь страны, — рассказывал господин Дидрих. — Силы противника тают, как снег на солнце; крепости сдаются без единого выстрела. Папа поддерживает короля, император — его зять, а Фуггер[40] дал ему денег за право разрабатывать шведские медные рудники. На эти деньги король смог набрать наемников в Шотландии; это такие дикари, что в Копенгагене сразу передрались между собой и убили одного из своих прямо в центре города, хотя бедняга пытался спастись, нырнув под брюхо королевскому коню! Клянусь, я видел это своими глазами! Когда я уезжал из Швеции, там уже поговаривали о том, что мятежники вот-вот сложат оружие, а потому тебе, похоже, стоит зашвырнуть книги в угол и отправиться со мной в Копенгаген, а оттуда — в Швецию.

Он так торопился, что в страшной спешке закупил порох, соль, а также парочку осадных орудий, оставил всем торговцам долговые расписки Его Величества, — и в начале мая мы поплыли в веселый Копенгаген.

Пережив в пути немало штормов и бурь, мы наконец добрались до цели — и узнали, что король Христиан буквально два дня назад отбыл в Швецию, чтобы руководить осадой Стокгольма и встретиться со шведским риксдагом, который должен собраться в первых днях июня. Мы пополнили запасы продовольствия, загрузили трюмы до отказа, вновь вышли в море и поплыли вдоль шведских берегов.

Все это время господин Дидрих, не закрывая рта, расхваливал короля Христиана и сулил нам золотые горы. Замолчать его заставлял только очередной приступ морской болезни. Если до сих пор я был не до конца уверен в победе датчан, то теперь все новые известия о триумфах короля Христиана рассеяли последние мои сомнения. И когда корабль наш в середине мая встал на якорь у входа в стокгольмский порт, я был твердо убежден, что объединенные земли Севера ждет великое будущее — и будущее это не за горами.

Вот с такими чувствами любовался я кипенно-белыми березами, одевшимися в зеленый весенний наряд, и впервые в жизни разглядывал башни Стокгольма, которые возносились над крышами домов. Мы явились на север вместе с весной, и весна царила в моем сердце, когда смотрел я на лес мачт королевского военного флота и на бесчисленные белые палатки, которые разбили солдаты, осаждавшие город.

Но, чтобы рассказать об осаде Стокгольма, должен я написать новую книгу.

 

 


КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
ЖАТВА


1

Военный лагерь в лучах яркого весеннего солнца издали, возможно, и кажется молодому человеку чем-то заманчивым и прекрасным, однако, проводя в нем день за днем, мгновенно теряешь всякие иллюзии на сей счет и неизменно приходишь к выводу, что нет в мире места горше, чем это скопище нищеты, разврата, насилия и грязи. На многие сотни шагов от него несет резким смрадом нечистот, слышится звон оружия, брань, проклятия, шум, гам и крики пьяной солдатни. Я совершенно уверен в том, что за три месяца осады королевские солдаты нанесли друг другу больше ран и увечий, чем вражеские пули и вылазки противника, который любыми средствами пытался уничтожить подкопы и осадные орудия.

Господин Дидрих Шлагхаммер больше не сомневался в том, что город вот-вот сдастся — пусть только риксдаг откликнется на призыв короля. Того же мнения были и наемники, считая, что военная кампания уже завершилась. Потому никто не собирался по-настоящему штурмовать крепостные стены, и нескольких орудийных залпов в день вполне хватало, дабы убедить всех в том, что война еще продолжается.

 

Мое благополучие целиком зависело от господина Дидриха, и я ни на шаг не отходил от него, пока не надоел ему настолько, что он обозвал меня «прилипалой» и едва ли не пинками прогнал прочь. Он явно был не в духе, ибо все у него шло наперекосяк, — а тут еще и король отказал ему в аудиенции, занятый более важными делами, чем встреча с господином Дидрихом.

Мне же ничего другого не оставалось, как бродить по лагерю и заглядывать в чужие палатки. Деньги мои таяли на глазах, за питание и ночлег на охапке соломы приходилось платить невероятно высокую цену, и я понятия не имел, как дожить мне до того дня, когда наконец-то я кому-нибудь понадоблюсь.

А вот Антти жилось неплохо, у него было все; ловкий ремесленник, он поступил на службу к немецкому пушкарю и теперь рисковал жизнью под градом пуль, летящих со стен осажденного города. Я уже было серьезно подумывал о том, не пойти ли мне по его стопам, но тут однажды, когда я провожал Антти, пушечное ядро с грохотом шлепнулось рядом, обдав меня грязью с ног до головы. Опыт этот оказался весьма полезным и убедил меня в том, что я никоим образом не гожусь в солдаты и зарабатывать свой хлеб насущный должен другим способом.

Итак, я оставил Антти, чтобы он занимался своим делом — стрелял из пушек по стенам осажденного города, — сам же поспешил обратно на южную окраину лагеря, в шатер датского маркитанта, которому заплатил за ночлег за несколько дней вперед.

На обратном пути мне повстречался немецкий ландскнехт. Он брел, спотыкаясь, и с безмерным удивлением рассматривал собственное оторванное ухо, которое держал в одной руке, в то время как другую прижимал к тому месту, где до недавних пор оно находилось. Из раны обильно текла кровь, липкой пленкой застывая на груди и рукаве кафтана. Ландскнехт был настолько пьян, что еле держался на ногах. Мой плащ, видимо, ввел его в заблуждение, ибо он принял меня за лагерного фельдшера и, с трудом подавляя икоту, закричал:

— Ради всех святых, благородный господин лекарь, пришей мне ухо, не то надо мной будут потешаться до конца дней моих, когда я вернусь в свою деревню.

Я стал сокрушаться и извиняться за то, что я не лекарь, обещая немцу помолиться за него святому Петру, который когда-то в гневе нанес подобное увечье ближнему своему и теперь непременно смилуется и пожалеет несчастного солдата. Ландскнехт, неуверенно переминаясь с ноги на ногу, взглянул на меня, а потом проговорил:

— Упаси Господи, чтоб я усомнился в том, что святой Петр властен подарить мне новое ухо, и все же, несмотря на горячие молитвы, подобные чудеса пока ни с кем не случались, потому, наверное, лучше довериться врачу.

Мне стало жаль пьяного солдата, который, шатаясь и еле держась на ногах, судорожно сжимал в кулаке свое оторванное ухо, боясь потерять его, и я проводил немца в сарай, где разместился полевой лазарет. Тяжело опираясь на мое плечо, ландскнехт брел рядом со мной, поддавшись на мои уговоры.

На пороге сарая сидел молодой, лет тридцати пяти, мужчина и острием меча чертил на доске кабалистические знаки. Наше внезапное появление привело его в ярость; он страшно выругался, пронзая нас взглядом удивительно светлых глаз. Невысокий, худощавый, с тяжелыми темными мешками под глазами, он все же производил впечатление человека, наделенного большой внутренней силой. Обозначившаяся в столь раннем возрасте лысина свидетельствовала о его учености.

— Благородный и ученый господин доктор, — проговорил немец, запинаясь и покорно протягивая ему на грязной ладони свое оторванное ухо. — Будь добр, пришей мне его. Вылечи меня, ибо несчастьем своим обязан я поистине дьявольской проделке.

— Всякое совершенное знание — от Бога, несовершенное же — от дьявола, — ответил лекарь. — Брось это ухо в помойное ведро, пьяная свинья. Рану твою я перевяжу, но ничего больше сделать не могу. Я не желаю прослыть мошенником, который за большие деньги пришивает уши и обещает творить чудеса. Однажды на ярмарке в Италии я собственными глазами видел, как странствующий хирург проделал такой фокус. Все в один голос хвалили его, но ухо так и не срослось с телом и, сгнив, отвалилось через пару дней.

Немец принялся жалобно стонать, но лекарь выхватил ухо у него из руки и с размаху кинул в ведро с нечистотами. Затем, велев мне придержать пациента за голову, промыл рану, смазал ее целебной мазью и быстро и ловко забинтовал чистыми льняными тряпками. Получив с немца причитающийся гонорар, лекарь строго-настрого приказал ему явиться на осмотр через пару дней. Я стоял как вкопанный, не в силах двинуться с места, завороженно следя за уверенными движениями медика и прислушиваясь к его мудрым высказываниям. Я не мог оторвать взгляда от его светлых пронзительных глаз.

— Что с тобой? — в конце концов обратил он внимание на меня.

— Благородный господин, — сказал я, — я всего лишь бедный студент и жду приказаний короля, но, бездельничая, испытываю крайнюю нужду. Позволь мне, почтенный господин, стать твоим учеником и обучи меня своему искусству. Мне с детства знакома целебная сила многих трав и снадобий, и я могу тебе пригодиться.

Бросив на меня быстрый взгляд, лекарь презрительно расхохотался, а затем проговорил:

— Какая от тебя польза, заморыш? Разве ты не знаешь, кто я такой? Я — великий медик, доктор Теофаст Бомбаст Парацельс[41] из Гогенгейма. Я изучал медицинские науки в многих университетах в Италии и Франции, и ничего нового не смогли мне там преподать. В погоне за настоящими знаниями я путешествовал по бесчисленным странам и городам, побывал в Испании и Гранаде, Лиссабоне, Англии и Голландии... Не стоит даже перечислять всех тех мест, кои я посетил... К сожалению, я понял, что знания университетских профессоров лишь давят, калечат, травят и убивают пациентов. Потому я избрал другой путь познания. Сама природа щедро делится со мной богатством своих знаний, я же черпаю из ее сокровищницы полными горстями. Поэтому люди боятся меня, считая приверженцем черной магии, слугой дьявола и чернокнижником.

Его слова произвели на меня такое впечатление, что вдруг ощутил я благоговейный трепет, глубокое уважение и преклонение перед этим человеком. От него исходила необыкновенная сила, великая уверенность в своих познаниях, и эта непонятная мне сила завораживала меня, захватывала, будоража мое воображение, и уносила куда-то в неведомые дали, как ветер уносит осенний сухой лист.

Он же замолчал, погрузившись в глубокие раздумья, но спустя мгновение продолжил:

— Подумав, я пришел к выводу, что и в самом деле нуждаюсь в ученике, который владеет языком этой страны и сможет помочь мне вести беседы с цирюльниками, банщиками, повитухами, цыганами и палачами, ибо хорошие знания и мастерство не чуждо ни темным закоулкам, ни крестьянским хатам и в каждой стране бывают свои особые болезни и снадобья от них.

Он пригласил меня пройти с ним в сарай, открыл свой сундучок, показал разные травы, из коих многие были мне известны, спросил меня, знаю ли я их целебные свойства, и тут же сравнил мои ответы со своими записями.

Вот так случилось, что на какое-то время я стал учеником доктора Парацельса и познакомился с ним поближе. Честно говоря, не всегда я одобрял его поведение, ибо часто проводил он время в весьма сомнительном обществе и напивался так, что не раздеваясь падал на ложе без чувств, мгновенно засыпая. Он без труда находил общий язык с учеными и людьми благородного происхождения, ибо его слава целителя росла изо дня в день, но все же он предпочитал встречаться с простолюдинами, громогласно заявляя, что его ничуть не волнует, что о нем говорят и думают другие.

Новый мой учитель доставлял мне массу неудобств и неприятностей, ибо, гонимый беспокойными мыслями, вскакивал ночью, дабы собирать травы в тот самый момент, когда звезды тому благоприятствуют, или вести беседы с духами на краю свежевырытой могилы. В великое удивление и несказанный восторг приводили его белые ночи, когда серебристые стволы берез сияли в полумраке, а птицы пели всю ночь напролет. Его не пугал ни вид белых жирных червей, ни смрад разлагающихся трупов — он проводил ночи у могил, призывая души умерших пообщаться с ним, у меня же по спине бегали мурашки, и весь я содрогался от жуткого страха и отвращения.

Мой наставник преподавал мне урок, говоря:

— Человек состоит из двух тел: земного и астрального, и оба они разлагаются одновременно. Однако в тот самый миг, когда тело земное превращается в прах, астральное тело улетает к звездам. Потому человек, обладающий острым зрением, может видеть души умерших, то есть их астральные тела, витающие над земными телами в разной стадии распада. Легче всего наблюдать сие явление в местах захоронения людей, погибших на войне или вследствие несчастного случая. Дневной свет затмевает контуры тел астральных, в то время как ночью зоркий глаз может их различить. Светлые северные ночи особенно годятся для наблюдений за душами.

Я верил во все, о чем он говорил, тем более что и сам я, напряженно вглядываясь в серый полумрак ночи, различал над могилами расплывчатые очертания человеческих фигур. Однако я так и не понял, какая от этого польза, и часто злился на моего наставника за то, что он лишал меня ночного отдыха.


2

Тем временем шведский риксдаг наконец собрался, и мирный договор был подписан. Король Христиан получил корону Швеции и объявил о помиловании всех, кто добровольно сложит оружие. Все было бы хорошо, соберись риксдаг в полном составе, но не тут-то было. Финляндия, несмотря на королевский указ, не прислала ни одного своего представителя, замок и крепость в Стокгольме не сдавались, а вдова господина Стена и не думала идти на поводу у риксдага. Стокгольм был хорошо вооружен и снабжен продовольствием, наемники же короля Христиана вовсе не горели желанием штурмовать мощные стены крепости, извергающей пули и пушечные ядра, как только они приближались на расстояние, досягаемое для выстрелов.

Солдаты короля Христиана явно предпочитали битвам праздную жизнь в лагере и регулярное жалованье, что ежедневно обходилось монарху и Дании в невероятную сумму, так что вскоре государю пришлось отправиться домой за продовольствием и деньгами для наемной армии.

Доктор Парацельс намеревался побывать на шведских рудниках, дабы изучать там болезни рудокопов, и мне, наверное, пришлось бы сопровождать его, не появись вдруг в нашем сарае господин Дидрих. По пути к жилищу доктора Хемминга Гада, ругаясь и бранясь, господин Дидрих говорил:

— Какой позор! Неужели сопротивление одной женщины может помешать столь благополучному окончанию войны? Вельможи и мещане Стокгольма и в самом деле сущие дети, раз танцуют под дудочку госпожи Кристины, вместо того, чтобы послушно выполнять приказы своего короля.

На что я ответил ему:

— Король Христиан обещал помиловать всех, кто сложит оружие, но меня пугают датские капитаны, громогласно заявляющие, что в Швеции еще пока слишком мало богатых вдов, а шведские крестьяне не научились еще пахать одной рукой, прыгая на одной ноге. Надеюсь, это всего лишь дурацкие шутки, ибо король Христиан велел раздать людям соль, а всем, кто пострадал на войне, обещал возместить убытки.

Господин Дидрих, объясняя положение дел, говорил:

— Уния между нашими странами подписана более ста лет назад, и все это время людям не было покоя — то и дело вспыхивали восстания и лилась кровь. А все из-за того, что шведским господам, видите ли, не по нутру королевская власть, и они при первой же возможности нарушают клятвы и самые святые обещания. Война требует больших средств, и Дания сильно обнищала. Мы, датские вельможи, вручившие королю жизнь свою и состояние и не пожалевшие крови, имеем право на полное возмещение причиненного нам ущерба и требуем гарантий того, что Швеция не нарушит условий существования нашего содружества, в очередной раз поднимая мятеж под предводительством своих господ, когда из страны уйдут наши войска. Потому ничего удивительного нет в том, что мы обязаны покончить с мятежниками и бунтовщиками, как только они сложат оружие, а все замки и города сдадутся на милость нашего государя. Но ты случайно не обмолвись доктору Хеммингу, ибо человек он старый и с головой у него не все в порядке.

Слова господина Дидриха сильно опечалили меня, а доктор Хемминг и в самом деле оказался глубоким старцем с трясущейся седой головой — он уже давно распрощался со своими шпорами и шляпой с пером, которыми гордился в годы своей зрелости, и опять облачился в платье священника.

Вежливо улыбаясь, он заговорил:

— Господин Дидрих рекомендовал тебя, уверяя, что юноша ты спокойный и благовоспитанный, которому пришлось много выстрадать у себя на родине, выступая в защиту унии. Однако теперь необходимо забыть все, что с нами случилось раньше и все наши помыслы обратить во благо нашего общего отечества. Всю жизнь я боролся против унии, пока наконец глаза мои не прозрели, и сегодня я понимаю, что не стоит противиться неизбежному, ибо короля Христиана поддерживает несокрушимая армия, сам же я поверил и убедился в его доброй воле и честных намерениях.

— Я все прекрасно понимаю, — ответил я ему. — Господин Дидрих все мне объяснил, и не сомневаюсь я в доброте и благожелательности короля Христиана по отношению как к народу нашему, которому государь пообещал и соль, и селедку, так и к господам нашим, уверенным в королевской милости и прощении. Однако чем я могу быть полезен?

И господин Хемминг ответил мне:

— Я составил подробное письмо епископу Арвиду, умоляя его покориться воле государя, пока это еще возможно. Ты доставишь ему мое послание, а так как ты вырос в Або, тебе придется еще и речь произнести в городском совете и убедить всех в том, что сопротивление бесполезно и даже вредно.

— Преподобный отец, — торопливо заговорил я, пытаясь проглотить подступивший к горлу ком. — Я еще слишком молод и неопытен, да и не обучен произносить речи, вряд ли я также достоин, чтобы на меня возлагать столь высокую миссию. К тому же его преосвященство епископ Арвид обещал надеть мне на шею пеньковую веревку вместо белого воротничка и сутаны священника, если когда-либо я появлюсь в Або.

— Скромность украшает юношу, — ответил доктор Хемминг, — но и мешает человеку, стремящемуся к победе. Рекомендации господина Дидриха показались мне достойными внимания, к тому же мое письмо епископу Арвиду станет для тебя охранной грамотой. Господин Дидрих рассказал мне о тебе и твоих способностях, и если ты сможешь выполнить мою просьбу и не подведешь меня, я обещаю тебе королевскую милость, а также то, что замолвлю за тебя словечко папскому легату, дабы получил ты сан священника, несмотря на свое внебрачное происхождение. Одного-единственного росчерка его пера да оттиска печати в мягком воске будет достаточно для

того, чтобы ты стал священником, а в награду получил от епископа Арвида богатую пребенду[42] в Финляндии.

— Отец Хемминг! — вскричал я. — По гроб жизни буду вам благодарен, если в доброте своей вы сочтете меня достойным сана священника и замолвите за меня словечко папскому легату. Но я никак не возьму в толк, что общего имеет это дело, касающееся исключительно Церкви, с путешествием в Або, где на меня обрушатся злоба и негодование жителей города, где назовут меня предателем и мерзавцем, и не посмею я взглянуть в глаза честным людям и друзьям детства.

Доктор Хемминг, побагровев от негодования, резко замахал руками.

— Разве собственной кровью, тяжким трудом да всей жизнью, в конце концов, не доказал я преданности своей и любви к отчизне?! — воскликнул он. — Если моей седой голове под силу вынести оскорбления и обвинения в предательстве и измене, коими забрасывают меня придурки, уж твоим-то молодым плечам выдержать их легче, в чем я ничуть не сомневаюсь. Ты готов выполнить задание, или мне придется поверить, что ты лишь на словах согласен с унией? Раз так, ни король, ниЦерковь в тебе не нуждаются. В политике, как на войне, нет места людям нерешительным, ты должен это усвоить. И учти: здесь играют по-крупному.

Слова его придали мне мужества и, безусловно, были самыми мудрыми из всех, что до сих пор он сказал мне. Я взял его послание и несколько золотых монет на дорожные расходы, молча поклонился и ушел.

Путешествие оказалось менее опасным, чем я мог предполагать, ибо, покинув корабль в указанном заранее месте, я нашел лошадь и без промедления отправился в Або. На каждом постоялом дворе люди жадно слушали мои рассказы об обещаниях короля Христиана и все дружно кивали, соглашаясь со мной, что плохой мир лучше самой удачной войны, ибо войной все давно были сыты по горло, кроме богатых господ, которые лишились своих поместий и привилегий.

Однако в Або через городские ворота меня не пропустили. Стражники велели мне отправляться в Кусто, где епископ Арвид готовился дать отпор войскам короля Христиана. В тот же вечер я прибыл в Кусто. Несмотря на сгущающиеся сумерки, работы при возведении оборонительных сооружений шли полным ходом: при свете факелов и горящей в котлах смолы суетились каменщики, стучали молоты кузнецов и визжали пилы плотников. Епископ Арвид, вместо сутаны надевший блестящие доспехи, расхаживал взад-вперед, погоняя рабочих. Я вежливо приветствовал его и без обиняков сообщил, что прибываю из Стокгольма с письмом от доктора Хемминга. Принимая послание из моих рук, епископ поднял факел, освещая мое лицо. Он сразу же узнал меня и громко закричал, призывая палача и драбантов.

— Держите, хватайте его! — кричал епископ. — Повесить его немедленно, всем предателям и изменникам в назидание, ведь это не кто иной, как вероломный ублюдок Микаэль из города Або!

Тут-то понял я, что пришел мне конец и, упав на колени, жалобно взмолился:

— Отец Арвид, прочитайте сначала письмо доктора Хемминга, ибо в нем — мое спасение. Я его посланец, и король Христиан жестоко отомстит за меня. Проявляя же ко мне великодушие, вы обретете во мне защитника своего и всей нашей страны. Я вам еще пригожусь, точно пригожусь!

Однако епископ Арвид был неумолим: он приказал отнять у меня коня и меч и бросить меня в темницу. На длинной веревке меня опустили на охапку гнилой соломы в глубокое подземелье, кишащее крысами, пауками и всякой противной живностью. Воздух казался густым от жуткого смрада испражнений. Времени для того, чтобы подумать о мощи короля Христиана и мудрости доктора Хемминга, мне предоставили столько, что к утру я усомнился в возможностях и добрых намерениях обоих этих господ. Однако позже, ближе к полудню, люк в потолке со скрежетом отодвинулся, драбанты спустили вниз веревку, вытащили меня из темницы и повели к епископу Арвиду. Весь перемазанный в нечистотах, я источал такое зловоние, что досточтимый епископ, зажав пальцами нос, приказал поскорее отвести меня в баню, помыть и переодеть в чистые одежды, пока мои не будут приведены в надлежащий вид. В бане я быстро пришел в себя, настроение мое явно улучшилось, а после того, как мне подали тарелку супа и кувшин крепкого пива, я ощутил такой душевный подъем и прилив сил, что случившееся со мной показалось мне простым недоразумением. И я решил, что раз терять мне все равно нечего, я должен постараться хоть что-то приобрести.

Опять представ пред епископом, я, поддерживая обеими руками слишком широкие чужие штаны, принялся резко выговаривать его преосвященству за жестокое и бесчестное обращение с королевским посланцем и даже позволил себе пригрозить ему немилостью монарха, кое непременно обрушится на епископа, когда я поведаю королю обо всем, что со мной произошло. Но добрый епископ не рассердился на меня и не корил за невоспитанность. Он сидел в кресле с высокой спинкой и разглаживал рукой послание доктора Хемминга, измятое, как старая тряпка, которое лежало перед ним на столе. Епископ еще раз прочитал его и обратился ко мне:

— Микаэль, сын мой, как же тяжело у меня на сердце и как беспокоюсь я за судьбу нашей многострадальной родины, ибо слишком много несчастий обрушилось на королевство. Потому прости суровое обращение, которое пришлось тебе терпеть. Признаюсь, я погорячился. Давай считать, что таким образом ты был наказан за поддержку короля. Ты, конечно же, заслуживаешь снисхождения, ибо непременно следует прощать слабого духом юношу, раз такую же ошибку способен совершить доктор Хемминг, человек умудренный жизненным опытом, ставший в силу заблуждения своего королевским соратником. Так расскажи мне честно и подробно обо всем, что известно тебе о королевской армии и военном флоте, о том, что происходит в Швеции, а также о защите Стокгольма.

Следуя наставлениям доктора Хемминга, я наилучшим образом выполнил все требования епископа Арвида, а его преосвященство тем временем вышагивал взад-вперед по комнате, тяжело вздыхая и сжимая кулаки. В конце концов он проговорил:

— Я вынужден поверить тебе, Микаэль. Точно то же самое сообщает мне доктор Хемминг в своем письме, а я не сомневаюсь в правдивости его слов, ибо вряд ли способен он врать старому другу. Но я никак не пойму, почему он доверяет датчанам? Ведь всем нам хорошо известно их коварство. Как только взяли они власть в свои руки, так сразу отказались от собственных слов и обещаний, не сдержали ни одной клятвы и священного договора, пренебрегли шведскими правами и традициями. Теперь я ясно сознаю, что заступаюсь за проигранное дело, однако, всегда поддерживая госпожу Кристину, я не покину ее, пока она отстаивает свои права. За мою верность ей придется отблагодарить меня и просить у короля помилования для меня и большинства финских вельмож. Потому ты должен выполнить мое поручение и отправиться обратно в Стокгольм, чтобы доктор Хемминг поскорее передал госпоже Кристине мое послание, ибо только таким образом я могу с ней договориться. До сих пор все мои посланники попадали в руки датских моряков, и не успела кошка чихнуть, как они уже болтались высоко на реях с пеньковой веревкой на шее, так что на тебя я возлагаю особые надежды. И еще я прошу тебя замолвить за меня словечко доктору Хеммингу, а при его посредничестве и самому королю Христиану. Однако не забудь рассказать также о нашем вооружении и подготовке к защите, о чем ты имел возможность убедиться воочию, и заверить их, что я дорого продам свою жизнь, если король откажет мне в помиловании.

Затем епископ Арвид вручил мне охранную грамоту и разрешил отправиться в Або, где мне предстояло ждать, пока его преосвященство сочинит письменный ответ доктору Хеммингу, предварительно посоветовавшись с финскими вельможами. Мне вернули лошадь, а когда я пожаловался на пустой кошель, епископ подарил мне новый кафтан взамен старого, который сильно сел после стирки, и к тому же вручил еще и два любекских гульдена.

До Або меня сопровождала охрана, чем я очень гордился, путешествуя как настоящий господин, и люди останавливались на улицах, чтобы поглазеть на меня.

Однако увидев издали высокую башню кафедрального собора в родном городе и стаи галок, как всегда круживших над ней с хриплыми криками, словно души непрощенных грешников, я испытал глубокое умиротворение и совсем забыл о гордости и тщеславии. Спешившись и поручив мою лошадь заботам охраны, я взошел по ступенькам в храм Божий, дабы помолиться в тишине. Епископ Арвид, не обращая внимания на папский указ, приказал держать открытыми двери собора и служить мессы, будто ничего и не произошло.

Воспоминания детства нахлынули на меня и наполнили сердце мое грустной меланхолией, и я почувствовал, что опять обрел дом и что ныне я вовсе не богаче, а, наоборот, беднее, чем в тот день, когда покидал родные края. Оказавшись на улице, я вдруг заметил, что город моего детства по сравнению с шумными городами Европы, которые мне довелось посетить, уж больно убогий, маленький и приземистый, и всякое желание покрасоваться, проезжая верхом по его улицам, сразу пропало. Я даже было подумал о том, что Або вновь, возможно, придется пережить трудные времена, и все из-за дурацкой приверженности многих его жителей к явно проигранному делу. Я велел сопровождавшим меня солдатам отвести лошадей в конюшни епископа, а сам с покорно опущенной головой отправился в маленький домик госпожи Пирьо. Жгучие слезы застили мне глаза, когда наконец я увидел покосившуюся, крытую дерном крышу, старую грушу, поросшую мхом, и, споткнувшись на пороге, я стукнулся лбом в почерневший от времени косяк дверей, ведших в мрак сеней. Госпожа Пирьо суетилась в избушке. За мое отсутствие она сильно сгорбилась и поседела, а ее подбородок казался еще длиннее и костистее, чем прежде.

— Матушка и добродетельница моя, госпожа Пирьо! — вскричал я, задыхаясь от слез. — Это я, Микаэль, ваш приемный сын. Я вернулся домой.

— Вытри ноги, высморкайся и садись, — без малейшего колебания ответила госпожа Пирьо. — Ты уже поел, или, может, мне отрезать тебе кусок колбасы или сварить кашу? Ты очень худой, шейка у тебя тоненькая, как у цыпленка, а ноги и руки тощи, как палки, но, несмотря на это, вид у тебя здоровый, да и голова цела, потому ругать тебя не стану.

Она подошла ко мне, шершавой и твердой, как доска, ладонью провела по моим щекам и плечам, а затем внезапно разразилась громкими рыданиями. Спустя некоторое время, немного успокоившись, госпожа Пирьо заговорила:

— Наш добрый епископ поклялся повесить тебя, а наш любимый господин Стен помер от ран зимой на льду вблизи Стокгольма. Юты грабят и уничтожают Швецию, словно уже настал Судный День, а соль нынче дороже, чем лет тридцать назад. Несчастная госпожа Кристина так рано овдовела, а я и не помню более безрадостных дней, чем теперь. Многие предсказывают конец света и новый всемирный потоп. Если хочешь, я спрячу тебя в подвале и откормлю, как поросеночка. Там никто не найдет тебя и не сможет свернуть тебе шею.

— Госпожа Пирьо, — ответил я с горечью, ибо слова ее задели меня за живое, — я ведь никакой не поросенок, чтобы откармливать меня, я — бакалавр прославленного парижского университета и один из любимцев короля Христиана и достопочтенного доктора Хемминга. Кроме того, я явился сюда прямо от его преосвященства епископа Арвида, который лично подарил мне вот этот новый кафтан и два полновесных золотых гульдена в придачу, так что вам незачем лить слезы и жалеть меня.

— Ты можешь быть кем угодно, — спокойно ответила моя приемная мать, — но ты худой, как щепка, и вздрагиваешь от любого звука, потому тебе не помешает, если ты поешь и немного поспишь, а я тем временем сошью тебе несколько новых рубашек и украшу их тончайшими кружевами, дабы выглядел ты подобающим твоему ученому званию образом.

Однако усидеть спокойно на одном месте я не мог, ибо весь горел от желания поскорее выполнить указания доктора Хемминга. В первую очередь мне следовало встретиться с отцом Петром, который лучше других разбирался в здешней обстановке. В противном случае я мог бы, несмотря на охранную грамоту епископа Арвида, запросто попасть в неловкое положение и считать за благо, если бы мне удалось отделаться несколькими тумаками. Не долго думая, я отправил весточку в монастырь святого Олафа и вскоре, обливаясь потом и задыхаясь, прибежал отец Петр, дабы повидаться со мной.

В доме госпожи Пирьо не оказалось ни капли пива, и мы с отцом Петром отправились в трактир «Три короны». За время моего отсутствия хозяйка сего заведения еще больше растолстела, но и явно погрустнела, ибо ее любимый супруг поскользнулся на крутых ступеньках в подвал, упал и свернул себе шею. Увидев меня, милейшая женщина заплакала, погладила меня по лицу пухленькой ладошкой и самолично принесла на наш стол лучшее любекское пиво. Когда я рассказывал отцу Петру, как обстоят дела в королевском лагере и как датчане осаждают Стокгольм, вокруг нас собралась довольно большая толпа, чтобы послушать, повздыхать и попричитать, ибо все страшились будущего, и мне не пришлось раскошеливаться на пиво, поскольку люди сами просили меня смочить горло и рассказывать дальше. Однако вскоре в трактир заявился писарь из ратуши и, кланяясь, сообщил, что бургомистр и члены городского совета приглашают меня на встречу.

Я оставался в Або еще несколько дней, ожидая, когда епископ наконец передаст мне свое письмо. От обильной еды и питья кровь быстрее побежала по моим жилам, и мне показалось весьма лестным внимание жителей Або, которые с уважением внимали моим словам, пытаясь взглянуть на вещи и с другой точки зрения. Но, к сожалению, их слишком долго пугали жестокостью и коварством ютов, потому ничего, кроме ненависти и страха, люди к ним питать не могли. Именно поэтому они так сильно возбудились, когда я пытался заставить их думать хорошо о ютах.

Испытывая противоречивые чувства и глубокие сомнения, они все же поверили, что король Христиан желает им добра, и образ государя вдруг озарило яркое сияние, рассеивая мрачные представления о ютах и заставляя жителей Або забыть о грабежах, пожарах и убийствах, неотъемлемых спутниках королевских войск. Да неужели от безбожных наемников можно ожидать иного поведения?

В Або в эти дни многие поднимали бокалы за мир и здоровье короля Христиана, и я бродил по городу полупьяным, что вовсе не улучшало моего собственного самочувствия, наоборот, винные пары способствовали возникновению множества странных идей.


3

В конце августа я снова оказался в королевском лагере. Я передал доктору Хеммингу послание епископа Арвида, и старик, голова которого, как мне показалось, тряслась более прежнего, поблагодарил меня, заверяя о своей благосклонности. Он лично отнес письмо госпоже Кристине прямо в замок в Стокгольме, не требуя ни охранной грамоты, ни заложников, которые собственной жизнью отвечали бы за его жизнь, так как переговоры о сдаче города сильно продвинулись. Послание епископа Арвида, подписанное также многими финскими вельможами, видимо, возымело действие, ибо спустя всего несколько дней были определены и скреплены печатью условия капитуляции, гарантировавшие госпоже Кристине и ее сторонникам — епископам и шведским господам — безопасность и неприкосновенность.

Звонари ударили в колокола, нарядно одетые горожане толпились на улицах Стокгольма, когда король прибыл в славный город, и сердце ликовало при виде радостных лиц и громких приветствий. У городских ворот члены совета на бархатной подушке поднесли государю ключи от Стокгольма, прекрасные девушки в роскошных платьях бросали цветы под копыта его коня, гремели трубы и барабаны. Однако, несмотря на царящую вокруг радость, я не мог отделаться от странного ощущения, что меня ловко провели. Доктор Хемминг почему-то не счел меня достойным выступать в его ближайшем окружении, так что самый последний кнехт или наемник выглядел настоящим господином и победителем по сравнению со мной, вынужденным наблюдать за встречей монарха, стоя в толпе горожан.

Только спустя несколько дней обо мне вспомнили вновь — король тогда посылал военные корабли в Финляндию, дабы прибрать к рукам финские замки, — и доктору Хеммингу доверил вести переговоры с финнами. Когда ко мне прибыл гонец, я сразу понял, что они во мне нуждаются, и решил потребовать вознаграждение и признать мои заслуги. Доктор Хемминг просил у меня прощения, оправдываясь и ссылаясь на старческую забывчивость и рассеянность, подчеркивая, однако, что все его помыслы и деяния направлены на благо нашей родины. Он, правда, забыл упомянуть обо мне, беседуя с папским легатом, но непременно сделает это при первой же возможности. Затем почтенный доктор познакомил меня с чванливым юнкером, который присматривал за погрузкой лошадей на корабли. Надменно вскинув голову и громко сопя сплющенным, как у быка, носом, тот стоял, с презрением наблюдая за действиями солдат на пристани. Его звали Томас Вольф и ему оказали честь, доверив командование гарнизоном в крепости Або, он же по просьбе доктора Хемминга взял меня на должность писаря, ибо знал я финский язык. Таким вот образом я мог наконец рассчитывать на ежедневное питание и одежду, а также надеяться, что обещанное вознаграждение в сумме трех серебряных монет ежемесячно будет мне регулярно выплачиваться. Во время морского путешествия я смог лучше узнать юнкера Томаса и удостовериться в том, что человек он неученый, который с трудом выводит свое имя на бумаге. Но в то же время был он безусловно талантливым командиром, в чем я лично убедился, слушая с утра до вечера его громкую брань.

Итак, мы отправились в Або, и черные столбы дыма с костров на сторожевых башнях предвещали о нашем прибытии, передавая известие с острова на остров. Когда корабли встали на якорь в устье реки, со стен замка в Або прогремели пушечные салюты. Епископ Арвид получил помилование, а город Або — гарантии безопасности. Замок в Або с воинскими почестями встречал нового коменданта, юнкера Томаса, — гремели орудийные залпы, гудели барабаны, хрипели трубы, тоненько и визгливо пели дудки. Юнкер Томас немедленно взял власть в свои руки, ввел в замок своих людей и тщательно проверил опись имущества. Затем спросил меня, откуда ему взять хорошего палача, ибо вершить власть без палача невозможно, и я горячо порекомендовал ему пригласить на эту должность мастера Лаврентия. Не долго думая, Томас велел привести в замок мастера Лаврентия и, дабы проверить профессиональную пригодность нового сотрудника, приказал ему без промедления повесить двух наемников, которые накануне безобразничали в таверне «Под тремя коронами», лупили плашмя мечами добродетельных мещан и даже изнасиловали девушку в конюшне на постоялом дворе. Суровое и справедливое решение юнкера Томаса было с благодарностью встречено жителями Або.

Доктор же Хемминг сильно сетовал по поводу того, что в преклонном возрасте вынужден — исполняя обязанности королевского посла, — терпеть в пути множество неудобств и лишений, особенно во время наступивших уже осенних холодов. Однако ничего поделать не мог, поскольку командиры гарнизонов в финских замках не проявляли желания прибыть на переговоры, как, ему казалось, должно было произойти. Потому и вынужден был во главе королевских войск лично отправиться в Тавасте, а оттуда в Выборг, дабы уговорить Тонне Эрикссона сдаться на милость датского монарха.

Я сопровождал доктора в Тавасте, где у нас произошла встреча с Аке Еранссоном. Тут и случилась многодневная заминка, ибо не так-то просто оказалось развеять сомнения упрямого вельможи и заставить его подчиниться королевской воле. И вот господин Аке не уступал до тех пор, пока его не заверили в том, что получит он должность кастеляна[43], хоть и вынужден будет терпеть присутствие в замке датского советника и впустить в крепость королевских солдат. В свою очередь, господин Тонне написал из Выборга, что отдаст замок лишь в том случае, если доктор Хемминг передаст ему письменное помилование, скрепленное королевской печатью.

Вскоре доктор Хемминг велел мне вернуться в Або, чтобы рассказать юнкеру Томасу о положительных результатах переговоров. Получив хорошие новости, господин Томас Вольф приказал мне немедленно отправляться в Стокгольм, что я и сделал не мешкая, поскольку там в ближайшие дни должны были состояться торжества по случаю коронации короля Христиана, и мне очень хотелось присутствовать на празднествах. Из финских вельмож и знатных господ никто не принял приглашения и даже епископ Арвид внезапно занемог и в самое неподходящее время слег, что сильно обидело юнкера Томаса, мне же показалось весьма странным.

В Стокгольм я въехал в день Всех Святых вместе с Антти, который все это время жил в лагере под городом, дожидаясь моего возвращения. Мы стали свидетелями торжественной присяги на верность королю Христиану, которую принесли члены риксдага на холме Брункеберг, украшенном знаменами и зелеными ветками. Тогда же риксдаг отказался от старинной привилегии избирать монарха, заявив, что Швеция отныне на веки вечные становится наследственной вотчиной датского короля. На следующий день мы с Антти присутствовали на церемонии коронации в соборе святого Николая, где архиепископ Густав Тролле совершил обряд миропомазания, возложил на голову помазанника Божьего корону Швеции и вручил ему королевские регалии. А после коронации много дней продолжались беззаботные празднества.

Четвертый день после восшествия короля Христиана на шведский престол я провел в своей каморке на постоялом дворе, не вставая с постели, а холодные компрессы ничуть не облегчали моего страдания, не снимали страшной головной боли. Даже самый далекий стук копыт, когда многочисленные гости покидали столицу после торжеств, разъезжаясь наконец по домам, отдавался болезненным эхом в моем измученном мозгу. Я корчился от боли, к еде испытывал отвращение и только и мог, что жевать соленую селедку, запивая ее водой из кувшина, дабы утолить нестерпимую жажду. Именно в этот день в мою комнатушку заявился Антти в разорванном камзоле. Он тоже двумя руками держался за голову, громко причитал и именем всех святых клялся никогда больше не брать в рот ни капли вина.

— Утешает меня лишь то, — проговорил мой брат, — что мы с тобой не вельможи или богатые господа, а то по городу ползут странные слухи. Говорят, будто король пригласил госпожу Кристину и многих благородных господ к себе в замок, но прием им оказал не слишком радушный. У дверей гостей стоит теперь вооруженная стража, а архиепископ должен прочитать им проповедь и назначить покаяние тем, кто оскорбил его.

Я ответил, что все прегрешения давно забыты и прощены, запретил Антти нести чушь и попросил не мешать мне спать. Однако ближе к вечеру выяснилось, что Антти говорил правду. Госпожа Кристина вместе с многочисленными шведскими господами из самых благородных семейств и высшими духовными лицами государства сидела взаперти в замке, а в ее доме, в тайнике, устроенном в одной из стен, был найден документ, удостоверяющий, что королевский совет и председатель риксдага лишили архиепископа сана и поклялись вместе противостоять папской анафеме[44], которой следовало ожидать в наказание за их действия. Защищая супруга, госпожа Кристина ссылалась на этот документ, утверждая, что никого нельзя наказывать за лишение архиепископа священного сана, ибо ответственно за это решение все королевство. Я же никак не мог понять, как можно обвинять кого-то за дела, которые король обещал забыть и простить. Однако все полностью выяснилось на следующий же день, когда господин Дидрих прибежал ко мне еще до первых петухов.

— Микаэль, собирайся немедленно, — с трудом хватая воздух открытым ртом, просипел он. — К своему великому сожалению, король вынужден созвать церковный трибунал, дабы судить еретиков, святым же отцам требуется секретарь, но в спешке они никак не могут найти человека достойного и достаточно ученого — все отказываются принимать участие в процессе. Ты-то как раз и соответствуешь этой должности — у тебя ученое звание бакалавра, латынь ты знаешь превосходно, твою кандидатуру нельзя отклонить ни по каким причинам, к тому же ты — финн. Потому не тяни, когда счастье улыбается тебе, и поскорее отправляйся в замок.

Господин Дидрих стащил меня с кровати — сонного и не соображающего в чем дело, — и повел в замок к косоглазому господину Шлагеку, от которого я наконец узнал, что происходит. Таким образом, совсем неожиданно, я оказался среди избранных духовных лиц; за закрытыми дверями собрались — серьезные и озабоченные — три епископа, восемь каноников, аббат доминиканцев и архиепископ. Его преосвященство спросил меня, принадлежу ли я к духовному сану, и был весьма удивлен, узнав, что я не священник. Он тут же решил, что такое недопустимо, и простым рукоположением — без всяких церемоний и торжеств — ввел меня в духовный сан. Ошеломленный столь быстрым развитием событий, я боялся поверить тому, что в результате простейшего действия, по собственному желанию смогу превращать хлеб и вино в плоть и кровь Господа нашего Иисуса Христа. Но, когда в великом смятении я тихонько высказал свои сомнения, архиепископ, уже успевший облачиться в ризу, строго-настрого заявил, что ему виднее, и не стоит мне забивать себе голову подобными сомнениями. И добавил, что в случае необходимости он простым рукоположением даже трухлявый пень может наделить правом совершать святые таинства, и никому до этого нет дела.

Поняв, что князь Церкви человек резкий и часто пребывает в скверном настроении, я решил молчать и сидеть тихо, как мышь в норке.

Мне показалось, что ночное собрание никому из прелатов не нравилось. Они явно предпочитали отдыхать в своих удобных кроватях, уставшие после долгих коронационных торжеств, чем обсуждать серьезные дела.

Архиепископ без промедления взял на себя руководство заседанием трибунала и представил собравшимся обвинительный акт, который лично подписал накануне, вменяя в вину шведским господам их предательское отношение к королю Христиану и святой Церкви, что подтверждает секретный документ, место хранения которого по-женски бездумно указала госпожа Кристина, пытаясь защитить честь и достоинство своего умершего супруга, господина Стена. Документ этот, — с грустью заявил благочестивый архиепископ, — только усугубляет позор и бесчестье, которые пришлось ему испытать, ибо показывает, как неожиданно много благородных шведских господ, включая бургомистра и членов совета Стокгольма, оказалось втянутыми в тот жуткий заговор еретиков.

Теперь дело было не только в защите доброго имени архиепископа. Во время коронации король Христиан поклялся защищать права святой Церкви и нынче был обязан проверить, сколь глубоко укоренились в его королевстве вредные еретические взгляды, потому, дабы подробно расследовать происшедшее и немедленно доложить о результатах своих трудов, и был созван сей церковный трибунал.

Затем, дабы быть точным и справедливым, архиепископ в первую очередь спросил, есть ли среди подписавших сей документ человек, которого можно считать невиновным в преступлении. И собравшиеся единогласно ответили, что невиновным считают епископа Ганса Браска из Линчепинга, которого силой принудили поставить свою подпись на документе.

Решив сей важный вопрос, собравшиеся приступили к обсуждению — долгому и нудному — текста решения церковного трибунала, так как по поводу самого решения ни у кого не возникло иного мнения, да и быть его не могло, ибо тех, кто осмеливался выступать против святой Церкви и подвергать сомнению авторитет папы, немедленно объявляли еретиками.

Епископ Енс, человек благочестивый и добродушный, выражая свои мысли, пояснил:

— Задача наша трудна и неблагодарна, но не следует отчаиваться, ибо не нам выносить приговор и взваливать на себя тяжкое бремя ответственности, потому как окончательное решение зависит от государя. Ересь, правда, требует сурового наказания, однако большое количество виновных, их высокое положение в обществе и государстве, а также подтвержденные присягой обещания короля простить давние прегрешения дают обвиняемым право надеяться на помилование, с нас же снимает всякую ответственность за их судьбу.

Но архиепископ резко возразил:

— Не наше дело рассуждать о наказании или помиловании. Мы должны ограничиться лишь задачей, решить которую нам доверили. Король и в самом деле обязался помиловать и простить давние преступления, однако помилование не может, разумеется, касаться ереси, — король не властен прощать преступлений против святой Церкви. Уже поздно, смеркается и давно пора ужинать. На пустые разговоры ушло много времени. Так начнем же диктовать наше решение, подпишем его, а государю предоставим возможность поступать как он считает нужным. Мы — судьи церковного трибунала, а не королевские советники.

Итак, постановление трибунала было продиктовано, и я переписал его начисто, каждую букву выводя старательно и красиво. В документе обвиняемые перечислялись по именам, а святые отцы к тому же заявили, что все эти люди, за исключением епископа Ганса Браска, закоренелые еретики, потому дело следует передать в светские руки. И тут я должен признаться, что от этих слов кровь застыла у меня в жилах, а по спине побежали мурашки, ибо мне было доподлинно известно — традиции канонического права придавали обвинению и решению церковного трибунала зловещий смысл и вполне определенную значительность, — и я вдруг явственно ощутил витающий в воздухе тошнотворный смрад горящей на костре человеческой плоти.

Окончания заседания трибунала долго ждать не пришлось, так как почтенные слуги святой Церкви с раннего утра и маковой росинки во рту не имели — ни кусочком хлеба, ни глотком пива сил не поддержали, потому теперь спешили поскорее оказаться за столом. Молча все они, и в первую очередь архиепископ, ставили свои подписи под документом, а я тем временем зажег свечи в подсвечниках на столе, чтобы святые отцы могли над пламенем расплавить палочки сургуча и скрепить подписи печатями. Затем архиепископ, любезно улыбаясь, пригласил членов трибунала к столу, — все, мол, заслужили плотный ужин и отдых, и даже снизошел до того, что похлопал меня по плечу и велел занять место среди почтенных прелатов, потому как и я, наверное, тоже проголодался, столь старательно выполняя ответственные задачи секретаря. Видя его доброжелательное отношение ко мне, я осмелился еще раз спросить, на самом ли деле считаюсь отныне священником, и архиепископ ответил, что я могу облачиться в сутану, выстричь на темечке тонзуру и обратиться к каноникам капитула[45] за письменным подтверждением своей принадлежности к духовному сану. Я еще посмел заметить, что пока не достиг необходимого возраста и к тому же родился вне брака, но архиепископ лишь махнул рукой, кисло улыбнулся и, бросив на меня ледяной взгляд, заявил, что все это не имеет никакого значения, особенно учитывая ту услугу, которую сегодня я оказал святой Церкви. Потом он передал решение трибунала доктору Шлагеку, который тут же схватил документ и немедленно отправился с ним к королю. Провожая его презрительным взглядом, архиепископ произнес:

— Его преподобие Шлагек тоже родился вне брака, к тому же от отца священника, однако я уверен, что сегодня он заслужил епископскую митру, хотя не в моей власти предварять будущее.

Голодные и замерзшие, мы наконец сели за длинный стол в уютной трапезной. В камине пылали жаром огромные поленья и тепло волнами расходилось по залу.

Угощали нас горячим супом, вареной кровяной колбасой и всякими другими изысканными блюдами — всем, что осталось от трехдневного пира в замке, — но, несмотря на обилие крепкого пива, разговоры за столом прекратились, и члены трибунала подкрепляли свои силы в глухой удручающей тишине.

На дворе стоял ноябрь, и погода была ноябрьская — немногочисленные снежинки, роняемые серыми тучами, медленно кружили за окнами, а я ни чуточку не стал счастливее, несмотря на то, что столь внезапно сбылись мои самые сокровенные мечты.

Все произошло так быстро и неожиданно, что я никак не мог понять, во что же я впутался. Мне казалось, что епископы и прелаты только теперь — в тепле трапезной и благодаря живительному воздействию пива на их несколько отупевшие мозги — стали осознавать далеко идущие последствия своего решения. Ибо согласно многовековой юридической практике Церкви смерть является единственным наказанием закоренелых еретиков, и королю, несмотря на все обещания и клятвы, будет крайне трудно, скорее даже — невозможно, обойти или нарушить старинные законы.

Во время угрюмой трапезы со стороны города донеслись далекие звуки рожков, однако поначалу никто на них не обратил внимания. В конце концов мы встали от стола, и епископ Енс прочитал короткую молитву, благодаря Господа Бога за те добрые дары, которые Он нам послал. Вдруг в зал ворвался перепуганный слуга, в ужасе вопя, что епископов Матияса и Винсента ведут из замка на Большой рынок, где состоится их казнь.

Мы в ужасе повскакивали со своих мест, но архиепископ успокоил нас, говоря:

— Этот человек болен, у него жар, и, наверное, уже начался бред.

Почтенный же епископ Енс добавил:

— Да упаси нас Бог поверить тому, что Его Величество король Христиан способен поднять руку на людей таких, как они. Это ложь и обман и crimen laesae majestatis[46]. — А когда пришел в себя после глубокого потрясения, он с улыбкой заметил: — Всем ведь прекрасно известно, что после капитуляции Швеции ни один гражданин не сделал для государя больше, чем епископ Матияс из Странгнаса, и что без его помощи монарху бы не обойтись.

Но достопочтенные отцы, почему-то сильно встревоженные, забегали по залу, стараясь выглянуть в окно. В конце концов епископ Енс не выдержал и велел мне узнать, что происходит. Я выскользнул в дверь и оказался на замковом дворе, где наткнулся на толпу немецких наемников, которые при моем появлении стали громко ругаться и заталкивать меня обратно за дверь. Король приказал трубить в трубы, запрещая жителям Стокгольма покидать свои дома, объяснили они мне. Тут внезапно открылись двери с противоположной стороны и во двор в сопровождении стражи вышли епископы Матияс и Винсент.

Оба князья Церкви были бледны от бессонницы и пережитого потрясения, а когда вперед выступил палач, чтобы взять их под свою охрану, преподобный Винсент, изображая улыбку, спросил в шутку:

— Как дела, многоуважаемый господин?

Палач приветствовал его почтительным поклоном и с уважением ответил:

— Не очень, ваше преосвященство. Прошу извинить меня, но я получил приказ, согласно которому вы должны лишиться головы.

Не думаю, чтобы они поверили этим словам, скорее всего — как и я, зная странное чувство юмора немцев, — восприняли сказанное как жестокую шутку. Во всяком случае, обоих епископов вывели за пределы замка, а наемники принялись вновь ругаться и заталкивать меня в длинный и темный коридор замка. Не солоно хлебавши, я вернулся в трапезную и рассказал все, что видел и слышал. Но тут же я добавил, что это, наверное, какое-то недоразумение или дурацкая шутка. Несмотря на мои объяснения, многие прелаты вдруг побледнели, а епископ Енс схватился за сердце, жалуясь на нехватку воздуха и боль в груди. Другие члены трибунала пожаловались на неожиданное расстройство желудка, и аббату доминиканцев, который лучше всех знал расположение комнат в замке, пришлось срочно вести их в отхожее место. Когда же заболевшие вернулись в трапезную и все снова оказались в сборе, в залу вбежал один из слуг епископа Матияса — в разорванном кафтане, с носом разбитым в кровь — и, горько рыдая, сообщил нам, что на Большой рыночной площади воздвигли дощатый эшафот, а вокруг него построили множество виселиц, и что оба епископа уже стоят на коленях у плахи, а палач точит топор, из замка же все ведут и ведут на площадь новых осужденных[47].

Многие из членов трибунала не сдержались — крича от ужаса, в отчаянии закрыли лица руками. И лишь епископ Енс не потерял самообладания. Глядя на своих сотоварищей, он спокойно изрек:

— Нам следует немедленно обратиться к королю с просьбой оказать милосердие несчастным и не допустить чудовищного злодеяния.

Все, кроме архиепископа, выбежали из зала, и я тоже, онемев от ужаса, поспешил за ними. Однако путь нам внезапно преградил преподобный Шлагек и, громко ругаясь по-немецки, строго-настрого запретил нам нарушать покой короля, и без нашего возмущения достаточно угнетенного и глубоко потрясенного решением, которое вынудил его принять вердикт церковного трибунала.

Вот и пришлось прелатам вернуться в трапезную и облегчить душу молитвами, громко взывая к милосердию Божьему. Они не смели взглянуть друг другу в глаза, то же самое происходило и со мной. Меня бросало то в жар, то в холод, и наконец я понял, почему так трудно было найти писаря, который бы согласился приложить руку к изданию этого жуткого документа. Однако я все еще не мог поверить в худшее, и казалось мне, что король лишь хочет напугать шведских господ, — возможно, прикажет казнить нескольких человек, остальных все же отпустит на свободу. Поэтому мне хотелось видеть все собственными глазами, и я попросил господина Шлагека разрешить мне присутствовать при казни. Преподобный Шлагек изо всех сил хлопнул меня по плечу и, громко смеясь, призвал сохранять бодрость духа, ибо — как он выразился, — дело это касается злодеев и преступников, которые понесут заслуженное наказание. Соглашаясь все же выполнить мою просьбу, он позвал драбанта с алебардой и велел ему сопровождать меня на Большую рыночную площадь у ратуши, чтобы я стал свидетелем казни осужденных.

Как в кошмарном сне я бред за драбантом пустынными улицами, пока не оказался на площади среди огромной толпы перепуганных жителей Стокгольма. Вокруг эшафота, теснимые копьями и мечами стражников, стояли шведские вельможи и благородные господа. Число осужденных на смерть росло с минуты на минуту, ибо многие из тех, кто успел покинуть Стокгольм после коронационных торжеств, на весть о страшном злодеянии стали возвращаться и были схвачены городской стражей прямо у въездных ворот — их без всяких церемоний стаскивали с лошадей и немедленно препровождали на место казни. Среди ожидающих жестокого наказания были также добропорядочные стокгольмские мещане, доставленные на площадь прямо из своих лавок и мастерских — один из них все еще держал в руке весы для взвешивания пряностей, многие не успели снять кожаных фартуков и опустить закатанных рукавов.

Со ступеней ратуши королевские советники время от времени громко заявляли, что людям не стоит пугаться наказания, которое заслужили лишь преступники, заговорщики и еретики. Но многие из осужденных стокгольмских мещан возражали в ответ, говоря, что все это ложь и обман.

— Достопочтенные и благородные шведские мужи! — убеждали они народ. — Сохраните в сердцах ваших чувство жалости и сострадания к невинно убиенным и не забывайте о несправедливости и жестокости, которые обрушились на головы ни в чем не повинных ваших сограждан, ибо такая же участь ждет любого, кто доверится подлому тирану и позволит обмануть себя бесчестными обещаниями. Крепитесь и готовьтесь свергнуть тирана, мы же на небесах будем молиться за вас, а кровь наша воззовет к возмездию из сточных канав Стокгольма.

Воплям и крикам не было конца, и начальник стражи, потеряв терпение, приказал бить в барабаны, чтобы заглушить голоса обреченных, которым к тому же отказали и в последнем слове, и даже в святом причастии, заставляя самим молиться, вверяя душу Богу. Они ничуть не походили на еретиков — многие молились на коленях, как люди набожные, сильные духом утешали слабых, старики ободряли юношей. Сквозь шум их голосов и барабанную дробь до наших ушей долетали глухие удары топора, и эшафот постепенно становился скользким от крови, ручьями стекающей на площадь. Бочки заполнялись головами казненных, а искалеченные тела образовывали кучи по обеим сторонам эшафота. Простолюдинов, общественное положение которых лишало их права быть обезглавленными, Подводили к виселицам, установленным вокруг площади.

Пытаясь сосчитать казненных, я, к великому своему удивлению, заметил, что палач предал смерти значительно больше людей, чем перечислялось в решении церковного трибунала. В холодном ноябрьском воздухе над рыночной площадью поднимался пар от свежепролитой крови; в царивших суматохе и неразберихе, без суда и следствия казнили — возможно, по ошибке, а может, и нет, — многих из тех, кто попал на площадь случайно.

Людей выхватывали прямо из толпы и тащили на эшафот или виселицу, и несчастные, онемев от ужаса, совсем не удивлялись, не сопротивлялись, лишь быстрым движением доставали из кошеля несколько монет для палача, дабы отрубил им голову одним ударом или ловко вздернул, не доставляя лишних страданий.

Я был поражен этим кровавым зрелищем до такой степени, что застыл в оцепенении, не в силах произнести собственное имя, когда подручные палача, выискивая в толпе очередную жертву, заметили меня и спросили:

— Кто этот юноша с лицом ученого мужа и пальцами, перепачканными в чернилах? Он, наверное, сторонник шведов! Смотрите, у него кружевные манжеты. Посторонитесь, дайте ему пройти к эшафоту.

Они уже расталкивали плотные ряды вооруженной охраны, чтобы схватить меня, и скорее всего я бы попал в число обреченных и голова непременно скатилась бы с моих плеч, не появись внезапно рядом со мной мой бывший учитель и наставник Парацельс. Узнав меня, он выбрался из толпы и, ударив по спине стражника мечом плашмя, остановил моих преследователей. Защитив меня, он громко и внятно назвал мое имя. Немцы, которые считали Парацельса магом и чернокнижником, тотчас же отступили.

Драбант, который сопровождал меня и отвечал за мою безопасность, давно ушел по своим делам: он вместе с другими безбожными солдатами обирал трупы казненных, снимая с окровавленных тел кошели, драгоценные перстни и запонки. Обессиленный, я прислонился к плечу моего спасителя, и вдруг, от пережитого потрясения, меня стало рвать. Мой желудок извергал все, что в него попало во время трапезы в замке, а я ни о чем не сожалел, чувствуя, что изысканные яства отравили бы меня, задержись они там еще на мгновение.

Тем временем стало смеркаться. Поборов наконец ужас и оцепенение, я захотел немедленно уйти с площади, но доктор Парацельс удержал меня, заявляя, что хочет поговорить с палачом. Он уже успел рассказать мне, что довольно долго путешествовал по стране, изучая болезни рудокопов, а напоследок добавил:

— Кому, как не тебе, Микаэль, знать, что никакой я не маг, но лекарь, однако теперь ясно предвижу, что король Христиан каждым ударом топора своего палача рубит сегодня на куски собственную сияющую корону. Здешний народ гордый, упрямый и свободолюбивый, и не так-то просто его обуздать и запугать, значительно проще разжечь его праведный гнев. Путешествуя по стране, я заметил, что в лесах скрываются те, кто не поверил королевским обещаниям. И если среди них появится человек, способный стать их вождем, его провозгласят королем и соперников у него не будет, ибо король Христиан своим недальновидным поступком убрал их всех с его пути.

Я же ответил доктору, что нельзя даже представить себе другого монарха на шведском престоле теперь, когда коронация короля Христиана состоялась, а риксдаг объявил Швецию его наследной вотчиной на веки вечные. И еще я добавил:

— Народ, возможно, останется недоволен, но ему в любом случае придется испить эту горькую чашу до дна.

В густеющем мраке доктор Парацельс вперил в меня свой проницательный взгляд ясновидящего, а затем изрек:

— Любопытно, что общего со всем этим имеешь ты, Микаэль. Не забывай: как себе постелешь, так и выспишься, что посеешь, то и пожнешь, дашь черту палец, всю руку отхватит...

Его словапрозвучали для меня как гром среди ясного неба, и я несколько раз осенил себя крестным знамением. А тем временем прекратился грохот барабанов, толпа на площади стала редеть, палач спустился с эшафота и, тяжело дыша, сел отдохнуть на ступеньке. Он был в крови с ног до головы, вся его одежда пропиталась кровью, даже в башмаках хлюпала кровь, и ему пришлось разуться, чтобы ее вылить. Вооруженные солдаты в ужасе отшатывались от него, а меня опять стошнило. Рвота долго не прекращалась, меня била дрожь, и я никак не мог успокоиться даже после того, как оказался в постели в собственной комнате. Этой ночью немногим в Стокгольме удалось уснуть, ото всюду доносились плач и жалобные причитания, а безбожные солдаты врывались в дома казненных мещан и шарили в сундуках и шкафах, без зазрения совести обирая вдов и сирот. Но мне все же казалось, что вели они себя так не по приказу короля, как утверждали многие. Ибо в это время люди поверили, что все зло творилось от имени государя.

К ужасу горожан, обезглавленные трупы валялись на главной площади Стокгольма весь следующий день. Только в субботу их погрузили на телеги и увезли за город, чтобы сжечь их там на костре. Даже тело господина Стена извлекли из могилы, чтобы и оно сгорело в огне вместе с телами остальных еретиков. Таким образом король Христиан доказывал, что действует, исключительно подчиняясь решению Церкви, а вовсе не из мести или по злому умыслу.

Его сторонники пытались, как могли, выгораживать своего монарха, именно велением Церкви объясняя поступок государя, и вскоре горожане пришли к выводу, что они ничем не обязаны гордым и строптивым дворянам, которые только и думают, как притеснять и унижать несчастный народ да ущемлять его права. К тому же многие из них вдруг проявили явный интерес к жизни, обнаружив приличное количество свободных должностей в совете доброго города Стокгольма.


4

Также и я ощутил внезапный прилив сил и бодрость духа, но все же какой-то внутренний голос сильно противился тому, чтобы я навестил каноников капитула — глаза бы мои никогда больше их не видели! С другой стороны, слабый и больной, я не решался надеть сутану и выбрить на темени тонзуру. В воскресенье вечером меня позвали в замок и проводили в комнату, где почтенный доктор Шлагек в восторге примерял митру епископа Винсента. Чтобы не тратить деньги на приобретение епископских одеяний, он прибрал к рукам ризы и даже повседневные платья казненного прелата. Увидев меня, он прервал свое богомерзкое занятие, снял митру и сказал:

— Бакалавр Микаэль, ты в самом деле верный королевский слуга или всего лишь неуклюжий плут. Немедленно отвечай, чтобы я знал, как мне к тебе относиться?

И я ответил ему, что, сев в королевские сани, не собираюсь выпрыгивать на ходу, а то, чего доброго, и шею свернуть недолго. Мой ответ ему, видимо, понравился, ибо господин Шлагек заявил:

— Король желает видеть тебя, Микаэль. Государь намерен поручить тебе важную миссию, если сочтет тебя достойным высочайшего доверия. И ты, несомненно, заслужишь королевскую милость, если исправно и ловко исполнишь возложенные на тебя обязанности.

Он повел меня по узкой лестнице, скрытой в толще стены, и вскоре мы вошли в потайную комнатку, где с мрачным лицом сидел, откинувшись на высокую спинку стула, король Христиан, который, как мне показалось, страдал от страшного похмелья. Монарх спросил:

— Ты и есть тот финн и секретарь церковного трибунала, который, к моему глубокому огорчению и великому сожалению, вынудил меня казнить и сжечь на костре, словно закоренелых еретиков, лучших представителей самых благородных шведских семейств? Редко кому из властителей приходилось принимать столь горькие решения, однако я все же надеюсь, что благонадежные граждане понимают мое трудное положение и не откажут мне в своем доверии.

Я ответил, что от всего сердца сочувствую государю и, будучи вернейшим из его подданных, всегда поддержу любые его начинания, но тут же пояснил:

— Став неожиданно для себя служителем святой Церкви, рукоположенным в сан самим архиепископом, я вынужден, как преданный ее сын, заявить, что и епископ Матияс, и епископ Винсент были мужами святыми и даже, по мнению трибунала, — неприкосновенными. Поэтому их казнь и предание тел огню без права на покаяние и защиту перед трибуналом являются великим грехом и причиняют вред святой Церкви.

Король окинул меня ледяным взором и резко заговорил:

— Я не нуждаюсь в нравоучении и тем более в ответах на вопросы, которых не задавал, поэтому запомни: с меня довольно того, что Его Святейшество папа без конца требует от меня объяснений, и это доставляет мне массу хлопот. Но я уверен, что оба епископа, которых ты называешь святыми мужами, возглавляли заговор против меня — пороховым зарядом готовились взорвать замок, чтобы таким образом лишить меня жизни. Всем, кто в Финляндии спросит тебя о событиях в Стокгольме, ты должен доверительно сообщать то, что сказал тебе я. Но в разговорах будь крайне осторожен, ибо известие об опасности, которая угрожала моей бесценной жизни, может вызвать негодование и возмущение среди моих верных подданных.

Слова короля потрясли меня до глубины души, и понял я, что оба епископа заслужили самое строгое наказание, ежели в самом деле забыли о своем священном призвании. Правда, кроме заверений монарха, у меня не было никаких доказательств их подлой измены, но я даже представить себе не мог, что король хладнокровно может врать мне в глаза. Государь же с любопытством наблюдал за мной, а затем изрек:

— Тяжелое бремя нескончаемых забот ложится на чело монарха вместе с короной. И отвечать за свои деяния я буду лишь перед Господом нашим. Ты же, как секретарь церковного трибунала, знал, что и Хемминг Гад поставил свою подпись, скрепленную личной печатью, под документом осуждающим еретиков. Его предательский поступок поразил меня прямо в сердце, и понял я, что он и есть самый ярый мой враг среди еретиков, хотя, обманутый его воодушевлением и рвением ублажить во всем своего государя, я был о нем лучшего мнения. А теперь у меня появились веские причины подозревать, что это усердие было лишь прикрытием для тайных козней, еретических интриг и заговоров. Поэтому, чтобы помешать ему осуществить гнусные замыслы, я вынужден как можно скорее отправить его в царствие небесное. И сделать это следует до того, как весть о прискорбных событиях в Стокгольме достигнет его ушей. Вот тебе письмо с тайным приказом о вынесении смертного приговора доктору Хеммингу. Ты отправишься в Финляндию, найдешь там доктора и позаботишься о том, чтобы приговор был немедленно приведен в исполнение. Согласно полномочиям, которыми монарх наделяет тебя, всем предписывается оказывать тебе содействие и помощь. А теперь иди. Господин Шлагек велит выдать тебе из казны десять гульденов серебром на необходимые расходы.

— Ваше королевское Величество не говорит этого серьезно! — в ужасе вскричал я. — Доктор Гад преданный слуга Церкви и горячий сторонник унии, и вам, Ваше королевское Величество, никогда бы не получить финских замков без его страстных уговоров и того доверия, каким в Финляндии пользуется доктор Хемминг. Награда за выдающиеся заслуги не может быть столь жестокой.

Но король, теряя терпение, ответил:

— Ты — слуга Церкви и обязан искоренять ересь во всех ее проявлениях. И не стоит напоминать мне о заслугах доктора Гада, ибо слишком уж они выдающиеся, чтобы он мог рассчитывать сохранить жизнь после того, что произошло, особенно принимая во внимание его обширные связи в кругах финских вельмож. Так же легко и быстро, как склонил он финских господ к капитуляции, он может подстрекать их выступить против меня. Потому я обязан скрепя сердце казнить его, и утешает меня лишь то, что доктор Гад — человек пожилой и вдоволь нарадовался жизни.

Дальнейшее мое сопротивление могло кончиться плохо для меня самого, к тому же было совершенно бессмысленным, ибо король без труда нашел бы кого-то другого для исполнения своих мрачных замыслов, потому я молча принял из королевских рук скрепленный печатью смертный приговор и получил полномочия, согласно которым мог требовать выполнения моих приказов от любого представителя власти. Затем государь милостиво разрешил мне — коленопреклоненному — поцеловать ему руку и отпустил с миром. Но еще до этого король велел преподобному Шлагеку подать очередной кувшин вина, и только тогда мы смогли оставить государя одного в его секретной комнате. Доктор Шлагек отвел меня к казначею и велел под расписку выдать мне десять гульденов серебром — довольно увесистый мешочек. В жизни я не держал в руках такого богатства, и это, несмотря на подавленность и терзающие меня угрызения совести, сразу подняло мне настроение.

Оказавшись наконец на свежем воздухе, я почувствовал себя так, словно только что покинул тюремное подземелье или глубокую могилу, и еще в воротах замка потрогал свои шею и затылок, которые показались мне тонкими, хрупкими и очень уязвимыми. В своей комнатке на постоялом дворе стокгольмской гостиницы я в спешке принялся укладывать свои вещи, а Антти, который вызвался сопровождать меня в опасном путешествии, последовал моему примеру. Затем я отправился попрощаться с доктором Парацельсом, который вскоре собирался уехать в Польшу, чтобы там резать трупы немецких наемников, и вот наконец мы с Антти сели на корабль, который плыл в Або. Никогда еще не приходилось мне пережить подобного морского путешествия. Капитан, несмотря на ноябрьские штормы, получил приказ нестись на всех парусах, и когда мы вышли в открытое море, то увидели лишь бушующие вокруг волны и нависшие над ними черные тучи. Скорее мертвый, чем живой, спустя неделю я высадился на берег. Однако известие о кровавой бане в Стокгольме опередило нас, и Або уже трясло от домыслов и слухов, которые, словно пожар, охватили всю страну, вызывая смятение умов и даже беспорядки, хотя юнкер Томас делал все, что мог, усмиряя народ и заявляя, что все это сплетни, досужие вымыслы и лживые слухи, распускаемые недоброжелателями для того, чтобы опорочить короля.

Когда первые вести из Стокгольма дошли до ушей доктора Хемминга, старик, рассорившись с епископом Арвидом, несмотря на свои годы, сел на лошадь и, охваченный праведным гневом, в сопровождении нескольких драбантов его преосвященства поскакал в Расеборг к господину Нильсу Эскильссену Банеру, некогда ярому противнику короля Христиана, помилованному затем и получившему обратно под свое начало собственный замок и свою вотчину. Юнкер Томас не зря предупреждал меня, что господин Нильс запросто может прислушаться к умным речам доктора Хемминга и возглавить заговор против законного монарха. Потому, не медля, я тронулся в путь, даже не встретившись с друзьями. После изнурительного морского путешествия я чувствовал себя разбитым и слабым, неспособным продолжать путь верхом, и все же мне пришлось скакать, терпя из-за неудобного седла адские муки и насмешки двух вооруженных наемников. По приказу юнкера Томаса они сопровождали меня и охраняли в пути, но ко всему прочему они еще и подгоняли мою лошадь, когда я пытался попридержать ее, умоляя беспощадных солдат дать мне немного отдохнуть. Только благодаря их стараниям мы за два дня домчались до Расеборга.

Когда на взмыленной лошади я наконец встал у мрачных стен замка, сооруженного на омываемой морскими волнами скале, сердце в груди казалось мне тяжелее куска свинца, и я совсем пал духом. Никто не обращал внимания на мои призывные крики отпереть ворота, и они оставались закрытыми, а мост — поднятым. Спустя несколько часов на крепостной стене появился господин Нильс собственной персоной, чтобы лично проверить, кто же его зовет. Он доброжелательно приветствовал меня сверху и наконец приказал отпереть ворота, объясняя, что велел держать их закрытыми на случай беспорядков и волнений, которые могут вспыхнуть, если вдруг подтвердятся жуткие слухи о кровавых событиях в Стокгольме, порочащие доброе имя короля Христиана.

С грохотом и скрежетом ржавых цепей опустился разводной мост, со скрипом и лязгом открылись ворота, и я въехал под гулкие своды, для бодрости и поднятия духа шепча про себя «Ave», «Pater noster», и «Credo»[48]. Оказавшись во дворе замка, я немедленно приказал запереть ворота и позвал капитана немецких наемников, которые стояли здесь гарнизоном. Он без промедления, подгоняемый любопытством, устремился мне навстречу. Я показал ему королевскую печать и свои полномочия и призвал оказать мне содействие в выполнении королевских указаний. Я не сомневался, что капитан уже получил соответствующие инструкции от юнкера Томаса, потому что он без единого слова согласно кивнул и велел бить в барабаны, поднимая гарнизон по тревоге. Слыша бой барабанов, во двор с непокрытой головой выскочил господин Нильс, взволнованно спрашивая, что тут, к чертовой матери, происходит, и он ли все еще хозяин в собственном доме или нет?! Однако при виде королевской печати он сразу успокоился и, с мгновение поколебавшись, пригласил меня наконец пройти с ним в замок, хотя я вовсе не был для него желанным гостем.

Мы вошли в рыцарский зал, где в большом камине весело горели крупные березовые поленья и где я увидел доктора Хемминга, который, с трясущейся головой и сильно прихрамывая, приблизился ко мне и приветствовал столь сердечно, что даже господин Нильс ласковее взглянул на меня. Не успел я как следует распробовать пива, которым меня тут же угостили, как оба господина принялись спрашивать меня о том, что же на самом деле произошло в Стокгольме? Правда ли, что кое-кто из шведских вельмож был жестоко казнен по велению короля? Имеют ли под собой основания те нелепые слухи, что так молниеносно распространились по стране? Чему верить, а чему нет?

Подумав немного над тем, как мне поступить, и не находя лучшего решения, я поднялся со своего места и без обиняков заявил:

— Все это и еще многое другое — чистейшая правда, но сейчас не время обсуждать действия короля. Дорогой господин Хемминг, вам следует обратиться к делам более важным, чем дела земные. Приготовьтесь отдать Господу Богу вашу бессмертную душу, ибо король Христиан обещал выделить вам богатый приход в царствии небесном, и еще сегодня вечером вы займете подобающее вам место в раю. Мне велено помочь вам преодолеть этот, в сущности, недолгий путь, а я не мог отказаться выполнить приказ, хотя и делаю это с тяжелым сердцем, ибо вы всегда относились ко мне доброжелательно и любили меня, как родной отец.

Однако доктор Хемминг, несмотря на мои ласковые слова и свой преклонный возраст, так страшно разволновался, что весь побагровел, и в великом негодовании вскричал:

— Это ужасно и это невозможно! Я не могу поверить в столь коварное предательство — ведь у меня есть охранная грамота с собственноручной подписью Его Величества, скрепленная его личной печатью. Видимо, пришло время воспользоваться ею.

Я был вынужден вручить ему приговор и письменный королевский приказ, а также попросить господина Нильса ознакомиться с документом. После минутной паузы я заговорил:

— Все обстоит именно так, как я вам уже объяснил, и доктор Хемминг должен быть казнен немедленно. Господину Нильсу — владетелю замка — приказано в меру сил и возможностей способствовать исполнению королевского указа. Я, со своей стороны, не имею ничего против того, чтобы доктор Хемминг исповедался и причастился перед этим грустным событием, которое среди нас, его друзей, вызывает настоящее сожаление и скорбь. Я также не собираюсь предать огню его останки, а с удовольствием похороню его тело с должным уважением, ибо на этот счет я не получал особых указаний. Однако от всей души прошу вас не задерживаться, дабы не оказался я в затруднительном положении, которое и так для меня достаточно неприятное.

Слыша мои слова, господин Нильс разразился жуткой бранью и заявил, что предпочитает бесславно умереть на виселице, чем подчиниться этому чудовищному, бесчестному приказу. Вытащив меч из ножен, он, несомненно, проткнул бы меня насквозь, не останови его вовремя доктор Хемминг. Меня до смерти напугало непредсказуемое поведение господина

Нильса, который к тому же стал громко звать на помощь своих людей, приказывая им вооружаться и занимать оборону на стенах замка. Но никто его не слышал, потому что капитан Тиль Гиссель уже расставил везде свои караулы, а пятеро аркебузиров, держа зажженные фитили, заняли места во дворе и у входов на лестницы, в любой момент готовые отразить нападение. Когда капитан Гиссель услышал дикий ор господина Нильса, он немедленно прибежал в рыцарский зал и велел финскому вельможе отдать меч, успокоиться и подчиниться королевскому приказу. Но господин Нильс словно не понимал, что происходит, и вовсе не собирался успокаиваться, наоборот, он продолжал вопить, что от души желает датскому королю провалиться в тартарары или еще лучше — в отверстие сортира и что отказывается подчиняться коварному монарху, предпочитая подстрекать честных граждан к неповиновению и даже к бунтам, чтобы в открытой битве собственную шкуру продать подороже.

— Я испытываю истинное удовольствие, представляя себе, какую цену заплатит за свое вероломство кровавый пес Христиан, Христиан-тиран! — не унимался господин Нильс.

Честному капитану ничего другого не осталось, как позвать двух вооруженных копьями кнехтов, которые оттеснили в угол финского вельможу, где тот в конце концов сдался, отстегивая и бросая на пол свой рыцарский пояс вместе с мечом. Наблюдая за происходящим, доктор Хемминг, все еще бледный и взволнованный, тихо проговорил:

— Поздно возмущаться и ругаться, когда ты по уши в дерьме. Надо было вовремя прислушаться к моим советам, прогнать наемников, взять власть в замке в свои руки и спокойно дожидаться, подтвердятся или нет распространившиеся по всей стране слухи. Только тогда у нас было бы достаточно времени подумать, как нам себя вести. А теперь мы связаны по рукам и ногам, и вертят нами как хотят. Поэтому тебе, дорогой Нильс, лучше подчиниться и смиренно просить прощения за оскорбление Его Величества. Что же касается моей седой головы, то я уже ощущаю на лбу ледяное дыхание смерти.

Но господин Нильс не прекращал злословить и проклинать короля, потому доктор Хемминг с учтивым поклоном обратился ко мне и капитану:

— Прошу вас, господа, не обращайте на него внимания и забудьте все, что он здесь наговорил. Он в отчаянии из-за моего смертного приговора и не владеет собой. Отпустите его с миром — он молод и благороден и было бы несправедливо наказывать его за опрометчивые слова. Поэтому поскорее выполняйте приказ и ведите меня на казнь, — я сопротивляться не стану, ибо очень устал, размышляя о вероломстве, коварстве и борьбе со злом, которое расползается по всему свету.

По приказу капитана господина Нильса заперли в его комнате, чтобы он там наконец угомонился, а у дверей поставили стражу. В замке в это время пребывал на кратком отдыхе проповедник, доминиканец из монастыря в Выборге, который любезно согласился исповедать и причастить доктора Хемминга, а почтенный доктор со своей стороны тоже не терял времени зря, потому все завершилось довольно быстро. В замке в Расеборге не было собственного палача, но один из немецких кнехтов вызвался за обычную в таких случаях плату в размере трех серебряных монет сыграть эту незавидную роль и отрубить голову обреченному. Разумеется, я сразу же согласился, предварительно проверив, попадет ли кнехт мечом при ударе в определенное место на деревянном чурбане. Затем по моему велению на холм за стенами замка солдаты притащили широкий березовый пень и толпа людей — слуг из замка, девиц-служанок, торговцев и зевак — собралась вокруг. Многие плакали, ибо почтенного доктора Хемминга любили и уважали все жители в окрестностях Расеборга.

На место казни он пришел самостоятельно, отказавшись от помощи посторонних, принял из рук палача, как велел обычай, чашу с вином, пригубил ее, а затем обратился с речью к собравшимся:

— Не плачьте по мне, добрые люди, не жалейте меня, ибо я получаю заслуженную награду за то, что вопреки собственному опыту верил лживым обещаниям и клятвам жестокого и вероломного короля больше, чем велению своего сердца и ума. И ничего в свое оправдание сказать не могу, разве только то, что я искренне верил, что действую за мир вместо меча, за согласие вместо кровопролития, спокойствие вместо многолетних споров и войн. Однако все идет не так, как я предполагал и как бы мне хотелось. Никогда не ожидайте мира и согласия от врага, который при первой же возможности вонзит вам меч в спину, откажется от данного слова, нарушит клятвы и договоры, перечеркнет собственную подпись и сломает свою королевскую печать. Поэтому плачьте не по мне, а по нашей многострадальной родине и несчастной Швеции, ибо пока страной правит кровавый король, всем вам — и богатым, и бедным, и вельможам, и простолюдинам — придется жить в постоянном страхе за жизнь свою и своих близких. В правоте же моей вы убедитесь, увидев, как моя седая голова катится в грязь, несмотря на мой духовный сан и на ту защиту, которую обязана оказывать слугам своим наша святая Церковь.

Он глубоко вздохнул, выпрямился, и его убеленная сединами голова больше не тряслась. Он рос в моих глазах, опять становясь предводителем народа, как в лучшие свои дни. Обратив взор к свинцовому небу, он воскликнул великим голосом:

— Услышь меня, о Господи на небесах! Пусть кровь моя вопиет к Тебе, требуя мщения. На этом месте, где сейчас стою, я проклинаю кровавого короля Христиана за все зло, которое он причинил людям. Данной мне властью я проклинаю его от имени святой Церкви и от имени Твоего, всемогущий Боже, да испытает он наказание за богомерзкие деяния свои еще при жизни, да потеряет он все — и страну свою, и королевство, и корону, которую осквернил, да закончит он дни свои в нищете и бесчестье, гонимый всеми и лишенный Твоей милости. Услышь меня, Господи, ибо заслужил он такой кары! Анафема! Анафема!

Проклятие доктора Хемминга — торжественное и страшное — произвело на всех огромное впечатление, и даже немецкие наемники стали креститься и неуверенно оглядываться по сторонам, люди же, обратив взоры ввысь, ожидали, что разверзнутся небеса. Я тоже всматривался в тучи, в надежде заметить пророческое знамение, но, к сожалению, видел лишь серое зимнее небо и свинцовые тучи, хотя многие потом утверждали, что в них мелькали молнии.

Закончив свою речь, доктор Хемминг протянул палачу свой кошель, опустился на колени прямо в грязь, подстелив под ноги лишь полу плаща, положил голову на плаху и закрыл глаза. Немец обеими руками поднял меч для удара и одним махом отсек от туловища голову, которая покатилась по земле. Затем тело и голову завернули в саван и отнесли в замковую часовню, где доминиканец отпел усопшего.

Капитан Гиссель, считая себя отныне хозяином замка, просил меня замолвить за него словечко юнкеру Томасу, чтобы тот официально закрепил за ним должность кастеляна. Капитан пригласил меня на ужин, и, беседуя с ним в трапезной, мы вспоминали доктора Хемминга, его ум и прекрасные черты характера, искренне сожалея, что столь почтенный и ученый человек так плохо кончил. Однако мирный ужин и тихую беседу то и дело нарушали крики господина Нильса и громкие удары ног и кулаков в двери его комнаты. Когда мы наконец осушили последний кувшин его лучшего вина, капитан Гиссель помрачнел и сказал:

— И что же нам делать с этим сумасшедшим? Отпусти мы его, он тут же сбежит, и вскоре нам придется обороняться от толпы разъяренных финнов, а юнкер Томас будет очень нами недоволен. Но содержание безумца в замке под стражей ничего приятного нам тоже не сулит — это создаст постоянную угрозу захвата нашей крепости, ибо имею я под своим началом всего лишь двадцать жадных кнехтов, которых можно запросто подкупить. По пути в Або, если я-таки решусь отправить его туда под охраной, господин Нильс может сбежать или его освободят друзья. А между нами говоря, господин Нильс не такой уж и благородный человек, но горделивый и заносчивый вельможа, который на меня все время смотрел свысока, ни во что не ставя ни мои годы, — а я ведь старше его, — ни безупречную службу, ни участие в многочисленных военных походах. А я, между прочем, считаю делом чести верно служить тому, кто платит мне жалованье. Так что же делать с господином Нильсом?

— Понятия не имею, — откровенно высказался я, — и никоим образом не собираюсь вмешиваться в ваши дела, капитан, хотя вынужден признать, что мой приезд поставил вас в трудное положение. Но в этом я не виноват.

Тяжело вздохнув, он сказал:

— Быть солдатом — дело незавидное. Вынужденный забыть о божеских заветах, человек черствеет душой и сердцем. Моим единственным утешением является маленькая лютня, которая всегда со мной и на которой в одиночестве я часто играю, под звуки ее напевая какую-нибудь веселую песенку для бодрости духа. Это неплохой способ, чтобы поднять настроение, в любом случае лучший, чем коротать время за кувшином крепкого вина, игрой в кости или в объятиях продажных девок. Я заметил также, что веселая песенка и прикосновение к струнам проясняют мысли, поэтому, если вы не против, я принесу лютню и спою для вас, господин Микаэль, а заодно и поразмышляю, как решить нашу сложную задачу.

Он отправился за лютней, но скоро вернулся и сразу же принялся играть и петь, и получалось у него это очень красиво. Вообще-то, был он человеком благовоспитанным, вежливым и приятной наружности — с прекрасными сильными руками и мягкой блестящей бородой, — правда, несколько предрасположенным к меланхолии. Капитан пел долго, а напоследок исполнил грустную песенку о том, что лето кончилось и настали холода. В песенке речь шла о каштановом жеребце и прелестной деве, которая, лежа на траве, слушала пенье соловья и вся промокла от росы, выпавшей ночью. Печальная повесть тронула мое сердце, и я горько разрыдался.

— Да, да, — проговорил капитан, откладывая лютню в сторону. — Лето в самом деле кончилось, стало пасмурно, похолодало и вскоре пойдет снег. А вот вы, ученый господин Микаэль, наделены королевскими полномочиями, скрепленными монаршей печатью, и я должен вам помогать и во всем подчиняться. Но ваши полномочия ничем не ограничены, более того, — в них даже не оговорена возложенная на вас миссия, так что все зависит только от вас. Я вынужден исполнить любой ваш приказ, и если вы, к примеру, велите мне лишить головы господина Нильса, я не смогу возражать. Но уверяю вас, что подчинюсь вам без малейших колебаний и к великому своему удовольствию, ибо это лучший выход из сложного положения.

— Что же вы говорите, благородный господин Тиль?! — в ужасе воскликнул я. — Верно, что лето прошло и настали холода, но какое это имеет отношение к приговору господину Нильсу?! Боже сохрани, чтобы я когда-либо издал такой приказ! И вообще не в моей власти решать судьбы людей.

— Но, дорогой господин Микаэль, — ответил хитрый капитан, — вы же слышали, как уважаемый господин Нильс поносил вас всячески, угрожая муками ада и обещая к тому же лично вспороть вам живот при первой же встрече, ибо вы предатель и ставленник короля Христиана. Не слушая добрых советов доктора Хемминга, господин Нильс сам виноват в своих несчастьях. Вам же, пока вы еще обладаете королевскими полномочиями, не следует повторять его ошибок, отмахиваясь от моих советов. Разумеется, я могу приказать казнить господина Нильса прямо в его комнате, объясняя случившееся попыткой бегства из-под стражи, однако в будущем это может стать поводом для всяческих кривотолков и клеветы, — для человека честного нежелательных. Если же когда-нибудь возникнут по этому делу какие-либо сомнения, я даю слово защищать вас и свидетельствовать, что решение было принято нами после долгого обсуждения и исключительно по необходимости и во благо короля, ибо в скором времени вместо головы одного строптивца нам пришлось бы рубить сотни непокорных голов его сторонников.

Я был вынужден с ним согласиться — капитан был совершенно прав. Лучшее вино господина Нильса тоже сделало свое дело, ускорив наше решение, главным образом потому, что оно усугубило ту страшную усталость от нелегкого путешествия и душевных потрясений, которые мне пришлось пережить в этот день. Хоть я и понимал ответственность, которую несу за страшное деяние, и мысль об этом пугала меня, не успел я, однако, оглянуться, как все решилось само собой. Несмотря на поздний час, капитан Гиссель велел бить в барабаны и послал кнехтов в комнату господина Нильса с приказом связать его и вывести во двор, что им после долгой борьбы в конце концов удалось сделать. Затем при свете нескольких ярко горящих факелов немецкий наемник так быстро и ловко обезглавил господина Нильса, что бедняга не успел понять, что с ним происходит. К великому своему огорчению, я вынужден сказать, что господин Нильс умер без покаяния, со злобой в сердце, до последнего мгновения своей жизни осыпая бранью и страшными проклятиями меня, капитана Тиля Гисселя и короля Христиана. Я сильно переживал еще и потому, что мне пришлось во второй раз за один день заплатить из собственного кошеля три серебряные монеты за услуги немецкого наемника-палача, так как капитан заявил, что в его казне денег никаких нет, а кнехт ни за что не согласился взять меньше, чем полагается по закону, хотя я с ним торговался.

Когда все наконец свершилось, обессилевший от трудов путешествия и хорошего вина, я рухнул на ложе и спал как убитый почти до полудня следующего дня.

Проснувшись, я решил немедленно покинуть мрачную крепость и двинуться в обратный путь, несмотря на боль во всем геле, которую я все еще ощущал после недавней длительной скачки.

На этот раз я ехал в Або медленным шагом. Дорогу развезло, кругом стояли лужи, покрытые тонкой ледяной коркой, которую с хрустом разбивали конские копыта. Было уже далеко за полдень, когда из-за туч неожиданно выглянуло солнце, небо прояснилось, и на душе у меня стало веселее, но прежде всего оттого, что с каждым шагом я удалялся от черных стен замка в Расеборге. Останавливаясь на отдых в придорожных гостиницах и трактирах, я беседовал с крестьянами, которые жаловались на юнкера Томаса и сетовали по поводу новых принудительных поставок мяса и зерна для армии. Этих людей не слишком волновала судьба шведских господ, с которыми безжалостно разделался король Христиан, они больше переживали за собственный скот и зерно в закромах, жалобно причитая: «Плохо, ох, как плохо! Стоит ли жалеть шведских вельмож и господ, если всем известно, что чем их меньше, тем для земли лучше? Пусть только король вовремя остановит жестокую солдатню, которая поглощает все, что мы с таким трудом выращиваем и собираем».

Когда я наконец вернулся в Або, город показался мне таким же мрачным и безлюдным, как Стокгольм. Люди с угрюмыми лицами и с красными от слез глазами, озираясь по сторонам, пробегали, как тени, под стенами домов, вздрагивая от малейшего шума. Такое поведение жителей Або не обещало откровенности в разговоре, и я отправился в замок, где с большим уважением приветствовал меня юнкер Томас. После того как я подробно рассказал ему о всем, что случилось в Расеборге, господин Вольф поблагодарил меня за выдержку и спокойствие, благоразумие и присутствие духа, много хорошего говоря также о капитане Гисселе.

— Я тоже, — заявил он, — толкую королевские приказу по своему разумению и, конечно, меньше всего забочусь о мелочах. В каждом приказе следует прежде всего выделить суть, то бишь — главное, чтобы вовремя вырвать с корнями вредные сорняки, пока они не расплодились и не заглушили полезную растительность. Сдается мне, что в данный момент в нашей провинции мы уже навели порядок, граждане здесь мирные и послушные и не причиняют хлопот королю и его верным слугам.

Он фыркал, как лошадь, от удовольствия раздувая ноздри, в которых двигались и шевелились, как живые, клочки черных волос, и, возвышаясь надо мной, как башня на высокой скале, диктовал мне письмо, в котором я должен был изложить королю великие заслуги юнкера Томаса по выполнению королевских приказов. Описав все подробно, я повернулся к господину Вольфу и вежливо заметил:

— Его преосвященство архиепископ Густав возвел меня в духовный сан, потому не подобает мне, слуге Церкви, занимать в замке должность простого писаря с жалованьем в четыре серебряные монеты. Надеюсь, что епископ Арвид выделит мне приход, соответствующий моим заслугам, и я, согласно воле Божией, смогу на доходы от него продолжать свое образование.

Выслушав меня, господин Томас расхохотался и сказал:

— С превеликим удовольствием разрешаю тебе жить в твоем доме в Або и быть моими глазами и ушами в этом городе, но всем известно, что каждая свинья обязательно возвращается к корыту, и ты тоже скоро поймешь, где лучше поживиться.

Итак, я решил поговорить с епископом, однако по пути в его дворец вся моя смелость куда-то улетучилась и я зашел в кабачок «Три короны», чтобы выпить пива и немного взбодриться. Но, как только я ступил на порог, в милом сердцу моему погребке все разговоры разом прекратились и гости, по очереди бросая на стол мелкие монетки, друг за другом двинулись к выходу. Не прошло и минуты, как зал опустел, а недовольная хозяйка, поздоровавшись со мной, заявила:

— Не понимаю, что сегодня с людьми происходит. Они возмущаются и негодуют, обсуждая приказ юнкера Томаса о сооружении виселиц на рыночной площади, но в то же время с большим удовольствием отправляются поглазеть на казнь на холме виселиц далеко за городом. Они правы лишь в том, что до сих пор в самом Або никогда ничего подобного не происходило. Что же касается меня, то я очень рада, что вы вернулись, потому что брат твой Антти теперь живет у меня. Он хочет открыть в городе собственную кузницу, а со временем, быть может, станет в замке главным пушкарем и важным господином, потому что многому научился, странствуя по разным странам. Но тебе, Микаэль, лучше заходить сюда через черный ход и пить пиво на кухне в обществе Антти, чтобы не пугать посетителей. В последнее время люди и в самом деле ведут себя странно.

