КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Снег, собака, нога [Клаудио Морандини] (epub) читать онлайн

Книга в формате epub! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

УДК 821.131.1

ББК 84(4Ита)-44

М79

Neve, cane, piede

Claudio Morandini

Перевела с итальянского Екатерина Жирнова

Дизайн обложки: Francisca Yáñez Varas

Издательство выражает благодарность Otago Literary Agency и Livia Stoia Literary Agency за содействие в приобретении прав

Морандини, Клаудио

М79 Снег, собака, нога : [роман] / Клаудио Морандини ; [пер. с итал. Екатерины Жирновой]. — Санкт-­Петербург : Polyandria NoAge, 2022. — 127 с.

ISBN 978-5-6047104-9-4

Copyright © 2021 by Claudio Morandini

© Жирнова Е. Е., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Поляндрия Ноу Эйдж», 2022

Марилизе, Марко

Была еще доисторическая эпоха,

зима была безмолвием.

Уго Ронфани. Воспоминания о пещерах

Литературно-художественное издание

Клаудио Морандини

Снег, собака, нога

Ответственный редактор Юлия Надпорожская

Литературный редактор Евгений Трофимов

Художественный редактор Татьяна Перминова

Корректор Людмила Виноградова

Верстка Елены Падалки

Подписано в печать 03.12.2021.

Формат издания 84 × 108 1/32. Печать офсетная. Тираж 3000 экз. Заказ № 07297/21.

ООО «Поляндрия Ноу Эйдж».

197342, Санкт-Петербург,

ул. Белоостровская, д. 6, лит. А, офис 422.

www.polyandria.ru, e-mail: noage@polyandria.ru

Отпечатано в соответствии с предоставленными материалами в ООО «ИПК Парето-Принт», 170546, Тверская область, Промышленная зона Боровлево–1, комплекс № 3А,

www.pareto-print.ru

В соответствии с Федеральным законом № 436-ФЗ «О защите детей от информации, причиняющей вред их здоровью и развитию» маркируется знаком


Снег, собака, нога
ОДИН
ДВА
ТРИ
ЧЕТЫРЕ
ПЯТЬ
ШЕСТЬ
СЕМЬ
ВОСЕМЬ
ДЕВЯТЬ
ДЕСЯТЬ
ОДИННАДЦАТЬ
ДВЕНАДЦАТЬ
ТРИНАДЦАТЬ
ЧЕТЫРНАДЦАТЬ
ПЯТНАДЦАТЬ
ШЕСТНАДЦАТЬ
СЕМНАДЦАТЬ
ВОСЕМНАДЦАТЬ
ИСТОРИЯ ЭТОЙ ИСТОРИИ
Примечание

ДВА

Адельмо Фарандола бредет обратно вверх, растерянный и униженный. Он не помнит — не помнит, что забыл. Накатывает ощущение, что в магазине тот старый дурак и женщина разыграли его. «Эти только и ждут, пока я спущусь, поиздеваться хотят. Деревенские», — говорит он и сплевывает на землю. Он выговаривает это слово так, как деревенские произносят «городские». И при этом так же сплевывают на землю.

«В хлеву посмотрю, как приду на пастбище, первым делом посмотрю. Я туда все кладу, что внизу покупаю. В хлеву все на воздухе, хранится долго. Как приду на поле — сразу проверю. И если не найду ничего, вернусь, и они у меня увидят».

Шаг за шагом Адельмо Фарандола обдумывает возмездие. В его голове проносятся сцены пожара в лавке женщины, западни для старика, хлесткие ответы обоим. Прокручивание отмщения слегка успокаивает его, дарит хоть какое-то удовлетворение. Думать — не то, что делать, но, в общем, близко к тому, особенно если от многолетнего одиночества плохо различаешь реальность и грезы. И под конец этого сна наяву, когда пламя охватывает уже всю деревню, высокое, ревущее, на фоне которого бессмысленно мечутся силуэты пожарных, пламя, над которым бессмысленно жужжат лопасти вертолетов, полных воды, — под конец этого сна Адельмо Фарандола, умиротворенный, присаживается на валун и даже почти улыбается. Он заглянет в хлев, конечно; первым дело заглянет. Но недавнее зудящее ощущение, что над ним посмеялись, проходит. Он заглянет в хлев, ведь мало ли что. Но сейчас, в его мечтах, среди клубов дыма от потухших уже пожаров, открытый хлев представляется ему складом, забитым едой и вином.

Посреди лиственного леса, как раз там, где тропа круто забирает вверх, не облегчая путь ни малейшим изгибом, Адельмо Фарандола слышит за собой сопение.

— Кто там? — бурчит он устало.

Никто не отвечает, но тяжелое дыхание не прерывается.

— Кто там?

В конце концов из-за кишащего муравейника высовывается голова пса, старого беспородного пса, с болтающимся снаружи языком, разноцветными глазами навыкате, висящими ушами.

Человек наклоняется, поднимает камень, кидает в животное. Пес не двигается с места, когда камень попадает ему в шею, только чуть поскуливает.

— Пшел прочь! — кричит Адельмо Фарандола и продолжает свой путь.

Пес следует за ним по пятам, склонив голову. Он выглядит голодным. Адельмо Фарандола не гонит его, то делая вид, что не замечает, то пытаясь насвистывать, хотя и не умеет этого, и через зубы у него вырываются невнятные звуки.

Перед каменными стенами гор он оказывается почти внезапно. Он шел по проложенным меткам, шаг за шагом, и вот пришел. «Горы», — бормочет он вполголоса изумленно, и от этого пес скулит.

Адельмо Фарандола мельком смотрит на зверя. Пес снова подвывает, словно спрашивает. Человек и хотел бы сказать что-нибудь, но не знает, что сказать псу, и молчит. «Может, потом я ему свистну. Собаки любят свист. Свистну ему потом пару раз, посмотрим, что будет».

Язык у пса длиннющий, свисает наружу — пес хочет пить и бросается лакать застойную воду из лужи на краю тропки. Адельмо Фарандола не мешает ему. На самом деле он тоже хочет пить.

Внезапно ощущение того, что в горле пересохло, напоминает ему о вине. И он направляется в хлев, холодный, темный, где когда-то стояли коровы, их у него больше нет.

— Кто ж их знает, где скотина эта, — говорит он. — Может, померли. А скорее, их у меня украли. Стоит отвлечься — и скотину из-под носа уведут. И не у меня одного. Только бы бедняков обворовать.

Он подходит к хлеву, открывает ворота. Оплетенная бутыль вина там, в полутьме, рядом с дырявой маслобойкой. Тут и ящики с яблоками, пахнущими тухлым мясом, и с картошкой, протягивающей свои бледные корешки, словно лапки. И емкость со спиртом. На балку подвешены колбаски. На пыльном ящике лежат буханки хлеба, подсыхают, и зерновая моль не заводится. Тут и дрова, собранные летом. Бутылки с молоком. Масло. Все здесь.

От запаха забродивших яблок пес чихает, ему хочется войти, любопытно. Адельмо Фарандола говорит ему «нет». Это первое слово, которое он адресует животному:

— Нет. — И чтобы было подоходчивей, пинает его ногой в бок.

Пес понимает, отходит, не поднимая головы, и довольствуется лишь легким опьянением, в которое повергает животных запах разложения.

В тот самый день Адельмо Фарандола, по недосмотру или из жалости, позволил псу подобраться к нему, даже сунуть нос в хижину, в комнату, где он ест, спит и живет. И даже поманил его, когда пес в нерешительности остановился на пороге, опустив уши.

— Чего стоишь? — зовет человек. — Заходи. Закрой дверь, — говорит он ему, — а то выстудишь.

Пес осторожно входит. Адельмо Фарандола через пару минут идет закрыть дверь. Потом садится у печи, ждет, пока появятся силы, чтобы растопить ее. В хижине холод, влажный, постоянный, пробирающий до костей, холод, рисующий под глазами горестные круги. Адельмо Фарандола сидит, закрыв глаза, вздыхает, голова его повисает, и он дремлет.

Когда просыпается, пес все еще здесь, лежит у его ног. Кажется, даже чуть ближе к нему. Смотрит на него, положив голову между лап, уши торчком. Человек зевает, рыгает, пукает, снова рыгает, и при каждом звуке собачьи уши подрагивают. Пора растапливать печь, думает Адельмо Фарандола. Темно. Пора растопить.

Огонь не спешит разгораться в почерневшей печи, но наконец занимается от страниц влажных журналов, веточек и спирта. Этот огонь не дает света, и какое-то время кажется, что и не согревает. Примерно через полчаса, когда снаружи уже стемнело и холод становится невыносимым, от печи начинает исходить первое подобие тепла.

— Нравится? — спрашивает Адельмо Фарандола, чуть выждав. Говорить самому с собой ему не странно, но с псом — затруднительно.

— Нравится? — тренируется он. Если придется пожить с этим лежащим у ног псом, лучше уж прямо сейчас начать. «А может, это пастуший пес», — думает он. — Ты пастуший пес?

Пес садится, чего-то ожидая.

— Ты пес пастуха?

Пес скулит.

— Ты бы мне пригодился для коров, — произносит Адельмо Фарандола, прежде чем вспомнить, что коров у него нет уже много лет и в хлеву, где пол покрыт старым, засохшим навозом, пусто и холодно.

— Неважно, — говорит он тогда. — Охранять умеешь? Покусать приставал сможешь?

Пес лает. Человек решает, что это можно считать согласием.

— А то, знаешь, ходят тут всякие приставалы. Вот поэтому я летом поднимаюсь повыше, туда им не добраться. Вот этим летом, например...

Он прерывается, чтобы поддержать огонь.

— ...Этим летом три идиота с рюкзаками явились. Пристали ко мне с разговорами, тебе не перескажу. «Нет у меня ничего. Ничего нет!» — говорю им. Не поверили. Хотели в дом ко мне войти. Сыры мои отобрать. «Нет у меня сыра!» — говорю. Хотели меня сфотографировать. Чтобы посмеяться надо мной потом, когда домой придут, зачем еще. «Не нравится, не хочу!» — говорю я. А им хоть бы хны. Пришлось камнями забросать. Камней тут хватает, слава богу. Камней тут больше, чем травы. Я много в них пошвырял, много. Думаю, попал даже. Удирали, придурки, по тропинке вниз. Падали, я видел.

Человек усмехается.

— Ты, — обращается он к псу, — загрызть приставал сможешь? Тогда ты мне нужен. А нет, так я тебя и так могу оставить. Нет, не за компанию, компания мне не нужна. На случай, если еда закончится раньше, чем надо.

Пес слушает внимательно.

— В некоторых краях каждый день собак едят. Ничего в этом плохого, думаю. Вы животные, такие же, как другие. Главное, приготовить правильно.

Огонь уже потрескивает.

— Ничего в этом плохого, — повторяет Адельмо Фарандола в ответ на короткий скулеж пса.

На следующее утро Адельмо Фарандола и пес выходят подышать и помочиться у одной из многочисленных груд камней.

Травянистое дно впадины, в которой находится пастбище, покрыто этими грудами камней, пастухи столетиями собирали их, пытаясь расчистить участки луга. Но обломки, крупные и мелкие, падавшие с вершин, возникавшие от постоянных оползней и обвалов, заполняли расчищенные пастухами места, погребая их снова. Поколения людей пытались спасти хоть немного травы в этой неблагодарной впадине, хоть немного лютиков и сольданелл, примул и прострелов, бобовых и злаков для немногочисленных своих коров. Поколения людей бедных, ограниченных и оттого упрямых. И лишь в последние сто лет они поняли, что практичнее бросить эту каменистую долину, и ушли в другие места, где реже случаются оползни, а впадину, как русло пересохшей реки, заполонили обломки и осколки. Теперь ее населяет безмолвное множество каменных идолов, конусов и полусфер, отдаленно напоминающих своей формой людей, они покоятся на траве, примятой ими навечно, и словно бы наблюдают за редкими проходящими.

Когда выходит солнце, Адельмо Фарандола зовет пса и предлагает прогуляться к освещенному склону.

Осенью в самые теплые дни эти остатки травы, уцелевшей среди каменных завалов, заполоняют неугомонные кузнечики, которые при малейшем шорохе начинают скакать как ненормальные, безо всякой цели, в разных направлениях. Пытаясь ускользнуть от человека и пса, они наскакивают на них стаями, попадая даже в глаза и рот. Адельмо Фарандола и животное находят некоторое удовольствие в этом безумстве и бродят, раскрыв рты, позволяя кузнечикам туда запрыгивать. Пес принимается жевать, развлечения ради, и сплевывает крылышки и ножки, которые не хочет глотать. Адельмо Фарандола жует более тщательно и чаще решается сглотнуть.

Среди зарослей огуречной травы и пучков камнеломки множество пауков плетут мохнатые гнезда, обвивают траву белесыми нитями так, что она почти скрывается под ними.

Пес созерцает эту маленькую жизнь.

— Давай, — задорно подначивает человек, — пробуй, пробуй!

ЧЕТЫРЕ

Адельмо Фарандола знает, что за ним уже давненько наблюдает лесник. Он заметил человека в форме, держащего в руках бинокль. У Адельмо Фарандолы тоже есть старый бинокль, и однажды он взял его и стал смотреть на того, кто смотрит на него. А, вот и он, лесник, ружье за спиной. Один, стоит, не двигается, бинокль направлен на хижину. Начал бродить вокруг пастбища в конце лета, задолго до того, как снег нападал, но и после первых снегопадов добирался до самого хребта по нижнему краю впадины и там останавливался и озирался.

Но Адельмо Фарандола уверен, что замечал его пристальный взгляд и раньше, в разгар лета, у приюта, укрытого обломками скал, выше в гору. Не обязательно даже это видеть, теперь он знает, что лесник за ним следит. Поднимается к началу последнего прохода, ведущего к приюту, и таращится. Таращится и ждет, чтобы другой приблизился.

Адельмо Фарандола мог бы закидать его камнями. Мог бы устроить оползень, и того погребло бы под массивами льда. Это не так и сложно; тут, наверху, все оползает, достаточно неловко поставить ногу — и покатишься в долину, и полгоры за тобой. Но сделать это он не решается, потому что тот в форме, и за причинение ему вреда можно поплатиться.

Лесник иногда как будто смелеет, приближается, даже не скрываясь. Словно случайно идет мимо приюта или хижины и глядит по сторонам, будто чем-то посторонним занят — животных разглядывает, взбирающихся по скалам, летающих ястребов, колонии сурков, живущих выше. Но Адельмо Фарандола знает, что краем глаза лесник зыркает в его сторону.

Человеку, разговаривающему вслух в одиночестве, нечего скрывать. Его гора. Его впадина. И вся долина тоже его. Он тут что хочет, то и делает. И звери его, и скалы, и трава, и вода, и лед. А если он пару раз и подстрелил серну себе на ужин, так отчитываться об этом не обязан. Его серны. Шкура, мясо, кости, рога — его. Он вместе с братом, когда-то давно, купил все это и землю, на которой оно есть, на деньги от продажи другой долины, той, что покрасивее, где огромное городское агентство недвижимости понатыкало разных учреждений и гостиниц. Ему дела нет до той, другой долины, откуда сейчас поднимаются в небо лучи света и доносится хаос голосов, музыка, гул моторов и дым и откуда сбежали и звери, и горцы. Он хозяин тут, в этой долине, которая никому не нужна, ибо дурна и камениста, и никуда из нее не пройти, здесь кругом обрывы, зимой сходят лавины, а весной и осенью хлещут потоки воды. Ему не нужно иного, он не мечтает об ином. А ты — сдохни, лесник чертов.

— Здравствуйте! — кричит лесник однажды утром.

Адельмо Фарандола вздрагивает, но делает вид, что не слышал, и не отвечает. Пес лает, застигнутый врасплох, но потом рычит и жмется к ногам старика.

— Здравствуйте, — повторяет лесник, подойдя ближе. — А денек-то отличный!

Невнятное бормотание, и все.

— А я рад вас снова видеть.

Бормотание, пожимание плечами. «Почему он говорит, что рад меня снова видеть, — думает Адельмо Фарандола, — если мы с ним первый раз разговариваем?»

— А я вас, знаете, понимаю, — говорит лесник и протягивает руку, чтобы погладить пса. — Хороший пес, хороший. Почему вы тут, в горах, живете, понимаю. Мне тоже дикие места нравятся, как эти; их никто не любит, и на картах не найти, и туристов нет. Вот эта впадина. Да она чудесная! Тут же всюду жизнь. Поглядите только!

Лесник размахивает руками, показывая то, что Адельмо Фарандола прекрасно знает, среди чего живет: тварей, кишащих меж камней, жертв и хищников, птиц, пугающихся всего, зверьков грязных и исхудалых.

— Вид-то какой! — зудит лесник. — Жизнь, она ж все время возрождается. Чудо жизни, так ведь говорят. Я вас понимаю и даже завидую, вот. Но мы ж об этом сколько раз уже говорили?

Адельмо Фарандола ничего не отвечает, он не помнит, чтобы когда-нибудь об этом говорил, но не уходит, потому что не хочет, чтобы лесник увязался за ним. А пуще всего не хочет, чтобы тот пошел за ним в хижину и совал свой нос в хлев, где он повесил сушиться мясо серн, а на цепи подвесил их шкуры — на что-нибудь да сгодятся.

— Жизнь, жизнь! Я свою работу люблю, мне приятно себя ощущать среди божьих тварей. Как еще объяснить? Мне приятно приносить пользу. Понимаете? Хоть какую-нибудь, не просто так быть. Я работаю, чтобы эти существа жили. Чтобы никто их на мушку не взял. В прямом смысле слова. Понимаете, да? Мне на работе говорят, да что ты туда лезешь наверх, кого ты там ищешь? Там только тот старый отшельник, а больше никого, разве землеройки, и тех нет. Но я знаю, что тут все не так. Луга травянистые все обитаемые. Эти вот долины, вроде непривлекательные, полны сокровищ, и сокровища тут несметные. Как еще объяснить?