Ее бессмысленные речи страшно меня обидели. Но разве можно ожидать другого от глупой трактирщицы? Потому я ответил ей, что с не меньшим удовольствием выпью пива в гостинице напротив, ибо человеку с моим положением не подобает проводить время в забегаловке, пользующейся не лучшей славой.

И я пошел в гостиницу, но хозяин, увидев меня, почему-то совсем не обрадовался, напротив, сразу стал жаловаться на тяжелые времена и мизерные заработки. Мальчишка, прислуживающий за столом, подал мне прокисшее пиво, пролив на меня случайно полкувшина, чем доставил мне массу хлопот при чистке платья, — ведь собираясь с визитом к епископу Арвиду я должен был позаботиться о своем внешнем виде.

Вытирая передником мои облитые пивом колени, хозяин говорил:

— Уважаемый господин Микаэль, не принимайте близко к сердцу слова старика, но я вынужден вас предупредить, что многие грозятся избить вас и бросить в реку. Потому я не желаю видеть вас здесь слишком часто. Из-за вас у меня будут неприятности, чего доброго, начнутся драки и потасовки, и тогда пострадает мебель, а возможно, и все мое заведение. Я не имею ничего против ютов и немцев, у них всегда водятся денежки и люди они щедрые. Ни один умный человек плохого слова не скажет, если я обслужу юнкера Томаса, даже если стану потчевать его жареным гусем, ибо всем известно, что он чужестранец, преданный королю душой и телом. Но к тебе, Микаэль, у нас отношение иное. Ты уроженец нашего, всеми любимого города, ты вырос среди нас и считаешь себя финном, хотя одному Богу известно, кто был твой отец. Поэтому кое-кто из нас никак не может понять, почему ты, виляя хвостом как собака, выслуживаешься перед королем и вредишь собственной стране и ее добропорядочным гражданам. Прости меня и не обижайся за всю ту чушь, что я тебе сегодня наговорил, но за последнее время я сильно постарел.

Я не сразу нашелся, что ответить, и нужные слова пришли мне на ум, когда я уже спускался во двор по лестнице. Шагая в направлении епископского дворца, я шепотом обещал отомстить всем своим обидчикам, пока наконец не миновал храма и приюта Святого Духа и не взялся за молоток у дверей в жилище его преосвященства. Я колотил изо всех сил, и гулкое эхо повторяло и повторяло глухие удары деревянного молотка в епископскую дверь. Слуга, открывший ее, вдруг побелел как полотно, а у епископа, который тотчас принял меня, руки все еще тряслись от волнения, когда он увидел меня на пороге своей комнаты.

— Что ты себе позволяешь?! — возмущенно воскликнул он. — Ты ломишься в дверь, как бандит, и врываешься в мой дом, пугая меня так, что я едва не наложил в штаны. Мы живем в смутное время, когда даже епископы опасаются за свою жизнь.

— Любезный господин Арвид, — гордо ответил я. — Любой честный человек и сторонник унии может спать спокойно и не волноваться за свою жизнь, ибо он под защитой нашего доброго короля, и только тем, кому есть что скрывать, белым днем мерещатся призраки.

— Ты прав, Микаэль, сын мой, — поспешно согласился епископ. — Мне, разумеется, скрывать нечего. Садись, располагайся поудобнее и рассказывай, как твои дела, все ли у тебя хорошо и чем я могу тебе помочь.

Он расспрашивал меня обо всем, я отвечал ему, ничего не скрывая и делясь своими сомнениями, и епископ страшно разволновался, узнав о грустной участи доктора Хемминга.

— Слава Богу, я к этому не причастен и с делами доктора Хемминга ничего общего не имею, — твердо заявил святой отец. — Мы с ним сильно поспорили и расстались в гневе. Я не вправе судить о действиях короля, но в этом случае государь поступил правильно, поскольку доктор Хемминг был негодяем и проходимцем, который только и смотрел, откуда ветер дует. И одному только всемогущему Господу на небесах я благодарен за то, что Он уберег меня и не позволил увязнуть в сетях интриг и козней.

Затем я рассказал ему о том, что при моем возведении в духовный сан присутствовали благородный архиепископ, три епископа и восемь каноников, но сразу же подчеркнул, что почувствую себя увереннее, если епископ Арвид соблаговолит подтвердить мою принадлежность к верным слугам Церкви, благословляя меня и совершая положенный священный обряд в кафедральном соборе в Або. И еще я вслух понадеялся, что, благоволя ко мне, он, наверное, соизволит определить меня в какой-нибудь не совсем бедный приход, что позволит мне уехать и продолжить образование в парижском университете, поскольку оставаться в родной стране мне нежелательно. Но епископ неуверенно произнес:

— Это весьма запутанная и вряд ли разрешимая теологическая задача, которую мне надо обсудить с моими канониками. Допустим, что возведение в духовный сан простым рукоположением можно сравнить с разрешенным Церковью в крайнем случае крещением водой. Однако мне хотелось бы все же найти преюдицию[49], подтверждающую законность этого акта. По поводу простого крещения водой существует великое множество научных высказываний, и в случае необходимости, я уверен, что в отсутствие воды можно совершить это святое таинство даже с помощью песка или поплевав на темечко ребенка, лишь бы спасти его душу от вечных мук ада. Бывает также, что дитя рождается ягодичками, и только эта часть его тела доступна взору священника — даже тогда крещение возможно, ибо малышу угрожает смертельная опасность, — но для твоего случая я пока не нахожу прецедента.

Не скрывая раздражения, я спросил, не считает ли он себя умнее самого архиепископа Густава, но господин Арвид решил защищаться:

— Покажи мне письменное удостоверение за подписью архиепископа и с его печатью или хотя бы решение капитула, — и я не стану противиться. Но так, как дело обстоит в данный момент, единственным доказательством твоего возведения в духовный сан Являются лишь твои собственные слова. Не то чтобы я сомневался в твоей честности и порядочности, но ты же понимаешь — их нельзя принимать за основу в теологическом споре. К тому же решение столь сложной задачи может доставить массу хлопот выдающимся умам самого знаменитого университета.

Но я настаивал, просил и умолял и даже пригрозил ему немилостью архиепископа, но господин Арвид не сдавался. Он заверял меня в своем ко мне добром расположении и обещал все уладить, как только я получу из Упсалы[50] необходимые документы. И в конце концов мне пришлось обратиться к епископу Шлагеку с просьбой поддержать меня в моем законном требовании. Письмо свое я отправил ему еще до Рождества, но вскоре море замерзло, и мне лишь оставалось долго и терпеливо ждать, когда корабли возобновят навигацию.

Мне не хотелось возвращаться в замок Або под начало юнкера Томаса, — честно говоря, я стал его побаиваться, — и я решил поселиться в своем старом и единственном доме — у госпожи Пирьо. Моя приемная мать заботилась обо мне и защищала от всяческих нападок, поскольку она-то точно знала и ничуть не сомневалась в моих добрых намерениях. Отец Петр тоже не покинул меня в трудную минуту, часто навещая и утешая рассказами о мимолетности человеческого счастья. Иногда — как бывало прежде — в домик госпожи Пирьо заходил мастер Лаврентий и, потягивая гретое вино из потертого серебряного кубка, рассуждал о бессмертии и странных видениях. Они оба были моими единственными друзьями, остальные же жители Або обходили меня стороной как чумного, лишь бы, встретив меня случайно, пройти не здороваясь. Потом прошел слух, что по моей вине на площади у ратуши повесили трех членов магистрата, и я понял, что жителям Або нужен козел отпущения, и они обратили взоры на меня — одинокого ублюдка, покинутого всеми.


5

Потому и неудивительно, что за долгую зиму я впал в глубокую меланхолию и сам стал сторониться людей, предпочитая одиночество любому обществу. Будь я бессовестным типом, наглецом и нахалом, я бы нашел способ заставить членов магистрата предложить мне доходное место. Но я не хотел пользоваться своими особыми правами и заниматься подлым вымогательством. Поведение людей, их отношение ко мне, непонимание моих добрых намерений обижали меня до глубины души. Но я был уверен, что нужда все равно заставит их обратиться ко мне за помощью и защитой, ибо самое трудное было еще впереди.

В это тяжелое для меня время книги стали моим единственным утешением. Благородный епископ Арвид любезно разрешил мне пользоваться своей библиотекой, чтобы поднять мне настроение. Не забывая о своем священном призвании и стараясь быть достойным его, я целыми днями изучал сочинения святых отцов Церкви, в том числе и «Суммы» святого Фомы Аквинского[51], которых многие, гораздо ученее меня, не смогли одолеть.

Тем временем ночи становились короче, солнце поднималось все выше,сугробы таяли и в воздухе запахло весной. Вместе с ней со шведских побережий заспешили домой ботнические лыжники и охотники за тюленями, принося тревожные вести. Поговаривали, будто молодой и сердитый господин Густав Ваза[52], отца которого, обвинив в ереси, казнили на стокгольмской площади вместе с другими шведскими вельможами и благородными господами, взбунтовался и открыто восстал против короля, возглавив огромные толпы крестьян, недовольных непосильными податями. Мятежные крестьяне отказывались сложить оружие и подчиниться приказам королевских старост, убивали их и ни в чем не повинных сборщиков налогов, и ни один датчанин больше не решался путешествовать по стране без многочисленной вооруженной охраны.

И вот на землях южной Финляндии, где снег еще не сошел, быстрые и ловкие лыжники тоже стали убивать сборщиков налогов и атаковать королевскую конницу. Их меткие стрелы попадали точно в цель, а бунтовщики безнаказанно исчезали в лесной чащобе. Они все чаще грабили на дорогах возы сборщиков податей, отнимая все до последнего гроша, а однажды ночью заперли судью и всех его подчиненных в здании суда, заколотили досками окна и двери и подожгли дом, так что все в нем погибли страшной смертью. И никто не знал, откуда приходят и куда исчезают быстроногие лыжники, а даже если кто и знал или догадывался, то ни словом не обмолвился, опасаясь, что и ему, чего доброго, перережут горло или ночью подожгут хату. Потому все законопослушные и честные граждане дрожали от ужаса, страшась налетчиков не меньше, чем солдат юнкера Томаса, каждый из которых возил у седла веревку с петлей, пугая мещан виселицей на площади в Або.

Ловким лыжникам, видимо, не стоило большого труда попасть и на улицы Або, потому что однажды утром нашли приколоченное к дверям собора предупреждение о том, что любой, кто помогает датчанам советом, деньгами либо сотрудничает с ними, за свое предательство поплатится головой. Той же ночью от своих хозяев бежало несколько подмастерьев, а вслед за ними, несмотря на слезы и мольбы родителей, покинули Або сыновья многих уважаемых мещан.

Спустя несколько дней рано утром в городе нашли тела двух жестоко зарезанных немецких наемников, а следы крови вели прямо к реке. Итак, все встретили весну с тревогой в сердце и тайной надеждой на лучшие времена. Во многих глазах вдруг вспыхивали искры, казалось бы, давно потухшего огня. Я же лучше других понимал, что все это может обернуться для страны лишь нищетой, разрухой, кровью и трауром.

Только летом я наконец дождался ответа от епископа Шлагека. В великой спешке он сообщал мне, что, к сожалению, ничем не может мне помочь, поскольку архиепископ Густав оказался настоящим безумцем, с которым ни один разумный человек не может договориться, и он, Шлагек, уже не удивляется тому, что шведские господа когда-то единогласно лишили архиепископа духовного сана. Все дело в том, что сейчас его преосвященство Густав Тролле выступает заодно с епископом Енсом, и оба стали ярыми противниками епископа Шлагека, сам же архиепископ, не внемля советам и предупреждениям, пытается, как прежде, играть в Швеции главную роль. Однако в шведских провинциях власть уже принадлежит другому человеку, — сообщал мне в своем письме преподобный Шлагек. Предводителем стал там безбожник Густав, сын казненного Ваза, который дал такую волю крестьянам, что ему, епископу Шлагеку, пришлось взять в руку меч вместо епископского посоха и во главе королевских войск выступить против него, что закончилось великим побоищем и — увы! полной неудачей. Однако, — сообщал затем епископ Шлагек, — поражение потерпел вовсе не строптивый господин Густав, а он, Шлагек, который едва избежал стрел и копий разъяренных крестьян. Разумеется, в Финляндии не следует никому об этом рассказывать, а господин Шлагек упомянул о таком прискорбном событии лишь для того, чтобы я больше не надеялся надеть сутану при его содействии и с христианским смирением воспринял его отказ заниматься моим делом, ибо если я не позаботился об этом заранее, пенять мне теперь не на кого, разве что на собственное скудоумие и нерасторопность.

«Надеюсь, однако, — заканчивал Шлагек свое послание, — что ты умнее, чем кажешься, и успел снять сливки с той миски молока, которую прошлой зимой я подсунул тебе под нос. Теперь ты, наверное, человек состоятельный, мне нечего опасаться за твое будущее, потому я ограничиваюсь благословением и пожеланием тебе успеха во всех делах и начинаниях».

Когда я дочитал письмо до конца, пелена спала с моих глаз, и вдруг я ощутил великую внутреннюю опустошенность. Подобное со мной случилось в тот день, когда Жюльен д’Авриль отправился обращать турок в христианство, а я остался в маленькой комнатке на постоялом дворе в окрестностях Парижа с его прощальным посланием в руке. Но и теперь я никак не мог понять, что имел в виду господин Шлагек, говоря о «сливках», и с удовольствием заставил бы его слизать все те сливки, которыми всю зиму кормили меня в моем родном городе Або. Ибо ничего, кроме насмешек, издевательств и грубого отношения, как у горожан, так и слуг Церкви, я не отведал.


6

Погруженный в свои мрачные думы, я не заметил Антти, который вечером навестил меня. Сняв шапку, без единого слова приветствия он присел на табурет в углу и, подперев голову руками, тяжело вздохнул. В ответ я тоже вздохнул, показывая свою глубокую озабоченность, и так, повздыхав, я вдруг ужасно разозлился и гневно спросил, почему он мне мешает, может, что-то с ним случилось или, возможно, он опять напился и с кем-то серьезно повздорил?

— Не суди меня строго, Микаэль, — ответил Антти, — но со мной и в самом деле случилась беда, и теперь ума не приложу, как мне быть. А ты, человек умный и ученый, должен ведь посоветовать мне, как выпутаться из сложного положения. Дело в том, что всю зиму обо мне неплохо заботилась вдова трактирщика из «Трех корон», и на сей счет у меня нет нареканий. Но вот вдруг она приперла меня к стенке и требует, чтобы я на ней женился. Грозится обратиться к самому епископу и утверждает, будто я воспользовался ее вдовством и женской легковерностью и вскружил ей голову всякими несусветными обещаниями.

Я с удивлением выслушал причитания Антти, сердечно поздравил его с намечающейся свадьбой и добавил:

— Ну и везучий же ты, братец! «Три короны» — лакомый кусочек, ведь это лучший трактир в Або, и вдова гребет золото лопатой. К тому же она — опытная в своем деле трактирщица да и не дурнушка вовсе и за себя постоять может. А если честью и добродетелью своей не дорожит, так дело мужа — доброе имя жены беречь.

Антти вздохнул и ответил:

— Ах, если б дело касалось только еды, так я б и не жаловался вовсе, ведь кормит-то она меня как следует. Но я боюсь вступать в брак, я еще слишком молод, а она раза в два старше меня. Потому-то и сдается мне, что она насильно тащит меня к алтарю. А тут скоро весна, и ты прекрасно знаешь, что не сидится мне тогда на месте, ноги сами несут меня вдаль, и привык я в дальних странах совершенствовать свое ремесло. И не в силах я больше усидеть дома, хоть каждое утро твержу и твержу себе, что лучше всего жить среди близких и друзей, которые общаются друг с другом на понятном христианском языке.

Жалобы и тяжкие вздохи Антти припомнили и мне о моем трудном положении, и я сказал:

— Нет сомнения в том, что судьбы наши неразрывно связаны, дорогой брат мой Антти, ибо и мне кажется, что сижу я без порток на большом муравейнике. В душе я давно усомнился в добрых намерениях короля Христиана — ведь не зря все честные люди плохо о нем говорят, называя тираном, к тому же у него нет денег. Вот я и подумал, что пора и мне уезжать отсюда, и давно бы оставил эти места, если б не нужда. Очень трудно путешествовать, будучи бедняком, а как пополнить кошель, ума не приложу.

Антти бросил на меня внимательный взгляд и изрек:

— Вчера в «Три короны» зашел какой-то незнакомец, а когда узнал, что я опытный пушкарь, сделал мне весьма заманчивое предложение. Если не ошибаюсь, он — человек Нильса из Граббеки, и предложил он мне стать капером, что довольно быстро пополнит любой кошель звонкой монетой.

— Антти, Антти, — предостерег я его, — ты говоришь о вещах ужасных и безбожных. Ты не годишься в мореплаватели, к тому же юнкер Томас поклялся повесить Нильса из Граббеки на рее «Принца Финляндии». Кроме всего прочего, этот Нильс известен всем своей кровожадностью — это он погубил многих ни в чем не повинных кнехтов господина Томаса и даже разграбил несколько храмов.

— Но принимает он на службу лишь молодых и неженатых мужчин, — с грустью в голосе сообщил Антти, — и это говорит в его пользу. Незнакомец, который явился в «Три короны», на все лады расхваливал господина Нильса, утверждая, что человек он хитрый и увертливый. Сам же господин Нильс говорит, что грабит датчан во имя Господа нашего, защищая отчизну и благочестивых людей от бесчинств ютов. В ответ на угрозы юнкера Томаса господин Нильс уверяет, что в мире все еще существует справедливость и боязнь кары Божией, потому Томаса вскоре ждет виселица. Среди пиратов есть и школяры, и сыновья мещан, а кроме матросов, господину Нильсу требуется еще и корабельный капеллан, который знает латынь и сможет отпускать грехи приговоренным к повешению немецким и датским пленникам, что в конечном счете опять же свидетельствует о том, что господин Нильс — человек благочестивый, а вовсе не какой-то там безбожник.

— Не хочу и думать о таких делах, — в сердцах возразил я, — и очень сомневаюсь, что гожусь в священники господина Нильса, скорее уж — самого дьявола. И это более похоже на правду, если я решусь поступить к нему на службу. Кроме всего прочего, я уверен, что он, увидев меня, прикажет немедленно вздернуть на самой высокой рее своего корабля, ибо господин Нильс — один из близких друзей Нильса Эскильссена из Расеборга, с которым они вместе частенько выпивали и который поклялся отомстить за смерть друга.

Антти привстал со своего табурета, огляделся по сторонам и, убедившись, что никто не подслушивает за дверью, глянул на меня и заговорил:

— Возможно, ты никогда его не встретишь, да и он не увидит тебя, ибо ему нужны также люди незаметные и невидимые, которым он готов платить чистым серебром и золотом даже в том случае, если они станут служить ему не из одной только ненависти к датчанам. Между прочим, он желает знать, какие корабли заходят и уходят из Або, как они вооружены и какие грузы перевозят. Не прочь он знать и о путешествиях сборщиков налогов — когда они уезжают и когда возвращаются в город, — и, разумеется, готов платить за любые сведения, которые пригодятся пиратам. Я — человек простой и немного во всем этом смыслю, но вчерашний мой компаньон показал мне глубокую щель в стене собора, в той, что напротив приюта Святого Духа, и сказал, что человеку сведущему и смелому воздастся сторицей, если он в этой щели время от времени оставит нужную записку. Я письму не обучен, потому придется мне бежать и скрываться в лесу от брачных уз, которыми хочет опутать меня кабатчица из «Трех корон».

— Да хранит тебя Господь и все святые, Антти! — вскричал я. — Ты же толкаешь меня на путь страшной измены. От одной мысли об этом меня бросает в дрожь, и чувствую я, как на моей шее затягивается петля.

Антти посмотрел мне в глаза и спокойно ответил:

— Если не хочешь бежать со мной в лес, то лучший выход для тебя — поступить вновь на службу к юнкеру Томасу и перебраться в замок. В противном случае не избежать тебе удара ножом в спину — и то в самое ближайшее время, ибо Нильс из Граббеки сильно, говорят, рассержен и непременно отомстит за смерть друга. Но, даже проживая в замке, за толстыми каменными стенами крепости, тебе все равно придется вести дела в городе, бывать во дворце епископа и в соборе тоже, а по пути ты всегда можешь заглянуть в щель в стене храма. И бояться тебе некого, потому что я один знаю о ней, а никому и в голову не придет подозревать тебя в том, что именно ты пишешь и прячешь в щели записки.

Не обращая больше внимания на мои предостережения и добрые советы, Антти сбежал ночью из города, бросив на произвол судьбы несчастную вдову из «Трех корон». А следующим вечером я на собственной шкуре убедился, что брат мой был совершенно прав, предупреждая меня об опасности. После того как на меня напали и сильно избили, когда я возвращался с вечерней мессы в соборе, у меня не осталось сомнений в том, что единственным местом, куда мне следует податься, и есть замок в Або. И вернулся я к господину Томасу, жалуясь, что в городе жизни моей грозит смертельная опасность. Он, в свою очередь, встретил меня доброжелательно, ибо новый секретарь, простой шведский плотник, который не скрывал своей ненависти к датчанам, порядком ему надоел. Ко мне же юнкер Томас всегда относился с доверием, рассказывал подробно о своих планах и намерениях и с горечью говорил о том, что финны — народ гордый и скаредный, ибо каждую свиную тушу и каждый мешок крупы надо у них отнимать силой, угрожая мечами и копьями. А потом еще уточнил, что финны годятся лишь на корм воронью.

Без общества и разговоров с людьми я страшно скучал в замке, дни, казалось, тянулись бесконечно долго и, чтобы как-то скоротать время, я составил список кораблей, покидающих порт в Або, грузов и вооружения на них, а также некоторых других любопытных мелочей, записал имена капитанов и шкиперов, число матросов и упомянул о намерениях юнкера Томаса послать подмогу в Расеборг, захватом которого угрожали корсары. По пути в библиотеку епископа, откуда я собирался взять комментарии к «Суммам» святого Фомы Аквинского, проходя мимо собора, я воткнул записку глубоко в щель стены, как раз напротив приюта Святого Духа. Я так и не узнал, моя ли была заслуга в том, что поблизости от Аландских островов пираты потопили множество судов с провиантом, предназначенным для Стокгольма. Дело в том, что шведская провинция больше не могла прокормить столицу, и юнкер Томас с великим трудом собирал продовольствие в разграбленных окрестностях Або.

Когда спустя некоторое время я относил комментарии в библиотеку, пришлось мне задержаться у стены собора: справляя нужду, я сунул руку в щель. На дне расщелины я обнаружил мягкий и довольно увесистый мешочек, который с великой радостью поспешно сунул в карман кафтана. А когда оказался я наконец в безопасном домике матушки Пирьо и смог развязать мешочек, то увидел большие и маленькие серебряные монеты — из Стокгольма и Або, — несколько любекских гульденов и один блестящий золотой дукат. Я снова стал человеком обеспеченным, ибо денег этих вполне хватало на несколько месяцев путешествий. Однако на всякий случай я отнес их в сад матушки Пирьо и зарыл под корнями старой груши, обозначив место плоским камнем.

Настроение мое вдруг изменилось, словно солнце выглянуло из-за туч и небо опять стало голубым после долгих дождливых дней. И тогда я подумал, что жизнь похожа на игру в кости, в которой побеждает лишь тот, чьи кости мечены и кого не поймали за руку.

Король Христиан и преподобный Шлагек принимали меня за дурака, ибо был я наивен и легковерен.

И вынужден признать, что оказался я в положении весьма трудном, которое доставляло мне много хлопот и неприятностей. Поэтому я решил, что ничем им больше не обязан, точно так же, как и юнкеру Томасу, человеку скупому и жестокому. До сих пор я жил, словно овца среди волков, и стригли меня по любому поводу, но теперь решил я стать волком в овечьей шкуре. Оставаться в Або я не мог — жители моего родного города ненавидели меня пуще датчан, потому, пока еще было время, следовало подготовиться к дальним странствиям.

Этим летом я много раз ходил в город, и никто не мешал мне время от времени засовывать руку в щель в стене кафедрального собора. Вскоре странные птицы стали летать из Або во все убежища пиратов на море и в пустынные безлюдные места на побережье, а возвращаясь, птицы эти несли в щели, прорезавшей стену собора, золотые и серебряные яйца. В то же время корабли доставляли из Стокгольма весьма неприятные новости. Поговаривали, будто крестьянские отряды под предводительством господина Густава приближаются к Стокгольму, окружая столицу железным кольцом, а из королевских замков и крепостей бегут хозяева, а жители — всех сословий — стремятся встать под знамена господина Густава. Шведы избрали его регентом, он же любекскими деньгами оплачивает немецких наемников, дабы укрепить свою армию. Юнкер Томас не переставал удивляться смелости и осведомленности финских пиратов, которые точно знали все его планы. Теперь датские суда отправлялись в Стокгольм под охраной военных кораблей, что вело к вынужденным простоям в порту. Поэтому юнкер Томас стал подозрителен и говорил, что мерзкая страна финнов кишит предателями, которые не стесняются вести свою подлую игру даже за стенами замка в Або, о чем свидетельствует тот факт, что безбожные корсары и другие злодеи безошибочно отгадывают самые секретные планы начальника крепости.

Поначалу я собирался покинуть город Або в первые осенние дни и отправиться морем в дальние страны, оставляя другим наводить порядок в моей беспокойной отчизне, ибо я был человеком ученым, для которого гусиное перо было единственным оружием. Однако путешествие в Париж я все откладывал и откладывал, ибо любому человеку всегда трудно покинуть родной дом и отправиться навстречу неизвестному. Кроме того, до Або дошли слухи о том, что король Франции готовится к войне с императором, а мне ни за что не хотелось попасть из огня да в полымя, променяв родные дрязги на чужой спор. И вот наступил ноябрь, а я все еще отсиживался в замке в Або, пока войска господина Густава не высадились на наш берег и не соединились с вооруженными отрядами Нильса из Граббеки.

 

 


КНИГА ПЯТАЯ
БАРБАРА


1

Об осаде крепости в Або мне почти нечего сказать, ибо в этом деле не оказалось победителя. Осаждающим не хватало осадных орудий, потому солдаты проводили дни, сидя по домам и потягивая пиво, те же, кто помимо воли оказался запертым в стенах замка, тоже скучали, спорили и напивались.

Благочестивый епископ Арвид наконец сбросил маску, открывая свое истинное лицо, и предоставил в помощь осаждающим своих драбантов, передал оружие и пращи из епископского дворца, лошадей, порох и пушки, а также продовольствие для поддержания сил бедняков, из которых в основном состояли отряды господина Густава. Люди, которые всю жизнь страдали от нужды, были весьма довольны тем, что могли отсиживаться по домам, греться и объедаться тем, что юнкер Томас оставил еще жителям Або. Поначалу, когда войска господина Густава еще только входили в город, жители искренне радовались, встречая их колокольным звоном и благодарственными молебнами. Однако по мере того, как приближался праздник Рождества Христова, многие стали грустно вздыхать и задумываться над тем, не дешевле ли было содержать немногочисленную стаю волков юнкера Томаса, чем множество прожорливых крыс господина Густава.

Добывать сведения о вооружении, силе и настроениях в стане врага оказалось делом довольно простым, и все вылазки защитников замка завершались поимкой языка. Каждого пленника юнкер Томас встречал с одинаковым радушием, выбивал из него сведения и без исключения вешал на стенах крепости.

Несмотря на эти явные победы, атмосфера в замке была далеко не праздничной, и люди понуро опускали глаза, встречая во дворе своего начальника. Юнкер Томас мрачнел и жаловался, что Господь Бог послал его в эту темную и неблагодарную страну в наказание за давние грехи. Однако военачальником он был настоящим, дело свое знал, как никто другой, хоть и обращался с солдатами сурово, иногда — даже жестоко. Но такой уж он был человек. Вовремя, пока море еще не замерзло, он отослал военные и другие корабли к королевскому адмиралу Северину Норбе, дабы не попали они в руки врага. Обещал также держать оборону крепости в Або до весны, и в награду за это в январе получил от короля обещание скорой подмоги. Король, разгневанный восстанием, велел также немедленно казнить всех шведов и финнов, служивших в крепостном гарнизоне или же по какой-то иной причине оказавшихся в замке, сообщая начальнику крепости в Або, что такой же приказ получили и остальные командиры во всей Швеции.

Юнкер Томас искренне обрадовался этому приказу и на все лады расхваливал и прославлял короля Христиана, каждому встречному заявляя о том, как страшно надоело ему, Томасу, видеть вокруг кислые лица и что единственное, о чем он печется, так это о том, хватит ли в крепости виселиц для всех предателей. Всю ночь молясь и в нетерпении бегая по комнате взад и вперед, он наконец дождался рассвета и услышал стук молотков плотников, которые принялись возводить виселицы; в тот же день юнкер Томас приказал, согласно королевскому велению, повесить без разбору всех шведов и финнов, проживающих в замке. Некоторых я жалел, но больше всего боялся за собственную жизнь, неуверенный в своей безопасности. А когда всех уже вздернули, когда все они уже упокоились в братском согласии, но тела их еще не остыли, сердце мое сжалось от нестерпимой боли — ведь и я был финном. Не в силах больше терпеть невыносимые муки, я отправился к юнкеру Томасу и покорно осведомился, когда же настанет мой черед.

Мой вопрос удивил его, застав врасплох, и ответил он мне не сразу. Раздумывая и поглядывая на мою склоненную голову, он осенил себя крестным знамением и наконец изрек:

— Такая жуткая и безбожная мысль никогда не приходила мне в голову, Микаэль. Я не могу повесить тебя — лицо духовное. Ведь сам архиепископ рукоположил тебя в сан. Будучи верующим человеком, я питаю глубокое уважение к святым таинствам, несмотря на то, что по причине слабого здоровья давно уже приобрел индульгенцию от всех грехов и даже освобожден от соблюдения постов. Но да хранит меня Господь от того, чтоб я когда-нибудь поднял руку на служителя святой Церкви, если даже он и не носит сутану.


2

После мягкой зимы наступила ранняя весна. Море быстро освободилось от ледовых оков, и спустя несколько дней военные корабли адмирала Норбы уже бросили якоря в устье реки.

Люди господина Густава бежали столь поспешно, что в епископском дворце еще не успел остыть суп в солдатских мисках, когда я туда явился. Армию господина Густава словно ветром сдуло, к тому же в каменном доме на северном берегу реки, где господин Нильс хранил порох, который в панике велел взорвать, вспыхнул пожар, вскоре уничтоживший большую часть города Або. Правда, собор, монастырь и другие каменные постройки, в том числе дворец епископа и приют, все же уцелели, но забранные в оловянные решетки стекла в окнах от взрыва разлетелись вдребезги. К счастью, благочестивый епископ и богатые купцы задолго до этого успели вывезти из города свое имущество, потому пожар в основном уничтожил пустые и разграбленные дома. Адмирал Норба и юнкер Томас разозлились не на шутку и всячески издевались и зло отзывались о военном искусстве господина Нильса.

Первым в город прибежал я. Пожар все еще бушевал в Або, и я, лишь на мгновение задержавшись в епископском дворце, поспешил в домик матушки Пирьо, чтобы защитить ее от грабителей и мародеров. Дом стоял на своем месте, но окна были выбиты, а двери сорваны с петель. Уже с порога я заметил, что из комнатушки пропали все мало-мальски ценные вещи, остальное добро валялось по углам. На полу на охапке соломы лежал Антти — бледный, израненный и обессилевший настолько, что с великим трудом повернул ко мне голову. Рядом с ним сидела вдова трактирщика из «Трех корон», и слезы ручьями текли у нее по лицу.

— Да благословит тебя Господь, Микаэль, за то, что ты пришел сюда, — увидев меня, громко разрыдалась вдова. — Мой трактир горит, и я едва смогла притащить сюда твоего брата, надеясь, что ты все же спасешь его. Мне-то бояться нечего: я — кабатчица и честно веду свое дело. На всякий случай я даже спрятала во дворе в куче навоза две бочки крепкого пива и бочонок доброй водки.

С улицы вдруг долетел глухой грохот и раздался звук тяжелых шагов. В спешке, не находя иного решения, я достал из сумки свои письменные принадлежности и чернилами брызнул в лицо Антти. А когда спустя мгновение в домик ворвались солдаты, я остановил их взмахом руки и быстро заявил:

— Здесь от оспы умирает больной, к тому же каждому видно, что взять отсюда нечего.

Как ошпаренные, солдаты, крестясь, выскочили за порог, перепуганные жуткой гримасой, которую Антти скорчил напоследок. Когда они ушли, я обратился к брату и спросил:

— Что случилось и где матушка Пирьо? Почему ты остался в городе? Ты что, хочешь болтаться на виселице, дурак?! Если ты заболел, почему твои друзья не помогли тебе, почему, в конце концов, ты сам не искал укрытия в храме, монастыре или приюте?

Антти смотрел на меня глазами побитой собаки, а потом ответил с грустью в голосе:

— Нет у меня больше ни друзей, ни товарищей в этом подлом мире, никого у меня не осталось, кроме тебя, Микаэль, и этой доброй вдовы, которая, как репей, прицепилась ко мне и ни за что не отпускает, несмотря на все мои мольбы и увещевания. Знай же, что поссорился я со своими товарищами и с жителями Або тоже и что именно они разделались со мной столь жестоко и по их вине теперь я едва дышу.

Я стал ругать его и браниться на чем свет стоит, обвиняя Антти в пьянстве и драках с друзьями, на что он ответил с горечью:

— Если бы я выпил, то дрался бы с удовольствием, ибо кому, как не тебе, знать, что, будучи трезвым, я и муху не обижу. Потому-то едва и остался жив. Защищая нашу добрую матушку Пирьо, я ввязался в драку. Но она, несчастная, все же погибла.

Трактирщица из «Трех корон» громко высморкалась, вытерла нос пальцами и заверила меня, что Антти говорит правду. А когда я, до глубины души потрясенный страшной новостью, буквально онемел, женщина принялась рассказывать о том, как несколько дней назад жители Або решили обвинить матушку Пирьо в колдовстве. Призвав на помощь разъяренных военной неудачей солдат, они сбросили несчастную с моста в реку, а когда та, благодаря широким юбкам, без труда добралась до берега, словно настоящая ведьма, ее до смерти забили камнями, а тело в старой бочке бросили в море, чтобы течением унесло его как можно дальше от Або.

— Обвиняли ее и в том, что произвела она на свет Божий дьявольское отродье, — то есть тебя, и что кормила и холила тебя в своем доме на погибель многим благочестивым людям, — говорила трактирщица. — Вот и отомстили ей, не найдя тебя, и первыми бросили в нее камни Симон Лудильщик и Густав Литейщик. Узнав об этом, Антти, как бешеный бык, бросился на них, не обращая внимания на мои просьбы и предостережения, и голой рукой проломил череп одному, а второго бросил в реку, где тот, не умея плавать, утонул, как крыса. Многих еще Антти побил, покалечил и бросил в реку, пока остальным не удалось скрутить твоего брата. И скорее всего ему отрубили бы голову, не появись я вовремя с двумя бочками пива и кошелем, полным серебра.

А Антти добавил:

— Не принимай всего так близко к сердцу, Микаэль. Перед смертью госпожа Пирьо просила, чтобы ты не оплакивал ее и не винил себя в ее гибели. И еще она сказала, что всегда любила тебя, как собственного сына, и пожелала тебе всех благ, что еще больше разозлило ее преследователей. Она вовсе не грустила по поводу того, что должна умереть, до последнего вздоха оставаясь гордой и непреклонной. А тем, кто забрасывал ее камнями, она заявила, что скоро всех их ждут муки и пламя ада. Епископ стоял на мосту, однако и пальцем не кивнул, чтобы спасти ее, и тогда она крикнула Арвиду, что не дожить до лета его преподобию.

Этот жуткий рассказ так сильно подействовал на меня, что ноги у меня подкосились, и в великом горе и отчаянии я упал на пол. Госпожа Пирьо была колдуньей, о чем несомненно свидетельствовал тот факт, что доплыла она до берега, хоть и не умела плавать, — ибо всем известно, что ведьмы легче воды, потому и не идут ко дну, — все же не заслужила она столь жалкого конца. Думая об этом, я возненавидел Або и всех его жителей и решил, что они сами виноваты в том страшном несчастье, которое обрушилось на них, палачей беззащитной старухи, никому ничего плохого не желавшей. Однако вскоре выяснилось, сколь действенным и страшным оказалось проклятие матушки Пирьо: не прошло и нескольких дней, как половину города уничтожил великий пожар. И кажется мне, что епископу Арвиду тоже не удалось уйти от проклятия, хоть и сбежал он из города.

Но время не ждало, ветер менял направление, и когда я выглянул за порог, то увидел клубы дыма, яркое пламя и множество крыс, бегущих из горевших домов. Пора было и нам спасать собственную жизнь.

Всемогущий Господь не оставил Антти, не отказал ему в своем милосердии, ибо внезапно из клубов дыма вынырнул обгорелый и стонущий от боли датский солдат. Гонимый жаждой наживы, он заблудился в городе, и теперь, обезумевший от страха и боли, обожженными руками сорвал с головы раскаленный шлем. Мне не стоило большого труда огреть его дубиной. До сих пор не сомневаюсь, что, прервав его страдания, вершил я волю Божию. Быстро сняв с датчанина доспехи, я надел их на Антти, на голову напялил ему уже остывший шлем, а у пояса повесил тяжелый двуручный меч. Потея от непомерного усилия, мы с вдовой трактирщика дотащили Антти до берега реки, уложили на дно лодки и переплыли через реку в монастырь, где отец Петр укрыл Антти в монастырской кладовой среди бочек сельди, сала и соленых свиных туш. Затем, обняв друг друга, мы с отцом Петром принялись оплакивать жестокую судьбу доброй матушки Пирьо, причем отец Петр всячески поносил бессовестного епископа, который молча разрешил толпе забросать камнями старую женщину. Он также рассказал мне, что епископ Арвид сбежал из Або в Раумо, где у причала уже ждал его груженный всяким добром корабль, на котором его преподобие собирался добраться до Швеции, уповая на милость господина Густава.

Узнав об этом, я поспешил в город, чтобы поговорить с адмиралом Норбой. Я увидел адмирала издали. Он сидел на могильном камне у входа в собор и смотрел, как его солдаты пытаются выманить беглецов из храма. Норба слыл весельчаком, понимающим шутки, потому, выслушав мой рассказ о корабле епископа, груженном золотом и серебром, ожидающем в порту Раумо, очень обрадовался и немедленно заявил, что покажет его преподобию, где раки зимуют. Вскоре я узнал, что месть матушки Пирьо свершилась. По пути в Швецию сильный шторм потопил корабль, и вместе с ним пошел ко дну и епископ Арвид, и все, кто был на борту.

Смерть матушки Пирьо лишила меня спокойствия духа, более того — убедила в том, что я приношу всем одни только несчастья. Однако горячее желание спасти Антти не позволило мне впасть в отчаяние. Адмирал Норба проявил ко мне снисхождение и попросил написать от его имени письмо госпоже Кристине, которая все еще томилась в датской неволе вместе со многими другими шведскими дамами. В своем послании адмирал признавался, что очарован красотой и гордостью вдовы, в жилах которой течет самая благородная шведская кровь. Потому желает он сделать все, что в его силах, дабы могла она поскорее изгнать траур из сердца своего и снова думать о радостях жизни.

Сочиненное мной послание понравилось адмиралу, и, взяв бумагу из моих рук, он благожелательно посмотрел на меня, а потом спросил:

— Почему ты грустишь, молодой человек? Выходи в море и оставь позади все сердечные тревоги!

Его доброжелательность растрогала меня, я разрыдался и сквозь слезы ответил:

— Всю зиму я жил в смраде разлагающихся трупов висельников, и карканье воронья сопровождало меня повсюду. Горячо любимую названую мать мою насмерть забили камнями неблагодарные жители Або, обвинив ее в колдовстве. И теперь я от всей души желаю одного — поскорее отправиться в паломничество в Святую Землю, дабы у Гроба Господня замаливать грехи, а потом провести остаток жизни в далеком монастыре или пустыне, ибо всегда мечтал я стать монахом или отшельником.

На что адмирал сказал:

— Каждый волен устраивать жизнь свою по собственному усмотрению, и я не собираюсь уговаривать тебя изменить свои планы, однако вынужден заметить, что ты еще слишком молод и не очень годишься в святые мученики.

Но, когда я рассказал ему о горькой судьбе матушки Пирьо, он понимающе кивнул и заявил:

— Колдовство часто бывает полезно и даже необходимо, и многие мореплаватели прибегают к помощи колдунов. У меня на корабле служат умные люди, которым ничего не стоит вызвать бурю или даже ураган. По моему велению, громко свистя и царапая ногтями основание мачты, они вызывают шторм. Но правда заключается в том, что во всех своих несчастьях люди всегда винят чародеев.

Отмечая доброжелательное отношение адмирала ко мне, я, покорно склонив голову, решился попросить его о помощи:

— Мой названый брат, юноша порядочный и работящий, хоть и не слишком умный, служил у господина Нильса помощником пушкаря, но недавно серьезно поссорился со своими товарищами и, защищая мою мать, был тяжело ранен. Примите его на службу, добрый господин, и спасите ему жизнь, ибо я уверен, что, как только ваши корабли покинут Або, юнкер Томас немедленно повесит его.

Подумав немного, адмирал ответил:

— Возможно, для смельчака, который не дрожит постоянно за свою жизнь, на моем корабле найдется дело. Только что я узнал, что хитрые любекские торгаши готовятся к войне и несколько их военных кораблей уже вышло в море, мои же соглядатаи в Любеке либо ничего не замечают, либо беспробудно пьянствуют, а возможно, уже колесованы и повешены за измену, потому что давно не получаю я от них никаких сведений. Если ты хочешь служить мне, я с удовольствием возьму тебя на службу, а твой названый брат может тебя сопровождать, если, разумеется, хоть кое-что смыслит в пушках и военных кораблях, как ты меня заверял, ибо ты сам ничего не понимаешь в этом деле — и это сразу видно по твоему лицу.

— И как я попаду в Любек? — спросил я с дрожью в голосе. — А после того как выполню я свое задание, смогу ли наконец взять в руки посох пилигрима и отправиться в Святую Землю?

Адмирал громко расхохотался и ответил:

— Ты мне нравишься, Микаэль, ты действительно очень решительный человек. Даю тебе слово чести, что ты станешь свободным, как небесная птица, и сможешь отправиться куда душе угодно, если хоть один раз пришлешь мне весточку о том, что свинья принесла приплод, например, в количестве восемнадцати поросят, и что на нашем тайном языке означает восемнадцать любекских кораблей, которые вышли в море. Без таких сведений я слеп, как новорожденный котенок.

Затем он велел мне найти в портовых тавернах в Любеке человека с заячьей губой и тремя пальцами на правой руке. Человеку этому я смогу полностью довериться и решать с ним все дела, касающиеся торговли свиньями. Однако в случае, если мужчину с заячьей губой уже повесили или колесовали, мне следует подкупить любого рыбака, чтобы тот поплыл в Готландию продать свиней. Дело в том, что рыбаки и другие бедняки недолюбливают горделивых и самонадеянных господ из любекского магистрата и охотно пойдут на сделку с врагом, лишь бы напакостить богатым купцам. Потому в Любеке не стоит большого труда найти посланца.

Таким образом оказались мы с Антти на борту адмиральского флагмана, который вскоре вышел в море, дабы в бою уничтожить любекский флот, где бы тот ни находился.

Перед тем как взойти на борт корабля, я еще раз отправился туда, где еще так недавно стояла избушка матушки Пирьо, и из-под плоского камня у подножья обожженной пламенем груши извлек свои деньги. Затем, обшарив все углы уцелевшего подвала, собрал все лекарственные травы и целебные мази, чтобы в Любеке играть роль лекаря. Я предпочитал прибыть в город явно и открыть там врачебную практику, чем прятаться по чердакам, вызывая нездоровое любопытство и подозрение у каждого встречного.


3

С юнкером Томасом расстался я без сожаления. А спустя всего несколько дней мы увидели вдали Любек. Адмирал приказал доставить нас на берег, затем сам уплыл в Готландию, чтобы там ждать известий о планах врага. Я же вместе с Антти, который нес на плече мой сундучок, зашагал прямо в Любек. Незаметно мы слились с толпой купцов и крестьян, которые со всех концов немецких земель непрерывным потоком прибывали в город, и когда у ворот я громко объявил, что в Любек явился illustrissimus doctor[53] Микаэль Пельцфус, в город нас впустили без всяких препятствий. Получив от меня несколько звонких серебряных монет, стражники ни о чем не спросили, а все благодаря тому, что адмирал не пожалел для нас немецких серебряных монет и флорентийских золотых дукатов, дабы мы не расплачивались деньгами шведскими и датскими и чтобы никто не заподозрил нас в предательстве.

Ученому лекарю негоже жить в убогом трактире, потому мы с Антти остановились в одной из лучших городских гостиниц. Не спрашивая соизволения в магистрате, я оплатил глашатая, который во всеуслышание объявил, что доктор Микаэль Пельцфус открывает врачебную практику и лечит любые недуги, даже такие, с которыми не справляются местные лекари. Как и следовало ожидать, первыми явились толпой безнадежно больные и их родственники, в то время как врачи побежали жаловаться в магистрат на то, что иноземный знахарь нарушает их привилегии. И не успел я еще навредить никому из больных, как пришлось мне предстать перед судом, который вменил мне в вину нелегальную врачебную деятельность и потребовал предъявить диплом лекаря, официальное разрешение на врачебную деятельность в городе от гильдии медиков Любека и уплатить штраф. Итак, никому и в голову не пришло, что в город я прибыл с совсем другой, гораздо более опасной целью, чем ущемление прав любекских целителей.

Уверенный в себе, предстал я затем пред высоким судом, в то время как любекские лекари, словно вороны, кружили по залу магистрата в своих опушенных мехом бархатных кафтанах и стучали об пол окованными золотом палками — символом их принадлежности к гильдии медиков. Долго и подробно рассказывал я о своем обучении в славном парижском университете, о путешествиях по многим странам, во время которых совершенствовал, углублял и пополнял свои знания, а также о том, как работал вместе со знаменитым доктором Теофастом Бомбастом Парацельсом. Лекари единогласно заявили, что слишком я молод, дабы овладеть тонкостями медицинского искусства, потому и решили провести диспут, пытаясь таким образом проверить глубину моих знаний. Однако, обратившись к моим судьям, я сказал:

— Путем диспута нельзя проверить глубину медицинских знаний, когда уста извергают множество латинских слов, подобно козлиному помету, а лишь путем их практического применения для лечения больных и увечных. Поэтому вызываю лекарей сего почтенного города, дабы показали они свое умение, исцеляя от болезней и недугов. Мне же пусть доверят больного, которому сами не смогли помочь. Только так я докажу, кто более сведущ в медицинском деле — они или я.

Члены суда несколько умерили свой пыл и больше не обвиняли меня в мошенничестве, полагая, что человек неуверенный в своей правоте не ведет себя столь смело и вызывающе перед лицом городских властей. Однако любекские лекари, разозлившись не на шутку, заявили:

— Значит, жизнь и здоровье наших горожан нисколько вас не волнуют, раз вы разрешаете чужеземному знахарю лечить их! Таким странствующим цирюльникам иногда удается уменьшить страдания больных, прибегая к чарам и дьявольским штучкам, но это всего лишь заблуждение. К тому же все мы подозреваем, что человек этот еретик и шарлатан.

После долгих и резких споров члены магистрата запретили мне лечить людей в Любеке, возложив на меня оплату за судебное разбирательство по делу о незаконной врачебной практике.

Местные лекари настояли на своем, я же получил известность и снискал славу целителя, которому завистливые коллеги строят козни и ставят препоны. Сразу после заседания суда один из членов магистрата подошел ко мне и спросил, наклоняясь к моему уху, не смогу ли я избавить его от изжоги и мучительных колик в животе. Он также сообщил мне, что ни закон, ни обычаи не запрещают лечить больных, если врач не берет платы за свои услуги, в то же время больной может по собственной воле отблагодарить лекаря — и в этом нет ничего предосудительного. Однако я ответил ему, что не намерен оставаться в столь неблагодарном городе и собираюсь посетить Гданьск и Польшу. В ответ я услышал предостережения и рассказ об ужасах войны на суше и кровавых битвах на море, а также о грабежах кораблей, на которые охотятся датские корсары как в открытом море, так и вдоль всего Балтийского побережья.

Пришлось дать ему несколько советов, о которых в свое время говорил мне доктор Парацельс и которые ни в коей мере не могли навредить больному. Во время беседы с членом магистрата я узнал также, что Любек на днях продал господину Густаву Эрикссону десять хорошо вооруженных военных кораблей, получив взамен несколько шведских крепостей и замков.

Вернувшись в гостиницу, я велел хозяину сообщить больным и их родственникам, что, к сожалению, из-за козней и интриг местных лекарей не могу принять никого из них. Мое заявление сильно огорчило, а потом вызвало бурю негодования среди больных и их родственников. Я все еще пытался успокоить разгоряченных людей, когда мое внимание привлекла роскошно одетая и причесанная по последней итальянской моде дама, прибывшая в гостиницу. Ее карие глаза широко раскрылись от удивления, а я вдруг ощутил, как пеньковая петля затягивается на моей шее. Однако незнакомка молча прошла мимо и скрылась в своей комнате. Хозяин гостиницы, отвечая на мой вопрос, кто эта женщина, сообщил, что дама — богатая шведская вдова благородного происхождения, — ждет в Любеке завершения военных действий, дабы беспрепятственно вернуться в Швецию в свои владения, которых жестокий король Христиан лишил ее после смерти супруга, павшего смертью храбрых в битве с ютами.

Рассказ хозяина гостиницы успокоил и ободрил меня, ибо доказывал, что у госпожи Агнессы совесть нечиста. А пока я раздумывал, в чем здесь дело, из порта вернулся Антти. Он так напился в портовых тавернах, куда я послал его на поиски человека с заячьей губой и тремя пальцами на правой руке, что теперь едва держался на ногах. Несмотря на свое состояние, он настойчиво требовал денег, собираясь немедленно возвращаться в порт и продолжать поиски, и мне стоило немалых усилий утихомирить его. Внезапно Антти, до сих пор яростно сопротивляющийся несмотря на мои уговоры, рухнул на пол и громко захрапел. Злость и разочарование лишили меня последней капли самообладания, и я стал пинать Антти ногами, браниться и обзывать брата моего всяческими непристойными словами. За этим постыдным занятием застала меня госпожа Агнесса, тихонькопроскользнувшая в нашу комнату. Не обращая внимания на происходящее, она бросилась мне на шею, обняла и заявила, что ужасно по мне соскучилась.

— Ты ли это, Микаэль, в самом деле ты? — восклицала женщина. — Не представляешь, как я рада снова видеть тебя, хоть и вынуждена с горечью отметить, что морщины на твоем лбу и в уголках глаз свидетельствуют о том, что ты больше не тот невинный мальчик, которого знала я прежде. Однако, дорогой мой, тебе ни в коем случае нельзя признаться в том, что знакомы мы с тобой давно, ибо это для меня весьма опасно. Никто в этом городе не знает, что господин Дидрих — мой брат. Я веду жизнь добродетельную, скромную и уединенную, скорбя о погибшем муже, и надеюсь, что вскоре найдется благородный человек, который пожелает взять меня в жены.

— Разделяю твою грусть, прекрасная госпожа Агнесса, — сказал я, — ибо только что хозяин нашей гостиницы поведал мне о том, что ты — богатая и благородная вдова, которая жаждет отомстить коварному королю Христиану за все свои несчастья. Видимо, потому-то ты и собираешь сведения о военных кораблях Любека, и все твои поклонники — известные капитаны торговых и военных судов.

Госпожа Агнесса смутилась и залилась румянцем до корней волос, что лишь подчеркнуло ее красоту, и ответила, потупив глаза:

— Значит, ты посмел шпионить за мной?! И что плохого в том, что в меру своих сил и возможностей я утешаю благородных мужей, которые выходят в море навстречу смертельной опасности? А ты, Микаэль? Чего ты здесь ищешь? Не избежать тебе виселицы, если станет известно, сколь преданно служил ты датскому королю.

— Я — уважаемый лекарь, — поспешно объяснил я, — и никто не знает, что я — финн. Зовут меня Микаэль Пельцфус. И меня, и тебя, госпожа Агнесса, ждет незавидная участь, если в этом городе станет известно, кто мы такие. Потому я не собираюсь показывать, что мы с тобой знакомы, если и ты не желаешь знать меня. Однако, клянусь Господом Богом и всеми святыми, в случае разоблачения ты будешь болтаться на виселице рядом со мной.

— Никогда не произноси вслух подобной ерунды, Микаэль. Лучше обними меня и будь со мною нежен, ибо я слабая, одинокая женщина и боюсь всяческих невзгод и бед, которые по милости моего любимого братца поджидают меня на каждом шагу. У тебя же есть деньги, Микаэль, не так ли?

И я ответил ей, что денег у меня столько, чтобы некоторое время вести безбедную жизнь. Она очень обрадовалась, улыбнулась и внезапно потребовала:

— Дай мне десять золотых, и я никому ничего о тебе не скажу. И ручаюсь за это всем, что у меня есть — даже своей честью и добродетелью.

Однако я поспешно отказался:

— Дорогая госпожа Агнесса! Ничего мне от тебя не надо, но и за свои обещания ты не получишь от меня ни гроша. Честно говоря, я и сам хотел во имя нашей давней дружбы попросить тебя одолжить мне несколько золотых гульденов, ибо собрался я посетить Святую Землю и помолиться у Гроба Господня, дабы получить отпущение грехов, ты же, помогая мне, совершишь наконец богоугодный поступок.

Вскинув глаза, она ответила:

— Твой сообщник, который храпит здесь на полу, ревел в порту, как бык, и я невольно слышала, что ищешь ты человека с заячьей губой и тремя пальцами на правой руке. Так вот, если я подскажу тебе, где его найти, ты дашь мне пару золотых?

— Да простит нам Господь грехи наши! — вскричал я от удивления. — Кажется, мы слуги одного господина, дорогая Агнесса. Разумеется, ты получишь золотой гульден, если расскажешь мне, где скрывается этот человек. Ведь датскому адмиралу непременно следует знать то, о чем в Любеке знает каждый нищий.

Потребовав сначала золотой и крепко сжав его в маленьком кулачке, прекрасная госпожа Агнесса с невинной миной заявила:

— К сожалению, не могу привести к тебе этого человека, Микаэль, тебе самому придется к нему отправиться. Найдешь его возле ворот арсенала. Четвертованный, он висит там на крюках в стене.

Я вынужден был поверить ей на слово, но очень рассердился из-за того, что зря потратил золотой гульден, а в придачу и немало серебряных монет, которые Антти пропил в портовых кабаках. И ничего другого мне не осталось, как довериться госпоже Агнессе, потому я спросил, как у нее обстоят дела в торговле свиньями, ибо свиноматки давно опоросились. На это госпожа Агнесса ответила, что вся торговля пошла коту под хвост с тех пор, как поросята сбежали из хлева. Адмирал слишком засиделся в Финляндии, чтобы успеть поймать их в мешок. Могущественные же владетели Любека имеют глаза и уши во всех портовых тавернах и притонах, и когда готовились к войне, то прежде всего велели поймать и казнить тех, кто проявлял слишком большой интерес к военным кораблям.

— И кажется мне, — жаловалась госпожа Агнесса, — будто сунула я голову в медвежью пасть. Ни одного сведения не удалось мне послать в Висби. И сижу здесь, словно какой-то жмот, бесполезно собирающий золото в огромный сундук. Впрочем, я почти уверена, что король Христиан проиграл свою игру и не устоять ему против мощи Любека. Кроме того, любимый дядюшка, князь Гольштейна, собирается поддержать врагов Христиана, и даже папа рассердился на датского короля за то, что тот пригласил протестантских проповедников в Копенгаген. Было бы неплохо помешать нашему хозяину вести эту войну. Дело в том, что император тоже воюет с французским королем, и оба этих монарха нуждаются в верных слугах. В то же время Генрих VIII Английский также объявил войну безбожной Франции, за что папа присвоил ему титул Защитника веры[54]. Будь ты, Микаэль, человеком состоятельным, я бы без колебаний сопровождала тебя, ну, скажем, в Венецию, хотя мне прежде всего надо позаботиться о собственном добром имени.

Госпожа Агнесса рассказала мне столько новостей о европейских делах, что я вдруг явственно осознал собственную неосведомленность, будто до сих пор жил в тесной и темной каморке. Потому я поскорее заказал вино и еду, дабы вместе с госпожой Агнессой насладиться ужином и узнать побольше обо всем, что творится в мире.

Таким образом я провел весьма приятный вечер в обществе сестры господина Дидриха, в то время как Антти храпел на полу. Госпожа Агнесса поведала мне о том, что молодой турецкий султан Сулейман[55] после смерти отца, жестокого Селима, в прошлом году покорил Белград, самую мощную крепость и опору христианства на юге Европы. Теперь он угрожает венграм, с истинно восточной хитростью используя раздоры между христианами, более глубокие, чем когда-либо, так что умные люди считают, что на Европу вскоре обрушится страшная беда. Папа Лев X[56] умер, и злые языки утверждают, что умер он без отпущения грехов, ибо все индульгенции успел продать, равно как и церковные должности, которыми торговал по всей Европе. И у святой Церкви не осталось ничего, что Рим не превратил бы звонкую монету. Императору же, благодаря интригам, удалось посадить на папский престол своего голландского учителя, и новый папа оставил собственное имя Адриан[57]. В Рим он прибыл пешком, босиком, и скромный образ жизни нового главы святой Церкви вызывал множество нареканий и сплетен.

Госпожа Агнесса рассказала мне также несколько фривольных анекдотов из жизни французского двора — о любовницах короля Франциска, а также о том, что император любит исключительно своих собак — и больше никого. Сестра господина Дидриха кипела от злости и негодования, однако время от времени грустно вздыхала, смотря на меня своими карими глазами. Наконец она сказала:

— Ты молод, Микаэль, моложе меня, потому в твоем обществе я сама себе кажусь старухой, хоть нет мне еще и двадцати пяти, ну, пускай тридцати. К тому же ты очень возмужал и сильно изменился с тех пор, как я видела тебя в последний раз, и твоя сдержанность и темные глаза могут свести с ума любую женщину.

Я давно не выпивал, потому сразу опьянел от доброго вина и смелых речей госпожи Агнессы. Она же вела себя все более непринужденно и откровенно разглядывала меня.

— О чем ты думаешь, Микаэль? — спросила женщина, расправляя плечи так, что ее полная круглая грудь приподнялась и показалась в вырезе платья.

— Думаю о том, — ответил я, — как улизнуть отсюда, пока еще есть время, и до бешенства доводит меня мысль о том, что в городе, возможно, сидят где-то и другие разведчики, столь же бездействующие и беспомощные, как мы, ибо план адмирала Норбы, хоть и очень хитрый, явно провалился.

На что госпожа Агнесса сказала:

— На сегодня хватит хлопот и грустных раздумий. Уже давно стемнело, я же страшно обессилела от вина, к тому же мне очень мешает громкий храп твоего слуги. Пойдем в мою комнату, Микаэль. Там продолжим нашу беседу, ибо боюсь я одна ложиться в постель и хочется мне ласки и нежных слов.

Мне тоже мешал громкий храп Антти, и я отправился вслед за госпожой Агнессой в ее покои. Воспоминания молодости ожили в моей душе, когда я снова почувствовал роскошный аромат ее благовоний и притираний. Красавицу же, переступившую порог, вдруг совсем покинули силы, и она буквально упала в мои объятия, не забыв украдкой прощупать мой кошель, висевший у меня на поясе. Ощутив его тяжесть, женщина пожелала немедленно оказаться на ложе и попросила меня помочь ей расстегнуть множество крючков на платье, ибо служанка ее давно спит в сарае на сене, составляя компанию молодому конюху, вместо того, чтобы ждать свою госпожу. И хоть поклялся я, что никогда больше не буду с женщиной, изменил я своей клятве и не устоял перед соблазном.

В свое оправдание могу лишь сказать, что госпожа Агнесса проявила ко мне особую благосклонность, была со мной ласкова и нежна и научила меня понимать многое из того, что до сих пор несказанно удивляло меня в странном женском поведении.

Однако несмотря на ее просьбы, я не остался у нее на ночь, так как знал, что доверять ей полностью нельзя. Собрав разбросанную по комнате одежду, пояс и кошель, я вернулся к себе и закрыл дверь на засов. Антти все так же храпел, но я, хоть и страшно устал, не смог сомкнуть глаз и лежал, напряженно всматриваясь в потолок. Все мои чувства обострились до предела, однако жар, который вино влило в мои жилы, постепенно угасал; сквозь открытое окно влетал ветерок, холодя разгоряченное тело и принося со двора запах мокрой травы. Серый рассвет постепенно разгонял сумрак в углах комнаты, а мне казалось, что одной ногой я стою на краю могилы и, оглядываясь назад, вижу свою бесполезно ушедшую жизнь. Мечты о великих свершениях и славе, которой мог бы я добиться, служа адмиралу Норбе, вдруг превратились в тлен и прах. Думая об интригах великой политики, перед глазами у меня всплывали страшные картины: серое небо, кружащие в воздухе снежинки и пар над лужами свежепролитой человеческой крови на рыночной площади в Стокгольме. А когда думал я о своей родине, то видел лишь черные стаи воронья и матушку Пирьо, руками закрывающую голову от града камней. Никогда больше не вернуться мне домой, никогда не увидеть Финляндию. Сердце мое переполнила безбрежная грусть, но не питал я ненависти к моим сородичам, будучи глубоко убежденным в том, что всегда худший враг человеку — человек, и изменить положения вещей нельзя.

Много размышлял я также о матери нашей святой Церкви, и в холодном свете моего одиночества вдруг прозрел, поняв, что лишь самонадеянность и болезненная гордость толкали меня на путь служителя Церкви. И никогда не думал я о священном призвании, как о служении беднякам и обездоленным, а скорее как о доходном месте, с которого можно получать семь, десять, а то и пятнадцать гульденов серебром ежегодно, что позволяет жить безбедно и учиться где заблагорассудится. Благодаря же приобретенным знаниям можно рассчитывать на получение более высокого сана и, разумеется, более теплого места. До сих пор я не чувствовал удовлетворения от учебы, ибо покорно воспринимал все, чему меня учили, никогда ни о чем не спрашивая из опасения порицаний и наказаний со стороны святой Церкви, что тогда случалось с каждым, кто из любопытства или жажды знаний переступал границы, очерченные Церковью.

На рассвете, после тяжелой бессонной ночи, мое уставшее тело сотрясла неожиданно болезненная и странная дрожь. Все препоны вокруг меня вдруг рухнули, и я внезапно осознал, что и Господь Бог, и сатана на равных живут в моем сердце, в котором сокрыты такие же необъятные возможности творить как добро, так и зло. В то же время вне моего сердца не существует ни Бога, ни сатаны — есть лишь умалишенный, бессмысленный мир, в котором живые существа ведут смертный бой со страхом, низменными желаниями и развратом. Бог и сатана живут во мне самом и не обладают другой властью, кроме власти над человеческой душой, руководящей людскими помыслами и поступками. Все остальное — лишь дело привычки, схема, конструкция, которую человек сотворил от страха и, возможно, радости. Так и святая Церковь — лишь пустая скорлупка, творение рук человеческих, и нет у нее власти разрешать или запрещать что-либо. Сын Божий вынужден был спуститься на землю в обличье человеческом, но после того, как искупил Он собственной кровью все грехи рода человеческого, Церковь не получала права измерять золотом Его кровь и плоть. Потому люди, встречаясь, дабы найти Бога в сердце своем, имеют право, как и рукоположенные в сан слуги святой Церкви, переломить хлеб и благословить вино, которые и в их руках превратятся в кровь и плоть Христову.

Таким вот образом вдруг и неожиданно осознал я все еретические мысли, которые в течение долгого времени зрели в душе моей тайно, и несмотря на охватившее меня возбуждение, я сильно испугался, ибо мысли эти воистину слишком уж были разрушительными.

Однако, когда я проснулся, все это показалось мне кошмарным сном и ежедневные заботы вскоре опять безраздельно завладели мною. Прежде всего мне пришлось заняться Антти, который сидел на полу, держась за голову обеими руками, и что-то бурчал себе под нос, жалуясь к тому же на адскую жажду и невыносимую головную боль, а также на то, что в портовой таверне за выпивкой обобрали его до нитки.

Бесполезно было бранить его за глупость, потому я лишь велел ему принести ведро воды, помыться и утолить жажду, сам же отправился в порт, дабы поискать выход из создавшегося положения и найти возможность передать адмиралу последние сведения. Однако все мои попытки оказались тщетны. На глаза мне попадались одни только вспотевшие грузчики в валяных сапогах, которые тащили на корабли бочки с порохом, среди же мусора и отбросов, доверху забивших сточные канавы, валялись пьяные солдаты, выброшенные на улицу из кабаков и притонов.

В Любеке мы провели более двух недель, и за это время я собрал множество сведений, которые несомненно пригодились бы адмиралу, если бы он получил их. Каждое утро по реке уходили в море рыболовецкие суда — и всегда в сопровождении сторожевых кораблей, которые не спускали с рыбаков зорких глаз.

Меня никто ни в чем не подозревал, ибо я утверждал, что жду возможности безопасно перебраться морем в Гданьск, а тем временем ел и пил и часто показывался в городе в обществе госпожи Агнессы, что в конце концов заставило хозяина моей гостиницы сделать вывод, что я во что бы то ни стало пытаюсь завладеть рукой и кошельком прекрасной и богатой вдовы.

Однажды, вернувшись из портового квартала, где у него имелось много друзей, Антти заявил:

— Около арсенала уже четвертый день сидит какой-то косоглазый мужичонка, пытаясь продать морякам свиней. Однако он заламывает такую цену, что никто не хочет с ним даже разговаривать, хотя он рыдает, жалуется и умоляет всех покупать у него живых поросят, ибо в противном случае ему достанется от матушки, которая послала его в город торговать.

Рассказ Антти заинтересовал меня, ибо косоглазие, как и заячья губа, могло оказаться проявлением своеобразного чувства юмора господина Норбы, а поскольку любой человек легко узнает косоглазого, я поспешил прямо в порт, отыскал там грязного и вонючего торговца свиньями и сказал:

— Ты совсем сошел с ума, мил человек, раз уже четвертый день сидишь здесь и пытаешься продать поросят по столь баснословной цене. Разве ты не знаешь, что члены магистрата почтенного города Любека запретили торговцам нагло наживаться и ущемлять таким образом интересы жителей этого города? Только смотреть, как появятся здесь стражники, побьют тебя и заберут всех твоих свиней, не платя ни гроша. Продай их мне, я за ценой не постою.

Косоглазый плакал и вздыхал, отвечая:

— Магистрат установил цены только на свиные туши и соленую солонину, за живых же свиней можно просить сколько угодно. Моя мать хочет получить за поросят много денег, ибо они особой породы — очень быстро набирают вес. Потому в Стокгольме они бы и были на вес золота. Говорят, люди там уже доедают последних кошек и крыс.

— Мой слуга присмотрит за твоими свинками, — сказал я, — а мы с тобой сходим в храм и поговорим там о нашей сделке.

Косоглазый тут же вскочил на ноги и пошел за мной следом, а когда мы преклонили колени у алтаря, чтобы помолиться, мужичонка заговорил:

— Благородный господин и рыцарь, имени которого я не знаю, приказал мне высматривать в толпе человека, который хоть и молод, но внешне похож на придурка. Несомненно, ты и есть тот человек, потому скажи мне немедленно, что тебе известно, ибо ночью я покину порт на одном из кораблей. Мне было велено заплатить по одному золотому гульдену за каждого порося, о котором ты мне расскажешь, или же вспороть тебе брюхо — по моему усмотрению, если сочту это более приемлемым.

Я ответил, что не стоит осквернять храм ненужным кровопролитием, и поведал ему обо всем, что мне было известно, одновременно умоляя его взять с собой на борт одну даму благородного происхождения, ибо полагал, что по-другому не смогу избавиться от госпожи Агнессы. Нашу беседу прервал звон колоколов, и вскоре толпы людей хлынули в храм, дабы вознести Богу благодарственные молитвы. Их неожиданная радость показалась мне весьма подозрительной, я спросил, что случилось, и в ответ услышал:

— Под Стокгольмом произошло великое морское сражение, в котором гордые корабли Любека, состоявшие на службе у шведского вельможи господина Густава, уничтожили датский флот, прибывший из Финляндии на помощь столице. Победа оказалась столь сокрушительной, что ни один вражеский корабль не смог уйти, и господин Густав приказал вздернуть на самой высокой рее предводителя датского флота, некоего юнкера Томаса Вольфа, который таким образом поплатился за все свои бесчинства и злодеяния.

Косоглазый мужичонка тяжко вздохнул и сказал:

— Теперь-то мне есть что рассказать адмиралу, который, наверное, и меня прикажет повесить в награду за прекрасные вести. Мне давно пора возвращаться, но бабу на корабль я ни за что не возьму — от них только и жди беды, особенно на море, к тому же путешествие будет трудным и опасным.

Я умолял его исполнить мою просьбу, в конце концов я даже отказался принимать от него причитающиеся мне деньги — лишь бы он увез с собой госпожу Агнессу. И тогда косоглазый внезапно согласился, лицемерно ухмыльнулся и нагло заявил:

— Только в одеянии монашки я смогу увезти ее из города, не привлекая любопытных взоров здешних жителей. Монашка, возможно, не потревожит также злые морские силы, и путешествие окончится благополучно. Вели ей подготовиться. После вечерни пусть приходит в храм Пречистой Девы.

Мы покинули обитель Божию, и мой спутник немедленно растворился в толпе, ничуть не заботясь о своих поросятах. Я же направился прямо в гостиницу, чтобы сообщить госпоже Агнессе об ожидающем ее великом счастье. Однако она вовсе не обрадовалась, узнав о предстоящем морском путешествии. Громко рыдая, она жаловалась:

— Значит, ты совсем не любишь меня, Микаэль? И все твои слова и обещания были лишь ложью и обманом? Ты врал мне, как, впрочем, любой мужчина. А я верила, что ты возьмешь меня с собой в Венецию...

— Дорогая госпожа Агнесса, — ответил я ей, — ты превратно поняла меня. Я ведь обещал лишь выручить тебя из затруднительного положения и помочь получить от адмирала заслуженную награду. Между нами говоря, мужчина он красивый, благородный, богатый и достойный внимания любой женщины. Сейчас он собирает с кораблей все драгоценности и предметы, представляющие для него интерес, потом же незамедлительно вернется в Висби, а там у тебя будет мало соперниц, в то время как в Венеции борьба может быть жестокой, более жестокой, чем где бы то ни было в мире — ты же сама мне сказала, что там легально промышляет двадцать тысяч девиц легкого поведения и вряд ли можно встретить семь девственниц среди девушек в этом городе. Во время же морского путешествия у тебя будет столько работы, что не придется тебе скучать, к тому же в качестве оплаты за твой проезд я разрешил косоглазому оставить себе все те золотые гульдены, которые адмирал прислал мне.

Госпожа Агнесса рассердилась не на шутку и процедила сквозь стиснутые зубы:

— Микаэль, неужели ты и в самом деле считаешь, что я настолько подлая, развратная и продажная, что, стоит мне оказаться в дали от тебя, я тут же брошусь в объятия безобразного косоглазого торговца — пусть даже за пятьдесят золотых?

Она злилась и негодовала, но я не мог не заметить, что госпожа Агнесса уже обдумывает мои слова, и предложение уплыть из Любека кажется ей все более заманчивым. Потому я с волнением в голосе отозвался:

— Дорогая госпожа Агнесса, я о тебе самого высокого мнения — и ты об этом знаешь. Но все же я глубоко убежден, что за несколько золотых монет ты согласишься целовать самого дьявола, и я не вправе осуждать тебя за это. Ты женщина одинокая и жаждущая ласки, поэтому поскорее переодевайся и спеши на корабль. Я понимаю, что одеяние монашки меньше всего приходится тебе по вкусу, но что же делать, если только так ты сможешь вовремя попасть в Висби. Я также понимаю, что мало удовольствия доставят тебе ухаживания косоглазого посланника адмирала, но если его косоглазие мешает тебя, то закрой глаза и думай о двадцати золотых птичках, которые машут крылышками в его кошеле, беспокоятся о твоем благополучии и хотят вырваться на свободу.

Еще раз тяжко вздохнув, госпожа Агнесса промолвила:

— Я больше не сомневаюсь в том, что из-за твоего холодного и черствого сердца придется мне распрощаться с мечтой о путешествии в Венецию. Видимо, такая уж мне выпала судьба, Микаэль, хоть я никогда и не предполагала, что когда-либо надену серое платье монашки.

Я пожелал ей счастливого пути, а она, сжимая одной рукой мою ладонь, второй попыталась маленьким острым ножиком отрезать ремешок, удерживающий на поясе мой кошель. Однако ей не повезло: я крепко держал свой кошель другой рукой. Тогда на глаза у нее навернулись слезы искреннего разочарования, и она сказала, что желает мне во время паломничества в Святую Землю попасть в руки пиратов или турок, — и наши пути с госпожой Агнессой наконец разошлись.

Когда она ушла, я сказал Антти:

— Свою задачу мы выполнили с честью. Теперь мы свободны, как птицы небесные, и можем идти куда глаза глядят. Давай отправимся на юг, в чужие страны, где солнце сияет ярче, а ночью над головой светят другие звезды. Пора оставить позади грустные воспоминания. Пойдем в Венецию, а затем в Святую Землю, дабы получить там отпущение грехов.

На это Антти спросил, далеко ли до Святой Земли, и заявил, что его грехи пока не столь велики, чтобы немедленно стремиться получить отпущение, однако он не прочь как можно скорее оказаться подальше от благочестивой вдовы трактирщика из «Трех корон».

Итак, я сбросил все свои великолепные одежды, отказался от сытной жизни, надел серое убогое платье пилигрима и подпоясался толстой веревкой. Продав все, что казалось мне лишним, я оставил лишь сундучок с лекарствами и травами, который Антти обещал нести до самой Святой Земли. А когда мы оказались за городскими стенами, я вырезал из ясеня толстый посох, столь необходимый в паломничестве.

Мачты кораблей, серые стены и устремленные ввысь башни любекских храмов вскоре растаяли вдали, а мы все шли и шли, направляясь на юг. Хлеба на полях вдоль дороги давно созрели и золотились на солнце — погода стояла прекрасная. В пути сопровождали нас лето и птичий щебет, зима осталась позади, где-то на мрачном севере.

Бродяги, которых встречали мы на дороге, не беспокоили нас, видя мои нищие одежды странника и, видимо, полагая, что не стоит ввязываться в драку с бедняком, к тому же широкие плечи Антти тоже производили должное впечатление и вызывали уважение.

Так путешествовали мы дней шестьдесят, не спеша, но и не теряя времени зря, пока наконец не увидели вдали заснеженные вершины Альп, устремленные прямо в небесную высь и парившие, словно облака, над золотеющими и зеленеющими внизу виноградниками. Торжественный вид гор произвел на Антти неизгладимое впечатление: он вдруг посерьезнел и, смотря на них широко раскрытыми от удивления глазами, воскликнул:

— Вот это забор! Кто знает, сможем ли перелезть на ту сторону, не порвав штанов!

И он был прав, ибо со мной приключилась беда еще до того, как мы дошли до подножья Альп.


4

Ночь мы провели в городе за мощными крепостными стенами. В винном погребке постоялого двора, где мы остановились, за кувшином вина сидел угрюмый человек в плаще с нашитым на нем крестом ордена иоаннитов[58]. Заметив мой наряд пилигрима, он спросил, куда я направляюсь, а узнав, что иду я в Святую Землю, заявил, что намерения мои несбыточны.

— Разве не знаешь, несчастный, — говорил он мне, — что турки, почитающие лже-Пророка, осаждают крепость на острове Родос? Если рухнет эта опора христианства, галеры иоаннитов не смогут больше сопровождать и охранять суда паломников. Корабли эти станут легкой добычей для пиратов, а путники — дешевыми рабами для жестоких турок. Потому сегодня ни один корабль не решается покинуть родную гавань и плыть в Святую Землю, которая на этот раз потеряна нами окончательно. Ведь святые мужи, которые пекутся о монастырях и храмах Гроба Господня, зависят полностью от пожертвований и даров пилигримов, ими платя султану огромную дань — восемьдесят тысяч золотых дукатов в год. Император же Священной Римской империи и наихристианнейший король Франции, вместо того, чтобы снарядить флот и послать его на помощь острову, сплотиться и встать на защиту креста, вцепились в глотки друг другу и не обращают внимания на просьбы и увещевания Его Святейшества папы. А ведь погибнет христианство, и все мы понесем суровое наказание за ересь и богомерзкие деяния, если падет Родос. Поверь, я знаю, что говорю. Я — казначей ордена святых рыцарей из Родоса, и с превеликим трудом собираю дань даже в наших собственных владениях.

Мрачно улыбаясь, иоаннит продолжил:

— Венеция тоже предала общее дело христианства, заключив мир с султаном. Жадные венецианцы дерут с пилигримов последние деньги за место на судне, отплывающем в Святую Землю, и деньги эти попадают прямо в султанскую казну. Поэтому откажись от своих намерений, пока еще не поздно, и пожертвуй хоть сколько-нибудь на нужды защитников Родоса.

В ответ я сказал ему, что люди мы бедные и денег едва нам хватит, чтобы заплатить за охапку соломы и кусок черствого хлеба, однако на благое дело найдется и у нас серебряная монетка, если он, иоаннит, расскажет нам больше о Родосе. И он поведал нам о том, что триста турецких кораблей осаждают остров, что у турок имеются мощные осадные орудия и что султан лично возглавил стотысячную армию.

Угрюмый иоаннит осушил кубок до дна и, остервенело стуча по столу пустым кувшином, дико заорал:

— Здесь пьют, развратничают и играют в кости, не думая о завтрашнем дне. Но имеющие уши да услышат грохот осадных орудий и вой неверных, штурмующих последний оплот христианства и взывающих о помощи к своему Пророку. Это кара за наши грехи и лютеранскую ересь, которую проповедуют в городах и селах сбежавшие из монастырей монахи и женатые священники, несмотря на то, что учитель их, Лютер, скрывается от анафемы и интердикта, а возможно, уже попал в лапы сатаны!

Хозяин погребка досуха вытер стол передником и принес новый кувшин вина для своего гостя. Незнакомец тут же успокоился и сказал:

— Вербовщики бьют в барабаны и зовут наемников в императорскую армию, но, узнав о несчастных иоаннитах, люди делают вид, что оглохли. Однако близок тот день, когда турки заставят всех слушать другой барабанный бой, отрежут рабам нос и уши, детей посадят на кол, женщин угонят в гаремы, а мужчин выхолостят, словно каплунов. Но тогда будет поздно причитать и проливать слезы, жалея о том, что покинули наш орден в беде, оставили его один на один с преобладающими силами врага, дабы сражались рыцари, защищая христианский мир и просторы Средиземного моря.

Антти страшно испугался и спросил, в самом ли деле турки так жестоко обращаются с христианами. В жизни повидал он всякое, но кастрировать мужчин слишком уж безбожно, ибо это мешает им плодиться и размножаться, как велит Господь, что они вполне способны делать, не будь у них носов, ушей и даже рук, но без... От великого волнения Антти не смог больше произнести ни слова, казначей же ответил, что на Востоке евнухи в большой цене, ибо нужны они тамошним богачам для охраны гаремов, в которых те держат жен и множество наложниц как для собственного удовольствия, так и, возможно, для защиты от французской болезни, которую легко подхватить от распутной женщины. По этой причине на невольничьих рынках Востока за евнухов платят много, почти не торгуясь, да и относятся к ним с большим уважением. Кстати, многие богатые венецианцы тоже не прочь иметь в доме евнуха.

Когда наконец мы легли спать, Антти спросил, уверен ли я в том, что поступаю правильно, отправляясь в столь дальние и неизведанные края, ибо у него на сей счет стали возникать серьезные сомнения.

Безусловно, уже Венеция является средоточием греха и всяческих пороков, но, продолжая путешествие в Святую Землю, мы попадем в страны, где традиции, обычаи и даже пища совсем другие, чем те, к которым мы привыкли, и что непременно отразится на нашем здоровье. И он вместо путешествия предложил приобрести на оставшиеся деньги солдатскую экипировку и вступить в ряды императорской армии, ибо вербовщики заверяют, что император уже взял Милан и теперь намерен завоевать всю Францию. Возможно, именно на войне нас ждет слава и удача, я стану графом, а Антти — императорским пушкарем.

Ему, видимо, не надоели еще войны и кровопролитие, потому я предложил Антти встать на путь крестоносцев и отправиться на Родос, дабы там сразиться с турками, вместо того, чтобы грабить христианские города и их несчастных жителей. Поступая как истинный христианин, он спасет свою бессмертную душу, врата рая откроются перед ним, ибо Господь благословит тех, кто защищает крест от неверных. К тому же, возможно, через Родос и пролегает единственный путь в Святую Землю.

Долго уговаривать Антти мне не пришлось, поскольку беда обрушилась на меня на следующий же день. Видимо, накануне я слишком громко звенел монетой в том погребке.

На рассвете мы двинулись в путь в направлении горной гряды, но не успели уйти далеко, когда Антти стал жаловаться на сильные боли в животе и в конце концов залез поглубже в кусты орешника, чтобы облегчить свои страдания. Ни о чем плохом не подозревая, я ждал его на дороге, когда внезапно со стороны города показались всадники. Их было двое. Поравнявшись со мной, один из них сильно ударил меня палкой по голове, а казначей из Родоса, схватив за шиворот, перекинул меня через луку своего седла и куда-то помчался. Думаю, так все и произошло, потому что очнулся я лишь в полдень на тенистой лесной полянке. На голове я нащупал большую шишку и глубокую рану, я весь дрожал от холода, потому что грабители раздели меня догола, а листья и ветки, которыми меня прикрыли, совсем не грели. Таким вот образом я лишился не только кошеля с деньгами, но и тех золотых монет, которые зашил в одежду, пытаясь спрятать от грабителей.

Разбудило меня пение птицы, которая на понятном мне языке внятно произносила: «Ничего! Ничего! Вернись! Вернись!» На короткое мгновение мне вдруг почудилось, что время повернуло вспять, и я, маленький мальчик, заснул в дубраве в окрестностях Або, когда устал присматривать за поросятами матушки Пирьо. Испугавшись, что свиньи разбегутся, я стал судорожно раздвигать ветки и листья, которые меня прикрывали, и попытался подняться. Но тут же снова почувствовал жуткую боль в разбитой голове, и все тело мое прошиб озноб. И тогда я услышал приятный голос:

— Слава Богу, ты жив, прекрасный юноша! Конечно, жизнью ты обязан мне, ибо я осталась при тебе и горячо молилась за твое здоровье, хотя полагала, что ты уже мертв. Но прошу тебя, не сбрасывай листья и ветки и не обнажай передо мной своего тела. Я и так слишком долго смотрела на тебя, не приводи меня в большее замешательство.

Я понятия не имел, где нахожусь, как оказался в этом лесу и даже на какое-то время забыл, кто я такой и зачем я здесь. Слушая прелестный голос птицы, я полагал, что долетает он до меня с ветви дуба, которая покачивается прямо у меня над головой, и что я чудесным образом стал вдруг понимать птичьи разговоры — видимо, недавно проглотил язык белого ворона. Но, когда поборов головокружение и резкую боль, я наконец смог повернуть голову, то увидел склоненную надо мной женщину в широкой полосатой юбке. Она казалась совсем молоденькой, а ее золотисто-зеленые кошачьи глаза с нежностью смотрели на меня. Одежду незамужней горожанки, чистую и опрятную, скрепляла на груди большая серебряная брошь, рыжие волосы незнакомки растрепались, а на бледном лице проступили веснушки. Она была похожа на сильно отощавшую кошку.

Смущенный, я поглубже зарылся в кучу листьев, а затем спросил:

— Где я и что случилось, кто я такой, как попал я в этот лес и как тебя зовут?

Она ответила:

— Я — Барбара Бюксенмайстер. Родилась я в добром городе Меммингене в честной семье мастера-оружейника. Здесь поблизости живет мой дядюшка, которого я часто навещаю, в лес же я хожу собирать полынь. Но кто же ты? Человек или лесное божество, принявшее человеческий облик, чтобы соблазнить меня?

Она осторожно протянула руку и кончиками пальцев коснулась моего плеча, проверяя, в самом ли деле человек я из плоти и крови или привидение. Ее прикосновение показалось мне очень приятным.

— Я человек, твой ближний, — поспешно ответил я. — Меня зовут Микаэль Пельцфус, так мне по крайней мере кажется, хотя, честно говоря, сейчас я мало что помню из своего прошлого, потому что меня избили, ограбили и бросили умирать в лесу. Вот и лежу тут голый и беспомощный, как новорожденный младенец, вызывая жалость у добрых людей.

Девушка, сложа руки, поблагодарила Бога за проявленное ко мне милосердие и сказала:

— Всемогущий Господь услышал мои молитвы и сон мой превратил в явь. Много дней подряд я ощущала странное беспокойство, потому и решила навестить дядюшку, надеясь, что здесь я наконец встречу супруга, которого не найти мне в родном городе, где все знают меня с рождения. Но и здесь я до сих пор никого не повстречала, и мои лучшие годы уже остались в прошлом. И вот несколько дней назад во сне мне было видение, что найду я мужа в лесу, и с тех пор ежедневно прихожу я сюда, беседую с дровосеками и угольщиками, а сегодня нашла тебя. Господь всемогущий, видимо, тебя избрал мне в мужья и привел ко мне — голенького и обессилевшего, — чтобы ты не мог убежать от меня, как другие мужчины. Я полюбила тебя с первого взгляда, и хотя женская стыдливость мешала мне получше тебя разглядеть, я все же не могла не думать о нашем с тобой будущем. Я даже вспомнила о своем приданом.

— Барбара Бюксенмайстер, — ответил я, — Бог и все святые несомненно привели тебя сюда, чтобы не умер я от холода и ран или темной ночью не разорвали меня на куски волки и другие дикие звери. Этого я отрицать не могу. Однако не стоит тебе надеяться и строить планов на замужество, ибо я — лицо духовное, к тому же совершаю паломничество в Святую Землю к Гробу Господню, так что супружеская жизнь не для меня. Как только поправлюсь, я сразу продолжу свой путь.

Обеими руками схватив мою ладонь и прижав ее к своей плоской груди, Барбара заявила:

— Память явно изменяет тебе, Микаэль, видимо, ты еще не совсем пришел в себя от сильного удара. Дело в том, что не нашла я выбритого места на твоей макушке, да и вообще не похож ты на священника, хотя, судя по твоим холеным рукам, никаким тяжелым трудом или ремеслом ты не занимался. Но теперь в городах и селах появились священники и даже монахи, которые по-иному проповедуют слово Божие и без всяких препятствий обзаводятся семьями. Я с радостью приму новую веру, и, если понадобится, мы найдем странствующего проповедника, который нас обвенчает. Только бы ты скорей поправился.

Поняв наконец, что все мои деньги пропали и паломничество придется отложить до лучших времен, я внезапно ощутил страшное головокружение, тошноту и дрожь во всем теле. Я и в самом деле мог уповать лишь на помощь тощей кошки, которая дружелюбно смотрела на меня своими золотисто-зелеными глазами. Тут мне показалось, что действительно разговариваю я с дикой кошкой, как только что беседовал с птицей, и к горлу подступила тошнота, меня вырвало, страшная боль пронзила мое тело, и, извиваясь, словно раздавленный червяк, я стал громко звать Антти, пока не потерял сознания. Только спустя три дня я снова пришел в себя и увидел, что лежу в маленькой комнатке на широком ложе под балдахином и смотрю прямо в золотисто-зеленые глаза, в то время как Барбара Бюксенмайстер держит меня за руку. Я так обессилел, что не мог и пальцем шевельнуть, но боль прошла, я чувствовал приятную прохладу, потому что жар тоже прекратился. Барбара наклонилась ко мне, а увидев, что я очнулся, стыдливо коснулась губами моих губ и произнесла:

— Дорогой мой нареченный Микаэль, наконец-то ты здоров и духом, и телом. Целых три дня я ни на минуту не отходила от твоего ложа, борясь за твою жизнь. Цирюльник ежедневно пускал тебе кровь, пока ты не успокоился и не побледнел, как привидение. Но смерть наконец отступила, теперь я тебя откормлю и приодену. Если хочешь, можешь поговорить со своим другом, который очень беспокоится за твой рассудок. Неплохо бы успокоить его на сей счет и разрешить ему уйти, потому что мы с тобой уже обручены и сейчас о тебе позабочусь я, пока не обвенчаемся мы в храме в моем родном городе в присутствии всех жителей.

Она позвала в комнату Антти, который незамедлительно явился, жуя краюху хлеба. Медленно подойдя к ложу, он с любопытством взглянул на меня и сказал:

— Странная у тебя голова, Микаэль. Она способна выдержать удар, от которого лошадь валится с ног, ты же остался жив, более того — даже успел обручиться. Вот и не остается мне ничего другого, как пожелать тебе счастья и благополучия, хотя, честно говоря, я несколько удивлен твоим безрассудным поступком. Но такой дурак, как я, не вправе судить тебя, и ты, разумеется, лучше меня знаешь, что делать дальше. Несомненно, приятнее обзавестись семьей, чем идти в Святую Землю, где неверные тут же превратят нас в рабов, а чего доброго — и оскопят. Но я никак не пойму, что такое ты увидел в госпоже Барбаре, что сразу решился на ней жениться.

— Антти, — ответил я ему, — пустой болтовней делу не поможешь и поздно плакать над разлитым молоком. Сколько у тебя осталось денег?

Покопавшись в кошеле, Антти достал горсть медяков, посчитал монетки и весело сообщил:

— Почти гульден. А все потому, что решил ты деньги носить при себе. Вот так бывает, когда не доверяешь собственному брату. Я знаю, ты боялся, что я их пропью, но ты забыл, что я не употребляю крепких напитков, от которых один только вред. И все же лучше бы уж я пропил эти деньги, чем позволил тебе лишиться их в одно мгновение. Когда ты внезапно пропал с дороги, я подумал, что это сам Господь Бог взял тебя на небо. Но тут до меня долетел стук конских копыт, и я, рыдая, помчался догонять тебя. Тщетно я гнался по дороге, призывая тебя остановиться, — ты исчез бесследно. Не зная, что мне делать, я вернулся в город, чтобы рассказать священнику о великом чуде, но у городских ворот увидел тебя с твоей невестой: ты лежал на охапке соломы в повозке, запряженной волами. Вот я и последовал за тобой до этого дома, единственным большим недостатком которого являются скудная еда и безупречная чистота и порядок.

— Антти, брат мой, — ответил я ему, — нет сомнения, что так решил Господь Бог, да и звезды, видимо, предначертали мне будущее в объятиях этой прелестной девушки. Я чувствую себя слабым и беспомощным, без денег не продолжить мне путешествия, а без Барбары, которая спасла мне жизнь, не расплатиться ни с врачом, ни с цирюльником, не купить еды, не оплатить жилья. Брак с Барбарой — простейшее и единственное решение всех моих проблем. К тому же сейчас мне нужен только отдых. Поэтому неплохо было бы и тебе присмотреть себе жену, обзавестись семьей и собственным домом, ибо давно пора и тебе остепениться.

Антти резко отстранился от ложа и заявил:

— Видимо, ты все еще не в своем уме, Микаэль. Кроме того, нечестно заманивать брата в ловушку, в которую ты сам угодил. Но обо мне не беспокойся, Микаэль. И я тоже нашел себе невесту. Это настоящая бой-баба, зовут ее Ленивая Доротея, и я очень ее люблю.

После долгих расспросов мне удалось выяснить, что Антти давно надоела скромная пища в доме Барбары. Однажды он забрел в винный погребок, где наткнулся на императорского вербовщика. Недолго думая, брат мой вступил в ряды императорской армии и как опытный пушкарь получил задаток в количестве трех гульденов, которые вербовщик немедленно отсчитал ему на своем барабане и которые Антти тут же пропил вместе со всем, что у него еще было.

— Пойми меня, я ведь беспокоился о тебе, считая, что ты потерял рассудок. А императорский вербовщик так расхваливал Италию и особенно Милан, что мне захотелось самому увидеть все эти чудеса, — оправдывался Антти. — К тому же я сильно опьянел после нескольких кувшинов здешнего крепкого пива. А ты, Микаэль, должен меня простить за то, что предпочитаю я лежать рядом с моей пушкой, чем обнимать на ложе сварливую женщину.

Вот и ушел Антти сражаться в Италии и во Франции под знаменами императорской армии, а я остался с Барбарой, которая ухаживала и заботилась обо мне. Она глаз с меня не спускала. Замечая малейшие признаки беспокойства, немедленно вызывала цирюльника, который пускал мне кровь, после чего я успокаивался и тут же засыпал.

Когда я окреп настолько, что смог ходить, Барбара посадила меня на свой сундук в повозке, запряженной волами, и повезла в дом родителей в город Мемминген, где ее отец был мастером-оружейником. Барбара была его единственной дочерью, самой младшей из пятерых детей. Трое ее старших братьев были пушкарями в императорской армии, а четвертый — угрюмый и молчаливый юноша — работал подмастерьем у отца, чтобы в будущем стать его достойнымпреемником.