Адельмо Фарандола, только чтобы показать, что он слышит, устало вздыхает.

— О, я вижу, вы со мной согласны, приятель.

Вечером Адельмо Фарандола уже смутно помнит эту встречу. Но, войдя в хлев, он уверен, что должен спрятать туши, которые повесил сушиться, шкуры, очищенные черепа, которые, возможно, продаст или отдаст на продажу будущим летом. Он укрывает шкуры соломой, закапывает туши, обернув их в страницы старых журналов, которые обычно нужны ему для растопки печи или, совсем редко, для подтирки зада, черепа закапывает тоже. Лучше перестраховаться, говорит ему внутренний голос. Лучше дождаться хороших времен.

Пес ходит за ним, не подавая голоса. И похоже, он тоже думает о леснике; возможно, переживает какую-то собственную вину.

А на следующий день молодой лесник является снова.

— Здравствуйте! — кричит он издалека.

— Здравствуйте! — повторяет, подходя ближе.

— Здравствуйте всем, — говорит, подойдя на расстояние шага к Адельмо Фарандоле и протянув ему руку, на которую тот долго смотрит, но так и не пожимает. Пес вновь прижимается к ногам хозяина и ждет, пока чужак уйдет.

— Как дела нынче?

Бормотание.

— А денек-то отличный?!

Парень придуривается. У него плохо получается. Он здесь за чем-то другим, а зачем — не говорит.

— Чего вам надо? — спрашивает Адельмо Фарандола после долгой паузы, такой долгой, что она кажется невыносимой. «Занятно, — думает старик, — я считал, что привык к молчанию. Считал, что выносил его месяцами и смогу выносить годами. А теперь молчание этого парня мне непереносимо».

— О, я тут проходил, — говорит лесник. — Места красивые, я вам вчера уже говорил.

— Вчера?

— Вчера, да. Красивые места, полные зверей.

— Вредные твари, — произносит Адельмо Фарандола. Потом обращается к псу, смущенно на него глядящему: — Мы не про тебя.

— Почему вредные?

Адельмо Фарандола умолкает, он боится выдать себя. Боится сболтнуть, что у него в хлеву пара таких вредных и недоверчивых тварей лежат, укрытые землей и соломой.

— А у вас, часом, ружья нет? — спрашивает лесник.

«Ружье, — думает Адельмо Фарандола. — Что ему сказать?»

— Нет.

— Правда?

— Нет.

— Я думал — есть.

— Нет.

Адельмо Фарандола отходит на шаг.

— Погодите, погодите! — лесник смеется. — Это ж не допрос. Я просто поинтересовался.

Лесник в один прыжок приближается снова.

— Слушайте, я считаю, что у всех должно быть ружье, особенно у тех, кто тут живет. Мало ли что. Опасно может быть. Когда живешь один, как вы, надо бы обзавестись ружьем, если его еще нет. Не правда ли?

— Ну, — Адельмо Фарандола глядит себе под ноги.

— А представьте, если волки придут. Есть тут волки? Или вдруг кабан нападет?

— Не забираются сюда кабаны. Слишком тут высоко.

— Это правда. А волки?

— Никогда волков не видел.

— Да я тоже. Просто подумал. Но представим, что кто-то другой опасный появится. Что делать будете? Камнями закидаете?

Адельмо Фарандола молчит. Камни против чужаков он применяет очень часто. Иногда швыряется вслепую, чтобы напугать. А иногда долго целится, чтобы попасть и повредить.

— Никогда камней не кидал.

— Ну, в меня-то пару раз кидали, — смеется лесник, — но думаю, вы не знали, что это я, то есть что я на службе.

— Простите, — вынужден сказать Адельмо Фарандола.

— Да ладно. Дело понятное. Я ведь тогда еще не представился. Да и как смог бы, если вы меня камнями отгоняли? Ну так что, есть у вас ружье?

Адельмо Фарандола не сразу решается.

— Ну, да, — произносит он наконец. — Как у всех.

— Как у всех, конечно. И... и разрешение есть? Все документы в порядке, да?

— Конечно.

— Отлично, молодец. Это важно, чтобы все было в порядке.

— Конечно.

Лесник делает глубокий вдох, прикрывает глаза, улыбается псу.

— А могу я взглянуть на ваше разрешение? — спрашивает он.

— Конечно, — отвечает Адельмо Фарандола и не двигается с места.

— Ладно, в другой раз, наверное, — говорит лесник, видя, что ничего не происходит. И удаляется, насвистывая.

ТРИ

В общем, пес этот каждый день лежит у его ног. Адельмо Фарандола выгоняет его за дверь, когда темнеет, и каждый вечер слышит, как пес подолгу воет, прежде чем смиренно свернуться клубком на старом одеяле, которое человек постелил ему снаружи. Иногда по ночам он слышит, как пес облаивает какое-нибудь пробегающее животное — ласку или зайца. Пес лает до хрипоты, но не отходит от дома, не гонится за добычей. Он быстро понял, что лучше дождаться, пока человек подбросит ему объедков, чем впустую гоняться за слишком быстро бегающими животными, рискуя к тому же сорваться со скал или получить в морду копытом.

Этот пес по-своему мудр, но не исключено, что он просто стар и его трезвый взгляд продиктован лишь возрастным упадком сил. Иногда, поощряя за эту покладистость, Адельмо Фарандола позволяет ему войти в жилье, где пес с жадностью бросается все обнюхивать. Человек давно уже, с тех пор как перестал мыться, не чувствует запахов, он утратил чувствительность и к собственным запахам; газы, испускаемые по ночам под одеялом, теперь для него лишь ласковые прикосновения тепла, которые он поддерживает соответствующим питанием. Он удивляется, видя, как пес все обнюхивает, он не понимает, сколько запахов витает кругом. Пес останавливается, чтобы понюхать и человека тоже — его ботинки, лодыжки, он благодарен за эти запахи, они для него питательны, как еда.

Однажды Адельмо Фарандола обнаружил, что разговаривает с псом. «Делай это, делай то», — говорит ему. Рассказывает обо всем. Спрашивает, не видел ли пес того, чего сам он не может отыскать. Говорит ему про снег, который скопится снаружи за зиму, столько снега, что ничего не будет видно, кругом только снег, и они окажутся погребены в этом доме, и крыша под весом завалившего ее снега может обрушиться в любую секунду. Он говорит ему об этом, чтобы посмотреть — как отреагирует, чтобы посмотреть — испугается ли.

Пес настораживает уши, высовывает розовый язык, глаза его блестят. Будь у него хвост, он вилял бы им, как делают все псы, у которых есть хвост. Адельмо Фарандола протягивает ему кусок и говорит:

— Вкусно, да?

Или:

— А в прошлом году хлеб был лучше.

Пес покачивает головой, глубоко дышит, словно готовится тоже заговорить.

— В прошлом году хлеб был мягкий и вкусный, — произносит человек. — Мягкий и вкусный. Берешь кусок и макаешь в вино. Вот так.

Показывает. Пес следит за каждым движением.

— А потом берешь его и вот так.

С пальцев капает вино, Адельмо Фарандола отправляет пропитавшийся вином кусок в рот. Легкий, невнятный вкус обволакивает рот. Если бы он не бросил чистить зубы несколько лет назад, вкус был бы сильным, резким, заполнил бы все, но сейчас его зубы покрыты камнем, а язык — белым налетом, и вкус проскальзывает быстро и неотчетливо.

— Так вкусно, — удовлетворенный Адельмо Фарандола смотрит прямо в блестящие глаза пса, сидящего перед ним. — Так вкусно.

С песьего языка капает, как из подтекающего крана, слюна падает на пол, лужица становится все шире.

Второй кусок обмакивается в вино, и пес начинает сглатывать воображаемую пищу.

— Можно мне тоже попробовать? — спрашивает он наконец человека.

— Нет, — отвечает Адельмо Фарандола, принимаясь за третий кусок.

— Ну один кусочек, — говорит пес. — Ну пожалуйста. Один малюсенький кусочек!

— Нет.

— Только чтобы понять. Как я узнаю, что ты не врешь, если не попробую?

— Поверь.

— Я бы предпочел ощутить сам.

С третьим куском покончено. К человеку приходит насыщение. Он утратил привычку набивать брюхо, он умеет быстро остановиться. Зимний рацион и отдаленность деревни приучили его довольствоваться малым, очень малым. Урчание в животе — нечто вроде внутреннего голоса, с которым он иногда болтает о том о сем.

Но теперь есть пес, можно говорить с ним.

— Подумаешь, — изрекает тот.

Адельмо Фарандола, чтобы заткнуть пса, швыряет ему кусок черствого хлеба. Пес фыркает — возможно, это вздох облегчения, — ловит кусок и мгновенно заглатывает. А потом вновь смотрит на Адельмо Фарандолу как ни в чем не бывало.

— А еще один мне?

— Ты только что поужинал.

— Это корка черствого хлеба! Хочешь, чтобы я тут помер прямо перед тобой? Мне же нужно питаться, я не шучу. Одного куска мне мало.

— Вина не получишь.

— Да забудь про вино. Я подумывал про колбаски кусочек.

— Потом.

— Собаки — хищники, нам черствого хлеба мало, мы ж не курицы какие-нибудь, при всем уважении к курицам.

На мгновение пес раздувает ноздри и жадно поглощает воздух. Видимо, дума о курицах напомнила ему, как сладко сырое мясо, откушенное от еще живого существа. Как прекрасно утопать мордой в топорщащихся перьях дергающей лапами живой добычи.

— Что я говорил? — пес приходит в себя.

— Колбаса, сказал, — отвечает Адельмо Фарандола. — Можешь о ней забыть.

Вскоре становится видно, что вся морда пса покрыта желтыми волдырями. Между прядками жесткой шерсти надуваются полные крови брюшки клещей, удобно угнездившихся в подшерстке.

— Да у тебя клещей полно! — вопит Адельмо Фарандола, заметив это.

— Клещи? — тявкает пес. — Где, где? — Он крутится, пытаясь укусить себя за несуществующий хвост.

— Да везде, зверина! На башке, за ушами, на морде, на шее, на брюхе, на лапах! — отвечает человек по мере того, как обследует пса, поворачивает, ощупывает. — Стой ровно, я погляжу.

Пес, чувствуя прикосновения, умиленно поскуливает.

— Да молчи ты, я тебя не глажу.

— Нет?

— Нет, я клещей ищу.

— Клещей? Где, где, где?

Пес, радостно лая, снова начинает вертеться, словно ему нравится бесить человека.

— Клещи тут, на горе, не заводятся, — изрекает Адельмо Фарандола, окончив обследование. — Они берутся снизу, с полей, из травы в долине.

— Ну ладно, я их там подцепил. Но я их не чувствую, они мне не мешают, и не знаю, давно ли они у меня.

— Они кровь твою сосут, тупица.

— Да ну?

— Я их должен выжечь.

— Шутишь, да?

Адельмо Фарандола открывает печь, вытаскивает щипцами раскаленную головешку и подносит к песьей морде.

— Даже не пытайся! — гавкает пес и убегает.

— Иди сюда, я выжгу клещей, не тебя.

— Да иди-ка ты! Я не хочу, чтобы ты меня жег!

Они носятся по хижине долго, пока головешка не остывает, а человек не начинает задыхаться.

Адельмо Фарандола дожидается, пока пес засыпает и начинает храпеть. Достает другую головешку, подкрадывается к животному и прикладывает раскаленный уголь к его шее. Пес просыпается, лает, визжит, отбивается, но Адельмо Фарандола успевает выжечь двух или трех клещей прежде, чем тому удается вырваться.

— Спятил? — обиженно гавкает пес.

— Я буду это делать всякий раз, как ты заснешь, — говорит Адельмо Фарандола. — Просто буду ждать. Зима долгая, других дел у меня немного.

— Больше даже не пытайся, дружок, — рычит зверь.

— Тебя никто не держит, можешь убираться. Выбор за тобой.

Пес сопит, пыхтит, фыркает.

— Я взойду на костер, — говорит, еще возмущенный.

— Да какой костер, — человек издает смешок. — Это только пахнет шерстью паленой.

— Моей паленой шерстью. Моей! И кровью жареной тоже.

— Кровью, от которой клещи распухли.

— Мерзкие твари, — пес чихает.

— Такая уж порода ваша, — произносит Адельмо Фарандола. — Вечно мордой по земле возите, в чем-то роетесь, в траве вынюхиваете. Или в пыли валяетесь, в грязи, в говне других тварей.

— Ну да, со мной бывало.

— И чего удивляться потом...

Пес держится начеку, но он же, сукин сын, уже в летах, и рано или поздно сон одерживает верх. Адельмо Фарандола только того и ждет: отламывает крупный уголь щипцами и сует его в собачью шерсть. Вой, визг, лай, даже и пара укусов. А потом все заново.

— Я еще погляжу, кто тут самый упорный, — говорит человек.

Увлеченно копаясь в жесткой песьей шерсти, Адельмо Фарандола в один прекрасный день, почувствовав желание почесаться, обнаружил клеща у себя на правом предплечье. Пригляделся. И еще одного, и еще, почти под мышкой. И еще одного на другой руке, и еще двоих на ногах.

Пес веселится, предвкушает уже, как насладится зрелищем: человек выжигает на себе клещей горячим углем — и почувствует снова запах жареной крови.

— Твой подарочек, — роняет Адельмо Фарандола.

— Надеюсь, тебе нравится, — отвечает пес с непривычным сарказмом.

* * *

Уже много месяцев Адельмо Фарандола не моется, вонь создает вокруг него теплую оболочку. Постепенно он обрастает потом и грязью, землей, нанесенной ветром, пылью, поднимающейся с пола в хлеву, пыльцой, окрашивающей воздух в определенное время года, ошметками отмершей кожи. Приятный липкий слой образуется на нем месяц за месяцем, равномерно, он замечает его, только когда зуд выводит из оцепенения и вынуждает нагнуться или повернуться, чтобы дотянуться до места, которое чешется. Он стал смуглым, цвета пыли и грязи, высушенных солнцем.

И какое ему дело до того, что люди обходят его стороной, или распахивают окна и двери, когда он заходит, или закрывают рот руками, чтобы не вдыхать? Так даже и лучше, нечего связываться с народом, который моется и живет в чистоте, и меняет простыни, и стирает и сушит белье, народом, который душится и причесывается, который хочет выглядеть красивее, чем есть, который делает вид, что не пахнет. Такие заболевают от всякой ерунды, сквознячка из окошка, чиха в лицо, от малейшей оплошности. Такие и помирают без всякой причины, вода делает их слабыми, запахи их оглушают.

Сам Адельмо Фарандола не раздевается годами. Не чистит зубы, потому что их защищать надо, не портить щетками. Годами не подтирается, сходив по-малому или большому, потому что не следует слишком много внимания уделять этим частям тела, и уж точно не следует там руками шарить, среди того, что служит для выделения. Годами его ноги, которые он укутал в три пары шерстяных носков, одна поверх другой, парятся в ботинках, а почерневшие ногти скручиваются и обламываются сами. Годами он холит и лелеет корки в жирных редеющих волосах, бороде и косматых бровях.

Так, он уверен, лучше приспособиться к зиме. Эту грязь он защищает и от скверной погоды, особенно от дождя, который может ее смыть, обнажив его кожу и подставив ее болезням, и от нежных песьих облизываний. У него есть дополнительный защитный слой, вроде как его вторая кожа.

ОДИН

Первые признаки приближающейся осени вынуждают Адельмо Фарандолу спуститься в деревню пополнить запасы. Утром, выйдя из хижины, он видит, что вся луговая зелень на пастбище затянута инеем, который не торопится таять. Холодные ветра воцаряются в долине, пробираются даже сквозь стены хижины, будто стучат в дверь днем и ночью. Тучи набухают, нависают над землей, и ничто больше не увлекает их за отвесные скалы.

Значит — вниз, в деревню, пока не стало слишком поздно и снегопад не затруднит путь.

Адельмо Фарандола идет, за плечами — рюкзак. Нужны вяленое мясо, колбаски, вино и масло. Запасов картошки хватит на всю зиму. Сейчас она лежит в хлеву, в темноте, рядом со старой пастушеской утварью, кадками, привязями, маслобойками, цепями, щетками, и тянет блеклые ростки, словно пощекотать хочет. А еще яблоки — в ящиках; от мороза они огрубеют, но есть-то их можно будет. Адельмо Фарандоле нравится вкус подпорченных яблок, от которого сводит зубы, вкус, который проникает по волоскам в самые ноздри; яблоки отдают мясом, подтухшим, залежавшимся после удачной охоты. Яблок на зиму хватит. А колбаски нужны, и вино. Вино и масло. Масло и соль.

Ветер сдувает его в сторону, пока он спускается в поселок. Усталость неожиданна, и почти смешит мысль о том, как он устанет на этом ветру, возвращаясь, на подъеме. Тропинка скользит вниз по расщелинам и плоскогорью, теряясь среди трухлявых пней, высокой травы, осыпающихся непрестанно камней, но человек знает, как не заблудиться.

Осень здесь, на полпути, окрасила лиственницы в бледно-желтый цвет. Не та задорная нахальная осень, что буйно расцвечивает в долине виноградники, массивы ольхи и каштанов. Листья тут умирают мгновенно, засыхают вмиг на ветвях, не успев опасть.