Я все еще плохо соображал и мало что помнил из своей прошлой жизни. Барбара же оказалась девушкой кроткой, но решительной: сама за меня думала и все за меня делала, и мне ни о чем не надо было беспокоиться. Я уже два месяца жил в доме ее родителей, когда наконец заметил, что листья в саду пожелтели. Однажды Барбара, робко глядя на меня своими золотисто-зелеными глазами, проговорила:

— Ты уже здоров и полон сил, Микаэль, и пришла пора подумать о твоем будущем, ибо не подобает чужаку жить в нашем доме и есть хлеб моих родителей. Я ни к чему тебя не принуждаю, ты человек свободный и можешь уйти, если захочешь, я же не потребую от тебя никакой платы за мои старания и заботу. Но я одинокая, дорогой мой, да и у тебе тоже нет ни родителей, ни друзей, ни даже дома, куда бы ты мог вернуться. Так почему бы тебе не остаться со мной, не взять приданое, а в день Всех Святых не повести меня к алтарю и назвать своей женой, чтобы навсегда разделить со мною и кров, и ложе. Я полюбила тебя, Микаэль, и не представляю жизни без тебя.

Она вручила мне рубашку, которую сама украсила вышивкой, а на шею мне повесила медную цепочку с овальным образком какого-то святого. Легонько коснувшись ладонью моего плеча, Барбара приблизила ко мне свое лицо. От нее исходило тепло, щеки зарделись румянцем, черты смягчились, веснушки исчезли — остались лишь золотисто-зеленые глаза, которые лишали меня сил сопротивляться. И Барбара вдруг стала для меня единственной и желанной. Не соображая, что делаю, я обнял ее, прижал к груди и, целуя ее податливые мягкие губы, сказал:

— Я в твоей власти, Барбара, и раз ты избрала меня в мужья и хочешь связать со мною свою судьбу, я скажу тебе, что тоже желаю разделить с тобою ложе. Но знай, что на мне лежит проклятие и всем своим близким я приношу одни лишь несчастья.

Она страстно поцеловала меня и сказала:

— Я очень рада, что небезразлична тебе, Микаэль, и обещаю быть хорошей и верной женой. Я всегда хотела выйти замуж и теперь с нетерпением буду ждать дня нашей свадьбы. Тебе следует немедленно договориться с отцом о моем приданом, но от твоего имени говорить с ним буду я, потому что ты слишком робкий и нерешительный человек.

Вот таким образом я связал свою жизнь с судьбой Барбары и никогда об этом не жалел, хотя еще до свадьбы, поглядывая на нее украдкой, я не мог не замечать, что она не так уж молода. Но стоило ей посмотреть на меня золотисто-зелеными очами, как тут же лицо ее разглаживалось, исчезали веснушки, зубы белели, вся она хорошела, и не мог я оторвать взгляда от ее колдовских глаз.


5

В один прекрасный день, незадолго до свадьбы, когда в доме оружейника подготовка к семейному празднику шла полным ходом, у Барбары впервые лопнуло терпение, она сунула мне в руку серебряную монету, попросила пойти в пивную «У дикого кабана» и не мельтешить у нее перед глазами. Я с удовольствием выполнил ее желание и отправился в пивную, которая находилась рядом с ратушей. Там всегда было прохладно летом и тепло зимой, как и положено в приличном заведении.

Когда я вошел, в шумной пивной воцарилась тишина и все лица повернулись ко мне. Я же сильно смутился, видимо, отвык за долгую болезнь от общества людей, но одет я был прилично, во все новое, что приказала сшить для меня Барбара, потому, набравшись смелости, прошел к столу, сел и велел хозяину подать кувшин лучшего пива. Он с мгновение колебался, притворяясь, что вытирает стол краем передника, но потом отлил из бочки янтарный напиток и подал мне полный кувшин. Ставя его передо мной, он нарочно обрызгал пеной мои колени, а молодые люди, сидевшие за тем же длинным столом, зашептали и засуетились, показывая на меня пальцами. Один из них презрительно плюнул на пол, встретившись со мной взглядом, а потом отвернулся. Но разве мог я обижаться на невоспитанного подмастерье, каковым, судя по одежде, был тот молодой человек? Мое внимание привлек другой юноша, перед которым лежала на столе открытая книга. Одет он был по последней моде — широкие с буфами рукава его бархатного кафтана украшали длинные разрезы, — а на поясе у него висел мешочек с письменными принадлежностями. Однако не платье, а лицо юноши показалось мне достойным внимания. Это было открытое лицо энергичного человека. В больших, сияющих одушевлением и смело глядевших из-под черных бровей глазах юноши отражались ум и великая душевная сила. Я поднес к губам кружку с пивом, он же жестом приказал товарищам своим прекратить разговоры и продолжил чтение с того места, где остановился. Я стал внимательно слушать, и содержание книги вдруг показалось мне знакомым. Но мне потребовалось некоторое время, чтобы понять, что читает он Библию по-немецки. Я был настолько потрясен неожиданным откровением, что как ошпаренный вскочил со своего места, крестясь и не сводя глаз с молодого человека.

Тот прервал чтение, нахмурил брови и, укоризненно глядя на меня, проговорил:

— Ты чужак в городе Меммингене и явно боишься слушать, как проповедуют слово Божие на родном нашем языке. Успокойся и пей свое пиво на здоровье, потом успеешь донести на меня в городской совет или рассказать обо мне приходскому священнику. Никто тебе в этом не помешает. Но ты должен знать, на кого доносить, потому я скажу тебе, что зовут меня Себастьян Лотцер, я — сын местного скорняка и работаю у отца подмастерьем, в свободное же от работы время проповедую слово Божие честным людям на языке, который они понимают.

Его товарищи опять зашумели, стали толкать друг друга локтями в бок, а потом все хором заговорили:

— Нечего с ним церемониться, Себастьян, гони его взашей, чтобы сразу знал, на что может рассчитывать, если останется в Меммингене. Он, наверное, и есть тот бледный, как призрак, жених Барбары Бюксенмайстер, который явился Бог знает откуда.

Их откровенная злоба напугала меня, но и задела за живое. Считая ссору с ними ниже собственного достоинства, я собрался было уйти, но в последний момент все же решил сказать несколько слов в свою защиту:

— Меня зовут Микаэль Пельцфус, я — бакалавр прославленного парижского университета. У вас нет оснований ненавидеть меня, тем более — меня бояться. Я недавно поправился после тяжелой болезни, и теперь мне вдруг показалось, что я слышу, как ты, Себастьян Лотцер, читаешь слова Божии по книге, изданной на немецком языке, хотя ты не священник, а скорняк, как ты сам тут сказал. Поэтому не мог я воспринять происходящее иначе, как попытку дьявола столь хитрым образом проверить истинность моей веры.

Себастьян Лотцер улыбнулся и сказал:

— Ты, видимо, в самом деле тяжело и долго болел, если даже не заметил новых веяний и перемен, которые происходят в мире. Садись с нами и послушай, о чем повествует эта книга. Мы приобрели ее вскладчину, уплатив больше, чем за хорошую лошадь, а все для того, чтобы могли мы точно понимать слова Священного писания и по ним судить обо всем, что творится вокруг. Книга, которую читаем мы сегодня вовсе не дьявольское изобретение, а Библия, переведенная доктором Лютером на немецкий язык. Каждый благочестивый человек может отныне читать и проповедовать слово Божие, ибо в Библии не нашел я ни слова, запрещающего делать это.

Вот так я познакомился с Себастьяном Лотцером и стал внимательно слушать его объяснения того, что сказано в Библии, но объяснял-то он слова Божии совсем иначе, чем я к тому привык. Дело в том, что ни он, ни его друзья-ткачи вовсе не собирались искать в Библии спасительных для души слов, а скорее хотели узнать, обязаны ли они платить большие и малые церковные десятины, должны ли верить в очистительный огонь чистилища, или же смириться с тем, что монахи и монашки в монастырях, освобожденных от всяческих податей, беспрепятственно занижают цены на свои изделия и таким образом разоряют местных убогих ткачей. Себастьян Лотцер смело утверждал, что люди не обязаны ничего платить и верить тому, о чем не говорится в Священном писании. Он утверждал также, что в Библии нет ни слова о монастырях, которые и являются самым изощренным дьявольским изобретением, придуманным для того, чтобы угнетать несчастный народ и разорять честных ремесленников. Ткачи, например, уже настолько обеднели, что не могут содержать своих семей, ибо не в состоянии соперничать с большими монастырскими ткацкими мастерскими, освобожденными от поборов.

Потом Себастьян добавил:

— Справедливость Господня превыше справедливости церковной и императорской, ибо Церковь — творение человеческое, судьба же императора зависит от того же народа. И уж точно не по воле Божьей толстеют монахи в своих кельях, в то время как крестьяне и ремесленники вынуждены тяжело трудиться за кусок черствого хлеба. Нет, пора этому положить конец, ибо Господь кровью Своей искупил прегрешения всех людей, и все мы равны перед Богом. Бог не различает епископов и князей, монахов и графов — у всех перед Богом одинаковые права. Потому все должны учиться понимать и распознавать новые веяния, ибо терпение народа не бесконечно.

Хозяин «Дикого кабана», до сих пор с глубоким уважением внемлющий словам Себастьяна Лотцера, вдруг засуетился, собрал со стола пустые кружки и кувшины, вытер передником разлитое пиво и заявил:

— Ни тебе, Себастьян, ни твоим друзьям я больше не могу отпускать пива в долг. Узнай твой отец о том, что ты здесь несешь, он спустил бы с тебя три шкуры. В следующий раз читай людям свои книги где-нибудь в другом месте, хотя признаю, что с удовольствием и большим интересом слушал я о вещах, о которых до сих пор понятия не имел. А теперь уходите. Сейчас сюда придут члены городского хора, дабы упражняться в пении, и подмастерьям делать здесь нечего.

И меня ничуть не волнует, говорится об этом в твоей Библии или нет там ни слова на сей счет.

Себастьян Лотцер завернул свою драгоценную книгу в кусок чистого полотна и сунул ее за пазуху. Мы вместе покинули пивную, и пока остальные спорили, уточняя смысл нового учения, Себастьян сказал:

— Мне хочется стать твоим другом, Микаэль! Мне очень не хватает общения с образованным человеком моего круга, обсуждения мыслей и новых идей. Мне также необходимо упражняться в латыни, ибо язык этот я изучал самостоятельно. Однако, хоть и владею я им плохо, все же успел многое почерпнуть из Библии до того, как вышла она на немецком языке.

Попрощавшись с товарищами, Себастьян повел меня в дом своего отца, мужчины высокого, плечистого, с такими же, как у сына, широко поставленными темными блестящими глазами. Размашистыми уверенными движениям он острым ножом резал на длинные полосы бесценный мех, которым портные отделывают плащи богачей.

— Я встретил друга, — с порога заявил Себастьян, представляя меня отцу. — Он пока чужак в нашем городе, но юноша он образованный и хорошо воспитанный. Будь с ним поприветливее, отец, прошу тебя, на меня же не сердись за то, что не стану сегодня помогать тебе, а побеседую с новым другом. Нам о многом надо поговорить.

Мастер Лотцер окинул меня долгим изучающим взглядом, а затем проговорил:

— Я рад приветствовать тебя в моем доме, Микаэль Пельцфус! И прошу тебя только об одном: не причини вреда моему сыну. Учти, он — настоящий сумасброд, который быстро говорит, но медленно думает. Мне лучше других известно, что не скорняк он вовсе, ибо пером владеет проворнее, чем скорняжным ножом. Но недалек тот день, когда многие честные люди проклянут его, если Себастьян вовремя не опомнится. Я надеялся, что он станет юристом, и даже получил для него место писаря в суде, хотя сделать это было нелегко да и довольно накладно, но из-за грубости своей и нахальства место это он потерял. Я побоялся отправить его в университет в Болонье, потому что Себастьян не может держать язык за зубами и в чужом городе сразу же попадет в лапы инквизиции. Я человек свободомыслящий и никому не запрещаю думать, как ему хочется, однако мой молодой сын еще не понимает, что между свободомыслием и громогласным изложением новых идей есть большая разница.

Себастьян обнял отца и радостно улыбнулся ему. Смотря на его гордо поднятую голову и благородную осанку, я понял, что ни отец, ни кто-либо другой в глубине души не могут сердиться на него и что именно потому люди охотно прощают ему всякие сумасбродные высказывания. Он пригласил меня в свою комнату, где было множество книг, печь, выложенная серо-голубыми изразцами, и ложе с великолепно выделанным блестящим меховым покрывалом. Только тогда я осознал, что в друзья ко мне напрашивается избалованный отпрыск зажиточных родителей, которому никогда не доводилось ни мерзнуть, ни терпеть каких-либо лишений. Потому, видимо, он с такой легкостью высказывал вслух мысли, которые любого могли лишить крова и куска хлеба, а возможно, и завести прямо на костер инквизиции. Он вещал с великим энтузиазмом, не давая мне вставить ни слова, но когда в конце концов замолчал, заговорил я:

— Себастьян, ты уже знаешь, что в ближайшую субботу я женюсь на Барбаре, дочери здешнего оружейника, но в этом городе я чужой и некому проводить меня к алтарю. Если хочешь стать моим другом, как сам утверждаешь, то исполни мою просьбу и сопровождай меня в этот торжественный день, а также будь моим гостем на свадьбе.

Себастьян вдруг помрачнел, закусил губу и потупил глаза. Спустя мгновение он сказал:

— Отдаешь ли ты себе, Микаэль, отчет в том, что собираешься сделать, и в самом ли деле знаешь рыжую Барбару и ее семью? Девушка пользуется в городе не лучшей славой, из-за чего ее родителей сторонятся честные мещане. Известно ли тебе, что ей однажды пришлось принародно каяться и замаливать грехи перед церковным трибуналом? Это, конечно, никакое не доказательство чьей-либо вины, ибо всем ведомо, что благочестивые слуги святой Церкви думают лишь о двух с половиной гульденах откупа, которые по такому случаю им полагаются. Но даже слуги Церкви не вправе требовать покаяния от ни в чем не повинного человека. Честно тебе скажу — о Барбаре говорят всякое, и никто в Меммингене не верит, что ты женишься на ней по собственной воле. Многие считают, что она околдовала тебя, если же нет — значит, ты такое же дьявольское отродье, как она сама, потому и бледный, как призрак. Другие полагают, что ты — убогий искатель приключений, который по глупости зарится на деньги старого оружейника. Но я, познакомившись с тобой, понял, что ты — ни тот, ни другой, потому и прошу тебя сначала хорошенько подумать, прежде чем совершить роковой шаг.

Слова Себастьяна раскрыли мне глаза на многие вещи, которые казались мне весьма странными и непонятными, но над которыми я — больной — не задумывался.

Однако предостережение Себастьяна задело меня за живое — ведь я уже успел привыкнуть к мысли о том, что само Провидение предназначило мне Барбару в супруги. И я рассказал ему, как мы познакомились в лесу, где Барбара нашла меня ограбленного и избитого до полусмерти, как она лечила меня и как спасла мне жизнь, а потом попросил нового своего друга без обиняков поведать мне обо всем плохом, в чем местные жителя обвиняют Барбару.

— Она с детства была не такая, как все, — запинаясь, начал Себастьян, — и всем известно, что она каждого, даже собственных родителей, может околдовать так, что они выполнят любой ее приказ.

Перебирая в пальцах звенья медной цепочки, которую подарила мне Барбара, я сказал:

— Ты тоже не такой, как все, Себастьян. И ты способен околдовать своего отца и заставить его не возражать тебе, потакая твоим прихотям. Я ведь сам все видел. Он не ругает тебя, хотя, я уверен, у него есть основания быть недовольным тобой.

Выслушав меня, Себастьян снисходительно улыбнулся и продолжил:

— Ты или ничего не понимаешь, или не хочешь понимать. Когда-то в нашем городе жил юноша, которого Барбара околдовала. Другие ребята избегали ее, били, таскали за волосы, когда она к ним приближалась. Ни одна девочка не хотела с ней играть. И вот Барбара вдруг поссорилась со своим единственным другом и того убило молнией во время внезапной грозы, которую, по словам родителей парня, Барбара и вызвала. Говорят, что от одного ее взгляда у молодых матерей пропадает молоко и они не могут кормить своих малышей. Однажды Барбара обиделась на жену торговца пряностями, протянула к ней руку — и у женщины на ладони выскочили огромные черные волдыри. С тех пор все боятся смотреть Барбаре в глаза; тебя, Микаэль, она тоже заворожила взглядом своих ведьминых глаз, потому что женских чар она лишена от рождения — безобразная, тощая и рыжая, с гнилыми зубами, засидевшаяся в девках дочь городского оружейника никогда не нравилась ни одному мужчине.

— Возможно, ты прав, Себастьян, — ответил я ему, — но так же возможно, что самая обыкновенная любовь и творит чудеса, скрывая от нас не слишком приятную действительность. Ведь всем известно, что любящей матери самый безобразный ребенок кажется писаным красавцем, и никто не сможет разубедить ее в этом. Вот так и в моем сердце болью отзываются твои слова, ибо для меня Барбара — самая красивая женщина на свете. У нее теплая белоснежная кожа, я люблю ее зеленоватые глаза и золотисто-медные волосы. И вовсе не нужны мне деньги ее отца, я сам хочу содержать свою жену, как и полагается любящему супругу. Потому и надеюсь найти в этом городе занятие, соответствующее моим знаниям и умению. Если хочешь быть моим другом, Себастьян, ты должен извиниться за свои оскорбительные высказывания о моей невесте, в противном случае мы станем врагами. Меня ты можешь оскорблять, я ведь и в самом деле чужак в этом городе и про меня ты ничего не знаешь, но не смей больше в моем присутствии оскорблять Барбару.

Довольно резко отвечая Себастьяну, я внезапно ощутил большую радость и сильное возбуждение и только тогда осознал, насколько желанной стала для меня Барбара, что я хочу жить с ней, потому что очень ее люблю, хотя до сих пор мне самому все происходящее казалось странным.

Себастьян не смог мне отказать. Он обнял меня, как друга, и обещал сопровождать во время брачной церемонии, надев лучшее свое платье, а потом непременно явиться на свадьбу в дом моей невесты. Он даже одолжил мне свой бархатный плащ, отороченный мехом голубого песца, чтобы я смог набросить его на плечи во время торжества, ибо на улице уже заметно холодало, а с Альп дул ледяной ветер, предвещая скорую зиму.

О самом бракосочетании я рассказывать не стану. В тот день я был по-настоящему счастлив, очарован красотой жены и не обращал внимания ни на зловещие знамения, ни на людей, которые с кислыми минами глядели на свадебный кортеж, не желая нам счастья и благополучия, как велит обычай.

У дома оружейника толпа нищих ждала подаяния и угощения, на свадебный пир явилось много гостей, музыканты развлекали народ. Себастьян, веселый, нарядный, всем женщинам говорил комплименты, и его свободное поведение разряжало напряженную атмосферу, царившую в доме моего тестя. Себастьяном я восхищался почти так же, как и своей женой Барбарой, золотисто-зеленые глаза которой светились таинственным блеском. Смотря в эти глаза, я не мог дождаться, когда гости проводят нас в супружескую спальню и оставят одних.

Наконец я дождался, когда гости ушли, и за дверью нашей комнаты остались только музыканты, которые звуками своих дудочек и бубенцов должны были заглушать плач и жалобные стоны стыдливой молодой жены.

Но Барбара вовсе не была стыдливой и испуганной. Как только она оказалась на одном со мною ложе, ее охватила такая страсть, что к утру я был еле живой.

Приданое Барбары состояло из праздничной одежды, белья, всяческой посуды, необходимой в любом хозяйстве, а также пятидесяти рейнских гульденов, которые старый оружейник скрупулезно отсчитал и вручил мне в кожаном мешочке. Я хотел обнять его и поблагодарить, как родного отца, но он резко оттолкнул меня. И не прошло и недели, когда мне стало ясно, что и он, и его сын больше всего хотят, чтобы мы с Барбарой поскорее убрались из их дома.

Все это время я пытался подыскать себе подходящее занятие, но с чужаком, к тому же не состоящим ни в одном цехе, никто и говорить не хотел, более того — меня встречали весьма нелюбезно, беспощадно и в обидной форме отказывая мне в работе. Вскоре я впал в отчаяние и сам себе казался бездарью и дармоедом. Единственным моим другом оставался Себастьян, который с удовольствием обсуждал со мной всевозможные проблемы, но так как меня больше всего интересовали вопросы теологии, его же — юриспруденции, то, цитируя Библию в подтверждение своей аргументации, мы часто говорили о разном, совершенно не понимая друг друга. Товарищи Себастьяна обходили меня стороной, ревнуя меня к нему и завидуя нашей дружбе, за глаза же называли меня призраком, хотя я уже совсем поправился, окреп и даже щеки у меня порозовели.

Однако гордость моя и уязвленное самолюбие сильно страдали оттого, что, несмотря на все мои старания, работы я так и не нашел. Я грустнел и мрачнел и, все сильнее сомневаясь в своих возможностях, переживал глубокий душевный разлад и становился нелюдим. Я перестал выходить из дома, все дни напролет кормя голубей на подоконнике и сквозь зеленые стекла окон бессмысленно глядя на крыши соседних домов. Я даже не отваживался спускаться вниз, в мастерскую, ибо оружейник с сыном смотрели на меня со все возрастающей ненавистью, откровенно давая понять, что не собираются больше содержать бездельника.

В конце концов, не в состоянии сдержаться, я положил голову на колени Барбары и, горько сетуя и жалуясь на свою судьбу, сказал:

— Бездельник я и растяпа одинокий в этом мире. Никто меня не жалеет, не скажет доброго слова, я не могу прокормить даже собственную жену. Ты ошиблась, Барбара, выбирая меня в мужья. Наверное, лучше бы мне исчезнуть, так же тихо и незаметно, как появился я когда-то на свет Божий.

Барбара погладила меня по голове своей узкой ладошкой и заявила:

— Не беспокойся, Микаэль, я уже кое-что придумала. Если хочешь, мы можем уехать отсюда, я готова жить где угодно, даже под открытым небом, лишь бы вместе с тобой, ибо я люблю тебя. Но должна тебе сказать, что писарь в нашем магистрате — пьяница, и руки у него дрожат с перепоя. Раньше, чем ты думаешь, с ним случится беда, и ты сможешь купить его место в городском совете. А пока познакомься с ним, подружись и помогай ему, ничего не требуя взамен, но так, чтобы господа в ратуше привыкли к тебе и больше тебя не избегали. Я без колебаний пойду за тобой, куда захочешь, но времена нынче неспокойные, города обеднели, ремесленники жалуются на непомерные налоги и мизерный доход. Потому лучше не рисковать и остаться в Меммингене, где люди, хоть и недолюбливают нашу семью, все же много лет знают меня и моего отца.

Говоря это, Барбара гладила меня по голове и нежно перебирала пальцами мои волосы, во мне тем временем зарождалось обманчивое чувство безопасности, и я не стал задумываться над смыслом ее слов.

Вскоре я и в самом деле завел знакомство с писарем, что оказалось совсем несложно, ибо достаточно было пригласить его в пивную «У дикого кабана», чтобы добиться его расположения. С тех пор он часто брал меня с собой в ратушу на заседание членов городского совета и просил помочь ему вести протоколы, чтобы поскорее вернуться в кабачок. Не прошло и недели, как я научился пользоваться городской печатью и был в курсе всего, что обсуждалось на заседаниях. А в ратуше в первую очередь обсуждали возможности контроля над ценами, во избежание нечестной конкуренции, а также меры наказания нечистых на руку богатых купцов и мелких лавочников.

Я каждый день ходил в ратушу, вовсе не думая о том, насколько однообразная и скучная бывает работа городского писаря, напротив, я мечтал о том, как это прекрасно вести спокойную жизнь, добросовестно выполняя несложные обязанности, и благополучно дожидаться старости в кругу семьи, друзей и книг, которые для развлечения можно читать на досуге. Думая о таком будущем, я делал все, что мог, чтобы расположить к себе господ из магистрата и всегда низко кланялся, встречая их, на работу же являлся опрятно одетым и все бумаги писал старательным и красивым почерком. И вовсе не пугал меня неряшливый вид моего начальника, его всегда взъерошенные сальные волосы, лоснящийся на локтях кафтан, налитые кровью глаза, отекшие лицо и вечно трясущиеся руки. Ведь мечтал-то я о его должности, о том времени, когда наконец смогу честно служить городу Меммингену как всеми уважаемый горожанин. Я завидовал писарю и в глубине души желал ему отнюдь не самого лучшего. Однако в этом я не смел признаться даже самому себе и довольствовался тем, что приглашал его в пивную, дабы напивался он там до потери сознания и все чаще нуждался в моей помощи.

Однажды я узнал, что в город вернулся Себастьян, который вместе со здешним приходским священником, почитателем Цвингли[59], ездил в Цюрих, дабы участвовать там в диспутах на религиозные темы. Оба вернулись, охваченные религиозным фанатизмом и верой в победу своих идей о спасении души, ибо — как они заявили своим приверженцам в Меммингене, — Ульрих Цвингли, приходской священник цюрихского собора, обнародовал и успешно защитил свои шестьдесят три тезиса, в которых изложил и обосновал взгляды на преобразования в вероучении, богослужении и церковной организации и в которых защищал свободы христиан от посягательств Церкви. И так получилось, что никто не смог по-настоящему возразить ему.

— Любого, кто пытался с ним спорить, — рассказывал Себастьян, — Цвингли останавливал пламенным взглядом. Все молча слушали его речи, опасаясь суровой кары. Горлопанов ведь хватали, силой тащили на площадь у ратуши и наказывали розгами. Потому никто не смел спорить о смысле слов, взятых прямо из Священного писания. В результате посланники епископов, священники и монахи отказались от диспута и сбежали, поджав хвосты, словно собаки, а Божий проповедник остался победителем на этом поле брани в кафедральном соборе города Цюриха. Магистрат одобрил учение преподобного Цвингли, заявив, что отныне в цюрихском кантоне можно проповедовать лишь то, о чем четко и ясно сказано в Библии и что понятно любому благочестивому человеку. Решение, разумеется, было принято заблаговременно и должно было стать законом, как только Цвингли победит в диспуте. Его позиция очень сильна, ибо он отрицает свою приверженность учению Лютера, потому папа, хоть и считает Цвингли носителем опасных идей, не предает его анафеме.

Но, когда я высказал свои сомнения относительно того, в самом ли деле Господь Бог одарил Цвингли милостью большей, чем преданных слуг и князей Церкви, и даровал победу человеку недостойному, рабу собственных низменных желаний, который отрекся от обета безбрачия и своим поведением подает не лучший пример пастве своей, Себастьян окинул меня

пристальным взглядом и множеством аргументов попытался победить мои сомнения, в конце концов сказав:

— Микаэль, Бог подарил человеку дом — весь наш прекрасный мир. Он сотворил зверей лесных, рыб морских и птиц небесных для человека и кровью Сына Своего искупил все грехи людские, даровав спасение всем — и князьям, и простолюдинам. Вот истинное учение, которое проповедует Библия. Однако мужик вынужден в поте лица работать на барщине, гнуть спину задаром, обогащая трудом своим господ в замках, изделия же мастеров приносят доход не им самим, а крупным торговым домам. Крестьянина, посмевшего поймать рыбу в реке, чтобы сварить суп больной жене, заковывают в цепи и бросают в темницу, а ремесленника изгоняют из города, если в гневе проклянет он монастырские ткацкие мастерские, отнимавшие у него последний кусок хлеба. Бог не желал людям страданий, потому Библия должна стать оружием в борьбе за царство Божие на земле.

Я сидел молча, не спуская глаз с Себастьяна, но уже не видел в нем друга. Теперь он казался мне диковинным и опасным зверем в прекрасном меховом наряде. Его кафтан украшали большие серебряные пуговицы, а роскошный меховой воротник бархатного плаща нежно ласкал раскрасневшиеся щеки Себастьяна, когда тот резко вскидывал голову, таким образом придавая больший вес собственным словам. Грех, страдание и искупление человеческих прегрешений были ему чужды и непонятны, в Библии же он искал не путей, ведущих в царство Божие, а лишь указаний, касающихся изменений устройства жизни на земле. Потому я сказал ему:

— Наемные солдаты носят Библию в своих котомках, чтобы безнаказанно грабить храмы и насиловать монашек в монастырях. Библия — страшное оружие в руках невежественного человека, если он от чистого сердца не ищет в ней путей спасения души, а желает лишь оправдать страсти, терзающие плоть его. Поверь мне, Себастьян, — сатана самый ревностный читатель Библии. Эразм стал курицей, снесшей яйцо, Лютер — наседкой, высидевшей его, и теперь вылупившийся петушок орет голосом Цвингли. Ты же раздуваешь пламя и зажигаешь факел, от которого может вспыхнуть весь курятник. Почему ты так себя ведешь? Что тебя вынуждает так поступать? Понять не могу, какой бес в тебя вселился, ведь у тебя есть все, чего только человек может в жизни пожелать. Ты молод и здоров, сын добродетельных родителей, все двери для тебя открыты настежь. Чего тебе еще надо?

Себастьян потупил взор, покраснел и ответил:

— Есть двери, которые для меня никогда не откроются, даже если я разобью кулаки в кровь, стуча в них и днем, и ночью. Вот эти двери мы и откроем залпами наших орудий, и тогда никто никогда не посмеет не считаться со мной.

Неожиданно в разговор вмешалась Барбара, с улыбкой заметив:

— Не стоит, Себастьян, разрушать весь мир ради удовлетворения собственной страсти. Лучше купи щепотку приворотного зелья, и никакая Библия тебе не понадобится. Ты обретешь умиротворение всего лишь за несколько дукатов.

Себастьян вскочил как ужаленный и заорал срывающимся от ненависти голосом:

— Ты — потаскуха и ведьма с дурным глазом! Жители Меммингена достаточно настрадались из-за тебя, и в следующий раз прилюдное покаяние тебе не поможет. В один прекрасный день ты поджаришься на костре, ибо только так ты сможешь искупить свои дурные поступки.

Не думаю, что Барбара хотела сказать что-то язвительное, но, когда Себастьян проклинал ее, жена моя встала, в ее зеленых глазах вспыхнули искры гнева, а щеки вдруг побелели так, что веснушки на них превратились в коричневые пятна. С мгновение она не сводила с Себастьяна грозного взгляда, но вскоре взяла себя в руки, повернулась и вышла из комнаты. И тогда он пожалел, что не сдержался и несколько раз осенил себя крестным знамением. Рассерженный его резкостью, я зло заметил:

— Если ты собираешься подражать Христу, руководствуясь недвусмысленными библейскими заветами, то тебе следует продать все, что у тебя имеется, а деньги раздать нищим и убогим, поскольку ты и есть тот самый богатый юноша, о котором говорится в Священном писании. Святой Франциск именно так и поступил.

Себастьян еще больше побледнел и ответил:

— Ты прав, Микаэль, но я не стану повторять ошибок святого Франциска и стремиться обрести царство Божие после смерти. Нет, я хочу устроить его здесь, на земле. Я заставлю монастыри и богачей поделиться богатством с неимущими и жить, как мы все.

Сказав это, он сорвал с плеч свой роскошный бархатный плащ, истоптал его, а затем в бешенстве оторвал от кафтана серебряные пуговицы и разбросал их по всей комнате, яростно вопя:

— Отныне и я буду ходить в лохмотьях и добывать хлеб насущный собственными руками. И никому кланяться не стану!

Разорвав одежду на куски, он вдруг разрыдался, горькие слезы потекли по его щекам, и Себастьян выскочил из дома, прежде чем я успел с ним попрощаться. Тут-то я наконец сообразил, что страдает он от тайной сердечной муки, рассказать про которую не позволяет ему гордость, что самолюбие его уязвлено, и потому ведет он себя, как безумец.

Все еще бледная и возбужденная, в комнату вернулась Барбара. Подняв с пола бархатный плащ Себастьяна, она стряхнула с него пыль, собрала серебряные пуговицы и с горечью промолвила:

— Себастьяну ничего не стоит обидеть человека. Он — сын здешнего богача, и никто не посмеет и пальцем тронуть его. Но попытайся ты, чужак, говорить и вести себя, как он, тебя немедленно выгонят из города, объявив подстрекателем и бунтовщиком. А ведь Себастьян вполне здоров, и лишь его самолюбие страдает оттого, что одна благородная девица из замка отказала ему в любви из-за его низкого происхождения. Отец же Себастьяна не настолько богат, чтобы купить себе графский титул, как Якоб Фуггер.

Меня сильно встревожили незнакомые горькие нотки в голосе жены, и я спросил:

— Барбара, неужели тебе хочется, чтобы я проповедовал переустройство мира, как это делает Себастьян?

Впервые, когда я спрашивал ее о чем-то, Барбара опустила глаза, и тут я вдруг увидел, что она некрасивая и тощая и все ее лицо обезображено крупными веснушками.

— Будь твоя вера незыблемой, Микаэль, ты бы не спрашивал у меня совета, — ответила она мне, — но ты полон сомнений, хоть и знаешь, что Церковь часто бывает жестокой, а монахи — скупыми и невежественными. Святую воду и воск можно использовать для всяких целей — хороших и дурных. Однако женская логика подсказывает мне, что мир переустроить нельзя и что всегда будут на свете богачи и бедняки, угнетатели и угнетенные, точно так же, как среди людей всегда есть мудрецы и дураки, сильные и слабые, здоровые и недужные. Потому людей я не люблю и не желаю им ничего хорошего, ибо и они желают мне того же — о чем, впрочем, нетрудно догадаться, слушая Себастьяна. Ты, Микаэль, единственный, кого я люблю. Нам лучше держаться подальше ото всех, жить тихо и уединенно, не бросаться людям в глаза, чтобы не вызывать злобы и ненависти, если кто-то вдруг заметит, что мы все же отличаемся от других.

Барбара подняла взгляд и посмотрела на меня своими зеленоватыми глазами, полными нежности и любви, и я тут же забыл о ее странных словах. Она опять стала прекрасной, я обнял ее, и волна горячего желания захлестнула нас с такой силой, что познали мы безмерное счастье и блаженство, любя друг друга белым днем, когда в комнате было светло, и что считалось греховным. И тогда я подумал, что, возможно, мир, в котором мы живем, и есть тонущий корабль, но не мне спасать его и не мне помогать ему поскорее уйти в пучину. До встречи планет под знаком Рыб оставалось не больше года.


6

Наши с Себастьяном отношения сильно охладели, а о дружбе уже не могло быть и речи.

Он сдержал слово и стал жить, как самый бедный из подмастерьев, питаясь за одним столом с работниками своего отца. По вечерам он читал Библию и писал длинные трактаты о свободах христиан, и даже ему удалось уговорить одного издателя напечатать несколько из них. Я же не хотел видеть его, тем более что городские власти ополчились на Себастьяна за все те богохульства, которые он открыто излагал, и даже его собственный отец горько сетовал и жаловался на его упрямство, подозревая, что кто-то околдовал молодого Лотцера, раз он так сильно и внезапно переменился. Мне же вовсе не казалось, что изменился он внезапно — ведь я точно знал, как долго зрели в голове Себастьяна новые идеи. Однако старый отец не смог заглянуть в глубь его сердца, потому сейчас и лил слезы, замечая внешние перемены, доступные любому взору. Ибо не прошло и пары недель, как Себастьян сильно похудел, осунулся, перестал следить за собой и уподобился странствующим проповедникам с пылающим взглядом, которые останавливались на рыночной площади, выпрашивая милостыню.

В то же время с городским писарем случилась беда, которую предрекла Барбара. Пытаясь попасть в свою квартиру, пьяница свалился с лестницы и сломал правую руку, из-за чего на длительное время потерял способность держать перо в пальцах. С согласия городского совета он взял меня на работу в качестве своего помощника, делясь со мной своим жалованьем. Благодаря этому происшествию он мог наконец вовсе прекратить работать, хотя для отвода глаз иногда все же заглядывал в ратушу, чтобы, как сам говорил, присмотреть за работой и оставить для меня кое-какие поручения. Такое положение дел было выгодно нам обоим и как-то так получилось, что правая рука писаря никак не срасталась, левая же, здоровая, вполне могла поднести ко рту кружку с пивом. А когда крепкий напиток ударял ему в голову, писарь обычно говаривал:

— Уж я-то свое знаю, Микаэль, и тебе меня не обмануть, хитрая ты лиса! Мне хорошо известно, кого благодарить за это падение с лестницы. Но зла на тебя я не держу, поскольку благодаря тебе жизнь моя превратилась в сплошной праздник, и теперь я могу полностью посвятить себя поискам истины на дне кувшина с пивом, ибо, как известно, истина кроется в самых невероятных местах, и находят ее даже там, где, казалось бы, ее быть не может. Но поступишь ты весьма мудро, если сообщишь рыжей Барбаре, что твое благополучие полностью зависит от меня, поскольку тебе, чужаку и ее супругу, никогда бы не получить места городского писаря без моей поддержки, потому вам не стоит желать мне смерти — это лишь усложнит ваше положение. Не стоит тебе также слишком унижаться и заискивать перед членами магистрата, словно собака, виляющая хвостом; лучше доверься мне и скажи об этом своей жене.

Мысли свои он излагал весьма туманно, поэтому намеки в адрес Барбары я отнес на счет его пьяного умопомрачения.

Я страшно устал от злобной атмосферы, царившей в доме моего тестя, и прекрасно понимал, что немногословный оружейник и в первую очередь его угрюмый сын ждут не дождутся, когда мы с Барбарой наконец уберемся куда-нибудь подальше. Мне также надоело присматривать за страдающей водянкой матерью Барбары, которая почти не вставала с ложа. И вовсе не заискивал я перед членами городского совета из-за того, что хотел навредить моему добродетелю писарю, а потому, что в подвале ратуши были две крохотные комнатки, которые я надеялся занять и таким образом заиметь собственное жилище. Одному из заседателей городского суда особенно нравились мои услужливость, обходительность, безотказность и аккуратность в работе, и он обещал помочь мне получить эти комнатки, как только проживающий там городской глашатай с женой, оба изъеденные французской болезнью, съедут оттуда. Выполняя настоятельную просьбу Барбары, я однажды навестил глашатая и подарил ему золотую монету в надежде, что он поскорее переберется в другое место. Глядя на меня исподлобья, он без единого слова принялся собирать манатки, чтобы немедленно освободить помещение, и только его жена, которую он в юности, будучи наемником в императорской армии, подобрал в каком-то местечке, и которая наградила его французской болезнью, подняла страшный крик, жалуясь на произвол. Но глашатай приказал ей молчать и радоваться золоту, вместо того, чтобы накликать несчастье на их головы, и женщина с перепугу не издала больше ни звука. Они были столь бедны, что собрали свои пожитки и сдали мне квартиру, прежде чем успел я прочитать «Pater noster».

Вот таким образом мы с Барбарой получили наконец наше первое и единственное жилье. В подвале ратуши мы тихонько, как мышки в норе, прожили весь год, прячась от надвигающейся бури и человеческой злобы. Мы не хотели никому мешать, наоборот, старались быть полезными, и по вечерам, когда все уходили из ратуши, подметали огромные залы, в которых любой звук повторяло гулкое эхо, мыли каменные полы и лестницы. Уже наступили зимние холода, и по утрам я разводил огонь в больших каминах, а днем исправно выполнял работу писаря. Мы жили тихо и дружно, никому ничего плохого не желая и почти ни с кем не общаясь.

Наш добродетель, городской писарь, ежедневно обедал у нас, и Барбара очень старалась угодить ему, я же, в свою очередь, угощал его после обеда большим кувшином самого крепкого в городе пива.

Писарь отлично понимал выгоду от такого своего положения и вряд ли хотел изменить наши отношения, но чем дольше он искал истину на дне кувшина с пивом, тем злобнее и сварливее становился, а его туманные намеки все чаще доводили до слез жену мою Барбару, но пока она сдерживалась, крепко сжимая кулаки и краснея от возмущения.

Однако зачем же рассказывать о вещах неприятных? Мы ведь были очень счастливы, и я ни разу не пожалел, что женился на Барбаре. Когда она смотрела на меня своими золотисто-зелеными глазами, влага и изморозь на стенах нашей комнатушки превращались в узорчатые, переливающиеся всеми цветами радуги роскошные обои, а мерцающий свет масляной лампы — в сияние великолепного подсвечника. А когда по вечерам обнимал я жену, была она для меня прекраснее любой принцессы, несмотря на то, что тяжелый труд оставлял на ее ладонях грубые мозоли, а сама она все больше бледнела от нехватки воздуха и солнца.

Барбара постоянно напоминала мне о том, чтобы я не бросал друзей, а также пополнял свои знания, читая книги, ибо, по ее мнению, я был создан для другой жизни, и она твердо верила, что судьба еще преподнесет мне неожиданный подарок. Однако я все больше сторонился Себастьяна, да и члены магистрата не поощрили бы моей дружбы с фанатичным сторонником ереси. Потому я предпочел в одиночестве возобновить занятия греческим языком, хотя уже с меньшим рвением, чем прежде.

Барбара тоже редко покидала наш подвал и если уж решалась на это, то выходила на улицу, когда совсем темнело, словно боялась встреч с людьми и больше всего на свете желала, чтобы все жители Меммингена забыли о ее существовании. Ее страх и непонятные опасения действовали и на меня, и я все чаще ощущал странную тревогу за наше будущее. Мне хотелось, чтобы все оставалось, как есть, поскольку, как мне казалось, любая перемена грозила бы нам бедой. И с чистой совестью могу поклясться Богом и всеми святыми, что ни один раз за все то время, что мы прожили вместе с женой в подвале ратуши, я не заметил, чтобы Барбара вела себя подозрительно или же сделала что-то хоть отдаленно напоминающее колдовство. И если она и в самом деле когда-либо занималась подобными вещами, то я глубоко убежден, что во время нашей совместной жизни она полностью забросила ведьмины дела, более того — отреклась от всяческого зла.

А вот что касается песика, то появился он в нашем доме самым обычным образом. Однажды утром мы увидели, как он один играет во дворе ратуши и никто не завет и не ищет его. Он был еще маленьким щенком, похожим на черный пушистый клубочек, но мы были совершенно уверены в том, что этот пес никогда не станет большим — он из породы тех маленьких собачек, которых во время дальних походов носят на руках жены наемников. Собачки эти очень полезны, ибо чутко охраняют в лагерях сон своих хозяев, не подпуская чужаков к палатке, так что украсть что-либо бывает крайне сложно.

Под вечер песик заскулил под нашей дверью, видимо, проголодавшись, и я принес его Барбаре, которая накормила щенка и снова отпустила играть во дворе. Однако хозяин песика так и не нашелся, и я пожалел бездомное животное, к тому же мне казалось, что он составит компанию и немного развеселитБарбару, которая все дни напролет проводила в одиночестве в темном нашем жилище.

Итак, мы взяли песика к себе, и Барбара, когда он засыпал у нее на коленях, поглаживая его мягкую черную шерстку, нежно говорила ему:

— Я назову тебя Азраэль[60], чтобы ты стал сильным, как ангел, именем которого я тебя назвала. По твоей шерстке сразу видно, что ты поможешь мне найти мандрагору[61], и мы с Микаэлем разбогатеем так, что сможем уехать далеко отсюда, в теплые края. Расти поскорее, маленький Азраэль, и отыщи для нас корень мандрагоры, даже если за это ты поплатишься жизнью. Корень мандрагоры мы оденем, как ребеночка, и получим за него много золота, больше, чем сам он весит, если, разумеется, не захотим оставить его себе, чтобы оберегал он нас от всяческих бед и принес в наш дом богатство и удачу.

Она улыбнулась своим мечтам и, не переставая гладить спящего песика узкой ладонью, посмотрела на меня своими зелеными глазами и сказала:

— Пусть мои слова не беспокоят тебя, Микаэль, это всего лишь шутка. Однако правда то, что знаю я одно место в лесной чащобе, где когда-то на дереве повесили разбойника. Под этим деревом растет трава, очень похожая на настоящую мандрагору. Человек рискует жизнью, вырывая корень из земли, но я ничего не боюсь, если ты пойдешь туда со мной. Никогда больше мы ни в чем не будем нуждаться, если черный пес сможет добыть для нас из земли корень мандрагоры. Ему, возможно, придется пожертвовать жизнью, но с нами ничего не случится, если заткнем уши воском, чтобы не слышать, как кричит вырванная из земли мандрагора. От ее жуткого вопля человек падает замертво или сходит с ума, поэтому очень опасно самому вырывать мандрагору.

— Барбара, не называй песика Азраэлем, — попросил я. — Слишком обременительно это имя для такого маленького существа. И вовсе не хочу я, чтобы с ним случилась беда, — он так нежно лижет мне руку и с такой безмерной любовью и преданностью смотрит на меня своими черными блестящими глазками. Лучше скажи, ты в самом деле знаешь, где растет мандрагора?

А когда она не ответила мне, я продолжил:

— Всего один раз мне довелось видеть мандрагору среди сокровищ известного торговца реликвиями в Париже, но ему она не помогла, — жена сбежала от старика к любовнику-дворянину, прихватив с собой изрядную сумму денег. Мне известно, что корень мандрагоры — большая редкость и что мошенники часто вырезают из обычных корней человеческие фигурки, надевают на них детские одежды и продают наивным людям за баснословные деньги, заверяя, что это и есть настоящая мандрагора.

Еще несколько раз мы шутя разговаривали на эту тему, мечтая о том, как было бы хорошо найти мандрагору и разбогатеть благодаря чудодейственному корню. Однако вскоре мы обо всем забыли, очень полюбили нашего маленького песика, который стал нам настоящим другом и которого называли Раэлем, не помня уже, откуда произошло это ласкательное имя. Мы были очень счастливы, но по вечерам меня все чаще охватывало странное беспокойство. Барбару тоже мучили недобрые предчувствия, и, лежа в моих объятиях, она прижималась к моей груди, словно пыталась укрыться от неведомой беды. Мы лежали молча, крепко держась за руки, будто оба чувствовали надвигающуюся разлуку. И когда сегодня я думаю об этом, то кажется мне, что это были самые счастливые и лучшие дни в нашей жизни, ибо тогда мы были столь близки друг другу, как это только возможно, хоть не произносили ни единого слова.

Так прошел год. Люди, как и мы, страшились будущего. Но, когда планеты встретились в феврале под знаком Рыб, ничего особенного не произошло. Наступила весна, зазеленела трава и в окрестностях города зацвели сады, а солнечные лучи зажигали веселые искорки на оловянных мисках и кувшинах в будке лудильщика на площади у ратуши. В то время я был еще очень молод и легко забывал о недобрых предчувствиях, радуясь своему счастью, несмотря на то, что было оно совсем крохотным, убогим и чаще всего имело горький привкус. Быстро уходящие короткие весенние месяцы оказались последними счастливыми днями и безвозвратно унесли с собой всю радость жизни, которая переполняла мою душу.

Описанием быстротечной весны 1524 года я заканчиваю это повествование, чтобы начать новую, шестую, самую горькую книгу моих воспоминаний.

 

 


КНИГА ШЕСТАЯ
КОСТЕР


1

На своем веку повидал я немало вещей удивительных и необъяснимых и не хочу впадать в ересь, утверждая, будто на свете не существует колдунов или не может человек продать душу дьяволу. Я ведь не забыл того, что пережил мальчишкой в избушке госпожи Пирьо. К тому же почтенные и уважаемые люди из самых разных стран оставили столько бесспорных и поразительно схожих свидетельств о делах волшебников и магов, что любой мыслящий человек был бы просто безумцем, если бы попытался оспорить все эти факты. Ведь даже такой великий еретик, как доктор Лютер, в этом вопросе полностью разделяет взгляды палы. Однако существуют разные точки зрения на то, как следует разоблачать, судить и карать колдунов. И до конца жизни, до последнего вздоха буду я настаивать на том, что методы святой Церкви в этом смысле, во-первых, ошибочны, а во-вторых, просто позорны. И я не откажусь от своих слов, даже если меня самого поволокут за это на костер, откуда душа моя отправится прямиком в ад!

Я по-прежнему убежден: многие из тех, кого люди считают колдунами, лишь одержимы вечным стремлением отыскать быстрый и легкий путь к славе и богатству. Когда-то я и сам мечтал об этом, но теперь не верю больше, что в жизни существуют легкие пути; думаю, что не удалось найти их и ведьмам, и наилучшее тому доказательство — моя собственная судьба. Вечное это стремление спит в сердце каждого человека и пробуждается лишь в минуты душевных терзаний — так за что же тут осуждать или карать, да еще так жестоко, как делает это святая Церковь? Ведь если кто-то думает, что отыскал легкий путь в жизни, как верят в это ведьмы, то он всего лишь попадает во власть иллюзий, а за иллюзии можно наказывать не больше, чем за сны.

Но Барбара-то иллюзией вовсе не была, а потому можно вдоволь поиздеваться над моими еретическими мыслями, да еще ехидно заявить, что колдовство все-таки существует, чему сам я — лучшее доказательство, ибо Барбара сумела меня очаровать, хоть была безобразной, рыжей, конопатой, да и по возрасту годилась мне в матери.

Лишь гораздо позже я понял, что святая Церковь обрекла ее на смерть, дабы показать всем несокрушимую свою власть и силу. И умерла Барбара не как мученица, а как ведьма, приговоренная к сожжению за колдовство; именно это и считаю я великой несправедливостью и позорной ошибкой святой Церкви, хотя сегодня и не хочу больше ни в чем обвинять ее, а ограничусь лишь тем, что замечу: были у нее тогда плохие слуги! С другой стороны, мне трудно осуждать отца Анджело[62], ибо я хорошо его знал — и абсолютно уверен, что, исполняя свой тяжкий долг, действовал он из самых лучших побуждений.

Я пока не успел разобраться, возник ли этот замысел в курии или только в покоях господина епископа; но думаю, что Церковь решила в назидание всем и каждому продемонстрировать свое могущество, ибо еретики наглели день ото дня, и доктрина справедливости Господней, провозглашенная Себастьяном, была у всех на устах. Евангелистcкая ересь распространилась уже настолько широко, что приверженцев ее даже не отваживались судить и карать, ибо пришлось бы бросить в тюрьмы и отправить на костры половину епархии, а это могло бы вызвать открытый бунт. Зато неотъемлемым правом Церкви было разоблачать и наказывать ведьм, и порицать ее за это не мог даже самый закоренелый еретик. И вот епископ со своими приближенными, а может, и богатая городская знать, хладнокровно решили, что смрад горящего человеческого тела окажет благотворное влияние на возбужденные умы и успокоит мятежные души. Жертвой этих коварных замыслов пала моя жена Барбара, но осуществление их вовсе не привело к желаемым результатам. И не могу я сказать, что господа судьи были беспристрастны, хотя сам я, думая об этой истории, пытаюсь сохранять полную беспристрастность. Но нет, я по-прежнему люто ненавижу этих людей — пусть сами они, возможно, и убеждены в своей правоте, искренне считая, что действовали лишь во благо святой Церкви.


2

Я сам отвел похожего на крысу человека в сером в городскую ратушу. Ведь я не знал тогда, что о нем говорят... Он же ласково улыбался мне и дружески похлопывал меня по плечу; при этом он постоянно озирался вокруг и шнырял повсюду своими злющими глазами, словно все время что-то искал. Наружность у него была самой заурядной, и я не мог понять, почему в ратуше все склонились перед ним с таким почтением и немедленно велели запереть двери зала, чтобы даже я не услышал, о чем там пойдет речь. Однако вскоре двери эти вновь распахнулись, и человек в сером подошел ко мне в сопровождении двух членов магистрата, которые смущенно отводили от меня глаза.

— Твое имя — Микаэль Пельцфус, верно? — любезно обратился ко мне человек в сером. — А я — магистр Фукс, прибыл от епископа и хотел бы увидеться с твоей женой Барбарой. Мне нужно сказать ей пару слов. Не сочти же за труд проводить меня к ней!

Я все еще ничего не подозревал — с таким коварством он со мной держался. Но, когда я хотел быстренько сбегать домой и предупредить Барбару о приезде нежданного гостя, он крепко схватил меня за руку и никуда не пустил. И пришлось мне сразу вести его в наше жилище, хоть и стыдился я бедности своей и предпочел бы, чтобы Барбара успела перед приходом гостя надеть приличное платье.

Был ясный весенний день, и после темной лестницы, ведущей в подвал, жилище наше, залитое солнцем, лучи которого проникали сквозь маленькое оконце под потолком, казалось светлым и радостным. Когда мы переступили через порог, Барбара как раз что-то помешивала в горшке.

Подняв голову, она удивленно спросила:

— Это ты, Микаэль?

Увидев же незнакомца, она вздрогнула, уронила ложку, попятилась назад, и лицо ее, озаренное солнцем, побелело как мел, а на щеках стали особенно заметны безобразные веснушки.

Пришелец внимательно смотрел на нее своими маленькими злобными глазками. Потом он улыбнулся, обнажив два желтых клыка, повернулся к господам из магистрата и заявил:

— Мы можем идти. Этого достаточно.

Господа из магистрата растерялись, и один из них, бросив на меня сочувственный взгляд, спросил у незнакомца:

— Разве вы не хотите обыскать комнату, магистр Фукс?

— Этого достаточно, — повторил пришелец, легонько оттолкнул ногой Раэля, который, не чуя беды, примчался поприветствовать гостя, и повернулся к выходу. Господа из магистрата молча последовали за незнакомцем. Я с почтительным поклоном закрыл за ними дверь, потом удивленно посмотрел на Барбару и спросил:

— Что, собственно говоря, происходит?

Она стояла, зажав в кулаке ложку и устремив взгляд куда-то вдаль, и долгое время я вообще не мог добиться от нее ответа. Вскипевший суп выплескивался из горшка и заливал огонь, но она не обращала на это никакого внимания. Раэль начал тихо скулить, словно почувствовав испуг своей хозяйки. Барбара склонилась над песиком и рассеянно погладила его.

— Мне нужно уезжать отсюда, Микаэль, — наконец проговорила она. — Чем меньше ты будешь знать обо всем этом, тем лучше... Тебе они не могут сделать ничего плохого. Во всяком случае, я на это надеюсь... Но что бы ни случилось... и даже если не суждено нам больше встретиться... Прошу тебя, дорогой мой, не держи на меня зла, ибо я люблю тебя, всегда любила и буду любить до последнего вздоха!

Слова Барбары заставили мое сердце сжаться от страха.

— Кто этот человек? — спросил я.

— Посланец епископа, магистр Фукс, — коротко ответила она с таким видом, будто это имя должно было объяснить мне все. Поняв же, что я по-прежнему ничего не понимаю, Барбара слабо улыбнулась и сразу показалась мне красавицей.

— Я забыла, что ты тут — чужак, Микаэль, хоть только поэтому ты и женился на мне... Магистр Фукс у епископа — главный охотник на ведьм. Он хвалится, что чует их издали, и одного его взгляда хватит, чтобы отправить человека на костер. Однажды мне уже пришлось из-за него принародно каяться и замаливать свои грехи... Тогда мне удалось откупиться только потому, что епископу нужны были деньги — и ему весьма пригодились те два с половиной гульдена, в которые оценили мою свободу. В ту пору я еще жила в отцовском доме и находилась под защитой цеха оружейников. Теперь меня не защищает никто. И потому мне надо немедленно уехать отсюда.

В мозгу у меня словно блеснула молния — и я наконец все понял. Наша одинокая жизнь, мои дурные предчувствия, то, как отзывался Себастьян о Барбаре, — все это вдруг слилось воедино и стало ясным как день. Я мог лишь удивляться тому, что был до сих пор так слеп. При желании это, конечно, тоже можно счесть доказательством того, что она меня околдовала и что лишь чары помешали мне разобраться в вещах столь очевидных.

— Ты права, Барбара! — вскричал я. — Нам надо бежать. Может, нам удастся преодолеть горы и леса — и мы скроемся за ними от преследователей! Или двинемся по течению Рейна — и уйдем к французам.

— О Микаэль! Ты действительно хочешь бежать со мной? — спросила она, недоверчиво глядя на меня своими золотисто-зелеными глазами. — Ты не бросил бы меня, даже если бы я и впрямь оказалась ведьмой и наше бегство навлекло бы подозрения в колдовстве и на тебя самого?

— Разумеется! — раздраженно ответил я. — Никакая ты не ведьма, и мне это отлично известно. Так что не болтай глупостей и быстро собирай вещи. Возьмем с собой столько, сколько сможем унести, и ночью отправимся в путь.

— Я люблю тебя, Микаэль, — проговорила Барбара и нежно поцеловала меня. Губы наши слились... — Ты упрямый, и я знаю, что не сумею запретить тебе бежать со мной, хоть это и может грозить тебе страшной бедой, — продолжила она со вздохом. — Так давай же все как следует обдумаем; нам надо действовать так, чтобы никто ничего не заподозрил. Прежде всего, займись, как ни в чем не бывало, своими делами. А я тем временем все подготовлю для ночного бегства. В крайнем случае, если нам придется бежать поодиночке, то мы встретимся за городом, в лесу, где живет мой дядюшка, на том самом месте, на котором я тебя тогда нашла.

Говоря все это, Барбара уже наверняка понимала, что никуда убежать мы не сможем, и хотела лишь любой ценой уберечь меня от беды. Ибо когда сидел я после полудня, склонившись над своими книгами, на рынке вдруг началась суета, поднялся шум и гам... Я в ужасе выскочил на улицу и увидел магистра Фукса, который тащил на веревке Барбару. Руки у нее были связаны за спиной, и несколько стражников оттесняли в стороны вопящую толпу, которая забрасывала Барбару грязью и навозом. Магистр Фукс победно потрясал над головой маленьким узелком и торжествующе кричал:

— Я схватил ее при попытке к бегству! Она пыталась незаметно выскользнуть со двора ратуши на улицу! А если она не ведьма — так чего бы ей бежать? Невинные люди, увидев меня, не пускаются наутек!

— Ведьма! Ведьма! Ведьма! Колдунья! — выла толпа; чернь отталкивала пики стражников, пытаясь добраться до Барбары — и оплевать, избить, истоптать ее. Из носа и ушей у нее уже текла кровь. С нечеловеческими усилиями мне удалось протолкаться к несчастной, и я схватил магистра Фукса за плечо.

— Отпустите ее, магистр Фукс! — со слезами на глазах взмолился я. — Это же моя жена! И кому, как не мне, ее мужу, знать, что никакая она не ведьма!

— Отойди, Микаэль, отойди! — закричала Барбара и забилась в путах, словно пытаясь оттолкнуть меня от себя. Но я уже привлек к себе внимание толпы, и люди завопили:

— Приблудный пес! Приблудный пес! Хватайте его, магистр Фукс! Он наверняка — такое же дьявольское отродье, как и она!

На лице магистра Фукса появилась снисходительная улыбка, и он поднял руку в знак того, что хочет говорить. Шум стих, и раздались отдельные крики: «Слушайте! Слушайте!» И тогда магистр Фукс зычным голосом произнес:

— Люди добрые! Я прекрасно понимаю, сколь велик ваш гнев. Ведь эта мерзкая колдунья Барбара навлекла на Мемминген уже немало бед. Но поносить и избивать ее никто вам права не давал. Святая инквизиция допросит эту женщину и вынесет ей справедливый приговор. И если окажется, что была она причиной несчастий ваших и страданий, то можете быть уверены: ее собственные муки будут стократ ужаснее, прежде чем отправится она в ад на огненной колеснице своего господина и повелителя. Знайте, добрые люди, что во дворец епископа недавно прибыл монах-доминиканец, отец Анджело. Он обличен властью вершить суд над ведьмами, которые в последние годы причинили столько вреда нашей епархии.

Внезапно по всему рынку разнесся громкий крик: — К черту — папу! К черту — монахов!

Толпа немедленно подхватила эти слова, посылая папу и монахов к дьяволу с такой же яростью, с какой только что поносила Барбару. Какой-то патлатый оборванец, которого я раньше и в глаза не видел, влез на будку лудильщика. Глаза оборванца горели, как угли; дико размахивая руками, он орал во всю глотку:

— Отдайте ведьму нам, магистр Фукс! К черту — папу! К черту — монахов! Мы сами с ней разберемся и спалим нашу колдунью без всякого папы! Бегите за дровами и угольями, добрые люди! Будем выжигать зло, затаившееся среди нас, собственными руками!

Магистр Фукс, похоже, забеспокоился и бросил на меня быстрый взгляд. Потом вдруг Фукс отдал стражникам какой-то приказ и потащил Барбару в ратушу. С помощью стражников мне удалось сдержать напор ошеломленной толпы, втолкнуть Барбару в здание и захлопнуть тяжелые двери, которые могли выдержать любой натиск. Магистр Фукс хмурился и озабоченно чесал в затылке, скаля в жуткой гримасе свои желтые кривые зубы. Он не обращал никакого внимания на то, что я опустился перед Барбарой на колени, развязал веревку, которой она была обмотана, и отер с лица несчастной кровь. Горячие слезы лились из моих глаз и падали ей на щеки; но вот веки ее дрогнули и она наконец пришла в себя.

— Стареете, магистр Фукс, — ехидно заметил один из членов магистрата. — Не очень-то ловко вы все это проделали! Где же ваша хваленая сноровка? Это вам может дорого обойтись.

Магистр Фукс презрительно рассмеялся.

— Вы правы, — проговорил он. — Если об этом узнают епископ и отец Анджело, то у меня будут неприятности. Но и вашему городу это так не пройдет. Послушайте...

В этот миг раздался треск первой высаженной рамы и по полу покатился камень. У стен ратуши бесновалась разъяренная толпа, требуя, чтобы отцы города позволили ей самолично расправиться с ведьмой.

— Сам черт надоумил тебя бежать днем, проклятая колдунья! — пробормотал магистр Фукс, легонько пнув ногой лежавшую на полу Барбару. — Я-то собрался ловить тебя ночью — ведь мне отлично известны все ваши штучки.

Он говорил без особой злости и смотрел на Барбару даже с некоторым любопытством, как человек, столкнувшийся в своем деле с чем-то новым. Два бесценных витража разлетелись на мелкие кусочки, а запертые в ратуше члены магистрата принялись в отчаянии заламывать руки. Лишь магистр Фукс по-прежнему сохранял присутствие духа.

— Да, времена сейчас непростые, — признал этот человек. — По-моему, кому-нибудь из вас стоило бы выйти на галерею и успокоить толпу. Лучше всего сказать им, что я вывел колдунью через заднюю дверь и сейчас как ни в чем не бывало покидаю город, увозя ее с собой. Тогда ночью мы могли бы выбраться отсюда целыми и невредимыми.

Но ни один из членов магистрата не рвался выйти к народу и подставить голову под град камней. А ехидный господин (мне было известно, что он втайне сочувствует лютеранам), вдруг побелел, как полотно, и жестко сказал:

— Магистр Фукс, выдайте ведьму людям. Не пристало вам нарушать прав вольного города Меммингена! Барбара Пельцфус родилась и выросла здесь, и вы не можете схватить и увезти ее отсюда без дозволения магистрата!

— В делах о колдовстве не только магистрат, но и императорский суд подчиняется святой Церкви! — ответил магистр Фукс. — И кстати, в кармане у меня — письменное разрешения магистрата. Сегодня утром вы сами выдали мне эту бумагу. Ведь святая Церковь всегда предпочитает действовать в согласии с городскими властями. Можете быть уверены: в свое время отец Анджело с удовольствием привезет ведьму сюда, чтобы именно здесь казнить злодейку! Но сперва святая инквизиция должна допросить ее и вынести ей приговор. В этом — суть дела, и вы как люди разумные сами должны это понимать.

Члены магистрата покричали друг на друга и наконец решили, что магистр Фукс прав. Но ни один из них не хотел выходить к разъяренной толпе, и каждый принялся выталкивать вперед соседа, чтобы тот пошел успокоить народ.

Магистр Фукс несколько минут с презрением наблюдал за этой возней, после чего повернулся ко мне. Я же все еще сидел на полу, а на коленях у меня покоилась голова Барбары.

— Микаэль Пельцфус, — проговорил магистр Фукс. — Ты знаешь, что надежда умирает последней... Вскоре толпа ворвется сюда, и можешь себе представить, что будет тогда с твоей женой. В руках же святой инквизиции она будет в полной безопасности, пока показания надежных свидетелей и ее собственные признания не убедят суд в ее виновности. Процесс, конечно же, затянется на долгие месяцы... И заверяю тебя: отец Анджело — человек набожный и справедливый, о нем худого слова не скажешь... именно потому на него и возложили тяжкую миссию инквизитора... Выйди на галерею, Микаэль, и скажи им, что я уже увез твою жену из города.

Не зная, что мне делать, я приподнял голову Барбары. Она открыла свои золотисто-зеленые глаза и прошептала:

— Микаэль, любимый мой, умоляю тебя, вонзи мне нож в сердце! Без мук и страданий я умру в твоих объятиях!

Но я был трусом и с радостью ухватился за тот проблеск надежды, который почудился мне в лживых словах магистра Фукса.

— Ты же не ведьма! — зашептал я на ухо жене. — Я спасу тебя. Святая Церковь не может вынести несправедливого приговора. Я сам потолкую с отцом Анджело.

Барбара слабо покачала головой и крепко вцепилась в меня, пытаясь удержать, но я вырвался, стремительно взбежал по лестнице и выскочил на галерею, размахивая руками и крича:

— Держите его, люди добрые! Он выволок мою жену через заднюю дверь и затолкал бедняжку в свою повозку! Спасите несчастную! Вырвите ее из лап инквизиции! Он еще наверняка не успел выехать из городских ворот.

Я вопил и размахивал руками, пока не стих шум на площади. Тогда люди услышали наконец мои слова. Несколько оборванцев тут же помчалось к городской заставе, и безмозглая толпа устремилась за ними ревущим потоком. Опустевший рынок был усеян вывороченными из мостовой булыжниками, потерянными шапками, поленьями, палками и кольями.

Когда я спустился вниз, мне велели выписать магистру Фуксу вознаграждение за услуги, оказанные городу: «За поимку ведьмы — 1 шт. — по установленным расценкам 7 гульденов». Магистр Фукс расписался, поставив великолепный росчерк, и городской казначей неохотно отсчитал человеку в сером семь золотых монет. Посланец епископа сунул деньги в кошель, висевший у него на поясе, и повернулся ко мне.

— Нам надо где-то укрыться до полуночи, — сказал он. — Не стоит пускаться в путь раньше... К счастью, я оставил повозку за городом, у одного знакомого... Не хотел привлекать к себе лишнего внимания.

Почему бы нам не скоротать вечерок в вашем гнездышке? Думаю, твоя жена даже может приготовить нам ужин. Полагаю, потом ты захочешь поехать с нами и проводить ее до самых дверей темницы. Что ж, я не против. В дороге нас будут охранять стражники, а завтра тебя наверняка сразу пожелает допросить отец Анджело.

И вот мы покинули членов магистрата, которые все еще спорили между собой, и спустились втроем по лестнице в наше скромное жилище. Раэль выбежал нам навстречу, скуля и повизгивая от радости: он не привык подолгу сидеть в одиночестве. Магистр Фукс, усевшись, взял песика на руки и принялся почесывать ему за ухом. Караульным посланец епископа велел стоять на страже за дверью, а Барбара сварила столько супа, что хватило бы на полк солдат. Это был вкусный суп: нам уже не надо было беречь припасы... Магистр Фукс благочестиво помолился, а потом принялся за еду. Он уплетал за двоих, я же не мог проглотить ни ложки: от волнения у меня сдавило горло. Взгляд мой скользил по нашему жилищу, и никогда еще оно не казалось мне таким тихим, мирным и уютным, как в эти часы перед дорогой навстречу ужасу и горю.

Когда ночной дозорный уныло прокричал, что наступила полночь, мы осторожно выскользнули со двора ратуши и зашагали по той самой улочке, по которой пыталась днем убежать Барбара. Нас никто не заметил, а магистрат успел отдать тайный приказ стражнику, охранявшему ворота, через которые в город гнали скот, и стражник этот быстро и без лишних вопросов выпустил нас из Меммингена. Вскоре мы уже катили на скрипучей повозке по ухабистой дороге в город князя епископа, и весенняя ночь опьяняла нас запахами земли, ранних цветов и трав. Мы сидели на соломе, которой было устлано днище повозки. Магистр Фукс держал на коленях Раэля и задумчиво теребил его ушки. И если бы Барбара была в силах бежать, мы могли бы попробовать скрыться во мраке ночи, хотя высокие решетчатые стенки повозки окружали нас, словно клетка. Но жена моя совсем ослабела и не смогла бы далеко уйти. К тому же я тешился обманчивой надеждой, веря, что отец Анджело, набожность и справедливость которого превозносил до небес магистр Фукс, докажет невиновность Барбары и вскоре освободит несчастную из узилища. Так думал я, хотя и слышал немало жутких историй о судах над ведьмами. Но ведь Барбаре один раз уже удалось благополучно откупиться, и я ни минуты не сомневался, что с помощью уговоров и денег сумею раздобыть два или три десятка свидетелей, показания которых снимут с Барбары обвинение в колдовстве. Если же сейчас мы попытаемся бежать из возка, то это станет ярким доказательством ее вины.

Ночь была темной, стонал и завывал ветер, в траве жутко мерцали светлячки, а глухой стук лошадиных копыт казался мрачным предвестником смерти. Это была ночь нечистой силы. Я попытался привести в порядок свои мысли и честно ответить себе на вопрос, действительно ли я верю в глубине души в невиновность Барбары. Она лежала, уронив голову мне на руки и судорожно обхватив мне колени, и время от времени тело ее сотрясалось от беззвучных рыданий. Чтобы покончить со всеми своими сомнениями, я прижался губами к ее уху и прошептал: «Барбара!» И когда она подняла голову, я повторил: «Барбара, если ты и впрямь ведьма, то сейчас можешь спастись!» Но она только всхлипывала и еще крепче прижималась к моим коленям. И тогда я понял, что она не может быть колдуньей и служить дьяволу, ибо сейчас дьявол наверняка пришел бы ей на помощь.


3

Когда мы подъезжали к городу, вставало солнце, и никогда еще мир не казался мне таким свежим и прекрасным, как тем роковым утром. Вдали, на самом горизонте, горы возносили к небесам свои снежные вершины, в долинах ярко зеленела трава, а прозрачная река, вспениваясь барашками волн, несла свои воды по гладким серовато-белым валунам. Золотились и бронзовели виноградники, едва появившиеся листочки окутывали желто-зеленым флером черные стволы ясеней и лип, а прямо перед нами высились серо-коричневые стены города князя епископа. Над зубцами стен, словно ласточкины гнезда, виднелись тут и там верхние этажи домов, а высокий чистый звон небольшого монастырского колокола созывал братию на утреннюю молитву.

Стражник у ворот узнал магистра Фукса и пропустил нашу повозку в город, мерзко хохоча над рыжими волосами и белым, как мел, лицом Барбары. Ранние прохожие, молоденькие служанки и ремесленники, отпиравшие свои лавки и мастерские, бросали все дела, чтобы поглазеть на выкрашенную в желтый цвет повозку, на которой доставляли в город ведьм, и вскоре за нами валила целая орава подмастерьев, девушек и ребятни. Наконец устало трусивший конь, одолев узкие улочки, замер перед тюремной башней епископского дворца. Магистр Фукс разбудил тюремщика, швырнув парочку камней в окованную железом дверь, и передал ему Барбару. Потом, к моему несказанному удивлению, он взял Раэля за загривок и поднял вверх так, что бедный песик взвизгнул от боли.

— Собаку я забираю с собой, — объявил посланец епископа. — Отец Анджело решит, понадобится ему этот пес лишь в качестве свидетеля, или против него тоже будет выдвинуто обвинение в колдовстве.

Несчастный Раэль пытался вырваться из цепких рук магистра Фукса и жалобно скулил, глядя на Барбару, которая все еще стояла в дверях башни, откуда веяло мерзким смрадом мрачных казематов. Сгорбленный тюремщик злобно поглядывал на женщину, советуясь с магистром Фуксом, как бы ее получше приковать к стене камеры. Я дал стражнику целый гульден, попросив, чтобы Барбару кормили в тюрьме досыта. Но самому мне все же не позволили войти в страшную башню. С тюремщиком отправился только магистр Фукс, неся за шкирку несчастную собачку.

Мужчины втолкнули в башню Барбару, и тяжелая дверь за ними захлопнулась.

Через некоторое время она снова с глухим стуком распахнулась, и на свет Божий вышел магистр Фукс, вытирая руки о полы своего серого одеяния.

— Не бойся, — сказал он тюремщику. — Отец Анджело даст тебе святой воды и воска, и если ты не станешь смотреть ведьме в глаза да будешь горячо молиться, то ничего с тобой не случится. Эта колдунья уже неопасна.

— Что вы сделали с моей женой, магистр Фукс? — в ужасе вскричал я.

— Мы заковали ее в цепи, — ответил он. — А потом я обыскал ее, как повелевает мне долг. Я обязан был проверить, не прячет ли она в складках платья или где-то на теле какого-нибудь волшебного амулета, с помощью которого она могла бы навредить этому почтенному человеку и всей его семье.

Я испуганно смотрел магистру Фуксу в глаза, потом перевел взгляд на его руки палача, и меня замутило от страха и отвращения. Но что бы я выиграл, рассердив человека в сером? Потому я овладел собой и смиренно произнес:

— Дорогой магистр Фукс, я человек неопытный и совсем ничего не знаю о процессах, ибо никогда в жизни не сталкивался с судами — ни со светскими, ни с церковными. Скажи же мне, что я могу сделать для своей жены? А чтобы не терять нам времени даром, я с удовольствием приглашаю тебя в какой-нибудь ближайший кабачок. Выпьем там горячего вина с пряностями, отдохнем и согреемся после трудного пути.

— Отличная мысль, Микаэль Пельцфус! — ответил посланец епископа. — Недаром ты сразу пришелся мне по сердцу. Так пойдем же, выпьем по стаканчику и, кстати, посчитаем, сколько ты мне должен за эту поездку.

Магистр Фукс почесал нос и смерил меня с головы до ног оценивающим взглядом, прикидывая, сколько денег можно из меня выжать.

— Человек ты небогатый... — заметил он. — Что ж, лишнего я с тебя не возьму. Но лучше обсудим все это в кабачке.

Только у ворот я осмелился спросить у магистра Фукса, что он сделал с Раэлем.

— Связанный и закованный в цепи, он сидит в особой камере, — ответил человек в сером. — Не беспокойся за него, Микаэль. Перед ним поставили миску с водой, а уж дети тюремщика натащат ему костей и хлеба. Ведь он славный песик, и я вовсе не хочу, чтобы с ним приключилась какая-то беда, хоть святым моим долгом было поймать его и посадить под замок. Но я искренне надеюсь, что судьи быстро докажут невиновность этого пса, и тогда я с радостью верну его тебе.

И, помолчав, магистр Фукс добавил:

— Я очень люблю всех зверушек, а особенно — птиц. У меня дома много прелестных пичужек в клетках.

Когда мы вышли на рыночную площадь, магистр Фукс огляделся вокруг в поисках кабачка и задумчиво пробормотал себе под нос, словно не замечая, что говорит вслух:

— У меня было четверо детей, но в одну неделю все они умерли от оспы. Унесла оспа и мою жену. Тогда стояло засушливое лето, и ведьмы наслали на людей недуг... Зараза летала тут в клубах ядовитой пыли... Погибло больше тысячи человек, и прекратился этот ужас лишь после того, как сожгли восемнадцать колдуний.

Мы вошли в уютный кабачок, и я заказал горячего вина, свежих сладких булок и жаренных в масле пирожков. Попивая вино, магистр Фукс все еще считал на пальцах и в конце концов заявил, что, принимая во внимание молодость мою и бедность, он возьмет с меня лишь два с половиной гульдена. В ту сумму вошли: стража, повозка, наем лошади и личный обыск ведьмы. Не торгуясь, я высыпал деньги из кошеля, ибо на всякий случай взял с собой все, что осталось от приданого Барбары, а также то, что скопил я сам за полтора года усердных трудов. Я понимал, что магистр Фукс дерет с меня три шкуры, но это было его право, я же отчаянно старался не испортить с ним отношений. Я знал, что мне придется оплатить все судебные издержки и вознаградить свидетелей — вне зависимости от того, освободят Барбару или нет. Но я не думал о расходах и тихо надеялся, что мне хватит денег на все.

На мои взволнованные расспросы о том, как будет дальше развиваться это дело, магистр Фукс ответил, что на сей раз откупиться Барбаре явно не удастся. Не учитывает суд и показаний, говорящих в пользу обвиняемого. Лишь выступления свидетелей обвинения принимаются ad notam[63].

— Ты должен наконец разобраться в ситуации, Микаэль, — терпеливо объяснял мне магистр Фукс. — Колдовство — это crimen exceptum[64] — такое же, как оскорбление величия, государственная измена и чеканка фальшивых денег, только еще более страшное. Судья, который ведет процесс по делу о колдовстве, должен обладать чрезвычайными полномочиями, ибо во время следствия ему приходится раз за разом вступать в схватку не только с ведьмой, но и с самим сатаной, ибо этот отец лжи и обмана, стремясь защитить колдунью, пытается сбить суд с толку, заставляет свидетелей путаться в показаниях и вообще может погубить всех участников процесса. Так что суд, естественно, может в случае необходимости держать имена доносчиков и свидетелей в тайне и пользоваться особыми методами, чтобы убедить обвиняемого признаться в содеянном. В войне с дьяволом все средства хороши — лишь бы они помогли пролить свет на его темные дела и узнать правду. И если ты хорошенько подумаешь, Микаэль, если рассудишь по справедливости, то сам признаешь, что вести себя по-другому в таких случаях нельзя!

Я охотно согласился с ним, но продолжал упрямо твердить, что Барбара невиновна. Уж мне-то, ее мужу, это отлично известно! И еще я заметил, что прошлой ночью дьявол без труда сумел бы помочь Барбаре скрыться, если бы она и впрямь служила ему.

— Я и сам об этом думал — и очень волновался, — признался магистр Фукс. — Впервые в жизни обстоятельства вынудили меня везти ведьму в тюрьму ночью. Но дьявол куда хитрее, чем мы полагаем. Он наверняка решил, что лучше ей с невинным видом предстать перед судом, чем снова пытаться бежать. Ведь места тут людные, и ее бы быстро поймали... Более того, я вполне допускаю, что сатана научил ее всяким штучкам, которые должны помочь ей обмануть суд. Но и у святой инквизиции есть кое-какие средства, хоть клятва, которую я дал, поступая на службу, и запрещает мне рассказывать о них.

— Во всяком случае, я надеюсь, что ее не подвергнут пыткам, которых не в состоянии выдержать слабая женщина, — проговорил я, чувствуя, как сердце мое леденеет от ужаса.

Но магистр Фукс по-дружески успокоил меня:

— Ничего такого ей не грозит, к тому же еще неизвестно, подвергнут ли ее вообще допросу с пристрастием. Но даже если дойдет и до этого, то все равно можешь не волноваться: на допросе ей не причинят ни малейшего вреда. Наоборот, инквизиторы строго следят за тем, чтобы не нанести обвиняемому тяжких увечий, и сразу прекращают допрос, если видят, что обвиняемый не в силах его выдержать. Конечно, порой во время дознания дьявол убивает ведьму, поняв, что она вот-вот раскается в своих грехах. Что ж, невелика беда! Ведь такая смерть является лучшим доказательством того, что обвиняемая и впрямь была колдуньей. Это же относится и к тем случаям, когда смерть наступила в тюремной камере.

Я слушал магистра Фукса, и мне казалось, что пью я не доброе пряное вино, а уксус, смешанный с желчью. Однако я вновь наполнил чарку человека в сером, а он все говорил и говорил, поведав множество историй о том, что сделал сатана с брошенными в тюрьму колдуньями.

— Магистр Фукс, — произнес наконец я. — Мне уже ясно, что для дьявола нет ничего невозможного. Но ваши рассказы меня пугают, и я хотел бы как можно скорее встретиться с отцом Анджело, дабы растолковать ему, что Барбара невиновна, и воззвать к его справедливости.

Магистр Фукс действительно оказался очень любезным и в тот же день устроил мне ближе к вечеру встречу с отцом Анджело, которая произошла в мрачной келье инквизитора, в монастыре доминиканцев.


4

Велики были мои страдания, но, когда вошел я в святую обитель и в тишине, обступившей меня со всех сторон, втянул в себя воздух, в котором знакомый аромат ладана смешивался с запахом пропитанных потом ряс, когда шагал я вслед за послушником по холодной каменной галерее, монастырский покой наполнил умиротворением мою истерзанную душу.

— Это обитель Божья, — шептал я. — Святое место, где веками молились, умерщвляли плоть и думали о вечном благочестивые монахи. Есть хорошие и плохие слуги Господни, но эти святые стены мне порукой, что с Барбарой ничего не случится.

Когда я вошел в келью, отец Анджело, молившийся перед распятием, поднялся на ноги. Я упал перед ним на колени и поцеловал краешек черной рясы из дорогого сукна, под которой заметил белоснежную рубашку, больше похожую на саван. Отец Анджело не носил сандалий, и по его жилистым, шишковатым ступням было видно, что он ходит босиком круглый год. Однако ноги у него были очень чистыми, подняв же глаза, я увидел, что и лицо у него ясное, сияющее внутренним светом. Лицо это, исхудавшее от постов и бдений, излучало благочестие и доброту, когда отец Анджело склонился надо мной и поднял меня на ноги.

— Не передо мной ты должен опускаться на колени, Микаэль Пельцфус, — промолвил он, — а лишь перед Господом и святыми. Я же — всего лишь человек и не заслуживаю поклонения, ибо убог, немощен и слаб. Но коли уж склонился ты передо мной, то почитай в лице моем святую Церковь, всегда справедливо карающую виновных и ограждающую от гонений невинных. Сядь, сын мой! Положись на Бога и расскажи мне без утайки все, что тебя мучит; лишь этим ты по-настоящему поможешь и себе самому, и своей несчастной жене.

Отец Анджело проговорил это с такой отеческой добротой, что я, измученный страхом, безысходностью и недосыпанием, громко разрыдался. Монах ласково успокоил меня, усадил на низенькую скамеечку, а сам опустился в кресло. Теплая улыбка отца Анджело согрела меня, и душа моя распахнулась. Я поведал монаху всю историю своей жизни, признался, что я незаконнорожденный и что мечтал служить святой Церкви. Показал я отцу Анджело и свой уже порядком истрепавшийся диплом, который вручили мне в парижском университете, а также объяснил, что жестокая судьба заставила меня раскаяться во многих поступках и отправиться в паломничество ко Гробу Господню. Но по дороге на меня напали разбойники; они ограбили меня и бросили умирать в лесу.

— Это именно Барбара нашла меня в лесной чаше — словно сам Господь Бог, пути Которого неисповедимы, привел ее ко мне, — рассказывал я. — Она была так добра ко мне, так заботливо врачевала мои раны... Она одела и обула меня, ибо не осталось у меня даже рубашки на теле. Я привязался к этой женщине всей душой, и мы поженились, чтобы быть вместе и в радости, и в горе, пока смерть не разлучит нас. Жили мы тихо и скромно, в трудах добывая хлеб насущный, никому ничего плохого не делали, и лишь злоба людская, которая с детства преследовала Барбару из-за ее наружности, стала причиной страшных подозрений, павших сейчас на несчастную. Но я, муж Барбары, знаю ее лучше, чем кто-либо другой, и готов поклясться Господом Богом и всеми святыми, что она не совершала тех ужасных преступлений, в которых ее обвиняют.

Отец Анджело спокойно и неподвижно сидел в кресле, положив тонкие красивые руки на подлокотники и вглядываясь в меня ясными, пронзительными глазами. Когда я в нерешительности смолкал, он задавал мне короткие вопросы, и в конце концов я рассказал ему все, что со мной приключилось, — чистосердечно и без утайки. Когда же история моя подошла к концу, монах долго сидел молча, не сводя проницательного взгляда с моего лица. Но вот отец Анджело испустил тяжелый вздох и изрек:

— Микаэль Пельцфус, я верю тебе. Мне хочется считать тебя истинным христианином, ибо, стремясь искупить свои грехи, отправился ты в Святую Землю. Однако в пути подстерегла тебя ведьма, и оказался ты в ее власти. Но ты наивен и неопытен — и не понимаешь еще, насколько все это серьезно и о каких страшных вещах тут идет речь. Но я надеюсь, что с Божьей помощью разберусь в этом деле и доведу его до конца! Пока же мне нужно задать тебе несколько вопросов.

Он снова застыл в своем кресле и возвышался теперь надо мной, как скала, а его ласковый взгляд вдруг пронзил меня подобно холодному острому взору сурового судьи.

— Микаэль Пельцфус, — вопросил монах, — веришь ли ты в существование колдовства, колдунов и колдуний?

Я перекрестился и ответил:

— Я не еретик — и избави меня Бог сомневаться в том, чему учит нас святая Церковь. Разумеется, колдуньи существуют, но жена моя Барбара не ведьма.

— Значит, ты признаешь, что ведьмы, разоблаченные святой Церковью, вовсе не были невинными овечками и понесли вполне заслуженную кару за страшные свои грехи и службу сатане?

Я опустил глаза и задумался, но через минуту вынужден был тихо ответить:

— Мне приходится это признать, ибо святая Церковь не может ошибаться.

Но что-то в душе моей восставало против этих слов, и, произнося их, я не мог смотреть монаху в глаза.

Он же откинулся на спинку кресла, и взгляд его снова потеплел.

— Сын мой, — проговорил отец Анджело, — ты добрый католик, а не гнусный еретик. Так верь же, что с женой твоей поступят по справедливости и только по справедливости. Расследование дел о колдовстве — это трудная и страшная задача, чудовищное испытание для судьи, требующее напряжения всех его душевных сил. В слабости своей я не раз горько сетовал на то, что вынужден исполнять сей тяжкий долг, возложенный на меня папой. Дьявол же пытается использовать мою слабость, стремясь сбить меня с пути истинного, и лишь постоянные молитвы и умерщвление плоти помогают мне превозмочь те сомнения, которыми отравляет мою душу сатана. Так молись же и ты, Микаэль, — и о себе, и о том, чтобы сумел я преодолеть свою слабость и как справедливый судья разоблачил все козни дьявола в этом отвратительном деле.

Слова эти свидетельствовали о столь ужасных душевных муках и столь поразительной твердости монаха, что собственная моя больвдруг как-то съежилась и показалась жалкой и ничтожной рядом с безмерными страданиями святого отца.

— Отец Анджело, — смиренно проговорил я. — Денно и нощно я буду молиться, чтобы Господь помог вам узнать правду. Буду я молиться и о спасении бедной своей души, но самые горячие молитвы стану я возносить за жену свою Барбару и за то, чтобы не случилось с ней ничего плохого.

Отец Анджело покачал головой.

— Сын мой, — промолвил он, — с Божьей помощью я узнаю правду, только правду и ничего кроме правды. Но никогда еще не сталкивался я с таким трудным делом. На основе неопровержимых доказательств должен я разоблачить ведьму — и в то же время спасти твою заблудшую душу, не позволив тебе впасть в ересь. Я обязан добиться того, чтобы ты, полностью доверяя мудрости и непогрешимости святой Церкви, смиренно признал, что правда победила, — признал не только во всеуслышание, но и молча, в сердце своем.

Затем он долго и подробно расспрашивал меня о том, как Барбара меня нашла, как ухаживала за мной во время болезни и как мы поженились. Интересовался он и песиком, а также желал знать, как и где городской писарь сломал руку. Все это говорило о том, что отцу Анджело уже немало порассказали о нашей жизни. Но я честно отвечал на его вопросы, и он не мог поймать меня ни на одном противоречии, хоть и пытался это сделать. Наконец монах спросил:

— Ходили ли вы в храм? Исповедались ли и принимали ли вместе святое причастие?

Я вынужден был признать, что мы, к сожалению, не были примерными прихожанами, но лишь потому, что Барбара, страдая от людской злобы, боялась показываться соседям на глаза и появляться в храме. Но я заверил отца Анджело, что мы никогда не забывали об утренних и вечерних молитвах и соблюдали все посты.

— Я глубоко сожалею о нашем небрежении, — добавил я, — и понимаю теперь, что не надо было нам обращать внимания на сплетни и злословье. Мы должны были каждое воскресенье ходить в храм, как и надлежит истинным христианам; ведь сердца наши рвались туда, хоть и пугали нас косые взгляды соседей.

— Невинный человек не боится выйти из дома и не прячется от ближних своих! — заявил отец Анджело. — А вот у ведьмы есть серьезные причины не ходить в храм Божий, избегать людей и — самое главное — трепетать перед святыми таинствами. Впрочем, сатана хитер и коварен, и если бы я узнал, что она постоянно бывала в храме, исповедовалась и причащалась, то счел бы это полным притворством и явным доказательством ее вины.

— Моя жена — не ведьма, — проговорил я, поскольку больше сказать мне было нечего.

— Ты обвенчался с Барбарой Бюксенмайстер, — изрек отец Анджело. — Стало быть, ты считаешь ее красивой?

— Мне она кажется красивой, — ответил я и при мысли о том, что Барбара, закованная в цепи, лежит в грязном и смрадном подземелье тюремной башни, разрыдался и воскликнул: — Отец Анджело! Для меня она — самая прекрасная женщина на свете, и я люблю ее больше жизни!

Отца Анджело передернуло, и он торопливо перекрестился.

— Довольно! — сказал монах. — С этой минуты вся жизнь твоя должна проходить в молитвах, постах и покаянии. Иначе мне не удастся вырвать тебя из лап дьявола. Я еще не видел ведьму Барбару, но знаю, что это уродливая рыжая женщина с гнилыми зубами и веснушчатым лицом. Она намного старше тебя и к тому времени, как вы встретились, давно уже засиделась в девках. Отныне я запрещаю тебе выходить за ворота монастыря. Передаю тебя на попечение настоятеля — и ты будешь молиться и поститься до тех пор, пока я не опрошу всех свидетелей и не смогу начать процесса.

— Отец Анджело! — вскричал я, бросаясь перед ним на колени. — Я и сам думаю лишь о молитвах и покаянии, но позволь мне увидеть в тюрьме мою несчастную жену, дабы смог я утешить ее! Когда представляю я себе, как она страдает, сердце мое разрывается от боли!

Но отца Анджело не тронули мои просьбы, и я заметил, что упрямство мое начинает его раздражать. Тогда, с трудом совладав с сбой, я замолчал, и он отвел меня к настоятелю. Во время вечерни мне сунули в руки освященную свечу, запихали в рот освященной соли, и монахи затянули псалмы, дабы изгнать дьявола, а отец Анджело и другие святые отцы принялись горячо молиться о спасении моей души. Эта мучительная церемония настолько ошеломила меня, что я впал в какое-то странное оцепенение. Потом меня заперли в келье, но через три часа снова разбудили и повели на ночную службу.

Это повторялось изо дня в день, и посты вкупе с ночными бдениями ввергли меня в блаженное полузабытье. Но порой в моем затуманенном мозгу вспыхивал проблеск сознания; тогда я вспоминал о Барбаре, о ее мучениях в страшной темнице — и мне казалось, что в сердце мое вонзается нож. Тогда я дико кричал от нестерпимой боли и умолял монахов бичевать меня плетьми или колючими розгами, дабы телесные муки заглушили в душе моей страх за любимую. Добрые монахи бичевали меня, чтобы изгнать из меня дьявола, и спина моя превратилась в конце концов в одну сплошную гноящуюся рану. Так прошло почти два месяца. Земли князя епископа цвели, нежась под щедрым летним солнцем. Но я ничего не знал ни о солнце, ни о лете, ибо сидел на хлебе и воде в холодной монашеской келье, где ложем мне служил каменный пол, а глаз радовали лишь голые стены; единственный же мой путь пролегал по каменной галерее — в храм и обратно. Постепенно страдания мои притупились; с каждым днем я становился все более тихим и равнодушным. Заметив, что я успокоился, настоятель решил: постов и умерщвлений плоти мне больше не нужно. Мне снова разрешили носить собственную одежду, есть то, что хочется, — и вскоре в голове у меня прояснилось и я опять стал самим собой. Я понял, что суд над Барбарой вот-вот начнется; с нетерпением стал я ждать: что же будет дальше? Однажды я попросил настоятеля отпустить меня в город — остричь волосы. Заговорить с тюремным стражником я бы, конечно, не посмел, но все же пошел к епископскому дворцу, чтобы хоть издали увидеть башню, в которой томилась Барбара. Я взглянул на мощные стены — и залился горькими слезами. Вытерев же рукавом глаза, я вдруг заметил отца Барбары; он вышел из покоев епископа и направлялся к воротам. Встреча эта страшно обрадовала меня, и я счел ее добрым знаком, хотя и не любил никогда своего тестя. Он же, увидев меня, не выразил особого восторга, но и не стал по своему обыкновению ворчать и брюзжать. Было видно, что он выпил и хотел теперь с кем-нибудь поговорить. Немного поколебавшись, он пригласил меня на кружку пива, и когда мы уселись с ним на лавке, у деревянного стола в погребке, тесть мой огляделся по сторонам и начал жаловаться на тяжкую жизнь бедного ремесленника.

Наконец мне это надоело, и я, решившись перебить его, спросил:

— Вы что-нибудь разузнали о дочери вашей Барбаре, отец?

Он искоса взглянул на меня и расхохотался.

— Я уже дал показания по этому делу и поставил вместо подписи крестик, — заявил старик. — Наконец-то я избавлюсь от этой чертовки! Епископ дал мне клятву, что ни у меня, ни у моей семьи не будет больше из-за Барбары никаких неприятностей. Мы восстановили свое доброе имя, и теперь никто нас ни в чем не упрекнет. Сегодня — самый счастливый день в моей жизни, и за это стоит выпить еще кувшин пива. Ведь и ты, сын мой, сможешь теперь начать новую жизнь! Весь этот кошмар, слава Богу, кончился!

— Вы дали показания против собственной дочери?! — в ужасе вскричал я. — Неужели можно ненавидеть плоть свою и кровь? О, мир, похоже, куда более безумен, чем я думал.

Старик постучал кружкой по столу, требуя еще пива, и изрек:

— Я не держу на тебя зла, Микаэль, — но разве не заплатил я тебе пятьдесят гульденов за то, чтобы ты увез эту ведьму из нашего благословенного города? Я так надеялся сбыть ее с рук! Но ты ведь этого не сделал. Вместо того чтобы уехать, вы поселились среди нас — вот и расплачивайтесь теперь за это! Я, моя жена и мой сын — все мы умываем руки. Ты спрашиваешь, ненавижу ли я свою дочь? Сейчас, когда ее проклятые глаза не заглядывают мне в душу, я могу честно признаться, что ненавидел Барбару с той минуты, как она появилась на свет. Я даже не верю, что она — моя дочь, и считаю ее дьявольским отродьем. Видно, сатана, приняв мой облик, овладел моей бедной женой. Но я уже искупил свой грех и вымолил у Господа прощение...

Я смотрел на его опухшую рожу и водянистые глаза пьяницы, и мне казалось, что я вижу этого человека первый раз в жизни. Я поднялся на ноги и резко выплеснул ему в лицо пиво из кружки, а потом выскочил из погребка, в бешенстве громко хлопнув дверью.

Но вскоре гнев мой улетучился, и меня охватило чувство полного и абсолютного бессилия: я понял, что ярость моя уж никак не поможет Барбаре и что лучше всего держать язык за зубами. И снова смиренно опустив очи долу, я тихонько вернулся в монастырь. Не успел я переступить порога своей кельи, как отец Анджело вызвал меня к себе. На столе перед ним лежала кипа бумаг.

— Мужайся, сын мой: тебе предстоит услышать страшную правду! — проговорил монах, сочувственно глядя на меня. — Завтра начнется процесс, и тебе потребуется все твое мужество. Чтобы подготовить тебя к тому, что ждет нас утром, я хочу заранее ознакомить тебя со всеми показаниями. Этого, конечно, делать не положено — но я поступаю так, дабы спасти твою душу. Так знай же: твоя жена Барбара — ведьма!

Я это предвидел и ничего не ответил монаху, только склонил голову и перекрестился, надеясь, что отцу Анджело это понравится. А потом я тихо спросил:

— Мне можно будет увидеть Барбару во время процесса?

Отец Анджело вздохнул и изрек:

— Мы не можем этому помешать. Ради спасения души ты даже обязан присутствовать на суде. Когда ты прочтешь эти показания, данные под присягой, у тебя, думаю, не останется никаких сомнений. Когда же ты изучишь все документы, я попрошу тебя подписать твои собственные признания, которые я продиктовал с твоих слов судебному писцу.

Монах вручил мне бумаги, и я углубился в чтение. Порой я невольно вскрикивал от изумления или гнева, но все же держал себя в руках и не поднимал головы, чтобы отец Анджело не увидел выражения моих глаз. А он все время сверлил меня взглядом, и суровое, окаменевшее лицо этого человека говорило о его абсолютной уверенности в своей правоте.

Не стоит приводить здесь всех показаний. Я упомяну лишь о некоторых.

Родители прежнего друга Барбары, умершего много лет назад, утверждали, что однажды она поссорилась с ним на лугу и страшно кричала на парня, воздевая руки к небесам. Внезапно разразилась сильная гроза, во время которой юношу убило молнией, хоть он и спрятался от дождя под одиноким деревом. С Барбарой же ничего не случилось — а ведь она стояла посреди поля. Это можно объяснить лишь колдовством, и свидетели подозревали, что Барбара с помощью дьявола навела молнию на их сына, а сама ловко воспользовалась собственным именем, ибо святая Барбара хранит людей во время грозы.

Какая-то женщина утверждала, что после ссоры с Барбарой у нее пропало молоко, и она не смогла больше кормить ребенка.

Мой добродетель, городской писарь, заявлял, что Барбара велела чертям спустить его с лестницы, и, сломав руку, он лишился возможности заниматься своим ремеслом. А сделала все это Барбара для того, чтобы пристроить меня на теплое местечко. И она же каждый день заманивала к нам писаря обедать — явно для того, чтобы постоянно подсыпать ему какой-то отравы. Не приходится удивляться, что пальцы у него до сих пор не двигаются... Но меня писарь ни в чем обвинять не хотел и утверждал, что я понятия не имел о кознях Барбары.

Городской глашатай жаловался, что мы выгнали его с женой на улицу и захватили их жилище. Он клялся, что никогда не уступил бы его нам по доброй воле; съехал же он лишь потому, что боялся, как бы Барбара не наслала на него порчу.

Члены магистрата, заверив свое свидетельство подписями и печатью, сообщали, что Барбара с малолетства считалась ведьмой и что один раз ей уже пришлось пройти через церемонию очищения.

Отец Барбары рассказал, что видел, как она еще в раннем детстве прыгала по двору, странно размахивая руками и бормоча себе под нос непонятные слова.

Вскоре после этого прилетали птички и садились ей на плечи, а белка ела у нее из рук. Когда же Барбара подросла, ее бредни держали всю семью в постоянном страхе, и никто не решался возражать этой девице. Однажды она разозлилась на мать и показала на нее пальцем, а через два месяца несчастная женщина заболела водянкой и с тех пор не встает с постели. А как-то утром Барбара зашла в мастерскую отца, и в тот же день плавильная печь с жутким грохотом разлетелась на куски, наделав немало бед.

Вот такими были показания, которые читал я с горечью и болью. С каждой новой бумагой я все глубже погружался в пучину безысходности, ибо некоторые вещи можно было опровергнуть, но все свидетели упорно повторяли одни и те же обвинения, и все это, вместе взятое, неоспоримо уличало Барбару в чудовищном преступлении. Под последним документом не было подписи, и я начал читать его, даже не поняв сразу, что это — мое собственное признание.

Я, Микаэль Пельцфус из Финляндии, бакалавр парижского университета, сообщал суду, что Барбара каким-то непостижимым образом нашла меня, ограбленного и избитого, в лесу и что лишь сам дьявол мог привести ее в ту дикую чащу, где бандиты бросили меня, считая мертвым. Пока я болел, эта женщина поила меня горьким травяным отваром, состав которого мне неизвестен. Это было, несомненно, приворотное зелье, ибо скоро я влюбился в Барбару, несмотря на ее уродство, и женился на ней. Во время нашего супружества Барбара еще больше околдовала меня, и я стал считать ее самой прекрасной женщиной на свете. Но теперь, узнав правду, я отрекаюсь от гнусной ведьмы и от мерзкого чародейства и клянусь, что понял: лишь колдовство могло заставить меня взять ее в жены.

Прочитав этот чудовищный документ, который отец Анджело продиктовал с моих слов, полностью извратив их смысл и состряпав из моего рассказа страшное обвинение, я поднял глаза и громко заявил:

— Отец Анджело! Я никогда не подпишу этой бумаги, ибо все это сплошная ложь!

Монах в ярости подскочил на стуле, но взял себя в руки и примирительно произнес:

— Разве не написано здесь то, что ты сам мне рассказывал? Неужели ты не понимаешь, что эта ведьма опоила тебя приворотным зельем? Ведь ни один человек, находясь в здравом уме, не станет утверждать, что рыжая Барбара — самая прекрасная женщина на свете.

Но никакие угрозы и уговоры не могли заставить меня подписать эту бумагу. В конце концов монах позволил мне изложить все самому, и я написал, что Барбара нашла меня в лесу и вылечила травами и что я женился на ней по собственной воле и люблю ее больше жизни. Но, когда я хотел добавить, что Барбара, по-моему, никакая не ведьма и что, живя с ней, я ни разу не видел, чтобы она занималась чем-то, хоть отдаленно похожим на колдовство, отец Анджело решительно запретил мне это делать. Не мне решать, виновна Барбара или нет, заявил монах. Вердикт вынесут судьи, изучив все показания — в том числе и мою исповедь. Несмотря ни на что, монах решил использовать мои признания против Барбары — однако до меня это дошло слишком поздно. Но воля его была куда сильнее моей; к тому же я надеялся, что буду присутствовать на суде и не позволю переврать свои слова. И потому я подписал документ, а монах заботливо его спрятал. После этого отец Анджело сразу успокоился и лицо его снова стало прекрасным, а взгляд, устремленный на меня, — добрым и милосердным.

— Поверь, Микаэль, — проговорил монах, — я тоже — всего лишь человек, и порой мне кажется, что ноша, лежащая на моих плечах, слишком тяжела для меня... но я должен бороться со своей слабостью, ибо иначе не смогу преданно и неустанно служить матери нашей Церкви. В таком деле, как это, даже милосердие людское — лишь дьявольское наваждение. Пытаясь спасти свое отродье, сатана искушает меня пожалеть колдунью...

— Я никогда не поверю, что жена моя — ведьма, какую бы грязь ни лили на нее люди, — заявил я.

Отец Анджело закрыл лицо руками, тяжко вздохнул и принялся тихо молиться.

— Микаэль, — произнес он. — Я — слабый человек. Слезы людские разрывают мне сердце, а при виде человеческих страданий я падаю без чувств. Именно из-за слабости моей меня и сделали инквизитором, дабы, преодолев свою мягкотелость, одержал я победу над собой во славу Господа нашего Иисуса Христа. Святая Церковь будет стоять вечно. Грязь и мерзость земная преходящи, они исчезнут, но божественный свет веры будет сиять до скончания веков!

Слова эти, казалось, просто раздавили меня, ибо я понял, что против жены моей ополчились не только глупые, темные люди, но и вся святая Церковь. Барбара осталась совсем одна, и не было у нее ни единого защитника. Ведь даже я, ее супруг, подписал показания, которые могли быть использованы против нее.


5

Суд инквизиции проходил в тюремной башне, в темной комнате, освещенной лишь слабым отблеском солнечных лучей, которым удавалось проникнуть в этот мрачный покой сквозь узкие бойницы в толстых крепостных стенах. В ожидании почтенных отцов я выглянул в оконце и с удивлением обнаружил, что на улице — лето, деревья покрыты густой листвой, а луга — сочной зеленой травой. Башня возвышалась над стенами города, и из судебной палаты открывался восхитительный вид на окрестные поля и рощи — до самых Альп, вершины которых уходили в поднебесье.

Вел процесс отец Анджело. Ему помогали еще двое судей, монахов-доминиканцев, один из которых делал записи. Обвинителем выступал господин Фукс. Больше никому нельзя было присутствовать на заседаниях суда, и когда в палату втолкнули Барбару, даже тюремному стражнику пришлось остаться снаружи, за плотно закрытой дверью.

Барбара была умыта, причесана и одета лишь в чистую рубаху из грубого полотна. Я боялся этой встречи, думая о тех муках, которые пришлось вынести несчастной в страшной темнице. Но, увидев Барбару, я сразу успокоился, ибо не заметил никаких явных признаков того, что с ней тут плохо обращались. Правда, она очень исхудала, а в уголке рта у нее алел свежий рубец. И еще она показалась мне чудовищно безобразной. Ее волосы цвета ржавчины совсем утратили прежний блеск, глаза щурились, пытаясь привыкнуть к дневному свету, а лицо покрывали крупные желтоватые веснушки. По-моему, некоторое время она вообще не различала ничего вокруг и терла глаза, словно в них било яркое солнце.

Допрос длился больше двух часов. Когда отец Анджело, обвинив Барбару в колдовстве и сношениях с дьяволом, осведомился, готова ли она сознаться в своих преступлениях, Барбара совершенно спокойно ответила, что нет. Потом монах-писец начал монотонным голосом читать показания многочисленных свидетелей, а Барбара давала то утвердительные, то отрицательные ответы на вопросы судьи. Я с радостью заметил, что Барбаре удалось сохранить быстроту и ясность ума: она признавала все, что случилось на самом деле и что можно было легко доказать, например, ссору с бывшим другом или склоку с кормящей матерью, а также случаи с лопнувшим котлом и со сломанной рукой писаря в Меммингене. Но Барбара решительно отрицала хоть какую-то свою причастность к горестям и бедам свидетелей. Ее манера держаться постепенно начала действовать на меня успокаивающе; вскоре все мои тайные сомнения развеялись и я вновь всем сердцем поверил в невиновность жены.

Когда стали читать мою исповедь, глаза Барбары уже привыкли к свету. Она осмотрелась по сторонам и увидела меня, сидящего в уголке. Взгляд ее зеленоватых глаз остановился на мне, а осунувшееся лицо озарилось несказанной радостью — и женщина эта вдруг снова стала для меня самой прекрасной на земле, на душе у меня потеплело, а сердце запело от счастья.

Когда монах прочитал показания всех свидетелей и инквизиторы обсудили между собой каждый пункт обвинения, отец Анджело холодно и сурово обратился к Барбаре с такой речью:

— Ведьма Барбара, на основании неопровержимых улик, коими являются показания твоих родных и знакомых, святая инквизиция в каждом из вышеперечисленных случаев считает тебя виновной в колдовстве, повлекшем за собой беды и страдания честных обывателей и даже смерть твоего единственного друга. Поскольку же без сношений с дьяволом колдовства не бывает, суд считает полностью доказанным и этот пункт обвинения. Так хочешь ли ты добровольно сознаться в своих преступлениях или по-прежнему не желаешь отречься от сатаны и собираешься все упорно отрицать?

— Я не ведьма! — закричала Барбара. — И не продавала души дьяволу, что бы там ни болтали люди у меня за спиной! Я с детства знала: все они ненавидят меня, потому что я безобразна и непохожа на других.

— В ответ на отеческие увещевания судей, предложивших ведьме искренне покаяться в грехах, та с дьявольской гордыней отмела все обвинения, — торопливо диктовал отец Анджело писцу, — однако признала, что с детства была не такая, как все добрые люди.

Он снова взглянул на Барбару.

— И во время твоего заточения, и перед судом я делал все, что мог, дабы склонить тебя к добровольному признанию. Но ты упорствуешь... И потому я переношу заседание суда на вторую половину дня, когда процесс будет продолжен — как того требует святая инквизиция — с применением пыток. Мне очень жаль, дочь моя, но ты сама в этом виновата. Впрочем, у тебя еще есть время. Подумай, не лучше ли честно рассказать нам обо всем? Или ты хочешь вынудить святую Церковь причинить тебе страдания и боль, чтобы вырвать у тебя чистосердечное признание? Не надейся, что господин твой, князь тьмы, поможет тебе, когда попадешь ты в руки палача. Так покайся же и избавь нас от необходимости звать сюда заплечных дел мастера. Можешь мне поверить: приход его не обрадует ни тебя, ни нас.

— Но я же не ведьма, — простонала Барбара и разрыдалась.

Не обращая внимания на ее слезы, отец Анджело велел кликнуть стражника, чтобы тот отвел Барбару в подземелье, где ей предстояло ждать возобновления процесса.

— Отец Анджело, — взмолился я, — позволь мне поговорить с женой! Если она и впрямь виновна, я сумею убедить ее, что лучше ей во всем признаться. Я не могу вынести мысли о том, что ее будут пытать!

— Это невозможно, Микаэль, — раздраженно ответил мне монах. — Ты же сам отлично знаешь, что она снова околдует тебя. Кроме того, ты можешь передать ей что-нибудь такое, чем она себя изувечит, или всунуть ей в руку снадобье, которое сделает ее нечувствительной к боли. Я же как судья не могу допустить, чтобы весь процесс пошел насмарку. Не испытывай моего терпения: из-за дьявольского упорства этой ведьмы мне и так предстоит тяжелый день!

Он оттолкнул меня и вышел. Сам князь епископ, чрезвычайно интересуясь ходом процесса, пригласил судей на обед. Мне же отец Анджело велел отправиться на кухню, где мне дадут что-нибудь поесть, но мне кусок не лез в горло, и я два бесконечных часа слонялся по двору епископского замка. Я пытался подкупить стражника, умоляя впустить меня к Барбаре, однако старик, хоть и трясся от жадности, рисковать головой, нарушая строгий приказ отца Анджело, все-таки не отважился. Зато, взяв у меня деньги, стражник обещал сытно покормить Барбару.

Наконец почтенные отцы вернулись из епископских покоев. Раскрасневшиеся от вина судьи отирали губы и оживленно беседовали между собой. Тут я снова кинулся к отцу Анджело и взмолился, чтобы он хоть позволил мне присутствовать при допросе Барбары. На сей раз монах был более сговорчивым. Он сказал мне:

— Я предвидел твою просьбу и обсудил это с князем епископом, ибо — насколько мне известно — такого до сих пор еще не бывало. Но твой случай — особый, тебя околдовали, и думаю, тебе никогда не удастся полностью исцелиться, если ты не услышишь собственными ушами признаний своей жены. Так что епископ разрешил тебе присутствовать на допросе, но только при одном условии: ты будешь тихо сидеть на своем месте, ни словом, ни жестом не вмешиваясь в происходящее. Кроме того, тебе придется дать обычную клятву: ты обещаешь относиться к судьям и палачу без ненависти и злобы, не будешь пытаться отомстить, не станешь подсылать к членам трибунала наемных убийц и смиришься со всем, что тебе предстоит увидеть. Клятва эта распространяется на судей, господина Фукса, епископского палача и его помощника.

И вот мы вернулись в судебную палату, где я дал клятву, повторив ее за отцом Анджело. Потом мы по узкой лестнице гуськом спустились вниз, в камеру пыток, — помещение со сводчатым потолком и без единого окна. Там, в свете двух факелов, нас ждали палач и его подручный, облаченные — по законам своего ремесла — в опрятные красные одежды, хоть во время пыток заплечных дел мастерам не дозволялось проливать крови или наносить подозреваемым серьезных увечий. Оглядев это жуткое подземелье, я попытался найти утешение в мысли о том, что до всех этих кошмарных клещей и тисков для пальцев дело не дойдет. Но стоило мне взглянуть на приставную лестницу, лежавшую на козлах, на веревку, свисавшую с колеса под потолком и на огромные каменные грузы, как меня прошиб от ужаса холодный пот. Досточтимые отцы заняли свои места, жалуясь на неудобные стулья, после чего стражник привел Барбару. Она едва дышала от страха и дрожала всем телом, но, когда палач по приказу отца Анджело расписал, как и для чего используются разные орудия пыток, она, несмотря ни на что, вновь стала отрицать свою вину и принялась смиренно умолять судей, чтобы те не принуждали ее признаваться в том, чего она не совершала. Отец Анджело лишь тяжко вздохнул и повелел господину Фуксу начинать допрос.

Палач и его подручный сорвали с Барбары рубаху, отпуская грубые шуточки и делая вид, что хотят приласкать несчастную. Теперь она стояла совершенно обнаженная. Палачи схватили ее и крепко привязали за руки и за ноги к лестнице, лежавшей на козлах. Барбара исхудала, но ее тщательно вымытое тело все еще было белым, и единственными видными отметинами, которые оставило на ней пребывание в тюрьме, были синеватые следы оков на щиколотках и запястьях. Барбара застонала, когда палач безжалостно сбрил ей все волосы, не оставив на теле ни малейшего пушка. Потом к ней подошел господин Фукс и принялся старательно ощупывать ее всю с головы до ног, засовывая пальцы в каждое углубление на ее теле и проверяя, не спрятала ли она где-нибудь дьявольского амулета, который сделал бы ее нечувствительной к боли. Отец Анджело не пожелал из скромности следить за этой процедурой и предпочел в это время вести тихую беседу с другими судьями. Меня же не слишком возмутил этот жестокий и позорный осмотр: я благословлял каждую минуту, которая отделяла Барбару от нечеловеческих мук.

— Многие ведьмы хвалились, что даже самый крошечный лоскуток их одежды спасает их от боли, — заявил господин Фукс. — Но если эта колдунья не лишилась сейчас всей своей дьявольской силы, то я больше — не охотник за ведьмами!

Он отошел в угол, а к обнаженной Барбаре приблизились теперь досточтимые отцы. Они окропили ее тело святой водой, хором прочли молитву и затолкали женщине в рот горстку освященной соли. Эта церемония очищения явно приободрила палача с подручным: до этого, связывая Барбару, они украдкой крестились. Да что там палачи! Я ясно видел, что в этом мрачном, озаренном светом факелов подземелье даже сами благочестивые отцы боялись чар Барбары. Открытие это привело меня в полное отчаяние: значит, они действительно считали ее ведьмой и искренне верили в ее вину!

Теперь отец Анджело повелел господину Фуксу приступить к испытанию прокалыванием. Фукс живо схватил длинную острую иглу и принялся искать на теле Барбары клеймо дьявола — место, нечувствительное к боли. Досточтимые отцы с любопытством склонились над несчастной, внимательно следя за действиями Фукса, и всякий раз, когда Барбара вскрикивала и из ранки начинала сочиться кровь, судьи испускали глубокие вздохи. Господин Фукс старательно исследовал каждое пятнышко и колол Барбару даже в соски, заставляя ее громко кричать от боли. Наконец он нашел на бедре у бедняжки довольно крупную родинку, которая не болела и не кровоточила, когда в нее вонзали иглу. Это, несомненно, и было клеймо дьявола, которым сатана пометил ее, когда она продала ему свою душу. Нечистый всегда клеймит так своих верных слуг... Я был потрясен — и вспомнил вдруг, сколько раз в минуты страсти целовал я это темное пятнышко, считая его обыкновенной родинкой.

Монах записал, что испытание прокалыванием выявило на правом бедре ведьмы, рядом с выступающей костью, нечувствительную к боли отметину в форме копытца. Отец Анджело приказал отвязать Барбару от лестницы и взвесить бедняжку. И никто не удивился, когда господин Фукс объявил, что Барбара на добрых десять фунтов легче любой женщины ее роста и комплекции. Судьи — как и палач с подручным — уже после обнаружения пятна были твердо уверены, что Барбара — ведьма, и не испытывали к ней ни малейшей жалости. Взвешивание лишь послужило еще одним доказательством вины несчастной, ибо всем известно, что ведьмы легче обычных людей и потому не тонут в воде.

Вид нагого тела Барбары внушал отцу Анджело отвращение, и он велел палачу снова надеть на нее рубаху. Потом монах опять спросил женщину, не желает ли она во всем признаться. Но она молча стояла, опустив голову, и тогда отец Анджело с явной неохотой приказал палачу делать свое дело. Тот схватил Барбару, а его помощник связал ей руки за спиной. Запястья несчастной обмотали веревкой, свисавшей с колеса под сводом подземелья, — и Барбару подняли в воздух. Со страшно вывернутыми плечевыми суставами она повисла под самым потолком. Потом палачи ослабили веревку, и женщина рухнула вниз, но, прежде чем ноги ее коснулись пола, палач снова натянул веревку, и Барбара дико закричала от нестерпимой боли — руки бедняжки едва не выскочили из суставов.

— Микаэль! — кричала она. — Микаэль!

По лицу моему струился пот, и я в немой мольбе протянул к отцу Анджело руки. Но в свете факелов я увидел, что взгляд монаха прикован к Барбаре, лицо его искажено, а на высоком чистом лбу выступили крупные капли пота. Ужасное зрелище причиняло отцу Анджело такие же страдания, как и мне, — и руки мои бессильно упали. Палач несколько раз заставил Барбару лететь с высоты вниз и наконец опустил несчастную на пол. Она рухнула лицом на каменные плиты. Тогда отец Анджело сурово осведомился, не хочет ли она признаться в своих преступлениях? Барбара тихо стонала, молила Матерь Божью помочь ей, а потом прошептала:

— В чем я должна признаться? Я не знаю, что мне говорить. Ради Бога, не мучайте меня больше, святые отцы!

Отец Анджело разгневался, кивнул палачу, и тот прикатил каменный груз, весивший больше пятнадцати фунтов. Барбаре связали ноги и к пальцам их с помощью специальных колец прицепили этот камень. Она душераздирающе стонала, когда палач медленно поднимал ее в воздух; суставы плеч у нее трещали, пальцы ног вытягивались... При первом же падении вниз суставы не выдержали, и Барбара повисла на руках — раньше вывернутых назад, а теперь вертикально поднятых над головой. Из груди у Барбары вырвался нечеловеческий крик, тут же перешедший в тихий, протяжный хрип. Все тело мое свело судорогой. Отец Анджело твердым голосом спросил, не хочет ли Барбара признаться, но она лишилась чувств. Ее опустили на пол, и палач принялся тереть ей виски тряпкой, смоченной в уксусе, и капать на губы водкой.

Господин Фукс радостно проговорил:

— Досточтимые отцы, вы заметили, что она не пролила ни одной слезы? Ведьмы не могут плакать — и это третье доказательство вины Барбары Пельцфус!

И монах записал, что испытание на слезы также подтвердило: Барбара безусловно является ведьмой. Она в конце концов пришла в себя и тихо стонала, но когда отец Анджело склонился над ней, чтобы услышать ее признание, то она, словно лишившись дара речи, лишь покачала головой. Чтобы ускорить дело, отец Анджело, повернувшись к палачу, велел принести груз потяжелее, а потом добавил:

— Заткни ей рот. От ее воплей у нас в ушах звенит. Совершенно ни к чему превращать допрос в мучение для досточтимых отцов и для меня самого.

Палач засунул Барбаре в рот выточенную из дерева грушу. Груша эта не мешала дышать, но не давала сомкнуть челюстей и распирала щеки изнутри. Потом палач увеличил груз на десять фунтов, с помощью подручного снова поднял Барбару под потолок, закрепил веревку и застыл в ожидании.

Несколько минут в камере пыток царила тишина и слышалось лишь потрескивание факелов да тихое шуршание песка в часах, стоявших перед монахом-писцом. Стоны Барбары больше не терзали нашего слуха, но грудь ее вздымалась и опадала в такт дыханию, и я видел, как под тяжестью чудовищного груза у нее жутко вытягиваются хрупкие пальцы ног, а суставы плеч начинают распухать и синеть. Палач извлек из углубления в стене кувшин пива, напился и дал глотнуть подручному. Один из отцов принялся вполголоса бормотать молитвы и перебирать пальцами побуревшие от времени четки. Внезапно я почувствовал, что больше не выдержу. С громкими рыданиями бросился я к Барбаре и, встав на цыпочки, обнял ее колени и приподнял страшный груз.

— Признайся, Барбара, признайся! — малодушно упрашивал ее я. — Признайся во имя нашей любви! Я больше этого не вынесу!

Она открыла свои зеленые кошачьи глаза, но от взгляда их сердце мое не заколотилось теперь быстрее, и, сжимая в объятиях хрупкое тело жены, я чувствовал лишь глубину ее нечеловеческих страданий.

Отец Анджело подошел ко мне и заставил меня разомкнуть руки. Трепещущее тело Барбары снова резко упало вниз и повисло на руках, вывернутых из суставов.

— Признаешься, ведьма? — спросил монах и ткнул ее кулаком в грудь. — Если будешь запираться и дальше, то погубишь не только себя, но и своего мужа Микаэля!

Тут Барбара чуть вскинула голову в знак того, что хочет говорить, и палач поднялся по лестнице, чтобы вынуть у женщины изо рта деревянную грушу. У Барбары лопнула кожа в уголках губ, и по подбородку потекли тонкие струйки крови.

— Может, я и ведьма, — с трудом прохрипела она. — Но Микаэля оставьте в покое! Он ничего не знает о моих делах.

Отец Анджело облегченно вздохнул и велел палачу опустить веревку. Груз упал на пол, и Барбаре стало легче говорить. Ей задали множество вопросов по каждому пункту обвинения, и на все вопросы она ответила утвердительно. Отец Анджело диктовал писцу:

— Вопрос: Признаешь ли ты, что вызвала молнию, чтобы убить своего друга? Ответ: Да. Вопрос: Признаешь ли ты, что околдовала городского писаря и потому он сломал руку? Ответ: Да.

Не буду повторять здесь всех вопросов и ответов, но не могу не упомянуть о том, что Барбара сама утверждала, будто нашла меня в лесу с помощью дьявола и опоила приворотным зельем, чтобы я взял ее в жены. Когда она призналась в этом, отец Анджело глянул на меня и, видимо, заметил в моих полных ужаса глазах слабый отблеск сомнения, ибо задал женщине еще один вопрос:

— И что же это было за зелье, которым опоила ты сидящего здесь Микаэля?

Барбара заколебалась, опустила голову, потом обвела подземелье погасшим взглядом и ответила, тяжело дыша:

— Я приготовила это зелье из святой воды, спорыньи и сока цикуты.

Услышав это, я не мог больше сомневаться: она меня действительно околдовала!

Барбара же чуть слышно добавила:

— Прости меня, Микаэль!

Отец Анджело неумолимо продолжал допрос:

— Признаешь ли ты, что держала в доме своем беса в образе черной собаки, которая помогала тебе заниматься колдовством?

Тут Барбара резко вскинула голову и в ужасе вскричала:

— Нет, не признаю! Раэль — самый обычный пес и не сделал никому ничего плохого!

— Ну, это мы еще проверим, — пробормотал отец Анджело и продолжил: — А теперь хорошенько подумай и взвесь каждое свое слово, ведьма, ибо я хочу услышать, где, когда и каким образом заключила ты договор с дьяволом? Далее, суд желает знать, где и когда оттиснул сатана свое клеймо на твоей коже? Как он выглядел? И сколько раз имела ты с ним плотские соития? Ответь на эти вопросы — и мы оставим тебя в покое, а если ты отречешься от дьявола, святая Церковь вновь примет тебя в свое лоно, простит тебе все прегрешения и спасет твою бессмертную душу от адских мук. Так отвечай же, ведьма!

Но Барбара молчала, лишь глядя с безмерным удивлением на отца Анджело. Его это рассердило, и он несколько раз повторил свои вопросы, но она упорно отрицала, что имела хоть какие-то сношения с дьяволом, и умоляла смилостивиться над ней, ибо не может она понять, о чем говорит святой отец. Палач снова резко дернул за веревку, и Барбара взлетела в воздух. Раздался страшный хруст вывернутых суставов и нечеловеческий крик Барбары. Я в ужасе зажал уши руками.

— Пусть повисит — может, что и надумает, — сердито заявил отец Анджело. — А мы пока допросим собаку.

И, тоже заткнув пальцами уши, он стремительно взбежал вверх по лестнице и выскочил из подземелья.

Все поспешили следом за отцом Анджело, и в камере пыток остался лишь подручный палача.

Когда мы оказались в судебной палате и я глотнул свежего воздуха, в голове у меня немного прояснилось, но я задрожал от холода: вся моя одежда промокла от пота и липла к телу. Тюремщик принес вина, которое пришлось очень кстати, и отец Анджело, жадно осушив кубок, с облегченным вздохом опустился в удобное кресло.

— Принесите собаку, господин Фукс, — распорядился монах.

Когда господин Фукс вернулся, таща на поводке упирающегося Раэля, я даже не узнал моего песика. Его всего обрили — и он лишился своей черной блестящей шерстки! Его маленькое тельце казалось голым, а вся серая кожа была покрыта гноящимися ранами. Почуяв меня, Раэль начал скулить и рваться ко мне, и господин Фукс позволил ему вскочить мне на колени. Песик дрожал всем телом, плакал, пытался лизнуть меня в лицо, а потом спрятал мордочку у меня под мышкой. Хлынувшие из глаз моих горькие слезы полились на его раны. Ведь, если Барбара все-таки, возможно, и занималась колдовством, в чем сама при мне призналась, то этот маленький песик уж точно был невинен, как дитя. Уж мне ли было этого не знать? Ведь я сам нашел Раэля на дворе ратуши...

— Собаку зовут Раэль, — объявил господин Фукс. — Имя, несомненно, весьма странное и явно языческое, но многие достойные люди и даже благородные господа дают своим псам куда более удивительные клички. Далее: песик обучен самым разным трюкам. Но дрессированные собачки, которых показывают на ярмарках за деньги бродячие комедианты, выделывают штучки и похлеще. Исполняя свой долг, я самым тщательным образом осмотрел этого зверька и попытался заставить его говорить, ибо если бы сатана или какой-нибудь низший демон обернулся псом, то он, конечно же, обладал бы даром речи. А потому я целыми днями бичевал Раэля и жег у него на спине обмазанные смолой перья, но ни разу не слышал, чтобы он сказал хоть слово или издал звук, похожий на человеческую речь; впрочем, иногда его скулеж напоминал плач маленького ребенка... Ничего не дало и испытание прокалыванием: клейма дьявола я у Раэля не нашел.

Отец Анджело с омерзением смотрел на пса и затыкал нос, поскольку раны несчастного зверька отвратительно смердели.

— Разве стала бы ведьма держать у себя этого пса, если бы в него не вселился дьявол? — наконец спросил монах.

Но господин Фукс продолжал всеми силами защищать Раэля, заявив, что ведьмы часто используют в своих богомерзких делишках самых невинных тварей. Отцу Анджело скоро надоел этот спор, и монах приказал подвергнуть песика пыткам, ибо в отличие от господина Фукса не любил животных. То, что последовало дальше, было чудовищно. Я наблюдал за этим кошмаром со слезами на глазах, чувствуя, как сердце мое сжимается и цепенеет, ибо если здравый смысл подсказывал мне, что лишь страшные пытки вынудили Барбару признать свою вину, то никакие истязания не могли заставить бедного маленького песика заговорить человеческим голосом.

— Отец Анджело! — наконец вскричал я. — Собака не заговорит — хоть замучайте ее до смерти! Пощадите хотя бы Раэля! Ведь жена моя все равно уже обречена...

И господин Фукс поддержал меня, промолвив:

— Все мои познания и опыт говорят о том, что собака невиновна. Лучше было бы использовать Раэля лишь как свидетеля обвинения, а потом отпустить.

Поколебавшись, отец Анджело и другие судьи согласились с господином Фуксом, и тот принес Раэлю мисочку воды, которую песик жадно вылакал. Потом один из судей, соблюдая обычные формальности, призвал собаку дать показания против ведьмы.

Палач потянул Раэля за поводок, и мы вернулись в камеру пыток, где, бессильно уронив голову на грудь, до сих пор висела под потолком полумертвая Барбара.

На пороге подземелья отец Анджело торжественно обратился к Раэлю:

— Пес! Кем бы ты ни был, святая инквизиция вызывает тебя в качестве свидетеля. А потому я напоминаю тебе о правах и обязанностях свидетеля и повелеваю тебе ответить на вопрос: есть ли в этом подземелье особа, занимавшаяся колдовством, и если есть, то кто эта особа?

Палач спустил пса с поводка, и в тот же миг Раэль, едва держась на дрожащих лапках, с глухим рычанием бросился на господина Фукса и укусил его за ногу. Тот взревел и пинком отшвырнул собачку к противоположной стене подземелья, но Раэль вновь бесстрашно кинулся на охотника за ведьмами, и господин Фукс с трудом отбивался от песика до тех пор, пока палач опять не посадил Раэля на поводок. Это неожиданное происшествие сильно поразило и меня, и судей. А палач перекрестился и начал странно поглядывать на господина Фукса, который потирал укушенную икру и последними словами поносил Раэля, так-то отплатившего ему за заступничество и спасение от лютой смерти!

Потом, обращаясь к отцу Анджело, господин Фукс заявил:

— Это — лжесвидетельство, и я требую, чтобы из уважения к моей безупречной репутации его расценили как подлый оговор и не заносили в протокол. Собака оболгала меня из мести, ибо, исполняя свой долг, я вынужден был подвергнуть эту тварь мучительным испытаниям. Поэтому я настаиваю на том, чтобы пса опросили повторно. Только сначала надо опустить ведьму на пол, чтобы свидетелю легче было ее учуять.

Досточтимые отцы посоветовались между собой и решили, что слова господина Фукса мудры и справедливы. Так что о досадном происшествии в протоколе даже не упомянули. Однако отец Анджело все же начал украдкой бросать на ловца ведьм настороженные взгляды. Тем временем палач опустил Барбару на пол. Пес туг же заскулил, и когда отец Анджело повторил свой вопрос, Раэль радостно кинулся к Барбаре и стал, повизгивая, лизать ей лицо, шею и руки. Тут же было записано, что пес добровольно и без всякого принуждения подтвердил, что хозяйка его — ведьма. После этого все обвинения с Раэля были сняты, и его освободили от дальнейшего участия в процессе.

Ластясь к Барбаре, Раэль немного привел ее в чувства. Веки ее дрогнули, с губ сорвался стон. Зато я не смог большевынести всего этого кошмара: в глазах у меня потемнело, и я рухнул, лишившись сознания. Очнулся я наверху, в судебной палате. Помощник палача растирал мне руки и ноги и вливал в рот водку. Рядом со мной сидел Раэль и лизал меня в щеку.

— Что там было? — спросил я, держась за голову.

— Ведьма во всем призналась, — ответил парень. — Не выдержала пыток третьей степени и отступилась от дьявола. Рассказала, что два раза в год летала на кочерге на Лысую гору и предавалась там гнусному распутству с сатаной, который появлялся то в образе черного козла, то — бледного мужчины. Слушать ее было жутко интересно, и у меня до сих пор мурашки по спине бегают от всех этих ужасов. Но господин Фукс отправил меня к тебе наверх, поскольку я еще молод и холост. Жаль, что не удалось дослушать до конца: похоже, я много потерял.

Вскоре в судебную палату поднялся отец Анджело. Лоб его был усеян каплями пота. Монаха трясло от нечеловеческого напряжения.

— Ведьма во всем призналась, Микаэль, — возбужденно вскричал он. — Еще двенадцатилетней девочкой она отдалась сатане, и он выжег у нее на теле свой знак. Ее наставницей была одна колдунья, которую отправили на костер десять лет назад. И ты должен согласиться: даже если и были хоть какие-то сомнения в том, что человек может продать душу дьяволу, то поразительно похожие и совпадающие до мельчайших подробностей показания, которые давали ведьмы в самых разных городах и весях, бесспорно свидетельствуют: люди действительно нередко вступают в сношения с нечистой силой. Вот и признание твоей жены — новое звено в той цепи, на которой святая Церковь веками держит сатану. Ведьма Барбара рассказала даже о том, что, отдаваясь дьяволу, чувствовала леденящий холод его мужского естества, о чем давно известно отцам Церкви, которые много раз слышали такие же признания от других ведьм.

— О Господи! — воскликнул я. — Вы все еще ее пытаете, отец Анджело?! Разве не призналась она уже во всем на свете?

Монах посмотрел на меня как на недоумка.

— Но ведь колдунья должна же назвать имена других ведьм! — проговорил он. — Обычно эта часть допроса бывает самой трудной. Боюсь, жене твоей придется пройти через пытки четвертой и пятой степени, прежде чем мы услышим от нее правду. Но если нужно, то и я, и оба досточтимых отца готовы просидеть, не смыкая глаз, всю ночь! Ибо если мы оставим сейчас ведьму в покое и отложим дознание до утра, то она может собраться с силами и отречься от своих показаний. Колдуньи часто так делают, ибо по ночам дьявол вновь овладевает их душами.

Монах отхлебнул вина, сочувственно взглянул на меня и добавил:

— Я верю в твою невиновность, Микаэль, и многоопытный господин Фукс тоже в нее верит, но в ходе дознания мы, разумеется, должны подробно расспросить ведьму о тебе, а также выпытать у нее имена всех тех, кого она встречала на дьявольских шабашах, когда летала на Лысую гору. Такой допрос требует терпения и времени. Очень рад тебе сообщить, что до сих пор ведьма наотрез отказывалась назвать тебя своим сообщником.

Речи монаха снова довели меня до потери чувств. Я опять погрузился в милосердное беспамятство и лишь поздно вечером пришел в себя. Очнулся я, когда отец Анджело посветил факелом мне в лицо.

— Вставай, сын мой, — проговорил монах. — Все уже кончено. Сегодня мы вели с дьяволом тяжелый бой — и одержали победу! Суд доказал твою полную невиновность, и теперь, если хочешь, можешь увидеться со своей бывшей женой, дабы с ней проститься. Мы обещали ей это, когда она смиренно покаялась во всех своих страшных грехах. Больше она не сможет тебе навредить. Поскольку она полностью признала свою вину и раскаялась в ужасных своих преступлениях, суд смилостивился над ней и передает ее мирским властям с просьбой оказать ей снисхождение и задушить ее перед сожжением на костре, дабы не пришлось ей претерпеть страшных мук, сгорая заживо.

Отец Анджело удалился, а я, едва держась на ногах, спустился по крутой лестнице и вошел с Раэлем под мышкой в сводчатый подвал, который до сих пор вижу в кошмарных снах. Ибо если велики телесные муки человека, то, несомненно, еще ужаснее его душевные терзания, когда страдает на глазах у него самое дорогое существо, а он ничем не может помочь.

В открытом очаге камеры пыток пылал огонь, а палач ловкими руками врачевал Барбару, ласково ее утешая; она же тихо плакала, хоть он уже вправил ей вывернутые суставы и приложил к ним умеряющие боль уксусные примочки. Был в подземелье и тюремщик; я дал ему денег и послал его за едой и крепким вином. И еще я попросил принести немножко воды для Раэля.

Барбара сидела, полузакрыв глаза, и я чувствовал, как в груди у нее бешено колотится сердце. Когда я осторожно погладил ее искалеченные щиколотки и пальцы ног, она скорчилась от боли. Вернулся стражник, неся нам в двух глиняных мисках дымящийся ужин. Притащил тюремщик и кувшин вина. Это так обрадовало палача, что он стал называть меня благородным господином и просить, дабы не держал я на него зла за муки моей жены.

Я попытался покормить Барбару с ложки, но она смогла проглотить лишь капельку супа да пригубить вина. А вот Раэль наелся до отвала — так, что у него округлились запавшие бока. Песик был так счастлив вновь оказаться рядом с нами, что то и дело отбегал от миски, чтобы лизнуть Барбаре руку или потереться мне о колени. Палач же, покончив с ужином, довольно робко попросил меня — коли уж я здесь — заплатить ему и его помощнику причитающееся им вознаграждение — в соответствии с ценовым листом. После этого палач стал распространяться о своей бедной жизни и большой семье, но, потребовав с меня четыре гульдена — три себе, один подручному, — так и не решился посмотреть мне в глаза.

Чтобы наконец избавиться от него, я дал ему пять гульденов, поскольку деньги потеряли для меня всякую ценность и казались сором и тленом. Бедный душегуб так обрадовался, что упал передо мной на колени, поцеловал мне руку и благословил нас с Барбарой. Уходя, он оставил мне все свои снадобья и посоветовал, как лучше всего позаботиться о Барбаре, когда у нее начнется жар; если же — как подозревал этот негодяй — именно ему придется казнить Барбару и сжигать ее тело, то он обещал мне так быстро и ловко свернуть ей шею, что бедняжка этого даже не заметит. Потом палач раскланялся с моей несчастной женой, назвав ее благородной госпожой. Когда он уже стоял в дверях, я вдруг сообразил, что с тех пор, как пришел в себя, не видел господина Фукса. Испугавшись, что он разлучит меня с Барбарой и закует ее на ночь в цепи, я спросил палача, куда запропастился охотник за ведьмами.

Палач смутился. Потирая свои огромные ручищи и переминаясь с ноги на ногу, он признался мне шепотом, что господина Фукса схватили, заковали в кандалы и бросили в подземную темницу под тюремной башней.

— Дело было так, — начал рассказывать палач. — Мы как раз дошли до пыток пятой степени и я уже думал, что все мои труды напрасны, когда ведьма — то есть вот эта благородная госпожа — выдала отцу Анджело еще одного чародея. Но сначала она вновь решительно заявила, что вы, господин мой, никогда не участвовали ни в каких бесовских мерзостях. А потом вдруг сообщила, что много раз видела на Лысой горе господина Фукса. Он явно пребывает в особой милости у дьявола, ибо повелевает другими колдунами и служит черные мессы. Она поклялась всеми святыми, что господин Фукс — величайший чародей в немецких землях. Но она боялась той власти, которую даровал ему сатана, и потому лишь сейчас называет имя главного подручного дьявола. Уже теряя сознание, она отреклась от нечистого, и из глаз у нее хлынули слезы — а это говорило о том, что больше сатана над ней не властен. Вот и пришлось отцу Анджело — несмотря на все свои сомнения, а также вопли и проклятия господина Фукса — велеть его схватить и заковать в цепи. Против него ведь свидетельствовал и этот маленький умный песик. И как только господина Фукса увели, у нас у всех словно пелена с глаз спала и мы сразу вспомнили множество мелких, но очень подозрительных случаев, которые произошли с ним за эти годы. Так что я не сомневаюсь: отец Анджело соберет теперь достаточно доказательств его вины. Все это, кстати, объясняет, почему господин Фукс так хорошо разбирается в колдовстве.

Рассказ палача так изумил и потряс меня, что я стал сомневаться, в своем ли я уме. Мне казалось совершенно невероятным, чтобы человек, двадцать лет без устали охотившийся за ведьмами, сам был колдуном. Но палач лишь пожал плечами и ответил, что хитрость и коварство дьявола превосходят человеческое разумение — хотя можно быть уверенным: отец Анджело — достойный противник нечистого!


6

Наконец мы остались с Барбарой одни, и я почувствовал какое-то горькое облегчение, хотя даже воздух в темнице был пронизан человеческими страданиями и болью, а чудовищные орудия пыток вокруг нас не позволяли забыть о долгих часах мук, выпавших на долю Барбары. В очаге пылал огонь; я расстелил возле него на полу свой плащ и устроил на этом жалком ложе Барбару, прижимая ее голову к своему плечу. Раэль, свернувшись клубочком, согревал Барбаре ноги; после сытного ужина песик задремал, время от времени тяжело вздыхая во сне. Кончиками пальцев я нежно поглаживал лицо жены, а она неподвижно лежала в моих объятиях, широко раскрытыми глазами всматриваясь в огонь. Я чувствовал, что у нее начинается жар. Наконец она тихо произнесла:

— Микаэль, я больше не верю в Бога!

Я невольно перекрестился и сказал, чтобы она не говорила таких ужасных вещей; ей надо успокоиться и думать о спасении своей бессмертной души, ибо Церковь простила ее — и скоро она, Барбара, предстанет перед Всевышним. Тогда она начала смеяться — сперва тихонько, а потом все громче, пока хохот ее не стал пронзительным и диким, а ее худенькое тело не забилось судорожно в моих объятиях.

— Значит, и ты веришь, что я ведьма, продавшая душу дьяволу?! — закричала она. — Почему же тогда ты обнимаешь меня и стараешься облегчить мои страдания?

Я надолго задумался, ища какой-то разумный ответ.

— Не знаю, Барбара, — наконец честно сказал я. — Возможно, я делаю это потому, что ласкал тебя так во дни нашего счастья — вот и захотелось мне в эту горькую минуту тоже укрыть тебя в своих объятиях, пусть и слышал я собственными ушами, как сознавалась ты в ужасных преступлениях.

Барбара серьезно смотрела на меня лихорадочно блестевшими глазами.

— Микаэль, — проговорила она, — ты, конечно, мне не веришь, да и можно ли ожидать, что ты не отвернешься от меня, когда все вокруг считают меня ведьмой? Но я люблю тебя — люблю с той самой минуты, как увидала... А теперь я стою на краю могилы, и никогда нам с тобой не быть больше вместе. Так не думай же обо мне ничего плохого! Но что святого у меня еще осталось — и чем поклясться мне, чтобы обелить себя в твоих глазах? Могу тебе сказать только одно: как не лгу я, говоря, что не верю больше ни в Господа Бога, ни в мать нашу Церковь, ни в святые таинства, так правда и то, что я не ведьма. И никогда не продавала душу дьяволу, хоть грешила и занималась вещами, которыми заниматься нельзя. Старые женщины научили меня разбираться в разных дурных травах и объяснили, как травы эти действуют на человека. Да, я желала, чтобы на городского писаря обрушились всяческие беды и напасти, а ты занял бы в ратуше его место; возможно, я желала зла и другим людям, когда очень уж на них сердилась. Но это еще не колдовство! Все чары заключались в том, что мои проклятия всегда имели куда большую силу, чем брань других людей. Ведь я с детства была не такой, как все! И я честно старалась укротить свой нрав. Я даже сама себя наказывала, как только замечала, что, вспылив, желаю кому-нибудь зла. Ведь на самом деле всем сердцем своим и всей своей душой я хотела только одного — чтобы ты любил меня. И ты меня полюбил, но в том не было никакого колдовства. Клянусь тебе, что это чистая правда, — как правда и то, что я не верю больше ни в Бога, ни в человеческую доброту.

И столько искренности было в словах и взгляде Барбары, что я не мог ей не поверить, хоть говорила она в лихорадке и днем слышал я из ее уст совсем другие вещи.

— Я верю тебе, Барбара, — произнес я, — и прекрасно понимаю, что ты уже не можешь отречься от своих показаний, ибо это обречет тебя на еще более ужасные страдания и муки. Увы! Самое лучшее для тебя — умереть быстро и безболезненно, как обещал палач. Но ты не можешь погубить еще одного невинного человека, не можешь идти на смерть, взяв на душу такой страшный грех! Ведь если ты сказала мне правду, значит, ты никак не могла видеть господина Фукса на Лысой горе и оболгала его! А после всего, что я здесь сегодня видел, я не сомневаюсь: отец Анджело выбьет из него признание и господин Фукс оговорит себя, хоть он — крепкий и сильный мужчина. Таким образом он осквернит свои уста и душу свою ложью — и попадет за это прямиком в ад!

Барбара тихо засмеялась и ласково погладила меня по щеке:

— Какой же ты дурачок, Микаэль! Да, ты еще очень наивен, но я всегда это знала, может, потому я так тебя и люблю... Если бы ты прошел через все муки ада уже здесь, на земле, как прошла через них я — сегодня и до этого, в темнице, то ты не болтал бы таких глупостей. Отец Анджело продолжал бы истязать меня, пока в моем бедном истерзанном теле теплилась бы хоть искра жизни... О нет, он не оставил бы меня в покое, пока я не назвала бы ему хоть одного своего сообщника. По злобе и из-за денег, которые приносило господину Фуксу его подлое ремесло, человек этот разрушил наше тихое счастье, хоть желали мы лишь одного — жить скромно и неприметно, словно пара маленьких мышек. Я назвала суду господина Фукса не только из мести, Микаэль. Не такая я все-таки плохая! Нет, обвиняя его в колдовстве, я думала о десятках несчастных, отправленных им на костер, и о сотнях невинных людей, которых этот негодяй обобрал дочиста, заставив откупаться от суда. Господин Фукс заслуживает самой суровой кары! Но, может, ты считаешь, что во время пыток пятой степени я, стремясь положить конец нечеловеческим мукам, должна была назвать своим сообщником тебя? Ведь именно к этому отчаянно принуждал меня отец Анджело, именно такое признание хотел он от меня услышать.

Я уже забыл об этом и теперь, представив, что бы было, если бы Барбара не любила меня так сильно, покрылся с ног до головы холодным потом.

— Прости мне мою глупость, — смиренно проговорил я. — Ты — моя добрая верная жена! И ты куда умнее меня. Не понимаю, как тебе хватило сил вынести все эти чудовищные муки и не выдать меня. Я бы на твоем месте наверняка тебя предал.

Тут Барбара усмехнулась, сжала мне руку и дотронулась до нее сухими, горячими губами.

— Зачем мы говорим о всякой ерунде? — прошептала женщина. — В часах бежит песок, и конец мой все ближе. Так будь же со мной ласков, Микаэль, как в дни нашего счастья. Обними меня покрепче, ибо милосердная лихорадка облегчает мои страдания... Прижми меня к себе — сильно, сильно — чтобы я не боялась темноты...


7

С душой, исполненной печального умиротворения, пошел я на следующий день к отцу Анджело. Боль моя и скорбь почти утихли, ибо чувствовал я, что самое страшное уже позади. Что бы ни случилось теперь с Барбарой — все равно это будет лучше того, что она уже пережила. Есть ведь и пределы человеческим страданиям и мукам. И когда муки эти слишком велики, душа словно разрывается и боль вытекает из нее, как вода из дырявого кувшина. Тогда человек остывает, успокаивается и больше уже не страдает.

Только так могу я объяснить спокойствие, снизошедшее на меня тем ясным утром. Даже смерть Барбары казалась мне чем-то совершенно естественным и неизбежным. Сердце мое с этим уже смирилось. Осознание того, что нет на свете той силы, которая могла бы спасти несчастную, если приговор ей вынесла сама святая Церковь, подействовало на меня почти умиротворяюще, и потому я мог спокойно встретиться с отцом Анджело.

Он же отнюдь не был спокоен и нервно расхаживал взад-вперед по кабинету князя епископа. На лице монаха отражалось глубокое внутреннее смятение, глаза после бессонной ночи покраснели... Он резко шагнул ко мне и спросил, поверил ли я наконец, что Барбара ведьма, и не отреклась ли она от своих показаний. Когда же я лицемерно напомнил ему, что слышал вчера признания Барбары собственными ушами и что все это занесено в протокол, а также смиренно поблагодарил монаха за его доброту и милосердие — да еще порадовался тому, что Барбара получила отпущение грехов и умрет теперь легкой смертью, отец Анджело расчувствовался, обнял меня, похвалил и назвал верным сыном святой католической Церкви. Но потом монаха вновь охватило волнение, и не в силах скрыть душевных мук, он вдруг расплакался. Душераздирающе рыдая, он с трудом заговорил:

— Микаэль, Микаэль, я так потрясен! С тех пор как со всем пылом души своей стал я служить Церкви, всегда берясь за самые трудные дела, — никогда не падал я еще в такую пучину отчаяния! Знай же, что господин Фукс, которому мы столько лет слепо доверяли, оказался змеей, пригретой мной на собственной груди! Вчера вечером, на последнем допросе выяснилось, что Фукс — колдун! Сначала я просто не мог в это поверить и заподозрил, что тут не обошлось без каких-то дьявольских козней. Я даже усомнился, в своем ли я уме... Но потом глаза у меня раскрылись, и я понял, с каким страшным делом мне довелось столкнуться.

— Но почему же господин Фукс так упорно преследовал ведьм? — спросил я. — Зачем ему надо было их разоблачать? С таким же успехом в колдовстве и дьявольских кознях можно подозревать самого князя епископа! Ведь господин Фукс — его доверенный слуга!

Отец Анджело вытер пот со лба, высморкался в рукав рясы и, тревожно косясь по сторонам, проговорил громким шепотом:

— Твоя жена-ведьма, Микаэль, ответила нам и на этот вопрос. Господин Фукс как ближайший приспешник сатаны должен был следить, чтобы любая колдунья, так или иначе оскорбившая величие князя тьмы, без промедления попадала на костер. Отныне я больше никому не могу доверять! И меня пугают даже твои слова о его преподобии, ибо этой ночью он вел себя так, как духовному лицу и одному из столпов Церкви вести себя не пристало. Он смотрел на меня, точно настоящий слуга дьявола, прикрывший епископским облачением свою богомерзкую сущность. Я подозревал бы и тебя, Микаэль, если бы ведьма под самыми страшными пытками не твердила упорно, что ты невиновен и души своей дьяволу не продавал.

Я учтиво осведомился, могут ли господина Фукса осудить лишь на основании показаний Барбары. Отец Анджело вздохнул и, ломая руки, ответил:

— Если бы дело было лишь в признаниях ведьмы, то Фуксу, возможно, еще удалось бы откупиться... Но против него свидетельствовала и твоя собака — причем самым решительным образом. И поскольку я все еще сомневался, в своем ли я уме и не обманывают ли меня собственные глаза и уши, то и приказал под покровом ночи немедленно обыскать дом господина Фукса, где были найдены новые доказательства его преступлений. Ибо в жилище Фукса обнаружили куклу, набитую шерстью, — уже очень старую и потрепанную от частого употребления. Была у него и клетка, в которой сидела птица с пестрыми перьями. Проснувшись, птица эта заговорила человеческим голосом; она ругалась и кричала: «Дайте кувшин пива! Кувшин пива!», пока испуганный стражник, боящийся козней дьявола, не свернул ей шеи. Но, несмотря на все это, князь епископ срамит меня и поносит последними словами. Особенно же он ругает меня за то, что я не приказал всем присутствующим на допросе поклясться молчать, и теперь слухи уже молнией облетели весь город. Вскоре вся епархия будет говорить о том, что господин Фукс оказался колдуном и чернокнижником. Епископ твердит, что это страшный удар по Церкви и немыслимый позор. Я, мол, лью воду на мельницу еретиков, которые подбивают крестьян к бунту. Во многих местах уже собираются толпы мужиков, чтобы предъявить свои требования владетельным господам и монастырям! Его преосвященство настолько вышел из себя, что осыпал меня страшными проклятиями, послал к дьяволу и пригрозил написать обо всем папе. В конце концов мне осталось только одно — сослаться на особые полномочия, которые получил я от Его Святейшества. Тут князь епископ, к счастью, испугался и замолчал.

Отец Анджело снова забегал по комнате, натыкаясь на стулья и громко стеная:

— Микаэль, Микаэль, сын мой, поверь — я ищу правды, только правды, и ничего, кроме правды! Так почему же суждено мне испить сию горькую чашу? Если господин Фукс — чернокнижник, то его нужно сжечь на костре — что бы ни творилось вокруг! Я ведь и сам прекрасно понимаю, что в сложившихся обстоятельствах это пойдет Церкви скорее во вред, чем на пользу — а мы с князем епископом выставим себя на посмешище. Разумеется, Церковь должна проводить такую политику, которая поддерживала бы и укрепляла ее извечные права. Мне долго вколачивали это в голову, и последний раз — нынче ночью. Но церковная дипломатия — это дело легатов святого отца, мне же надлежит прислушиваться лишь к голосу собственной совести, какими бы бедами и несчастьями мне это ни грозило. И потому я могу лишь бить себя в грудь и кричать: «Я не в силах поступить иначе!» А какой-нибудь мудрый легат пусть потом расхлебывает ту кашу, что я заварил. Я же вернусь в свою тихую обитель и до конца жизни останусь простым бедным монахом. Придется мне смирить свою гордыню, ибо уже грезил я о кардинальском облачении...

Чуть поколебавшись, я спросил его, считает ли он, что признание, вырванное под пытками, и впрямь стоит всех мук и трудов, с тем связанных?

Монах внезапно замер в центре комнаты, уставился на меня как на сумасшедшего и спросил:

— Микаэль, ты веришь в Бога?

Я перекрестился и ответил, что всем сердцем верую в Господа нашего.

— Тогда ты должен понимать, какой это страшный грех — позволить душе навеки попасть в ад, если можно — пусть ценой телесных мук и страданий — вырвать ее из когтей сатаны и вручить Господу. И потому, подвергая несчастных людей инквизиторским пыткам, я знаю, что оказываю им величайшую услугу, какую только можно оказать ближнему. И мысль эта приносит мне неизъяснимое облегчение.

Я жалел этого впавшего в отчаяние человека и не мог его ненавидеть, ибо понимал, что действует он из самых лучших побуждений, хоть и запутался давным-давно в собственных сетях. Я спросил монаха, как теперь поступят с Барбарой и можно ли мне будет встретиться с ней перед казнью? Но отец Анджело решительно запретил мне видеться с женой, заявив:

— Микаэль Пельцфус, я верю, что ты честный человек и что намерения у тебя самые благородные, но жена твоя должна теперь отрешиться от всех мирских помыслов и желаний. Все то время, что ей еще осталось, обязана она провести в слезах раскаяния и горячих молитвах. Я еще не знаю, когда состоится казнь, ибо это зависит исключительно от епископа. Насколько мне известно, он хочет покончить со всем этим как можно скорее, но сначала ему надо решить, объявить ли о казни по всей епархии — или лучше сообщить о сожжении ведьмы лишь жителям вашего родного города, чтобы они могли сойтись у костра, увидеть, как сгорает зло, еще раз убедиться в несокрушимой мощи святой Церкви и задуматься о спасении души.

Я поблагодарил монаха за то, что он так любезно ускорил ход дела, избавив меня и жену мою от мук ожидания, и смиренно поинтересовался, каковы судебные издержки, которые мне предстоит оплатить. Отец Анджело осведомился, дал ли я уже денег палачу, а затем принялся подсчитывать, сколько полагается за труды ему самому.

— Я стараюсь, чтобы процесс обошелся тебе как можно дешевле, — сказал он через несколько минут. — Сам я не требую никакого вознаграждения — но, конечно, не вправе тебе помешать, если ты захочешь упомянуть мое имя, жертвуя монастырю сколько сможешь... Двум другим судьям ты должен заплатить установленную цену, и боюсь, что особенно много возьмет с тебя писец — преподобный отец извел на протоколы массу пергамента и чернил... Но я попробую покрыть часть судебных издержек из имущества господина Фукса, поскольку оба процесса связаны между собой. Тебе, разумеется, придется заплатить также за вынесение приговора и за подпись императорского наместника, но, думаю, больше крупных расходов у тебя не будет. Понадобится лишь дать денег на содержание твоей жены, на съем тюремной камеры до дня казни, ну и, конечно, на отличные буковые дрова для костра. По моим прикидкам все это обойдется тебе гульденов в двадцать пять — включая скромный серебряный ковчежец для моего монастыря.

Я облегченно вздохнул, радуясь, что у меня хватит денег расплатиться с долгами, и в благодарность за доброту отца Анджело поцеловал краешек его рясы. Потом я снова безуспешно пытался уговорить монаха, чтобы он позволил мне встретиться с Барбарой, а услышав решительный отказ, спросил, не могу ли я побеседовать с господином Фуксом перед его казнью?

Сначала отца Анджело страшно удивила моя просьба, но затем, после недолгих размышлений, он согласился, заявив, что такая беседа может подтолкнуть господина Фукса к добровольному признанию. Тогда казначей епископа заплатил бы мне за помощь семь гульденов. Когда я уже собрался уходить, монах внезапно схватил меня за плечо. Он побледнел, лицо его ужасно исказилось, а высокий лоб покрылся крупными каплями пота.

— Микаэль, — хриплым голосом проговорил отец Анджело, — подожди минутку. Мне тут кое-что пришло в голову, и я не знаю, дьявольское это наваждение или глас Божий, подсказывающий, как спасти святую Церковь от публичного позора. Я вдруг сообразил, что господину Фуксу можно передать веревку или нож, чтобы этот нечестивец сам вскрыл себе вены или повесился в тюрьме. Это явилось бы лучшим доказательством его вины — и в то же время скандал был бы подавлен в зародыше. Я трепещу при мысли о том, что меня ждет в конце пути, на который ступил я, ничего не подозревая... Если господин Фукс по дьявольскому наущению совершит перед завтрашним судом самоубийство, то ты заработаешь семь гульденов, Микаэль. Обдумав все хорошенько, я прихожу к выводу, что тебе, пожалуй, не стоит и жертвовать монастырю серебряного ковчежца; вполне хватит и того, что ты просто помолишься за мою бедную душу.

Все еще колеблясь, монах судорожно сжимал мне плечо; пытаясь успокоиться, он говорил:

— Не знаю, небесная это дипломатия или земная, но что-то подсказывает мне: в любом случае это — дипломатия, которая удовлетворит преподобного епископа и принесет Церкви больше пользы, чем смерть господина Фукса на костре.

Я обещал сделать, что смогу, и отец Анджело вручил мне веревку, которой подпоясывал собственную рясу, а потом взял со стола епископа маленький и очень острый ножик для вскрытия писем. Я засунул веревку и ножик в кошель и покинул отца Анджело, который на прощание благословил меня со слезами на глазах, назвал своим возлюбленным сыном и даже разрешил мне в конце концов проститься с Барбарой перед казнью. Уже во дворе епископского замка я почувствовал сильный голод, потому завернул на кухню, где и уговорил смазливую служанку принести мне хлеба, сыра и полкуропатки с епископского стола. Красотка налила мне и кружку пенистого пива, которое слегка ударило мне в голову. Укрепив таким образом свой дух, я пересек двор и стал колотить камнем в окованную железом дверь темницы; наконец стражник отпер засовы и впустил меня в башню. Освещая путь фонарем, он повел меня в смрадное подземелье, где томился господин Фукс.


8

Мы пробирались вперед, спотыкаясь на кучах грязи и отбросов, и я то и дело слышал, как разбегающиеся в разные стороны крысы с плеском падают в зловонные лужи. Может, оно и лучше, что мерцающий огонек фонаря едва рассеивает мрак под сводами подземелья, думал я. Ведь даже в этом слабом свете темница была такой мерзостной и страшной, что я, придя сюда со свежего воздуха, боялся просто задохнуться от смрада.

Но вот стражник поднял фонарь вверх, и я увидел господина Фукса. Уронив голову на грудь, он сидел прямо на земле; руки и ноги у него были вытянуты и зажаты в крепких тисках колодок, так что узник почти не мог пошевелиться. Под ним уже растекалась лужа собственных испражнений, но я не почувствовал к нему никакой жалости, подумав, что вот так же здесь неделями страдала Барбара. При мысли об этом меня начала бить дрожь, и я едва сумел сдержать стон.

— Это ты, Микаэль Пельцфус? — злобно спросил господин Фукс, с трудом узнав меня в слабом свете фонаря. — Ты, конечно, явился, чтобы вдоволь поиздеваться надо мной и отомстить за свою жену, которая и впрямь оказалась ведьмой и истинным орудием дьявола. И дураку понятно, что все это — лишь мерзкие сатанинские козни! Дьявол решил погубить меня, поскольку я много лет неустанно боролся с ним и с его слугами. Скажи мне, сейчас день или ночь? И вытащи у меня из-за пояса кошель, возьми оттуда денег и купи мне что-нибудь поесть. Я голоден, как волк, хоть и думал, что из-за великой своей обиды и праведного гнева не смогу проглотить ни куска.

Сославшись на отца Анджело, я велел тюремщику освободить господину Фуксу руки. Сердито бурча что-то себе под нос, стражник начал с трудом отворачивать ржавые болты, а потом мы вдвоем подняли верхний брус колодок, чтобы узник мог вытащить руки. Господин Фукс принялся растирать себе запястья, изрыгая страшные проклятия и жалуясь, что ночью крысы отгрызли ему кончики пальцев. Он даже не мог распутать шнурка, которым был крепко завязан его кошель. Мне пришлось помочь узнику, после чего я послал тюремщика за едой и пивом. Когда старик ушел, я сказал.

— А теперь, господин Фукс, шутки в сторону. Ваше положение чрезвычайно серьезно. Найдены неопровержимые доказательства, уличающие вас в чудовищных преступлениях. Выяснилось, что вы — верховный жрец сатаны и церемониймейстер его двора. Никакие силы ни на земле, ни на небе не спасут вас теперь от костра.

Он мрачно выругался, перекрестился и ответил:

— Этого я и боялся, сидя тут один как перст. Похоже, придется мне выпить до дна ту чашу, которую поднес мне дьявол. Но мне и правда интересно, какие такие улики они против меня собрали, и я уже думаю, с чего отец Анджело начнет дознание?

— Рro primo — свидетельство собаки, — напомнил я.

— Вот благодарность за то, что я хотел спасти жизнь этой проклятой шавке! — с горечью вскричал господин Фукс. — Я всегда любил животных, но теперь вижу, что в этого чертова пса и впрямь вселился бес!

— Pro secundo, — продолжал я, — суд располагает показаниями моей жены Барбары, от которых, как вам известно, она не отреклась даже под пытками пятой степени.

Господин Фукс молчал. Он лишь засунул себе в рот кончик бороды и стал его яростно жевать.

— Pro tertio, — не останавливался я, — в вашем доме найдено тщательно спрятанное подобие человеческой фигуры, сделанное из шерсти. Куклу эту несомненно использовали для черной магии и колдовства.

— Это кукла моей дочери, умершей от оспы, — проговорил господин Фукс, сдерживая слезы. — Я спрятал игрушку на память, ибо она принадлежала самой младшей и любимой моей дочурке, и у меня не поднялась рука сжечь единственную вещь, оставшуюся после ее смерти.

— Кроме того, у вас в доме обнаружили демона в образе говорящей птицы, — добавил я. — Утверждают, что он человеческим голосом требовал у людей епископа кувшин пива, пока один из стражников с перепугу не свернул птице шеи. Может, это, конечно, и сказки, но тому есть немало свидетелей.

Господин Фукс стал ругаться еще отчаяннее, а потом упавшим голосом произнес:

— Эти негодяи убили моего дивного попугая, которого я за огромные деньги купил у одного бродяги-испанца. Несчастная птица действительно могла прокричать несколько слов — совсем как человек, но я никому не отваживался ее показать, ибо уж мне-то отлично известно, насколько люди глупы и суеверны. У меня есть и другие птички, Микаэль. Кто теперь будет их кормить, кто без меня даст им воды? Это тревожит меня больше всего: я ведь всегда любил птах небесных...

— Господин Фукс, — ответил я, — тут я вполне могу вам помочь. Я все равно жду, когда сожгут мою жену, и делать мне пока абсолютно нечего. А вы, надеюсь, поняли, что обречены... Доказательства вашей вины неопровержимы — и будут расти, как снежный ком. Ком этот вызовет новую лавину улик, которая вас и погребет. Но отец Анджело, неустанно пекущийся о чести и величии святой Церкви, хотел бы услышать от вас добровольное признание, чтобы не мучить вас понапрасну. И, по-моему, вы вполне могли бы оказать Церкви эту маленькую услугу, коли уж с таким пылом служили ей всю жизнь.

Господин Фукс долго думал, кряхтя и тяжело вздыхая. Наконец он проговорил:

— Микаэль Пельцфус, принеси мне пергамент, перо и чернила.

Просьба его показалась мне крайне подозрительной, и я резко осведомился:

— Зачем это вам в вашем положении, господин Фукс?

— Я знаю, что меня ждет, — ответил он, — вот и ругаюсь для храбрости... Но когда я думаю о горькой своей судьбе, то лишь в воспоминаниях нахожу утешение. Я перебираю в памяти всех тех людей, которые поносили меня, пакостили мне, поливали меня грязью и ранили мою душу злыми словами. А людей таких было немало, Микаэль Пельцфус, ибо путь охотника за ведьмами отнюдь не усыпан розами! И теперь я намерен записать имя каждого, кто хоть раз в жизни ударил меня, обсчитал на рынке, обманул во время игры в кости, обругал, плеснул мне пивом в лицо или обидел меня как-нибудь еще. И уж конечно, не забуду я о преподобном князе епископе, самым подлым образом бросившем меня на произвол судьбы, и о других высоких церковных чинах, которые вечно запускали лапы в ту долю имущества, конфискованного у ведьмы, что принадлежала мне по праву. Мне много кого нужно вспомнить — и для этого мне понадобятся перья и пергамент; ведь я уже не молод, и память начинает меня подводить, а мне не хотелось бы кого-то забыть...

— О Господи! — воскликнул я. — Вы хотите обвинить в сношениях с дьяволом самого князя епископа?!

— Естественно! — ответил господин Фукс. — Но прежде всего я донесу на отца Анджело. Все указывает на то, что он и есть настоящий подручный сатаны. С чего бы еще ему так подло набрасываться на меня и так упорно стараться меня погубить?

У меня перехватило дыхание, и мне пришлось прижать пальцы к вискам, чтобы собраться с мыслями.

— Господин Фукс! — простонал я. — Разве вы не понимаете, сколь греховны ваши слова, дышащие местью! И вы говорите такие страшные вещи в тот момент, когда вам надлежит готовиться предстать перед Господом!

Но узник заслонился от меня рукой и заявил:

— Месть тут совершенно ни при чем, Микаэль. Просто я достаточно опытен, чтобы не сомневаться: даже если я подробно признаюсь во всех смертных грехах, дабы угодить отцу Анджело, он все равно прикажет подвергнуть меня всем пыткам — с первой до пятой степени. Потому мне и нужно составить этот список и выучить его наизусть. Тогда под каждой пыткой я смогу выдавать по нескольку своих сообщников — начиная с простых людей и кончая самыми высокопоставленными и влиятельными особами. Ведь мелкой рыбешкой отец Анджело не удовольствуется: он же утверждает, что я — правая рука дьявола и много лет служил черные мессы. Такое обвинение уже само по себе подразумевает, что я знаю всех ведьм и колдунов, обитающих в немецких землях. И я их выдам, поскольку не хочу понапрасну затягивать допроса и продлевать собственных мучений.

Речи господина Фукса были разумны, хоть и греховны, и я вдруг постиг все значение этого судебного процесса. Я понял, что отец Анджело бросил камешек, который вызовет страшную лавину, и лавина эта погребет под собой остатки уважения людей к святой католической Церкви в краю, бурлящем от лютеранской ереси. Мне стало ясно, что необходимо любой ценой воспрепятствовать возникновению чудовищного скандала и что отец Анджело получил в последний момент откровение свыше, благодаря которому все еще может кончиться хорошо.

Липкими от пота пальцами я попытался нашарить в своем кошеле веревку, но тут притащился тюремщик, неся ужин и фонарь. Господин Фукс жадно набросился на еду, с наслаждением запивая ее большими глотками крепкого пива. Кода он наконец насытился, я положил дрожащую руку ему на плечо и спросил:

— Господин Фукс: чем вы мне отплатите, если я предложу вам быстрое и безболезненное средство избежать пыток и костра? Благодаря этому средству вы, раскаявшись в грехах и положившись на милосердие Господне, с чистой совестью предстанете перед Всевышним.

Узник сразу навострил уши и очень серьезно ответил:

— Микаэль Пельцфус, за такую услугу я буду благословлять тебя до последнего вздоха. Я не заслуживаю твоей доброты, ибо принес тебе и жене твоей много горя, хотя, с другой стороны, я точно знаю, что рыжая Барбара — самая настоящая ведьма. Сам видишь, как страшно она мне отомстила! Возможно, и благословение мое недорого стоит, так что советую тебе пойти ко мне домой, спуститься в подвал и найти там в полу легко поднимающуюся плиту. Под ней ты обнаружишь мешок, в котором лежит около семидесяти золотых монет — добрых рейнских гульденов и венецианских дукатов. Надеюсь, что головорезы епископа не заметили этого тайничка... И вообще, бери у меня в доме все, что тебе понравится. Но если на дверях уже красуется епископская печать, то остерегайся, как бы тебя не обвинили в воровстве. Обещай мне только, что позаботишься о моих птичках и подаришь их вместе с клетками хорошим ребятишкам или выпустишь на волю.

Он говорил совершенно серьезно, хоть, похоже, и опасался, что я мучаю его напрасной надеждой, желая отомстить за то зло, которое он мне причинил. И потому он постарался соблазнить меня рассказами о тех великолепных вещах, которые я найду у него в доме; когда же я выразил опасение, что попаду в беду, если попытаюсь присвоить имущество узника, которое должно вскоре стать собственностью Церкви, он успокоил меня, пообещав написать бумагу, разрешающую мне забрать из его дома вещей на сумму в пятьдесят гульденов золотом; при этом господин Фукс дал мне множество добрых советов, наказывая, что мне лучше взять.

Все его посулы не произвели на меня особого впечатления, ибо перед лицом неминуемой смерти Барбары все земные сокровища вкупе с деньгами казались мне прахом и тленом. Но я настолько смирился с мыслью о ее скорой гибели, что уже думал о Барбаре как об усопшей, а рассудок мой говорил мне, что моя-то жизнь продолжается — и если я не хочу умереть с голоду, то мне скоро снова понадобятся деньги. Так что в конце концов я поблагодарил господина Фукса за щедрость и протянул ему свои письменные принадлежности, которые носил на поясе. Через несколько минут он вручил мне обещанную бумагу, после чего я отдал ему веревку, которой подпоясывался отец Анджело, и принадлежащий епископу изящный ножик для писем. При этом я сказал, что узник должен сам выбрать себе смерть — он может либо зарезаться, либо повеситься. Я дал ему и время на размышления — до следующего утра.

Господин Фукс сжал в одной руке веревку, а в другой — нож, словно боясь, как бы я в последний момент не передумал.

— Ты задал мне непростую задачу, Микаэль! — воскликнул он. — Я и правда не знаю, что мне выбрать. Мне трудно повеситься, поскольку ноги у меня закованы в колодки. Да и медленно истекать кровью — тоже штука не особенно приятная. Вот если бы я, вскрыв себе вены, мог бы держать руки в бадье с горячей водой, то боль была бы совсем слабой — так, вроде комариного укуса... Но ты сам сказал, что у меня еще много времени. До завтрашнего утра я сумею все это хорошенько обдумать. Буду размышлять до первых петухов — глядишь, и ночь незаметно пролетит...

Когда я выбрался наверх, к выходу из темницы и снова глотнул свежего воздуха, мне показалось, будто я попал из ада в рай. Прихромавший тюремщик открыл мне дверь, и я поинтересовался у него, как там Барбара. К великой своей радости, я узнал, что она почти все время спит и благодаря чудодейственным снадобьям палача уже начала поправляться. За эту весть я дал стражнику еще один гульден, и старик так возликовал, что разрыдался от счастья и принялся превозносить меня до небес. Но когда я велел ему отнести господину Фуксу бадью горячей воды, тюремщик жутко перепугался и, начертив пальцем на груди крест, спросил:

— На что, Боже всемогущий, господину Фуксу бадья воды? Может, он собирается утопиться? Тогда мне, несчастному, не миновать беды!

Я успокоил его, сказав, что господин Фукс просто хочет помыться. Это страшно удивило старика: он считал мытье делом противоестественным, чрезвычайно вредным для здоровья и безусловно доказывающим, что господин Фукс — самый настоящий колдун. Не вдаваясь со стариком в дальнейшие дискуссии, я строго повторил свой приказ и сослался для убедительности на отца Анджело, а тюремщик, ворча, обещал сделать все, как я велел.

Покинув тюремную башню, я поспешил к отцу Анджело, которого нашел в кабинете епископа. Коленопреклоненный монах был погружен в молитвы. Увидев меня, он сразу вскочил на ноги, бросился ко мне и в нетерпении стал трясти меня за плечи. Мне показалось, что ему полезно будет немного помучиться, и потому я лишь выразил надежду, что до завтрашнего утра мне, возможно, и удастся вправить господину Фуксу мозги и убедить его добровольно покинуть земную юдоль, признавшись таким образом в своих преступлениях.

— Он действительно опаснейший колдун, — добавил я, — и меня просто в дрожь бросает при мысли о том, какие признания он может сделать, когда его подвергнут мучительным пыткам. Если показания его будут записаны, то, боюсь, полстраны погрузится в пучину хаоса.

— Микаэль! — проговорил отец Анджело. — Если для блага Церкви и из любви ко мне ты сумеешь этому помещать, то клянусь, что, как бедный пилигрим, пойду босиком в Рим и расскажу Его Святейшеству всю правду об этом деле! Я объясню папе, что мной двигало, и смиренно приму любую епитимью[65], которую Церковь решит на меня наложить. Но этот чернокнижник не должен дожить до завтрашнего вечера!

Я показал монаху бумагу, которую дал мне господин Фукс. Потом я попросил у отца Анджело позволения забрать из дома колдуна кое-какие вещи. Когда отец Анджело увидел, что я должен получить всякого добра на целых пятьдесят гульденов, лицо монаха скривилось, будто он хлебнул уксуса.

— Это будет решать епископ, — уклончиво ответил отец Анджело, — но, по-моему, у тебя нет никакого права присваивать себе имущество, которое должна унаследовать святая Церковь. И, кстати, не советую тебе забывать, что если будешь ты настаивать на своем, то мне вряд ли удастся уговорить казначея епископа заплатить тебе те семь гульденов, которые я тебе обещал и которые очень пригодились бы такому бедняку, как ты.

Я смиренно попросил монаха узнать, как смотрит на все это епископ, но отец Анджело ответил, что от пережитых волнений князь епископ занемог и слег в постель. После долгих уговоров отец Анджело все же согласился побеседовать обо мне сепископом и отправился к нему в спальню, а в следующий миг я услышал с другого конца дворца мощный рык князя Церкви, повелевавшего мне немедленно предстать пред его очи. Когда я вошел в опочивальню и приблизился к ложу, епископ высунулся из-за полога и с багровым от гнева лицом заорал, чтобы отец Анджело убирался к дьяволу и прихватил меня с собой.

— Господин Фукс был лучшим охотником на ведьм во всех немецких землях и каждый год приносил нашей епископской казне немалые дополнительные доходы! — вопил глава епархии. — Этот человек просто незаменим, будь он хоть трижды слугой сатаны, а из-за тебя, проклятый черноризник, я понесу теперь чудовищные убытки! Я вообще не понимаю, как курия могла назначить на столь ответственный и деликатный пост барана вроде тебя! Если за пятьдесят гульденов нам удастся замять всю эту историю, то это будет отличной сделкой и лучшим выходом из создавшегося положения. И если Господь еще позволит мне встать с одра болезни — с каким же наслаждением я погоняю тебя пинками по двору, чертов доминиканец! Давай сюда перо!

Я поспешно извлек из своего футлярчика перо и, обмакнув его в рожок с чернилами, протянул епископу. Трясясь от ярости, он нацарапал свое имя под дарственной господина Фукса и рявкнул на писца, чтобы тот не забыл взять с меня пять гульденов за епископскую печать. Когда я хотел поцеловать князю Церкви руку, он дал мне полновесную затрещину, и я понял, что кровопускание отнюдь не подорвало сил главы епархии.

— Проследите, чтобы вещи, которые возьмет этот засранец, были оценены в присутствии нотариуса! — крикнул епископ напоследок. — И все, что превысит пятьдесят гульденов, пусть сдаст моему казначею под расписку! И еще нужно срочно составить опись имущества Фукса. А теперь проваливайте все к дьяволу. Мне надо отдохнуть, набраться сил — и молиться, чтобы Господь избавил святую Церковь от такого идиота, как отец Анджело.

Слова эти уязвили и оскорбили меня, и я попытался объяснить, что если от меня несет дерьмом, то виной тому лишь мое желание услужить епископу. Ведь это ради него отправился я в темницу, где ходил по колени в дерьме! Но писец быстро зажал мне рот и вытолкал меня из опочивальни; а потом писец и отец Анджело в один голос объяснили мне, что в князя епископа нередко вселяется бес и что на слова его не стоит обращать внимания.

Писец не взял с меня пяти гульденов, но сказал, что пойдет со мной в дом господина Фукса, чтобы составить опись имущества. Писец этот был милым юношей с голодными глазами и так рвался помочь мне, что я быстро сообразил: его присутствие мне только на руку. И вот, распрощавшись с отцом Анджело, который снова погрузился в молитвы, мы вдвоем отправились в город. По дороге мы дружески болтали и даже ненадолго заглянули в таверну, где выпили по стакану вина, после чего в самом веселом расположении духа зашагали к маленькому домику господина Фукса.

Это строение с узким фасадом было зажато между двумя большими купеческими домами. У дверей с пикой на плече стоял на страже один из солдат епископа, облаченный в красно-синее; но мы дали парню денег, и он отправился выпить пива, мы же вошли в дом. Из верхних комнат доносился птичий щебет, а возле каждого окна висело множество клеток, сплетенных из проволоки или сделанных из позолоченных металлических прутьев. В этих клетках весело прыгали на жердочках прелестные птахи. В остальном же в доме царил полный разгром. Постель была большой кучей свалена на пол, подушки вспороты, замки на сундуках взломаны. Глядя на весь этот разор, писец лишь скорбно покачал головой — и тут же начал в расстроенных чувствах поглаживать серебряный кувшин, попавшийся ему на глаза.

Я сказал, что пойду за водой и кормом для птичек, — и кстати вспомнил, что господин Фукс обещал мне подарить латинскую Библию. Писец поспешно вызвался помочь мне в поисках, и я оставил его наверху одного, сам же спустился на первый этаж, а оттуда, прихватив фонарь, в подвал. Там я, следуя указаниям господина Фукса, без труда нашел в полу незакрепленную плиту и с радостью засунул себе в пояс тяжелый кошель. Все это я проделал с такой скоростью, что никто бы и оглянуться не успел. Потом, облегченно вздохнув, я вернулся на кухню, отыскал там птичий корм и отнес его наверх. Покормив птиц, я подарил двух самых красивых игравшим на улице детям, которые обещали заботливо ухаживать за птичками и в восторге понесли их домой, а остальных выпустил на волю. Писец сперва было заволновался, не нужно ли ему вычесть стоимость этих птиц из моих пятидесяти гульденов, но я обратил все в шутку, вопросив словами из Писания, не две ли малыя птицы продаются за ассарий[66]? Глубина моих теологических познаний так восхитила писца, что он тут же обо всем позабыл и начал примерять бархатный шлафрок господина Фукса. Пока меня не было, серебряный кувшин успел исчезнуть с полки; правда, я заметил, что плащ юноши подозрительно оттопыривается... Так что я, отбросив лишнюю щепетильность, взял себе два меленьких серебряных стаканчика и потертую чашу для вина, на которой был выгравирован дворянский герб. Потом я принялся рыться в сундуках господина Фукса — и вскоре обнаружил, что он носил белье и рубашки из тончайшего полотна, а зимой надевал прекрасный плащ с бобровым воротником, подбитый великолепным мехом. Только один воротник наверняка стоил куда больше пятидесяти гульденов, и когда я развернул плащ, писец тоже начал ощупывать его, причем оба мы старательно прятали друг от друга глаза.

Наконец юноша решился и проговорил:

— Микаэль! Ты мне нравишься, и мы уже выпили с тобой на брудершафт, так что нам нет нужды лицемерить друг перед другом. Никто не поверит, что такой простой и неотесанный человек, как господин Фукс, мог пользоваться столь прекрасной, дорогой одеждой и столь великолепной оловянной посудой. С другой стороны, если мы внесем все это в опись, нас сразу заподозрят в том, что мы не устояли перед искушением и украли самые ценные вещи. Ведь все знают, что оба мы молоды и бедны! Другими словами, перед нами — трудная задача, и мы с тобой должны хорошенько подумать, как ее лучше решить. Как сделать, чтобы ни один из нас не запятнал своего доброго имени?

И еще юноша добавил, что господин Фукс из-за своего мрачного ремесла вел очень уединенную жизнь — и никто наверняка не знает, какие сокровища таились в его доме. У людей же епископа, которые перевернули тут все вверх дном, тоже есть причины помалкивать, поскольку в доме не осталось ни одного серебряного подсвечника, а из шкатулки с деньгами выломан замок.

Я ответил на это писцу, что вот-вот наступит суровая зима, а мне предстоит дальний путь... Конечно, мне бы очень пригодился теплый плащ! Мой же новый друг — как юноша ученый и благовоспитанный, к тому же писец самого епископа — наверняка встречается не с одной прекрасной и изысканной молодой дамой, по каковой причине ему, разумеется, необходим бархатный шлафрок. После короткого спора мы пришли к полному согласию, и писец заявил, что знает одного еврея, который хоть и скуп, и сварлив до крайности, но может много чего купить за наличные — и умеет при том держать язык за зубами.

Я восхитился умом и сообразительностью юноши, и мы принялись составлять опись. Я уже вполне законно взял себе упомянутую серебряную посуду и льняное белье, шерстяной камзол, латинскую Библию и большой аркебуз с подставкой. Еще я прихватил мешочек пуль, мерку и рожок с порохом, искусно инкрустированный пластинками серебра, а также пояс с деревянными гильзами, в которых можно было носить пороховые заряды, по новой моде приготовленные заранее. Таким образом, стрелок мог довольно быстро перезаряжать свое ружье одиннадцать раз подряд. Все эти вещи были внесены в опись. Но, кроме них, я прихватил еще дорогой меховой плащ, а когда еврей, вырвав себе пару клоков из пейсов и призвав на помощь Авраама, заплатил нам за оловянную посуду, пуховые подушки, груду одежды и несколько понравившихся ему стульев семьдесят два гульдена, то мне досталась еще и половина этих денег, так что я внезапно и совершенно неожиданно стал вполне обеспеченным человеком.

Общими усилиями нам удалось сварганить вполне приличную опись, в которой было все, что нужно в хозяйстве одинокому человеку. Никто бы никогда не усомнился в точности нашего списка. На его составление и на торги с евреем мы потратили целый день, провозившись до самого вечера.

После возвращения в епископский дворец писец, с которым мы очень подружились, пригласил меня на ужин. Трапеза была великолепной, мы запивали еду отменными винами, и писец не жалел слов, превознося до небес мой ум и деликатность. Юноша даже предложил мне ночлег и одну из служанок епископа, которая разделила бы со мной ложе, но я поблагодарил писца, ответив, что мне вполне хватит и одного ложа. Тогда он принялся тискать щекастую девку, которая нам прислуживала, я же, утолив голод и пожелав юноше веселой ночи, поспешил в темницу, чтобы отнести Барбаре корзину груш, персиков и винограда, которую взял с пиршественного стола. И еще я хотел сказать господину Фуксу, что позаботился о его птичках. Лишь теперь мне пришло в голову, что мы ограбили дом этого человека еще при его жизни, но я утешился, вспомнив, как он сам просил меня об этом.

Господина Фукса я нашел наслаждающимся ярким сиянием восьми восковых свечей, которые пылали все одновременно. Четыре свечи были прилеплены к верхнему брусу колодок, а остальные горели на тарелке и на краю бадьи с водой, над которой клубился пар.

Не могу, впрочем, поклясться, что свечей было действительно восемь; от выпитого вина у меня немножко шумело в голове и двоилось в глазах. Мне даже показалось сначала, что я вижу двух Фуксов, и я растерялся, не зная, к кому из них сперва обратиться. Но, прикрыв глаз рукой, я убедился, что передо мной только один господин Фукс и что в темнице светло как днем. А господин Фукс, который велел подать себе великолепный ужин, был теперь в стельку пьян. Он надрался куда сильнее меня, о чем свидетельствовала и сотрясающая его тело пьяная икота.

Икота эта чрезвычайно мешала нам разговаривать, и я посоветовал ему не пить больше пива; он счел мои слова весьма разумными, и мы стали потягивать вино из оловянного кувшина. Я рассказал узнику обо всем, что произошло у него в доме, а господин Фукс, погрузившись в воспоминания, поведал мне о своих молодых годах. Но, когда кувшин опустел, а рассказы господина Фукса стали нудноватыми, я решился мягко напомнить ему, что приближается утро и на дворе замка вот-вот запоет петух. Узник сердечно поблагодарил меня за то, что я не дал ему забыть об этом досадном обстоятельстве; а потом он заявил, что не осмеливается покончить с собой, ибо это — смертный грех. И вообще, продолжил господин Фукс, он чувствует себя сейчас просто превосходно! И даже не без удовольствия думает о том, сколько трудов и хлопот будет с ним у палача во время дознания и как вытянется лицо у епископа, когда он, Фукс, обвинит его в сношениях с дьяволом! Ведь всей епархии известно, что в епископа нередко будто бес вселяется!

Я был в отчаянии. Из-за того, что господин Фукс так напился, все мои усилия пошли прахом. Дрожащим голосом я напомнил узнику, что он двадцать лет служил святой Церкви на трудном и опасном поприще и теперь, покончив с собой, может оказать этой самой Церкви огромную услугу, да еще и спасти собственную душу, избавив ее от вечных мук и изрядно сократив время пребывания в чистилище.

Слова мои произвели на узника некоторое впечатление, но он опять начал стонать и ныть, что не отваживается этого сделать и что и нож, и веревка вызывают у него сейчас одинаковое омерзение.

— А если ты и впрямь хочешь моей смерти, Микаэль, — добавил он, хитро глядя на меня, — то окажи мне дружескую услугу и сделай это за меня! Избавь меня от хлопот! Сделай это, Микаэль, никто же ничего не узнает, все подумают, что я сам свел счеты с жизнью, и только всемогущему Господу будет известно, что не совершал я смертного греха.

Услышав эти слова, я сначала задрожал от ужаса; но я был уже здорово пьян, и поразительная логика, таящаяся на дне кувшина с вином, быстро помогла мне понять, что в просьбе господина Фукса нет ничего особенного. И когда он опустил руку в бадью, кипяток в которой уже успел немного остыть, я, орудуя в воде епископским ножиком, так ловко перерезал узнику вены, что он только дернулся, охнул — и сразу перестал чувствовать боль.

С некоторым удивлением в голосе господин Фукс поблагодарил меня за оказанную услугу и признался, что чувствует лишь легкий зуд; потом бедняга попросил меня поднести ему к губам полный кувшин: господин Фукс не хотел видеть, как вода в бадье окрашивается кровью. Выпив же полкувшина вина, он вздохнул, успокоился, совсем забыл о боли и сказал, что лучше будет, если теперь я оставлю его одного. Он не хотел, чтобы у меня были из-за него какие-нибудь неприятности. Сам же он желал помолиться напоследок в тишине и сиянии свечей. Что ж... Я попрощался с господином Фуксом и тихонько выскользнул из тюремной башни.


9

Много дней чувствовал я себя больным, никому не нужным и покинутым Богом и людьми. У меня тряслись руки и кусок не лез в горло: хоть боль, которую вызывала мысль о потере Барбары, уже притупилась, ибо я понимал, что смерть будет для жены моей лишь избавлением от страданий, — все же тосковал я по Барбаре нестерпимо. Мне ужасно не хватало ее. Я томился без ее ласк, мучился, не видя ее золотисто-зеленых глаз, и отдал бы все на свете за то, чтобы провести с ней последние дни перед казнью. Но отец Анджело был неумолим: к Барбаре разрешалось ходить только ему самому и другим святым отцам, которые готовили ее к жизни вечной. Единственное, что я мог сделать для жены, — это посылать ей вкусную еду, пирожки, сладости и вино; все это тюремщик потихоньку приносил ей по ночам, когда достопочтенные отцы возвращались в монастырь. Я даже не мог написать ей письма — она не умела читать; но я надеялся, что хоть бедняжке сейчас и не до еды, но те лакомства, которые я выбираю и переправляю в темницу со стражником, расскажут Барбаре о том, как часто я думаю о ней и как сильно ее люблю.