Когда-то Адельмо Фарандола появлялся в селе чаще, чтобы по большим праздникам послушать оркестр. Он прятался за стенами домов и позволял музыке вводить его в странное состояние. Но быстро прекратил это делать, потому что кто-нибудь замечал его, направлялся к нему, протягивал руку, пытался перекинуться парой слов. Теперь, если он и спускается, доходит только до середины буковой рощи и слушает оркестр, надежно укрытый листвой и ветвями. Музыка долетает сюда неотчетливой смесью ударов барабана, всхлипов труб, ее приносит ветер, но ему этого достаточно; иногда удается узнать мелодию-другую и тянет ее напевать, он это и делает, но тихо-тихо, потому что не хочет, чтобы его обнаружил кто-нибудь проходящий мимо, готовый направиться к нему, пожимать руку, не отпускать ее и спрашивать у него о чем-то, чего он не знает, не помнит или не хочет знать либо говорить.

Вскоре, однако, и от оркестра его начинало воротить. Казалось, их там слишком много, слишком они шумные, слишком веселые. Он сплевывал на землю и взбирался снова наверх, к своему жилищу, думая, что оркестр этот скверный и селяне все идиоты, а музыка совершенно бесполезна.

Но иногда ему снится тот оркестр, и во сне он слышит прекрасные мелодии, превосходно исполняемые музыкантами. Бесстрашно пристраивается за оркестром, идет за ним и во весь голос повторяет эти мелодии, которые напомнили бы ему о чем-то из его юности, если бы воспоминания у него сохранились, о танцах с девушками и особенно о ссорах и драках с другими претендентами, о долгих беседах с девушками, состоявших по большей части из пауз, вздохов и пьяной икоты.

Какое-то смутное ощущение возникает у Адельмо Фарандолы, когда он подходит к первым домам деревни. Он оглядывается, и все кажется ему не таким чуждым, как обычно, когда он возвращается закупиться, проведя много месяцев в горах, в одиночестве. Он уверенно выходит на главную улицу, единственную, которую можно назвать улицей, и с легкостью, удивляющей его самого, направляется к магазину, единственному, который можно назвать таковым. Витрина лавки, заваленная запыленными инструментами, подарками, выцветшими от долгого лежания на солнце, смотрит на площадь у церкви, единственную площадь, которую можно так назвать. В лавке продают все — еду и сельскохозяйственные инструменты, белье и газеты, даже какие-то женские побрякушки. Адельмо Фарандола входит, склоняя в дверях голову, как склоняют ее боязливо при входе в церковь, так делает и он, чтобы не удариться головой о низкую дверную балку в своей хижине.

Женщина в магазине смотрит на него удивленно, улыбается.

— Здравствуйте, — говорит она, — дверь не закрывайте, пожалуйста.

— Здравствуйте, — медленно произносит Адельмо Фарандола. После долгого молчания выговаривать фразы утомительно, и каждое слово кажется трудным, как скороговорка. По рассеянности он закрывает дверь за собой.

— Забыли чего?

— Нет, мне... нужно кой-чего купить.

— Я и говорю. Чего вы в прошлый раз забыли?

В прошлый раз, недоумевает он.

— Так неделю назад. Во вторник, что ли, или в среду. Помните?

— Я... я пришел за припасами.

— Да я поняла. Но вы ведь приходили за припасами, с тем же видом, неделю назад, вот я и спрашиваю, не забыли ли чего, чего-нибудь важного, ведь к нам спуститься — не прогуляться, а потом еще подниматься надо, я так и не знаю толком куда.

У женщины язык хорошо подвешен. А Адельмо Фарандола, привыкший молчать месяцами, утратил и способность слушать, не только излагать.

— И раз вы, дорогуша, в прошлый раз, в тот вторник, ну или в среду неделю назад, изрядно всего накупили, вот я и спрашиваю, чего ж еще позабыли? Или вы сюда добрались только со мной поздороваться? — Женщина смеется, и от раскатов ее смеха у бедного Адельмо Фарандолы бегут мурашки и ему хочется бежать из лавки, ничего не купив.

— Я... не спускался с прошлого апреля... — бормочет он с трудом.

— Да я ж вам говорю, я вас тут видела! Во вторник или среду! Шутите, что ли?

— Нет, я...

Входит еще один покупатель, местный старик, когда-то занимавшийся починкой инструментов. От звука дверного колокольчика Адельмо Фарандола вздрагивает и делает шаг назад, в темный угол.

Старик принюхивается и смеется.

— У тебя что-то стухло? — спрашивает он у женщины.

— Бенито! — женщина смеется, обращаясь к нему. — Синьор Адельмо вот шутит, делает вид, что не помнит, что на прошлой неделе приходил и весь магазин вынес себе на зиму. Дверь не закрывай, пожалуйста.

Старик опять смеется, трогает седые усы, ничего не говорит.

— Я с апреля не спускался, — бормочет снова Адельмо Фарандола.

Старик смеется и замолкает.

— Да скажи ему, Бенито, во вторник или в среду он здесь был и магазин мой ограбил.

— Э, я тебя тоже видел, — усмехается старик.

— Но где?

— Прямо тут, на улице. Ты был нагружен, как мул.

— Вот, а я что говорила? — изрекает женщина с торжествующим видом. — Но синьор Адельмо вечно пошутить любит, делает вид, что не помнит.

Адельмо Фарандола молчит в свой черед. Он никогда не шутит, не умеет шутить, не знает даже, что значит шутить, и если б ему вдруг взбрело в голову пошутить, никто бы и не заметил, потому что шутить он не умеет, его приняли бы разве за придурка, что сейчас и происходило.

— Ну и чего вы хотите? — спрашивает женщина уже более деловито, поскольку пришел другой покупатель.

— Ну, я... Я...

— Вы, да.

— Я точно не помню, что брал в прошлый раз...

— Как не помните?

Старик смеется себе под нос, видя беспамятного горца.

— Не помню, что купил... так что мне надо бы соль...

— Да я вам три пачки дала!

— ...Масло...

— Три кило! И куда вы дели все это масло?

— ...Вино...

— А, этого мало не бывает, — усмехается старик.

— Вам той бутыли мало? Я когда смотрела, как вы со всем этим уходите, думала, оно там у вас никогда не закончится! Но как вам это удалось, а? — И добавила, снова подмигивая: — Не говорите только, что вы ее за день прикончили.

А старик все смеется, смеется:

— Вино быстро кончается.

Все, довольно; чтобы не уходить с пустыми руками, Адельмо Фарандола берет две большие бутылки красного и три пары шерстяных носков. Расплачивается крупными купюрами, скрученными и замусоленными, которые женщина берет в руки со вздохом. И выходит на ветер, уже зимний.

— Дверь не закрывайте! — кричит женщина вслед.

Воспоминание, пока нечеткое, пробивается в его голове. Эти дома, камни кажутся действительно более знакомыми, чем должны бы. Он был недавно в лавке и запасся провизией — женщина права. Припоминаются подъем в горы с тяжелой бутылью и прочими покупками, пот, боль в руке и спине, тяжелое сопение, которое было его собственным, но которое он по рассеянности посчитал чужим и оттого несколько раз останавливался и спрашивал: «Кто там?» Или это воспоминание о других днях, когда он шел по этой дороге с тем же грузом, в прошлые годы? Он покачивает головой долго-долго, сворачивая на улицу, ведущую из деревни, которая становится колеей среди длинных чернеющих полей и огородов, где пахнет уже гнильем и капустой, а потом —тропкой, тянущейся наверх, до первых лиственниц, к горным пастбищам.

ПЯТЬ

Пес порой застывает, насторожив уши, и смотрит куда-то перед собой.

— Чего увидел? — спрашивает Адельмо Фарандола, иногда скептически, иногда недоверчиво.

Пес не отвечает: боится, что предмет его внимания — какая-нибудь птица или сурок — заметит их и кинется наутек.

— Ну так что там? — настаивает старик, повышая голос.

— Ничего, там ничего, — вынужден ответить пес. — Ты его спугнул!

— Да кого? — смеется Адельмо Фарандола. — Никого не вижу!

— Ты не видишь, потому что... Но там был этот, вроде того самого... как вы его называете...

— Не было там ничего! — говорит Адельмо Фарандола. — Это тебе мерещится всякое, чего нет.

«Кто бы говорил», — думает пес, который не раз наблюдал, как старик ведет беседы со стеной или утварью.

— Позволь сказать, что ты, человек, совершенно не замечаешь, сколько жизни вокруг тебя, — произносит он вместо этого.

— Брешешь!

— Да. Оно живет и тебя за дурака держит, тем более что ты...

Адельмо Фарандола изображает пинок в сторону пса, но не собирается бить его по-настоящему, хочет просто позлить.

А когда в свою очередь что-то вдали высматривает человек, он перестает дышать, полагая, будто стоит неподвижно, и не замечает, что постоянно трясется.

— Ну, ну, ну же, что ты там интересного видишь? — задорно лает пес, чтобы вернуть расположение к себе.

«Молчи, — думает Адельмо Фарандола. — Молчи, а то спугнешь его».