Теперь я жил в «Черном лебеде», куда перенес все свои вещи и доставшуюся мне часть наследства господина Фукса: отец Анджело не требовал больше, чтобы я оставался в монастыре. Хозяин гостиницы, естественно, знал, что я — муж ведьмы, но деньги — удивительно весомый аргумент, и люди в этом почтенном заведении смотрели на меня скорее с любопытством, чем со страхом. Наученный горьким опытом, я хранил теперь почти все свои деньги — больше ста гульденов — у здешнего представителя торгового дома Фуггеров.

Долго ждать мне не пришлось: магистрат города Меммингена быстро прислал полученное им решение суда обратно; на словах же гонец передал главе епархии, что епископ и наместник императора должны сами взять на себя ответственность за казнь и сожжение Барбары, ибо весь Мемминген охвачен такой ненавистью к католической Церкви, что магистрат не решается соорудить костер и сжечь ведьму с соблюдением всех католических обрядов. В будущем же Мемминген как вольный город будет сам карать своих колдуний и не потерпит ничьего вмешательства, а потому епископские охотники за ведьмами могут туда больше не соваться.

Епископу вся эта история уже надоела, и он велел казнить Барбару в ближайшее воскресенье, после обедни, на рыночной площади перед кафедральным собором — всем в назидание, а также для устрашения еретиков. В субботу я увидел из своего окна, как на площади строят эшафот и складывают буковые бревна для костра. А воскресным утром мне разрешили встретиться с Барбарой в ее камере — чистой и светлой комнатке в башне. Но при нашем разговоре присутствовали отец Анджело и двое других отцов, так что я мог лишь обнять жену и смешать свои слезы с ее слезами.

— Микаэль, любимый мой, ты помнишь, что я тебе сказала? — спросила Барбара.

— Помню! — ответил я, и в ту же минуту отец Анджело заставил нас отойти друг от друга. Он заявил, что мы должны не плакать, а радоваться, ибо святая Церковь вновь приняла Барбару в свое лоно и сделала все, что могла, для спасения ее души. Потом мне велели уйти, и пока монахи из обители пели во дворе ратуши покаянные псалмы, отец Анджело исповедал Барбару и отпустил ей грехи. Когда она причастилась и приняла последнее помазание, начали бить колокола кафедрального собора, и Барбару вывели из башни на улицу.

Была осень. Ветви садовых деревьев гнулись под тяжестью зрелых плодов, а голубое небо казалось бездонным и полным света. Барбара и окружившая ее процессия монахов в черных рясах выглядели под этим куполом небес совсем крошечными, и у меня было такое ощущение, будто я смотрю на них из дальней дали или с какой-то высокой горы. На самом деле я смиренно плелся в хвосте процессии — и уже не плакал. Барбара, одетая в грубую рубаху кающейся грешницы, шла с непокрытой, наголо обритой головой; поддерживая женщину, отец Анджело кратчайшим путем вел ее из ратуши на площадь перед собором. Монахи пели красивыми голосами, а вокруг эшафота собралась огромная толпа; там было много окрестных мужиков, которые наблюдали за происходящим, храня испуганное молчание, ибо пешие и конные солдаты епископа окружили площадь, чтобы подавить и зародыше любые выступления против святой католической Церкви.

Люди любили смотреть, как сжигают ведьм, но сутаны священников и монашеские рясы вызывали всеобщую ненависть. Когда перед порталом собора появились каноники капитула, по толпе пробежал ропот. Во главе капитула стоял епископ, облаченный в великолепные одежды иерарха католической Церкви. На груди у епископа драгоценными камнями сиял крест, в руке глава епархии сжимал посох. Сама святая Церковь во всем своем величии взирала на казнь Барбары, а высоко над площадью возносились в небо мощные башни собора, четко вырисовываясь на голубом фоне.

Барбара сама поднялась на эшафот. Я стоял так близко, что видел каждую черточку ее маленького бледного личика. И еще я заметил, что бедняжка еле держится на ногах; после долгого заключения, пыток и горячки Барбару опьянил свежий воздух и вконец измучила дорога к месту казни. Я уверен: несчастная была так ошеломлена, что не очень понимала, где она и зачем. Но она оглядывала площадь, словно кого-то ища, и я, забыв о толпе, священниках и монахах, поднял руки над головой, чтобы Барбара меня заметила. Тогда она улыбнулась и кивнула мне, и я в последний раз увидел ее золотисто-зеленые глаза. Никогда еще не были они такими лучезарными, и она снова показалась мне самой прекрасной женщиной на свете. Душу мою захлестнула волна безмерного отчаяния — и я вдруг осознал, что уже никогда не держать мне ее, живую, в своих объятиях.

А в следующим миг за своей жертвой шагнул на эшафот палач. Он связал Барбаре руки за спиной и велел ей опуститься на колени перед плахой. Князь епископ отчаянно подавал ему какие-то знаки, но палач, похоже, вдруг ослеп и оглох. Взяв топор, он одним махом отделил голову Барбары от тела — так, что бедняжке совсем не пришлось страдать. Таким образом палач сдержал данное мне слово. Ведь суд решил, что Барбара должна ждать казни, пока народу не зачитают вынесенного ей приговора. Палач же пощадил се и не заставил мучиться в ожидании смерти, за что я был ему безмерно благодарен и дал потом куда больше денег, чем он просил.

Запоздавший герольд поспешно поднялся на эшафот и зачитал страшно длинное и нудное заключение суда. А кровь Барбары все еще стекала с эшафота на каменные плиты рыночной площади. Я подумал о своей любви, о Барбаре, об отце Анджело и святой католической Церкви — и вдруг с ледяной, беспощадной ясностью понял все. И тогда сердце мое исполнилось ненависти — столь холодной и острой, что сам я почувствовал нестерпимую боль. Я не питал ненависти ни к отцу Анджело, ни к монахам в черных рясах, ни даже к самому епископу в парадном лиловом облачении; мне не в чем было их упрекнуть — ведь они были только слепыми слугами Церкви. Да, вина лежала лишь на одной святой католической Церкви, которая, злоупотребляя своим могуществом, использовала его для дел неправедных и жестоких. Только сам папа, как глава католической Церкви, был виновником страданий и гибели Барбары. И пока герольд монотонным голосом зачитывал постановление суда, я протиснулся к эшафоту и протянул руку, чтобы собрать в ладонь последние капли крови Барбары. А когда кровь ее потекла у меня меж пальцев, я дал себе страшную клятву бороться с папой до последнего вздоха. Я знал, что не успокоюсь, пока Климента VII[67] не вышвырнут из папского дворца, пока не станет этот человек жалким, бездомным беглецом — и пока не придет конец владычеству Рима.

Не знаю, Бог или дьявол внушил мне эту клятву, ибо раньше я никогда ни о чем таком не думал. Все это родилось во мне в один миг, подобно вспышке ослепительного света, когда увидел я, как умирает Барбара, а с нею — и моя любовь. Но думаю, что эту чудовищную клятву все же подсказал мне Господь Бог, ибо Он позволил мне ее исполнить. Не прошло и трех лет, как желания мои сбылись.

Но тогда мне это и в голову не приходило, и глядя, как палач бросает в костер бездыханное тело Барбары, я скрежетал зубами от бессильной ненависти и чувствовал себя одиноким и беспомощным. По буковым бревнам побежал огонь, в небо поднялись клубы дыма, и когда на меня пахнуло смрадом горящей плоти моей любимой, силы покинули меня, и я рухнул на колени на каменные плиты площади, закрыв лицо окровавленными руками.

 

 


КНИГА СЕДЬМАЯ
КРЕСТЬЯНСКАЯ ВОЙНА[68]


1

Я возместил казначею епископа и городскому магистрату все расходы, которые понесли они в связи с судебным процессом и казнью, а также заплатил за труды палачу. После этого я смог наконец покинуть сей гнусный город, чтобы никогда больше не видеть его башен и стен. Забрав Раэля у тюремщика, который присматривал за ним все это время, я погрузил свой сундучок на крестьянскую телегу и дал вознице мелкую монету, чтобы он доставил меня в Мемминген — единственное место, куда я пока мог податься.

Очутившись в Меммингене, я отправился навестить Себастьяна Лотцера — больше друзей у меня тут не было. Но застал я только его отца; он был очень расстроен и не побрезговал поговорить со мной, хоть и был я мужем сожженной на костре ведьмы.

— Ну и времена настали, Микаэль! — воскликнул старик. — Может, ты уже слышал, что во многих местах мужики восстали против своих господ, сбились в ватаги и даже грабят святые монастыри? Вот и сын мой Себастьян в ослеплении своем начал изрекать такие богохульства, что от меня отвернулись все уважаемые жители нашего почтенного города. А Себастьян ушел с еретической Библией Лютера под мышкой, осыпав напоследок угрозами и бранью своего старого отца, и теперь уповаю я лишь на то, что голод и нужда заставят когда-нибудь моего несчастного сына вернуться домой.

Он замолчал, погрузившись в безрадостные раздумья.

— Не могу я понять, какой бес вселился в нынешнюю молодежь, — грустно продолжил старик. — Юнцы хотят перевернуть все вверх дном и переделать мир на свой лад. С языческих и варварских времен предки наши трудились в поте лица, дабы устроить жизнь разумно. На этом свете каждый — и богатый, и бедный — твердо знает свое место; сын наследует дело своего отца, а закон, добрые обычаи и цеховые уставы упорядочивают жизнь человека с колыбели до могилы, о наших же бедных душах печется святая Церковь. В этом мудро устроенном мире все имеет свою цену, мужик платит подати, работает на барщине, отдает большую и малую десятины с урожая и скота, и всем хорошо известно, сколько стоит любая вещь и любой труд. Даже за каждый грех святая Церковь берет точно установленную сумму, так что люди до конца дней своих могут жить без забот и тревог. И все это хочет теперь изгадить и разрушить кучка безумцев!

Я ответил, что мир, по-моему, вовсе не так хорош, как считает мастер Лотцер, и что сам я видел слишком много горя и нужды, убийств, страданий, боли и слез. Старик признал мою правоту, но заметил:

— Порядки, установленные людьми, конечно же, всегда не вполне совершенны, даже если в основе их и лежат заповеди Господни. А потому и в нашем гармоничном и разумном мире не можем мы избежать разных сбоев и диссонансов, виной которым — естественный ход вещей. Понятно, что нам никуда не деться от болезней и смертей. Но все это мелочи в сравнении с теми благами, которые дает нам великое и прекрасное мироустройство. Люди же, захотевшие расшатать и разрушить этот порядок, глупы, как крестьянин, который забивает здоровую молочную корову, потому что она, видите ли, в полном согласии со своей природой время от времени извергает смердящий навоз. И не может быть ничего более безумного, чем подрывать с помощью всяких новых наук устои святой католической Церкви, ибо именно на ней зиждется вся гармония миропорядка, и если зашатается Церковь, зашатается весь мир — и близок будет день Страшного Суда!

Мне, конечно, не хотелось спорить со стариком, я лишь старался поддержать беседу, поскольку чувствовал себя страшно одиноким и неприкаянным. А потому мы еще немного потолковали о том, что творится на свете. Но учтивость не позволяла мне слишком долго надоедать старику, и наконец распрощавшись с ним, я покинул его дом.

Я уже успел заметить, что люди подозрительно косятся на меня, хоть и не бранят в глаза: в это смутное время у каждого было полно своих забот. Городской глашатай с женой снова вселились в наше жилище в подвале ратуши; они пользовались нашим ложем и, по-хозяйски распоряжались скудной утварью Барбары. Я оставил у глашатая свой дорожный сундучок и, осмотревшись в городе, решил уйти из Меммингена, взяв с собой лишь своего песика Раэля.

У меня ведь были деньги, и я мог бы поступить в какой-нибудь университет; при разумной бережливости я сумел бы продержаться года два... Но страсть моя к познанию давно угасла и превратилась в пепел... Еще я мог вновь отправиться в паломничество и попытаться добраться до Иерусалима, дабы помолиться там у Гроба Господа нашего Иисуса Христа, но с тех пор, как пал Родос, такое путешествие стало очень опасным и уже не привлекало меня после тех клятв, которые дал я перед костром, на котором сгорело тело Барбары.

— Поищем нашу хозяйку, Раэль! — сказал я своему песику. — Она наверняка даст нам хороший совет.

Я запер свой сундучок на все замки и отправился в путь, унося с собой только одежду, что была на мне, одну смену белья, латинскую Библию и аркебуз господина Фукса — для защиты от разбойников, рыскающих по дорогам. Сначала я пошел туда, где жил дядя Барбары и где она выхаживала меня; потом я углубился в лес и разыскал то место, где она нашла меня, прикрытого листьями и ветками. Я громко звал ее, в отчаянии повторяя ее имя и прося, чтобы она вернулась ко мне; я кричал, что люблю ее и пришел сюда, чтобы ее найти. Но мне отвечало лишь эхо, да Раэль, слыша имя Барбары, жалобно скулил...

Поблизости стояла заброшенная хижина угольщика, в которой я и поселился до весны, лишь изредка выбираясь в город, чтобы купить какой-нибудь еды. И, наверное, той зимой был я не в своем уме, ибо не замечал ни голода, ни жажды. Я отпустил бороду, а одежда моя превратилась в грязные лохмотья.

Когда же в воздухе запахло весной и на полянках распустились белые цветы, я немного успокоился, стал подолгу гулять в лесу и не звал больше Барбару. И когда я перестал искать ее, она сама пришла ко мне. Я слышал ее голос в шуме ветра, ощущал сладостную нежность ее губ, прикасаясь к лепесткам полевых цветов, и чувствовал ее присутствие, глядя на багровые закаты. И тогда я заплакал от радости, поняв, что исцелился. Я, как мог, привел себя в порядок и вернулся к людям. В середине февраля я вновь появился в Меммингене.


2

Но на сей раз в город вернулся не только я. Весь этот край полыхал в огне восстания, и по всем дорогам шагали вооруженные крестьянские отряды. Себастьян Лотцер вернулся в отчий дом, а единомышленники юноши заправляли всем в городе. Магистрат ничего не решал и не предпринимал никаких действий, не посоветовавшись сначала с Себастьяном или с кем-нибудь из его помощников. Когда я вошел в дом скорняка, Себастьян как раз разворачивал красно-белый стяг, на котором был вышит крест святого Андрея. Увидев меня, Себастьян раскрыл объятия и бросился ко мне с криком:

— Ты пришел в добрый час, Микаэль! Именно сегодня поднимаем мы наше знамя! Под сенью этого знамени мы будем сражаться за то, чтобы на свете все стало по-другому и чтобы в немецких землях воцарились те законы, по которым заповедал нам жить Господь!

Себастьян больше не носил лохмотьев; теперь он, как и прежде, щеголял в бархатных одеждах с серебряными пуговицами, хоть положение Лотцера вовсе не соответствовало такому наряду. Молодой человек был прекрасен в своем пламенном порыве. Большие глаза Себастьяна сияли воодушевлением, когда он зачитывал мне двенадцать статей, которые набросал на бумаге. На основе этих статей он, твердо веря в высшую справедливость, собирался с помощью бедных ремесленников и крестьян переустроить мир. И я был не единственным слушателем юного Лотцера: в комнате было полно сельских старост и зажиточных крестьян из деревень, принадлежавших городу Меммингену; сидели здесь и члены общины евангелистов, которую возглавлял Себастьян.

— Каждое село имеет право назначать себе священника, а в случае необходимости — и отказываться от него. Священник же должен нести людям лишь слово Божье — без всяких людских домыслов, — читал Себастьян. — Вознаграждение священник получает из большой десятины с урожая, остаток же идет беднякам прихода. Малая десятина — с приплода скота — полностью упраздняется, ибо Господь Бог сотворил скот на пользу людям. Барщина никак не согласуется со словом Божьим, ибо Иисус Христос искупил кровью Своей все грехи наши и даровал спасение всем — и князьям, и пастухам.

Бог сотворил зверей лесных, рыб морских и птиц небесных для человека, — продолжал Себастьян. — Поэтому всем людям дозволяется свободно охотиться и рыбачить. Леса переходят в общее владение — чтобы каждый мог построить и обогреть свой дом, имея столько дерева и дров, сколько нужно. Работа на барщине, которой господа все больше и больше изнуряют крестьян, будет сокращена до разумных пределов — в согласии с тем, что заповедал нам Всевышний и что было в обычае у отцов наших. Ни один вельможа не смеет требовать, чтобы крестьяне работали на него больше дней в неделю, чем положено! Уважаемые люди установят за землю разумную арендную плату, которая в последние годы непомерно возросла, — и крестьянам не придется больше гнуть спин задаром, ибо сказал Господь, что хлеб, добытый человеком в поте лица своего, — истинно его хлеб. На смену нынешнему самоуправству в судах должно прийти уважение к старым добрым законам, и перед законами этими все будут равны — невзирая на знатность и богатство. Поля и луга, которые господа отобрали у деревень, должны быть возвращены обратно и опять перейти во владение общин. Жестокие законы о наследстве, разоряющие подневольных крестьян, должны быть упразднены, дабы никто не смел нагло и безбожно обирать несчастных вдов и убогих сирот.

Себастьян помолчал, оглядел собравшихся и промолвил:

— И самая главная статья — двенадцатая и последняя. Она доказывает, что мы — не мятежники и не хотим устраивать никаких бунтов. Нет, мы верим в высшую справедливость и во всем покорны воле Божьей. А потому статья сия гласит: если кто-нибудь с помощью Священного писания сумеет доказать, что одна или несколько наших статей противоречат заповедям Господним, то от статьи или статьей сих мы обязуемся немедленно отказаться. Даже если сейчас мы примем статью, которая потом окажется неверной, она тотчас будет признана недействительной. Но мы также оставляем за собой право одобрять и новые статьи, если в основе их будет лежать Священное писание.

Крестьяне сказали, что все это, конечно, прекрасно, но как, Боже всемогущий, Себастьян собирается проводить эти статьи в жизнь? И как быть с теми петициями, которые крестьяне писали своим господам, получив дозволение подавать жалобы и поклявшись взамен мирно разойтись по домам? Себастьян на это ответил, что прочел множество таких петиций и даже сам помогал их составлять, пока не понял: все эти письменные прошения совершенно бесполезны! Так не лучше ли пустить бумагу, на которой они изложены, на пыжи для ружей и пойти в бой за высшую справедливость?! Зачем низводить крестьянскую борьбу за общее дело до торгов за жалкие подачки и временные послабления? Ведь это может принести много горя жителям других деревень: там господа станут притеснять и обижать мужиков еще более жестоко! Нет, своего можно добиться лишь одним путем: поднять стяг, выбрать предводителя, его помощников и знаменосца, написать военный устав и поклясться выполнять его, чтобы создать таким образом настоящее войско.

Но слова Себастьяна испугали крестьян, и они забубнили, что одно дело — подавать дозволенные петиции и жалобы, а другое — поднять знамя мятежа. Ведь на поле боя мужикам никогда не одолеть дворян!

Себастьян убеждал крестьян, как мог, но те продолжали чесать в затылках, переминаться с ноги на ногу и уклончиво твердить, что, мол, никак не возьмут в толк, чего это Себастьян порет горячку. Ведь спешить-то некуда, говорили они, — так не лучше ли сначала узнать, что думают обо всем этом мудрые люди в Балтрингене и других местах, ибо если уж мужики поднимут знамя мятежа, то назад пути не будет.

Наконец их нерешительность и сомнения разозлили Себастьяна, и, обозвав крестьян ленивыми телками, он закричал:

— Как мне вбить в ваши тупые башки, что никогда еще не было более удачного момента для того, чтобы поднять наш флаг?! Император повел армию в поход и вербует наемников во всех немецких землях, в господских же замках остались лишь небольшие гарнизоны. Французский король превосходящими силами осаждает в Италии Павию, а Фрундсберг с отрядами наемников перешел через Альпы. Я уверен: скоро мы услышим, что император потерпел такое же сокрушительное поражение, как под Мариньяно. Нам нельзя терять ни дня: графы, бароны и рыцари дрожат в своих замках, а монахи и монашки закапывают сокровища монастырей! Не считаете же вы, будто господа такие дураки, что согласились бы выслушивать мужицкие жалобы, если бы не страшились собственной беспомощности? Принимая ваши прошения и петиции, господа убеждают вас разойтись по домам. А сами таким образом тянут время, надеясь договориться между собой и собрать войска, которые их защитят.

Слова Себастьяна произвели большое впечатление на крестьян — и они дружно заявили, что Лотцер говорит дело. После долгих споров мужики решили включить прошения и жалобы крестьян из тридцати четырех деревень в двенадцать статей Себастьяна, поднять знамя и вручить статьи магистрату Меммингена, дабы в сем вольном городе и окрестностях его люди отныне жили так, как заповедал им Господь.

Через несколько дней вооруженные крестьяне под красно-белым стягом вошли в город. Повстанцев, шагавших под звуки дудок и барабанную дробь, радостно приветствовали бедняки и слуги, почтенные же обыватели запирали свои лавки и мастерские и баррикадировали двери домов. Сотня крестьянских представителей вела переговоры с членами городского магистрата в большом зале ратуши. Себастьян и приходской священник из Меммингена изложили требования крестьян, доказывая цитатами из Библии правомерность каждой из двенадцати статей. Члены магистрата отчаянно спорили и тоже цитировали Священное писание, но мужики быстро заглушили их слабые голоса — тем более что в магистрате было не слишком много знатоков теологии. И вот случилось чудо: магистрат Меммингена без борьбы и кровопролития принял двенадцать статей справедливости Господней и согласился, что именно они будут определять теперь все порядки в городе и его окрестностях. Узнав об этом, люди на рыночной площади возликовали, и много мужиков, напившихся до беспамятства, скоро валялось в канавах, а городские бедняки бегали одалживать ружья и самострелы, поскольку отныне охотиться в окрестных лесах дозволялось всем и каждому.

Весть о событиях в Меммингене молниеносно распространилась по всей округе. Мы и опомниться не успели, как Себастьяна уже вызвали в Балтринген, где предводители крестьянских толп просто утопали в жалобах и петициях и совершенно не знали, что делать.

Мы немедля отправились в Балтринген — и там у нас от изумления глаза полезли на лоб: мы поняли, что все это уже не шутки. Бесчисленные толпы мужиков, вооруженных пиками, кольями и дубинами со страшными шипами, собрались в Балтрингене и его окрестностях. Одни говорили, что там пять, другие — десять тысяч человек. Точного количества не знали даже предводители, поскольку крестьяне то приходили, то уходили, время от времени наведываясь домой, чтобы помыться и пополнить запасы еды.

Избранный мужиками представитель вел тем временем переговоры с князьями и епископами — и уже сумел убедить их принять крестьянские прошения и петиции. Это был простой благочестивый ремесленник по имени Ульрих Шмид, который славился своим красноречием и которого крестьяне послали к господам как знатока Священного писания. Сам он не очень хорошо понимал, как так вышло, что он оказался в Балтрингене во главе десяти тысяч мужиков, которые заваливали его теперь своими жалобами.

Шмид устроился в ратуше, где прибившиеся к крестьянам наемники и вооруженные мужики, из которых состояла его личная охрана, пили, шумели и играли в кости. Увидев Себастьяна, Шмид чуть не разрыдался от радости и тут же назначил его своим помощником, после чего с облегченным видом показал на стол, заваленный бумагами и свитками — бесчисленными крестьянскими жалобами на светских и духовных владык.

Себастьян сразу углубился в чтение петиций, но вскоре отказался от этого безнадежного занятия, заявив, что все это уже есть в его двенадцати статьях. Лотцер зачитал их Шмиду; тот внимательно все выслушал — и признал, что Себастьян прав и что ему, Шмиду, этого молодого человека сам Бог послал — не иначе. И Шмид велел бить в барабаны, чтобы немедленно созвать крестьянских предводителей и растолковать им статьи Себастьяна. Целую неделю мужики совещались, задавали вопросы и выслушивали объяснения, пока наконец не уразумели, о чем речь. Но Шмид был человеком упорным и твердо стоял на том, во что верил. Снова и снова повторял он одно и то же, пока ему не удалось вколотить двенадцать статей даже в самые тупые башки. И кончилось тем, что мужики сами стали сжигать свои петиции и требовать справедливости Господней; Шмида же под радостные клики носили на древках копий вокруг лагеря, громко славя этого мудреца и златоуста.

По совету Себастьяна Шмид старался создать христианский союз мощных крестьянских отрядов из разных немецких княжеств и объединить всех недовольных под знаменем борьбы за справедливость Господню. Переговоры были долгими и трудными и не раз грозили повстанцам полным расколом. Не буду углубляться в детали. Скажу только, что, желая задобрить Себастьяна, предводители трех крестьянских армий признали его красно-белый стяг с андреевским крестом общим боевым знаменем. И мужики поклялись сражаться до последней капли крови — один за всех и все за одного. Боевой дух повстанцев явно подняла весть о том, что бывший герцог Вюртембергский Ульрих открыто обещал им свою поддержку. На деньги французского короля он набрал наемные войска и вторгся во владения императора, дабы отвоевать свое герцогство.

В те горячие весенние дни приходили одни только добрые вести, и когда статьи Себастьяна распространились в народе, в Балтринген потянулись посланцы из крестьянских отрядов. Бурлил весь юг немецких земель, и против герцога Ульриха выступило лишь небольшое войско, которое удалось собрать императорскому наместнику и князьям. Так стоит ли удивляться тому, что души крестьян были полны радостных надежд? Мужики пользовались гостеприимством монахов, ставших вдруг удивительно хлебосольными, и грелись на весеннем солнышке, свято веря, что их предводители вот-вот договорятся с господами и восстановят на земле справедливость Господню.

Вот так и было упущено драгоценное время. И внезапно грянул гром. Черной птицей пролетела по всем немецким землям весть о том, что император — вопреки ожиданиям — не был разбит в Италии французским королем, а, наоборот, одержал под Павией величайшую в истории победу. Отряды швейцарских наемников, состоявших на службе у французов, были полностью разгромлены, а его королевское величество, христианнейший монарх Франциск собственной венценосной персоной попал в плен. Известие это привело всех неглупых людей в крестьянском войске в ужас, и многие вдруг начали поговаривать о пахоте и весеннем севе, самые же умные сразу разбежались по домам. Но таких было в общем-то немного, а большинство по-прежнему верило в справедливость Господню.

Ульрих Шмид и выборные от христианского союза смиренно отправились в Ульм, на переговоры с князьями, но те вели себя уже совсем по-другому. Князья и советники императора держались надменно и сурово и требовали от крестьян полного повиновения. Отряды черни нужно было немедленно распустить; мужики должны были вернуться в свои деревни, исправно платить подати и работать на барщине, как прежде. Лишь после этого князья согласятся изучить двенадцать статей и вынести вердикт, который будет обязателен для обеих сторон.

Ульрих Шмид поехал в Ульм, свято убежденный в том, что дело его — правое, а вернулся старым сломленным человеком, не отваживающимся взглянуть нам в глаза. С убитым видом он признался, что посланцы крестьян согласились изложить мужикам требования князей и обещали уговорить повстанцев эти требования принять. Услышав такое, Себастьян рванул на себе дорогую рубаху, чтобы набрать в грудь побольше воздуха, и рявкнул:

— Ульрих, ты что, рехнулся?! Ты предал наше святое дело! Неужели усомнился ты в мудрости Всевышнего?! Если крестьяне сейчас разойдутся по домам, то все наши мечты о справедливости Господней превратятся в дерьмо, мужики вновь впадут в беспросветную нищету и жизнь их станет еще тяжелее, чем раньше!

Шмид пытался оправдываться, объясняя, что швейцарские наемники бросили герцога Ульриха и тот бежал во Францию, а в наши края идет полководец императора Юрген Труксес с большим войском. Но голос Шмида утонул в возмущенных криках крестьянских предводителей, которые обвинили Шмида в предательстве мужицкого дела и в том, что он продался господам.

Тут началась страшная неразбериха, мужики метались по лагерю, а их предводители орали и поносили Шмида последними словами, называя его изменником и подлецом. Беднягу едва не прикончили. Еготаскали за волосы, били и пинали до тех пор, пока он не расплакался и не вскричал, что мечтает лишь об одном — отдать жизнь свою за общее дело! И еще он заявил, что не желает сидеть в обозе и ждать наступления княжеских войск, а рвется в бой, дабы отстаивать крестьянскую правду с мечом в руках — если только кто-нибудь по доброте душевной покажет ему, как держать меч.

Впрочем, старик был уже никому не нужен. Самые смелые и опытные командиры собрали своих сторонников и стали тихонько совещаться, что же делать дальше. Их поддерживали все бродяги, мечтающие о богатой добыче наемники и горящие жаждой мести крестьяне, которые уже были сыты по горло попытками уладить дело миром.

Той ночью запылал замок Шеммеринген, принадлежавший монахам. Это, насколько мне известно, был первый замок, сожженный повстанцами. Но вся вина за это целиком и полностью лежит на князьях, ибо война вспыхнула только из-за их тупого упрямства. Крестьяне же лишь искали правды да хотели жить по евангельским заветам...

Казалось, мужики только и ждали сигнала, и тогда зарево первого пожара осветило полнеба, по всей округе запылали замки и монастыри — и скоро немецкие земли превратились в ад. Мужики яростно мстили господам за все притеснения и обиды. Не один жестокий управитель узнал, что такое крестьянская дубина, и не один дворянин пал в бою.

И даже самые мирные люди, до сих пор поддерживавшие Ульриха Шмида и надеявшиеся, что он вызволит их из кабалы, увидели, как их пьяные приятели тащат из разграбленных замков и монастырей богатую добычу, — и тоже не устояли перед соблазном. Все больше мужиков сбивалось в ватаги и отправлялось на разбой, доходя до самого Дуная. Из одного такого набега Себастьян вернулся белый от ужаса и сказал мне:

— Я не желаю больше воевать. Никогда не думал, что окажусь среди озверевшего сброда. И если такие люди хотят установить на земле Божий порядок, то я не верю больше в милосердного и справедливого Господа. Возвращаюсь в Мемминген, к отцу — и тебе тоже советую поскорее уносить отсюда ноги. Ясно, что добром все это не кончится.

Тут с глаз у меня спала пелена, и я увидел Себастьяна таким, каким он был на самом деле. И, глядя на красивое лицо юноши, на карие его глаза, на запачканный бархатный наряд с серебряными пуговицами, я громко расхохотался. Мне было стыдно, что все это время я считал Себастьяна своим другом. Ведь он был всего лишь избалованным сынком городского богатея, привыкшим распоряжаться у себя в доме и отдавать приказы слугам, которые бросались исполнять каждую его прихоть. И я ответил ему:

— Нет, Себастьян! Я отсюда бежать не собираюсь. Ты можешь уйти, поскольку у тебя есть дом и толстосум-отец. А мне-то куда податься? Все мое богатство — этот вот маленький песик да ружье, с которым я уже научился обращаться, хотя при каждом выстреле оно и лягается, как лошадь, так что я теперь весь в синяках. И пусть я чужеземец, но происхожу из народа прямого и честного — и не привык этот народ вертеться, как флюгер! А если сам я однажды и стал предателем, то одного раза мне хватит за глаза. Отныне я твердо решил быть вместе с волками. Слишком долго я блеял, как ягненок, покорно следуя за тобой. Может, эти волки и создадут на земле новый, лучший порядок, но в чем я совершенно уверен, глядя на тебя, — так это в том, что баранам такое уж точно не под силу.

Вот так и разошлись наши пути. Осталась в прошлом и наша дружба. Себастьян покинул лагерь и отправился домой. Вскоре я узнал и о причине произошедшей с ним внезапной перемены. Он ввязался в спор за то, кому возглавить войска. Ветераны крестьянской армии были сыты Себастьяном по горло и велели этому писаке заткнуться и не лезть в дела, в которых он ничего не смыслит. Но Себастьян не унимался — и получил по морде, а потом древком копья — пониже спины. Потому-то Лотцер и заявил, что не желает больше находиться среди воров и бандитов, коим предрек ужасный конец.

После ухода Себастьяна мне больше незачем было оставаться с Ульрихом Шмидом, и я примкнул к Югрену Кнопфу, вожаку крестьян из Альгау. Его люди старались переманить к себе стрелков из Балтрингена, чтобы взять штурмом главный город епархии. Меня им долго упрашивать не пришлось...


3

Этот Юрген Кнопф был маленьким, тщедушным человечком с тонкой слабой шеей, на которой моталась голова размером с хороший пивной котел. Однако никто над Копфом не смеялся, сам же он отлично соображал, что к чему, и его поход на город князя епископа вовсе не был бесшабашным разбойничьим налетом. Кнопф собрал самых ловких и отчаянных людей, прихватил из разграбленных рыцарских замков несколько пушек и достаточный запас пороха и ядер, чтобы проделать в стене епископского города большую брешь.

— Я на собственной шкуре испытал, сколь ненасытен и гневлив наш обожаемый епископ, — сказал мне Юрген Кнопф. — Я слишком хорошо знаю его темницу, а однажды он меня чуть не вздернул. Сто лет мужики этой епархии ходят по судам, пытаясь отстоять свои права, — и не выиграли еще ни одного процесса. А нынешний епископ куда хуже всех прежних: если крестьянин осмеливается настаивать на своем, то в епископа словно бес вселяется, и сей святой отец самолично хватает мужика за горло и велит сечь несчастного до потери сознания. Теперь же для разнообразия я сам хочу взять епископа за горло. Это будет самый счастливый день в моей жизни, и меня не очень-то волнует, уцелею я потом или нет — хотя умирать я, честно говоря, вовсе не собираюсь.

Он скривил свои тонкие губы в хитрой усмешке и, склонив огромную голову на плечо, добавил:

— Среди наших много таких, кто не видит дальше своего носа, но тебе, Микаэль Пельцфус, я могу признаться, что разослал своих гонцов повсюду — до самой Тюрингии и чешских земель. А еще я собираюсь поставить свой крестик под договором с самим императором, ибо самый резвый скакун в наших краях мчит сейчас в Павию и Милан моего посланца, который должен потолковать с солдатами Фрундсберга. Все они — наши родичи и должны знать, что творится у них дома. Если они вернутся и присоединятся к нам, то князьям конец. Господа уже небось наложили в штаны со страху. Но нам нужно много денег, чтобы заплатить солдатам жалованье, и деньги эти я собираюсь позаимствовать у нашего милейшего епископа. Сам знаешь: куй железо, пока горячо!

Беседуя, мы приближались к городу, и когда увидел я возносящиеся в голубое небо башни, озаренные мартовским солнцем, сердце мое сжалось и подумал я, что неисповедимы пути Господни и что Он выбирает порой удивительных людей, дабы руками их вершить возмездие Свое. После возвращения в Мемминген я жил, как в бреду; бессонные ночи, вечная спешка и множество забот отвлекали меня от мыслей о Барбаре. Но теперь я вспомнил, как год назад, таким же весенним утром приехали мы в этот город на желтой повозке охотника за ведьмами.

Со стен и башен города по крестьянскому войску дали несколько залпов, и в рассветном мареве повисли крошечные облачка белого дыма. Но Юрген Кнопф хорошо подготовил почву: городская беднота немедленно устроила на рыночной площади обычную бучу и нагнала страху на магистрат, который, впрочем, не слишком-то жаловал князя епископа. Члены магистрата так быстро отдали приказ открыть ворота, что нам не пришлось дать ни одного орудийного залпа. Горожане заявили, что не признают больше власти епископа, и даже притащили нам еще несколько пушек для осады его дворца. Но, к великой нашей досаде, выяснилось, что князь епископ покинул город и укрылся неподалеку в небольшом замке на горной вершине. В замок этот епископ увез все свои сокровища и самые ценные вещи из монастырей. Советники Юргена Кнопфа, ветераны, участвовавшие во многих походах, тут же побежали на стены города, чтобы как следует рассмотреть укрепления замка, после чего доложили, что князь епископ легко может выдержать в нем многомесячную осаду.

Но достойного Юргена Кнопфа это не обескуражило. Он сказал, что на сегодня с делами покончено и что утро вечера мудренее, — и решительно повел свои отряды к столь хорошо знакомому мне монастырю. И наступила ночь безудержного грабежа, обжорства и бесчинств.

Назавтра был взят и разграблен епископский дворец. Небольшой гарнизон не очень-то его защищал... Но казна епископа была пуста, а почти все сокровища вывезены. Страшно из-за этого расстроившись, а потом и разъярившись, Юрген Кнопф заявил:

— Теперь нам надо любой ценой взять замок — это гнездо ворона! Мы никогда не переманим на свою сторону наших родичей и братьев из императорской армии, если не сможем заплатить им приличного жалованья. А для этого нам нужны деньги и драгоценности епископа.

Он собрал людей и велел втащить орудия на горную вершину, где пушкари, оглядев стены замка и высмотрев самые слабые места, принялись их обстреливать, чтобы пробить бреши. Стены, хоть и выглядели впечатляюще, но сложены были из мягкого камня и разваливались прямо на глазах. Зато пушкари епископа на огонь отвечали огнем. Крестьяне же, услышав, как свистят вокруг снаряды, стали переглядываться и поговаривать о том, что лучше бы плюнуть на это осиное гнездо и спокойно поискать более легкой добычи.

Хитрый Юрген Кнопф послал в замок нескольких пойманных стражников и слуг епископа, приказав им передать защитникам крепости, что он всей душой стремится избежать кровопролития и предлагает гарнизону сдаться. Кнопф утверждал, что отряды, осадившие замок, — это лишь авангард крестьянского войска и что за ними идет десятитысячная армия с осадными орудиями. И еще Кнопф велел сказать, что князья бежали на чужбину, Фрундсберг присоединился к повстанцам, а императорские войска, которыми командовал Юрген фон Труксес, разбиты. И если замок немедленно не капитулирует, он, Кнопф, ни за что не отвечает: разъяренные мужики наверняка жестоко отомстят упрямым защитникам крепости и вряд ли кому-нибудь удастся выбраться из этой передряги живым.

Посланцы Кнопфа справились со своей задачей просто блестяще: уже на следующую ночь гарнизон замка взбунтовался и мы услышали крик, шум и пальбу; вскоре с мерзким скрежетом опустился подъемный мост. Мятежникам так удалось повредить цепи, что больше поднять мост было нельзя. Ведь Юрген обещал поделиться добычей с теми защитниками замка, которые помогут ему, Кнопфу, и перед искушением завладеть заветными сокровищами епископа не устояли даже его собственные наемники; обманутые бессовестной ложью Кнопфа, они решили, что песенка епископа все равно спета. Однако князь епископ быстро сумел навести в замке порядок, и на следующее утро с крепостной стены в ров сбросили множество трупов.

После того как опустили мост, ворота замка остались незащищенными, и пушкари Кнопфа пытались вести по ним огонь. Но ворота эти были в глубокой арке, а брустверы затрудняли обстрел и не позволяли нам переместить орудия на более выгодные позиции. И вот Юрген Кнопф мрачно пробурчал:

— Если бы нашелся смельчак, который смог бы, вверив жизнь свою Богу, взорвать эти проклятые ворота, то уже сегодня замок был бы наш! Дам тому, кто это сделает, тысячу гульденов из епископской казны, а тысяча гульденов — это такая куча денег, какой никто из вас отродясь не видел!

Но ветераны покачали головами и ответили:

— На что покойнику тысяча гульденов? Ох, Юрген, хитрый лис, ты же сам все отлично понимаешь. Чтобы очертя голову броситься навстречу смерти, большого ума не надо... Нет, военное искусство состоит в том, чтобы тщательно все взвесить и обдумать — и добиться своего с наименьшими потерями.

Во время этого спора я перевязывал, как мог, парня, которому оторвало ядром правую ногу. Лицо бедняги уже стало свинцово-серым. Увидев, что он кончается, я оставил его и подошел к Юргену.

— Ты действительно заплатишь мне тысячу гульденов из епископской казны, если я взорву ворота? — спросил я.

Он посмотрел на меня исподлобья, и его большая голова дернулась на шее, но он поклялся мне Христом Богом и всеми ангелами небесными, что слово свое сдержит. Вокруг меня тут же столпились ветераны, громко восхищаясь моей отвагой, но я знал, что они считают меня безумцем и совершенно уверены: за наградой своей я не вернусь. Но у меня, уставшего от жизни, были свои причины решиться на этот отчаянный шаг.

Поняв, что я не шучу, пушкари кинулись к своим фургонам и принесли мне петарду[69] — страшно тяжелую, но очень простую в обращении. Еще они отмерили мне кусок шнура, который должен гореть, пока не прочтешь «Pater noster», — чтобы до взрыва мне хватило времени отбежать подальше. А Юрген Кнопф обещал держать наготове самых отчаянных парней: с окованной железом колодой они постараются подобраться как можно ближе к воротам. После взрыва смельчаки эти бросятся вперед и снесут поврежденные ворота с петель.

Я знал, что мне надо как можно скорее добежать до арки и спрятаться под ее сводами от пуль: спасти меня могла только быстрота. Я засунул за пояс молоток на короткой ручке и два больших железных крюка, взял в зубы горящий с обоих концов шнур, чтобы не возиться у ворот с кресалом, подхватил петарду и помчался к арке.

До нее было не больше ста пятидесяти шагов, но путь этот показался мне бесконечным. Тяжеленная петарда оттягивала мне руку, и уже на полдороге к замку я отчаянно задыхался, в висках у меня стучало, а вокруг свистели снаряды: защитники замка палили по мне со стен из чего только можно. Я бежал под непрерывный грохот выстрелов, и парочка пуль засела в доске, которой я прикрывал себе грудь, что, возможно, и спасло мне жизнь. Но хуже всего были стрелы арбалетчиков, жужжавшие вокруг, как осы; ведь обычно арбалет бьет в цель куда точнее, чем пищаль.

Но Юрген Кнопф и его люди сдержали слово и вели ураганный огонь по гребню крепостной стены, вынуждая защитников замка прятаться от ядер и пуль и мешая стрелкам как следует прицеливаться. Так что в конце концов мне удалось добежать до замка и нырнуть под своды ворот, где, как мне казалось, я был уже в полной безопасности. Но, оглядевшись по сторонам, я с ужасом увидел и слева, и справа от себя узкие высокие бойницы. Подняв же петарду, чтобы прибить ее крюками к воротам в том месте, где, по моим расчетам, находились замки и засовы, я оцепенел от страха, ибо из бойницы высунулось нацеленное на меня дуло. Едва я успел броситься наземь и откатиться к стене, как грянул выстрел. Пуля попала в ворота — и в этот же миг из бойницы на противоположной стене выглянуло другое дуло.

Так я несколько минут метался под сводами ворот, обливаясь от ужаса холодным потом, но в конце концов мне это надоело и я решил рискнуть, понимая, что все равно свершится все по воле Божьей. Я подхватил петарду и, не обращая больше внимания на выстрелы, с оглушительным стуком приколотил ее к воротам несколькими ударами молотка. От страха силы мои удесятерились, и крюки вошли в твердое дерево, как в масло. Какой-то снаряд пронесся рядом с моей головой и пробил в воротах дыру величиной с кулак. Но у меня не было ни малейшего желания заглядывать в это отверстие. Я быстро прикрепил к петарде тлеющий шнур, и когда он, разгоревшись, затрещал — и меня окутали клубы воняющего серой дыма — я перекрестился и выскочил из-под арки.

Никто, наверное, не думал, что я выберусь оттуда живым, и я пробежал шагов пятьдесят, прежде чем по мне вновь открыли огонь со стен. И в тот же миг раздался грохот, заглушивший всю орудийную канонаду, и смельчаки Юргена Кнопфа ринулись с тараном под своды ворот. Этим отчаянным парням повезло: защитники замка только что дали залп из всего, что могло стрелять, и теперь людям епископа требовалось несколько минут, чтобы перезарядить ружья.

После взрыва ворот мы стали хозяевами положения, и как только Юрген Кнопф передал епископу, что позволит ему уйти из замка с людьми, оружием и кое-каким скарбом, князь епископ, понимая всю бессмысленность дальнейшего сопротивления, сразу же капитулировал. Правда, Юрген был в ярости: ведь он не смог отомстить епископу так, как ему, Кнопфу, хотелось. Но штурм замка стоил бы слишком многих жертв, ибо по приказу епископа во двор могли бы выкатить пушки и устроить напоследок мужикам кровавую баню.

Вот так Юрген Кнопф захватил замок, а вместе с ним — и огромные трофеи. Ибо собственным имуществом епископа Кнопф признал только десять серебряных стаканчиков, двести гульденов золотом и двух коней, один из которых был навьючен епископскими перинами и подушками. Узнав об условиях капитуляции, князь епископ пришел в такую ярость, что потерял дар речи и едва не задохнулся. Лицо у него побагровело, и лекарь счел за лучшее поскорее пустить епископу кровь. При этом двоим дюжим парням пришлось крепко держать страждущего. Потом его посадили на коня и увезли из замка, а следом под звуки барабанов и дудок двигалось епископское войско с женщинами, детьми и мелкой скотиной. Крестьяне салютовали отступающим из пушек — и все, кроме епископа, радовались, считая, что с честью вышли из этой переделки.

Представления не имею, сколько денег, золота и серебра попало в руки Юргена Кнопфа, ибо в епископскую сокровищницу, которая находилась в подземелье одной из башен замка, предводитель крестьян взял с собой лишь двух своих самых доверенных людей. Когда в крестьянском войске поднялся из-за этого ропот, Кнопф выдал каждому по три гульдена, что соответствовало жалованью наемника; парни же, выбившие ворота тараном, получили по шесть гульденов на брата. Когда мужики успокоились, наелись и стали устраиваться на ночлег, я подошел к Юргену Кнопфу и попросил у него обещанную награду — тысячу гульденов золотом. Но Кнопф тяжело вздохнул и, пряча от меня глаза, заявил:

— Микаэль Пельцфус, боюсь, что ты, подобно многим, сильно переоцениваешь богатство епископа. Не забывай: чтобы выплатить жалованье десятитысячному отряду солдат, нужно больше тридцати тысяч гульденов... Поэтому я сейчас не могу отдать тебе всей суммы звонкой монетой. В награду за твою отвагу я вручу тебе пока тридцать пять гульденов, а на все остальное ты получишь долговую расписку. Я обязуюсь вернуть тебе долг, как только в мире установится новый порядок и воцарится на земле справедливость Господня.

Ответ Кнопфа привел меня в ярость — и воспоминания о пережитом ужасе лишь усилили мой гнев. Я принялся честить Кнопфа на все корки, называя его мошенником и вором и требуя, чтобы он заплатил мне хотя бы половину обещанной суммы. В яростной перебранке, во время которой Кнопф то угрожал мне, то пускал слезу, я выжал из него сто гульденов — и то больше половины монет было с обрезанными краями. На девятьсот же гульденов он выдал мне долговую расписку, благочестиво заявив, что Бог меня, разумеется, не оставит. Я так никогда и не узнал, что стало с колоссальным богатством епископа: на плату наемникам Кнопф мог истратить лишь небольшую его часть — остальные же сокровища после казни Кнопфа исчезли без следа. Ну а после штурма замка мы с Кнопфом все-таки сумели худо-бедно столковаться. Лучше синица в руках, чем журавль в небе, как любила говорить дорогая моя матушка Пирьо. В знак своего расположения Кнопф разрешил мне также взять из конюшен епископа неплохого скакуна. Перед самым рассветом, когда белые звезды летней ночи еще светились на небосклоне, я примчался верхом в Балтринген, привезя с собой радостную весть о великой победе крестьян из Альгау и о позорном бегстве епископа на старой кляче.


4

Новости мои совсем не обрадовали Ульриха Шмида. Его вера в общее дело явно начала слабеть, и он заявил, что война порождает лишь войну и что Юрген Кнопф, поднявший меч, от меча и погибнет.

Нытье Шмида мне скоро надоело, и я отправился в трактир. Там я поставил своего скакуна в конюшню и, с трудом передвигая обожженные ноги, взобрался по узкой лестнице под самую крышу. Кое-как доковылял я до крошечной каморки, которую мне удалось перед отъездом оставить за собой. Ведь я жил здесь один, а некая почтенная особа, вдова торговца пряностями, присматривавшая за Раэлем, следила и за тем, чтобы никто не вторгся в комнатку в мое отсутствие. А потому легко себе представить, как я разозлился, обнаружив, что на моей кровати разлегся какой-то здоровенный детина. Он спал с открытым ртом, оглашая комнату громким храпом. На детине были короткие разноцветные штаны с разрезами, а расстегнутая куртка обнажала волосатую грудь. Одной рукой спящий крепко сжимал рукоять меча, другой судорожно вцепился в кошель. На животе пришельца, свернувшись клубочком, уютно устроился Раэль. Он даже не соизволил подняться, чтобы поприветствовать меня, лишь радостно вильнул хвостиком и посмотрел одним глазом, словно давая понять, что негоже прерывать богатырского сна усталого солдата. Я не знал этого человека, хотя, как ни странно, его глупая круглая физиономия почему-то казалась мне знакомой. Но в душе моей возобладал гнев. Я схватил спящего за грудки и принялся изо всех сил трясти эту неподъемную тушу. Наконец детина открыл глаза и начал выкрикивать на разных языках военные команды, а потом стал ругаться по-испански. Но вот он очухался, уселся на кровати, пригляделся ко мне и воскликнул:

— Микаэль, брат мой! Ты ли это? Неужели я вижу тебя живым? Но, похоже, тебе пришлось несладко — ты, гляжу, ковыляешь, как старая бабка со сгнившими костями!

Тут с глаз моих спала пелена, и я узнал нежданного гостя. Это был Антти, которого мне так часто не хватало и которого я давно оплакал, решив, что он сложил свою глупую голову в императорской армии где-нибудь на поле брани под Миланом или во Франции. Я разрыдался от радости и крепко обнял его, а когда он сжал меня в своих объятиях, я почувствовал, что Антти по-прежнему силен, как медведь: он едва не переломал мне ребер. Антти стал еще выше и заметно возмужал, лицо его казалось еще более тупым, а от всего облика моего названого брата веяло чудовищной грубостью наемного солдата. Но серые сонные глаза Антти смотрели на меня, как в былые времена.

— Значит, ты не погиб, Антти, хоть много лет не было о тебе ни слуху ни духу? — спросил я. — А теперь нежданно-негаданно свалился прямо сюда, в Балтринген? Ну, слава Богу, ты снова со мной — и я опять смогу присматривать за тобой, чтобы не сгубила тебя твоя глупость. Я уж не говорю о том, что у меня есть деньги и тебе не придется больше бедствовать. Честное слово, не понимаю, как ты сумел выжить без моих советов и помощи?

Антти гордо потряс тугим кошелем и ответил:

— Я не нищий и вернулся не для того, чтобы стать нахлебником! Услышав, что тут творится, я сразу ушел из императорского лагеря и отправился искать тебя. Все равно три года моей службы уже подходили к концу, и по правде говоря, император задолжал мне куда больше, чем я ему. Впрочем, у меня и так нет причин жаловаться: мне везло, хоть я всего лишь бедный дуралей. И хорошо, что я узнал о смуте в немецких землях: слава Богу, я не успел пропить всех денег! А вернулся я, потому что не сомневался: уж ты-то со своим характером и благочестивой душой обязательно впутаешься в эту авантюру! И теперь я собираюсь вытащить тебя из этой заварухи.

Я от всего сердца порадовался за Антти, которому улыбнулась удача, хотя и не мог взять в толк, как это получилось, если меня не было рядом и не помогал я ему своими поучениями и советами. Но последние его слова уязвили меня.

— Ты и впрямь дурак, дорогой мой Антти, и совершенно не понимаешь, что тут творится! — сердито заявил я. — Немецкие крестьяне и городская беднота — все как один поднялись на борьбу с несправедливостью. Они хотят установить новые порядки, основанные на двенадцати замечательных статьях, которых я даже не буду пытаться тебе зачитывать, ибо дурень вроде тебя все равно не поймет их без долгих разъяснений. Но могу тебя заверить, что статьи эти воистину прекрасны, ибо я сам участвовал в их сочинении. В общем, эти благородные люди решили с оружием в руках уничтожить старый мир и создать на земле царство Божие. Тебе бы тоже нашлось место в их рядах, ибо все честные люди обязаны бороться за достижение этой святой цели!

Антти зевнул, почесал в затылке и с сомнением глянул на меня.

— Брат мой Микаэль! — сказал он. — Ты, конечно, человек ученый. Ты куда умнее меня и, понятное дело, лучше разбираешься во всяких теологических премудростях. Но я столько всего насмотрелся, пока искал тебя, как иголку в стоге сена, что эти новые порядки кажутся мне немного странными, а большинство тех, кто их устанавливает, — по-моему, скорее чертово отродье, чем добропорядочные, благочестивые люди. Я с удовольствием увез бы тебя отсюда в Италию, где золотые яблоки сами падают в руки!

Он, конечно же, желал мне добра и говорил об этом как умел, так что мне не хотелось сердиться на Антти; я лишь усмехнулся и, с жалостью глядя на него, сказал:

— Не будем спорить об этих вещах! Лучше расскажи мне обо всем, что с тобой приключилось, а потом и я поведаю тебе свою историю. Мне очень любопытно, как ты жил все эти годы и как же так вышло, что счастье тебе улыбнулось? Да и сам я охотно поделюсь с тобой своими горестями — и ты поймешь, что я уже совсем не тот человек, которого ты когда-то знал.

Услышав слово «счастье», Антти посерьезнел и грустно промолвил:

— Полного, ничем не омраченного счастья на свете не бывает. В любой бочке меда есть ложка дегтя... Но я говорю вовсе не о тех лишениях и невзгодах, холоде и голоде, нужде и болезнях, напастях и ранах, которые неразрывно связаны со службой в императорском войске. Я имею в виду кое-что другое — и потом расскажу тебе об этом. Тебе же не надо описывать свои злоключения — я уже все знаю: разыскивая тебя, я недавно побывал в Меммингене. Я слышал об ужасной судьбе твоей жены и разделяю твое горе, хотя вся эта история ничуть меня не удивила: едва взглянув на эту женщину, любой человек сразу понял бы, что она — ведьма, и втрескаться в нее могло только невинное дитя вроде тебя. Так что сейчас послушай лучше мою историю: она весьма и весьма поучительна. Но сначала мне надо слегка промочить горло, ибо рассказ мой наверняка затянется до самого вечера.

Тут я вспомнил об обязанностях хозяина, забыл об усталости — и почувствовал, что ужасно хочу есть. Я бегом спустился вниз и кинулся к вдове торговца пряностями. В кухне на задах домика она вынимала из печи горячий хлеб. Почтенная женщина пребывала в страшном волнении и, завидев меня, сразу начала квохтать, как курица:

— Господин Микаэль, не хочу сказать ничего дурного об этом человеке, твоем друге. Похоже, он — мужчина крепкий и благочестивый, хоть и пьет, как лошадь. Но у него есть деньги, и он хорошо платит за выпитое, да и обхождение его приятно слабой женщине... Но я не собираюсь терпеть эту чужеземную потаскуху, которую он привел в мой дом! Она кичливая и заносчивая, говорит на каком-то богомерзком языке, щеголяет в шелковых платьях, словно госпожа какая, а на голове у нее — не двурогий красный чепец, а перья! Этому надо положить конец! Хватит с меня позорного распутства и разврата в моем собственном доме! Я не верю, что они обвенчаны по латинскому обряду, в храме Божием, и горько мне смотреть, как окрутила эта дрянь такого честного и благородного человека, как твой друг, господин Микаэль. Я прекрасно понимаю, что из-за нее-то он, бедняга, и не просыхает. Надеюсь, что он вовремя опомнится и выгонит эту подлую девку вон!

Слова вдовы привели меня в полное изумление, и я сказал ей, что Антти, насколько мне известно, никогда не был распутником и не имел привычки таскать за собой девок. Потом я позвал Антти, но он, спустившись вниз, в ответ на все мои вопросы лишь набожно перекрестился и промолвил:

— Я предпочел бы иметь дело с сотней диких кошек, чем с этой женщиной. Не хочу пока о ней говорить, ибо собираюсь сделать тебе маленький сюрприз. К тому же у меня нет никакого желания портить себе аппетит рассказами об этой особе, поскольку она и есть та самая ложка дегтя в бочке меда моей удачи.

Он одним духом осушил кувшин пива, попросил еще и добавил:

— Впрочем, негоже плохо говорить о дегте... Или вот горькая полынь... Итальянцы варят из вина и полыни крепкий напиток, который многих излечил от колик в животе и лихорадки.

Тут я посоветовал ему слегка умерить прыть и напомнил, к чему ведет неумеренное потребление вина и пива. Но он решительно возразил мне:

— Сразу видно, что ты никогда не был в настоящем деле! Хороший солдат воды и в рот не возьмет, а последние деньги непременно истратит на вино или пиво. Знал бы ты, сколько лихих рубак погибло ни за что ни про что, напившись гнилой воды из придорожных канав! Вот наш сержант и не доверял ни прудам, ни рекам, ни озерам и всегда говорил, что если уж приходится тебе пить воду, то пей ее горячей и с травами. Запомни сей добрый совет, Микаэль: ведь и ты, как я вижу, попал на войну, а в том скопище людей, которые собрались в этом городе, наверняка скоро распространится какая-нибудь зараза и быстро изведет всех, кто пьет воду.

Антти говорил так серьезно, что я не мог ему не поверить: ведь в таких делах он и впрямь был куда опытнее меня. А потом и я стал пить в ожидании обеда пиво и вино; вскоре мы с Антти здорово набрались, развеселились и, радуясь встрече, принялись похлопывать друг друга по плечам и шутить с вдовой торговца пряностями, которая угощала нас от души и подавала на стол все новые блюда. Видя потрясающую прожорливость Антти, добрая женщина изумленно крестилась и ласково потчевала великана, подкладывая ему лучшие куски. Антти же, слегка заморив червячка, начал свой рассказ.

— Благослови вас Бог, почтенная хозяюшка! Всевышний воздаст вам за вашу доброту! Мне давно опротивели императорские оливки и жилистая ослятина, а свежее масло и нежная свинина — это же просто бальзам на душу! И теперь я с удовольствием поведаю вам о своих приключениях, но сначала мне придется сказать пару слов о большой европейской политике, иначе ты, Микаэль, ничего не поймешь, ибо куда лучше разбираешься в делах небесных, чем в земных. Я же принужден был кое-чему научиться — солдат должен знать, кому он продает свой меч и за кого проливает кровь.

Антти осушил кубок вина, который почти исчез в его громадной ручище, и попросил хозяйку, чтобы она дала ему другой, побольше. А потом брат мой продолжил свой рассказ:

— Так вот, как ты помнишь, я пошел служить императору, считая, что поступаю ужасно мудро: ведь наш возлюбленный повелитель Карл V — самый могущественный государь на земле! В его наследные владения входят Австрия и Неаполь, Испания и Нидерланды — и еще много чего другого. К тому же он император всех немецких княжеств, Индии и заморской Америки, о которой испанские аркебузиры рассказывают такое, что волосы встают дыбом. И если во всех этих историях о Новом Свете была бы хоть крупица правды, то император давно стал бы самым богатым человеком в мире и мог бы построить себе дворец из чистого золота и драгоценных камней. На самом же деле он вечно страдает от постоянной нехватки денег, и это является лучшим доказательством лживости испанцев. О, эти солдаты, побывавшие за морем, — врали, каких свет не видел!

Я нетерпеливо заерзал на скамье и заметил, что прекрасно знаю, кто такие испанцы, а потому Антти лучше бы рассказывать не о них, а о себе. Он не обиделся и продолжил:

— Кроме нашего возлюбленного императора, на свете нет других владык, о которых стоило бы говорить, — за исключением короля Франции, Франциска, которого я хорошо знаю, ибо был среди тех, кто взял его под Павией в плен, да английского монарха Генриха VIII, разбогатевшего на торговле шерстью. О немецких князьях я даже вспоминать не хочу: все они не стоят и кучи дерьма, а вся германская империя — лишь один большой луг, на котором графы и князья, епископы и вольные города растут, как грибы после дождя. Единственный настоящий правитель в этих краях — герцог Фердинанд, брат императора и, кстати говоря, человек молодой и неискушенный; он является сейчас наместником Карла V в немецких и австрийских землях, защищает маленького венгерского короля от турок и вообще делает все, что ему велит император. О Польше и Московии говорить не буду, ибо ничего о них не знаю. А великий турецкий султан Сулейман — это особая статья. Наряду с императором он, несомненно, — один из самых могущественных монархов на земле, но владения его так далеко, что я не буду о нем распространяться, хоть злые языки и утверждают, будто французский король мечтает заключить с ним союз, чтобы воевать вместе с турками против императора. Но, по-моему, все это лишь пустая болтовня и мерзкие наветы.

Слова Антти взволновали меня, и я воскликнул:

— Как бывший студент достославного университета, находящегося в Париже — городе, коему нет равных на земле, — и как человек, любящий Францию всем сердцем, я решительно заявляю: все подобные слухи — возмутительная ложь и злонамеренная клевета! Мы не должны умножать забот благородного и рыцарственного короля Франциска, который столь мужественно сражается с императором — и делает это, конечно же, по воле Господа нашего, ибо Всевышний не может допустить, чтобы один человек стал повелителем всего мира.

Антти стукнул кулаком по столу так, что подпрыгнули все блюда, и радостно гаркнул:

— Черт возьми, Микаэль, ты попал сейчас в самую точку! Ты умнее, чем я думал, и оказывается, даже разбираешься в политике! Да, да, потому-то эти двое и цапаются вечно, как кошка с собакой, потому-то и не могут договориться с тех самых пор, как схлестнулись из-за императорской короны. Ведь Франция — самая сильная и богатая страна в Европе — и лишь она мешает императору захватить весь мир! Но, чтобы ты хорошо все понял, я еще должен растолковать тебе, что творится в Италии. Край этот не желает никому подчиняться. Император же и король Франции давно воюют за герцогство Миланское и за плодородную Ломбардию, из которой я сейчас и явился. Венеция, граничащая с герцогством Миланским, играет в Италии благодаря своему богатству главную роль, хотя не стоит, конечно, забывать и о папе. Он происходит из семьи Медичи, а потому властвует не только над Римом, но и над Флоренцией. Кроме того, есть еще герцогство Неаполитанское, которое принадлежит императору и которое оспаривает у него король Франции как свое наследное владение.

— У меня от всего этого уже голова пошла кругом! — в отчаянии вскричал я. — Расскажи лучше о том, что сам ты видел и слышал. Я же уверен лишь в одном: ведя бесконечные войны, и король, и император поступают не как добрые христиане, а как самые настоящие разбойники! Ведь они могли тихо и мирно разобраться в том, что кому из них принадлежит по закону, и решить все свои споры справедливо и достойно.

Антти громко расхохотался и ответил:

— Все эти дела с наследными владениями, а также всякие соглашения и договоры так запутаны, что там сам черт ногу сломит. Знал бы ты, сколько ученых законников, покорпев над этими пергаментами, свихнулось и ушло в монастырь! Императоры и короли признают лишь одно право — право сильного. Кто соберет под свои знамена больше копейщиков, аркебузиров, кавалеристов и пушкарей, тот и выиграет дело! Формально война вспыхнула из-за герцогства Миланского. Тогда оно принадлежало французскому королю — и мы, перейдя через Альпы, изгнали французов из Италии и преследовали их до самого Прованса, грабя, убивая и бесчинствуя сколько душе угодно. Ведь нашим предводителем был французский коннетабль, герцог де Бурбон, который так разобиделся на короля Франциска, что хотел разорить все его земли.

Вдова торговца пряностями стала испуганно креститься, бормоча, что она — женщина простая и не больно-то разбирается в делах герцогов и королей, но никогда не поверит, будто Антти убивал и грабил невинных людей. Я же спросил, возможно ли, чтобы главнокомандующий французской армией и коннетабль сражался на стороне императора против собственного государя?

Антти, слегка смущенный словами вдовы, попытался оправдаться, заявив:

— Грабежи и бесчинства — неотъемлемая часть солдатского ремесла и естественное право любой армии. Но я никогда не убивал невинных людей просто так, ради забавы, как это случается с испанцами, когда они дают волю своему бешеному нраву. А что касается бесчинств и насилий, то тут я могу сказать только одно: множество женщин в Провансе вовсе не считало это большой бедой. Да они скорее сами бегали за солдатами, чем прятались от них, особенно когда солдаты эти щеголяли в блестящих доспехах и штанах с разрезами, так что и тут совесть моя чиста. А коннетабль предал своего государя и перешел на сторону императора, чтобы с его помощью превратить часть французских земель в собственное королевство. Но этот герцог де Бурбон оказался столь бездарным полководцем, что войско наше таяло на глазах и после долгой осады Марселя мне пришлось бросить свои прекрасные пушки — надо ли говорить, что ими тут же завладели французы — и, ежеминутно рискуя жизнью, бежать до самого Милана, поскольку король Франциск совершенно неожиданно сумел собрать огромную армию, тоже перешел через Альпы и вторгся в захваченное императором герцогство Миланское.

Антти вошел в раж и, прерывая порой свой рассказ, чтобы глотнуть вина, долго живописал нам во всех подробностях сложные перипетии итальянской кампании. Поведал он нам и о великих полководцах, ставя выше всех главнокомандующего императорской армией маркиза Пескару и господина де Ланнуа, а также о грандиозной битве под Павией, которая закончилась триумфальной победой императора, захватившего в плен самого короля Франциска.

Выхлестав кувшин вина, Антти серьезно посмотрел на меня и закончил свою повесть такими словами:

— Микаэль, брат мой! Я толкую тут с тобой о большой политике и о битве под Павией, где тридцать тысяч хорошо вооруженных, прошедших огонь и воду солдат двинулось под предводительством искуснейших военачальников в наступление на тридцатисемитысячную армию противника. Все это я рассказываю тебе для того, чтобы ты наконец понял: здешний дурацкий крестьянский бунт по сравнению с большой политикой и настоящей войной — просто жалкий комариный писк, и смысла в нем столько же, сколько в куче дерьма. Опытный полководец прихлопнет всех этих мужиков, как мух, и рук не замарает! После победы под Павией император стал самым могущественным человеком на земле, а он лютеран терпеть не может. Поклялся, что сначала выжжет каленым железом всю ересь в немецких землях, а потом, объединив всех христиан на свете, покорит турок. А потому я искренне советую тебе прислушаться к голосу разума и уносить отсюда ноги, пока не поздно. Ну почему бы нам не отправиться в более гостеприимные края?

Слова Антти заставили меня о многом задуматься, но я считал себя куда умнее его, да еще и слегка захмелел от выпитого, а потому начал издеваться над пророчествами Антти и доказывать ему, что правда Божья сильнее власти всех императоров и королей на свете и что Самсон побил филистимлян ослиной челюстью. Но Антти упрямо твердил свое, и я уже хотел хорошенько его отругать, но тут распахнулась дверь и в кухню легко впорхнула женщина с нарумяненными щеками и улыбкой на устах. Облачена сия особа была в драное платье и шляпу с облезлыми перьями цапли. Довольно приятным голосом гостья мурлыкала песенку о павшем под Павией герое:

Кто ни разу не встречал Господина ла Палиса,
Тот, конечно, не знавал Господина ла Палиса...

Почтенная вдова торговца пряностями тут же залилась горючими слезами и проговорила сквозь рыдания:

— Это она, это та мерзкая девка, которую господин Антти привез с собой из Италии, и если ты, господин Микаэль, настоящий мужчина, то возьмешь палку и выгонишь эту тварь из моего добропорядочного дома!

Но, услышав голос вошедшей женщины и приглядевшись к ней поближе, я вскочил со скамьи и перекрестился, будто увидел самого дьявола, ибо передо мной стояла, нетвердо держась на ногах, но тем не менее живая и, кажется, здоровая госпожа Женевьева из Парижа! Да, это была она — собственной персоной. И хотя дама эта была уже далеко не первой молодости, щечки у нее были по-прежнему округлыми, губы — полными, а глаза — темно-фиалковыми. Увидев меня, она с радостным криком бросилась мне на шею и расцеловала меня в обе щеки. Я судорожно отбивался от этой особы, пока мне наконец не удалось стряхнуть ее с себя.

Антти вдруг потерял всю свою самоуверенность. Испуганно сжавшись и умоляюще глядя на меня, он пролепетал:

— Прости меня, Микаэль, но что я мог поделать? Она наткнулась на меня под Павией — и прицепилась ко мне, как репей! Теперь она денно и нощно отравляет мне жизнь — и я горячо надеюсь, что ты захочешь взять эту женщину под свое покровительство. Я же помню, что когда-то ты сходил по ней с ума... И, кстати, она тебе кое-что должна... Впрочем, не пристало порядочному мужчине говорить о таких вещах вслух.

Я был так потрясен, что не мог произнести ни слова, а госпожа Женевьева уселась во фривольной позе, оттянула корсаж так, что глазам моим предстал ее обнаженный бюст, и начала рассматривать меня, склонив голову набок, — как собака, разглядывающая кусок мяса. При этом она продолжала нежным голоском напевать свою песенку — пока я не пришел наконец в себя и не вскричал в гневе:

— О Господи! Я уже вдоволь наслушался о Павии и сыт этими историями по горло! И если ты, брат мой, и впрямь приволок аж из-под Павии столь бесценный трофей, как эта благородная дама, то ты еще глупее, чем я думал. Ты что, действительно хотел оказать мне дружескую услугу?!

Госпожа Женевьева, видимо, решила, что мне не нравится ее пение, и возмущенно заявила:

— Господин де ла Палис был мужественнее и благороднее вас обоих, вместе взятых, и было бы лучше, если бы вы спели вместе со мной эту песенку, которую сложили в его честь попавшие в плен французы. Окруженный сотней испанцев, он сражался до последней капли крови, хотя глаза ему уже застилала предсмертная мгла и он потерял одну руку, отрубленную по самое плечо, а на бедре у него зияла страшная рана.

Пытаясь собраться с мыслями, я велел женщине замолчать, но с таким же успехом я мог бы приказать остановиться бурной реке. Госпожа Женевьева молола языком без передышки:

— И уж мне ли не знать о мужских достоинствах господина де ла Палиса! Однажды он изволил одарить меня своим благосклонным вниманием, и на следующее утро дал мне двадцать золотых в дивно расшитом шелковом мешочке. Король Франции тоже целовал мне руки и всякие другие места, которые не позволяет мне назвать моя скромность, ибо рыцарственный сей государь — превеликий проказник и любезнейший кавалер, обожающий разнообразие и страшно скучавший в своем лагере. Да и другие знатные господа вовсю обхаживали меня и отчаянно соперничали, добиваясь моей милости.

Рассказ ее не оставлял никаких сомнений: в избранном ею ремесле она достигла исключительных успехов.

— В обходительности, щедрости и искусстве любви французские рыцари не имеют себе равных, — продолжала госпожа Женевьева. — Уж мне-то есть с чем сравнить! Даже не знаю, кого я больше ненавижу, — неуклюжих и грубых немцев, которыеничего не понимают в женщинах и самым обольстительным и страстным красавицам предпочитают пиво и колбасу, — или испанцев?.. О, те умеют любить, да еще как пылко, но при этом они еще более скупы, чем немцы, и желают по праву победителей получить задаром то, за что каждый приличный мужчина с радостью платит немалые деньги. Об итальянцах же я и говорить не хочу: они попросту глохнут, стоит только благовоспитанной женщине деликатно напомнить им о деньгах или новом платье. Бог свидетель, Микаэль, — во всех моих несчастьях виноваты дикие и подлые наемники, которые украли у меня все мои дорогие наряды, шкатулку с помадой, румянами и благовониями, душистыми притираниями и тушью для ресниц, а кроме того — и все те немалые деньги, которые тяжким трудом заработала я в стане короля, дабы обеспечить себе и детям своим безбедную жизнь.

— Господи Иисусе! — в ужасе вскричал я, не обращая внимания на предостерегающие знаки Антти. — Так у вас есть и дети, дражайшая госпожа Женевьева?

Тут брат мой вмешался в разговор:

— Микаэль, милый! Заклинаю тебя, не верь ни единому слову этой женщины: она врет как сивый мерин и имеет наглость утверждать, будто у нее двое детей, мальчик и девочка, которые живут сейчас у неких почтенных людей в Туре. Мальчику якобы скоро исполнится пять лет, и хоть я знаю, что все это — сплошная ложь, дама сия вцепилась в меня как клещ, талдыча, будто ребенок этот — мой сын.

— В этом не может быть никаких сомнений, — нежно проворковала госпожа Женевьева. — Накажи меня Бог, разрази меня гром, если я все эти годы не знала, что малыш мой — сын доблестного господина Антти. Лишь с большим трудом удалось мне убедить моего первого покровителя, что я забеременела от него. Ты ведь его помнишь, господин Микаэль, правда? В конце концов он признал мальчика своим бастардом, а теперь малыш воспитывается в благородной дворянской семье, хотя отец его — я имею в виду официального, а не настоящего отца, настоящий-то — господин Антти, — так вот, отец его был ничтожеством и подлецом. Мальчика зовут Андре Флориан, ибо я решила, что он должен носить имена обоих своих отцов, и часто, лежа в объятиях куда более хилых и не столь милых моему сердцу любовников, вспоминала я с тоской ласки истинного отца моего сыночка, пока судьба не привела ко мне снова этого достойнейшего человека, дабы вырвал он меня под Павией из рук негодяев-испанцев.

Слова госпожи Женевьевы звучали так искренне, а ее фиалковые глаза, которых не сводила она с Антти, сияли такой чистотой, что я не мог не поверить этой женщине. И потому, придя наконец в себя, я вынужден был признать, что мне не за что сердиться на Антти: он поступил как честный человек, взяв под свое покровительство мать его, Антти, сына, хотя теперь присутствие этой дамы не сулило нам ничего, кроме забот, хлопот и непомерных расходов. Антти же тем временем сказал:

— Ты и правда веришь всему, что она говорит, Микаэль? Я — так нет: бабьи языки подлы и лживы, а речи их лукавы и хитры. Но если она все-таки смогла тебя убедить, то твой святой долг — по-мужски разделить со мной тяжкое бремя отцовства, ибо ты как человек порядочный не можешь не признать, что мальчик этот — хотя бы наполовину твой, а потому я считаю его нашим общим сыном. И назвать его вообще-то надо было Андре Микаэлем Флорианом.

Я завопил от изумления и злобы, так рванув на груди рубаху, что она громко затрещала. Я же никогда и пальцем не дотрагивался до госпожи Женевьевы, хотя по молодости и глупости не раз мечтал об этом. Но лживость этой женщины спасла меня от греха, за что я теперь благодарил Бога, видя, до чего плотские страсти довели Антти. А он, насмешливо глядя на меня слегка затуманенными от выпитого глазами, заявил, что госпожа Женевьева мне кое-что должна — и в счет этого долга он когда-то принял от моего имени некоторую плату, а потому я по крайней мере так же, как и он, отвечаю за появление этого ребенка на свет. Возразить мне было нечего, и это наполнило мою душу бессильной яростью. Госпожа Женевьева приняла мое молчание за знак согласия и вновь начала рассказывать о выпавших на ее долю невзгодах. Мы услышали о том, как после битвы искала она убежища в стенах монастыря, куда привез ее очередной покровитель, и как нарядилась она в самое лучшее свое платье, надеясь, что появится какой-нибудь благородный господин, который возьмет ее под свою защиту. И как вместо этого попала несчастная в руки грязного, окровавленного сброда, который ограбил ее дочиста, отняв даже одежду, — а потом пришли испанцы и, не найдя у нее уже ничего стоящего, зверски ее изнасиловали. Когда же ей, с трудом прикрывающей наготу лохмотьями, удалось наконец освободиться, она считала себя погибшей, пока судьба не свела ее с Анти. И бедняжка узнала в нем отца своего ребенка — доблестный же этот рыцарь вызволил ее из беды, хотя страдалица до сих пор не успела обзавестись новыми туалетами, белилами и румянами, от которых в немалой степени зависит успех дамы в обществе и возможность достичь прежнего блистательного положения.

Антти решительно заявил, что не собирается выбрасывать потом и кровью заработанных дукатов на бабьи тряпки, будь госпожа Женевьева даже матерью десятерых его детей. Но меня ее слова заставили задуматься, и я быстро сообразил, что мы не избавимся от этой женщины, пока не купим ей всех тех вещей, без которых не может она заниматься своим многотрудным ремеслом. И я сказал ей, что мужики грабят замки и господские усадьбы по всей округе — и нам, без сомнения, удастся достать по дешевке вполне приличные наряды. А потом я признался, что страшно устал и что у меня жутко болят ноги, и предложил всем лечь наконец спать.

Глаза у госпожи Женевьевы заблестели, она нежно обняла меня и быстро проговорила, что с удовольствием поможет мне улечься в постельку, если я, слегка подпив, нетвердо держусь на ногах. И еще красавица обещала смазать мои ожоги целебными снадобьями и согреть меня в постели теплом собственного тела, поскольку весенние ночи все еще очень холодны и лучше всего проводить их вдвоем. Она поняла мои слова о том, что неплохо бы лечь спать, абсолютно превратно, но у меня уже не было сил с ней спорить, и после того, как вдова торговца пряностями решительно отказалась разделить с госпожой Женевьевой свою спальню, грозя нам всеми карами небесными, которые непременно обрушатся на наши головы в наказание за безбожное наше распутство, мы снова забрались на чердак и устроились все трое в одной кровати; госпожа Женевьева лежала посередине, а мой песик свернулся клубочком у щеки Антти, чтобы охранять его сон: казалось, Раэль просто влюбился в великана... Антти уснул, едва коснувшись головой подушки, а госпожа Женевьева, заслышав его храп, нежно обвила руками мою шею, чмокнула меня в висок и начала нашептывать мне на ухо такие вещи, повторять которые не позволяет мне моя скромность. Но штучки этой соблазнительницы не произвели на меня никакого впечатления — я был слишком утомлен и пьян, чтобы думать о плотских радостях. И скоро я заснул в объятиях госпожи Женевьевы.

Таков был для меня конец битвы под Павией.


5

Лишь на следующее утро до меня дошло, как же мы накануне перепили. Антти, подперев голову руками, тоже тяжко вздыхал и клялся, что в жизни больше не возьмет в рот ни капли вина и будет довольствоваться водой и простоквашей — разумеется, тогда, когда не надо ему будет в походе беречь здоровья, следуя советам многомудрого сержанта. Лишь после глотка пива удалось мне немного прийти в себя, и я потащился к Ульриху Шмиду. У него я узнал, что крестьянская армия в количестве пяти тысяч человек двинулась на город Лаупгейм на Дунае, поскольку в тех краях много богатых замков и монастырей. Я заявил, что без промедления присоединюсь к войску, ибо отлично понимал: чем скорее мы избавимся от госпожи Женевьевы, тем лучше для моей чести, которой эта женщина ежеминутно грозила меня лишить.

Ульрих Шмид одобрил мое решение и стал заклинать меня Господом Богом, чтобы я уговорил мужиков как можно быстрее присоединиться к главным силам, ибо в края наши форсированным маршем идет швабский генерал Юрген фон Труксес, сея разрушение и смерть, рубя головы, выкалывая глаза и заживо сжигая мужиков из разгромленных отрядов. Ульрих надеялся, что, увидев объединенную крестьянскую армию, Труксес вступит с повстанцами в переговоры. И вот мы отправились в Лаупгейм.

Стояло самое начало апреля. Весенние ливни размыли дорогу, зато вокруг уже зазеленели луга, покрытые цветами, а воздух был чист, свеж и напоен сладкими ароматами лип. Нам вспомнилась далекая и бедная наша родина, где реки в это время еще скованы льдом, а серые избушки дремлют, до крыш занесенные снегом. Нас охватила тоска, и Антти стал рассказывать, что встретил среди немецких наемников одного датчанина, который служил когда-то в армии короля Христиана. Датчанин этот утверждал, что Христиан давно уже потерял и корону, и все свои владения, доставшиеся его дядюшке, герцогу Гольштейнскому, и бежал в Голландию, дабы найти пристанище у своего зятя, императора. А шведские дворяне в минуту слабости возвели на престол господина Густава из рода Ваза — того самого человека, который так доблестно поднимал Швецию и Финляндию на борьбу с законным государем. Но господин Густав оказался страшно неблагодарным, поскольку совершенно не выносил людей, которые тоже могли бы претендовать на корону. Христиан оказал ему большую услугу, обезглавив немало мужей, способных ввязаться в борьбу за власть, а господин Густав — как монарх мудрый и дальновидный — довел это дело до конца.

Так, оживленно обсуждая вести с далекой родины, мы приближались к Лаупгейму; госпожа Женевьева тоже развлекала нас разными занятными историями о французском дворе и о повадках короля Франциска. Приехав в крошечный городок Лаупгейм, мы увидели множество мужицких ватаг, расползшихся по окрестным холмам. Всюду царили шум, крик, неразбериха, пьянство и обжорство. На рынке живо торговали всякой всячиной и лавочники заламывали безбожные цены за графские финтифлюшки, скупленные за бесценок у истомившихся по пиву крестьян.

Разыскав вожаков этой армии, я передал им приказ Ульриха Шмида немедленно вернуться в Балтринген и поддержать там справедливые требования крестьян на мирных переговорах с господином фон Труксесом, каковой сейчас идет с большим войском в наши края, чтобы показать мужикам, где раки зимуют. Но предводители крестьян, ослепленные силой и многочисленными победами своей армии, заявили, что не верят ни в переговоры, ни в королевских полководцев, а об Ульрихе Шмиде и слышать не желают, ибо оказался он трусом и старой бабой. А если господин фон Труксес осмелится сунуться в эти края, то мужики покажут ему почем фунт лиха.

Во время этой беседы госпожа Женевьева открыла сундук, полный великолепных нарядов, шелков и бархата, отороченных мехом плащей, тончайших кружев и роскошных перьев. В сундуке была даже шкатулка с помадами и благовониями, а также зеркальце в серебряной оправе, гребни, щеточки, щипчики и лопаточки. Видимо, сундук этот принадлежал какой-то достойной, благородной даме, бежавшей от крестьянских ватаг. Госпожа Женевьева крепко обняла меня и поцеловала в губы; она поцеловала бы и Антти, если бы он не отказался от такой чести. Потом женщина стала нас умолять, чтобы мы купили ей сундук со всем содержимым, ибо это как раз то, что ей нужно. Госпожа Женевьева шутливо заверила нас, что мы ее и не узнаем, когда она причешется, накрасится и облачится в новое платье. Она и впрямь была очень соблазнительна, изящно и легко порхая вокруг нас, как это в обычае у французских женщин. Я взглянул на нее — и меня захлестнули воспоминания молодости... В следующий миг я уже говорил с одним из крестьянских вожаков, выясняя, сколько он хочет за сундук.

Мужик долго разводил руками и, призывая Бога в свидетели, клялся, что вовсе не собирается продавать свое сокровище, а хочет отвезти его домой как военный трофей и подарить дорогой своей супруге. Платья, правда, будут ей узковаты — что в груди, что в бедрах... Но ведь наряды можно и подпороть, так что он не расстанется с сундуком и за тысячу гульденов. Тут мне стало ясно, что мужик мечтает продать свое приобретение, и хотя госпожа Женевьева со слезами на глазах умоляла меня немедленно заплатить запрошенную сумму, я предложил мужику шестьдесят гульденов; в ответ он гневно треснул кулаком по крышке сундука и заявил, что даже говорить со мной больше не желает.

Пока мы торговались, Антти оглядывал далекие холмы и смотрел на Дунай, желто-зеленые воды которого вышли из берегов; стремительно несущаяся река окружала городок почти со всех сторон, оставляя к нему лишь несколько подъездов.

— Я вижу на дороге каких-то всадников, — внезапно проговорил Антти. — Они в блестящих доспехах, вооружены копьями и мчатся сюда во весь опор. Мне, дураку, они куда больше напоминают императорскую кавалерию, чем верховых мужиков: все крестьянские лошадки тощие, хилые, больные и скачут как Бог на душу положит, а эти кони — крупные, лоснящиеся, откормленные и, насколько я могу судить отсюда, совершенно здоровые.

Мужик, с которым я торговался, отвернулся от меня, высморкался, зажав ноздрю пальцем, и сказал:

— Да, это вряд ли наши люди. Какой дурак будет без всякой нужды рыскать по пустынным дорогам? Мы ведь уже разграбили все вокруг и спалили все здешние замки. Но вообще-то нас тут много... Я и своих-то не знаю в лицо, а эти, похоже, явились из-за Дуная, чтобы к нам примкнуть.

Мы стояли, глядя на дорогу, — и вдруг увидели, как всадники на всем скаку налетели на мужиков, которые гнали в городок фуры с зерном, и пронзили бедняг копьями, а кони тут же истоптали тела убитых копытами. Слабое эхо донесло до нас предсмертные крики несчастных; лошади в оглоблях заметались, шарахнулись с наезженной дороги в сторону и перевернули фуры. Все это казалось каким-то кошмаром, возникшим в мареве теплого солнечного дня, и мы оцепенели, не веря своим глазам.

Но Антти показал нам на другой отряд всадников. Те были чуть подальше и приближались к городку с другой стороны.

— У меня есть кое-какой военный опыт, — проговорил мой брат, — и он мне подсказывает, что сейчас самое время бить тревогу. Думаю, я не слишком ошибусь, рискнув предположить, что это — отряды из передовых частей войска господина фон Труксеса, посланные провести разведку боем. И если кавалеристы ввязываются в стычки прямо у вас под носом, значит — главные силы фон Труксеса где-то совсем рядом.

Собеседник наш принялся смеяться над Антти, обозвав его пуганой вороной, которая куста боится. Но тут в городе тревожно зазвонили колокола, и из ворот, словно муравьи из разворошенного муравейника, высыпали мужики; все они побежали на холм, спотыкаясь о собственные рогатины. Оба отряда всадников замерли, чтобы осмотреть укрепления мятежников, а потом развернулись и стремительно умчались прочь.

На нашем холме барабаны тоже били тревогу, и мужики, протирая заспанные глаза, вылезали из курятников и погребов. Тут собеседник наш побелел от страха, но, все еще пытаясь храбриться, заявил:

— Если эти всадники — и впрямь из княжеской кавалерии, то не так уж их и много. Бог даст, мы легко победим их в открытом бою. Вы же видели, как они пустились наутек, поняв, сколь велика наша сила.

И тут в обеих долинах появилась пехота. Она наступала на городок стройными рядами, защищенная с флангов кавалерией. Увидев это, знакомец наш перекрестился и сказал мне:

— Вы говорили шестьдесят гульденов, господин мой? Добавьте еще десять, и сундук со всем добром — ваш.

Госпожа Женевьева, которую ничуть не волновали ни кавалеристы, ни колыхавшийся вдали лес копий, от радости пустилась в пляс; она прыгала и скакала, как юная девица, а потом вцепилась мне в руку, умоляя не скупиться.

Я уже полез за деньгами, но Антти остановил меня, заметив:

— Не лучше ли отложить покупки до более подходящего времени? Похоже, мы попали в крепкую передрягу. Судя по тому, что я вижу, господин фон Труксес — очень недурной полководец, хотя ему, конечно, далеко до маркиза де Пескары. Могу поспорить на что хочешь — ты и оглянуться не успеешь, как он запрет нас в этой излучине Дуная, словно мышей в мышеловке. Вижу упряжки волов, которые тащат полевые орудия. Я здесь чужак, и делать мне тут нечего. Давай-ка уносить отсюда ноги да спасать свои драгоценные жизни.

Тем временем мужики начали окружать свой лагерь повозками, между которыми принялись вбивать в землю колья и натягивать веревки. Выкатили мятежники и две маленькие пушки, а те крестьяне, у которых были мушкеты, стали готовиться к бою. Я возрадовался и сказал Антти.

— Уходи, если совесть позволяет! Мое же место — здесь, среди этих благородных людей. Сам видишь, как бесстрашно рвутся они в бой, чтобы отстаивать правду Божью!

Госпожа Женевьева тоже решительно отказалась уходить без сундука, долдоня, что это величайшая удача в ее жизни и что она лучше умрет, чем расстанется с таким богатством. В подтверждение своих слов она бросилась на крышку сундука и судорожно вцепилась в него обеими руками. Хозяин сундука снова кинул быстрый взгляд на долину, где большие колонны пехотинцев распались, разделившись на более мелкие отряды, и по всем правилам военного искусства стали окружать холм. После этого знакомец наш поспешно заявил, что все сокровища земные — прах и тлен и что превыше всего на свете ценит он слово Божье, а потому с радостью уступит нам сундук за тридцать гульденов, если получит деньги прямо сейчас. Госпожа Женевьева совершенно оглушила меня своими воплями; плохо соображая, я быстро отсчитал деньги и высыпал горсть монет в подставленную крестьянским вожаком ладонь, не успев даже отделить полновесных гульденов от золотых с обрезанными краями.

Антти же продолжал бубнить мне в ухо:

— Микаэль, заклинаю тебя нашей старой дружбой, пошли отсюда! Может, я наивен и глуп и ты куда умнее меня, но весь мой солдатский опыт говорит, что у нас осталось лишь несколько минут, чтобы сесть на коней, галопом пронестись через весь городок, раздобыть лодку и переправиться на тот берег. Я даже согласен взять с собой этот сундук, но нам надо немедленно уезжать отсюда.

Но моя вера в победу добра и справедливости заглушила голос разума. Возможно, мне вскружило голову и то, что я столь доблестно сумел взорвать ворота епископского замка. И к тому же я знал, что мужики не потерпели пока ни единого поражения. А потому я насмешливо ответил:

— Беги, Антти! Переправься через Дунай и отсидись на том берегу в безопасном месте. Я найду тебя, когда мы разобьем княжеское войско. Вот уж не думал, что ты такой трус!

Антти огляделся вокруг и мрачно проговорил:

— Поздно... Пока мы тут трепали языками, ловушка захлопнулась. Что ж, я остаюсь с тобой. С чего бы я стал спасаться один, если притащился сюда аж из самой Италии, чтобы разыскать тебя и защитить от всех бед, в которые вечно попадаешь ты по своему легкомыслию.

Больше он не успел ничего сказать, поскольку крестьянские капитаны и сержанты, повтыкавшие себе в шапки петушиные перья, которые служили у мятежников знаками отличий, вдруг забегали, как недорезанные куры, колотя мужиков кулаками и силой гоня людей на позиции, чтобы отразить атаку вражеского войска. На пять тысяч повстанцев было около тридцати мушкетов. Когда княжеская кавалерия двинулась вверх по склону, я занял место в ряду стрелков, вбил в землю подпорку, и хоть сердце мое трепыхалось в груди, как заячий хвост, я прицелился, как мог, и выстрелил. По-моему, я даже в кого-то попал — кажется, ранил коня... Увидев языки пламени, вырывавшиеся из дул мушкетов, всадники отъехали в стороны, пропуская вперед пехоту и пытаясь добраться к нам с флангов.

Теперь пошли в атаку пехотинцы; чеканя шаг, поднимались они по склону. Когда же по холму открыла огонь княжеская артиллерия, крестьянские повозки попадали и превратились в груду обломков, а ряды наши смешались и рассеялись. Когда первые шеренги пехотинцев приблизились к нам почти вплотную, Антти велел мне стрелять в самую гущу атакующих, а сам взялся за свой двуручный меч. Но все уже было бесполезно. Увидев вблизи длинные копья солдат, мужики внезапно потеряли веру в свое справедливое дело и, побросав оружие, кинулись врассыпную. При этом они вопили, что городские стены — куда более надежная защита, чем кольцо жалких повозок.

Глядя на это беспорядочное бегство, Антти громко расхохотался и крикнул мне:

— Ну, теперь ты мне веришь, Микаэль? Смываемся, пока не поздно! Спасти нас сейчас могут только собственные ноги.

Уговаривать ему меня не пришлось. Мы бросились наутек. Антти прокладывал нам путь мечом, хоть и сам я, признаюсь, уложил прикладом мушкета пару-тройку бежавших впереди мужиков, которые путались у меня под ногами и мешали удирать от солдат. Лошади наши бесследно исчезли, а госпожа Женевьева рыдала, ломала руки и умоляла нас спасти драгоценный сундук. Но Антти ударил ее по лицу и потащил за собой. Мы бежали в обезумевшей толпе, и в этой чудовищной давке Антти вновь прокладывал нам дорогу мечом. Я и сам не пойму, каким чудом нам удалось не потерять друг друга. Но помню, что я вцепился в широкий кожаный пояс Антти, а он волок за собой госпожу Женевьеву, таща ее то за руку, то за волосы. И хоть на склоне холма полегло за несколько минут больше двух тысяч мужиков, мы сумели добраться до города.

Но Антти ни на миг не позволил нам там задержаться; он отчаянно подгонял нас, твердя, что нам надо как можно скорее перебраться на другой берег, и лишь когда мы добежали до реки, брат мой остановился и перевел дух. Потом Антти осмотрелся по сторонам и устремил зоркий взгляд на зеленоватые воды Дуная, которые волновались и вспенивались там, где угадывались страшные водовороты. Мужики, которым удалось вместе с нами добраться до самой реки, в слепом отчаянии бросились в воду, но были тут же подхвачены стремительным потоком, и несмотря на все усилия несчастных, их потащило вниз по течению.