Если б у него было при себе ружье, он бы точно пристрелил обоих, сначала того, кто подальше, а потом пса, который рядом. Но ружье уже несколько дней как пропало. «Ушло, — как говорит пес с насмешливой гримасой всякий раз, когда не удается что-то найти, — и кто знает, когда вернется».

— Что, что, что же там? — лает между тем пес, крутясь на месте.

— Человек был, я думаю. Теперь он исчез, из-за тебя.

— В общем, ничего съедобного.

— Ну.

— Что «ну»? А что наш дружок делал?

— Не знаю, мешал.

— А если бы ты его убил?

— О нем бы позаботились вороны.

Конечно, кто ж, как не вороны. Адельмо Фарандола сказал так потому, что не помнит о кладбище за его хижиной, незаметном теперь под слоем земли и травы. Оно было маленьким, крохотным; когда в долине летом жили люди, больше ста лет назад, здесь хоронили пастухов — в деревне еще рассказывают об этом по вечерам, когда темы для бесед исчерпываются и сгущается тоска. В свое время нельзя было просто спуститься в низину и притащить на себе усопшего на главное кладбище. Дорога была трудной, а здесь, наверху, время терять нельзя. Вот тогда, чтобы хоронить умерших в горах, и появилось это кладбище, возникшее стихийно, как кусты чертополоха, даже незаконное, без надгробных камней, с крестами из деревяшек, которые держались на честном слове. Не то что бы на пастбищах часто умирали, но такое случалось, и умирали не от старости (пастухов отправляли в горы молодыми, совсем юными, еще детьми), бывали несчастные случаи, а иногда, хотя об этом и не принято говорить, ссоры с драками после чрезмерной выпивки. И тогда — пара «Отче наш», пара «Аве, Мария», три «Покоя вечных», немного землицы, и налегке снова работать. Эти несчастные пастухи знали, что могут загнуться в любой момент под тяжестью своего труда, и самые смышленые не хотели, чтобы смерть застигла врасплох: когда наступало их время, они приходили сюда, на край уже вырытой ямы, и падали вниз, раз — и все. Ну, по крайней мере, так рассказывали. Священник? Нет, никогда священник сюда не поднимался, ему даже не говорили. Исповедовались потом, по завершении сезона на пастбище, когда возвращался скот, исповедовались, краснея и не глядя на носки своих ботинок. А он злился, и чертыхался даже, и угрожал отлучением от церкви, а потом успокаивался на том, что записывал умершего в приходскую книгу; вот и готово, следующий! В свое время, лет сто назад, поступали именно так. Пастухи все были в некотором роде священниками, знали нужные молитвы на каждый случай, умели и руки сложить как требуется — тем или иным образом. Да, времена были другие — соглашаются все, когда кто-то рассказывает об этом, и пытаются поскорее придумать какую-нибудь другую тему, повеселее, но не могут. В общем, так и возникло это маленькое кладбище, задолго до того, как Адельмино пришел в мир с громким криком.

У пса, который не утратил чувствительности, естественно, не раз закрадывались подозрения, что за хижиной что-то зарыто. Но если Адельмо Фарандола заставал его копающим, он пулял в него камнями и угрожал, что больше не впустит в дом.

— Но там под землей...

— Забудь!

— Я чувствую, что...

— Ни черта ты не чувствуешь! Прекрати, весь луг испортишь. А скотина что потом есть будет?

— Какая скотина? — пес оглядывается.

Там, под землей, на глубине сантиметров тридцати, не больше, его ожидают кости, большие, маленькие, крохотные. Да, это человечьи останки, согласен, но на вкус это же кости, и нечего тут раздумывать. Пес словно видит их сквозь землю — хорошо сохранившиеся, целые; чует их носом, и для него этот дар небес — не скорбный реликварий, а роскошная витрина мясной лавки. Такое расточительство заставляет его скулить жалобно и возмущенно. Но Адельмо Фарандола за ним приглядывает и всякий раз, выпуская его по своим делам и носом поводить, следует неотступно за ним, потому что не нужно псу копаться в траве, а то попортит еду для скота.

Иногда, впрочем, Адельмо Фарандола тоже идет на кладбище и, оказавшись над могилами, замедляет шаг, останавливается. Глядит под ноги — нет, смотрит на то, что лежит глубже под ногами. Там, под землей, думает он, там, под землей... Он топает, чтобы привлечь внимание: нет ответа. Топает снова, сильнее, дольше. Ему кажется, что он ощущает какое-то шевеление, шорох, похрустывание. И он топает, топает снова. Потом начинает опасаться, что напугал их своим шумом, хотя и не знает толком кого.

— А я что говорил! — изрекает пес, подошедший к нему.

— А?

И Адельмо Фарандола топает опять, одной ногой, потом другой, пауза; потом вновь одной, другой, пауза.

— Хочешь, я могу помочь, — предлагает пес.

Удар, удар, пауза, удар, удар, пауза, и опять, и опять.

— Ничего не чувствуешь? — спрашивает человек.

— Устал слегка, — отвечает пес. — Но ты явно что-то другое имел в виду.

Адельмо Фарандола указывает на землю, на траву, которая, к некоторому его огорчению, оказывается вся примята и вытоптана.

— Ничего не чувствуешь? — спрашивает он снова.

Пес не дышит, втягивает язык, поднимает уши. Он чувствует, да. Он тоже чувствует ответные удары, ритмичные, тяжелые. Это стучит его далекий ужин, его витрина, полная деликатесов, зовет его, требует только его. Они стучат снова, из глубин земли, сильнее и сильнее.

— Ну что?

— Нет, друг мой, ничего не чувствую, — пес решает соврать и дождаться подходящего момента.

От ударов по земле Адельмо Фарандола словно одурел. «Что я делаю? — спрашивает он себя. — Почему топчу траву? Это ты мне велел?»

— Я?

Они возвращаются в хижину в вечернем сумраке, наступающем осенью стремительно и мрачно, как ураган. В ушах у обоих все еще отдаются эти ритмичные удары — один, другой, пауза, один, другой, пауза. Эхо ли это топота человека, отдающееся от его барабанных перепонок и звенящее в ушах, или кто-то и вправду отвечает им оттуда, из-под земли, стучит, чтобы поддержать связь?

— Войдите! — кричит Адельмо Фарандола, потому что в этот момент ему кажется, что удары раздаются совсем рядом и похожи на стук в дверь. Он с удовольствием бы не открывал и готов выгнать чужака, обругав его; он только что устроился за столом, устал, растерян, у него все болит. — Войдите!

Никто не входит.

Пес, при мысли обо всех этих костях там, снаружи, о целых скелетах, не знает, истекать ли ему слюной от голода или дрожать от волнения.

ВОСЕМЬ

Адельмо Фарандола познал преимущества одиночества в юности, когда долго скрывался среди лесов, отвесных скал и рудников, воспоминания об этом у него сохранились смутные и нечеткие. Это происходило в годы войны, когда горные долины оказались захвачены людьми в шинелях, чью речь разобрать было невозможно, они выстраивали в ряд всех, кто под руку попадется, и расстреливали не церемонясь. Адельмо Фарандола скрылся в горах, как многие, но они, предчувствуя опасность, объединились в отряды, а он сразу отделился, остался один среди опустевших пастбищ и старых шахт, скрытых сетями корней; не ел по многу дней, изредка находя какую-нибудь ягоду или знакомую траву. Ему казалось, что скрываться придется всего пару дней, и это возбуждало, как опасная детская игра.

Он слышал и днем, и ночью эхо очередей и знал, что каждая очередь — это смерть кого-то из тех, кто прячется, как он, кого отловили за какой-нибудь стеной, на лугу, в колодце. Ему сказали, что люди в шинелях — народ методичный и педантичный, что они способны покорять горы, со своими биноклями, картами и громкими радиопередатчиками. Временами он слышал карканье этих передатчиков и так понимал, что люди в серых шинелях близко, совсем близко, и не дышал, пытаясь удержать биение сердца, чтобы его не услышали.

Перебираясь из одного убежища в другое, он оказался в заброшенных тоннелях марганцевой шахты, находившейся выше последних горных пастбищ, посередине небольшой долины, бесплодной и засушливой, всей в оползнях, где выживали только темные клубки крепких и длинных корней, которые оползни не могли оторвать, — той долины, что десятилетия спустя станет его. Старый главный тоннель шахты уходил внутрь скалы, украшенной, вплоть до входа, раковинами и какими-то чешуйчатыми червями, словно пищевод и кишечник, которые его заглатывали и поглощали. Там внутри было красиво, даже слишком. А потому он выбрал боковой тоннель, совсем узкий, который раньше нужен был для отвода воды или подачи свежего воздуха. Он выбрал его как раз за тесноту. И именно там, где тоннель становился узкой кишкой, слишком узкой, чтобы можно было по нему пробраться даже ползком, он и решил отсидеться. Ему казалось, что температура в чреве горы неизменна, и он утешал себя мыслью о том, что никому, никакому самому упорному преследователю в шинели, и в голову не придет искать кого-нибудь в глубине, где скала исходит гнилью. Его никогда не станут искать здесь, в непроглядной тьме. А если даже вдруг они и придут в долину, то не заметят шахту, вход в нее укрыт спутанными корнями можжевельника и отцветшими рододендронами. А если и заметят шахту, ограничатся тем, что осмотрят главный тоннель, и осветят своими фонарями только входы в боковые, ну или на пару метров в глубину, и никого и ничего не заметят, и уйдут.