Пока мы с Антти пытались отдышаться, толпа вокруг нас немного поредела, и мы увидели неподалеку нескольких крестьян, которые волокли к реке перевернутую вверх дном лодку. Антти что-то им закричал, но они даже не оглянулись. Едва спустив лодку на воду, все орава поспешно полезла на утлое суденышко, которое тут же увязло в прибрежном иле и уже не могло сдвинуться с места. И тогда Антти удалось ухватиться за корму лодки и могучим рывком вытащить ее обратно на сушу. После этого он мягко попросил мужиков уступить нам лодку, ибо мы спешим на тот берег по исключительно важному и срочному делу. Великан даже предложил крестьянам деньги, но люди эти не подумали ответить на его учтивые речи, а один из мужиков коварно выхватил нож и самым подлым образом вонзил его Антти в руку, все еще сжимавшую корму лодки.

И хоть из раны хлынула кровь, Антти не потерял самообладания и сказал, что как человек тихий и мирный собирался договориться с крестьянами по-хорошему, но если они хотят свары и драки — то ради Бога. И в следующий миг брат мой слегка шлепнул плашмя мечом негодяя с ножом. Злодей рухнул замертво, Антти же, попросив меня минутку подержать меч, залез в воду и голыми руками повышвыривал из лодки всех, кто в ней сидел, — за исключением маленького человечка, который скорчился на самом дне и слезно молил позволить ему переправиться через Дунай.

В лодке вполне хватало места для четверых, и Антти велел нам садиться в нее, не теряя ни минуты, ибо из ворот города выбегали все новые толпы обезумевших от ужаса людей и земля уже содрогалась от топота неприятельской конницы. Но госпожа Женевьева вдруг уперлась и завопила, что не станет рисковать своей драгоценной жизнью в этом дырявом корыте, и Антти снова пришлось за волосы тащить нашу красавицу за собой. Я пристроился на дне лодки, сжимая в руках мушкет, а маленький человечек, удивительно быстро разобравшийся в ситуации, тут же схватился за весла, и наше суденышко отчалило от берега.

Еще минута — и нам бы не отплыть. Антти и так пришлось свирепо размахивать мечом и отшвыривать от лодки целую толпу мужиков; в страхе перед неминуемой смертью те пытались залезть на суденышко, бредя за нами по грудь в воде и цепляясь за борта. И лодка наша наверняка бы опрокинулась, если бы Антти не отсекал мечом пальцев и рук, жестоко лишая несчастных крестьян последней надежды на спасение. А вскоре нас подхватил стремительный поток, и маленький человечек принялся деловито грести к противоположному берегу. Антти лихо орудовал рулевым веслом, так что водовороты не могли сбить нас с курса, хотя пару раз лодка начинала бешено вращаться среди белых бурунов, и у меня со страху сердце уходило в пятки. Утлое суденышко качалось на вздымающихся волнах, как скорлупка, и протекало так сильно, что мы уже не чаяли спастись, — и все же, промокшие до нитки, каким-то чудом пристали к другому берегу. Едва я вновь ступил на твердую землю, как меня охватила дикая жажда мести, и я поклялся, что княжеские солдаты кровью своей заплатят за сегодняшнюю резню. Мне удалось сохранить порох сухим, и, отмахнувшись от громких протестов Антти, который настойчиво тащил меня прочь, мечтая бежать из этого ада куда подальше, я подошел к горстке уцелевших и попытался разглядеть, что творится на том берегу.

Пехотинцы и кавалеристы окружили многотысячную толпу крестьян и рубили теперь людей, как хорошая хозяйка — капусту. Чуть подальше от реки сидел на вороном коне главнокомандующий в блестящих доспехах. Судя по пышному плюмажу и по штандарту, развевавшемуся у гордого всадника над головой, это был Юрген фон Труксес. Он поднял забрало, и я увидел кудрявую бороду и худое, смуглое лицо этого человека. Он с наслаждением наблюдал за той резней, которую по всем правилам военного искусства устроили его люди. Но господа из свиты генерала убеждали его прекратить эту бессмысленную бойню, ибо мужики вообще-то — существа полезные, и если извести их всех под корень, то кто же тогда будет пахать и сеять?..

Наконец господин фон Труксес велел трубить отбой, что заставило солдат прекратить резню, и кликнул заплечных дел мастеров, дабы вершить над бунтовщиками законный суд. Зычный голос генерала доносился даже до другого берега, и, услышав, что фон Труксес зовет палача, я установил свой мушкет на подпорку, прицелился и выстрелил. Но не попал. Мой прекрасный мушкет с глухим треском разлетелся на куски. Видимо, во время переправы через реку в дуло попала вода. И лишь по неисповедимой милости Господней острые осколки не ранили и не покалечили ни меня, ни стоявших поблизости людей, хотя взорвавшийся порох и опалил мне лицо.

Увидев страшную резню, маленький человечек принялся яростно доказывать, будто бойня эта — лучшее подтверждение тому, что швабские крестьяне были обмануты лжепророками и сбились с пути истинного.

Когда я спросил, кто он, собственно говоря, такой и почему так считает, человечек ответил, что он — ничтожнейших из ничтожных, зовут его Якоб и занимается он сапожным ремеслом в почтенном городе Мюльхаузене в Тюрингии, а в соседние земли пришел как посланец господина своего и учителя, чтобы призвать здешних мужиков к совместной борьбе против кровопийц-князей, но в Лаупгейме крестьяне даже не захотели его слушать и наплевали на все его полномочия, за что этих тупиц и постигла теперь вполне заслуженная кара.

А кара и впрямь не заставила себя ждать. Палач господина фон Труксеса стоял с топором в руках, а солдаты волокли к нему крестьянских вожаков. Головы падали на землю, как груши, и катились под копыта вороного скакуна господина фон Труксеса, а Якоб-сапожник, глядя на это, премного радовался и твердил, что вот она — кара Господня за малодушие еретиков-швабов.

— Ибо Лютер — вовсе никакой не пророк, а, наоборот, волк в овечьей шкуре, — объяснял мне маленький человечек. — Истинный же глас Божий — это господин мой и учитель, который, подобно святому Иоанну Крестителю, пришел из пустыни, дабы проповедовать слово Божье и основать тысячелетнее царство Божие на земле. Ну, мне тут больше делать нечего, и я собираюсь вернуться к своему учителю. Смотрите, эти злобные солдаты ищут лодки и, похоже, хотят переправиться через реку, чтобы добраться и до нас с вами.

Он был прав. И мы быстро зашагали прочь, а сапожник показывал нам дорогу. Так уходили мы все дальше от Балтрингена, где оставил я у вдовы торговца пряностями своего песика, думая, что скоро вернусь за ним. Теперь же Дунай и войска господина фон Труксеса отрезали нас от Балтрингена. Я забеспокоился: что же станет с Ульрихом Шмидом и как обойдется он без моих мудрых советов? И действительно, через неделю он лишился головы, а вся его десятитысячная армия разбежалась без боя. Мужики отправились по домам, от которых после появления в этих краях господина фон Труксеса остались лишь закопченные печные трубы. Но обо всем этом я узнал гораздо позже...

А пока маленький сапожник вел нас по раскисшим полям и бездорожью, стараясь никому не попадаться на глаза. Госпожа Женевьева все время рыдала и честила нас на все корки, обзывая олухами и растяпами. Ведь мы не сумели спасти ее драгоценный сундук, и теперь она стала просто нищей, потеряв даже последние башмаки, которые увязли в грязи. Я же принялся расспрашивать сапожника о его учителе, и Якоб восторженно сообщил мне, что человека этого зовут Томас Мюнцер[70] и что сейчас он в Мюльхаузене создает общину своих приверженцев; он уже основал такие общины во многих других городах, хоть и подвергался жестоким гонениям за свою веру. Мюнцеру нет еще и тридцати пяти, рассказывал маленький сапожник, но достойнейший сей муж уже успел поучиться во многих славных университетах и говорит по-гречески и по-древнееврейски, знает наизусть всю Библию и с младых лет считается одним из самых образованных людей в немецких землях. Но Бог дал этому человеку беспокойное сердце. Мюнцер никогда не мог долго оставаться на одном месте и постоянно перебирался из города в город, проповедуя и учительствуя; в конце концов он отказался от всех ученых степеней и званий и стал нести людям слово Божие.

Лишь вечером Антти решил, что мы отошли на безопасное расстояние от Лаупгейма. В лесной чаше рухнули мы в полном изнеможении на землю и по-братски разделили между собой ломоть хлеба, припрятанный в узелке у Антти, и кусочек сыра, который извлек Якоб из своей нищенской сумы. Немного подкрепившись, мы сумели даже развести костер и высушить промокшую одежду, хотя сапожник страшно возмутился, когда госпожа Женевьева, задрав юбки до пупа, стала сушить их у огня. Отказался Якоб и лечь спать рядом с нашей красавицей, так что ей снова пришлось устроиться между мною и Антти — и всю ночь она грела нас, как печка.

На следующее утро мы стали думать, куда бы нам податься, ибо глупо было бродить по лесам и полям без всякой цели. Сначала Антти хотел вернуться во Францию, но, когда мы выбрались на дорогу и увидели на западе клубы густого дыма, брат мой сразу передумал и заявил, что лучше нам пойти с сапожником Якобом.

Так мы и брели, как сыны Израилевы по пустыне, видя днем черный клубящийся дым, а ночью — зарево горящих замков и домов[71]. Впрочем, вскоре мы смогли снова наесться досыта и раздобыть госпоже Женевьеве красивое платье. И она уже не выглядела как оборванная и избитая обозная девка, когда через две недели мы без особых приключений добрались до Мюльхаузена.


6

Мюльхаузен оказался большим городом — одним из самых многолюдных в немецких землях: ведь в Мюльхаузене было семь тысяч жителей! Окруженная стенами часть города не могла, конечно, вместить их всех, и бедняки обитали в пяти обширных предместьях, не защищенных городскими укреплениями.

На улицах было полно прохожих, а на каждом углу стояли группки оживленно разговаривающих людей. С помощью денег и любезных речей нам удалось найти кров и стол, а после того, как мы устроились на новом месте, сапожник Якоб, которому не терпелось бежать домой к жене, посоветовал нам пойти в храм и послушать проповедь; потом Якоб обещал познакомить нас с Томасом Мюнцером и его ближайшим сподвижником, Генрихом Пфейфером.

Но у Антти и госпожи Женевьевы, до смерти уставших в дороге, не было ни малейшего желания идти в храм, дабы увидеть обоих достойных мужей, так что я отправился один и едва успел к началу службы.

В храме была страшная давка. Там толпились горожане, дворня, обитатели предместий и крестьяне из далеких деревень, жаждущие услышать слово Божье.

Над алтарем висело огромное развернутое знамя, на которое наверняка пошло не меньше тридцати локтей плотного белого атласа. На нем была вышита радуга — символ приверженцев Мюнцера, а внизу — латинская надпись: «Слово Божье пребудет навеки». Вскоре появился и сам Томас Мюнцер. Сначала он не произвел на меня особого впечатления. Был почти на голову ниже меня; мне запомнился его нос картошкой, мягкие губы, скошенный подбородок и смуглая желтоватая кожа, словно у больного желтухой или у иноземца. Лицо его поразительно напоминало свиное рыло, особенно когда во время проповеди он выставлял вперед свою реденькую бородку.

Но, когда он заговорил, я совершенно забыл о его наружности. Меня словно пригвоздили к месту его глаза, в которых горел какой-то удивительный огонь. Никогда не слышал я такой яркой и убедительной проповеди, как та, которую произнес Томас Мюнцер. Все его существо излучало столь пламенную веру, что и впрямь можно было подумать, будто устами этого человека глаголет сам Господь Бог. Видя и слыша Томаса Мюнцера, невозможно было усомниться в истинности его речей, но я не могу объяснить, откуда бралась эта его колдовская и совершенно неправдоподобная власть над людьми. Он говорил три часа, и даже когда голос его возвышался до крика, каждое слово звучало ясно и отчетливо, а наитишайший шепот Мюнцера доносился до самых дальних уголков соборного нефа.

Мюнцер поведал собравшимся, что Всевышний объявил ему волю Свою в четырех тезисах. Прежде всего, каждый человек имеет право свободно и без всяких ограничений проповедовать слово Божье, и лишь нечестивым святотатцам следует затыкать рты. Во-вторых, деревья в лесах, рыба в реках, птица в небе, дичь в охотничьих угодьях, а также все луга и пастбища не могут иметь никаких хозяев и принадлежат всем людям. В-третьих, князья, графы и бароны должны снести свои дворцы и замки, отказаться от всех титулов и признать, что над людьми властен лишь Царь небесный. В-четвертых — и это было для меня чем-то новым, — князьям и рыцарям будет предоставлено взамен право пользоваться всеми богатствами земными, принадлежащими сейчас святой католической Церкви, монастырям и главам епархий; дворяне смогут также бесплатно получить назад те свои владения, которые вынуждены были заложить из-за нехватки денег.

Когда собравшиеся услышали четвертый тезис, по храму пробежал шепот удивления, но Мюнцер ударил кулаком по кафедре и, встав на цыпочки, возгласил, что Бог в бесконечном милосердии Своем желает, чтобы князья добровольно подчинились власти Его, дабы не допустить на земле распрей и кровопролития. И еще проповедник поспешил добавить, что те, кто встанет под знамя с радугой и примкнет к его, Мюнцера, людям, должны будут отказаться от всего своего имущества и жить так, как повелевает Господь устами раба Своего Томаса Мюнцера.

Ответом на эти слова были тяжкие вздохи, и многие из собравшихся со слезами на глазах забормотали, что Мюнцер ставит слишком трудные условия и что Лютер собирается осчастливить людей не такими болезненными средствами. Но сторонники Мюнцера быстро утихомирили сомневающихся и малодушных, а сам он, возвысив голос, закричал, что пришло время радости и веселья, ибо Господь хочет отдать безбожников во власть истинных христиан и разделить меж праведных богатства нечестивцев, политые потом и кровью бедняков. Так что, когда проповедник, вытирая мокрый лоб, спустился с кафедры, собравшиеся еще долго кричали, славя Мюнцера, хотя он пару раз поднимал руку, чтобы успокоить людей и дать слово Пфейферу. И я видел, что тому не очень-то все это нравится. Положив руку на рукоять меча и мрачно поджав губы, он ждал, когда же смолкнут эти нескончаемые крики. Лицо Пфейфера оживилось и прояснилось лишь тогда, когда он поднялся на кафедру и люди встретили его радостными возгласами и довольным смехом. Пфейфер был любимцем толпы, оратором грубоватым и бесцеремонным; он развлекал собравшихся солеными шутками, и речи его совсем не походили на проповеди Мюнцера. У Пфейфера было лицо веселого выпивохи, лучившееся самодовольством.

Не буду пересказывать того, что он говорил, ибо это не имеет особого значения. Замечу только, что он последними словами поносил князей и католическую Церковь и подбивал народ отправиться в соседние города, где бедняки взбунтовались, разогнали магистраты и грабят теперь монастыри. Пфейфер уверял собравшихся, что силы князей распылены, а все рыцари оцепенели от ужаса — и мужикам совершенно нечего бояться. В случае нужды, заявил Пфейфер, он берется самолично разрушить стены любой крепости, запустив в них головкой-другой обычного мягкого крестьянского сыра.

Эта добродушная самоуверенность произвела на людей большое впечатление, в мою же душу немедленно закрались самые скверные предчувствия. И еще я заметил, что речи народного любимца вовсе не обрадовали Мюнцера. Теперь уже он сердито поджал губы и несколько раз явно хотел шагнуть к кафедре, чтобы собственными руками стащить с нее Пфейфера. Когда же тот кончил говорить и люди высыпали из храма на улицу, Мюнцер схватил Пфейфера за шиворот и поволок в ризницу. И когда чуть позже сапожник Яков повел меня туда, чтобы представить своему учителю, в ризнице бушевала дикая склока. Мюнцер ругал Пфейфера за то, что тот толкает людей на опасные авантюры, и всячески поносил его, называя мерзавцем и дьявольским отродьем, Пфейфер же злобно огрызался, обвиняя Мюнцера в трусости и слабоволии и грозил, что велит выгнать проповедника из Мюльхаузена, как это однажды уже случилось. Потом Пфейфер в бешенстве выскочил из ризницы, так хлопнув дверью, что под сводами храма загудело эхо, а Мюнцер задрожал от страха.

Немного придя в себя, проповедник разрыдался и заявил, что тот день, когда он, Томас Мюнцер, наконец увидит, как этот бряцающий сабелькой Генрих Пфейфер болтается на виселице, будет самым счастливым днем в его, Томаса Мюнцера, жизни. Маленький сапожник нежно обнял своего учителя и принялся утешать его ласковыми, ободряющими словами. Я тоже постарался в меру своих сил поддержать несчастного. Потом я поведал ему о том, какая участь постигла Ульриха Шмида и Юргена Кнопфа, а также рискнул предположить, что господин фон Труксес легко и без особых потерь разобьет швабских бунтовщиков, изничтожая одну ватагу за другой, как сделал он это под Лаупгеймом, где победил пять тысяч мужиков, сам же лишился лишь нескольких коней, раненных из мушкетов, и пары-тройки солдат, которые переломали себе ноги, перелезая через обломки крестьянских повозок. И кончилось все тем, что Мюнцер попросил меня остаться с ним; он сказал, что мечтает видеть подле себя хоть одного мудрого и уравновешенного человека, к которому мог бы в трудную минуту обратиться за советом.

Лишь после наступления темноты вернулся я в прескверном настроении на постоялый двор. Правда, проповедь Мюнцера произвела на меня большое впечатление, но уже в ризнице я понял, что он — слабый и беспомощный человек, такой же, как и многие другие. И мне уже не верилось, что ниспослал его людям сам Всевышний, хотя совсем недавно я был слепо убежден — устами Мюнцера глаголет Бог!

Я вдыхал холодный ночной воздух и вглядывался в небо, высматривая белые весенние звезды. Задумавшись над собственной судьбой, я вдруг показался самому себе одинокой искоркой, которую могучее дыхание Господа Бога несет во тьме ночной над бурлящим котлом немецких земель к какой-то далекой неведомой цели.

Гораздо острее, чем в последние месяцы, почувствовал я скорбь свою и одиночество. И вспомнилась мне та наивная клятва, которую дал я Барбаре, когда на руку мне хлынула ее горячая кровь. Очами души своей узрел я святую католическую Церковь, величественно возносящуюся передо мной до самых звезд. Более пятнадцати веков непоколебимо высится она над морем людских грехов, очищенная кровью мучеников и озаренная славой святых, а церковные обряды и таинства открывают несчастным людям единственный путь к спасению души. Так кем же возомнил себя я, жалкий червь, если решился покуситься даже на самый маленький кирпичик в стенах этой священной громады — пусть хоть десять раз примкнул я к провозвестникам нового учения и возмечтал, что возникнет на земле царство Божие, как сказано о том в Священном писании?

Господь отвернулся от меня, и был я слаб в вере. Одинокий и покинутый, стоял я под весенним небом, усыпанным мириадами звезд, и сердце мое разрывалось от тоски, а мысли были пугающе четкими и ясными. И я просто не мог вынести безжалостного осознания того, что я всего лишь жалкий, никчемный человечишка. Я опустил глаза и заторопился на постоялый двор, к теплу и свету, к обычным добродушным, улыбчивым людям. Ибо человек должен быть среди людей, и только смерть может заглушить невыразимую тоску в человеческом сердце.


7

Все мои опасения, к несчастью, вскоре оправдались в полной мере. Люди и в самом деле начали готовиться к тому походу, к которому призывал Пфейфер; мужики валили к нам толпами, и войско наше разбухало на глазах. Мюнцер, самоуверенность которого росла с той же быстротой, что и наша армия, приветствовал своих новых сторонников, тащивших с собой добычу из прошлых набегов, и обращался к этим людям с возвышенными проповедями, сидя на своем коне под знаменем с радугой. Но потом над головами нашими стали сгущаться тучи. Пришла весть о том, что сам Лютер, завидуя славе Мюнцера, клеймит его во всех своих проповедях; более того, Лютер даже примкнул к князьям, чтобы общими силами бороться с Мюнцером. Не сомневаясь в мощи своей армии, Мюнцер отправил меня послом в Веймар, к князю Иоганну, который должен был стать курфюрстом после смерти Фридриха Мудрого; я вез Иоганну предложение полюбовно решить все споры князей и крестьян и не доводить дело до войны. В Веймар меня сопровождал Антти, а госпожа Женевьева осталась ждать нас в Мюльхаузене. Но миссия моя окончилась полным провалом. Правда, князь Иоганн был человеком мягким и в войны ввязывался крайне неохотно; однако он велел мне передать Мюнцеру, что решительно требует, дабы тот сложил оружие и немедленно уехал из немецких земель в какую-нибудь другую страну. Иначе Мюнцер и сам кончит плохо, и обречет на смерть великое множество людей. Во время пребывания нашего при княжеском дворе мы увидели, сколь сильна коалиция князей, которые уже съезжались в Веймар. Там был злейший враг мужиков,беспощадный герцог Георг Саксонский, земли которого понесли от набегов людей Мюнцера наибольший урон; был граф Мансфельд, маркграф Филипп, герцог Брауншвейгский — и каждый привел с собой примерно по тысяче кавалеристов и бесчисленное количество пехотинцев. Антти заметил, что и в пушках у них нет недостатка. В общем, смысла в наших переговорах с князем Иоганном не было никакого. Впрочем, мне эта поездка все же принесла кое-какую пользу — провожая нас в обратный путь, князь Иоганн выдал мне охранную грамоту, которая вскоре, после поражения Мюнцера, спасла нам с Антти жизнь.

Несмотря на грамоту, я возвращался в Мюльхаузен в самом мрачном расположении духа. Еще не добравшись до восточного предместья, мы увидели Мюнцера, который ехал нам навстречу. После очередной свары Пфейфер вышвырнул его из Мюльхаузена, и Мюнцер направлялся теперь в расположенный поблизости городок Франкенхаузен, знаменитый своими солеварнями. В городке этом собралась шеститысячная толпа мужиков, которые приняли тезисы Мюнцера и позвали его, чтобы он установил у них христианские порядки, основал царство Божие на земле и научил священников вести службы на немецком языке. Рассказ мой о требованиях князя Иоганна и о подготовке князей к войне с ним, Мюнцером, привел его в ярость, и он закричал, что все графы и бароны — это дьявольское отродье, а Лютер — просто исчадие ада. И еще Мюнцер сообщил мне, что будет теперь вести себя по-другому и не станет больше вступать ни в какие переговоры, пока князья не откажутся от титулов и не сроют своих замков. Он заявил, что до сих пор колебался, как обычный слабый человек, но наконец услышал глас Божий. Господь рек, что пришло его, Мюнцера, время, и возжег в душе его неугасимый огонь. Правда Божия открылась Мюнцеру, когда стоял он под знаменем с радугой. Четыре тезиса, которые он до сих пор провозглашал, оказались ненужными, ибо воля Господня заключена в трех коротких словах. Поведал Мюнцер мне и о себе, о жизни своей и о том, как потерял он все, что имел, желая следовать не обычаям людским, а слову Божьему, — а потом воссияла перед ним, Мюнцером, истина и стал он повсюду проповедовать ее.

— Люди, погруженные в бренные свои заботы и хлопоты, слепы и глухи, — вздохнул он. — Они слушают — и не слышат, смотрят — и не видят. Человек должен до земли склониться под тяжестью креста и лишиться всего — надежд, будущего, чувств и желаний, друзей и даже врагов; ощутит он лишь пустоту души своей и наготу тела — и покажется сам себе пустой яичной скорлупкой. И лишь тогда сможет воспринять он слово Божье, и родится оно заново у недостойного на губах. И может изречь слово это и ученый, и неуч, и безумец, и малое дитя — и даже тот, кто сам не понимает великой миссии своей.

Я смотрел на Мюнцера, слушал его речи — и тело мое сотрясала дрожь, ибо знал я и чувствовал всем сердцем, что он прав. Я ведь и сам не раз ощущал то, о чем он сейчас говорил. И до сего дня я не сомневаюсь, что на человеке этом лежала печать святости, хоть и было лицо его желтым и одутловатым, а глаза — узенькими и раскосыми. И могу я это объяснить только тем, что в мире нашем все убого и несовершенно, и, даже будучи посланцем самого Всевышнего, человек по земной своей природе не понимает, неверно трактует, затемняет и искажает веления Господни. Когда ехал я бок о бок с Мюнцером под знаменем с радугой в городок солеваров, Франкенхаузен, я слепо верил этому человеку и сгорал от желания помочь ему в осуществлении его великой миссии.


8

Вскоре после нашего прибытия во Франкенхаузен, где Мюнцер сразу же произнес перед своими новыми сторонниками страстную речь, в город начали стекаться толпы беглецов. Плача и заламывая руки, они рассказывали о стремительном наступлении войск герцога Георга и графов Мансфельдских. Но, увидев множество крестьянских отрядов, которые пришли во Франкенхаузен, чтобы сражаться под предводительством Мюнцера и двух его военных советников, беглецы приободрялись и признавались, что армия князей куда малочисленнее мужицкого войска. Крестьянские вожаки устраивали учения, готовя своих людей к битве, а в перерывах Мюнцер огненными речами поднимал боевой дух мятежников.

Так шло время. Жили мы в пекарне, с трудом отыскав пристанище в городке, битком набитом людьми. И вот однажды ночью мы вскочили по тревоге: разъезд княжеской кавалерии внезапно ворвался в город и наделал немало шума, хоть после короткой схватки и отступил с потерями, оставив на улицах нескольких убитых. Судя по доспехам, погибшие были солдатами князя Гессенского, и стало быть, князья приближались к нам с двух сторон, собираясь окружить город. А вскоре к нам прибежал мальчишка, попавший во время вылазки за провиантом в руки кавалеристов маркграфа Филиппа и герцога Брауншвейгского. Паренек рассказал, что его привели пред очи маркграфа, который был в отличном настроении и повелел лишь как следует высечь пленника, а потом отправил обратно во Франкенхаузен. Парень должен был сообщить мятежникам, что маркграф дарует им всем прощение, если они немедленно сложат оружие, бросят к ногам князей свои знамена, выдадут вожаков, разойдутся по домам и поклянутся возместить весь тот ущерб, который причинили они замкам и господским усадьбам. Парнишка умолял крестьян договориться с князьями по-хорошему, но мужики его отколотили и с позором прогнали взашей, поскольку и слышать не хотели ни о каких переговорах, уверенные, что легко дадут отпор княжеским войскам и запросто разобьют врага.

Правда, у крестьян здорово вытянулись лица, когда на следующий день у стен города появились передовые отряды княжеской армии, потом на горизонте показались конные разъезды, а за ними — медленно приближающиеся к Франкенхаузену и с востока, и с запада колонны солдат. Издали они выглядели не слишком устрашающе, но, когда из-за туч выглянуло солнце, копья пехотинцев и доспехи кавалеристов засияли серебром и стало видно, что в промежутках между колоннами к городу неспешно ползут полевые и осадные орудия — их тащат упряжки, насчитывающие от восьми до шестнадцати лошадей.

Мюнцер немедленно созвал военный совет, на котором постановили послать неприятелю грамоту, в каковой заверяли князей, что мужики желают только и исключительно справедливости Господней и вовсе не хотят доводить дело до кровопролития.

Но четверо посланцев вернулись через некоторое время с весьма кислыми лицами и сообщили, что герцог Георг, полновластный хозяин сих земель, принял парламентеров, изругал за многие бесчинства, учиненные крестьянскими ватагами, а потом обещал рассмотреть требования бунтовщиков, если те немедленно сложат оружие и разойдутся по домам. Но сначала мятежники должны выдать Мюнцера и его ближайших сподвижников, остальным же герцог дает слово дворянина: ни одному мужику не грозит ни смерть, ни членовредительство.

Услышав это, мужики зашумели, заспорили и стали сбиваться в кучки, пока Мюнцер зычным голосом не приказал крестьянам замолчать, а потом закричал, что они были бы безумцами и слепцами, если бы поверили обещаниям жестокого дворянчика. Но спокойствие длилось недолго. Вскоре выяснилось, что армия князей окружила отряды мятежников, занявших оборону на ближайшем к городу холме, и отрезала им пути к отступлению в прикрывавшие тылы крестьянского войска дремучие леса.

Тут мужики испугались, заметались и подняли страшный крик. Они грозили кулаками, вцеплялись друг другу в волосы, а потом завопили в один голос, что надо немедленно начинать переговоры, дабы вымолить у князей прощение. Не могут же шесть тысяч человек принять лютую смерть из-за тупого упрямства нескольких безумцев! Многие кричали, что надо выдать Мюнцера князьям, если те обещают предоставить ему возможность защищать свои тезисы на публичном диспуте. И скоро в лагере мятежников началась бы, наверное, жестокая драка, если бы Мюнцер не поднял руку в знак того, что хочет говорить. Воцарилась гробовая тишина, и стало слышно, как трепещет и бьется на ветру атласное знамя. А Мюнцер, взобравшись на крестьянскую повозку и завернувшись в длинный, до пят меховой плащ, придававший ему некоторую величественность, начал свою речь.

— Грядет час великого испытания, — промолвил Мюнцер, — настал тот миг, когда Господь отделит нечестивцев от праведников и повелит каждому сделать свой последний выбор. А посему пусть тот, кто хочет, идет, куда хочет. Слабым и трусливым Бог не помогает! И не допустит Он их в когорту избранников Своих. Те же, кто останется, отважно ринутся в бой, а потом, осиянные славой победителей, увидят, как возникнет царство Божие на земле! Ни в коей мере не препятствую я проведению переговоров и совсем не желаю ненужного кровопролития. Пусть князья пришлют наиученнейших своих мужей — и мы устроим диспут о справедливости Господней и царстве Божием на земле. И если примут сии мужи мои тезисы, истинность которых докажу я во время диспута, то никакого кровопролития не будет! Знайте: справедливость Господня — вот единственное, во что вы можете верить на этом свете, но из-за тупого упрямства твердолобых дворян приходится вам добиваться этой справедливости с оружием в руках. Но что же это такое — справедливость Господня? — все громче продолжал Мюнцер. — Я возвестил ее вам в четырех тезисах, но пришло время сорвать последний покров, дабы воссияла пред вами справедливость Господня во всем своем Божественном свете. И не надо мне для этого много говорить. Хватит и трех слов! Omnia sunt communia!

Воздев руки к небу, он во вдохновенном порыве громовым голосом вскричал:

— Omnia sunt communia! Все общее! Такова воля Божья, которую возвещает Всевышний моими устами! В трех этих словах и заключается справедливость Господня. Земля, поля, леса и пастбища, дичина, птицы в поднебесье и рыба в реках — все это общее, так же, как и стада, дома, здания, дворцы и замки, амбары с зерном, плуги, молоты и серпы. Каждый из нас владеет всем — и ничего не имеет! И нет ни бедных, ни богатых, нет купцов, священников и князей, нет господ и нет простолюдинов, у всех есть все, и никто не может сказать, что он состоятельнее ближнего своего, ибо все вокруг — общее!

Услышав это, мужики, смотревшие на Мюнцера широко распахнутыми глазами, замерли и, казалось, перестали дышать. Да и меня так поразила эта речь, что я просто застыл с открытым ртом, ибо Мюнцер и впрямь возвещал о возникновении на земле царства Божия. И был смысл этих слов столь велик и необъятен, что слабый ум просто не в состоянии был постичь всей их глубины и мощи.

Мюнцер опустил руки, а шесть тысяч человек, захваченных силой этих слов, упали на колени на влажную землю и начали молиться. Он же громким голосом воскликнул:

— Боже! Боже всемогущий, избравший меня слугой Своим, ниспошли нам небесное знамение, дабы устыдились все маловеры! Заклинаю Тебя святым именем Твоим, подай нам знак, дабы убедились мы, что должно нам верить и не страшиться гнева богоотступников!

Не успел он замолчать, как толпа заволновалась, люди замахали руками и стали показывать пальцами куда-то вверх, замирая от страха и изумления.

Ибо не смолкла еще молитва, как на небе внезапно появилась огромная радуга — от края до края земли. Священный символ крестьянского союза, красующийся на нашем знамени, сиял сейчас на фоне темных туч. И никогда еще не видел я столь совершенной и великолепной радуги, ибо прочертила она небосклон с юго-востока до северо-запада и поднялась до самого зенита, оставив лагерь княжеских войск в мрачной тени.

А в следующий миг грянули первые орудийные залпы, и княжеская армия двинулась на штурм холма.

Несмотря на дивные знамения, битва под Франкенхаузеном кончилась сокрушительным разгромом повстанцев. Молниеносно стерев с лица земли крестьянский лагерь на холме у города, солдаты принялись расправляться с окруженными мужиками.

Лишь немногим удалось вырваться из окружения и пробиться к городу. Среди спасшихся были и мы с братом. Снова Антти вывел нас обоих и горстку примкнувших к нам мужиков, проложив в скопище врагов кровавый путь своим двуручным мечом.

Как только мы оказались в стенах города, крестьяне тут же разбежались в разные стороны и попрятались по чердакам и подвалам. Мы с Антти остались вдвоем и поспешили в свою пекарню, надеясь укрыться там от княжеских солдат, ибо те уже ворвались в город и принялись гоняться за недобитыми бунтовщиками.

Убежище наше оказалось отличным: сидя в больших квашнях, мы переждали страшную резню, которая скоро началась на улицах. Озверевшие ландскнехты до самой ночи выволакивали за волосы из разных щелей и нор несчастных мужиков, а заодно грабили всех горожан подряд, не разбирая, кто прав, кто виноват. Лишь под покровом ночи Антти совершил смелую вылазку и раздобыл для нас другую одежду, сорвав доспехи с убитого солдата для себя и костюм с какого-то дворянина — для меня.

Утром стало поспокойнее, и Антти решил, что мы можем вылезти из нашей пекарни и появиться на улице в новом облачении, показывая всем и каждому охранную грамоту, которая должна была теперь спасти нам жизнь. Главное, считал Антти, чтобы никто не подумал, будто мы от кого-то прячемся.

И вот мы стряхнули с себя муку, в которой изрядно перепачкались, сидя в квашнях, и совершенно открыто вышли из пекарни. Я старался выступать в своих остроносых башмаках как молодой дворянин, а Антти шагал за мной с мечом на поясе и с копьем на плече.


9

Грустным было то утро в маленьком городке Франкенхаузене. Где-то во дворе попытался неуверенно запеть петух, словно желая сообщить миру, что там, где еще есть жизнь, не умерла и надежда. Но пение это было хриплым и вскоре резко оборвалось. Над городом кружили огромные стаи воронья, чьи черные крылья заслоняли солнце. Те жители Франкенхаузена, у которых были причины опасаться за свои жизни, попрятались и сидели теперь по чердакам и подвалам, другие же горожане, стремясь доказать свою невинность, собрались на площади, где князья проводили смотр войск.

Мы появились в удачный момент — никто не обратил на нас внимания, поскольку все таращились на князей, которые вершили перед храмом справедливый суд. Перед ними как раз стоял Мюнцер — маленький и сгорбившийся, со связанными за спиной руками. С него сорвали великолепный меховой плащ, который делал его вчера таким высоким и значительным, а желтое его лицо было измазано кровью и грязью. Рядом, едва не лопаясь от гордости, стоял солдат, который только что выволок Мюнцера из какой-то кладовки, где тот лежал на тюфяке, прикидываясь недужным.

Князья выглядели, как и подобает властителям, с головы до ног закованные в броню, в шлемах с развевающимися плюмажами, в сверкающих позолоченных латах. Огромный, толстый князь Георг носил на шлеме траурную ленту, и я подумал, что курфюрст Фридрих, видимо, скончался и место его занял князь Иоганн, а потому моя охранная грамота приобрела теперь еще большее значение, чем раньше. Двое графов Мансфельдских походили на пару довольных лоснящихся воронов. Но наибольшим уважением явно пользовался здесь самый младший из этих господ, маркграф Филипп Гессенский, совершивший из своих земель во Франкенхаузен тот невероятный ночной марш, который способствовал окончательному разгрому крестьян.

Лицо у Филиппа было худым и костистым, а светло-голубые глаза маркграфа холодно и безжалостно смотрели и на Мюнцера, и на союзников-князей. А те состязались между собой в остроумии, задавая Мюнцеру всякие каверзные вопросы. Мюнцер же отвечал тихо и смиренно, пока граф Эрнст фон Мансфельд не потерял терпения и не ударил пленника железной рукавицей по лицу. Тогда Мюнцер вскинул голову, сплюнул кровь и закричал, что желает честно и открыто доказать истинность своего учения в диспуте с лучшими немецкими богословами — да хоть бы с самим Лютером. Князья разразились хохотом и стали издеваться над Мюнцером, а когда тот еще раз повторил, что хочет публичного диспута, граф Георг фон Мансфельд ласково положил руку на тощую шею пленника, нежно погладил ее кончиками пальцев и проговорил:

— А может, и впрямь стоит устроить для этого упрямца диспут, на который он так рвется? Прошу вас, господа, отдайте его мне, и я без промедления отвезу его к себе, в Фельдрунген, где он сможет защищать свои тезисы в присутствии беспристрастного свидетеля перед честным и благородным заплечных дел мастером в покоях с каменными стенами и всеми необходимыми для настоящего диспута приспособлениями, такими, например, как дыба, клещи и жаровня с раскаленными углями.

Шутливые слова графа вновь заставили князей расхохотаться. А Мюнцер стал в отчаянии рвать на себе волосы, потом упал на колени и начал слезно просить князей, чтобы те не отдавали его злейшему врагу, а позволили устроить публичный диспут. Но никто не поддержал Мюнцера. Не вступился за него и я, хотя кому, как не мне, было знать, что его ожидает. И вместо того, чтобы защитить несчастного, я спрятался за спину Антти, чтобы Мюнцер меня не заметил, когда граф фон Мансфельд толкнул его к своим солдатам. Те схватили и поволокли его, а он, рыдая и моля о помощи, оглядывался вокруг в тщетной надежде найти хоть одного человека, который захотел бы спасти его в том самом городе, где еще вчера все считали, что устами Мюнцера глаголет сам Господь Бог.

Не стану больше задерживаться на печальных событиях во Франкенхаузене. Скажу лишь, что при первом же удобном случае я отправился к маркграфу Филиппу, предъявил ему охранную грамоту курфюрста и наврал с три короба: я, мол, выполнял тайное поручение князя Иоганна, пытаясь склонить мужиков к переговорам, дабы избежать напрасного кровопролития. И хоть успеха моя миссия не имела, я все равно остался верным слугой его светлости, а потому прошу теперь маркграфа Филиппа взять меня с собой в Мюльхаузен. На самом деле я боялся, как бы меня не узнал кто-нибудь из жителей Франкенхаузена и не донес бы князьям, что я входил в ближайшее окружение Мюнцера.

Я правильно сделал, обратившись к маркграфу Филиппу, хоть повелителем этих земель был герцог Георг. Маркграфу польстило, что я доверился ему: он заявил, что я блестяще справился со своей миссией, ибо мужики действительно решили начать переговоры и это дало войскам князей время соединиться, окружить холм и отрезать мятежникам все пути отступления в леса.

— Если бы мужики разбежались, — сказал Филипп, — то на немецких дорогах было бы сейчас шесть тысяч бродяг и разбойников, и всех денег Фуггеров не хватило бы на то, чтобы нанять достаточное количество солдат, которые выловили бы всю эту нечисть.

Маркграф говорил это, вольготно рассевшись на ступенях храма, греясь на солнышке и явно радуясь, что у него появился столь внимательный слушатель. И потому я осмелился спросить, какое отношение ко всему этому имеют деньги дома Фуггеров? Филипп посмотрел на меня, как на недоумка, и ответил:

— А ты не догадываешься? Откуда, по-твоему, я взял деньги, чтобы нанять шестьсот кавалеристов и столько же пехотинцев? Без золота богача Якоба немецким князьям пришлось бы плохо и господами в этих краях стали бы оборванцы. Но крестьянский бунт ударил по торговле Якоба, и он оплатил нашу армию, считая, видимо, что ему легче будет найти общий язык с князьями, чем договориться с мужиками и городской беднотой, если те споются между собой.

Господину фон Труксесу не удалось бы завербовать ни одного солдата, если бы богатый Якоб не дал нашему герою двенадцати тысяч гульденов, которые собирается потом слупить с принца Фердинанда. Ведь это на деньги Фуггеров Фердинанд купил целое княжество Вюртембергское, откуда Якоб вышвырнул за долги герцога Ульриха. Богатый Якоб — великий мастер пополнять свою казну и выкачивать огромные проценты — за риск, хотя святая Церковь и осуждает ростовщичество. И больше всего меня бесит то, что Якоб тратит время и силы, служа ей верой и правдой, хотя в моих собственных землях ведет себя как бандит с большой дороги, и мне будет дорого стоить каждый шиллинг, одолженный из его сундуков.

Я стоял перед маркграфом в почтительной позе, скромно опустив глаза и поглаживая мягкую бородку, которая отросла у меня во время мятежа и которую я решил не сбривать, весьма довольный своим видом. Любопытство мое оказалось сильнее страха, и, забыв о своем двусмысленном положении, я рискнул спросить:

— Выходит, всех этих бедолаг изрубили в капусту вовсе не потому, что они были еретиками, а лишь из-за того, что так захотелось графу Якобу Фуггеру?

— Над всем этим стоит хорошенько подумать, — ответил маркграф, — и чем больше я размышляю, тем решительнее склоняюсь к тому, чтобы пригреть Лютера у себя и сделать его своим капелланом. Мне же надо как-то расплатиться с долгами, а в моих землях полно богатых монастырей и церковных владений, которые я мог бы конфисковать, если бы исповедовал евангелисте кое учение. Насколько я понимаю, отец Лютер призывает именно к этому...

— Черт возьми, — продолжал Филипп, — не пристало такому владыке, как я, чувствовать себя слугой великого Фуггера! Я ему не мальчик на побегушках! Ведь он дал мне деньги на армию лишь при том условии, что я двинусь прямиком на Франкенхаузен. У Фуггеров тут на торговом пути из Лейпцига в Эрфурт — большая медиплавильня, в которую они возят руду из своих венгерских шахт. Именно здесь от медной руды отделяют серебро — и обкрадывают таким образом венгерского короля, ибо из Венгрии запрещено вывозить серебро, а потому на месте плавить руду невыгодно. Медиплавильня под Франкенхаузеном дает около десяти тысяч центнеров[72] меди в год, так что можешь себе представить, парень, как перепугался Якоб, узнав о шести тысячах взбунтовавшихся мужиков, которые разбили лагерь возле его драгоценных мастерских. Вот Фуггер и велел своему человеку гнать меня сюда форсированным маршем — и если ты думаешь, что Якоб скостит мне за это часть долга, то глубоко ошибаешься!

— Значит, даже святое слово Божье может быть осквернено и втоптано в грязь из-за какой-то медиплавильни?! — вскричал я.

Тут Филипп впервые внимательно посмотрел на меня своими голубыми глазами и спросил:

— Слушай, а ты часом не тайный последователь Мюнцера? Если так, то плохо твое дело...

Он подался вперед, чтобы взглянуть на мою охранную грамоту, которую я по-прежнему держал в руке.

— Микаэль Пельцфус из Финляндии, — проговорил маркграф, прочитав мое имя, — я дам тебе один совет, которому и сам всегда следую неукоснительно. Человек должен выбирать ту веру, которая ему выгодна. Защищая учение Мюнцера, ты ничего не выигрываешь. Даже совсем наоборот...

Он отпустил меня, и я отправился искать Антти. Следующую ночь мы провели в нашей пекарне. После того как благодаря милости маркграфа мы избежали смертельной опасности, я вдруг почувствовал себя совершенно больным, и не радовала меня уже ни новая одежда, ни моя мягкая бородка. Я забился в угол и трясся там от холода; от грустных мыслей я совсем лишился аппетита — и Антти испугался, что я по ошибке напился воды и подцепил какую-то заразу.

Но сдается мне, что скорбел я тогда не телом, а духом. Антти поступил очень благородно, наняв фуру, на которой и отвез меня в Мюльхаузен, ибо пешком я, пожалуй, не одолел бы этого пути. И мало что помню я из событий тех дней, но знаю: армия курфюрста Иоганна тоже соединилась с войсками князей под Мюльхаузеном.

Таким образом, военная мощь князей настолько превосходила теперь силы повстанцев, что хвастун Пфейфер даже не думал вступать с врагом в бой. В одну прекрасную ночь сей герой взял ноги в руки и бежал из Мюльхаузена во главе кучки висельников, но вскоре был схвачен и в цепях приведен обратно.

Чтобы избежать разграбления и уничтожения, городу Мюльхаузену, и до того бедному и убогому, пришлось обязаться выплатить князьям в течение пяти лет сорок тысяч гульденов. Стены и башни должны были быть разрушены, а пушки и другое огнестрельное оружие, золотые и серебряные вещи, провиант, лошадей и прочий тягловый скот надлежало немедленно передать победителям. Лишь после этого князья изволили смилостивиться и войти в город.

Здесь они стали творить справедливый суд, а обыватели принялись наперегонки доносить друг на друга, дабы не навлечь на себя подозрений. И в результате в день казни пятидесяти четырем горожанам пришлось — согласно чинам и званиям — либо сунуть голову в петлю, либо положить ее на плаху, сыграв печальную роль козлов отпущения. Граф фон Мансфельд привез в Мюльхаузен Мюнцера — вернее, то, что от него осталось после диспута с искушенным в своем деле палачом. Томас Мюнцер превратился в едва плетущуюся, полностью сломленную развалину, и даже голос его стал хриплым и ломким, когда несчастный с зеленовато-желтым лицом и прикрытыми глазами зачитывал свое признание.

А провозгласил он, что учение его было целиком и полностью ложным, и вверил душу свою святой католической Церкви, которая одна может даровать человеку вечное спасение. Благочестивый граф Георг был до слез тронут возвращением этого закоренелого еретика на путь истинный и возрадовался, что сей нечестивец может с умилением исповедаться и причаститься перед смертью.

Я слушал смиренное и унылое покаяние Мюнцера, и в душе моей умирала последняя надежда. Я уже не верил, что человек этот мог создать царство Божие на земле, ибо если бы Мюнцер и впрямь был избранником Господним, то Всевышний, конечно же, укрепил бы его дух и тело во время пыток — ведь простому смертному вынести их было не под силу. И окончательно развенчала Мюнцера в моих глазах последняя вспышка его скверного нрава: перед казнью, прежде чем положить голову на плаху, Мюнцер гневно взглянул на Пфейфера и плюнул ему в лицо, заявив, что умирает с радостью, ибо и Пфейфер попал в темницу и скоро сдохнет на виселице, как того и заслуживает.

Палач отрубил Мюнцеру голову, поскольку тот был особой духовного звания, Пфейфера же повесил. Этот бахвал шел на смерть весело и нагло, без единого слова сожаления и даже у самой виселицы смешил солдат грубыми, нечестивыми шутками. Пфейфер с презрением отказался исповедаться и причаститься, осушив же последний кубок вина, поданный ему палачом, прищурился, заглянул в чашу и произнес:

— Черт возьми, в эту волшебную трубу я вижу самое дно преисподней. О, дорогой мой братец Мюнцер как раз рухнул камнем в самый большой котел, и бедные бесы теперь вытирают глаза и чихают от смердящей серы.

Но я не думаю, что он и впрямь видел что-то на дне кубка, ибо сразу после этого Пфейфер посмотрел сквозь него на небо и добавил:

— Надо воспользоваться случаем и заодно взглянуть на жизнь вечную и райское блаженство. Но — черт возьми! — что случилось с моими глазами? Я ничего не вижу — только одну пустоту да дохлую муху на дне чаши.

Сказав это, он отшвырнул кубок и сам сунул голову в петлю; палач вышиб из-под него лесенку, и Пфейфер лихо и презабавно сплясал свой последний танец.

Вот и все, что могу я рассказать о Томасе Мюнцере и его знамени с радугой.

А теперь я начну новую книгу, где поведаю о госпоже Женевьеве, пивоваре Аймере, императоре Карле и самых разных любопытных и поучительных событиях, которые довелось мне пережить.

 

 


КНИГА ВОСЬМАЯ
НЕБЛАГОДАРНЫЙ ИМПЕРАТОР


1

В Мюльхаузене мы нашли госпожу Женевьеву. Пивовар Аймер, в доме которого она жила, не узнал нас в наших новых нарядах. Завидев нас у себя на крыльце, он принялся кричать, ругаться и даже хотел вышвырнуть нас вон, приняв за бандитов. Но госпожа Женевьева мгновенно узнала Антти, окинув же меня своим цепким взглядом, пылко бросилась мне на шею и осыпала лицо мое нежными поцелуями. Эта неожиданная ласка так взволновала меня, что я тут же склонил голову на белое плечо госпожи Женевьевы и горько разрыдался. Она же по-матерински утешала меня и уверяла, будто никогда не думала, что я такой стройный и могу так мило выглядеть, если меня приодеть.

Аймера сначала не слишком обрадовал наш приход, нежности же, которыми осыпала меня госпожа Женевьева, явно раздражали пивовара. Но наша красавица вертела им как хотела, а когда я показал ему вдобавок охранную грамоту курфюрста Иоганна, господин Аймер моментально сообразил, что мы можем быть ему чрезвычайно полезны.

Был он высоким, черноглазым человеком с чуть тронутыми сединой волосами и бородой, хоть и прожил уже полвека. Брови у господина Аймера тоже были черными и кустистыми, а его загорелое лицо испещряли багровые прожилки. И был он отнюдь не глуп, а потому приютил нас в своем доме, и мы пользовались гостеприимством пивовара до самого своего отъезда из Мюльхаузена.

Кончив вершить справедливый суд и выжав из жителей Мюльхаузена столько золота, сколько удалось, князья быстро отбыли из города.

Тогда пивовар Аймер спросил, что мы собираемся делать дальше; из этого я сделал вывод, что ему не терпится избавиться от нас. Я смиренно ответил, что человек я бедный, а сейчас окончательно обнищал и нет у меня ничего, кроме моих лохмотьев, но в Балтрингене оставил я песика, а в Меммингене — сундучок, который весьма бы мне пригодился, если бы удалось его разыскать.

Тут в разговор вмешался Антти и напомнил мне то обещание, которое дал я ему по дороге из Веймара, от князя Иоганна. Антти хотел сдержать слово и отвезти госпожу Женевьеву обратно во Францию, а заодно и взглянуть на сына, который был, в сущности, нашим общим ребенком, а я поклялся Антти, что буду его сопровождать.

Пивовар Аймер пытливо посмотрел на нас из-под своих чернющих бровей, после чего смущенно кашлянул и поинтересовался, что думает по этому поводу сама госпожа Женевьева.

Поскольку та голоса не подала, пивовар, попросив нас не удивляться его словам, продолжил:

— Я имел счастье подолгу беседовать с госпожой Женевьевой и смог оценить ее благородство, здравый ум и утонченные манеры. Вы, конечно, знаете, что сам я — один из богатейших жителей Мюльхаузена и что меня избрали членом нового магистрата, но я отказался от этой чести... Я же еще не сошел с ума... Сегодня утром мне удалось продать свою пивоварню — правда, за гроши. Времена нынче неспокойные, все вокруг обеднели... Госпожа Женевьева намекнула мне, что я ей не совсем безразличен. Вот я и решил отрясти пыль этого города со своих ног и отправиться с вами хоть на край света.

— О Господи! — в изумлении вскричал я. — Вы ведь женатый человек, господин Аймер, у вас же семья и дети! Неужели вы бросите свое достойное ремесло ради нарумяненных щек и подведенных бровей госпожи Женевьевы?! Да вас Бог накажет!

— Он меня уже наказал, — спокойно ответил господин Аймер. — Наказал тогда, когда я женился в этом убогом городишке, единственное достоинство которого — вода, отлично подходящая для варки крепкого пива. Но хорошую воду, солод и хмель можно найти и в других краях, а главное мое богатство — это искусность в нашем почтенном ремесле, каковую унаследовал я от предков, ибо стоит мне только глотнуть воды, взять в руку щепотку солода и понюхать хмель, как я уже знаю, каким будет пиво. А кроме моего искусства, есть у меня и звонкая монета, не говоря уже о немалом жизненном опыте, который может вам пригодиться, ибо люди вы еще молодые. Этим опытом обогатили меня многочисленные путешествия по разным землям. Лишь в таких поездках мог я хоть недолго отдохнуть от бесконечной ругани своей дражайшей половины... Ибо, откровенно говоря, обвенчался я не с женщиной, а с пивоварней, но жалел об этой сделке с гой самой минуты, как переступил порог супружеской спальни. Узнав же, каким злым языком наделил Господь мою жену, решил я, что осталась мне в жизни лишь одна радость — разливать по бочкам доброе пиво. К счастью, у меня нет детей — кроме восьмерых отпрысков моей супруги от первого брака. Ее старшие дети уже взрослые и поносят меня еще более злобно, чем их матушка, — за то, что я якобы веду недостойную жизнь. Так что мое желание отправиться с вами — вовсе не внезапный каприз, а плод долгих размышлений, хотя признаюсь, что, возможно, я и дальше безропотно нес бы свой крест, если бы не дружеское участие госпожи Женевьевы. Она дала мне понять, что я — все еще мужчина в полном расцвете сил и достоин лучшего, чем сварливая жена, злобные пасынки и завистливые соседи в убогом городишке.

Он посмотрел на нас исподлобья, снова откашлялся и продолжил:

— Но вы не подумайте, что я готов бегать по всему свету за женской юбкой, даже если речь идет о столь несравненной и достойнейшей особе, как госпожа Женевьева. Но если останусь я в этом городе, то буду жить здесь в бедности и тоске до конца своих дней, ибо налоги тут непомерны и с почтенных людей самым бессовестным образом дерут по три шкуры. Ведь из такого города, как Мюльхаузен, невозможно выжать сорока тысяч гульденов отступного, не пустив по миру всех здешних обывателей, да еще дворянство и Церковь хотят получить по столько же, дабы покрыть свои убытки. Нет, чтобы и дальше оставаться в Мюльхаузене, надо быть просто сумасшедшим! А потому я продал за гроши пивоварню и получил сколько мог, заложив дом и даже земли, принадлежащие моей жене. Все эти деньги я, можно сказать, получил в подарок, хоть мои наивные кредиторы этого пока еще не понимают. Ведь никакая собственность и никакая недвижимость в этом городе не имеет сейчас ни малейшей ценности. Так что я очень удачно обделал свои дела — но, надеюсь, вы не собираетесь ехать в Гамбург, ибо там я могу столкнуться со своей женой, а этого бы мне вовсе не хотелось... Давайте лучше побыстрее отправимся в Нюрнберг, где я могу представить к оплате целую пачку векселей. А потом мы сможем бежать в Венгрию или к конфедератам[73]; не имею я ничего и против Италии, хотя отныне предпочел бы держаться от владений императора подальше.

Антти выслушал пивовара, не проронив ни слова; когда же Аймер закончил свою речь, брат мой посмотрел с упреком на госпожу Женевьеву, залпом выпил целый кубок пива и изрек:

— В жизни не слыхал ничего подобного!

Госпожа Женевьева поспешно ответила на это:

— Ты навсегда останешься отцом моего сына, милый Антти, — так же, как и Микаэль. Но что же делать, если я понравилась этому почтенному и состоятельному мужчине во цвете лет?.. Не могу же я запретить ему бросить семью и сбежать из дома, хоть у меня и разрывается сердце при мысли о несчастной жене господина Аймера и о его бедных детях, которые останутся теперь без отца.

— Это столь безбожный и позорный поступок, что на всех нас обрушится кара Господня, — заявил я. — Когда-нибудь вы горько пожалеете о том, что натворили, господин Аймер. Вы еще обольетесь кровавыми слезами и сочтете смерть избавлением от страданий. О, вы даже не представляете себе, на что способна эта вертихвостка!


2

После Троицы, в середине июня, мы, целые и невредимые, добрались наконец до мощного и богатого Нюрнберга — самого красивого города, какой видел я в немецких землях. Нюрнберг казался тихим островом в бушующем море. О волнениях и беспорядках здесь знали только по слухам.

Господин Аймер объяснил нам, что город этот был средоточием слишком серьезных деловых интересов и в нем жило слишком много купцов, чтобы тут могла вспыхнуть хоть искра бунта. Сходив в здешнее крупное отделение торгового дома Фуггеров и получив там по своим векселям наличные деньги, пивовар сказал мне:

— Посмотри на карту, Микаэль, и ты увидишь, что ни в одном из тех городов, где находятся торговые конторы Фуггеров, не было даже намека на беспорядки. Однако эти подлые торгаши, окончательно потеряв совесть, дерут сейчас за свое посредничество по тридцать процентов с каждого векселя, из-за чего я понес немалые убытки.

И тем не менее пивовар довольно потирал руки, а на его полных влажных губах то и дело появлялась хитрая усмешка, а потому я подумал, что вся эта история с векселями весьма и весьма подозрительна.

Среди богатых горожан Нюрнберга у Аймера было множество знакомых. С одним из них, неким Антонием Селднером, пивовар в молодости славно веселился в Венеции — и теперь, отправившись к нему в гости, прихватил с собой меня и госпожу Женевьеву. И на роскошном пиру, который закатил для нас хозяин, Аймер вовсе не скрывал от старого приятеля своего намерения перебраться в чужие края и построить там пивоварню.

— Что ж, я — именно тот, кто тебе нужен, — кивнул Селднер. — От души советую тебе: поезжай в Венгрию! Сейчас туда сбежало множество немцев, замешанных в мятеже, — и все они жить не могут без пива. Но главное, брат мой Мартин именем венгерского короля управляет медными рудниками в Карпатах. И если я дам тебе рекомендательное письмо, то вы наверняка сумеете взять вдвоем на откуп всю торговлю пивом в горняцких поселках.

— Брата твоего я помню прекрасно, — ответствовал Аймер, — и подозреваю, что если взялся он управлять медными рудниками, то венгерская казна недосчитается изрядной части своих доходов. Но объясни мне Христа ради, какое отношение он имеет к карпатской меди? Эти рудники — вместе с шахтами в Тироли — уже тридцать лет являются основой процветания богатого Якоба! Фуггеры же получили монопольное право на добычу меди во всем мире — кроме Швеции и Испании.

Господин Селднер от души расхохотался. Хлопнув Аймера по плечу, он сказал:

— Неужели ты жил в такой глуши, что даже не слышал о самом важном событии последних лет? Так знай же, что монополия Фуггеров разрушена и медные рудники стали теперь собственностью венгерской короны. Народ в тех краях взбунтовался и под крики «Венгрия — для венгров!» разграбил контору Фуггеров в Буде, а венгерское дворянство требует, чтобы отныне ни один иноземец не имел права распоряжаться сокровищами венгерских недр и класть прибыль в свой карман. Отныне чужестранцы могут вести работы на рудниках лишь как слуги венгерской короны.

— Значит, мир перевернулся, — воскликнул господин Аймер, в волнении теребя бороду. — Да как же венгры справятся со всем этим без помощи немцев и немецких порядков?

— Говорят, что Фуггер обманул венгерскую корону, не доплатив в казну по меньшей мере миллион венгерских гульденов. Но как купец, немало наслышанный от своего брата обо всех этих делах, могу тебе шепнуть по секрету: кроме этого миллиона, Фуггер за один только год заграбастал со своими сообщниками почти четверть всех венгерских богатств. И как честный обыватель славного города Нюрнберга я должен сказать: это уж слишком, даже для Фуггера, пусть Венгрия — и отсталая страна. А потому мы, жители Нюрнберга, хотим теперь предложить свои услуги новому королю Лайошу и за соответствующее вознаграждение возродить медные рудники, поскольку сами венгры добывать медь все равно не смогут.

Я с любопытством спросил, каким же это образом один-единственный купец умудрился взять за горло целый народ и вынудил его отказаться от своих богатств. И господин Селднер поспешил объяснить мне, что Фуггер обобрал Венгрию до последней нитки совершенно законно, благодаря вполне дозволенным сделкам.

— Но венгры взбесились, поскольку чувствуют, что их обвели вокруг пальца, как последних дураков. В тех краях давно ненавидели Фуггеров, которые выжимали из медных копей все, что можно, и получали огромные барыши. Но самое грандиозное надувательство Фуггеры устроили в прошлом году. Видя, что венгры смотрят на них все с большей злобой, они купили одному из своих тамошних сообщников графский титул и приобрели таким образом контроль над венгерским монетным двором. Венгерский король в делах торговли наивен, как ребенок, и разбрасывает деньги направо и налево — как, впрочем, и все венгры. И вот, чтобы обогатить казну, он разрешил новоиспеченному графу чеканить монету на три четверти из меди и на четверть из серебра, а не так, как раньше — наполовину из серебра, наполовину из меди.

Господин Аймер громко выругался и, изрыгая проклятия, сунул руку в кошель и швырнул на стол горсть серебряных монет, на каждой из которых красовались герб и голова короля Лайоша.

— О Боже! — кричал пивовар. — Теперь мне понятно, почему конторщик Фуггера спрашивал, не возьму ли я венгерское серебро! У этого подлеца не было, видите ли, другой разменной монеты! Откуда я мог знать, что добрая венгерская монета стала в два раза дешевле?!

— Действительно, откуда? — сочувственно закивал Селднер. — Венгры ругаются еще страшнее, чем ты, ибо переняли сие искусство у турок. Ведь некие купцы — не будем называть имен — тайно собрали все старые монеты, наполнили ими свои сундуки и отвезли прямиком на монетный двор, где эти монеты переплавили и из одной прежней сделали две новые. Корона не заработала на этом ни гроша, а вот некие купцы получили вдвое больше, чем вложили... Но это еще не все. На новые деньги они скупили у дворян по старым ценам все, что только можно: дома и земли, табуны лошадей, стада коров и отары овец, а также множество всяких венгерских товаров. Когда же легковерные венгерские господа захотели купить на свои серебряные деньги те вещи, которые торговцы привозят из других стран, быстро выяснилось, что вещицы эти вздорожали ровно вдвое. Что тут началось! Загремели выстрелы, засверкали сабли, и люди Фуггера еле унесли из Венгрии ноги...

Я долго размышлял над этой удивительной историей и наконец сказал:

— Если я правильно понял, Якоб Фуггер не позволит обижать своих людей и передавать кому-то свои копи. Венгерский король наверняка кончит жизнь на плахе, а в стране этой вскоре начнется великая смута, а потому у меня нет ни малейшего желания ехать в Венгрию и открывать там пивоварни.

Господин Селднер ответил мне на это:

— Венгрия — богатая и плодородная страна. На ее бескрайних равнинах пасутся огромные табуны лошадей, а овец там столько, что никто даже не пытается их сосчитать. К тому же в Венгрии прекрасные виноградники, а главное — венгерские дворяне ничего не смыслят в торговле. В перерывах между войнами с турками они заняты тем, что пьют вино, слушают музыку, охотятся и гарцуют на своих скакунах. А потому неглупый человек может там быстро разбогатеть. Венгры безжалостны лишь к еретикам и лютеранам, которых норовят сразу сжечь на костре, ибо вера тамошних дворян окрепла в боях с нечестивыми турками и никаких религиозных споров в тех краях не допускают, опасаясь, что пахари и пастухи наслушаются этой болтовни и перестанут повиноваться господам; мы-то с вами хорошо знаем, что так оно часто и бывает.

Он еще долго и цветисто рассуждал о Венгрии, рисовал заманчивые картины и уверял нас, что могуществу Фуггеров пришел конец и что ловких, предприимчивых людей ждут в Венгрии несметные богатства. Селднер пообещал нам дать рекомендательное письмо к своему брату и добавил, что сам бы с удовольствием сбежал в Венгрию и помог бы дражайшему родственнику, ибо слишком жирно будет разрабатывать медные копи в одиночку.

Закончив свою речь, Селднер кликнул музыкантов и велел им играть на дудках и бить в бубны в честь госпожи Женевьевы. Потом в изрядном подпитии Селднер и Аймер принялись вспоминать чудесные дни своеймолодости; мешая немецкий язык с итальянским, купцы говорили о давних приятелях и собутыльниках и предавались размышлениям о том, что с теми теперь стало.


3

Наконец настал тот день, когда господин Аймер заявил, что получил по векселям все деньги и теперь намерен как можно скорее отправиться в Венецию — главный торговый город на свете. Именно там пивовару было проще всего родиться заново: он собирался сменить имя, перекрасить бороду — и стать совершенно другим человеком.

— Я доверяю вам целиком и полностью и не сомневаюсь, что вы защищали бы мои деньги, как свои собственные, — сказал он нам. — И все-таки я считаю, что брать с собой в дальний путь такую сумму слишком опасно. А потому я обратил всю наличность в векселя банкирского дома Бизани, что у моста Риальто в Венеции. Госпожа Женевьева обещала сопровождать меня в Италию, и мы собираемся отправиться туда в почтовой карете дома Фуггеров, дабы путешествовать быстро и в полной безопасности. Я вовсе не запрещаю вам ехать с нами, если вы того хотите, но не могу больше оплачивать ваши дорожные расходы, ибо пользы мне теперь от вас никакой: охранять меня и мои векселя будут теперь люди Фуггеров.

Слова пивовара огорчили меня до глубины души. Я-то думал, что мы все вместе отправимся в Швабию, где разыщем моего верного песика Раэля, а потом через земли конфедератов в полной безопасности поедем дальше, в Лион и Тур, чтобы проведать нашего сына. Антти даже успел купить ему у искусного нюрнбергского мастера замечательный подарок. Я и сам любовался этой игрушкой — чудесным осликом, который презабавно двигал ногами.

Я заметил, что решение Аймера пришлось вовсе не по душе и госпоже Женевьеве. Она кисло улыбнулась и сказала, что у нее были, правда, совсем другие планы, но господин Аймер обещал купить ей в Венеции несколько локтей золотой парчи, серебряное зеркало и пару изумительных стеклянных кубков — на память об этом путешествии.

У нас же выбора не было. Заплатить за места в почтовой карете мы с Антти не могли, а потому решили двинуться в Венецию через Швабию и встретиться в Италии с госпожой Женевьевой в конце лета. Господин Аймер велел нам искать их у его компаньона Каспара Ротбарта в Фондацо деи Тедески, то есть в немецком торговом доме в Венеции. Пивовар заверил нас, что мы наверняка найдем там и его, и госпожу Женевьеву.

При первом же удобном случае я поговорил с глазу на глаз с нашей красавицей. С горечью стыдил я ее за ветреность и легкомыслие, она же защищалась, пылко заявляя, что давно мечтала увидеть Венецию. Да и как я вообще смею ставить под сомнение ее, госпожи Женевьевы, честь и добродетель?! Она, госпожа Женевьева, мне этого не позволит! И, кстати, не хочу ли я вспомнить, сколько раз она словом и делом доказывала мне искреннюю свою любовь и привязанность? И еще госпожа Женевьева призналась: она надеялась, что господин Аймер уже в Нюрнберге обратит свои векселя в звонкую монету, но — добавила эта красотка — в Венеции тоже много чего может случиться и лучше бы мне поскорее туда приехать, да помочь ей, госпоже Женевьеве, избавиться от пивовара, с которым она вынуждена проводить время исключительно ради того, чтобы обеспечить будущее двух своих невинных крошек.

Не стану отрицать: госпожа Женевьева и впрямь дала мне бесчисленные доказательства своей ко мне благосклонности — причем с таким пылом, что меня порой это даже несколько утомляло. Господин же Аймер в эти дни часто уходил по делам, оставляя предмет своих воздыханий в одиночестве...

Но вот мы с Антти собрались в путь. Мысли о моем любимом песике и о чудесной летней поре, словно созданной для путешествий по дорогам, сделали расставание с госпожой Женевьевой легким и безболезненным, хоть я и был настолько глуп, что даже считал, будто красавица не может без меня жить.

Но еще до того, как мы распрощались, Антти сообщил, что по примеру господина Аймера хочет обратить большую часть своих денег в векселя. Услышав это, госпожа Женевьева скривилась и процедила, что золото — это золото, а бумаги — всего лишь бумаги, и она терпеть не может все эти дурацкие листки, которые только осложняют людям жизнь. Зато господин Аймер горячо одобрил намерение Антти и заявил, что готов оказать ему услугу и уступить часть своих векселей, ибо полюбил его всем сердцем и считает своим лучшим другом. Этот пыл сразу охладил интерес Антти к векселям пивовара, и брат мой тут же отказался от своего замысла. И лишь когда Аймер и госпожа Женевьева укатили из города, Антти отнес свои деньги в банкирский дом Фуггеров, где и получил документ, который мог обратить в венецианской конторе Фуггеров в золотые монеты. Но я опасался, что брат мой поступил весьма опрометчиво, и не уставал напоминать ему о сложном положении в Венгрии, из-за которого Фуггеры того и гляди разорятся и перестанут выплачивать деньги по своим векселям.

Вскоре и мы покинули Нюрнберг и отправились в Балтринген. Но путешествие наше было вовсе не таким веселым, как я предполагал, ибо шли мы по разоренной, разграбленной, выжженной земле, усеянной трупами и виселицами. Изможденные женщины и испуганные дети, которых встречали мы по дороге, в ужасе шарахались от нас, а в уцелевших деревеньках невозможно было купить даже куска хлеба. Крестьяне дружно проклинали Лютера, который добился лишь того, что князья и прелаты стали еще спесивее, а мужики — еще беднее, чем раньше.

Надо ли говорить, что шли мы быстро и в пути не задерживались? В Балтрингене мы нашли нашу почтенную вдову торговца пряностями, которая давно оплакала нас, считая погибшими. И никакими словами не могу описать я радость любимого моего песика Раэля. Узнав меня, он прыгал мне на грудь, лизал руки и, повизгивая, кружился по комнате, едва не сшибая от счастья лавки и столы. Шерстка у Раэля отросла и стала блестящей и пушистой, а сам он растолстел, как поросеночек, но только сейчас я заметил, что песик мой ослеп на один глаз. Вдова призналась, что очень полюбила мою собачку и не хочет с ней расставаться.

Меня это немного огорчило, и когда мы покидали сей гостеприимный дом, я предоставил Раэлю решать самому, предпочитает ли он уютный уголок у теплой печки и миску, полную еды, или невзгоды и тяготы бродячей жизни, которые предстояло ему делить со мной. Я оставил Раэля на пороге, и вдова вкусной косточкой попыталась заманить песика на кухню. Но Раэль лишь тявкнул на прощание, лизнул хозяйке руку, схватил в зубы кость и без малейших колебаний помчался вслед за мной. Антти потом долго восхищался предусмотрительностью и мудростью этого пса, сообразившего прихватить с собой в дорогу запас еды.

Вот так, в полном согласии дошли мы втроем до Меммингена, где я прежде всего отправился в ратушу. Безносый городской глашатай и его изъеденная французской болезнью жена все еще жили в нашем прежнем закутке под ратушей. Появление мое отнюдь не привело их в восторг. Они-то думали, что уже унаследовали те вещи, которые я оставил им на хранение, и даже раззвонили всем и вся, будто я должен был забрать сундук еще в прошлом году. Теперь эти люди принялись громко жаловаться на свою бедность и трудные времена, однако, открыв свой сундучок, я нашел там все в целости и сохранности.

С превеликой неохотой продал я меховой плащ господина Фукса и другие вещи, оставив себе лишь немного белья, тонкие кружева и серебряную чарку; мне предстоял дальний путь, и я не хотел тащить с собой ничего тяжелого. Часть вырученных денег я потратил на то, чтобы заказать заупокойную службу по господину Фуксу — хоть и не верил теперь в такие вещи. Еще я пожертвовал на бедных и заплатил городскому глашатаю за то, что он приглядывал за моим сундуком. Затем я отдал долг Антти, и после этого в кошеле у меня осталось ровно сто гульденов — сумма, прямо скажем, немалая. А потому ничего удивительного, что я счел ниже своего достоинства месить грязь ногами и ехал верхом, меняя лошадей в придорожных трактирах. Антти шагал рядом, держась за луку седла, а когда песик мой уставал бежать за нами, я брал его на руки. Таким образом мы продвигались вперед куда быстрее, чем раньше, и через несколько дней очутились в городе Линдау, где находился императорский арсенал. Переправившись на лодке через большое озеро[74], мы попали на территорию Конфедерации, в страну свободных людей, где, как мы считали, бояться нам нечего.

В компании нескольких купцов мы без всяких происшествий перебрались через Альпы и в один прекрасный день спустились вниз, сменив прохладу чистого горного воздуха на июльское пекло Италии; жара стояла такая, что мы обливались потом с головы до ног. Маленький городок, в котором мы заночевали, весь провонял гниющими отбросами и человеческими испражнениями, а его смуглые обитатели столпились вокруг нас, крича, вереща и размахивая руками; я даже испугался, что люди того и гляди набросятся на нас. Но Антти успокоил меня, объяснив, что один из милых обычаев итальянцев — сопровождать свои слова бурной жестикуляцией, а также орать, петь и бахвалиться сколько душе угодно. И еще брат мой посоветовал мне поскорее выучить итальянский, ибо это — самый распространенный язык на свете. Именно по-итальянски разговаривают между собой все почтенные купцы.

Распрощавшись со своими спутниками, спешившими в Милан, и стараясь привлекать к себе как можно меньше внимания, мы двинулись дальше — из императорских владений в могущественную Венецианскую республику. Была уже середина июля, и жара стояла страшная, а на полях желтели спелые хлеба. Нам, людям непривычным, это пекло казалось невыносимым, а потому мы часто ложились спать в полдень, шли же по утрам, вечерам, а порой и по ночам, при свете месяца. Впрочем, Антти предупредил меня, что это еще не самое жаркое время года в Италии...

Теперь же расскажу я о самом, пожалуй, удивительном приключении в моей жизни, которое совершенно неожиданно послала нам судьба, из-за чего мы так и не попали в Венецию.

Но, прежде чем начну я свой рассказ, хочу еще раз решительно отмести все гнусные подозрения, запятнавшие мое честное имя, и подчеркнуть, что у нас с Антти было столько денег, сколько нужно беднякам для счастья, и что оружие наше служило нам лишь для защиты от разбойников и злодеев, а вовсе не для нападения на невинных странников. Мы не собирались пополнять свои кошели на большой дороге... Нам такое и в голову прийти не могло.

Сие пояснение сугубо необходимо, ибо с тех пор, как занял я нынешнее свое высокое положение, некоторые злопыхатели стали утверждать, будто именно из-за этого случая бежал я из христианских земель. На самом же деле я покинул их на два года позже — и исключительно из благородных побуждений. До сих пор я честно описывал свою жизнь, не скрывая собственных слабостей и ошибок. Вот и теперь не вижу я никаких причин лгать и откровенно расскажу все как было.

Антти почему-то упорно хотел обойти стороной город Брешиа. Окольными путями, а вернее — извилистой ослиной тропкой выбрались мы вновь под вечер на проезжую дорогу. Уже смеркалось, когда вдруг услышали мы впереди три выстрела, а потом — крики, вопли и звон клинков. Взмыленный конь без седока промчался мимо нас, мотая головой и выкатив глаза от страха. Раэль испуганно поджал хвост и поспешно прижался к моим ногам. Я же сразу сказал Антти, что нам тут явно делать нечего, и стал уговаривать его спрятаться в лесу. Но брат мой бросился ловить обезумевшего скакуна; когда же тот скрылся в ночи, Антти заявил, что и не подумает сидеть в лесу, пока дорога кишмя кишит ничейными лошадьми. И вот с оружием на изготовку мы двинулись на шум. Впереди крался Антти; я держался у него за спиной, готовый защитить наши тылы, замыкал же шествие мой песик — все еще с поджатым хвостом.

И вдруг мы увидели целую банду разбойников. Двое держали коней, а еще четверо срывали одежду с двоих легковооруженных всадников, которых только что убили. Антти выстрелил в бандитов из аркебуза, а когда те в испуге вскочили на ноги, бросился на негодяев со страшным криком, свирепо размахивая своим огромным мечом. Заметив, что нас только двое, разбойники ринулись вперед, явно собираясь нас прикончить. Тогда, призвав на помощь Господа Бога, я приставил одному из бандитов к груди свой мушкет и выстрелил. Разбойник рухнул как подкошенный, а Антти проломил череп другому негодяю, издав при этом столь ужасающий рык, что два бандита вскочили на краденых коней, а еще двое нечестивцев вцепились товарищам в спины — и все умчались, увозя с собой добычу. На земле остались лишь два обобранных трупа, так что никаких трофеев наша маленькая победа нам не принесла. Сама же по себе она не имела особого значения.

Тут не о чем было бы и говорить, если бы у меня от переживаний не разболелся вдруг живот. Мне пришлось спешно бежать в лес. Песик мой помчался за мной — и вдруг скрылся с глаз, а через минуту я услышал поскуливанье, которое вскоре перешло в громкий лай. Я решил, что Раэль наткнулся на кротовую нору, но, когда он не прибежал на мой зов, я отправился разыскивать собачку. Нашел я ее у трупа молодого человека. Ясно было, что несчастный заполз под выступ скалы и испустил там дух. Тело покойника было еще теплым и кровоточило, из чего я сделал вывод, что бедняга и был владельцем того третьего коня, который в испуге промчался мимо нас бешеным галопом. Видимо, раненный пулей, юноша упал с лошади и уполз в лес, пытаясь спрятаться от бандитов.

Развязав кошелек убитого, я испустил радостный вопль: в мешочке лежало двадцать венецианских дукатов и множество серебряных монет. Пока я считал эти деньги, Антти, напрасно звавший меня с дороги, присоединился ко мне и ревниво уставился на найденное золото. Я поборол искушение снять с покойника роскошный наряд, ибо понимал: лучше всего поскорее уносить отсюда ноги. Но Антти, надеясь найти еще что-нибудь, перевернул труп на спину и вытащил из воротника тонкой сорочки золотую булавку. Но больше всего поразило нас то, что юноша и после смерти крепко прижимал к груди продолговатую кожаную трубку, украшенную золотым тиснением.

— Это будет мой жезл коннетабля, ибо я вижу на футляре три золотые лилии, — заявил Антти, разгибая мертвые пальцы, вцепившиеся в трубку. — Разумеется, в том случае, если король Франции когда-нибудь решит поставить меня во главе своих войск.

И брат мой спрятал трубку за пазуху, словно это была его добыча, хотя по праву футляр должен был принадлежать мне: ведь это мой пес нашел труп... Потом мы с Антти быстро зашагали прочь, пробираясь через лес и держа путь на юг. Не остановила нас и наступившая ночь: мы шли, пока месяц сиял на небе. И лишь когда он спрятался за тучи, мы устроились на ночлег, но не отважившись развести огня, подкрепились только парой глотков воды да куском хлеба. Мы считали, что богатая добыча безусловно стоит некоторых неудобств и что лучше терпеть лишения на воле, чем нежиться в темнице. Мы ведь сразу поняли, что, сколько бы мы ни клялись, словам нашим никто не поверит, и если попадем мы в руки властей, то нас непременно вздернут как разбойников и грабителей. А ведь мы сделали все, что было в наших силах, чтобы спасти несчастных путников, и даже благородно рисковали ради них своими жизнями!

Проснувшись чудесным солнечным утром, мы принялись рассматривать нашу добычу. Сам кошель, расшитый золотыми нитями и жемчугом, стоил не меньше двух дукатов. Я еще раз пересчитал деньги, громко звеня полновесными золотыми монетами, чтобы немного позлить Антти. Он же открыл футляр из красной кожи и извлек из него массивный железный цилиндр с отверстием для ключа. На красной коже футляра были вытиснены французские лилии и герб короля Франции, и Антти вдруг сказал:

— Я знаю, что это такое. Это — почта французского двора. Я уже видел такие штуки. Ключи от них есть только у хранителя печати и у королевских послов в разных странах.

Слова Антти так потрясли меня, что у меня задрожали руки. Золотые монеты покатились на землю, и мне пришлось искать их в густой траве. Собрав деньги, я проговорил:

— Надо немедленно закопать эту штуку поглубже и бежать отсюда что есть духу. Королевские и императорские депеши безнаказанно не воруют. Несчастные бандиты и знать не знали, какое осиное гнездо разворошили, напав на королевского гонца!

Но Антти пропустил все это мимо ушей, упрямо пытаясь узнать, какие же великие ценности лежат в цилиндре. Целый час мучился мой брат, возясь с замком, открыв же цилиндр, страшно удивился, ибо нашел там лишь запечатанные письма, адресованные французской вдовствующей королеве, которая пребывала сейчас в Лионе и как регентша правила от имени своего попавшего в заточение сына. Антти с проклятиями отшвырнул бумаги, но тут меня охватило нездоровое любопытство и мне страшно захотелось узнать что-нибудь о большой политике. Чуть поколебавшись, я поддался искушению, даже не подозревая, как ужасно осложнит это мою будущую жизнь.

Итак, я погрузился в чтение бумаг, написанных по-французски, и быстро понял, что самая длинная из них продиктована французским посланником при папской курии в Риме, графом Альберто Пио, который повелевал своему секретарю Сигизмундо ди Карпо довести в Венеции до конца упомянутые в письме переговоры, а затем доставить сей документ королеве-матери. Автором второго письма был этот самый Сигизмундо ди Карпо, который, в свою очередь, сообщал, что доверил депеши своему секретарю Сисмондо Санти. Ди Карпо заверял, что синьория Венецианской республики снаряжает сейчас армию, которая должна помочь французам, сам же он отправляется в Конфедерацию, дабы в строжайшей тайне договориться там о вербовке десяти тысяч наемников-швейцарцев. В цилиндре было также послание от венецианской синьории, написанное по-итальянски, по каковой причине я и не смог его прочесть. Граф Альберто Пио сообщал, что ему не хватает лишь подписанного королевой-матерью договора с союзниками французов. Как только Его Святейшество папа Климент VII получит эту бумагу, он немедленно прикажет своим войскам и флорентийской армии нанести удар по Неаполитанскому королевству.

Далеко не сразу осознал я всю важность этих писем. Ведь я вместе с остальными обитателями земли уже успел твердо уверовать в долгий и прочный мир. Читая же адресованные королеве-матери депеши, я то и дело испуганно вскрикивал, призывая на помощь Пресвятую Деву и всех святых, ибо от бумаг этих голова у меня пошла кругом. Я быстро сообразил, что если меня схватят с этими документами в Венеции, Милане, Флоренции, папской столице или во Франции, то я могу прощаться с жизнью. Ведь попавшая ко мне корреспонденция являлась прямым доказательством опаснейшего заговора против императора и мира на всей земле — ни более ни менее. Душой зловещего сообщества был Его Святейшество папа Климент VII, а во главе заговорщиков — судя по письмам — должен был стоять маркиз Пескара, командующий императорской армией в Милане.

Увидев, как я потрясен, Антти принялся выпытывать у меня, что случилось. Я сначала подумал, что лучше бы лишь мне владеть этой страшной тайной, но потом я быстро понял, что груз сей для одного человека непосилен, и растолковал все Антти, как умел.

— Скверно, — спокойно изрек Антти когда наконец понял, о чем речь. — Император распустил армию, поскольку ему нечем платить жалованье солдатам. Но в Милане власть все еще в руках у маркиза Пескары, а Фрундсберг в любую минуту хоть из-под земли достанет десять тысяч пехотинцев — были бы только деньги...

— Ты не понимаешь сути дела, — ответил я. — С Пескарой велись тайные переговоры, ибо император обидел его и не вознаградил в полной мере за верную службу. У Пескары забрали короля Франциска и увезли в Испанию. И еще маркиз страшно зол на вице-короля Неаполя, господина де Ланнуа, и на принца Бурбона; эта парочка сидит сейчас в Испании, делит добычу и выпрашивает у императора все новые награды. Папа же обещал маркизу корону Неаполя или обеих Сицилий[75] — за то, что Пескара сдаст город врагам императора; а еще Климент VII послал к маркизу целую армию докторов философии и права, работающих сейчас над трактатом, каковой убедительно докажет, что Пескара, не теряя чести и достоинства, может совершенно спокойно предать Карла V и примкнуть к его противникам, хоть и является главнокомандующим императорскими войсками.

— Черт! — воскликнул Антти, а потом долго не мог произнести ни слова.

Наконец он сказал:

— Если все это правда, то бедняга император того и гляди пойдет ко дну, и мне его страшно жаль, потому что принц Бурбон и господин де Ланнуа по сравнению с маркизом Пескарой — просто дерьмо. Но — к делу! Давай-ка быстро разведем костер и поскорее сожжем все эти бумаги. Нужно срочно избавиться от них — и забыть все, что там написано. Да и вообще, нам надо двигаться дальше, иначе все это добром не кончится.

Но в голове моей уже теснились честолюбивые планы, руки дрожали от жадности, а сердце замирало при мысли о том, что от нас, возможно, зависит сейчас судьба мира и будущее многих государств.

— Господь с тобой, Антти! — принялся переубеждать я брата. — Эти бесценные бумаги стоят кучу денег, и сжечь их может только последний дурак! Нет уж! Давай лучше подумаем, кому нам их продать, чтобы получить побольше золота!

— Среди львов крысам не место, — ответил мне Антти. — Ничтожествам вроде нас нечего лезть в дела сильных мира сего, и если мы попытаемся продать эти документы, то и оглянуться не успеем, как нас прикончат. Увидев сломанные печати, все сразу поймут, что мы читали эти письма, и если отвезем их обратно господам из венецианской синьории, то не только ничего не получим, но еще и угодим в тюрьму, ибо слишком много знаем. Папа заживо сожжет нас на костре, маркиз де Пескара четвертует, а французская королева-мать скорее всего прикажет нас вздернуть за кражу ее драгоценных депеш.

— Но Антти! — с упреком сказал я брату. — Тут речь идет о столь важных вещах, что не пристало нам трястись за собственную шкуру! Надо же подумать и о тысячах невинных людей, которых снова ждут ужасы войны! Под угрозой — мир на всей земле, и лишь император может отвратить эту чудовищную опасность — если вовремя узнает обо всем и успеет принять соответствующие меры. А потому мы просто обязаны как можно скорее доставить ему эти документы, если же пожелает он щедро вознаградить нас за верную службу, — что было бы более чем естественно, — тогда мы, разумеется, примем это как дар Божий.

Антти почесал в затылке, немного подумал, а потом изрек:

— Боюсь я, что император сейчас гол как сокол и мы с тобой не очень-то разбогатеем, помогая ему. И думаю я: не промахнемся ли мы, решив поддержать шатающийся императорский трон? Ведь благими намерениями вымощена дорога в ад... Даже маркиз Пескара, похоже, собрался предать императора — а уж маркиз Пескара знает, что делает. Короче, давай-ка лучше сожжем эти письма да поедем себе дальше как ни в чем не бывало.

Но я уперся и принялся настаивать на своем, заявив:

— Этого благородного, молодого императора даровал нам Господь Бог, дабы после всех кровавых распрей и усобиц установил сей владыка на земле подлинный порядок. У каждого человека будет наконец свое место и свое дело... Постигнув же всю лживость и лицемерие папы, император наверняка вышвырнет его из Рима и очистит святую Церковь от скверны.

Увидев, что переубедить меня ему не удалось, Антти со вздохом сказал:

— Насколько я понял из этих писем, и Его Святейшество, и все здешние князья по горло сыты правлением иноземцев и борются сейчас за то, чтобы Италия принадлежала итальянцам. И меня это ничуть не удивляет, ибо я видел, что вытворяли императорские войска под Миланом. Но я — человек маленький, и негоже мне настаивать на своем... Придется мне идти с тобой и пытаться прошибить стену лбом. Что ж... Раз тебе так хочется, то мы повернем назад и сломя голову помчимся в Милан.

Я в ужасе уставился на брата, испугавшись, что он сошел с ума. Ведь в Милан, где сидел сейчас наместник императора маркиз Пескара, нам нельзя было соваться ни под каким видом! Отправившись в Милан, мы сами полезли бы волку в пасть. Но Антти сказал:

— Потому-то нам и надо ехать в этот город. Ведь никому и в голову не придет нас там искать.


4

В Милан мы прибыли в конце июля. Огромная императорская армия все еще осаждала замок, который упорно защищал князь Сфорца — единственный законный властелин Милана. Антти встретил в городе множество испанских и немецких наемников, с которыми подружился во время осады Марселя; для отвода глаз брат мой стал расспрашивать их, как ему вновь завербоваться в армию. Но в ответ мы слышали только, что императору нечем платить жалованье большинству солдат и что даже отрядам, стоящим сейчас под ружьем, приходится самим добывать себе пропитание. Население Милана — большого и когда-то очень богатого города — сократилось на две трети, множество домов пустовало, а некоторые кварталы сгорели дотла. Но надежды на долгожданный мир уже возродили торговлю, и я без промедления поспешил в контору Фуггеров, дабы отправить письмо госпоже Женевьеве, каковым и уведомить ее об изменении наших планов.

В конторе мне обещали доставить мое послание в Венецию и вручить Каспару Ротбарту, жительствующему на виа Фондацо деи Тедески. И я написал госпоже Женевьеве, что, дабы замолить великие наши грехи, решили мы с Антти совершить паломничество в монастырь Санта Мария ди Компостелла, в Испанию. А потому госпоже Женевьеве не стоит напрасно ждать нас в Венеции, а нужно ехать в Лион, где мы и надеемся с ней встретиться. Если же мы не найдем ее в Лионе, то собираемся на обратном пути заехать в Тур и подарить нашему сыночку ослика, которого Антти купил в Нюрнберге, а потом отправиться в Венецию; там, возможно, мы и увидимся наконец с госпожой Женевьевой.

Я прекрасно понимал, что, прочтя это письмо, госпожа Женевьева решит, будто мы рехнулись; но никаким другим способом я не мог дать ей знать, что важные дела заставили нас изменить планы. Запечатав послание, я вручил его конторщику и с тяжким вздохом заплатил полтора дуката за доставку письма в Венецию.

Мы уже начали готовиться к путешествию в Геную и расспрашивать, почем нынче плащи для паломников, как вдруг нам улыбнулось счастье — да еще самым неожиданным образом. Мы случайно узнали, что один из офицеров маркиза Пескары собирается отправиться в Испанию, ко двору императора и многие испанские наемники, истосковавшись по родине, добиваются места в свите этого офицера. Командир испанских саперов, подружившийся с Антти во время осады Павии, представил нас господину Гастальдо. Узнав о цели нашего паломничества, сей юный офицер, человек благочестивый и набожный, принялся с жаром восхвалять чудотворный образ Мадонны ди Компостелла и с радостью позволил нам присоединиться к своему эскорту — при том условии, что мы сами покроем все дорожные расходы и будем сопровождать нашего благодетеля до города, где пребывает сейчас императорский двор.

И вот мы поехали с господином Гастальдо в Геную, где он распустил весь свой эскорт, оставив при себе лишь нас с Антти и двоих испанцев-аркебузиров.

Молодой офицер, несомненно, ехал с какой-то чрезвычайно важной миссией, ибо вскоре мы оказались на большом галеоне, который благодаря гребцам не зависел от капризов погоды — и немедленно отчалил от берега, едва Гастальдо поднялся на борт. На корабле нашем было множество пушек, а капитан предоставил господину Гастальдо лучшую каюту на корме. Убранство этой каюты просто поражало своей роскошью. Круглые сутки мы стояли по очереди на страже у дверей каюты, держа мушкеты на изготовку, а когда господин Гастальдо прогуливался по палубе, дыша свежим воздухом, за юношей следовал вооруженный солдат, хотя вряд ли господину Гастальдо могла грозить на корабле какая-то опасность. Но, как потом выяснилось, у него были все основания принимать столь серьезные меры предосторожности.

Через две недели мы прибыли в Валенсию, но не смогли даже толком осмотреть этот большой и пестрый портовый город, поскольку господин Гастальдо страшно торопился и нам пришлось немедленно мчаться дальше. В тот же день мы сели на коней — и началось наше долгое и изнурительное путешествие в Мадрид, в окрестностях которого томился в заточении король Франции. За те однообразные дни, что длилась эта унылая поездка, я досыта нагляделся сквозь клубы дорожной пыли на суровые пейзажи Испании, на ее желтые горы — и на смуглые лица бедных пастухов, которые приветливо улыбались нам с обочин.

В один из последних дней августа мы прибыли в Мадрид, смертельно усталые и полубольные от изнеможения. Господин Гастальдо возликовал, услышав, что император как раз приехал в Мадрид из Толедо. Едва стряхнув с одежды дорожную пыль и даже не сняв шпор, юноша тут же помчался просить аудиенции у короля. Мы же, совершенно одеревенев от долгой езды верхом, даже не стали гадать, какое такое дело могло быть у господина Гастальдо к императору. Еле переставляя ноги, потащились мы в таверну, благодаря Бога за то, что господин Гастальдо в тщеславии своем прихватил с собой аркебузиров, а потому мы могли теперь не тратить денег на угощение для своих спутников. Пустив в ход латынь, французский и итальянский, мы заказали вино и еду; хозяин же, услышав, как звенит у нас в кошелях серебро, обслужил нас самолично и быстренько кликнул темноглазую красотку, дабы та научила нас изъясняться по-испански.

Я был измучен долгой дорогой, и вино быстро ударило мне в голову. Вскоре я уже не чувствовал себя больным и несчастным, а песик мой жадно грыз кость под столом, грозно скаля зубы и рыча на каждого, кто пытался его погладить, хоть вообще-то был самым ласковым существом на свете. Через несколько минут стол наш окружила целая толпа испанцев, которые с любопытством смотрели, как мы едим и пьем. Особенно поразил их Антти — и, глядя на то количество снеди, которое он поглощает, люди эти испуганно крестились. А он тоже размяк от вина и в приливе любви ко всем на свете внезапно заявил:

— А ведь этих тощих, жалких бедолаг тоже создал Господь Бог — как и нас с тобой... И они вовсе не виноваты, что у них такой унылый нрав. Давай угостим их вином и посмотрим, умеют ли они улыбаться!