В то военное время Адельмо Фарандола познал прелести разговоров с самим собой и научился представлять, что у животных и вещей есть голоса и они готовы ему отвечать.

В то время он научился не чувствовать холода и не замечать голода, проклинать их, ввязываясь с ними в бесконечные споры, многословные и оскорбительные.

— Где вы, гады? — взывал он во тьме туннеля. — Гады, я вас не вижу, я вас не слышу! Это смешно! Я вас совсем не слышу!

Холод и голод не умели говорить и изъяснялись с трудом, отвечали односложно, урчанием и бульканьем в его измученном животе.

— И это все? — спрашивал он тогда, лежа клубочком в глубине туннеля. — Все, что можете сказать? А вот мне нравится ощущать аппетит, мне хорошо, я чувствую себя легким.

Легким-то он точно был, и чувствовал себя невесомым и прозрачным, словно несчастная его оболочка сделана из бумаги. И, как отшельник-пустынник, он переполнялся гордостью в одиночестве, и надменно возвышал голос, и ощущал, как вибрирует в ответ чрево шахты, и не знал, что голос его был лишь слабым сипением, не отдававшимся эхом, а слова его — крохотными облачками белого пара в ледяной тьме.

Слова его был просты, он черпал их из воспоминаний о стычках с мальчиками из других деревень, с которыми соревновался за внимание девчонок. С этими мальчишками Адельмо Фарандола быстро переходил на кулаки, потому что слова — это одно, а тычки — другое, и вместе оно воздействовало лучше — когда на одних, когда на других.

Мальчишек он обзывал импотентами, извращенцами, нищебродами, шлюхиными детьми. Это были горячие ругательства, от них противники вспыхивали и бросались в драку. Против голода и холода они, кажется, срабатывали так же. Адельмо Фарандола оскорблял мать Голода, мать Холода и даже мать Сна, врага самого коварного, который казался другом, но на самом деле только и ждал, когда человек погрузится в него, чтобы вручить его смерти. И Адельмо разукрашивал свою ругань бранными словами, которые, как ему казалось, поднимаются к небесам, как по каминной трубе, мощными потоками черного дыма, но на самом деле он едва издавал их нетвердым голосом, с трудом выдыхал, и дыхание его прерывалось раньше, чем кончалось слово.

Он атаковал Холод и Голод, и хвалился, что вовсе и не страдает, и приглашал их еще постараться, потому что аппетит ему даже приятен, и ему даже тепло, и ему стыдно, да, стыдно, что у него такие нерешительные враги, такие блеклые и посредственные противники.

— И это все, что вы можете? — он тяжело дышал. — Все, что вы хотите со мной сделать?

Он смеялся, через силу, смеялся грубо, рискуя быть услышанным настоящими врагами, теми, снаружи, которые искали его среди скал и лугов, которые поодиночке вылавливали всех беглецов и повстанцев, чтобы расстрелять на месте. Они, эти враги, никогда бы его не услышали, голос выходил из него с трудом, как последние вздохи умирающего, но Адельмо об этом не знал и искренне верил, что победит и их.

Голод, Холод и Сон сидели перед ним, одетые в темные лохмотья. Лица у них были обычные, выглядели они усталыми. Их аргументы закончились, и они поглядывали друг на друга в явном затруднении.

— Уже пойти хотите? — лихорадочно смеялся Адельмо Фарандола. — Погодите, останьтесь, побудьте со мной! Не уходите, а то я обижусь! Я такой!

Так, побеждая своим убогим красноречием Голод, Холод и Сон, Адельмо Фарандола выживал и скрывался от преследований солдат в тяжелых серых шинелях.

* * *

Люди думают, что на заснеженной горе царит тишина. Но снег и лед — создания шумные, наглые, глумливые. Все скрипит под тяжестью снега, и от этих скрипов захватывает дух, потому что они кажутся предвестием обвала. Массы снега и льда оседают с грохотом и долго, и эти звуки пронизывают землю под ногами и воздух. Большие лавины говорят с ужасающим грохотом, вгоняющим в ужас, и с жестким присвистом смещающихся масс воздуха. Но и звуки обычных снежных обвалов гремят и отзываются по долинам, и сотрясают каменные стены еще долго после того, как обвал окончился.

Под ногами свежий снег жалобно поскрипывает, и каждый шаг отдается всхлипом. Хлопья снега бьются в окна и любые поверхности с нервным шумом, как шумят страницы слишком толстой книги. А когда температура чуть повышается, сугробы начинают вопить так, что готовы развалиться, их охватывают приступы кашля, сменяющиеся звуками не то грома, не то пуканья.

Эти звуки бескрайней зимы хорошо знакомы Адельмо Фарандоле, погребенному под снегом. Сюда, в хижину, придавленную многометровыми снегами, они проникают сильно смягченными, но проникают. Их гвалт, не прекращающийся даже по ночам, кажется ему разговором на разные голоса.

Одни враждебные, решительно злобные. Другие более вкрадчивые, иногда — правда, редко — даже с некоторым налетом нежности. Первым Адельмо Фарандола никогда не отвечает, он усвоил, что будет только хуже, тогда они приближаются, звучат более дерзко, обещают всякие ужасы, хотя и остаются малоразборчивыми. Вторых изредка удостаивает ответной репликой: он знает, что они не пойдут дальше, может, разве только поиздеваются над ним, и он заметит не сразу, а потом, когда будет вспоминать об этом снова и снова.

— Как скажешь, — произносит тогда Адельмо Фарандола в ответ на бормотание льда.

Или:

— Конечно, а как иначе, — в ответ на треск, слишком отдаленный, чтобы представлять угрозу.

Звук падающих капель, который в один прекрасный день намекает на весну, вызывает у него смех и даже слегка раззадоривает.

— Ну что, уже пора бы? — выдает он, шутливо изображая досаду.

— А, что? — не соображает пес.

— Я не с тобой говорю.

— А, да?

— Нет. Пшел прочь.

Адельмо Фарандола иногда вспоминает о проводах, гудевших все его детство у него над головой. Домики деревни, в которой он родился, сгрудились ровно под линией электропередач, между двумя ее опорами, и высоко висевшие провода гудели днем и ночью. Когда стихал ветер и коровы, позвякивавшие колокольчиками, засыпали, гудение становилось громче и поглощало все мысли. И тогда мужчинам казалось, что они сходят с ума, и, чтобы не слышать этого гула в своих головах, они начинали орать, бить женщин, животных, жадно хлебать вино бутылками в желании оглохнуть, а потом уходили в поля и не возвращались. «Все мы тронулись», — говорила бедная его мама. И папа тоже, прежде чем схватиться за палку и гоняться за сыном, словно тот и был причиной этого гудения. «Все тронулись, все тронулись», — говорили жители окрестностей, считая провода причиной всех своих бедствий и не вспоминавшие о тех потрясениях, что случались прежде, до того как откуда-то приехали рабочие, привезли опоры и натянули эти провода. Животные умирали безо всяких причин или носились по лугам, протыкали друг друга рогами, а их детеныши (не все, конечно, лишь некоторые) рождались уродливыми или мертвыми. «Это провода, провода», — говорила мама и осеняла себя крестным знамением.

Адельмо Фарандола давно уверен — если что-то у него в голове не так, все из-за того, что он столько лет провел под линией электропередач. «Я тронувшийся, тронувшийся», — повторяет он мысленно, безо всякого выражения, как нечто обычное, потому что должны же были выпасть кому-то на долю эти провода, вот ему и выпали.

— Я тронувшийся? — спрашивает он и пса.

— Скажем, ты странноватый.

— Это из-за высоковольтных проводов.

Пес смотрит наверх и не наблюдает их.

— Каких проводов?

— Тех, давних, я тогда ребенком был.

СЕМЬ

Лесник не сдается. Вот он пару дней спустя торчит в траве, как пугало. Впадина тиха, пуста и мрачна — низкие тучи укрывают всю долину и готовы обрушить в нее мокрый снег. Адельмо Фарандола выходит из хижины, проскальзывает по лугу, укрывается за валунами, которые отступающий ледник оставил на лугу тысячелетия назад.

Но лесник идет ему навстречу, в этот раз он быстр и уверен. Адельмо Фарандола прячется, сидит не шевелясь, почти не дышит. Пес около него, распластался по земле, вывалил язык от счастья, глаза блестят — он вспоминает, как когда-то охотился.

— Здравствуйте! — внезапно произносит лесник, представая перед этой парочкой.

Пес громко лает от неожиданности.

— Хороший, хороший, — говорит Адельмо.