Так мы и сделали. Слух о щедром угощении мгновенно разнесся по всей округе, и в таверну начали сбегаться люди. Кончилось все это жуткой давкой, и хозяину пришлось забаррикадировать дверь. Но какой-то щуплый мужичонка все-таки успел влезть в окно и присоединился к общему веселью. Был это маленький человечек с блестящими живыми глазками и ушами, удивительно похожими на крылья летучей мыши. Он вполне сносно говорил по-немецки и даже немного знал латынь, а потому мы охотно приняли его в свою компанию, как и надлежит добрым христианам, а когда все вино было выпито, пригласили нового знакомого в комнату, которую хозяин предоставил в наше распоряжение; там мы улеглись втроем на одну кровать и вскоре погрузились в глубокий сон.

Нам по-прежнему отчаянно везло, ибо знакомство с маленьким человечком оказалось чрезвычайно полезным. Когда мы на следующий день проснулись и осторожно сделали по глотку вина, чтобы в головах у нас прояснилось, новый приятель сообщил нам, что он — цирюльник неаполитанского вице-короля, господина де Ланнуа, и вместе со своим хозяином приехал из Толедо в Мадрид. Господин де Ланнуа не хочет расставаться с императором ни на минуту, ибо пытается выжать из него подобающую награду за свои услуги. И еще маленький человечек честно признался нам, что в свободное время подрабатывает, занимаясь сводничеством, и обещал отвести нас в лучшие публичные дома Мадрида, просветить насчет тамошних цен, а также похлопотать, чтобы нам — как его друзьям — сделали скидку.

Но после нашего путешествия мы чувствовали себя такими разбитыми, что у нас не было ни малейшей охоты принимать это любезное предложение; меня удерживал еще и спасительный страх: я жутко боялся подхватить французскую болезнь. Почтенный цирюльник пытался доказать мне, что опасения мои напрасны. Он уверял меня, что каждый уважающий себя мужчина просто обязан рано или поздно переболеть этой хворью, о которой, кстати, говорят уже не с проклятиями, а с веселыми ухмылками — особенно с тех пор, как кора гваякового дерева оказалась столь прекрасным снадобьем от этой напасти. Ободренный дружеским расположением цирюльника, я спросил, не знает ли он, как ничтожному человеку вроде меня добиться аудиенции у императора и побеседовать с глазу на глаз с сим величайшим владыкой мира. Я объяснил, что мы — паломники из дальних краев и мечтаем увидеть императора, чтобы потом рассказывать об этом своим детям и внукам.

Почтенный цирюльник посмотрел на меня с напряженным вниманием, после чего проговорил:

— Нашему молодому повелителю пришлось окружить себя целой стеной из сотен, а может — и тысяч людей, чтобы отгородиться от всех тех, кто упорно добивается у него аудиенции. Императора постоянно осаждают просители со всех концов земли, и он вынужден выслушивать совершенно безумные речи, которые объединяет лишь одно — все просители стремятся что-то получить от императора. А потому меня ничуть не удивляет, что Карл V — несмотря на свою молодость — уже сыт людьми по горло и предпочитает проводить время в одиночестве.

Он замолчал, пристально глядя на меня.

— И сейчас постороннему человеку пробиться к императору почти невозможно, — продолжил цирюльник спустя мгновение. — Ибо французы, ведущие мирные переговоры, а также послы Англии, Венеции и папы римского, но прежде всего, разумеется, принц Бурбон и мой обожаемый хозяин, господин де Ланнуа, окружили императора плотным кольцом и ластятся к нему, как голодные коты, шипя друг на друга и плетя интриги. Франция готова выкупить своего короля за три миллиона золотых дукатов, лишь бы Франциску не пришлось отказаться от Бургундии, которую император хочет у него отнять. Но Карл V, а еще более — его всемогущий министр Гаттинара, не говоря уж о принце Бурбоне, который вообще обобрал бы Францию до нитки, упорно настаивают на своих территориальных притязаниях; а вот господин де Ланнуа считает, что не стоит слишком давить на короля и что надо взять выкуп, отпустить Франциска, а потом попробовать сделать его своим другом и союзником. Нетрудно понять, что в такой ситуации императору прежде всего нужен покой — дабы поразмыслить в тишине над всеми этими запутанными делами.

Рассказ цирюльника заставил меня призадуматься. Я понял, что все оказалось куда сложнее, чем я полагал. Ведь если я, добиваясь аудиенции у императора, обращусь при дворе не к тому, к кому следует, то легко может получиться так, что этот кто-то, узнав, о чем идет речь, станет всеми силами препятствовать моей встрече с Карлом V. Ибо документы, которые были у меня в руках, однозначно свидетельствовали: император должен как можно скорее заключить мир на самых выгодных для французов условиях и выпустить Франциска из заточения, дабы обрести таким образом в лице короля друга и союзника. Иначе Франция, стремясь освободить своего монарха из плена, присоединится к заговору итальянских владык.

— Но предположим, — промолвил я, — появится человек, который сумеет предоставить убедительные доказательства того, что в интересах императора — быстро заключить выгодный мир с Францией и что, затягивая переговоры, Карл V может не только потерять все плоды своей победы, но и погубить и себя самого, и свое государство? Как ты думаешь, удалось бы такому человеку получить аудиенцию у императора — и с кем стоило бы об этом побеседовать?

Цирюльник перестал хлопать ушами и посмотрел на меня остекленевшим взглядом, начисто лишенным какого бы то ни было выражения.

— Что ты несешь? — спросил вдруг наш новый приятель. — Похоже, ты до сих пор не проспался?.. Если бы такой человек существовал, то он, разумеется, прежде всего продал бы свою тайну посланцам Франции. И уж, конечно, не выкладывал бы все, что знает, первому же собутыльнику в таверне, а, наоборот, молчал бы как рыба. Ты либо еще очень неопытен, либо просто глуп, Микаэль Пельцфус, ибо если будешь ты рассказывать всем и каждому, что тебе известны такие секреты, то Гаттинара велит накинуть тебе на голову мешок и бросить тебя в подземелья Альказара — или же оглянуться не успеешь, как один из бандитов Бурбона проткнет тебя мечом.

Тут вмешался Антти.

— Милый мой братец Микаэль — жутко смешной парень, — заявил он. — Из-за своего дурацкого языка бедняга вечно попадает в разные пренеприятные истории, ибо слаб умом да еще и не выносит вина. И теперь, дорогой мой цирюльник и почтенный собутыльник, придется мне на всякий случай свернуть тебе тощую твою шею. Поверь, мне очень жаль... А хозяину мы скажем, что ненароком придавили тебя ночью, когда ты спал между нами. Думаю, трактирщик не станет задавать нам лишних вопросов...

Цирюльник сразу протрезвел, схватился за горло и стал коситься на дверь, но на пути у бедняги и возвышался Антти. И тогда, деликатно тыча пальцем Антти в грудь, дабы сдвинуть великана с места, цирюльник со вздохом изрек:

— Вам не стоит убивать меня, ибо если вы и впрямь посвящены в какие-то важные тайны, то лучшего помощника, чем я, вам не найти. Думаю, благороднейший господин де Ланнуа с легкостью выхлопочет вам за спиной у Гаттинары и Бурбона аудиенцию у императора да еще заплатит вам за эту радость, поскольку с наслаждением ухватится за любую возможность насолить принцу Бурбону.

Вот таким образом маленький человечек отвел нас в мадридскую резиденцию господина де Ланнуа и уговорил его выслушать нас, пока ему будут расчесывать бороду и завивать волосы. Когда же я откровенно поведал столько, сколько отважился рассказать, господин де Ланнуа возликовал и заявил, что особенно рад возможности наконец-то разоблачить своего соперника, маркиза Пескару, который, как и следовало ожидать, оказался негодяем и предателем.

— Ты принес важные и добрые вести, — проговорил де Ланнуа. — Давай сюда свои бумаги — и я уж постараюсь, чтобы они как можно скорее попали к императору. А потом я осыплю тебя милостями, и можешь не сомневаться, что тебя ждет и заслуженная награда.

И тут Антти, кашлянув, ткнул меня локтем в бок. Призвав на помощь все свое мужество, я ответил господину де Ланнуа:

— Мы с братом — люди бедные, и деньги нам бы совсем не помешали... Но в этот дальний и трудный путь, связанный с немалыми расходами, мы пустились главным образом для того, чтобы выказать императору свою глубочайшую преданность, а потому я вручу эти бумаги лишь самому Карлу V. И пусть уж он вознаградит нас за труды как сочтет нужным. От вас же, господин вице-король, нам ничего не надо.

— Откуда я знаю: может, ты — просто обманщик и самый обыкновенный авантюрист? — спросил в конце концов господин де Ланнуа. — Да и вообще, может, все это — лишь ловушка, в которую пытается заманить меня принц Бурбон? И что мне мешает позвать слуг и силой отнять у тебя эти документы?

Тогда Антти с рассеянным видом взял со стола здоровенный серебряный кубок и играючи смял его, превратив в бесформенную массу металла. Видя такую силищу, потрясенный господин де Ланнуа в ужасе перекрестился, я же сказал:

— Ваша дворянская честь и слава благороднейшего рыцаря и лучшего полководца на свете не позволят вам чинить никаких обид столь жалким беднякам, как мы, господин де Ланнуа!

Хвала, которую чистосердечно воздал я ему, тронула господина де Ланнуа до слез. И все же мне пришлось в конце концов показать ему одно из писем, где шла речь о том, что маркиз де Пескара присоединится к заговорщикам, а королева-мать от имени французского монарха откажется за это в пользу маркиза от всех претензий на Королевство обеих Сицилий.

Прочитав это письмо, господин де Ланнуа снова принялся испуганно креститься, а потом заявил, что даже представить себе не мог такого подлого, мерзкого и гнусного предательства. Но я видел, как он при этом ликует в душе и как счастлив, что ему подвернулся случай расправиться с соперником. Господин де Ланнуа предположил, что император незамедлительно пошлет его в Милан, дабы схватить там и казнить маркиза Пескару; предвкушая, сколько радости доставит ему это сладостное поручение, господин де Ланнуа готов был даже отказаться от великой чести стеречь венценосного узника.

Когда господин де Ланнуа отправился выяснять, где сейчас император и скоро ли он сможет дать нам аудиенцию, маленький цирюльник обиженно осведомился, кто вознаградит его за труды. Знакомец наш заявил, что он — человек бедный и если мы заплатим ему сейчас немного денег, то он с радостью откажется от причитающейся ему доли тех богатств, которыми станет осыпать нас император. Сделка показалась нам стоящей, и мы быстро сторговались с цирюльником на пятнадцати дукатах. Я счел его совершенным глупцом: это же надо — променять на несколько монет свою часть императорской награды! Но позже выяснилось, что цирюльник был куда умнее нас, ибо мы еще не знали императора!

Итак, мы перебрались в мадридский дворец вице-короля, под защиту господина де Ланнуа, что казалось нам самым разумным в стране сплошного предательства и бесконечных интриг. На всякий случай мы тут же отправились в храм, к обедне, чтобы никто не мог назвать нас еретиками. А когда мы вернулись из собора, господин де Ланнуа сообщил нам, что застал императора в еще более мрачном расположении духа, чем обычно. И все же ему, господину де Ланнуа, удалось уговорить императора тайно встретиться со мной и Антти. Возвращаясь завтра с охоты, император скажет, что хочет пить, и зайдет в дом господина де Ланнуа, дабы осушить кубок вина, а вся свита останется ждать своего повелителя во дворе.

Господин де Ланнуа был тем вечером столь любезен с нами, что даже соизволил отужинать со мной, благо не ждал никаких других гостей. Никогда в жизни не удостаивался я подобной чести; но, конечно же, по виду моему и обхождению господин де Ланнуа понял, что в жилах моих течет благородная кровь. Во время трапезы господин де Ланнуа расспрашивал меня о том, что делается в немецких землях, но я смог рассказать ему лишь о женитьбе Лютера, который обвенчался в июне с монашкой, сбежавшей из монастыря, о чем сам я узнал от конторщика Фуггеров в Милане. Господин де Ланнуа набожно перекрестился и заявил, что от Лютера ничего другого нельзя было и ожидать и что поступок сей — достойный венец всей богомерзкой жизни этого еретика.

Слегка захмелев, господин де Ланнуа заинтересовался моей особой и стал расспрашивать меня о моем генеалогическом древе, говоря, что с высоты своего положения отлично разбирается в людях и что, судя по моему воспитанию, манерам, тонким чертам лица и изящной форме рук, я никак не могу быть человеком низкого рода. И я рассказал господину де Ланнуа о далекой своей отчизне, а также признался, что был советником несчастного датского короля Христиана II, которому помогал управлять Финляндией, и что лишился я всех титулов и богатств, когдаповелитель мой потерял корону. Что же касается моего происхождения, то я — бастард, гордо заявил я, и известие это весьма подняло меня в глазах господина де Ланнуа. Он сказал, что у императора тоже есть внебрачная дочь по имени Маргарита, которую отец очень любит и хочет выдать замуж за сына князя Феррары и его супруги, Лукреции Борджиа, незаконнорожденной дочери папы римского. Кстати, у князя Феррары — куча денег и лучшие пушки на свете, так что человек этот может оказать императору неоценимую помощь, когда император решит наконец навести в Италии порядок и разобраться в запутанных претензиях здешней знати на власть.

И еще господин де Ланнуа вспомнил, что папа Климент VII собственной своей святейшей персоной является внебрачным сыном того самого Медичи, которого вольнолюбивые республиканцы убили в одном из храмов Флоренции. Матерью папы была бедная деревенская девушка, жившая в окрестностях Флоренции, и гордым Медичи стоило немалых трудов подкупить свидетелей, которые заявили потом, будто некий священник тайно обвенчал оную девицу с Джулиано Медичи незадолго до смерти этого самого Джулиано.

— Вы, конечно, не обижайтесь, господин Микаэль, — деликатно заметил господин де Ланнуа, — но я не могу не возмущаться и не скорбеть о полном упадке святой католической Церкви. Это до чего же дошло: на папском престоле сидит бастард, который к тому же совершенно бесстыдно появляется иногда на людях с бородой, хотя целую тысячу лет ни один папа не носил бороды! И меня бы ничуть не удивило, если бы выяснилось, что Климент VII рубит сук, на котором сидит, устраивая заговоры против императора, хотя только доброте и милости нашего властелина обязан он своей тиарой.


5

Перед тем как отправиться на охоту, господин де Ланнуа отдал соответствующие распоряжения, сделав все, чтобы визит императора выглядел в глазах окружающих чистой случайностью. Потому господин де Ланнуа отослал всех слуг, оставив в доме лишь нескольких стражников, без которых нельзя было обойтись, а также приказал приготовить в кабинете графин с вином; графин этот охлаждался в узорной чаше с водой. Нам же с Антти господин де Ланнуа велел сквозь щелку в ставне смотреть на улицу — и помнить, что едва появится император, как мы должны быть готовы без промедления изложить ему наше дело.

Под вечер мы наконец увидели конную кавалькаду; всадники гарцевали по узкой улочке, а в окнах теснились люди, мечтавшие взглянуть на императора. Он же ехал без всяком помпы, на сером муле; на голове у великого властелина красовался плоский берет. Возле дома вице-короля император заявил, что хочет пить; господин де Ланнуа помог ему спешиться, и император, жестом приказав блистательным придворным из своей свиты подождать, вошел в дом в сопровождении огромного пса цвета глины.

И тут начался наш позор. Мы не знали, что старая служанка, воспользовавшись тем, что дом пуст, затеяла мытье полов в передней. Император поскользнулся на мокрых плитах и сломал бы ногу, если бы господин де Ланнуа не успел его поддержать. Старуха так перепугалась, что рухнула перед императором на колени — и при этом пылила ему на ноги целое ведро грязной воды. Господин де Ланнуа в ярости дал старухе пинка, на что та вскочила с пола, подняла дикий крик и, воззвав к Пречистой Деве, так хлестнула господина де Ланнуа мокрой тряпкой по лицу, что во все стороны полетели грязные брызги. При этом бабка вопила, что ее предки воевали с маврами еще тогда, когда предков господина де Ланнуа вешали как конокрадов.

Кинувшись в переднюю, я распахнул все двери настежь, и пока бушевала эта жуткая склока, страшный пес императора ворвался в кабинет и бросился на моего Раэля, явно собираясь разорвать его на куски. Ведь чудовище это было одним из тех кровожадных и дьявольски умных псов, которых испанцы использовали в Новом Свете для охоты на индейцев и к которым относились с таким пиететом, что собаки участвовали в дележе добычи наравне с людьми. Спасая свою жизнь, любимый мой песик завизжал и вцепился чудовищу в ухо. Страшная зверюга отчаянно замотала головой; Раэль болтался в воздухе, но зубов не разжимал. Забыв обо всем на свете, я злобно пнул императорского пса. Тот немедленно укусил меня за ногу, и я дико заорал от боли. В общем, нетрудно догадаться, что наша встреча с императором прошла не совсем так, как мы рассчитывали, и что после всего случившегося мне вряд ли стоило надеяться на милость властелина.

Разгневанный император что-то повелительно крикнул, притянул пса к себе и склонился над ним, дабы осторожно ощупать кровоточащее ухо. Я же подхватил Раэля на руки, и он, почувствовав себя в безопасности, принялся рычать, ворчать и скалить зубы, всем своим видом показывая, что ничуть не боится громадных испанских собак. Мне пришлось запереть его в соседнем покое, после чего я, хромая, предстал пред императором. Надо признать, что, входя в чужой дом, он имел полное право взять с собой телохранителя. А этот пугающе умный пес в самом деле стоил целого отряда стражников, ибо, немного успокоившись, сразу начал обнюхивать все углы, дабы убедиться, что никто тут не подслушивает, спрятавшись за драпировками или притаившись в огромном шкафу.

Император сел за письменный столик, а господин де Ланнуа, вконец расстроенный всем происшедшим, подал своему повелителю золотой кубок с вином. Я даже не успел пасть перед императором на колени, ибо он весьма суровым тоном сразу осведомился о документах, каковые господин де Ланнуа и вручил ему с низким поклоном.

Император без тени волнения стал спокойно и внимательно читать письма. Неспешно изучив первое из них, он с видом знатока отхлебнул вина, посмотрел на господина де Ланнуа и велел ему отпустить блистательную свиту, сказав придворным, что император немного устал, желает отдохнуть и не хочет больше задерживать своих благородных спутников. Потом же хозяину дома надлежало остаться за дверями кабинета и следить, чтобы императору никто не мешал. Сразу было видно, что приказ сей пришелся господину де Ланнуа вовсе не по вкусу, и все же вице-король вынужден был подчиниться. Через несколько минут на улице зацокали копыта, и мы поняли, что свита отбыла.

Император читал письма, не пропуская ни единого слова, и у меня было достаточно времени, чтобы внимательно разглядеть этого человека. Ему было тогда не больше двадцати пяти — то есть был он всего на два-три года старше меня. И роста он был такого же, как я, — не высокого, но и не низкого. Одетый с изысканной простотой, Карл V не носил никаких драгоценностей, кроме рыцарского ордена Золотого Руна, который покачивался на цепочке у него на шее. Лицо у императора было матовым. Холодные серые глаза смотрели на редкость проницательно, хоть император и старался прятать взгляд за полуопущенными веками, словно не желал, чтобы кто-то прочел его мысли. Упрямый подбородок Карла, украшенный реденькой бородкой, выдавался вперед, плоские уши тесно прилегали к голове, низкий лоб еще не прорезали морщины. Сложен этот человек был безупречно.

У него была прекрасная фигура, великолепные стройные ноги — и он ничем не отличался от других молодых дворян, которые с детства учатся владеть оружием, развивая при этом свою силу и ловкость. Но весь облик императора говорил о серьезности, властности и недюжинном уме. Видно было, что этому юноше пришлось слишком рано взвалить на себя непомерное бремя огромной ответственности, но, твердо решив справиться со своей миссией, он старался исполнять ее как можно лучше. И все же человек этот не казался железным и не было в нем ни жестокости, ни суровости. Был он скорее грустным — и очень привлекательным. Чем дольше я разглядывал его, тем большее уважение к нему испытывал, ибо чувствовал, что государь сей вовсе не хочет чинить никаких несправедливостей и сознательно ввергать подданных своих в пучину горестей и бед.

Ни на миг не потеряв самообладания, император совершенно спокойно прочитал все письма, положил на них свою белую, изящную руку и в первый раз посмотрел на меня — пристально и почему-то с откровенной неприязнью. А потом он спросил:

— Думаешь, ты сообщил мне что-то новое?

Я оцепенел от изумления и едва смог пробормотать, что хотел лишь служить императору, а потому, рискуя жизнью и не убоявшись ни великих трудов, ни огромных расходов, поспешил в Мадрид, дабы поскорее разоблачить подлых изменников, зловещий заговор которых угрожает миру на всей земле. Услышав это, император скривил губы и промолвил:

— Не очень-то ты торопился... Я узнал о заговоре уже два дня назад. Разумеется, я не должен тебе ничего объяснять, но дабы не подумал ты, будто я хочу тебя обмануть и лишить награды, которую ты, конечно же, ожидаешь, скажу только, что маркиз де Пескара — вовсе не предатель, а наивернейший мой слуга. Ради меня он пошел даже на клятвопреступление, ибо дал подлым изменникам слово солдата и дворянина, что сохранит все их гнусные делишки в тайне; сделал же он это для того, чтобы проникнуть в планы заговорщиков и вовремя предупредить меня об опасности. И теперь маркиз де Пескара оказался в чрезвычайно щекотливом положении... Однако он посчитал, что присяга императору и верноподданнический долг — превыше рыцарского слова чести, и это говорит в пользу маркиза. Как только ему удалось разузнать все, что нужно, он немедленно послал ко мне с письмом своего офицера дона Гастальдо... Я рассказываю тебе об этом, дабы опровергал ты гнусные измышления досужих сплетников, которые, несомненно, попытаются бросить тень на репутацию маркиза Пескары. Я же желаю, чтобы честное имя этого благороднейшего человека осталось незапятнанным. Еще вчера я самым недвусмысленным образом дал понять папскому легату, что я думаю о Клименте VII и о его чертовом советнике Гиберти. Надеюсь, слов моих будет достаточно, чтобы вразумить этих интриганов.

Все мои надежды рухнули, и я почувствовал себя опустошенным, как ореховая скорлупка: ведь я выбросил деньги на ветер, наградой же мне стало лишь то, что пес императора укусил меня за ногу. А государь устало потер лоб рукой и продолжил:

— Не отрицаю: эти документы имеют для меня некоторую ценность, поскольку слово в слово совпадают с тем, что сообщил мне в письме маркиз; подтверждают они и мудрое предостережение Пескары, который прямо написал мне, что нет у меня в Италии ни одного друга и что я должен как можно скорее заключить с Францией почетный мир. Но, чтобы окончательно разобраться в этом деле, мне нужно знать, каким образом эти опасные бумаги попали к тебе в руки.

Я снова призвал на помощь все свое мужество и коротко рассказал о том злодействе, свидетелями которого мы стали в окрестностях города Брешиа. Но, попытавшись объяснить, как же так вышло, что вскрыли мы почту французской королевы и распечатали секретные депеши, я совершенно запутался... Император терпеливо слушал мое бормотание, прикрыв свои холодные серые глаза тяжелыми полуопущенными веками. Он ни разу не перебил меня, и лишь когда я закончил, государь изрек:

— Рассказ твой многое объясняет... Я еще раз убедился, что не могу полностью доверять никому на свете. Хоть письмо маркиза Пескары вроде бы свидетельствует об искренней преданности этого человека, но теперь-то я вижу, что у него просто не было другого выхода. Когда маркиз узнал, что документы попали в чужие руки, ему оставалось лишь одно — немедленно переметнуться на мою сторону. Он же понимал, что королевские депеши могут оказаться у меня, и ему надо было срочно себя обезопасить. Это объясняет, почему он так поспешно настрочил и отправил мне письмо, хотя до этого несколько месяцев вел тайные переговоры с моими врагами, даже не думая ни о чем мне сообщать. И еще это объясняет, почему французы так упорно отвергают те мягкие и выгодные условия, на которых я хочу заключить с ними мир.

Государь на миг задумался, а потом вновь заговорил, повинуясь течению своих мыслей, словно рассуждал сам с собой:

— Итак, бумаги эти, оскверненные смертью и кровью, не представляют для меня ни малейшей ценности, ибо я не верю, что французы решатся развязать войну, пока король их сидит у меня в плену. Французы лишь используют итальянских князей, чтобы оказать на меня давление и принудить к заключению мира, который никак не соответствует ни силе моей и мощи, ни одержанной мной великой победе. Если бы эти документы попали в Лион, то, думаю, их очень быстро переправили бы в Толедо и французы сами показали бы мне их во время мирных переговоров, разоблачив коварных интриганов — и попытавшись добиться от меня каких-нибудь уступок. Во всяком случае, я не сомневаюсь, что королева, услышав о пропаже почты, поспешит теперь уведомить меня о кознях моих врагов — так же, как это сделал маркиз де Пескара. Королева-мать сообщит мне о заговоре или через моего посла, или через своих людей в Толедо, грозя войной, которую никогда не отважится начать. Сие доказывает, сколь глупы все эти жалкие интриги и сколь велика готовность любого заговорщика предать своих союзников... Каждый из них продаст с потрохами лучшего друга, едва только решит, что из этого можно извлечь хоть малейшую выгоду.

И, словно вспомнив вдруг о моем существовании, император обратился ко мне:

— Я помню, что ты ждешь награды; не отрицаю: ты вправе рассчитывать на мою милость, ибо в наши преступные и богомерзкие времена даже в большой политике приходится прибегать к помощи подлых людишек с грязными руками... Но мне противно платить за грабеж и убийство... Ведь тогда смерть несчастного гонца будет и на моей совести... А потому мне нужно время, чтобы подумать, как лучше вознаградить тебя за услуги, которые ты мне оказал. Но я вижу, что тебя прямо распирает от желания немедленно кинуться к французам и доложить им о предательстве маркиза Пескары. Что ж... Не буду тебе мешать. Можешь воспользоваться тем, что знаешь. Скоро это все равно перестанет быть тайной. Надеюсь, что тебе хорошо заплатят за столь ценные известия.

Император явно принял меня за более умного человека, чем я был на самом деле, ибо мне бы никогда и в голову не пришло продать эти новости французам. Но, услышав намек государя, я понял, что могу на этом честно подзаработать пару монет. Впрочем, в тот момент мне было не до денег. Я дрожал при мысли о том, что император не поверил моему чистосердечному рассказу и принял нас с Антти за страшных бандитов, прикончивших французского гонца. И я бросился государю в ноги, клянясь всеми святыми, что не повинен я в грабеже и убийстве — и хоть рассчитывал на награду, не обрадуют меня никакие милости, пока император будет подозревать меня Бог весть в чем.

Но император нетерпеливо махнул рукой, приказывая мне замолчать, и по лицу его было видно: за свою недолгую жизнь он уже наслушался столько клятв, что отлично знает им цену. А громадный пес поднялся с пола и стал потягиваться, зевая мне, коленопреклоненному, прямо в лицо. Император тоже встал и сказал, что в свое время я узнаю о его решении. Что мне оставалось делать? Пришлось вскочить на ноги и с низким поклоном распахнуть перед государем дверь. Господин де Ланнуа поспешил ему навстречу, натягивая перчатки, а пес воспользовался случаем, чтобы помочиться в углу. И тогда я впервые увидел на устах императора слабую сардоническую усмешку.

Хозяин бросился поддерживать стремя, и император сел на своего серого мула. Господин де Ланнуа хотел сопровождать государя, но тот жестом остановил его и уехал; за ним последовало лишь несколько телохранителей да огромный пес, трусивший за мулом. Когда же небольшая кавалькада скрылась из виду, господин де Ланнуа треснул кулаком по двери дома и разразился такими проклятиями, каких мне отродясь не довелось слышать, хоть, будучи человеком благородным, вельможа сей не употреблял грубых мужицких или солдатских выражений, а облачал мысли и чувства свои в сокрушительной силы слова, позаимствованные из теологии, генеалогии и других нужных и полезных наук.

Известие о том, что наше сообщение вовсе не явилось новостью для императора и что маркиз де Пескара успел вовремя предать своих сообщников, нарушив слово рыцаря и дворянина, тоже не привело господина де Ланнуа в восторг. Более того, господин де Ланнуа пришел в такую ярость, что совершенно уронил высочайшее достоинство вице-короля, бросившись на меня с кулаками и дав мне в ухо, а потом пнув Раэля, который и так уже сильно хромал. Думаю, господин де Ланнуа переломал бы мне руки-ноги, но, к счастью, на помощь мне пришел цирюльник, который и успокоил своего хозяина многочисленными сентенциями о судьбе-злодейке, после чего быстренько увел нас с глаз долой, дабы не раздражали мы взбешенного вельможу; при этом цирюльник просил нас не удивляться вспыльчивости господина де Ланнуа. Такие дикие приладки ярости случаются почти у всех знатных людей, ибо им не нужно держать себя в руках, как жалким беднякам. Успокоившись, господин де Ланнуа наверняка снова будет милостив к нам, а потому лучше всего нам поехать вслед за ним в Толедо, поскольку у нас все равно нет другого покровителя, а деньги наши на исходе.

Лишь выпив бокал вина, я немного утешился и с горечью поведал цирюльнику, как прошла моя встреча с императором. Пока я изливал душу, маленький человечек возился с моей ногой — промывал рану, смазывал ее целебными снадобьями и перевязывал, выражая при этом надежду, что в кровь мою не попадет зараза и что я не умру с пеной на губах, как часто случается с людьми, искусанными бешеными псами. Цирюльник перевязал также лапку Раэлю, потом мы крепко выпили — и наконец мне полегчало. Я почувствовал даже тихую радость, вспомнив, что император все-таки обещал о нас подумать. Антти, правда, считал это слабым утешением, но тоже особо не расстраивался. Потягивая вино, он проговорил:

— Боюсь я, что это — не последняя наша неудача. Судьба сыграла с нами злую шутку, приведя нас сюда вместе с господином Гастальдо, оказавшимся змеей, которую пригрели мы на своей груди.

Я рассказал, как император дал мне понять, что не будет иметь ничего против, если продам я французам известие об измене маркиза — ибо изменником Пескара был в любой случае, хоть предал не императора, а своих сообщников. И я спросил цирюльника, как бы мне получить за эту новость немного денег. Тот почесал нос, задумчиво пошевелил ушами и изрек:

— Я бы, конечно, мог устроить это дело, ибо благодаря другим цирюльникам и второму своему ремеслу знаю двух французов, участвующих в мирных переговорах; известны мне и вкусы этих людей — во всяком случае, в том, что касается амуров. Но не будем проявлять излишней прыти. Тут надо действовать по-умному... Ведь если император решил припугнуть заговорщиков, дав им понять, что их предательские планы разоблачены, значит, он не станет возражать и против того, чтобы мы продали эту тайну еще и легату Его Святейшества, послу венецианской синьории, а также шпионам Флоренции, Мантуи, Феррары и других итальянских княжеств. И хоть благодаря моим альковным знакомствам я мог бы запросто свести тебя со всеми этими господами, еще неизвестно, расплатятся они с тобой, как подобает честным людям. Ведь чем более низкого звания та особа, с которой ведут торг, тем меньше денег ей предлагают. Так краснощекая девчонка продает свою невинность за пару серебряных монет, а разряженная и размалеванная куртизанка зарабатывает за ночь сотню дукатов. Не хочу, разумеется, сравнивать моего хозяина ни с куртизанкой, ни с распутной девкой, но он тоже роскошно одет, у него изысканные манеры — и если он займется твоим делом, то сможет выжать из твоей тайны в десять, а то и в сто раз больше, чем ты сам. Ведь перед такой высокопоставленной особой моментально распахнутся все двери! Но если хотим мы продать твой секрет как можно большему количеству людей, то нам надо торопиться и провернуть это дело побыстрее, пока об измене маркиза не заговорили на всех перекрестках.

Почтенный цирюльник согласился помогать нам словом и делом за десять процентов прибыли, которую должно было принести это предприятие, и составил вместе с нами список разных послов и влиятельных лиц, к коим господину де Ланнуа нужно было обратиться в Толедо. Когда же мы изложили наше дело господину де Ланнуа, тот снова милостиво нам заулыбался, но заявил, что столь высокопоставленная особа, как он, не может ввязываться в сомнительные предприятия, если не получит хотя бы половины всех бесценных даров.

Ибо, объяснил он нам, не пристало ему брать деньги за те новости, которые сообщит он заинтересованным лицам, а потому придется ему ограничиться подарками — и понесет он большие убытки, продавая эти подарки ростовщикам. Но почтенный цирюльник сумел развеять все сомнения и опасения вельможи, научив его, что надо говорить шпионам и послам. Цирюльник посоветовал обращаться к каждому из них исключительно приватно и в полной тайне, а после доверительной беседы, сославшись на острую нужду в деньгах, попросить под честное слово в долг; залогом при этом послужат бесценные известия о заговоре Пескары и о предательстве маркиза.

В конце концов нам пришлось обещать господину де Ланнуа ровно половину всех ожидаемых доходов; вынуждены мы были согласиться и на то, что будем выплачивать цирюльнику его долю из нашей части прибыли. В результате нам с Антти оставалось лишь по двадцать процентов на брата. Но мы утешались мыслью, что будем избавлены от всех забот и хлопот — не говоря уж о смертельной опасности... Ведь как только разлетится слух о том, что Пескара сам написал императору об интригах своих сообщников, все сразу забудут об убийстве королевского гонца. Пока же нам надо было затаиться в Мадриде и сидеть тихо; а господин де Ланнуа тем временем поспешно отправился в Толедо, напутствуемый нашими благословениями и пожеланиями успеха в предстоящем ему трудном деле.


6

Однако вскоре мы забеспокоились, ибо не получали из Толедо никаких вестей. Дни проходили в бесплодных ожиданиях, и постепенно мы стали подозревать, что господин де Ланнуа и его цирюльник обманули нас самым бессовестным образом.

Но до этого все-таки не дошло. Через две недели мы получили приказ немедленно предстать пред вице-королем и помчались в Толедо. Должен признать, что этот прекрасный и богатый город, расположенный на склоне горы, в излучине реки, резко улучшил мое мнение об Испании. Господин де Ланнуа занимал в Толедо небольшой тихий дворец, в садах которого, окруженных колоннадой, зрели гроздья винограда и били прелестные фонтаны. Вельможа принял нас весьма милостиво и промолвил:

— Ничего приятного, увы, сообщить вам не могу. Положа руку на сердце, должен признать, что дело наше, к сожалению, оказалось гораздо труднее, чем мы ожидали, и делить нам с вами особенно нечего...

Цирюльник подал хозяину листок бумаги, и господин де Ланнуа зачитал имена и цифры; я слушал его с округлившимися глазами: он умудрился продать наши новости восемнадцати разным послам! Больше всего заплатил посол могущественной Венецианской республики, отсчитавший господину де Ланнуа ни много ни мало три тысячи золотых дукатов, самым же скупым оказался венгерский посланник, у которого с трудом удалось вытянуть десять дукатов. Папский легат выложил лишь две тысячи дукатов, заявив, что давно уже догадывался обо всем и что после града упреков, который обрушил на него император, известие о предательстве маркиза для него, посланца папы, отнюдь не новость. Зато французы, ведущие в Толедо мирные переговоры, сложились и передали господину де Ланнуа тысячу восемьсот дукатов, прежде чем этих самых французов успел предостеречь венецианский посол. Всего же господин де Ланнуа собрал девять тысяч сто десять дукатов и сам признал, что деньги это немалые. Но он тут же помрачнел и со вздохом добавил:

— К сожалению, все труды мои пошли насмарку. Напрасно рисковал я, навлекая на себя гнев венценосных особ... Ведь хотя каждый раз молил я своих собеседников хранить все в глубочайшей тайне, послы тут же бросались перепродавать полученные известия, дабы вернуть себе потраченные деньги. В результате все это быстро дошло до императора, и он в безграничной милости своей изволил попросить меня, чтобы я честно сказал ему, сколько денег получил. Я не посмел обмануть государя — и он тут же одолжил у меня восемь тысяч дукатов, которые и отправил в Милан, дабы заплатить жалованье солдатам. При этом он заметил, что будет более чем справедливо, если враги его дадут ему таким хитрым способом деньги на армию; мне же он поклялся, что вернет долг как только сможет. Что ж... Как только это случится, я немедленно вручу вам вашу долю — четыре тысячи пятьдесят пять дукатов, из коих вы заплатите моему цирюльнику причитающиеся ему девятьсот одиннадцать золотых монет.

Столкнувшись с такой откровенной несправедливостью и с такой подлой неблагодарностью, я страшно разозлился и резко заявил, что мы желаем участвовать в дележе хотя бы тех тысячи ста дукатов, которые господин де Ланнуа получил наличными. Деньги эти надлежит поделить по-честному, так, как мы договаривались, а восемь тысяч, которые одолжил император, надо пока считать нашим общим достоянием. Господин де Ланнуа вновь тяжко вздохнул и ответил:

— Я так и знал, что ты поднимешь тут крик... Но как дворянин и человек благородный я, возможно, не очень хорошо разбираюсь в денежных делах. Я почему-то наивно полагал, что имею полное право оставить эту жалкую тысячу себе — как задаток за труды свои и хлопоты. Ну и решил я попытать счастья— и в тот же вечер сел играть в кости с другими знатными господами. Сначала мне везло, но кончилось все тем, что я проиграл тысячу дукатов. Но если вы по-прежнему настаиваете на своем, то у меня есть еще сто десять дукатов, и я готов поделить их так, как мы условились.

Я с горечью заметил, что он не имел никакого права играть в кости на наши деньги, он же стал пылко оправдываться, твердя, что виной всему — лишь его проклятое невезение, ибо если бы улыбнулось ему счастье, то он, конечно же, поделился бы выигрышем с нами. Ведь он, господин де Ланнуа, прекрасно сознавал, что ставит на кон наши общие деньги!

Что ж... Делать было нечего, а дальнейшие разговоры на эту тему могли только разозлить вице-короля. И вот мы честно поделили оставшиеся деньги. Господин де Ланнуа получил пятьдесят пять дукатов, цирюльник — одиннадцать, а мы с Антти — все остальное, то есть по двадцать два дуката на брата. Антти заметил, что могло быть и хуже, но я еще много дней не мог прийти в себя от разочарования и обиды и все подсчитывал в уме и на бумаге, сколько золотых монет мы должны были получить. Выходило, что каждый из нас лишился тысячи восьмисот двадцати двух дукатов. О, мы могли бы быть богатыми людьми!

Теперь же нам оставалось лишь одно — ждать императорской награды, и постепенно я начал понимать, какие чувства обуревали маркиза Пескару, когда после битвы при Павии он месяц за месяцем напрасно ожидал признания своих заслуг и награды за ту удивительную победу, которая была одержана лишь благодаря его полководческим талантам. Вот и мы ждали целых два месяца, пока император не соизволил наконец вспомнить о нас.

О тех двух месяцах, что провели мы в ожидании, я рассказывать не буду, ибо всему свету известно, что король Франциск занедужил, впав в Альказаре в глубокую меланхолию, и в Мадриде испугались, как бы смерть французского монарха не перечеркнула всех планов императора. Не надо никому напоминать и о том, как ученая сестра короля, в ту пору — принцесса, а ныне — королева Маргарита Наваррская, прибыла из Франции к одру больного брата, привезя с собой целый цветник юных красавиц... Я имею в виду прекраснейших дам французского двора, которые должны были развеять меланхолию своего государя.

Прелестницы сии делали все, что могли, дабы удержать короля в постели и излечить тем его недуг. Император же охотно позволил юным дамам врачевать венценосного пленника, ибо благодаря их стараниям у Франциска вновь появилось желание жить, королевская же меланхолия развеялась как дым. Многие благородные испанские дамы тоже с удовольствием помогли бы королю восстановить подорванное здоровье, ибо слыл он отважнейшим рыцарем христианского мира, но император запретил испанкам появляться в узилище больного, убоявшись хлопот и треволнений, которые непременно бы возникли, если бы Франциск на память о своем пребывании в плену оставил в Испании кучу крикливых и жадных бастардов.

Короче говоря, в начале ноября король поправился, а сестра его покинула Испанию, не сумев добиться никаких изменений в печальной судьбе узника. Тогда король Франциск пустил в ход последний козырь и пригрозил, что отречется от престола в пользу своего малолетнего сына. Услышав об этом, я отдал господину де Ланнуа последние свои дукаты и умолил его напомнить императору о нашем деле, ибо понимал, что начало войны — теперь лишь вопрос времени, а уж когда она разразится, я могу распрощаться со всеми надеждами на императорскую милость.

И государь сдержал слово, позволив господину де Ланнуа привести меня однажды вечером во дворец и дав мне аудиенцию в своем кабинете. Император осведомился о наших с Антти именах и велел секретарю вписать их в уже готовый документ, на котором красовалась императорская печать.

— Я рассмотрел ваше дело, — промолвил государь, — и хотя вызывает оно у меня некоторые сомнения, я все же решил вознаградить вас — причем куда щедрее, чем вы ожидали. Ведь не пристало императору быть должником разбойников и убийц! Так вот, недавно я узнал, что некий свинопас по имени Писарро как раз снаряжает сейчас экспедицию в Панаму. Это такая земля в Новом Свете... Писарро этот верит, что нашел наконец дорогу в страну Эльдорадо, где тропинки в садах посыпаны золотым песком. Край этот называется то ли Биро, то ли Перу. Прочие мои заботы не позволяют мне дать Писарро солдат, кораблей, лошадей и ослов, которых он у меня просит; да и, откровенно говоря, надоело мне попусту выбрасывать деньги на всякие сомнительные предприятия: проку от них никакого, зато хлопот с ними — по горло. Я, знаете ли, предпочитаю одно судно с грузом пряностей в порту десяти кораблям, доверху набитым золотом и драгоценностями, поскольку корабли эти каким-то непонятным образом вечно садятся на мель, тонут в морской пучине и вообще пропадают неизвестно куда. Так что единственное, чем я могу помочь господину Писарро, — это послать к нему таких молодцов, как вы. Предъявив сей документ, вы можете весной бесплатно отплыть в Панаму; правда, вам придется экипироваться за свой счет. Главное, купите лошадей: дикие индейцы боятся лошадей больше всего на свете.

Император бросил на меня взгляд и, видимо, заметил величайшее мое изумление, ибо поспешил добавить:

— Внимательно прочитай сию драгоценную бумагу, которую вручаю я тебе в награду за твои услуги. Ты не только бесплатно доберешься до Нового Света, но и получишь там больше привилегий, чем имеют самые высокомерные гранды в старой, тесной Испании. Документ этот объявляет тебя губернатором провинции в Перу, которую ты получишь, заключив на сей счет договор с Писарро. Эта бумага дает тебе также право владеть всем, что добудешь ты своим мечом, — правда, при одном условии: ты должен обращать индейцев в христианство, учить их земледелию, выращиванию пряностей и добыче золотой руды в горах; и еще тебе нельзя иметь больше четырех тысяч индейцев-рабов одновременно. Как только край этот будет покорен, тебе придется сразу же выписать за свой счет опытного законника из Испании; законник сей станет следить за всем, что ты делаешь в Перу, и блюсти там мои интересы.

Император еще долго говорил о податях и налогах, о десятинах и о возможности получить в будущем дворянское звание — как мне, так и моим потомкам. В конце концов секретарь вручил мне документ с болтающейся на нем печатью, и мне не оставалось ничего другого, кроме как преклонить перед императором колено и выскользнуть из государевых покоев, унося с собой совершенно бессмысленную бумагу — единственную награду за труды и за верную мою службу императору. Со слезами на глазах отправился я прямиком в трактир, где ждали меня Антти и маленький цирюльник, с которым должны были мы поделиться добычей.

Да простится мне то, что истратил я в трактире свои последние серебряные монеты. Напился я на них так, что вскоре начал громко проклинать скупость и неблагодарность императора. И я был вовсе не одинок в своем негодовании: многие любезные завсегдатаи трактира присоединились к моим воплям, крича, что легче заставить камень плакать, чем императора — раскошелиться.

И вот, когда я так бесновался и бранился, в бессильном гневе колотя кулаком по столу и заливая вином императорский дар, ко мне подошел один испанец; наряд его не отличался ничем особенным, но вот меч сразу вызывал уважение. Взяв в руки документ, человек этот внимательно прочитал его, с трудом продравшись через все «понеже» и «поелику». Потом незнакомец устремил на меня горящий взор и спросил:

— Сколько ты хочешь за эту бумагу?

— Боже милостивый! — вскричал я. — Неужели я и впрямь попал в страну безумцев? Бери этот несчастный документ даром — только освободи меня от него и обещай выполнить все, что там написано. Ведь эта проклятая бумага обязывает нас прибыть на императорский корабль да еще погрузить на него свою полную экипировку, мушкеты и другое оружие, необходимый провиант и двух лошадей!

— Меня зовут Симон Агвилар, — сказал незнакомец. — Молись за меня почаще, ибо, похоже, мне понадобится помощь Господа нашего. Не стану от тебя скрывать, что, попав в те руки, в какие нужно, — ну, например, в мои — бумага эта даст тому, кто ею обладает, огромную власть и сказочное богатство. Благодаря этому документу я смогу взять с собой своего младшего брата, если мне удастся вытащить его из тюрьмы, обещав навсегда увезти в Новый Свет. Если же брат мой останется в Испании, то ему отсекут нос и уши, что навлечет величайший позор на всю нашу семью.

— Прошу тебя Христом Богом — возьми ты эту бумагу! — взмолился я. — Она будет тебе стоить столько, сколько заплатишь ты нотариусу за подпись и печать, каковые удостоверят по всей форме, что я передаю тебе все свои права и обязанности.

Свидетели оказались под рукой, и мы быстро уладили все формальности, после чего Симон Агвилар крепко обнял нас с Антти и обещал вспомнить о нас, когда станет грандом и губернатором в Новом Свете. И даже если бы не горели глаза Агвилара диким пламенем, я бы все равно понял, что бедняга совершенно рехнулся... Видно, французская болезнь окончательно помутила его разум.

Распрощавшись с этим безумцем, мы, как побитые собаки, поплелись во дворец господина де Ланнуа.


7

Похоже, наша похвальба и громкие проклятия не остались в трактире незамеченными и кто-то давно следил за нами, поскольку едва мы успели на следующее утро подставить раскалывающиеся с похмелья головы под освежающие струи фонтана, как к нам подошел некий капитан в шляпе с перьями и осведомился, не выпьем ли мы с ним вина, дабы обсудить за бокалом одно интересное и выгодное дело.

Привел он нас, однако, не в трактир, а в дом без окон, прилепившийся к городской стене; правда, капитан извинился, что завлек нас в столь отдаленное и подозрительное место. Дело якобы в том, что у капитана есть основания опасаться чужих глаз и ушей. Зовут же его Эмилио Кавриано, родился он в Мантуе, а в Испанию прибыл, служа королю Франции, — с письмами и дарами, которые должны вселить в сердце несчастного Франциска отвагу и надежду. А когда мы крепко выпили, капитан спросил нас, всерьез ли мы поносили неблагодарного императора и нет ли у нас желания перейти на службу к другому господину, который станет куда щедрее платить нам за труды.

Я ответил, что слишком уж громко проклинал императора, о чем теперь глубоко сожалею. Но Антти заявил, что как честный наемник готов продать свой меч и присягнуть на верность тому, кто больше заплатит, конечно, если новый хозяин не пошлет его, Антти, за море, в земли язычников, а прикажет ему как доброму христианину воевать с другими добрыми христианами. Но капитан Кавриано тут же сказал, что ни о какой войне не идет и речи. То предприятие, о котором он говорит, требует прежде всего верности, дисциплины и умения хорошо держаться в седле. Дабы подкрепить нашу преданность, капитан вручил нам по три дуката задатка и заставил поклясться, что в течение месяца мы будем верны французскому королю. Когда же мы присягнули, капитан сказал:

— Речь идет о столь важном деле, что клятвы тут ничего не значат. Но если вы предадите меня или решите сбежать, то я убью вас не моргнув глазом. Впрочем, вы уже имели случай узнать, какова благодарность императора, королевская же награда, которая вас ожидает, привязывает вас ко мне куда крепче, чем все клятвы и присяги на свете.

Потом капитан объяснил нам, что речь — ни много ни мало — идет о том, чтобы помочь королю бежать из замка Альказар и переправить Франциска через границу, во Францию. Одна только мысль об этом так потрясла меня, что я в ужасе перекрестился. Но капитан уверил нас, что каждый, кто рискует ради короля Франции жизнью, становится богатым человеком — не говоря уже о почестях и славе, которые ждут королевских любимцев.

План был прост. С тех пор как наступили осенние холода, в узилище венценосного пленника в Альказаре каждый вечер приходит черный раб, дабы развести в очаге огонь. И никто не обращает внимания на то, когда раб сей появляется и когда исчезает — ведь это всего лишь какой-то негр. Так что королю достаточно вымазать лицо сажей, облачиться в хорошо всем знакомое одеяние раба — и под покровом темноты пленник может покинуть замок когда пожелает. Негр уже подкуплен, и у короля будет целая ночь, чтобы добраться до французской границы. В условленных местах его будут ждать свежие кони, и вся испанская кавалерия не сумеет догнать лучшего наездника Франции, если он опередит погоню на несколько часов.

— Но раз все готово, негр подкуплен и кони лишь ждут седока, то зачем вам нужна наша помощь и за что, собственно, вы хотите нам заплатить? — осведомился Антти.

Капитан объяснил, что потеряно много драгоценного времени, поскольку король хотел еще раз воззвать к благородству императора, дабы склонить того к смягчению условий, на которых должен быть заключен мир. За эти дни горстка сообщников капитана Кавриано растаяла прямо на глазах. Одного убили на дуэли, другого засадили в долговую яму, третьего вышвырнули из публичного дома — и бедняга сломал ногу, а четвертый норовил выболтать спьяну все секреты, и его пришлось пырнуть ножом. А ведь кому-то нужно еще раз проверить, ждут ли короля в условленных местах резвые скакуны. Что же касается самого побега, то капитану необходимо иметь под рукой крепкого и храброго воина — на тот случай, если пленнику не повезет и придется все-таки применить силу.

И вот мы договорились, что я поеду на границу и буду ожидать Его королевское Величество у самой реки, чтобы переправить монарха на лодке в Байонну, как только он появится на берегу. Антти же должен был сопровождать короля от стен Альказара до того места, где будут ждать их первые кони. Капитан Кавриано вручил мне также карту, показав, где стоят свежие скакуны, сообщил пароли и отсчитал двадцать дукатов — на тот случай, если кто-нибудь из его людей, истомленный напрасным ожиданием, пропил коней или наделал еще каких-нибудь долгов. Мы условились, что если не пришлю я никаких дурных известий, то в полнолуние король бежит из замка и помчится к границе.

Назавтра мы распрощались с господином де Ланнуа, объявив, что отправляемся наконец в паломничество, дабы преклонить колени пред святынями монастыря Санта Мария ди Компостелла. Вельможа расстался с нами с явным облегчением — тем более что мы ничего у него не просили.

Полный самых мрачных предчувствий, ехал я по дорогам Испании. Меня мучил страх: я жутко боялся разбойников и волков. Но судьба хранила меня, и я, целый и невредимый, прибыл на границу. Мне удалось добраться до окрестностей города Байонны, потратив в пути на самое необходимое не больше трех дукатов. Чтобы не рисковать понапрасну, я проводил дни во Франции и лишь по ночам переправлялся на лодке через реку на испанский берег, где и прятался в камышах. Полная луна появилась на небосклоне за две ночи до моего приезда, поскольку из-за своего песика продвигался я вперед не слишком быстро. И теперь я ждал короля самое большее через трое-четверо суток. Однако и это предприятие, к сожалению, окончилось полным крахом, ибо уже на другой день я увидел с французского берега десяток вопящих и чертыхающихся всадников, которые галопом подлетели к пристани парома, гоня перед собой табун лошадей. Всадники эти размахивали мечами, вконец запугав сборщиков таможенных податей. Устрашенный перевозчик переправил свирепых всадников на другой берег. Коней, которым не хватало места на пароме, хозяева придерживали за гривы, и благородные животные перебрались через реку вплавь. Когда паром приблизился к французскому берегу, я увидел Антти и, бросившись к нему, спросил, что, Господи Ты Боже мой, все это значит и где король? Антти коротко ответил, что, насколько ему известно, король Франциск по-прежнему сидит в башне замка Альказар, если, конечно, монарха не перевели в какую-нибудь другую тюрьму — надежнее и покрепче.

И лишь когда оказались мы вместе с конями на безопасном расстоянии от границы и въехали в Байонну, Антти сообщил мне, что капитан Кавриано схвачен и брошен в темницу, а весь план побега раскрыт — и благодарить за это надо спесивых и надменных французских дворянчиков. Один из них — приближенный короля, господин из рода Монморанси — дал пощечину верному камердинеру монарха за то, что сей слуга нечаянно задел гордого придворного локтем. Камердинер Клеман, потрясенный полученным оскорблением и не имея возможности из-за низкого своего происхождения потребовать сатисфакции с оружием в руках, немедленно помчался к императору и выдал ему весь план побега.

К счастью для Антти, император сначала отказывался верить, что христианнейший монарх мог докатиться до столь позорных козней. И когда капитана Кавриано потащили на допрос, Антти взял лошадь итальянца и спокойно двинулся в сторону границы. Не зная, где именно капитан оставил приготовленных для короля скакунов, брат мой задерживался в каждой деревне и высматривал подозрительных типов. Так Антти спас десять человек и пригнал во Францию целый табун коней; поступок сей свидетельствует о поразительном чутье моего брата: он не сумел разыскать лишь четверых сообщников капитана. Руководствовался же Антти самыми благородными побуждениями: он не мог допустить, чтобы такие добрые кони достались скупцу-императору.

Едва беглецы отдышались и слегка подкрепились, как принялись делить табун — и началась такая дикая свара, что нам пришлось отправиться за город влес, чтобы уладить там это дело. С прискорбием должен я признать, что не обошлось без небольшой стычки. Антти вынужден был прикончить двоих самых несговорчивых мерзавцев, а я ранил одного негодяя из мушкета. Только после этого остальные поняли, что Антти как единственный законный наследник Кавриано имеет право выбрать себе лучших коней. Да, лишь после столь печального события удалось нам быстро и в полном согласии поделить табун, причем каждый получил по две лошади, а Антти — четыре. В результате история эта закончилась для меня далеко не худшим образом, ибо, кроме семнадцати дукатов, сбереженных в дороге, и трех дукатов задатка за службу я заработал еще сорок восемь французских золотых, продав одного коня в Байонне, а другого — в Лионе.


8

Дело в том, что мы с Антти кратчайшим путем поехали в Лион и прибыли туда как раз в ту пору, когда добрые люди праздновали Рождество Господне. Вдовствующая королева и весь французский двор по-прежнему пребывали в этом городе, так что в гостиницах яблоку было негде упасть. Зато мы продали коней за хорошие деньги. Мы сходили к рождественской мессе, а потом, наевшись и напившись, стали выяснять, не приехала ли еще осенью из Венеции в Лион госпожа Женевьева с неким купцом Ротбартом. Мы расспрашивали о ней во всех трактирах, но Лион — большой город, и нам никогда бы не найти нашу красавицу, если бы после двух дней бесплодных поисков Антти не пришло в голову отправиться в бордель и поинтересоваться там самыми лучшими и самыми прославленными куртизанками.

Я счел вопросы Антти неподобающими и глубоко оскорбительными для госпожи Женевьевы. Однако в первом же борделе мы узнали, что в ноябре в город явилась из Венеции какая-то бесстыдная и алчная женщина, которая нагло соперничает теперь с обитательницами старейших и почтеннейших лионских публичных домов. Она привезла с собой девиц с Востока и сняла особнячок у крепостной стены. И никого не возмущает, что особа эта переманивает к себе лучших клиентов, ибо ей покровительствуют самые знатные придворные, частенько заглядывающие в ее заведение. К тому же она делает щедрые пожертвования Церкви... Почтенная хозяйка борделя, поведавшая нам эту душераздирающую историю, заклинала нас не ходить в заведение дерзкой негодяйки, пугая тем, что нас оберут там до нитки, наградят всеми позорными болезнями на свете, да еще вовлекут в бесстыдное распутство и научат таким восточным штучкам, каковые не пристало знать христианину, если думает он о спасении души.

Мы без труда нашли окруженный высокой стеной таинственный особнячок. Когда мы постучали, нам открыл негр в ало-золотых одеждах, но, окинув взглядом наши лохмотья, не пожелал пускать нас в дом и попытался захлопнуть дверь у нас перед носом. Однако Антти оказался сильнее, и, объяснив негру, как следует встречать гостей, мы проникли в особнячок. На шум вышла встревоженная госпожа Женевьева собственной персоной. Была она еще прекраснее и наряднее, чем раньше. Узнав нас, она, как ни странно, не выказала особой радости, а, наоборот, изругала нас за то, что мы прервали ее послеобеденный отдых и избили негра. Однако в конце концов она все же пригласила нас в покои, устланные роскошными коврами и украшенные венецианскими зеркалами. Здесь госпожа Женевьева предложила нам вина и фруктов, а потом, немного смягчившись, поведала нам о своих приключениях.

— Вот уж не думала, что вы так подло бросите меня на произвол судьбы и обречете на муки в объятиях этого немца-пивовара! — возмущенно начала она. — Я так вам доверяла и так надеялась, что вы поможете мне избавиться от него! Получив же письмо от Микаэля, я долго проливала горькие слезы и наконец поклялась не доверять больше ни одному мужчине на свете. Пивовар же, сменив имя и покрасив волосы и бороду той великолепной краской, которую можно найти только в Венеции, становился день ото дня все несноснее и скупее. Изъявлениями своих чувств и вечными уговорами ехать с ним в Венгрию он едва не довел меня до умопомешательства. Этот жадный и ревнивый человек совершенно отравил мне жизнь, но мне же надо было думать о собственном будущем и будущем своих детей. Ведь хотя я до сих пор и являюсь лучшим украшением своего борделя, я уже далеко не молода... Еженощные труды подрывают мои силы, и очарование мое уходит капля за каплей. А потому я должна с умом и бережливостью расходовать то богатство, которым при рождении наградил меня Господь, и стараться любыми средствами вовремя раздобыть побольше денег. Вот такие мысли стали преследовать меня в Венеции, и я решила навсегда забыть о прошлой своей беззаботности и самым серьезным образом строить свою будущую жизнь, дабы обеспечить себе спокойную старость. Но сначала надо было отделаться от неблагодарного пивовара...

Госпожа Женевьева вздохнула, вспомнив, сколько забот и хлопот выпало на ее долю, а потом продолжила:

— Я все время страдала, чувствуя, что худею и дурнею, — да еще этот мерзавец тянул с получением денег по векселям. Но, к счастью, ему все же пришлось в конце концов обратить свои бумажки в золото, с которым он и собирался отправиться в Венгрию. И поскольку он требовал, чтобы я ехала вместе с ним в этот дикий край, которому вечно угрожают турки, мне как слабой женщине оставалось лишь одно — просить помощи и защиты у некоего благородного офицера... Его боевая галера как раз должна была сняться с якоря и уйти в дальнее плавание, и не было рядом с этим милым человеком друга, который немного развеял бы его печаль и облегчил бы боль разлуки с родиной. Узнав о моей беде, офицер сразу бросился мне на помощь. Он напоил господина Аймера вином, в которое я подмешала сонного снадобья; потом, проведя со мной приятнейшую ночь, мой новый друг приказал своим людям отнести погруженного в глубокий сон пивовара в гондолу и увез его на свою галеру, где спящего немца затащили к гребцам и быстренько приковали к веслу. Мы с офицером смеялись до слез, представляя, какое лицо будет у господина Аймера, когда он проснется от ударов бича в открытом море...

— Дорогая госпожа Женевьева! — воскликнул я, не в силах прийти в себя от потрясения. — Не надо смеяться над участью, постигшей господина Аймера! Помолимся лучше за его бедную душу, ибо жизнь гребцов на галерах совсем не так легка, как вы думаете, и сдается мне, что несчастный пивовар все же не заслуживал столь страшной кары.

— Ради меня вы давно должны были расправиться с ним и без разговоров перерезать ему горло, — твердо ответствовала госпожа Женевьева. — И так бы оно и было, если бы проклятый скупец не обманул меня и не вложил своих денег в эти мерзкие векселя... Но в любом случае я стала его наследницей — и ни у кого не возникло при этом ни малейших подозрений, ибо все знали, что он собирается в Венгрию, и его исчезновение никого не удивило. На деньги пивовара я купила у торговца-турка трех юных девиц несказанной красоты, а также много изящной мебели, ковров и зеркал — и все это отправила морем в Марсель. Прибыв же в Лион, я украсила всеми этими вещами сей дом, где и принимаю теперь благородных господ и отважных рыцарей, которые могут заплатить десять дукатов, а то и больше, за право провести здесь ночь.

Госпожа Женевьева хлопнула в ладоши, и в покой тут же вошли три молодые прелестницы. Лица их были прикрыты вуалями, а тела — прозрачными восточными шальварами. Одна из этих гурий была почти черной, другая — бронзовой, а у третьей, самой прекрасной, кожа была серовато-синеватой. Каждая коснулась кончиками пальцев лба и груди — и все три низко склонились перед нами, готовые нам служить, а госпожа Женевьева воскликнула:

— Им вовсе не надо носить вуалей! Я ведь окрестила этих пташек и научила их молиться по-христиански. Надеюсь, это доброе дело зачтется мне на Страшном Суде... Но они все еще стыдятся показывать лица незнакомым мужчинам и скидывают шальвары гораздо охотнее, чем вуали. Благородные господа в Лионе только о моих красотках и говорят. Любой придворный кавалер с радостью выложил бы дукат — лишь бы увидеть лицо одной из этих прелестниц. Ведь мужчины — странные создания: ничто не искушает их так, как запретный плод. Честно говоря, с тех пор, как распрощалась я с былым легкомыслием и всерьез задумалась о будущем, все ближе и понятнее становятся мне самые причудливые склонности моих гостей. Похоже, скоро я сумею исполнять даже капризы прелатов и кардиналов, постигнув то искусство, каковое ведомо пока лишь римским куртизанкам.

Отослав наконец по моей просьбе восточных красавиц, госпожа Женевьева продолжила свой рассказ. Она поведала нам, что, поселившись в Лионе, распорядилась, чтобы детей ее привезли из Тура, и устроила их в ближайшей деревне, где теперь каждый день навещает своих малюток, ходит с ними в храм Божий и даже наняла священника, который будет учить их читать и писать.

О постыдном своем ремесле госпожа Женевьева говорила как о деле самом простом и обычном. Она так естественно рассуждала обо всех этих непотребствах, что я даже не мог ей возразить. У меня просто не было слов... Я молча смотрел на нее — и меня вдруг охватила дикая ревность. Боже, как же чудовищно эта женщина меня обманула! Я попросил Антти оставить нас одних, после чего обрушил на госпожу Женевьеву град яростных упреков и осведомился, куда же девалась та любовь, в которой она клялась мне не так давно в Нюрнберге, подтверждая нежные слова свои тысячью самых пылких ласк. Однако красавица столь же гневно отмела мои упреки, заявив:

— Но я действительно любила тебя, Микаэль! Просто пламя моей любви погасло, когда бросил ты меня на произвол судьбы. И обвинять во всем должен ты лишь самого себя. Не прикасайся ко мне, ибо давно распрощалась я с наивным легкомыслием и не думаю больше о собственных удовольствиях, ибо должна беречь себя для гостей, достаточно богатых и щедрых, чтобы покупать мои ласки.

Тут с глаз моих наконец спала пелена, и увидел я всю низость этой женщины. Я понял, что госпожа Женевьева просто коварно обольщала меня, чтобы, ослепленный любовью, убил я господина Аймера. И я с отвращением оттолкнул негодяйку, когда попыталась она погладить меня по щеке. Желая задобрить меня, красавица предложила мне теплое местечко сводника, сказав, что хочет сделать Антти привратником. Тогда охватила меня такая ярость, что изругал я последними словами эту бабу без стыда и совести и, послав мерзавку напоследок к черту, покинул ее дом — правда, задержался на миг на пороге, чтобы дать пинка негру.

Антти вернулся только вечером и сумел немного успокоить меня. Мой бешеный гнев улегся, а горечь разочарования уже не так жгла душу. И назавтра я позволил уговорить себя проведать вместе с госпожой Женевьевой ее детей, ибо мне было любопытно взглянуть на нашего сына. Должен признать, что тут госпожа Женевьева нас не обманула: у мальчика были сонные глаза Антти и такой же, как у моего брата, светлый вихор на макушке. Девочка тоже была прехорошенькой и очень милой, у нее были круглые румяные щечки, золотые локоны и блестящие глазенки, и госпожа Женевьева с гордостью предсказывала, что когда-нибудь почтет за честь называться матерью этого создания. Малышка так крепко обняла меня, обхватив пухленькими ручками за шею, а потом так очаровательно играла с Раэлем, что сердце мое дрогнуло и я дал ей сверкающий золотой дукат, чтобы она не завидовала братишке; ведь тот получил от Антти чудесного ослика, который умел ходить и был привезен из далекого Нюрнберга.

Вот так госпоже Женевьеве удалось снова привязать меня к себе с помощью детей. Я не мог особенно упрекать ее за то, что, зарабатывая деньги единственным ремеслом, в котором она была искусна, женщина эта стремилась обеспечить прелестным своим малюткам счастливое будущее.


9

Лион был богатым городом. Жизнь там была приятной, снедь и вино — отменными, а время бежало незаметно, уходя, как вода меж пальцев: ведь у нас с Антти не было никаких особых планов, Лион же казался не худшим местом на свете...

В один прекрасный день госпожа Женевьева сообщила нам, что всю ночь напролет утешала некоего страшно несчастного и тоскующего господина, состоящего при королевском дворе. Господин этот должен был отправиться с тайной миссией в Константинополь, который турки на языческий манер называют теперь Стамбулом. В Константинополе гостя госпожи Женевьевы ждала встреча с великим визирем султана Ибрагимом, а может, даже и с самим султаном. Потому опечаленному придворному уже вручили султанскую охранную грамоту, но даже самые утонченные ласки госпожи Женевьевы не могли отвлечь несчастного от грустных мыслей, поскольку предыдущий посланец французского двора, ехавший в турецкие земли, был жестоко убит в далматинских горах, когда попытался попасть по суше из Рагузы в Константинополь.

— Но, Боже всемогущий, что общего может иметь двор наихристианнейшего короля Франции с величайшим врагом христианства? — в полном потрясении вскричал я.

— Насколько я поняла, — с невинным видом ответила госпожа Женевьева, — вдовствующая королева предлагает султану от имени короля Франциска заключить с Францией союз и толкает Сулеймана на то, чтобы выступил он с оружием в руках против императора. Святой отец и итальянские государи тоже готовятся к войне... Тайные переговоры ведутся уже давно, со времени поражения Франции, и султан обещает французам помощь и поддержку.

Никогда еще не слышал я ничего более ужасного и постыдного — и теперь не сомневался, что конец света близок. Это до чего же дошло: наихристианнейший французский монарх хочет заключить союз с неверными и просит помощи у величайшего врага христианства! Я почувствовал, что задыхаюсь в благоухающем дивными ароматами доме госпожи Женевьевы и что если задержусь я там еще хоть на миг, то потеряю остатки совести своей и чести. Я судорожно глотнул свежего воздуха и, не попрощавшись, выскочил на улицу. До позднего вечера бродил я по городу, и лишь к ночи удалось мне немного успокоиться.

Тогда и сказал я Антти:

— Встанем завтра с первыми петухами и поскорее покинем Францию, ибо боюсь я, что на край сей обрушится гнев Божий и что страшно покарает Францию Господь за вероломство ее короля.

И Антти мне ответил:

— Хоть раз в жизни ты сказал что-то умное, Микаэль. Всевышний даровал этой стране слишком много доброго вина, и такой бедолага, как я, не в силах устоять тут перед соблазном... Короче, скоро я пропью все деньги, а потому чувствую, что стосковался я по грохоту пушек и жарким битвам, в которых приличный человек может добыть себе какую-никакую славу, неплохие трофеи, да еще и прослыть мужем доблестным и честным, если удастся ему вовремя переметнуться на сторону победителей.

И вот, перепоясав чресла, покинули мы богатый и грешный город Лион. У городских ворот отряс я его прах с ног своих, думая, что скоро переполнится чаша терпения Господа нашего — и постигнет тогда Лион участь Содома[76]. После долгого путешествия мы переправились через могучую реку Рейн и попали в прекрасный и многомудрый город Базель, где здания нового университета лепились словно ласточкины гнезда к крутому склону холма, над которым возвышалась островерхая башня кафедрального собора. Мы поселились в гостинице «У трех волхвов», и мне до того понравилось жить в этом вольном, бойком городе, что я решил снова поступить в университет, дабы набраться побольше полезных знаний, пока не вышли у меня все деньги.

В городе Базеле располагалось множество крупных книгопечатных мастерских. Там можно было встретить немало ученых мужей. Сам великий Эразм нашел в Базеле безопасное пристанище, после того как студенты-фанатики разгромили кафедру этого блистательного мыслителя в университете Лувэ, где Эразма обвинили в ереси. Базельские издатели даже разрешали бедным студентам просматривать и читать новые книги. И нигде нельзя было быстрее услышать самые свежие и достоверные новости со всех концов света, ибо сей вольный город Швейцарской конфедерации лежал на пересечении торговых путей, на границе Франции и немецких земель, совсем недалеко от Италии.

Той бурной весной король Франциск, видя, что император непоколебим, а все усилия французов совершенно бесплодны, решил наконец принять те условия, на которых хотели заключить мир победители. Франциск согласился на все, чего требовал император, и оставил тому двоих своих сыновей в залог мира и добрососедства — вдобавок к многочисленным заверениям, клятвам на кресте, а также слову чести рыцаря и короля. Но я ничуть не удивился, когда услышал, что король Франциск, вырвавшись на свободу и вернувшись во Францию, немедленно отрекся от всех соглашений, клятв и обязательств. Он заявил, что слово чести, вырванное силой, ничего не стоит... Едва приехав во Францию, монарх остановился в городке Коньяк, где и принял посланников Его Святейшества папы, Венеции и других итальянских государств, а также Англии — и заключил священный союз, целью которого стало начало новой войны против императора. Летом война эта уже полыхала вовсю, и объединенные войска папы, Флоренции и Венеции наступали на несчастный Милан, жители которого, не выдержав чудовищных поборов принца Бурбона, тоже подняли восстание. Ведь маркиз де Пескара к тому времени умер, и во главе императорской армии оказался принц Бурбон.

Все говорило за то, что уж на сей раз император потерпит полное поражение. А Антти заявил, что предпочтет, пожалуй, отправиться в Венгрию и сражаться с турками, ибо если суждено ему там погибнуть, то он спасет по крайней мере свою бессмертную душу. Ну а если не суждено ему пасть в бою с неверными... По слухам, в Венгрии можно захватить неплохую добычу, отняв награбленное у рыскающих по стране турецких отрядов.

Я живо поддержал Антти, всячески приветствуя его похвальные устремления, ибо в нынешнем безумном мире истинный христианин должен сражаться с турками — и только с турками, дабы не испытывать угрызений совести и твердо знать, что бьется он за правое дело, хоть султан в этой войне безусловно выступает на стороне Его Святейшества папы и французского короля против императора, явно соотнося боевые действия своих отрядов с планами союзников. Ведь, по слухам, Сулейман собрал огромную армию, которая должна была вторгнуться в Венгрию, чтобы связать силы императора на юго-востоке; папские же войска продолжат в это время свой марш с юга на север, на Милан. Узнав об этом, Антти проговорил:

— Ад разверзся! Мир, оказывается, еще более безумен, чем я думал раньше, — хоть и приходилось мне видеть в свое время немало глупостей и сумасбродств. Вот черт! Этак и я стану лютеранином, полюбовавшись, как папа в союзе с турками громит добрых христиан!

Я посоветовал брату держать столь опасные мысли исключительно при себе — особенно в Венгрии, где люди ни минуты не сомневаются, что воюют с турками во имя матери-Церкви и святой католической веры. Потом мы распрощались, не скрывая слез, и Антти одолжил мне еще двадцать дукатов на учебу в базельском университете, ибо считал неразумным таскать с собой слишком много денег, а также полагал, что если не вернется он с войны, то наследство его пойдет на доброе дело, безусловно угодное Богу.

Я тоже страшно боялся, что вижу Антти в последний раз. Ведь из Венеции и Венгрии по всему христианскому миру расползались слухи о чудовищных зверствах турок. Потому святая Церковь и разрешала каждому, кто пал в битве с неверными, отправляться прямиком в рай — и мысль об этом очень утешала меня, когда прощался я с дорогим своим братом.

Может быть, так и вел бы я в Базеле спокойную и почтенную жизнь и в конце концов заслужил бы упорными трудами высокое ученое звание, если бы не встретил вновь доктора Парацельса. Но дабы поведать об этом событии и об отъезде моем из города Базеля, должен я начать новую книгу. И надеюсь, что на сей раз будет это последняя книга, повествующая о юности моей и о годах тяжких скитаний, ибо работа над записками стала меня изнурять...

Однако я должен еще рассказать, каким образом удалось мне исполнить ту клятву, которую столь наивно дал я у костра жены моей Барбары, и потому продолжу я свою историю, хоть и надо бы мне теперь обмакивать перо в кровь и писать на черном пергаменте.

 

 

 


КНИГА ДЕВЯТАЯ
SACCO DI ROMA[77]


1

Доктор Парацельс уже был в ту пору знаменит во всех немецких землях, прославившись удивительным своим искусством исцелять самые ужасные недуги. Собственно, благодаря этому я совершенно неожиданно и увидел его снова однажды вечером в кабачке «У трех волхвов». Не хочу, разумеется, этим сказать, что появление Парацельса в трактире было таким уж редкостным событием. Отнюдь. Именно в таких местах человек этот чувствовал себя лучше всего. Но дело происходило в Базеле, а Парацельс, по слухам, пребывал сейчас в городе Страсбурге, далеко на севере, на реке Иль, близ Рейна.

Я узнал Парацельса с первого взгляда, хотя, несмотря на молодые годы, доктор уже начал лысеть, а на лицо его наложили отпечаток тяжкие заботы, бродячая жизнь и беспробудное пьянство. Я бросился к Парацельсу, чтобы поздороваться с ним и дружески его обнять, но он лишь холодно посмотрел на меня, за что я принялся его горько упрекать и тут же напомнил ему о том, как в последний раз встречались мы с ним во дни кровавой бани в Стокгольме. Я назвал доктору свое имя и добавил, что был когда-то его, Парацельса, учеником и помощником, он же посмотрел на меня глазами, помутневшими от вина, и резко проговорил:

— Двадцать одного из моих учеников и помощников палач уже вздернул — и правильно сделал. У меня не было и нет ни одного верного адепта; никто не выдерживает рядом со мной больше трех месяцев. Все только шпионят за мной, стремясь выведать секреты новых моих снадобий и тайны исцеления недужных, а потом убегают, чтобы трезвонить на весь свет о том, что учились у меня искусству врачевания, и подрывать мою репутацию непроходимым невежеством своим. И если ты — из той же своры, то можешь убираться к черту!

Но в конце концов Парацельс все-таки вспомнил меня, заговорил о прежних днях — и вскоре так размяк, что поведал мне, как знаменитый книгопечатник Фробениус[78] выписал его из Страсбурга лечить свою отсыхающую ногу. Бездарные базельские лекари считали, что ногу необходимо отнять и уже готовы были кликнуть опытного в таких делах цирюльника; однако доктор Парацельс полагал, что сумеет исцелить Фробениуса, не прибегая к крайним средствам. Но прежде чем встретиться с больным, Парацельсу хотелось отдохнуть после долгой дороги и спокойно посидеть за кубком вина. Так что мы с доктором провели этот вечер вместе, а потом я помог ему добраться до комнаты в гостинице, где он, не раздеваясь, рухнул на кровать и погрузился в глубокий сон.

Случилось все это в конце лета. Тот пыл, с которым бросился я грызть гранит науки, уже несколько поугас. Откровенно говоря, мне до смерти надоело портить глаза, сутками просиживая над древними фолиантами в поисках истин, ценившихся в университете куда выше, чем та правда жизни, которую видит человек своими глазами, слышит своими ушами и чувствует всем сердцем своим. В душе моей царило смятение — и это, возможно, объясняет, почему я вновь пошел в ученики к доктору Парацельсу, хоть и был он совершенно невыносим, ибо с годами самомнение его и болезненная сварливость возросли до поистине чудовищных размеров.

Правда, надо признать, что поведение доктора менялось как по мановению волшебной палочки, едва оказывался он у постели больного. Глаза Парацельса излучали сочувствие и ласку, лицо озарялось внутренним светом — светом великого ума и могучего духа, а одно только прикосновение умелых рук Парацельса приносило недужным облегчение, так что доктору нетрудно было расположить к себе тех, кого он врачевал. Через несколько недель Парацельсу удалось вылечить старого книгоиздателя; ногу отнимать не пришлось, и о чудесном целителе заговорил весь Базель. Больные толпами стекались в гостиницу и толклись под дверями комнаты Парацельса, а издатель Фробениус и сам великий Эразм наперебой пели ему дифирамбы, прожужжав все уши своим друзьям и знакомым, среди которых было немало влиятельных особ.

Эразм Роттердамский, который вечно жаловался на слабое здоровье, сильные боли и прочие свои недуги, тоже стал лечиться у Парацельса, и таким образом я как посланец доктора не раз встречался с этим великим мыслителем. И, честно говоря, был очень и очень разочарован. Эразм оказался маленьким сухоньким старичком, который даже летом не выходил из дома и сидел в своей комнате, кутаясь в меха и злобно шипя на каждого входящего, дабы не забыл тот закрыть дверь. Ибо великий Эразм боялся сквозняков, как чумы, капризничал, когда подавали ему обед и ужин, и постоянно рассказывал всем о своих болячках. В комнате у него всегда топилась большая печь, выложенная голубыми изразцами: Эразм любил греться у жаркого огня. Болезни и смерть внушали этому человеку такое отвращение, что он отказывался заходить даже к Фробениусу, пока тот лежал, сраженный недугом, — а ведь щедрый и благородный издатель приютил Эразма у себя в доме!

Величайшим и единственным удовольствием для Эразма было вдыхать запах типографской краски и на влажных еще листах делать пометки, внося правку аккуратным почерком старого человека. Фробениус переиздавал его произведения огромными тиражами, но Эразм был страшно неблагодарным существом и рассказывал всем и каждому, что скупой печатник не платит ему надлежащих гонораров, хоть Фробениус поселил старика под собственным кровом и выполнял малейшие капризы этого несносного создания. Однако Эразм упорно рассылал письма своим покровителям во все уголки Европы, жалуясь на нужду свою, немощь и малые доходы; пожалуй, днем с огнем нельзя было сыскать короля, герцога — да и просто богатого дворянина, который не получал бы от Эразма время от времени очередного душераздирающего письма. Тот побирался, как заправский нищий, — и со всех концов Европы непрерывным потоком текло к нему золото, ибо ни один разумный человек не хотел прогневить этого злоязыкого старца. Ведь в своих диалогах он безжалостно высмеивал тех особ, которых не любил, в кровь хлеща несчастных словами. Когда же дело касалось его самого, он становился крайне прижимистым, чтобы не сказать — скупым. Когда доктор Парацельс в третий раз послал меня к нему, чтобы напомнить о плате за лечение, Эразм предложил мне вот что:

— Если глубочайшие познания твоего господина и новые его взгляды на основы искусства врачевания пропадут втуне из-за того, что ведет он бродячую жизнь, то будет это величайшей потерей для всех людей на свете. Но в Базеле пустует сейчас место городского лекаря... Так вот: я обещаю использовать все свое влияние и все связи друга моего Фробениуса, чтобы выхлопотать для доктора Парацельса эту прибыльную должность и связанную с ней кафедру в университете. И если мне это удастся, то доктор Парацельс может считать, что я расплатился с ним сполна. Да что там сполна! Смею утверждать, что никто никогда не делал врачу своему и спасителю таких поистине королевских подарков!

Эразм посмотрел на меня, и на губах его промелькнула слабая усмешка мудреца. Потом он продолжил:

— Нам слишком хорошо известны все маленькие слабости почтенного доктора... Знаем мы и то, сколь хвастливо и надменно он себя держит. Что ж... С тем большим упорством должны мы как его друзья искать лекарства от тех пороков, виной которым — бродячая жизнь. И ничуть не сомневаюсь, что, получив кафедру в университете, доктор Парацельс станет одеваться и вести себя как подобает, начнет выбирать слова и вообще постарается не слишком отличаться от людей уважаемых и почтенных. Не можем же мы допустить, чтобы столь великий и ученый муж был потерян для человечества из-за пары мелких недостатков своего характера. Если предложение мое не заинтересует благороднейшего господина доктора, то я, видимо, совсем перестал разбираться в людях. И еще я искренне надеюсь, что он прекратит наконец то и дело напоминать мне о плате за лечение, ибо, вообще-то говоря, любой врач должен гордиться тем, что исцелил великого Эразма.

Эти слова я и передал своему хозяину, вернувшись в «Трех волхвов». Услышав предложение великого ученого, доктор — вопреки моим ожиданиям — вовсе не разозлился, а, наоборот, страшно обрадовался. Мысль о том, что он сможет наконец забыть о бродячей жизни, стать уважаемым городским лекарем, получать хорошее жалованье и преподавать с высокой университетской кафедры всему свету новую свою науку врачевания, привела Парацельса в восторг.

— Но я вовсе не собираюсь читать лекции по-латыни, — ораторствовал доктор. — Я буду говорить на том языке, который понимают все порядочные люди. И еще я хочу непременно научить всех исцелять людей от французской болезни с помощью дешевой красной ртути, лечение это будет обязательным — и притом почти бесплатным. Меня прямо смех берет, как подумаю о том, какая свистопляска начнется в аптеках... Представляю, как Фуггер будет рвать на себе волосы, когда все запасы коры гваякового дерева, которые он выписал из Нового Света, пойдут на свалку.

Не давая мне и слова вставить, Парацельс продолжал изрыгать жуткие угрозы:

— Как сжег в свое время Лютер папскую буллу, так намерен и я швырнуть в огонь все труды Авиценны[79] и Галена[80] — даже рискуя быть названным Лютером от врачевания, ибо как Лютер отвечает за деяния свои, так и я готов ответить за собственные поступки!

Я всеми силами пытался объяснить ему, какой вред нанесет он всей науке, преподавая медицину простым людям, на вульгарном народном языке. Ведь первым условием приобщения к высокой науке является знание латыни, с помощью которой ученые мужи во всех странах могут понять друг друга — где бы они ни родились и на каких бы языках ни говорили.

И если Парацельс обратится к студентам по-немецки, то университетские доктора используют это против него же самого, утверждая — и, между прочим, совершенно справедливо, — что великий целитель знает латынь не настолько хорошо, чтобы на ней преподавать; и прежде чем доверить ему кафедру, они, конечно же, захотят взглянуть на его медицинский диплом, а может, и потребуют, чтобы он выступил на публичном диспуте.

К сожалению, все мои дурные предчувствия полностью оправдались. Когда Эразм и Фробениус предложили магистрату именовать впредь Парацельса городским лекарем, то университетские ученые мужи, а также целители и аптекари — все как один воспротивились этому назначению. Магистрат уведомил доктора Парацельса, что тот обязан предъявить городским властям свой медицинский диплом; Парацельс же надменно ответствовал, что подтерся этим дипломом, еще когда был зеленым юнцом, ибо только на это сей документ и годился.

Тем временем аптекари срочно послали в Аугсбург гонца, дабы уведомить Фуггеров о том, что доктор Парацельс отказывается лечить французскую болезнь корой гваякового дерева; в результате богатейшее и влиятельнейшее семейство тоже ополчилось на моего хозяина. Не хочу даже вспоминать обо всех тех мерзких слухах, которые стали распускать о Парацельсе. Базельские лекари утверждали, например, что свои удивительные познания и чудодейственные снадобья он получил от самого дьявола.

Необычные манеры моего хозяина, его привычка ругаться и заявлять спьяну весьма странные вещи давали все новую пищу для сплетен, Парацельс же не опускался до того, чтобы опровергать измышления клеветников, ибо глубоко презирал своих противников за беспросветное невежество, абсолютную тупость и упрямое нежелание отказаться от своих предрассудков. Конечно же, у Парацельса были тайны, которых не хотел он открывать своим ученикам. И я вовсе не собираюсь отрицать ни великих его талантов, ни просто потрясающего искусства врачевания. Но один удар судьбы следовал за другим, хулителей Парацельса становилось все больше — он же нередко поддавался соблазну припугнуть их и, добиваясь того, чтобы в кабаках его кормили и поили в долг, часто похвалялся чудесными своими способностями, которые, по мнению простых и наивных людей, даровал ему сам сатана.

Ясно, что буйный нрав, злой язык, дьявольская самоуверенность и привычка поносить и проклинать великих мудрецов, перед которыми целители преклонялись веками, — все это вышло Парацельсу боком, когда добивался он звания городского лекаря. Шансы моего хозяина уменьшались день ото дня, дело все больше затягивалось... Наконец Эразм и Фробениус строго отчитали Парацельса и посоветовали ему вернуться в Страсбург и терпеливо ожидать там решения магистрата, ибо присутствие доктора в Базеле только мешает его, Парацельса, доброжелателям, сводя на нет все, что делают они для его же блага.

Доктор же Парацельс был, похоже, искренне убежден, что помогает им изо всех сил. Он даже стал тщательнее одеваться и пытался отучиться от дикой своей привычки вопить и рычать по поводу и без повода; старался доктор и меньше пить, ибо в глубине души страстно мечтал о звании городского лекаря, а главное — о связанном с этим званием праве преподавать в университете — назло всем ученым докторам. Но Парацельса очень легко было вывести из себя; когда дело касалось его врачебной чести, он становился болезненно обидчив и приходил в дикую ярость, если кто-то начинал насмехаться над его искусством и называл самого Парацельса шарлатаном, который никогда и не нюхал университетской премудрости.

Кончилось все тем, что Парацельс впал в черную тоску и однажды решил вдруг с горя поздним вечером немедленно покинуть Базель, хотя было это в середине ноября, ночи стояли темные и холодные, а дороги кишмя кишели бродягами, которые только и мечтали о том, чтобы перерезать одинокому путнику горло.

С большим трудом удалось мне кое-как уговорить доктора отложить отъезд до завтрашнего утра; мне нужно было выиграть время, чтобы разобраться со своими собственными делами и решить, сопровождать ли мне доктора, остаться ли в Базеле или отправиться наконец на юг, куда тянуло меня уже несколько недель, ибо из краев тех приходили самые удивительные вести.

С начала осени я оплакивал Антти, считая его погибшим; ведь по Базелю ползли упорные слухи о том, что громадное турецкое войско султана разгромило венгров на равнине у Мохача[81]. Венгры сами вырыли себе могилу, ибо те обиды, которые чинили они Фуггерам, глубоко возмутили императора и герцога Фердинанда. И теперь несчастный этот край остался один на один со всесокрушающей мощью султанской армии, во много раз превосходящей венгерское войско; на помощь же Запада надеяться больше не приходилось...

Но поражение венгров не заронило в головы христиан даже мысли о том, что надо бы, забыв о собственных распрях и раздорах, дать отпор общему врагу. Война в Италии все тянулась, причем события стали принимать там совершенно неожиданный оборот, и теперь многие начали подозревать, что победителем-то выйдет император, хотя в это до сих пор трудно было поверить. Ведь пока войска заговорщиков, теряя драгоценное время, совершали бессмысленные маневры, император готовил папе в Риме весьма неприятные сюрпризы и вел с Фуггерами переговоры о ссуде, необходимой для вербовки новых наемников в немецких землях.

Вести эти действовали на меня, как звук боевой трубы — на полковую лошадь. Под знамена прославленного Фрундсберга стекались со всех немецких земель громадные толпы наемников; горя желанием воевать с Римом и папской властью, они удовлетворялись небольшим задатком и туманными намеками на будущее жалованье. Говорили, что сам Фрундсберг подпоясался веревкой, перевитой золотыми нитями, и обещал повесить на ней папу, стремена же обвязал красными постромками, предназначенными для кардиналов. Видимо, император собирал все силы, дабы сокрушить папу, и не побрезговал на сей раз даже немцами-еретиками, ибо без ведома монарха Фрундсберг, пожалуй, не осмелился бы давать подобных обещаний.

Что ж... Возможно, такова и впрямь была воля Божья — и возжелал Всевышний, дабы исполнил я таким образом страшную клятву, которую дал перед костром Барбары; наверное, Господу было угодно, чтобы я действительно увидел, как лишится папа своего престола.

Короче, нетрудно догадаться, что я недолго колебался, когда неожиданное решение моего хозяина ехать в Страсбург поставило меня перед выбором... Я задумал запастись всеми нужными снадобьями и отправиться в Милан, а там, назвавшись лекарем, присоединиться к императорскому войску и двинуться с ним на Рим.

Вот так мы и расстались с Парацельсом, вполне довольные друг другом; на прощание почтенный мой хозяин подарил мне по собственной воле восемь бесценных пилюль лауданума, которые облегчали самую страшную боль; а еще доктор снабдил меня разными настойками, микстурами и снадобьями от французской болезни, которые изготовил он из красной ртути. Дал мне Парацельс и множество добрых советов, объяснив, как лучше всего бороться с заразой с помощью лекарств, которых не знают другие целители; больше часа рассказывал он мне об итальянских лихорадках, ибо в каждом краю есть свои собственные недуги.

— Французская болезнь, зараза и всякие горячки уносят в крупных военных походах больше жизней, чем пули, ядра и сталь клинков, — говорил доктор. — Правда, я не думаю, что ты станешь искусным лекарем, Микаэль Пельцфус, ибо познания твои слишком малы, а мастерство — несовершенно. Но многим цирюльникам и костоправам улыбнулось на войне счастье, хотя были они куда невежественнее тебя, так что желаю тебе удачи. Главное — смотри, чтобы снадобья твои не принесли недужным больше вреда, чем пользы. И старайся не мешать могучим природным силам, заключенным в теле каждого человека; они сами справятся с недугом, если ты не ослабишь их негодными лекарствами.

Прощальные слова Парацельса укрепили мой дух и подтвердили, что я принял верное решение. Я проводил доктора на берег Рейна и расплакался, когда учитель мой поднялся на паром; потом я печально смотрел ему вслед, пока суденышко не превратилось в серую точку и не исчезло из вида.

Через год доктор Парацельс вернулся в Базель по приглашению магистрата и действительно сжег труды Галена на костре в ночь накануне Ивана Купалы, сдержав таким образом свое слово; но через полгода после этого Парацельсу пришлось бежать из города, спасая собственную жизнь.

Общение с этим человеком и те познания, которыми он со мной поделился, повлияли на меня куда больше, чем я думал, и я не собираюсь отрицать, что в своем деле Парацельс был одним из искуснейших и добросовестнейших людей, каких мне довелось встречать в жизни, хоть и не умел он выражать воззрения свои доходчиво и ясно. Возможно, был он буен и суров, как природа в окрестностях его родного Айнзидельна — местечка в Швейцарской конфедерации, однако я восхищался Парацельсом куда больше, чем Эразмом, который писал свои книги, сидя у теплой печки, боялся сквозняков и льстил сильным мира сего, извлекая из этого массу выгод.


2

Если были у меня надежды на то, что после бурь и снегов, измотавших меня до полусмерти на альпийских перевалах, удастся мне насладиться жизнью в Милане, то я жестоко ошибался, ибо в городе этом царили полная неразбериха, голод и отчаяние. Здесь все воевали со всеми. Совершенно забывшие о дисциплине императорские войска не подчинялись даже собственным командирам, ибо солдаты, многие месяцы не получавшие жалованья, силой отбирали у жителей все что можно и с оружием в руках яростно защищали свою добычу.

Не успели мы миновать городские ворота и въехать в Милан, как одичавшие наемники разграбили обоз с провиантом, к которому я пристал в пути. Меня самого тоже, наверное, обобрали бы до нитки, если бы не был я лекарем. И все же мне пришлось взять своего песика на руки, чтобы уберечь его от бородатой солдатни с хищно горящими глазами. Эти люди с удовольствием зажарили бы Раэля — и устроили бы себе настоящий пир. На мое счастье, в городе свирепствовали болезни и совсем не было лекарств. Несмотря на то, что солдаты совершенно обнищали, я мог бы провернуть пару-тройку выгодных сделок, если бы не страшная дороговизна: все, что я зарабатывал, тут же уходило на хлеб, мясо, вино и прочую снедь.

Я прибыл в Милан перед самым Рождеством и вскоре узнал, что Фрундсберг давно уже двинулся в глубь Италии во главе двенадцатитысячного отряда пехоты и настойчиво требовал теперь, чтобы принц Бурбон покинул Милан и объединил под своим командованием обе армии. Окрестности Милана были разграблены подчистую. Тут не осталось ни одного мешка муки, ни одной курицы, ни одного поросенка... В самом же Милане не было ни одной двери, которую не выломали бы солдаты. И все же принц Бурбон умудрился выжать напоследок из этого бедного, опустошенного города двести тысяч дукатов. И еще принц приказал срочно переплавить на монеты серебряные чаши и кубки и золотые цепи — как свои собственные, так и те, что принадлежали верным императору военачальникам. Таким образом Бурбон пытался избежать бунта и уговорить солдат выступить в поход. Как новичок я не мог рассчитывать на то, что меня наймут полковым лекарем, но оставаться в Милане тоже не имело никакого смысла. А потому я купил за бешеные деньги тощего ослика, навьючил на него весь свой скарб и присоединился к отрядам принца, которые в конце января покинули город, осыпанные на прощание самыми страшными ругательствами и проклятиями его жителей. Так начался для меня кровавый, но незабываемый 1527 год.

Тем временем войска Священной лиги под предводительством князя Урбино сражались с немецкими наемниками Фрундсберга. Итальянцы пытались помешать двум императорским армиям соединиться, но, потерпев несколько поражений, князь Урбино отступил, дабы подумать, как ему лучше послужить Венецианской республике. Мы же в феврале соединились у реки Треббия с отрядами Фрундсберга. В первый же вечер немцы и испанцы вцепились друг другу в глотки. Мне пришлось перевязывать множество ран, и я заработал столько, сколько лекарь обычно получает после настоящего сражения. Причиной же драки был спор о том, кого император ценит выше — немецкую пехоту или испанских аркебузиров — и кто первым получит жалованье, когда государь пришлет наконец мешки с деньгами. Но вся эта склока была совершенно бессмысленной, поскольку никаких денег от императора так и не дождались, а разговоры о том, что после соединения обеих армий солдатам заплатят жалованье, оказались пустыми слухами, которые распускал принц Бурбон.

В этих условиях нам оставалось только одно — наступать широким фронтом на Болонью, в пути же по возможности кормиться грабежом. Правда, нашему главнокомандующему удалось одолжить кое-что у правителя Феррары, который мечтал поскорее избавиться от дикой орды, разорявшей и опустошавшей его плодородные земли, хоть и был он единственным союзником императора вИталии. Но, когда через две недели, покинув Феррару, приближались мы к Болонье, измученные голодом и холодом солдаты вновь остановились и начали требовать свое жалованье.

Я не был связан присягой с испанцами, которые весьма неохотно оплачивали мои услуги и языка которых я почти не понимал, а потому я воспользовался первым же удобным случаем, чтобы примкнуть к отряду Фрундсберга, ибо успел уже привыкнуть к немцам. И когда взбунтовавшаяся армия отказалась двигаться дальше, судьба преподнесла мне самый удивительный сюрприз в моей жизни.

Принц Бурбон сделал страшную глупость, раздав только немцам те деньги, которые одолжил ему правитель Феррары. И вот, когда привязал я своего ослика к оливе и начал осматривать нескольких солдат, измученных французской болезнью, на нас налетела толпа босоногих оборванных испанцев, которые явно хотели нас ограбить.

Солдаты, которых собирался я лечить, были слишком слабы, чтобы сопротивляться, и мне наверняка пришел бы конец, если бы жалобные крики одного из недужных не привлекли внимания какого-то здоровенного детины. Со страшным рыком примчался он нам на помощь и, взмахнув пару раз двуручным мечом, обратил испанцев в бегство. Когда же хотел я поблагодарить нашего спасителя и благословить его имя — увидел, что передо мной стоит Антти. Я был настолько уверен в его смерти, что в первую минуту решил, будто вижу выходца с того света. Но великан тоже узнал меня, сунул меч в ножны, крепко пожал мне руку и сказал:

— Глядите-ка, да это ж Микаэль! Объясни мне Христа ради, как очутился ты в этой волчьей стае?! И почему таскаешься ты по свету вместо того, чтобы сидеть в Базеле и корпеть над своими драгоценными книгами?

Он снова стиснул мою руку — да так крепко, что я немедленно убедился: передо мной — самый что ни на есть живой человек. Раэль радостно запрыгал вокруг него, виляя хвостиком, а Антти сел, со вздохом вытащил из торбы сочную кость, разломил ее надвое и разгрыз обе половинки, чтобы песику легче было добраться до костного мозга. Сапоги у Антти так прохудились, что из них торчали пальцы, рукава кафтана совсем обтрепались, но на доспехах не было ни единого пятнышка, а меч так и блестел на солнце.

Я спросил брата, каким чудом удалось ему уйти живым из-под Мохача и как могло случиться, что я встретил его, Антти, в этой Богом и императором забытой армии, которую клянет на чем свет стоит вся Италия. И великан ответил мне с обычным своим глуповатым видом:

— Из-под Мохача я выбрался живым по той простой причине, что, к счастью, не успел ввязаться в бой. Пожалуй, нигде еще не встречал я таких надменных и вспыльчивых дворянчиков, как в Венгрии, и мне совершенно расхотелось воевать в их армии против турок. Господа эти презирали пушки, полагаясь исключительно на рыцарское свое вооружение да на резвых скакунов, и на поле у Мохача, помчавшись в блестящих доспехах и с развевающимися плюмажами на врага, эти герои нарвались прямо на сотни орудий, которые султан спрятал за спинами своих передовых отрядов. Люди, которым можно верить, рассказывают, что по повелению султана турецкие пушкари открыли огонь лишь тогда, когда венгерская конница была буквально в паре сотен шагов от орудийных дул, и что один-единственный залп решил исход всего сражения, а воины султана перебили потом за полчаса всю христианскую армию — и не многим свидетелям этого поражения удалось унести ноги с поля боя...

Я хотел, чтобы Антти рассказал о битве поподробнее, но у него явно не было желания распространяться на эту тему. Он только заметил:

— Я слышал, что венгры целыми селами бегут от своих жестоких и жадных господ и спасаются от притеснений в султанских землях. Ведь султан вовсе не преследует христиан и разрешает им свободно исповедовать свою веру. Зато сборщикам податей он строго запрещает своевольничать и чинить крестьянам обиды. Это и было одной из причин, по которым у меня пропало всякое желание воевать за короля. И, кстати, до меня уже дошли слухи, будто по крайней мере двое знатнейших венгерских вельмож добиваются милости султана, дабы как покорные его вассалы носить венгерскую корону.

Больше о Венгрии Антти говорить не хотел. Он сразу стал меня опекать и отвел в свой лагерь. Там кое-как устроились две сотни солдат, которые избрали брата моего своим предводителем. У них был дырявый шатер, в котором прятались они по очереди от весеннего дождя, и по приказу Антти люди эти поделились со мной своей скудной снедью. Вот так мы с Антти снова нашли друг друга — к счастью для меня, ибо тем же вечером в войсках вспыхнул открытый мятеж и немецким пехотинцам пришлось в полном вооружении встать стеной вокруг своего лагеря и отбиваться от взбесившихся испанцев. А те нападали на своих командиров, палили из аркебузов по палаткам офицеров, требовали денег и грозили спустить шкуру с принца Бурбона, который вынужден был прятаться в шатре Фрундсберга.

Младшим чинам удалось назавтра успокоить испанцев, но тут заволновалась немецкая пехота. Солдаты начали вспоминать, сколь многотруден был этот поход, и показывать друг другу свои дырявые сапоги и рваную одежду. И незадолго до полудня все немцы окружили толпой шатер Фрундсберга, вопя в один голос, что их обманули и что они хотят получить свое жалованье целиком — и немедленно!

Я был в самом центре этой взбешенной, орущей толпы и видел, как Фрундсберг вышел из шатра, чтобы поговорить с солдатами. В первый раз смотрел я тогда на этого великого полководца, одно имя которого заставляло людей трепетать от страха. Появление Фрундсберга сразу утихомирило взбунтовавшихся солдат, но потом снова поднялся крик, а когда разгневанный Фрундсберг, не привыкший к мятежам, попытался угрозами принудить толпу к повиновению, солдаты, стоявшие ближе всего к полководцу, внезапно нацелили на него острия своих копий, так что он оказался в кругу блестящих смертоносных жал.

И тогда он пришел в такую ярость, что из глаз у него хлынули слезы, отнялся язык — и Фрундсберг, сделав несколько неверных шагов, рухнул на землю как подкошенный, хотя никто его и пальцем не тронул. Прославленного полководца хватил удар. Бедняга не мог ни пошевелиться, ни заговорить и лишь беспомощно вращал налитыми кровью глазами — прямо тошно было смотреть. Его увезли потом в Феррару и долго выхаживали, но он так никогда и не оправился от последствий этого удара.

Таким образом немцы лишились единственного военачальника, который пользовался достаточным уважением, чтобы поддерживать в армии хоть какой-то порядок. Двое полковников, состоявших при Фрундсберге, немедленно приняли командование на себя, а правитель Феррары, увидев, что землям его вновь грозит разорение, быстро заплатил еще пятнадцать тысяч дукатов. В результате каждый солдат получил по дукату, чем наемники и удовлетворились, потрясенные той бедой, которая приключилась с Фрундсбергом по их вине.

После этого случая принц Бурбон созвал всех полковников и капитанов на военный совет и велел им взбодрить солдат, расписывая те богатства, которые ждут храбрецов во Флоренции и Риме. В лагере удалось восстановить какой-никакой порядок и войска готовились снова выступить в поход, когда в довершение всех бед из Рима внезапно прибыл императорский конюший, который и сообщил о том, что вице-король Неаполя, господин де Ланнуа, действуя на свой страх и риск, заключил от имени императора мир с папой. Не знаю, сколько мирных договоров умудрились подписать той зимой, но папа по меньшей мере четыре раза нарушал свое слово. Теперь по условиям соглашения он заплатил шестьдесят тысяч дукатов, которые конюший и привез с собой, чтобы раздать наемникам, а потом послать солдат ко всем чертям.

Уже первые волнения в армии могли напугать кого угодно, но никогда еще не приходилось мне видеть такой бури, какая разразилась в лагере после приезда конюшего. Еще во время очередного совета, который проходил в шатре принца, капитаны спешно уведомили свои отряды о предстоящем роспуске войска, и общая беда, грозившая лишить армию всякой надежды на богатую добычу, в кои-то веки заставила немцев и испанцев забыть о давних своих распрях и раздорах. Солдаты вдруг вспомнили, что все они — братья по оружию, и плечом к плечу двинулись к шатру принца, где и потребовали, чтобы им немедленно выдали негодяя-конюшего. И они наверняка растерзали бы беднягу, если бы какой-то добросердечный офицер не одолжил ему коня, на котором посланец императора и бежал из лагеря. В страшной спешке немцы и испанцы избрали солдатский совет, куда вошло равное число представителей с каждой стороны, а потом отправились к принцу Бурбону и спросили его, что он думает делать, ибо армия в любом случае собирается продолжить поход — или под командованием прежних начальников, или во главе с новыми предводителями, которых изберут сами солдаты.

Принц принял храбрецов весьма милостиво и заявил, что если армия хочет воевать дальше, то он рад будет с Божьей помощью повести ее на Рим, пусть и навлечет тем на себе гнев императора. Терять-то принцу было нечего: император не вознаградил его, как должно, за верную службу, а когда французский король разорвал мирный договор, Бурбон лишился всех своих владений. Но больше всех ненавидел он господина де Ланнуа — любимца императора и его наместника в Италии. Так что у принца не было никаких причин с пиететом относиться к миру, заключенному господином де Ланнуа. Наоборот, Бурбон считал, что лучше послужит императору, нарушив это соглашение, ибо папа сам отречется от него, как только сможет.

Правитель Феррары снабдил нас провиантом, повозками и порохом; прислал нам герцог и несколько легких орудий — лишь бы только избавиться от дикой, кровожадной орды наемников. И вот в конце марта армия снялась с места и двинулась вперед.

В походе этом немало людей погибло в снежных заносах; многих сожрали волки или убили крестьяне и пастухи, доведенные до отчаяния теми бесчинствами, которые творили наемники. Ведь для того, чтобы обойти долины Тосканы, занятые неприятельскими войсками, принц Бурбон повел нас по самым труднодоступным горным перевалам.

Весна в том году была поздней, в горах валил снег, провиант кончался, а грабить было некого, так что многие из нас с радостью вернулись бы домой, если бы только могли. Но, когда не осталось у нас уже ни крошки хлеба и ни горстки муки, принц Бурбон смог наконец показать нам с горных вершин богатый и плодородный край, который простирался перед нами, и мы увидели вдали широкую реку Арно, несшую свои быстрые желто-зеленые воды по цветущим, благоуханным долинам. Глазам нашим открылись сказочные богатства Флоренции и Рима, и мы ринулись вниз, больше похожие на дикую банду оборванцев-разбойников, чем на регулярную армию Его императорского Величества.

Итак, мы ворвались в долину Арно — но флорентийцы быстро поняли, что им грозит, и князь Урбино, прервав свой отдых, двинулся с войском на защиту Флоренции. Не знаю, стал бы Урбино и впрямь сражаться с нами, спасая Флоренцию, но одно только приближение его армии отбило у принца Бурбона всякую охоту рисковать. И он повел нас прямо на Рим.

Мы совершали долгие дневные переходы, и путь наш был труден и тяжел. А принц спешил: ведь папа, заключив мир, по наивности своей распустил войска, и Бурбон торопился подойти к Риму, пока Его Святейшество не успел еще снова подготовить город к обороне. Как безумные, стремились мы вперед; в погоне за ослепительно прекрасной мечтой мы забывали о сне и еде и даже бросали по дороге пушки, а в головах у нас стучало лишь одно: Рим, Рим, Рим!

Те лихорадочные, изматывающие дни помню я довольно смутно. Но твердо знаю, что после восьмисуточного форсированного марша измученная и голодная армия подошла к воротам Рима. По дороге из Болоньи численность нашего войска увеличилась на десять тысяч человек, и было нас теперь около тридцати тысяч: ведь солдаты из распущенных папских отрядов с радостью присоединялись к императорской армии, стремительно наступавшей на Рим.

На ночных привалах, в короткие часы отдыха я дремал под стук молотков: у походных ростров солдаты без устали сколачивали штурмовые лестницы. А издали доносился мерный гул: это нескончаемым потоком уходили от нашей армии несчастные беженцы. Пятого мая императорские войска поднялись на холм и увидели гордые стены, ворота, башни соборов и крыши Вечного города, залитые золотым светом заходящего солнца. Онемев, смотрел я на Вечный город, в который на протяжении тысячи лет шли с верой и надеждой христианские паломники, дабы вознести здесь молитвы об отпущении грехов; с трепетом взирал я на Рим, чьи храмы, часовни и алтари сияли золотом, серебром и драгоценными каменьями, которые десять столетий свозили сюда со всего мира.

И сдается мне, что такое же волнение охватило всех солдат, когда, замерев, вглядывались мы в полной тишине в это порождение грез, которое внезапно стало явью. И не знаю я, казался ли Рим когда-нибудь паломникам столь огромным, величественным и прекрасным, как нам в тот миг. В лучах заходящего солнца город этот вдруг засверкал перед нами, как золотая шкатулка, которую нам предстояло разбить вдребезги, чтобы швырнуть обломки минувшей эпохи во мрак небытия.

Принц Бурбон остановил своего коня на самой вершине холма, и серебристый панцирь нашего предводителя засверкал в лучах солнца. А через минуту тишину нарушил дружный вздох громадной толпы. Потом из тысяч глоток вырвался оглушительный рев, и тогда, блеснув глазами, которые горели на исхудавшем лице, принц начал громовым голосом отдавать приказы; он повелел войскам занять позиции у ворот города, дабы завтра утром пойти на штурм мощных укреплений.


3

Сомневаюсь, оказывалась ли когда-нибудь какая-либо армия в таком же безнадежном положении, как мы тогда под Римом. Когда разбили мы наконец лагерь у стен Вечного города, хлеба у нас оставалось только на один день — а к нам медленно приближалось хорошо обученное, отлично вооруженное войско союзников папы, чтобы размазать нас по тем самым стенам, которые неприступными громадами высились над нами во мраке ночи. У нас не было пушек, чтобы проломить стены, а запасов пороха у каждого из испанских аркебузиров хватало самое большее на три выстрела, поскольку почти весь порох промок под бесконечным дождем и ни на что теперь не годился. Сидя у походного костра и глядя на высоченные крепостные стены, которые уходили, казалось, прямо в черное ночное небо, я думал, что бросаться на штурм этой твердыни, вооружившись лишь копьями и мечами, — все равно что пытаться прошибить каменную стену лбом.

Принц Бурбон созвал полковников и капитанов на военный совет в монастырь святого Онуфрия; тем временем у походных костров собрались многочисленные солдатские советы, у которых после Болоньи было в армии больше власти, чем у офицеров. Испанцы и немцы обсуждали положение дел порознь, под охраной вооруженной стражи, которая и близко не подпускала к кострам никаких незваных гостей.

Испанцев в основном волновало, отдадут ли им и впрямь город на разграбление. Они боялись, что после всяких переговоров и интриг огромная добыча ускользнет в последний момент у них из-под носа.

У немцев же зрело твердое решение не допустить бегства папы. Солдаты хотели отобрать у него все его сказочные богатства, а самого его потом повесить. Но и немцы подозревали, что сильные мира сего попытаются в последний миг лишить их плодов победы. Той ночью все больше росло среди солдат недоверие к полководцам, и как немцы, так и испанцы решили жизней своих не пожалеть — но получить такую добычу, какая и не снилась до сих пор ни одной христианской армии. Слухи об этих тайных сборищах разлетелись по всему войску, и, пожалуй, не было человека, который бы об этом не знал. Разнеслась весть и о том, что папа отлучил принца Бурбона от Церкви и тот, потрясенный, сразу после военного совета заперся со своим исповедником в монастыре.

Солдатские советы обменялись представителями и принялись дружно думать, как бы урезать власть полководцев. Испанцы оказались тут явно хитрее.

— Принц Бурбон выказал себя блистательным военачальником и благополучно довел нас до Рима, — говорили они. — И за это мы премного благодарны принцу, но больше в нем не нуждаемся: ведь успех штурма, на который идем мы без пушек и стенобитных машин, зависит только от силы нашей и отваги. И не надо нам больше никаких командиров, которые, по обычаям войны, только загребают львиную долю всей добычи! Вас, немцев, уже постигло великое горе: вы потеряли своего обожаемого вождя Фрундсберга! Так что будет справедливо, если и мы распрощаемся с принцем Бурбоном, от которого после взятия Рима будет, разумеется, больше вреда, чем пользы.

Немцы же отвечали им на это:

— Было бы и впрямь весьма кстати, если бы по счастливой случайности этот надменный и алчный принц геройски пал во время осады, ибо опасаемся мы, что он возьмет папу и кардиналов под свою защиту. А ведь у нас накопилось к папе много важных вопросов, ибо у нас — свои взгляды на некоторые места чрезвычайно запутанного учения о спасении души — и мнения нашего Люгера и папы на сей счет ну совершенно не совпадают...

Ранним утром с низин и болот поднялся туман, плотной пеленой окутав наш лагерь. И когда загремели барабаны и заревели трубы, подавая сигнал к атаке, стены Рима тонули в густом белом мареве, которое защищало нас от огня осажденных. В двух местах к стенам удалось приставить штурмовые лестницы, но гарнизон города отбил оба нападения, стреляя из аркебузов, а потом вступив со штурмующими в рукопашную схватку. Вскоре заговорили и пушки Замка святого Ангела, с глухим гулом осыпая ядрами наш лагерь.

Не обращая внимания на орудийные залпы и выстрелы мушкетов, принц Бурбон гарцевал на коне перед нашими войсками. Каждый мог узнать принца по развевающемуся белому плащу и блестящим доспехам. На исхудавшем лице Бурбона ярко сверкали дерзкие глаза, и он всеми силами пытался увлечь солдат за собой, на штурм города, не понимая, почему немцы и испанцы стали вдруг такими вялыми и до странности неповоротливыми. Испанцы ограничились лишь тем, что воткнули в землю подставки под свои аркебузы и отвечали одиночными выстрелами на залпы со стен города, а немцы сбились в кучки и перешептывались, не желая первыми идти в атаку, ибо многие их товарищи уже приняли страшную смерть.

Видя это, принц в гневе спрыгнул с коня у стены возле Кампо Санто и, стоя перед пехотинцами, попытался повести их на штурм. К стенам приставили множество лестниц. И даже очевидцы не могут объяснить, как так вышло, что едва принц поставил ногу на нижнюю перекладину лестницы, вдруг грянуло одновременно несколько выстрелов — и с городских стен, и с позиций испанских аркебузиров, после чего принц рухнул наземь, вскричав громовым голосом:

— Господи Иисусе! Умираю!

Заряд свинца прошил ему бедро и пах. Солдаты, которые шли вслед за принцем в атаку, подняли его с земли, а принц Оранский накрыл его собственным плащом, чтобы в Бурбона больше не стреляли со стен. Раненого отнесли в часовню, которая стояла возле ближайшего виноградника; там принц через несколько часов и умер, до последнего вздоха крича в бреду: «На Рим! На Рим!»

Многие историки прекрасно описали, как императорская армия в неудержимом порыве ринулась на штурм, чтобы страшно отомстить врагам за смерть своего вождя. Но, откровенно говоря, и немцы, и испанцы зашевелились лишь после того, как подтвердилась весть о смертельном ранении принца. Только убедившись, что Бурбон больше не стоит у них на пути, солдаты всерьез пошли в атаку. При этом они самозабвенно вопили, что теперь-то уж никто не помешает им разграбить Рим! Многие потом пытались приписать себе честь убийства принца — и по меньшей мере пятеро римлян утверждали, будто это их меткие выстрелы уложили Бурбона. Но я лично убежден, что это какой-то испанский аркебузир по наущению товарищей прикончил прославленного полководца.

Но, как бы то ни было, немцы и испанцы ринулись теперь на штурм, благородно соперничая за право первыми ворваться в город. Испанцы обнаружили в садах кардинала Армеллини дом, примыкающий к городской стене. Поспешно заваленный камнями подземный ход соединял этот дом с городом. Пока испанцы вытаскивали камни наружу, немцы приставили штурмовые лестницы к стенам у ворот Святого Духа. И первым, кто взобрался живым на стену Рима, был проповедник по имени Клаус, оставивший почтенное ремесло ткача дорогих шелков ради того, чтобы нести людям слово Божие. А вторым был Антти, который разметал римских пушкарей одним взмахом своего меча и тут же занялся привычным делом, быстренько развернув орудия в сторону города и Замка святого Ангела.

Вот так около полудня испанцы и немцы почти одновременно оказались на стенах Рима. И увидев, что ворота Святого Духа распахнулись и солдаты стремительным потоком хлынули в город, а Антти один, без подручных мечется на стене у пушек, предоставил я раненых, которых перевязывал, заботам Господа Бога и взобрался по лестнице на стену, чтобы помочь брату.

У обелиска, возле собора святого Петра была перебита швейцарская гвардия папы — вся до единого человека, а из черного отряда итальянцев осталось в живых лишь десять солдат. Но императорские наемники не ограничивались одной только резней; выхватывая из печей горящие головни, они бросали их в дома, и вскоре в небо стали подниматься дымы пожаров. Приканчивали также всех попадавшихся на глаза мулов и лошадей, чтобы никто не вздумал вывозить в безопасное место свою добычу, пока город не будет полностью взят. И не успел я оглянуться, как все ближайшие кварталы Рима были в руках у захватчиков.

По-прежнему гремели пушки Замка святого Ангела, и к крепости этой подойти было трудно, но никто не задерживался на стенах, чтобы помочь нам вести орудийный огонь, и внезапно мы с Антти обнаружили, что остались в полном одиночестве. Издали до нас доносился неумолчный рев громадных толп, который то и дело перекрывался полным бешеного торжества боевым кличем императорских войск: «Испания! Испания!» и «Империя! Империя!»

Я вдруг забыл о всех опасностях и ужасах войны, ибо и меня самого охватила дикая, ликующая радость. Мы торопливо спустились со стен, я поднял с земли брошенный кем-то мушкет, и мы с Антти помчались к Замку святого Ангела. Испанцы в это время взяли штурмом собор святого Петра, а немцы — Ватикан, и лишь потом я узнал, что в последнюю минуту папа спасся бегством: пока немцы выламывали ворота Ватикана, свита Климента VII, то таща его, то толкая вперед, увела Его Святейшество тайными ходами, проложенными вдоль крепостной стены и связывающими Ватикан с Замком святого Ангела.

А на мосты через Тибр хлынула в это время масса беженцев, стремясь укрыться в замке; туда же кинулись несчастные обитатели Борго, и у подъемного моста началась дикая давка. Обезумевшая толпа топтала женщин и детей и сбрасывала людей в ров с водой, где они тонули, напрасно моля о помощи.

Воспользовавшись всей этой сумятицей, гарнизон Замка святого Ангела совершил смелую вылазку, дабы под прикрытием огня крепостных орудий в страшной спешке забрать все съестные припасы из окрестных домов, ибо замок был совершенно не подготовлен к длительной осаде. Но защитникам замка пришлось прекратить обстрел, поскольку их ядра лишь превратили бы в кровавое месиво толпу беженцев, и мы с Антти — вместе с большим отрядом немцев и испанцев — неожиданно очутились в самой гуще всего этого кошмара.

Вот тогда-то мы и увидели, как досточтимая папская свита выскочила из потайного хода и, расталкивая людей, побежала по мосту к замку. Впереди ковылял согбенный рыдающий старец, на плечи которому кто-то накинул лиловую кардинальскую мантию. Лишь потом оказалось, что я собственными глазами видел папу и наблюдал, как он — плачущий и жалкий — словно несчастный беженец, искал спасения в стенах замка.

Так исполнилась моя клятва и сбылось то, что казалось мне самому совершенно нереальным, когда кровь жены моей Барбары текла мне на руки и когда грозил я в душе папе страшной местью.

Только к вечеру Замок святого Ангела был полностью окружен и императорским полководцам удалось собрать свои отряды. Во всем древнем городе на другом берегу реки не было еще ни одного захватчика, но в Риме царило такое смятение, что никто даже не помышлял об обороне. Большинство жителей пыталось лишь спрятать получше свои богатства да найти себе безопасное пристанище. Состоятельные люди устремились в княжеские дворцы, надеясь отсидеться за их мощными стенами, а многие кардиналы, считавшие себя сторонниками императора, заперлись в своих резиденциях и, полагая себя и жилища свои неприкосновенными, предоставляли убежище богачам и сановникам. Дворы иноземных посольств тоже были битком набиты людьми, а бедняги, не имевшие знатных покровителей, собрали свои манатки и сгрудились в бесчисленных римских храмах и монастырях.

Обитатели Рима явно не понимали, какая опасность им грозит, ибо, когда на Капитолии собрался городской магистрат и горстка отважных рыцарей предложила взорвать мосты через Тибр, дабы спасти левобережную часть города, магистрат единогласно решил не предпринимать столь безрассудного шага: ведь мосты эти были очень красивы и восстановление их потребовало бы от властей громадных затрат. Видно, сам Господь Бог лишил римлян разума! На закате солнца трубы снова заиграли сигнал к наступлению, и императорские войска сомкнутым строем двинулись на Понте Систо, ибо всем было ясно, что, лишь полностью завладев Римом, можно говорить о победе.

Пройдя по трупам немногочисленных защитников моста, императорская армия вступила на другой берег Тибра и неудержимым потоком разлилась по беззащитному городу. Пытавшихся спастись бегством римлян догоняли и убивали. На всех улицах лежали горы трупов — так что нельзя было ни пройти, ни проехать...

В тот первый день погибло, кажется, около десяти тысяч человек — и в основном были эти люди безоружными и молили солдат о пощаде, так что ни немцы, ни испанцы не стяжали большой славы, лишив всех этих бедняг жизни.

Когда стемнело, полковники велели трубить сбор, и испанцы разбили лагерь на площади Навона, а немцы — на Кампо деи Фиори. В разожженные костры полетели выломанные двери и мебель из ближайших домов, солдаты выкатили из подвалов бочки с вином — и пошел пир горой. После дня тяжких, изнурительных трудов можно было и отдохнуть...

Рим был наш, и поскольку пали в бою немногие, нам было с чего ликовать. Но полковники пытались не допускать особого разгула, опасаясь внезапного нападения войск Священной лиги. На стенах Замка святого Ангела и впрямь до поздней ночи горели сигнальные огни: папа надеялся, что скоро подойдут союзники и освободят его из той мышеловки, в которую он угодил[82].

До полуночи отряды держались вместе, сплоченные общей опасностью, но, когда солдаты подпили, начались свары и драки — и все громче звучали голоса недовольных. Не для того, говорили наемники, взяли мы Рим, чтобы валяться теперь на голых камнях и трястись от холода, пока полковники и капитаны нежатся во дворцах на мягких ложах, обнимая самых красивых женщин Рима.

И вот ряды наши стали таять на глазах: одна кучка солдат за другой исчезали в мраке улиц, и вскоре угасающие огни походных костров освещали лишь пустые площади.

Я хлопотал возле раненых, закончив же свое дело, уселся рядом с Антти в каком-то укромном уголке. И вдруг до нашего слуха донесся треск вышибаемой двери. Потом раздались женские крики и удары молота по окованному железом сундуку. Антти посмотрел на меня и, перекрестясь, сказал:

— Я человек тихий-мирный и надеюсь, что получу свою долю добычи по заведенному в армии порядку. Звуки же эти кажутся мне подозрительными. Боюсь, что жадные испанцы опередили честных немцев, хоть разграбление города должно начаться лишь завтра утром, при свете дня, дабы никто не мог нахапать больше других, обделив тем самым своих товарищей. Короче, я считаю, что нам явно пора пойти взглянуть на красоты Рима — пусть даже и во тьме кромешной. Может, найдем хоть какой-нибудь тюфяк и отдохнем по-человечески... Уж больно надоело мне валяться на этих жестких мраморных плитах.

Никто из нас не знал Рима, поэтому мы побрели наугад. За нами увязались три солдата из отряда Антти, которые замешкались в обозе. Из окон с выбитыми ставнями на темные улочки падали полосы света и доносились вопли пьяных солдат, забавлявшихся в домах. На углу одной из улиц мы столкнулись с запыхавшимся мужчиной, который тащил тяжелый мешок. Человек этот налетел прямо на нас, и, попытавшись остановить его, Антти по ошибке раскроил бедняге череп, хоть собирался лишь слегка стукнуть беглеца плашмя мечом по голове. Из мешка, который умирающий, падая, выпустил из рук, на мостовую высыпалось множество золотых украшений и серебряных кубков, блюд и чаш. На стук и звон примчалась толпа испанцев, которые принялись пылко клясться, что гнались за этим человеком через весь город. И поскольку испанцы были вооружены до зубов и грозили нам мушкетами, мы вынуждены были отдать им всю добычу, что премного нас раздосадовало.

Мы свернули в другой переулок, который все еще тонул в кромешной тьме, хоть противоположный его конец был озарен пляшущими огнями факелов. Судя по звукам, там ломали ворота... Какой-то круглощекий бедолага выглянул из приоткрытой двери и, заслонив рукой глаза от света, пригласил нас в дом. Человек этот заявил, что всегда просто обожал императора и теперь мечтает о счастье угостить нескольких отважных воинов великого монарха — лишь бы воинов этих было не очень уж много. Упомянул хозяин и о том, что сам он торгует вином и припас для нас пару заветных бочонков, а жена его уже накрыла на стол и теперь с нетерпением ждет дорогих гостей. И еще круглощекий купец сказал, что, судя по нашим лицам, люди мы честные и благородные, а потому он просит нас стать у него на постой и чувствовать себя здесь как дома. И хорошо, что нас всего пятеро — ведь больше-то он, к сожалению, прокормить не сможет...

Тронутые до глубины души мольбами и сердечным гостеприимством хозяина, мы обещали сделать все, что в наших силах, дабы защитить его дом от вторжения других солдат. Потом мы прошли в нарядный зал, где жена торговца устроила нам настоящий пир. Все яства оказались отменными, да и на вино грех было жаловаться.

Но, наевшись и напившись, солдаты Антти стали смущенно утирать руками губы и бормотать, что они, наемники, — люди бедные — и не пора ли перейти к делу и вспомнить о том, ради чего мы все, собственно, явились в Рим? Тогда Антти повернулся к купцу и сказал:

— Если ты и впрямь такой верный и преданный слуга императора, как говоришь, то заплати нам то жалованье, которое задолжал государь своим солдатам, а он потом отдаст тебе деньги...

У торговца вытянулось лицо. Несчастного прошиб холодный пот, и, утирая рукавом мокрый лоб, купец принялся жаловаться на бедность, сетовать на трудные времена, но в конце концов мы все-таки выторговали у него двадцать дукатов. Однако каждому досталось лишь по четыре монеты, и немцы, увидев золото, вскричали в один голос, что этот скупой лавочник — никакой не сторонник императора и, понятное дело, лишь прикидывается бедняком, чтобы обмануть бесстрашных воинов Его Величества. Антти продолжал спокойно потягивать вино, а солдаты принялись крушить сундуки, лари и шкафчики, в беспорядке швыряя хранившуюся там утварь и одежду на пол и не обращая внимания на мольбы торговца и его жены, которые на коленях просили наемников прекратить погром. А вскоре солдаты стали бросать плотоядные взгляды на пышные формы хозяйки и заговорили о том, что они, отважные рубаки, — вовсе не монахи, обетов хранить чистоту телесную никогда не давали и очень тоскуют по веселому и приятному женскому обществу, чтобы как следует отметить великую победу.

В конце концов солдаты самым непристойным образом принялись ощупывать и оглаживать хозяйку; та в отчаянии судорожно вцепилась в мужа, ища у него защиты. Торговец Христом Богом заклинал солдат не трогать почтенную женщину, а потом пулей помчался наверх и быстро приволок двух прятавшихся на чердаке служанок, сурово приказав им исполнять все желания пришельцев. Темноглазые девушки зарыдали и запричитали, но хозяин, безжалостно колотя и пиная бедняжек, заставил их повиноваться. Солдаты затащили красоток на его ложе, чтобы чуть-чуть порезвиться после тяжких трудов и лишений долгого военного похода. И дело обошлось даже без драки: пока двое наемников забавлялись в хозяйской спальне, третий отправился в подвал за вином.

Жестокость, с которой трясущийся за свое добро купец обошелся с несчастными девушками, возмутила меня до глубины души, и я грозно сказал ему:

— Ты, грязная, лживая собака! По всем твоим повадкам сразу видно, что ты подло обманываешь нас и где-то прячешь деньги. Ты, конечно же, враг императора и нагло врешь его верным солдатам, так что придется нам тебя повесить.

Антти задумчиво заметил, что столь коварные и лживые люди ничего, кроме петли, и не заслуживают, и утешил супругу торговца, заверив ее, что она ничего не потеряет со смертью мужа, ибо он, Антти, готов самолично сию же минуту порадовать ее исполнением супружеского долга. Потом брат мой схватил купца за горло и крикнул мне, чтобы я сбегал за веревкой. Не знаю, шутил Антти или нет, но торговец ему вполне поверил, жутко перепугался, призвал на помощь всех святых и обещал отвести нас в подвал, если только мы даруем ему, несчастному купцу, жизнь и не сделаем его жене ничего плохого.

И вот мы спустились в подвал. Хозяин, держа в дрожащей руке свечку, подвел нас к громадной винной бочке; мы оттащили ее в сторону и увидели маленькую дверку в потайную комнату. Вышибив молотом эту дверь, мы обнаружили за ней маленького мальчика и поразительной красоты девочку, которой не исполнилось еще и пятнадцати лет. Дети испуганно прижимались к заплесневелой стене, уверенные, что пробил их последний час. А еще в тайнике было много массивной серебряной утвари и дорогих подсвечников; заметили мы и довольно большой кожаный мешок, битком набитый золотыми дукатами. Короче, мы попали в очень богатый дом, и нам было за что благодарить судьбу. Повинуясь нашему приказу, плачущая девочка вышла из своего укрытия, а Антти втолкнул туда хозяина и велел ему передавать жене и дочери дорогую посуду, чтобы те носили серебро наверх. Когда же мы убедились, что в сыром подвале не осталось ничего, кроме бочки воды и нескольких блюд со снедью, которые родители приготовили для своих детей, Антти сказал купцу:

— Вот теперь я вижу, что ты — честный человек и преданный слуга императора. Отныне я верю каждому твоему слову. Но времена сейчас суровые, и чтобы спасти тебя и твоего сына от неминуемой смерти, придется мне запереть вас в этом склепе — а то как бы мои люди вас сгоряча не порубили или не изувечили... Полагаю также, что жена твоя и дочь куда лучше справятся вдвоем с обязанностями хозяек, если ты не будешь путаться под ногами и поднимать крика из-за всякой ерунды.

Так мы и сделали. Не обращая внимания на слезы и жалобные вопли торговца, Антти закрыл дверь тайничка и снова подпер ее бочкой. Девочка рыдала еще громче, чем отец, но я утешал ее, как мог, нежно целуя и гладя по голове. Потом я спросил бедняжку, как ее зовут. Она ответила, что Джованна, и стала умолять нас смиловаться над ней. Поднявшись наверх, мы разложили свои трофеи на столе и все честно поделили на пятерых: Антти как предводитель получил три восьмых, я как лекарь — две, а каждый солдат — по одной восьмой части добычи. Возликовав при виде неожиданно свалившегося на них богатства, каждый солдат дал на радостях по дукату обеим служанкам. Те немедленно отерли слезы с глаз, светло заулыбались и стали пить с нами вино и учить солдат болтать по-итальянски.

Так в веселой компании мы и провели ночь — только Антти пару раз пришлось вставать из-за стола и выглядывать на улицу, чтобы прогнать солдат, которые ломились в дверь и самым наглым образом хотели ограбить дом, взятый нами под защиту. И еще Антти вел долгие задушевные беседы с женой торговца и в конце концов уговорил ее выпить с ним вина. И хоть лишилась эта женщина многих своих драгоценностей — все же пару раз улыбнулась она Антти, когда тот приобнял ее за плечи. А дочь купца Джованна была так молода и прекрасна, что я не мог отвести от нее глаз, нежно гладил ее и старался осушить ей слезы. Хоть и был я пьян, но не желал нанести ей никакой обиды и ограничился лишь тем, что ласкал и целовал девочку, пока не забылась она в моих объятиях невинным сном.

На следующее утро мы, отлично отдохнув и пребывая в прекрасном расположении духа, покинули дом виноторговца. Чтобы добиться благосклонности малышки, которая пленила мое сердце, я отдал ей, уходя, всю серебряную утварь, доставшуюся мне при дележе добычи, а Антти обещал хозяйке, что мы вернемся вечером, дабы охранять честь ее и добродетель.

Но, придя в сумерках обратно, мы увидели, что испанцы уже успели побывать в доме купца и славно тут похозяйничали. Сам виноторговец болтался мертвый на веревке, свисавшей с потолочной балки; испанцы здорово поджарили ему пятки, выпытывая, где он прячет деньги. Его сын лежал бездыханный в луже крови рядом с матерью — обоих пронзили мечом. А Джованну я нашел на ложе. Она была нагой — но уже совсем не прекрасной, ибо малышку задушили. Наверняка для нее было бы куда лучше, если бы я лишил ее невинности, но зато взял бы с собой и защищал бы с мечом в руках как свою собственность.

Но сожалеть об этом было поздно. С тяжким сердцем покинул я сей гостеприимный дом, и мы отправились искать себе другое пристанище на ночь.


4

Восемь дней и восемь ночей длился этот тупой, бессмысленный разбой, и если хочу я порой представить себе все ужасы ада, то мне достаточно вспомнить сцены, свидетелем которых я был во время разграбления Рима, ибо воображение человеческое не в силах нарисовать ничего более чудовищного, жестокого и постыдного, чем то, что творилось тогда на улицах Вечного города. И даже картины величайших художников, живописующие Страшный Суд, — лишь детские игрушки по сравнению с кошмарами опустошения папской столицы.

В ту пору не было в Риме ни одного знатного или святого человека, которому не пришлось бы откупаться от солдат, и ни одной добродетельной дамы, чью честь не запятнали бы наемники. Опьяневшие от крови и вина немцы, испанцы и итальянцы старались перещеголять друг друга в грязных надругательствах над своими жертвами. И, выбивая из несчастных деньги, солдаты не делали ни малейших различий между приверженцами папы и сторонниками императора.

Не буду прикидываться невинной овечкой: я тоже грешен, ибо в первые дни думал лишь о золоте и старался поскорее набить себе карман. Но уже на третьи сутки меня замутило от всех этих ужасов, крови и криков истерзанных людей, и я очнулся, стряхнув с себя сие чудовищное наваждение.

То утро навсегда врезалось мне в память. Я проснулся под сенью колоннады на Кампо деи Фиори — и когда огляделся вокруг, в глаза мне ударило майское солнце. Из горящих окрестных домов в небо взвивались языки пламени и поднимались клубы черного дыма, а утренний воздух был насыщен запахом гари, смрадом крови и вонью испражнений. Я не мог вспомнить, каким образом добрался накануне до нашего лагеря. Приплелся сам? Или меня принесли люди Антти? Но кошель мой был в целости и сохранности, а у мраморной колонны стоял на привязи понурый ослик; песик же мой лежал, уткнувшись мордой в землю, и в глазах его застыла безмерная печаль. Он даже не вильнул хвостиком, хоть и видел, что я проснулся.

Я напоил ослика водой из Тибра и отправился на поиски Антти, а песик трусил рядом, прижимаясь к моим ногам. Я шел по улицам, заваленным обломками мебели, клочьями одежды, а также разодранными книгами, письмами, счетами и актами, которые немцы повышвыривали из папской канцелярии. Я шагал мимо храмов, откуда доносились отзвуки грабежа и пьяных оргий. Я обходил разбойничавших солдат и валявшиеся повсюду трупы зверски замученных людей.

С холма, на котором расположен Ватикан, увидел я дым, черной тучей застилавший небо за рекой. И почувствовал я вдруг страшную усталость и огромную, гнетущую тоску. И не думал я больше о деньгах и добыче, а, наоборот, задавался вопросом: зачем мне тугой кошель, вино и все бренные земные богатства, если я даже не знаю, кто я такой, куда влечет меня судьба и чего я вообще хочу от жизни?

Папе пришлось, бросив все свои сокровища, спасаться бегством — и таким образом сбылась моя давняя клятва, ибо после падения папы истаяла и мощь святого престола, и я чувствовал, что ему никогда уже не достичь прежнего своего величия.

Но если на руинах старого должен был возникнуть новый мир, то что хорошего, светлого и чистого могло вырасти из безумной вакханалии убийств и невиданной прежде жажды разрушения? На моих глазах папа, плача, бежал от солдат, и обещание мое исполнилось — но много ли радости мне это принесло? Разве унижение папы хоть на шаг приблизило меня к Барбаре, которую я потерял навеки?..

После ее смерти в жизни моей случилось столько ужасных событий, что и сам я, кажется, постепенно стал другим человеком. Когда стоял я там, на Ватиканском холме, и перед глазами моими порывистый ветер гнал по улицам кучи бумаг, а стук молотов и топоров не давал забыть, что в храмах крушат священные надгробья, до меня внезапно дошло, что я совсем не знаю самого себя. И, трепеща от страха, я задумался: так кто же я на самом деле, я — пилигрим, не имеющий ни дома, ни семьи, ни близких, ни друзей, ни даже родины и надежд на будущее. И вдруг я почувствовал себя таким одиноким, покинутым и беззащитным, что задрожал от холода, хоть майское солнце изливало на меня свое живительное тепло.

Подавленный этими невеселыми мыслями, долго стоял я на холме, глядя на Рим, где люди терзали и убивали друг друга. Подобно диким зверям упивались они своей жестокостью и измывались над ближними... И когда смотрел я на все это, в душу мою закралось страшное сомнение: да существует ли Бог на самом деле? Ибо жалкий ум человеческий не в силах был постичь, как это всемогущий, святой и милосердный Господь, пославший Сына Своего искупать прегрешения людские, мог допустить то, что творилось тогда в Риме. А мысль о том, что солдаты громят самый святой город на свете с соизволения Господня, казалась мне такой же дикой чушью, как и та радуга, которая явилась Томасу Мюнцеру, когда просил он послать ему знамение небесное, дабы создавать потом царствие Божие на земле.

В общем, не мог я в гибели Рима видеть рождения нового мира, и меня охватил ужас, когда подумал я о том, что близок конец света и что воинство сатаны вырвалось с преисподней и ринулось на помощь императору, дабы он как Антихрист стал властелином мира.

Душа моя была пуста,обнаженное сердце кровоточило — но все настойчивее начало напоминать о себе бренное тело, и после долгих дней беспробудного пьянства я почувствовал острый голод, чем не преминул воспользоваться, чтобы объяснить все свои черные мысли исключительно усталостью и тяжким похмельем. Но я нигде не мог найти ни одного неразграбленного дома, хотя в этой части города уже царила кладбищенская тишина и на улицах больше не было видно солдат, сгибающихся под тяжестью своей разбойничьей добычи. В конце концов я вошел через выломанные ворота в сад, окружающий какой-то маленький домик. Миновав усыпанные белыми и красными цветами деревья, я поднялся на крыльцо и стал бродить по опустошенным комнатам, надеясь найти хозяев, но лишь в последнем зальце навстречу мне шагнула растрепанная женщина с безумным взглядом. Она жестом попросила меня молчать, показав на распростертого на ложе тяжело дышавшего старика с посиневшими губами и щеками. Потом она вытолкала меня из покоя и сама вышла вслед за мной. Закрыв дверь, женщина привалилась к ней спиной и с ненавистью уставилась на меня. А затем зло сорвала с себя платье, легла на пол и сказала:

— Если есть в тебе хоть капля милосердия, досточтимый синьор, то сделай это быстро и позволь мне и дальше ухаживать за моим больным отцом, чтобы не пришлось ему умереть в одиночестве. Христом Богом тебе клянусь, что я не спрятала ничего в его постели и уже выложила все до последней монеты тем, кто собирал тут дань. Так что поторопись. А потом бери что хочешь, только оставь меня в покое.

У меня в тот миг и своих забот хватало, а потому я сначала не понял, о чем она говорит, потом же покраснел как рак, отвернулся и воскликнул:

— Я вовсе не собираюсь покушаться на твою честь! Я хотел лишь попросить у тебя что-нибудь поесть. Если найдется в доме кусок хлеба, то я готов заплатить за него! Между прочим, я лекарь и с радостью помогу твоему отцу, хоть, судя по его виду, спасти беднягу может разве что Господь Бог.

Тут песик мой подбежал к незнакомке и лизнул ей руку. Удивленная женщина села, слегка покраснела и прикрыла лоно краем юбки.

— Возможно ли? Неужели в стае диких зверей я встретила человека? — вопросила незнакомка. — Я уже успела потерять веру в святителей небесных, ибо один варвар за другим в ответ на горячие мои мольбы швырял меня наземь и жестоко насиловал, после чего стаскивал моего отца с ложа и перерывал всю постель в поисках спрятанных денег. Но если ты и впрямь порядочный человек, то ради Бога приведи сюда священника, поскольку моему несчастному отцу лекарь, кажется, уже не нужен.

Я ответил, что папа запретил совершать в Риме любые церковные обряды. И еще я позволил себе усомниться в том, что какой-нибудь священник осмелится забыть об интердикте, но женщина гневно вскричала:

— Отец мой — человек ученый! Он написал много книг о Риме и о древнегреческих поэтах. И он — истинный христианин. Папа никогда не отказал бы в последнем утешении столь верному сыну Церкви! И если ты настоящий мужчина — приведи сюда священника. Хоть силой! Ведь меня саму уже столько раз насиловали, что я больше этого не боюсь.

Быстро осмотрев больного и прислушавшись к его дыханию, я убедился, что ему уже недолго осталось жить. Я даже усомнился, сможет ли бедняга, лежащий в полубеспамятстве, принять последнее причастие. Я пулей вылетел на улицу и неподалеку от моста неожиданно наткнулся на священника, который как раз выскользнул из храма и затравленно озирался вокруг. Я схватил его за рясу и почтительно попросил пойти со мной и исполнить свой святой долг. Когда же священник принялся всячески отнекиваться, ссылаясь на папский интердикт, мне пришлось приставить пастырю меч к груди, после чего я предложил святому отцу решить, предпочитает ли он принять мученическую смерть за веру или жить дальше как еретик, нарушивший запрет самого папы. Немного поразмыслив, священник пришел к выводу, что наверняка принесет Церкви больше пользы живой, чем мертвый, и что ему, пожалуй, отпустят грех, совершенный по принуждению. Пастырь взял с собой все, что нужно, и тихонько, без колокольчика отправился со мной к умирающему.

Пока священник исполнял свой долг, а дочь старика молилась о спасении души отца, мы с Раэлем проскользнули в кухню, где я нашел несколько головок чеснока и кусок черствого хлеба, чем кое-как и утолил терзавший меня голод.

Едва я успел поделиться с Раэлем сухой коркой, как в кухню вошла хозяйка дома. Опустив глаза, она сообщила, что священник причастил ее отца и отпустил ему грехи, а теперь просит за свои труды шесть дукатов. Женщина осведомилась, не могу ли я одолжить ей эту сумму, и пообещала отдать деньги сразу же, как только она встретиться с богатыми друзьями отца. Она просила столь смиренно, что я тут же протянул ей монеты; но меня до того возмутила алчность бессовестного пастыря, что я вышел задами через сад на улицу и, когда священник покинул дом, пряча в складках рясы утварь, необходимую для соборования[83], я подскочил к жадному негодяю, изо всех сил ударил его по голове и оставил лежать в дорожной пыли.

Уладив свои дела с Богом, умирающий успокоился и перестал страдать от боли. Дрожащей рукой он гладил по голове замершую на коленях у его ложа дочь и, по-моему, не сознавал, какая беда обрушилась на Рим, поскольку слабым голосом просил меня устроить ему, старику, достойные похороны, а потом отвести его дочь во дворец богача Массимо, защитив по дороге от всех напастей. Я не решился сказать умирающему страшную правду и обещал исполнить его желания, насколько будет это в моих силах.

Когда старец испустил дух, дочь его всплакнула, но быстро отерла слезы и с облегчением проговорила:

— Отец мой почил с миром, как добрый христианин, что премного меня радует, ибо при жизни не раз пропускал он святые мессы и забывал о молитвах, только и думая об этих своих языческих философах. Но теперь душа его обрела вечный покой, и нам остается лишь выполнить последнюю волю усопшего и похоронить его в освященной земле.

Меня взбесило глупое упрямство этой женщины, и я резко ответил, что на улицах Рима лежат тысячи непогребенных трупов, отравляя смрадом все вокруг, и вряд ли стоит ожидать, что кто-нибудь даст себе труд хоронить бедного ученого. Но женщина надменно посмотрела на меня и заявила:

— Я уже должна тебе шесть дукатов, но, когда похороню я отца и ты отведешь меня во дворец Массимо, я верну тебе деньги и щедро вознагражу за труды, ибо богач Массимо не откажет дочери своего друга в помощи и защите.

И тогда я рассказал ей, что дворец Массимо в первый же день был дочиста разграблен как немцами, так и испанцами, а двух дочерей богача изнасиловали у него на глазах. Женщина закусила губу, а по щекам у нее потекли горькие слезы, когда поняла она, что совершенно беззащитна и целиком и полностью зависит от меня. Немного подумав, она сказала:

— За себя я не волнуюсь: меня обесчестили и я не слишком дорожу своей жизнью. Но отца я хочу похоронить как подобает, и ты должен мне помочь!

Сам не знаю почему, но я обещал ей сделать все, что в моих силах, дабы отец ее был погребен в освященной земле. Но одному мне с этим было не справиться, и я поспешил в город, на поиски Антти. Счастливый случай привел меня на Понте Систо, где я и увидел своего брата, окруженного сворой вопящих и хохочущих солдат. Я упросил Антти помочь мне, а он прихватил с собой парочку своих головорезов. Общими усилиями нам удалось найти какой-то брошенный гроб и погребальные носилки. Из окрестных домов мы вытолкали нескольких перепуганных римлян, приказав им тащить гроб, и отловили пару монахов, которым велели петь псалмы, ибо чем более невыполнимым казалось мне мое обещание, тем упорнее настаивал я на своем, — и вскоре подошел к дому ученого во главе торжественной процессии. Мы облачили усопшего в чистую рубаху и положили в гроб под пение монахов. Женщина показала нам дорогу на ближайшее маленькое кладбище; дождавшись темноты, мы велели итальянцам выкопать могилу и опустили гроб в освященную землю.

После похорон мы позволили нашим помощникам уйти и остались у могилы одни. Было нас трое: я, Антти и дочь покойного. Прочитав последнюю молитву, она поднялась с колен, поцеловала нас обоих, назвав благородными людьми, и пригласила на поминки, добавив, правда, что вряд ли сможет многое поставить на стол. Чтобы избавить ее от хлопот, мы заглянули в несколько соседних домов, где раздобыли свежих овощей, мяса и небольшой бочонок вина, который Антти закинул себе на плечо.

Дрожащими руками женщина развела в очаге огонь и принялась жарить мясо, а Антти тем временем поведал мне о своих приключениях и показал горсть зеленых и красных драгоценных камней, которые отодрал от дароносицы в каком-то женском монастыре. Вспомнил мой брат и о том, что видел там череп святого Иоанна Крестителя, но на реликвию эту кто-то уже успел наложить лапу... А жаль. Антти с удовольствием взял бы этот череп на память о захвате Рима и послал бы с каким-нибудь странником в кафедральный собор Або, дабы совершить доброе дело: ведь на родине у нас никогда не было столь ценных реликвий.

Когда позже зашла речь о жестокости испанцев, Антти заметил, что не может понять этих людей.

— Им доставляет удовольствие мучить женщин и детей и принуждать их ко всяким мерзостям, — проговорил он. — А ведь для человека благородного нет ничего слаще милостей расположенной к нему дамы. И в Риме вовсе нет недостатка в веселых женщинах, готовых по доброй воле и с большой охотой делить с солдатами и радости походной жизни, и добытые в боях трофеи.

Забыв о жарящемся мясе, женщина повернулась к нам и сказала:

— Я спокойно жила в отцовском доме. Родитель мой учил меня латыни... Я довольно гладко написала несколько стихотворений, представляла святую Магдалину в божественной мистерии в Колизее и снискала всеобщее уважение и восхищение. Некий знатный синьор выказал мне свою благосклонность, но поскольку он собирался принять духовный сан, то мог мне предложить лишь сомнительную роль своей наложницы или куртизанки. Положение любовницы я считала весьма шатким и отвергла этого синьора, отказавшись выслушивать его страстные мольбы. Поклонников же менее знатных я просто презирала. А теперь Бог покарал меня за мою гордыню, и я на собственном горьком опыте убедилась, что, давая монашеский обет, благочестивые женщины ничего не теряют, а вот приобретают очень многое. Думаю, что никогда больше не смогу смотреть мужчине в глаза без омерзения... Наверное, на те деньги, которые оставил мне в наследство отец, я куплю себе место в каком-нибудь монастыре с не слишком суровым уставом... Но это будет тогда, когда из Рима выгонят наконец эту дикую ораву разбойников и все пойдет по-прежнему.

Однако Антти принялся отговаривать ее от этого поспешного и необдуманного шага, объясняя, что легче уйти в монастырь, чем вырваться оттуда. Да и вообще брат мой сомневался, будут ли монастыри существовать и дальше. Тут женщина снова забыла о жарящемся мясе, которое уже начало подгорать, и уставилась на нас с открытым ртом, а потом в ужасе прошептала:

— Неужто и впрямь настал конец света?! Где же укрыться слабой женщине от всех соблазнов и искушений мирской жизни, если не будет монастырей?

На что Антти, потягивая вино, ответил:

— Я тоже считаю, что в том или ином виде монастыри необходимы — а иначе куда же мы будем запирать злобных, уродливых, сварливых баб? Но у вас-то, благородная синьорина, нет вроде бы ни одного телесного изъяна, да и лицо ваше радует глаз, а потому я серьезно советую вам еще раз обдумать свое решение.

Он снял мясо с огня, понюхал жаркое, отрезал обуглившиеся куски, и мы принялись за еду, запивая подгоревшее мясо вином, которое щедро разливал Антти. Когда же женщина закрыла лицо руками и разрыдалась, вспомнив о беззащитности своей и одиночестве, Антти стал утешать бедняжку и уговаривать ее присоединиться к трапезе; великан басил, что ни от чего так не улучшается настроение и не проясняется в голове, как от пары глотков доброго вина, и что жизнь вовсе не такая плохая штука, как может показаться, — и уж, конечно же, она куда слаще, чем, например, подгоревшее мясо.

Простые слова Антти и его незамысловатые шутки так умиротворяюще подействовали на женщину, что она попыталась улыбнуться нам сквозь слезы и произнесла:

— Я и впрямь веду себя неучтиво! Я совсем забыла об обязанностях хозяйки, а любезность ваша заставляет меня теперь пожалеть, что не постигла я вовремя искусства стряпни, а тратила время на вирши и евангельские сцены. Наверное, вы правы: после падения Рима со мной могло случиться что-нибудь и похуже. Это, конечно, слабое утешение, но за неимением лучшего я удовольствуюсь и им... Единственное, что меня теперь заботит, — это как мне отблагодарить вас и отплатить вам за вашу доброту, если я даже не умею приготовить жаркое, которое пришлось бы вам по вкусу. Хотите, я прочитаю вам несколько прекрасных строф или предстану перед вами в образе Марии Магдалины из Страстей Господних, которая так восхитила всех римлян.

Антти сердечно поблагодарил хозяйку за столь любезное предложение, но сказал, что человек он простой и неученый и что надо ему думать о своей мошне и о солдатах, которых он и так оставил на целый день. Мне же Антти горячо посоветовал не покидать этого гостеприимного дома и позаботиться о его прелестной хозяйке, с которой я как муж, искушенный в книжной премудрости, конечно же, легко найду общий язык и смогу по достоинству оценить все красоты поэзии. Потом брат мой отправился к своим головорезам, оставив нас одних в опустошенном доме.

После ухода Антти мы оба замолчали, не в состоянии придумать, о чем же нам говорить. Некоторое время мы сидели в гнетущей тишине, которую в конце концов нарушила хозяйка, сказав, что ее зовут Лукреция и что она хочет, чтобы я обращался к ней как к сестре. Женщина протянула мне ледяные руки, прося, чтобы я согрел их в своих ладонях, ибо она дрожит от холода и страха. Песик мой свернулся клубочком возле затухающего очага. Я же продолжал сидеть и молчать, и тогда женщина сказала:

— Сердце моего отца разорвалось, когда увидел он, как озверевшие солдаты уничтожают его любимые книги и выкопанные из земли древности. Родитель мой истратил на них целое состояние, и я ничего не получу в наследство... Но теперь, когда он умер, я чувствую себя такой свободной, что меня это даже пугает, и в голову мне приходят странные фантазии... Меня ужасает одиночество, и я напоминаю самой себе яркую птичку, которую порыв ветра вынес из уютной клетки и швырнул в безбрежный, жестокий, но, может быть, прекрасный мир. Обними же меня, Микаэль, прижми к себе покрепче — и защити, согрей меня, как брат! Эти две свечи — все, что осталось в доме, а потому давай лучше их погасим. Ведь с таким же успехом мы можем разговаривать и в темноте.

Так Лукреция и сделала, а я по-братски привлек ее к себе. И мне, истерзанному мрачными мыслями, вдруг стало легче, когда сжал я в объятиях своих человеческое существо, столь же одинокое и всеми покинутое, как я сам. Но внезапно она затрепетала, прильнула ко мне еще теснее, уткнулась лицом мне в щеку и прошептала:

— Я себя просто не узнаю... Со мной происходит что-то странное... Вся я словно охвачена огнем — и благодарю Бога за то, что тут темно и не можешь ты увидеть моих глаз. И хоть пытаюсь я успокоиться, думая о вещах возвышенных и благородных, но меня неотступно преследует чувство, что я — падшая женщина... А может, я и правда влюбилась в тебя, пленившись мягкостью твоей и добротой? О, я хотела бы, чтобы ты вонзил мне в грудь стилет и лишил бы меня жизни! Ведь больше никогда не смогу я взглянуть в глаза порядочному человеку, раз совершенно утратила сейчас власть над собой, а ты меня отталкиваешь!

И должен признаться, что, несмотря на усталость охватило меня нечестивое и грешное желание, не позволившее мне окончательно растоптать раненую гордость этой женщины. И я крепко сжал ее в объятиях — уже совсем не по-братски. Ублажив же ее, как мог, я пожелал ей доброй ночи и, закрыв глаза, уже начал засыпать, но Лукреция, приподнявшись на локте, проговорила:

— Думаю, что поэты чудовищно лгут, описывая сладостные восторги любви, ибо ради таких вот вещей женщины скорее всего не стали бы совершать тех глупостей и безумств, о которых мы столько раз слышали и читали. А может, дело в тебе? Наверное, у тебя есть какой-нибудь телесный изъян... Со мной-то явно все в порядке. Я совершенно здорова, прекрасно сложена и всегда вела жизнь, подобающую особе моего возраста и положения.

У меня больше не было сил выслушивать весь этот вздор, и я погрузился в глубокий сон.

На следующее утро Лукреция встала раньше меня, и когда я снова ее увидел, она уже успела облачиться в черное и была бледна и молчалива. Я пытался заговорить с ней, но она прятала от меня глаза, а когда мы доедали остатки ужина, она держалась со мной как с незнакомцем или даже с врагом. Я совершенно не мог понять, в чем, собственно, дело и что творится с этой женщиной. Но совесть не позволяла мне оставить Лукрецию одну в доме, и я взял ее с собой в лагерь наемников, где поручил заботам караульных. Добрые немцы вырвали из рук негодяев-испанцев целую толпу несчастных женщин, которым и велели готовить еду и стирать белье, так что я не мог найти для Лукреции более безопасного места, ибо самому мне нужно было бежать в город, пока наемникам не запретили грабить дворцы и дома.

Но, когда я вернулся вечером в лагерь, Лукреции там уже не было, и женщины ехидно сообщили мне, что она не пожелала марать своих нежных ручек о солдатские рубахи и увязалась за какими-то испанцами, надеясь найти покровителей получше. Я побежал к ней домой, но она не вернулась и туда. Тогда я сам поселился там, ожидая появления хозяйки, а после того, как прекратились грабежи, ко мне присоединился Антти, дабы прийти в себя с чудовищного перепоя.

Брат мой привел с собой парочку солдат, так что мы могли легко отбиться от всяких наглецов, посягавших на наше жилище. И еще мы сделали в домике изрядные запасы муки и вяленого мяса, ибо очень скоро выяснилось, что нам грозят в Риме такие лишения и голод, каких мы, похоже, еще не знали.


5

Во время этих восьмидневных бесчинств даже самые ничтожные силы неприятеля могли без труда вторгнуться в Рим и освободить папу из Замка святого Ангела, ибо войска наши были полностью рассеяны и солдаты думали только о трофеях, женщинах и вине.

Через восемь дней общую добычу поделили в соответствии с армейскими порядками. Испанцы получили свою часть награбленного, немцы — свою. Всего было собрано золотых и серебряных монет в количестве десять миллионов дукатов, а также утвари золотой и серебряной и драгоценных камней примерно на такую же сумму. И после дележа не было солдата, который не облачился бы в шелк и бархат и не носил бы золотых цепей на шее. Даже самый жалкий мальчик на побегушках бренчал кошелем, в котором лежало не меньше ста дукатов. А стоимость уничтоженной мебели, бесценных картин, произведений искусства, библиотек, реликвий и дорогих тканей явно превышала сумму награбленного — не говоря уже о сожженных или взорванных домах и дворцах, восстановление которых требовало громадных денег.

Когда в городе воцарился наконец порядок и люди отважились выйти на улицы, а несколько таверн распахнуло свои двери, быстро выяснилось, что все награбленные сокровища не имеют ни малейшей ценности, ибо не прошло и трех недель, как простой хлеб уже стоил три дуката и римские бедняки стали умирать с голоду. Ведь среди крестьян не было дураков везти в Рим овощи и мясо, а все городские припасы сожрали во время варварских пиршеств или выбросили свиньям, когда громили дома. Воздух был отравлен омерзительным смрадом непогребенных тел, на улицах и площадях кишмя кишели крысы, а возле Колизея испанцы пристрелили однажды двух волков, привлеченных в город трупной вонью.

Вслед за голодом в Рим пришли болезни, и я, не сталкивавшийся раньше с чумой, нагляделся на нее в те дни вдоволь — и зрелища этого мне хватит до конца жизни.

Когда первые солдаты начали жаловаться на дикую жажду и боли под мышками и в пахах, я сразу понял, в чем дело, но из-за отсутствия лекарств ничем не мог помочь несчастным и ограничился лишь тем, что пускал им кровь и давал рвотное, чтобы в горячечном бреду не впадали они в безумие и не бросались в реку.

Но вот однажды вдалеке от нашего домика я и сам внезапно почувствовал, что заболел, и без памяти рухнул на мостовую. Очнулся я в сумерках, ощутив на лице своем что-то влажное, и увидел, что это лижет меня в щеку мой верный песик Раэль. До сих пор не помню, как он умудрился меня разыскать...

Заметив, что я пришел в себя, песик начал радостно повизгивать и покусывать меня за уши и за руки, заставляя подняться с земли.

Едва держась на ногах, поплелся я по улицам, даже не соображая в горячке, куда же я иду, но Раэлю каким-то образом удалось довести меня в темноте до домика Лукреции, и лишь недалеко от нашего временного пристанища рухнул я в изнеможении на землю, не в силах двинуться дальше. Раэль тянул меня и дергал за одежду, но в конце концов оставил меня в покое и куда-то убежал. И лишь позже я узнал, что он, лая и скуля, разбудил Антти и вытащил его на улицу, где тот и обнаружил меня, лежащего без сознания. Великан взял меня на руки и отнес в домик, в котором мы жили. Большего самопожертвования нельзя себе и представить: ведь даже лекари не любят дотрагиваться до больных чумой, держась от них на расстоянии и протирая руки солью и уксусом после кровопусканий, которые приходится делать таким страдальцам.

Несколько суток я лежал в горячке, а Антти ухаживал за мной, поил свежей водой и обтирал мои бубоны тряпочкой, смоченной в уксусе. Через пять дней бубоны стали набухать и в конце концов вскрылись сами. После этого жар у меня спал, в голове прояснилось, и я начал понимать, где я и что со мной.

Как лекарь я знал, что выкарабкаюсь, если сумею продержаться до тех пор, пока ко мне вновь не вернутся силы. Но для этого мне надо было прилично питаться. А я не мог даже встать с постели: ноги у меня подкашивались и я падал на пол. Поэтому Антти велел мне лежать и кормил, чем мог, отправляясь же на поиски съестного, оставлял на стороже нескольких солдат, дабы охраняли они дом, где прятали мы львиную долю своей добычи. Но солдаты, боясь чумы, часто покидали свой пост и шлялись по соседям — поболтать и полюбезничать с женщинами. Вот Антти и клал рядом с моим ложем кремневое ружье, чтобы в случае нужды я сам мог защититься от пришлых негодяев.

Однажды лежал я один в полном изнеможении; но голова моя была удивительно ясной, и думал я о своей неудавшейся жизни. Внезапно до слуха моего донеслись голоса, и в дверях появилась Лукреция. На ней было огненно-красное платье, открывающее плечи и грудь, а в волосах мерцали нити жемчуга. В ушах у женщины сверкали драгоценные камни, а на пальцах — массивные перстни. Увидев меня, она в изумлении прижала руку к губам, я же просиял от счастья и слабым голосом воскликнул:

— Лукреция, Лукреция!

Она перекрестилась и спросила:

— Ты ли это, Микаэль? Тут на дверях крест... Значит, ты подцепил чуму?

Неудивительно, что Лукреция меня не узнала: я страшно исхудал. Она приблизилась к ложу, стараясь ненароком не коснуться меня, — и вдруг заметила на полу, у моего изголовья, корку хлеба и остатки молочного отвара в глиняной миске.

— Здесь есть еда! — сказала женщина громко и принялась грызть хлеб, уставившись на меня своими черными глазами.

Услышав ее голос, в комнату ввалился какой-то бородатый испанец и жадно выхлебал из миски весь отвар.

— Господи, Лукреция, ведь у меня же нет никакой другой еды! Без этого хлеба я просто умру с голоду! — взмолился я. — Разве ты не помнишь, как я заботился о тебе и как устроил твоему отцу христианские похороны?

Но она отвернулась от меня и сказала испанцу:

— Может, в постели у него припрятана еще какая-нибудь снедь? И в любом случае он должен где-то тут хранить деньги.

Испанец стащил меня на пол за ноги, чтобы не замарать рук о мои язвы, и распорол тюфяк мечом. А Лукреция проговорила:

— Прости меня за то, что я делаю, но от чумы нельзя исцелиться, и тебе уже не будет хуже, если я съем твой хлеб. Да и деньги умирающему ни к чему, а потому тебе лучше признаться, куда ты их спрятал, ибо любовник мой — человек алчный, и мне бы вовсе не хотелось, чтобы он начал тебя пытать.

Испанец свирепо уставился на меня и прорычал:

— Если не покажешь по доброй воле, где ты тут прячешь деньги и еду, я живо поджарю тебе пятки!

— Лукреция! — воскликнул я. — Вот, значит, как отблагодарила ты меня за доброту мою и ласку!

Но она снова повернулась к испанцу и заявила:

— Этот человек измывался надо мной так, что я обливалась кровавыми слезами. Когда я, слабая и беззащитная, была полностью в его власти, он страшно надругался надо мной, а потом пытался заставить меня стирать ему рубашки. К тому же он — лютеранин, и убить его — святое дело!

Но испанец не хотел меня трогать, боясь заразиться, и парочка вышла из комнаты. Я слышал, как они расшвыривали домашнюю утварь и отдирали плитки пола в поисках спрятанных сокровищ. Тем временем мне удалось дотянуться до ружья, и взяв его на изготовку, я привалился спиной к своему ложу и стал ждать возвращения этих негодяев. Вскоре я услышал, как они ссорятся, после чего в комнату вошел испанец с горящей щепкой в руке. Увидев, что я сижу с ружьем на полу, он вздрогнул и оцепенел. Это дало мне время как следует прицелиться и выстрелить. Я попал испанцу в грудь, и он рухнул навзничь на пороге, не успев даже чертыхнуться.

В комнату, полную клубов дыма, влетела Лукреция. Она упала возле своего любовника на колени, но, увидев, что он умирает, пришла в дикую ярость, схватила его меч и ринулась на меня, явно собираясь убить на месте. Я навел на нее ружье и пригрозил, что буду стрелять. Сам не знаю, как я сообразил это сделать, она же, глупая баба, конечно, не поняла, что ружье надо сначала перезарядить. Бросила меч на пол и принялась умолять меня сохранить ей жизнь.

На звук выстрела примчались солдаты. Они вбежали в дом и схватили Лукрецию. Увидев же труп испанца, бедняги жутко перепугались: ведь Антти велит теперь выпотрошить их живьем за то, что они оставили дом без охраны! И всю свою злобу они сорвали на Лукреции, наказав подлую бабу куда лучше, чем это удалось бы сделать мне самому. Они стащили с нее красное платье и жестоко отхлестали ее ветками терновника. Солдаты наверняка засекли бы Лукрецию до смерти, если бы я не велел отпустить мерзавку. Тогда они вышвырнули ее на улицу в чем мать родила. Правда, день был теплый, а женщины, раздетые бандитами догола, никого в ту пору в Риме не удивляли, так что Лукреция отделалась в общем-то легким испугом. А жестокость ее и неблагодарность лишь пошли мне на пользу, ибо в кошеле убитого испанца я обнаружил почти пятьсот дукатов — не считая драгоценностей, которыми он был увешан с ног до головы. Наверное, это был какой-нибудь испанский полковник.

Когда Антти вернулся, мы поспешно покинули дом. Солдаты перенесли меня на другой берег реки, где мы заняли еще один разграбленный и опустевший дом, надеясь укрыться там от испанцев. Лукреция ведь наверняка уж постаралась натравить их на нас, испанцы же были людьми мстительными и никогда не прощали оскорблений. А когда у меня затянулись язвы в пахах и я уже мог держаться на ногах, я сказал Антти:

— Во время болезни я много размышлял, и когда казалось мне, что я умираю, охватывал меня страх перед геенной огненной. Сдается мне, что участвовали мы в величайшем разбое всех времен и народов, и не знаю, успеем ли мы теперь искупить этот грех до конца дней своих? Бог уже покарал нас мором и гладом, но думаю я, что даже императору не избежать вечного проклятия за все эти зверства, которые творили мы тут его именем. Короче, я считаю, что каждый должен спасать свою душу как может, для нас же с тобой вижу я лишь один выход — бежать со всех ног из этого города, бывшего когда-то светочем христианства и обращенного ныне в дымящиеся руины.

Антти посерьезнел и ответил:

— Мы уже и впрямь поимели с Рима все, что можно. Конечно, папа — вроде как наш пленник, но выкуп за него принесет нам в лучшем случае по паре дукатов на брата, да и то боюсь, что львиную долю прикарманят господа военачальники. Так что я готов покинуть Рим — особенно имея в виду тех испанцев, которых ты оскорбил. Долго прятаться от них нам не удастся, найдя же нас, они, без сомнения, с радостью прикончат и тебя, и меня. Только как нам выбраться из этого проклятого города и куда потом податься — вот вопрос.

Раэль лежал у моих ног, прислушиваясь к нашему разговору, а тут вдруг поднял голову и преданно посмотрел на меня своим единственным глазом. Я был так слаб, что не сдержал слез, и сказал Антти:

— Нет на свете такого греха, которого бы мы, несчастные, не совершили. Мы потеряли свою детскую веру, и нет у нас особых надежд на то, что Господь когда-нибудь нас простит. Не хочу тебя, Антти, ни уговаривать, ни убеждать, но во время болезни я понял, что все наши беды начались в тот миг, когда мы — жалкие грешники — сбились с пути истинного и отказались от своего намерения совершить паломничество в Святую Землю. Не собираюсь принуждать тебя ехать вместе со мной, но знай, что я твердо решил отправиться в Святую Землю — с тобой или без тебя — и нет на земле такой силы, которая бы меня остановила! Если захочешь ты сопровождать меня, то исполнится благочестивая мечта нашей юности, забудем мы последние годы как кошмарный сон и спасем свои бедные души. Пусть император отвечает за свои дела, мы же будем держать ответ за свои.

Через два дня, переодевшись грузчиками, мы плыли вниз по Тибру на барке, шедшей в Остию. С нами были венецианский посол Доменико Вернье и две знатные дамы, состоящие при мантуанском дворе. Спутники наши тоже облачились в простонародное платье, дабы не привлекать к себе внимания озверевшей солдатни. Я все еще был слишком слаб, чтобы управляться с тяжелым веслом, но, когда Рим остался позади и после дымов пожарищ и смрада гниющих трупов грудь мою наполнил свежий, чистый июньский воздух, с души моей свалился камень и почувствовал я невыразимое облегчение.

В Остии мы были в полной безопасности, ибо господин Доменико обещал уговорить синьорию Венецианской республики, дабы одолжила она деньги на выкуп папы. И потому императорские войска, занявшие Остию, делали все, что в их силах, чтобы облегчить нам путешествие, а когда мы вышли в открытое море, нас охранял флот союзников, которым командовал Андреа Дориа[84]. Таким образом мы прибыли в Венецию целыми и невредимыми, да еще и с немалыми деньгами, и теперь нам предстояло отправиться дальше, в Святую Землю.

Итак, поведал я честно и без утайки о многих удивительных приключениях, которые довелось мне пережить в молодые годы в самых разных землях. Не пытался я ни скрыть своих ошибок, ни приукрасить помыслов и дел своих, и мудрому человеку довольно прочитать сию повесть, дабы убедиться в добрых намерениях моих. В мою пользу говорит и то христианское смирение, с которым воспринимал я все вокруг после чудовищного разгрома Рима.

Но я надеюсь, что мне еще представится случай рассказать о том, как отплыли мы из Венеции, но вовсе не добрались до Святой Земли — и как пришлось мне вместо этого надеть тюрбан и принять веру Пророка. Ибо хочу я опровергнуть все те постыдные и лживые сплетни, которые стали ходить обо мне в христианских землях, когда после многих превратностей судьбы снискал я славу, почести и богатство на службе у великого султана.


  1. Або — шведское название финского города Турку. ↑

  2. Канонизация — причисление церковью кого-либо к лику святых. ↑

  3. Петр (греч.) — скала, камень. ↑

  4. Salve, pater, benedictus, male, spiritus, pax vobiscum (лат.) — здравствуй, отец, благословенный, дурно, дух, мир вам; haltsmaul, donnerwetter (нем.) — заткнись, черт возьми; sangdieu (фр.) — черт побери; heliga Kristus (швед.) — святый Боже. ↑

  5. «Pater noster» (лат.) — «Отче наш», молитва. ↑

  6. «Ave Maria» (лат.) — «Радуйся, Мария», молитва. ↑

  7. Pro primo (лат.) — во-первых. ↑

  8. Pro secundo (лат.) — во-вторых. ↑

  9. Fructus inhonestus et turpis (лат.) — греховный плод греховной страсти. ↑

  10. A.D. MDXV — 1515 г. от рождества Христова. ↑

  11. Речь идет о Кальмарской унии, заключенной в городе Кальмаре в Швеции в результате объединения в 1397—1523 гг. Дании, Норвегии (с Исландией) и Швеции (с Финляндией) под верховной властью датских королей. Уния распалась с выходом Швеции. Датско-норвежская уния сохранилась до 1814 г. ↑

  12. Мартин Лютер (1483—1546) — деятель Реформации в Германии, начало которой положило его выступление в Виттенберге в 1517 г. Идеолог консервативного бюргерства. Перевел на немецкий язык Библию. ↑

  13. Индульгенция — грамота об «отпущении грехов», выдаваемая католической Церковью от имени папы римского за деньги или за заслуги перед Церковью. ↑

  14. Тонзура — выстриженное или выбритое место на макушке католических духовных лиц. ↑

  15. Иона во чреве кита... — пророк Иона, по библейскому сказанию, ослушавшись Господа, отправился морем в Иоппию (ныне Яффа) и во время шторма был проглочен огромной рыбой. Проведя во чреве китовом три дня и три ночи, Иона молился и был выброшен рыбой на берег. ↑

  16. Папская курия — совокупность центральных учреждений, посредством которых осуществляется управление католической Церковью. ↑

  17. Христиан II (Кристиан) (1481 — 1559) — король Дании и Норвегии в 1513—1523 гг., Швеции в 1520—1523 гг. В 1520 г. в последний раз восстановил датско-шведскую унию, расправившись с ее противниками. Свергнут датским дворянством. ↑

  18. Стен Стур (Стуре) Младший — регент Швеции в 1512—1520 гг., из древнего шведского рода Стуров, представители которого были фактически правителями (регентами) Швеции, формально находившейся в составе Кальмарской унии. ↑

  19. Иродиада — жена Ирода Филиппа, потребовала смерти Иоанна Крестителя и получила его голову на блюде. ↑

  20. Самсон — согласно библейскому сказанию др.-евр. богатырь, обладающий необыкновенной физической силой, таившейся в его длинных волосах. ↑

  21. Любек — основанный в XIII в. вольный имперский город, возглавлявший в XIV-XV вв. Ганзу — торговый и политический союз северных немецких городов, осуществлявший посредническую торговлю между Западной, Северной и Бостонной Европой. ↑

  22. Иосиф — по библейскому сказанию, прекрасный юноша, отвергший любовные домогательства жены хозяина своего Потифара, за что, оклеветанный ею, был брошен в темницу. Позднее фараон, восхищенный его мудростью и благочестием, сделал Иосифа правителем всего Египта. ↑

  23. Речь идет о поэме «Ars amandi» («Наука любви») римского поэта Публия Овидия Назона (48 г. до н.э. — 17 или 18 г. н.э.). ↑

  24. «Te Deum» (лат.) — название и начало католической благодарственной молитвы. ↑

  25. Alma mater (лат.) — букв. кормящая мать; старинное студенческое название университета (дающего духовную пищу). ↑

  26. Шхеры — небольшие, чаще всего скалистые острова и полуострова с сильно изрезанными берегами, образующими множество заливов и бухт в морях и на озерах, расположенных в области прежнего оледенения. ↑

  27. Licentia docendi (лат.) — право преподавать. ↑

  28. Селим I (Явуз) Грозный (1470—1520) — турецкий султан с 1512 г. В ходе завоеваний подчинил Турции Восточную Анатолию, Армению, Курдистан, Северный Ирак, Сирию, Палестину, Египет и Хаджаз. ↑

  29. Эразм Роттердамский (1469—1536) — гуманист эпохи Возрождения, филолог, писатель. Сыграл большую роль в подготовке Реформации, однако не принял ее. Враг религиозного фанатизма. ↑

  30. «Формулы для обыденных разговоров» — титул 1519 г.; в 1524 г. книга получила название «Разговоры запросто», под которым известна до сих пор. Автор адресовал ее молодым людям, изучающим латынь; по его словам, книга эта, «доставляя приятное чтение и совершенствуя речь», должна способствовать «и нравственному воспитанию». ↑

  31. Цицерон (106—43 г. до н.э.) — римский политический деятель, оратор и писатель, сторонник республиканского строя. ↑

  32. Схоластика — тип религиозной философии, получившей наибольшее развитие в Западной Европе в средние века. Против «бесплодного умствования» выступили гуманисты Возрождения. ↑

  33. Радуга — по библейскому сказанию Бог обещал Ною не наводить более потопа на землю за грехи людей; знамением этого завета объявил Он радугу небесную. ↑

  34. Интердикт — одна из форм церковного наказания — полное или частичное запрещение совершать богослужение и отправлять другие религиозные обряды, — налагавшаяся как на отдельных лиц, так и на целую территорию (город, страну), чтобы принудить к подчинению папской власти. ↑

  35. Речь идет о папе Юлии II (1443—1513), который, как и его предшественники, покровительствовал своим родственникам, назначая епископами и кардиналами членов рода делла Ровере и породненной с ним семьи Орсини. Тогда уже вошло в обычай, что самый близкий племянник папы (непот) получал кардинальскую шапку и занимал в римской курии должность папского наместника. Юлий II позаботился о том, чтобы его внебрачные дети (а их было несколько) заключили выгодные браки, которые принесли им богатство и почет и связали род делла Ровере со знаменитейшими родами Европы. ↑

  36. Портшез — легкое переносное крытое кресло, в котором можно сидеть полулежа. ↑

  37. Константинополь был взят в 1453 г. Мехмедом II Фатихом, турецким султаном, который сделал город столицей Османской империи, положив таким образом конец существованию Византии. ↑

  38. Иезавель (ум. ок. 842 г. до н.э.) — жестокая, тщеславная и порочная израильская королева. Здесь: женщина без стыда и совести. ↑

  39. Минориты — братья меньшие, члены нищенствующего монашеского католического ордена францисканцев, основанного в ХШ в. итальянцем Франциском Ассизским. ↑

  40. Фуггеры — в XV—XVII вв. крупнейший немецкий (из города Аугсбурга) торгово-ростовщический дом, играющий важную роль в Европе. Ссужали деньгами Габсбургов, за это получали право на эксплуатацию серебряных и медных рудников в Тироле и Венгрии. Широко торговали металлами. ↑

  41. Теофаст Бомбаст Парацельс (1493—1541) — врач и естествоиспытатель, один из основателей ятрохимии — направления в медицине, которое рассматривало процессы, происходящие в организме, как химические явления, а болезни — как результат нарушения химического равновесия, и ставило задачу поисков химических средств их лечения. Парацельс подверг критическому пересмотру идеи древней медицины. Писал и преподавал не на латыни, а на немецком языке. ↑

  42. Пребенда — доходы и имущество (дома, поместья), предоставляемые привилегированной части католического духовенства за исполнение обязанностей, связанных с занимаемой должностью. ↑

  43. Кастелян — должность и звание владетеля и командира укрепленного замка. ↑

  44. Анафема — церковное проклятие, сопровождавшееся отлучением от Церкви; высшая церковная кара в христианстве. ↑

  45. Капитул — коллегия священников, состоящих при епископе или кафедральном соборе в католической Церкви. ↑

  46. Crimen laesae majestatis (лат.) — преступление, состоящее в оскорблении величества. ↑

  47. Попытка силой восстановить Кальмарскую унию, фактически расторгнутую шведами, завершилась «Стокгольмской кровавой баней», как назвали историки жестокую расправу короля Христиана II над сторонниками правителя Стена Стура Младшего; казни в Стокгольме и других городах продолжались два дня — 8 и 9 ноября 1520 г. ↑

  48. «Credo» (лат.) — «Верую...»; символ веры — изложение основ христианского вероучения в форме молитвы, начинающейся с этого слова. ↑

  49. Преюдиция — правовое основание. ↑

  50. Упсала — город в Швеции, с 1273 г. резиденция архиепископа, место коронации шведских королей до 1719 г. ↑

  51. Фома Аквинский (1226—1274) — философ и теолог, систематизатор схоластики, сформулировал 5 доказательств бытия Бога, утверждал, что природа завершается в благодати, а разум — в вере. Доминиканец. Основные его сочинения: «Сумма теологии» и «Сумма против язычников». ↑

  52. Густав Ваза (1496—1560) — возглавив народное восстание, освободил страну от датского господства, в результате чего в 1523 г. был избран королем Швеции, провел Реформацию, жестоко подавил ряд народных восстаний, направленных против него. ↑

  53. Illustrissimus doctor (лат.) — знаменитейший доктор. ↑

  54. Папа Лев X наградил Генриха VIII титулом «очень католического короля» Англии. ↑

  55. Сулейман I Кануни (Великолепный) (1495—1566) — турецкий султан с 1520 г. При нем Османская империя достигла высшего политического могущества. Завоевал часть Венгрии и Закавказья, Месопотамию, Аравию, территории Триполи и Алжира. ↑

  56. Лев X (Джованни де Медичи) (1475—1521) — второй сын Лоренцо Великолепного, властителя Флоренции, стал кардиналом в возрасте 13 лет, папой — в 38. Политическая и религиозная деятельность не мешала ему вести великосветский образ жизни. На развлечения папа ежегодно расходовал вдвое больше денег, чем приносили папские имения и рудники. Покровительствовал художникам. При Льве X наибольший триумф одержал Рафаэль Санти, зато Леонардо да Винчи после двух лет пребывания в Риме покинул «испорченный» город. Деньги от продажи индульгенций и церковных должностей должны были пополнить папскую казну. В веселящемся и танцующем Риме не отдавали себе отчета в том, что над Европой нависла опасность полного раскола западного христианства. Лев X умер неожиданно 1 декабря 1521 г. в возрасте 46 лет, не успев собороваться. Его похороны были скромными, так как папская казна была почти пуста. ↑

  57. Адриан IV (Адриан Флоренс) (1459—1523) — выходец из бедной семьи, благодаря своим способностям получил образование и стал преподавателем в Лувенском университете. В 1515 г., будучи воспитателем будущего императора Карла V, выполнял функции сорегента Испании. Затем был назначен епископом Тортосы и получил кардинальскую шапку. Застигнутая врасплох неожиданной смертью Льва X кардинальская коллегия постановила отдать тиару испанскому кардиналу, рассчитывая на поддержку дома Габсбургов. Римляне очень возмущались избранием «чужеземца из самой низкой фламандской нации» на папский престол. Адриан IV был последним, вплоть до нынешнего папы Иоанна Павла II (Кароль Войтылла, поляк) — папой-неитальянцем. ↑

  58. Иоанниты (госпитальеры) — члены духовно-рыцарского ордена, основанного в Палестине крестоносцами в начале XIII в.; в конце ХIII в. ушли с Востока. ↑

  59. Ульрих Цвингли (1484—1531) — деятель Реформации в Цюрихе, в Швейцарии; в 20-х гг. XVI в. провел реформу Церкви и политического строя в республиканском духе, подчинив Церковь городским властям, а также запретил военное наемничество. Погиб в войне между католическими и протестантскими кантонами. ↑

  60. Азраэль — букв. Бог помог; у мусульман — ангел смерти, одиниз четырех главных ангелов у трона Аллаха. ↑

  61. Мандрагора — род многолетних трав, корни которых иногда напоминают человеческую фигуру, в связи с чем мандрагоре приписывали магическую силу. ↑

  62. Анджело — исторический персонаж; монах-доминиканец, представитель католического нищенствующего монашеского ордена, основанного в ХIII в. испанским монахом Домиником для борьбы с ересью; доминиканцы возглавляли инквизицию, им также папа доверил продажу индульгенций. Это оказалось искрой, из которой разгорелся всеобщий протест значительной части христианской общественности, от имени которой папскую акцию резко осудил Мартин Лютер. Доминиканцы ныне — один из самых влиятельных католических орденов. ↑

  63. Ad notam (лат.) — к сведению. ↑

  64. Crimen exceptum (лат.) — чрезвычайное преступление. ↑

  65. Епитимья — церковное наказание: поклоны, посты, длительные молитвы и т.п. ↑

  66. Ассарий — мелкая медная древнеримская монета. ↑

  67. Климент VII (Джулио де Медичи) (1475—1534) — внебрачный сын Джулиано де Медичи, брата Лоренцо Великолепного, был избран папой в 1523 г. Его понтификат, продолжавшийся 12 лет, был чередой непрерывных поражений и неудач, в последние же годы произошел раскол между английской и римской церквами. Умерший 25 сентября 1534 г. Климент VII был похоронен в соборе Божьей Матери сопра Минерва. Резко уменьшившееся после поражения папства население Рима не оплакивало его. ↑

  68. Крестьянская война 1524—1526 гг. в Германии была вызвана усилением феодального гнета, переплелась с Реформацией и охватила в основном швабско-шварцвальдский, франконский и тюринго-саксонский районы. Война была подавлена войсками Швабского союза — союза рыцарей имперских городов.

  69. Петарда — старинный взрывной снаряд (металлический сосуд, наполненный порохом), применявшийся для взрыва мостов и пр. ↑

  70. Томас Мюнцер (ок. 1490—1525) — вождь и идеолог крестьянско-плебейских масс в Реформации и Крестьянской войне. Пытался создать в тюринго-саксонском районе единый центр Крестьянской войны, но 15 мая 1525 г. его отряд был разгромлен у города Франкенхаузен, а Мюнцер пленен и казнен. ↑

  71. По библейскому сказанию евреев, шедших во главе с Моисеем из Египта в Землю Обетованную, вел по пустыне сам Господь Бог: Он двигался перед ними днем в столпе облачном, а ночью в столпе огненном, освещая путь их. ↑

  72. Центнер — единица массы, равна 100 кг. ↑

  73. Конфедераты — здесь: Швейцарская конфедерация, Швейцария; в XIV—XV вв. — крупнейший поставщик наемных войск для стран Западной Европы; в XVI в. — центр Реформации. ↑

  74. Речь идет о Баденском озере. ↑

  75. Королевство обеих Сицилий объединяло Сицилию и южную часть Апеннинского полуострова; под этим названием было известно с 1504 г. Существовало с перерывами по 1860 г. ↑

  76. Содом — город, находившийся, по библейскому сказанию, в долине Иорданской. За ужасные грехи жителей Содома Господь пролил на него «дождь серы и огонь... с неба». Гибель Содома стала символом кары, ожидающей всех нечестивцев. ↑

  77. Разрушение столицы христианства, известное в истории как «Sacco di Roma», закрыло эру папства эпохи Возрождения. Немецко-испанские войска ворвались в Рим в мае 1527 г. и подвергли город такому разорению, какого он не испытывал со времен нашествия варваров. Бесчинства продолжались вплоть до сентября. ↑

  78. Фробениус, Иоганн Фробен (1460—1527) — прибывший из Франконии в Базель немецкий типограф-издатель; с 1491 г. издавал сочинения гуманистов и античных авторов в прекрасных переплетах, украшая книгу богатыми иллюстрациями знаменитых мастеров живописи (например, Ханса Хольбейна Младшего). ↑

  79. Авиценна — латинизированное имя Ибн Сины (ок. 980— 1037), ученого, философа, врача; жил в Средней Азии и Иране, являлся лекарем и визирем разных правителей. Его трактаты были необычайно популярны и на Востоке, и на Западе; энциклопедия теоретической и клинической медицины «Канон врачебной науки» в пяти частях, суммирующая взгляды и опыт греческих, римских, индийских и среднеазиатских врачей, в течение многих веков была обязательным руководством для медиков (в средневековой Европе — около 30 латинских изданий). ↑

  80. Гален (ок. 130—ок. 200) — древнеримский врач. В классическом трактате «О частях человеческого тела» дал первое анатомо-физиологическое описание целостного организма. Обобщил представления античной медицины, создав целостное учение, которое оказывало огромное влияние на развитие естествознания до XV—XVI вв. В средневековой Европе учение это трансформировалось в так называемый галенизм, канонизированный Церковью и господствовавший в медицине на протяжении многих веков. ↑

  81. 29 августа 1526 г. у города Мохач в Венгрии, на правом берегу Дуная, состоялась битва между войсками султана Сулеймана 1 и венгерского короля Лайоша II. Венгры были разгромлены, а кораль Лайош, спасаясь бегством, погиб. После его смерти о своих правах на венгерский престол и Богемию заявил Фердинанд Габсбург, брат жены короля Лайоша Анны, и богемская знать, а также часть венгров избрала его своим королем. Одновременно с Фердинандом на венгерский престол был избран герцог Трансильвании Янош Сапойаи (Заполья). ↑

  82. Климент VII пересидел осаду за толстыми стенами Замка святого Ангела, а по прошествии семи месяцев признал испанско-германское господство на Апеннинском полуострове. В 1530 г. признал также за Карлом V право на императорскую корону и короновал его в Болонье. ↑

  83. Соборование — одно из христианских таинств, совершаемое у постели больного. В православии считается последним наиболее сильным духовным средством излечения от недуга, а также способом отпущения грехов. Католическая Церковь оценивает соборование (елеосвящение) только как благословение умирающего. ↑

  84. Андреа Дориа (1466—1560) — генуэзский адмирал, в ходе итальянских войн служил сначала французскому королю Франциску I, затем императору Карлу V. ↑