— Как дела?

Адельмо Фарандола отвечает обычным своим бормотанием.

— Снегопад намечается?

— М-да.

— Слушайте, может, вы встанете? Мне так сложно разговаривать.

Старик с трудом поднимается. Пес уже сидит и ждет, что его погладят.

— Ну вот. Так я хоть в глаза вам смотреть могу. Мне нравится смотреть людям в глаза. А вам?

— Я не люблю людей.

— Ну, это я уже понял, — смеется лесник. — И вы, как всегда, правы. Но, слушайте, я хотел сказать...

— Да нет у меня никакого ружья! Отстаньте от меня уже!

— Да я не про ружье хотел поговорить, — лесник слегка удивлен. — Не нужно мне ваше ружье. Допустим, оно у вас есть. Я вот тут подумал, зима уже наступает, и жить тут, в горах, может быть сложно, ну, то есть вам, одному, вы бы перебрались пониже — к родственникам или к другу?

— У меня нет родственников.

— А ваш брат?

«Что он про брата знает? — думает Адельмо Фарандола. — Кто этому типу сказал, что у меня есть брат?»

— Умер мой брат, — соврал старик.

— О, я не знал, простите.

— Ничего.

— Когда это случилось?

— Давно.

— Примите мои искренние соболезнования.

— Да ничего.

Лесник молчит, обдумывает.

— Но у вас все хорошо? Правда хорошо? Простите, что спрашиваю, но...

Адельмо Фарандола делает непонятный жест, словно объясняет, что у него все отлично и ему на все плевать.

— ...Но мне показалось, что вы себя неважно чувствуете. В смысле здоровья. Здесь холодно. Но это не потому, не из-за холода, я про одиночество. Вы один.

— Я не один, — говорит старик и смотрит на пса, а тот, сияя от благодарности, уставился на него в ответ.

— Животные составляют компанию, верно, но это не человек. Вам нужны люди. А то начнете вести себя как звери, которых видите. Люди нужны. Друг, родственник какой-нибудь. Или там, не знаю, женщина.

Адельмо Фарандола фыркает.

— Да, родственник. Женщин не надо, вы правы. Кто-нибудь из родни. Это, наверное, самый простой выход. У вас никого в живых не осталось? Может, двоюродный кто-нибудь или троюродный?

Адельмо Фарандола молчит, надеясь, что тот отстанет. Даже изображает зевоту.

— Я за вас беспокоюсь, — настаивает лесник. — Честно. Беспокоюсь. Не хочу, чтобы вы тут оставались зимой.

— У меня есть все, что нужно.

— Не в этом дело.

* * *

Когда приходит зима, Адельмо Фарандола замечает, что позволил псу оставаться в хижине по ночам. Он видит, как пес, вздохнув, сворачивается у ножек кровати. «Он стал моим спутником, — думает человек, — может, спутником жизни». Когда точно это случилось, он не знает. Не знает, как давно перестал давать псу пинка просто потому, что ему нравится видеть, как тот подскакивает, или из удовольствия заставить его подчиняться без всякой нужды. «Ты его наказываешь неизвестно за что, он сам поймет», — сказал он себе какое-то время назад. Но сейчас настала зима, и снегопады уже возводят вокруг дома и у двери белую стену, и ему не доставляет больше удовольствия наказывать пса, он предпочитает держать его рядом. Иногда даже берет его на руки — пес большой и косматый — и садится, держа его перед собой, словно это старый плед. Пес блаженствует и, благодарный, хочет облизать его, но Адельмо Фарандола отворачивается, потому что ему не нравится быть облизанным, слюна оставляет на лице холодную полосу.

— Ах, мои пастушьи годы! — болтает пес. — Я с тоской их вспоминаю. Не скуку, не пинки, не холод, да и зачем это помнить. Просто если ты пес, это всё часть твоей жизни. Нет, я о работе грущу. О том приятном чувстве, которое испытывал вечерами, удовольствие от хорошо сделанной работы. Понятно, да? Чистое удовлетворение. От хозяина-то, конечно, благодарности не дождешься, пинка лишнего не дал — и ладно. Но чувствовать себя хорошо, потому что отлично поработал, это бесценно, скажу я.

Пес переводит дух.

— И еще было приятно чувствовать, что тебя слушаются. Овцы, коровы. Не знаю, как ты, а я не сильно-то уважал эту братию. Они только слушаться и умеют, да и то кое-как. Ты их собираешь — они разбегаются. Ты их направляешь в одну сторону, а они пугаются. Ты их охраняешь, а они даже не замечают. Оставишь их одних — они едят, а когда всё съедят, даже пойти на другое место сами не могут, так и стоят там, в грязи, среди камней, в своем же дерьме, ничего не соображают. Заставить их себя вести хорошо — дело слегка безнадежное, хотя иногда и веселое. В общем, я в итоге полюбил этих тупиц. Они-то, конечно, считали, что я на них по своей воле набрасываюсь. Но мне-то что? Вечерами я уставал вусмерть; за день набегаешься, налаешься — и выдохся, но я знал, что хорошо поработал, и засыпал счастливый.

Меж тем Адельмо Фарандола дремлет. Заметив это, пес вздыхает, но непохоже, что он огорчен.

Иногда пес от скуки пускается в откровения другого рода.

— Девчонки! Помнишь их, друг мой? Я вот все думаю, до чего же дело доходило: мы ночей не спали, неистовствовали, с ума сходили от одного их запаха. Разум теряли, учуяв волшебную вонь какой-нибудь сучки на другом краю долины. В какой-то из дней мы спокойны, думаем только о важном, о еде, о том, что надо следить на территорией, а на другой внезапно ощущаем безумие любви, и член зудит, и обоняние голову сносит. Вот и как до такого дойти можно? Ладно, с вами не бывает такого, вам повезло. Но когда приходит пора любви и наши носы улавливают запахи самки, которые приносит ветер, нам ничего больше не нужно, и мы безумно счастливы оказаться в рабстве этих запахов, и выть бессонными ночами, ощущая шлейф ароматов, и получать палками и ботинками за этот вой. И нам кажется, что нет ничего важнее, прекраснее, желаннее. Ползать по земле, истекать слюной на зад самки, встречать соперников, чтобы разогнать их и остаться единственными рабами... Это наше всеохватное желание. Конечно, те, которых кастрируют, — продолжает пес, — на нас свысока глядят, делают вид, что не понимают. Им по нраву толстеть у хозяев под боком, стелиться перед ними, как коврики. Мы похожи на них большую часть года, но кажемся другим видом, когда любовные чувства терзают нас и распаляют наши члены.

Пес на время замолкает, идет пить из миски, полной воды и слюны, дает передохнуть длинному языку.

— А все остальное время, как я говорил, все иначе, и думаем мы только о еде и испражнении, как настоящие господа.

Снег полностью укрыл пастбище и тихо покоится на всем. Теперь действительно стало невозможно выйти. Внутри хижина погрузилась в полумрак, принесенный зимой.

— Перекусим? — часто спрашивает пес, становясь словно бы одним сплошным языком.

— Ты только что ел.

— Правда? Не помню.

— Совсем недавно. Я помню.

— А. — Пес сворачивается клубком, делает вид, что занят чем-то посторонним, шумно грызет свои лапы. Потом возвращается к вопросу: — Может, перекусить? А? Ну?

— Забудь.

Адельмо Фарандола научился питаться скудно. Он ест, только когда голод сотрясает живот долгим бурчанием. А пес, наоборот, кажется, никогда не бывает сыт.

— Да, это так, — подтверждает животное, когда человек это отмечает.

— Ты уже разжирел, — ожесточается человек.

— Это не жир, просто шерсть густая.

— Нет, ты жирный и толстый.

Пес долго возражает, затем сдается.

Адельмо Фарандола, пробудившись в очередной раз от дремоты, приступы которой затемняют его дни, застает пса скребущимся в двери хлева.

— Ты что делаешь? — орет на него человек.

— Да ничего, просто развлекаюсь.

— Если увижу, что ты что-нибудь стащил, до смерти забью!

— Эй, не горячись.

— Вот увидишь, убью. Ты труп.

И оба долго шумят, каждый на свой манер, пока один, а потом и второй не начинают смеяться.

— Поругаться всегда хорошо, — заключает Адельмо Фарандола, чувствуя себя философом.

— А мне отчего-то после ссоры всегда есть хочется, — говорит пес.

У Адельмо Фарандолы свои мысли, смутные и бесконечные, как долгий день; он находит прибежище в мечтах. Вот теперь, например, пока пес треплется, старик собирает воспоминания о весенней охоте. Ах, весна! Вот он пробирается по скалам, чтобы подстрелить серн, истощенных зимой. В них нетрудно попасть: они стоят, отупевшие, точно ждут конфетку. Наглая уверенность, которую они демонстрируют летом, испарилась, они кажутся почти домашними животными, теми, что пасутся в стаде, только чуть более робкими.

— Ну что, вот и я, — произносит Адельмо Фарандола, приближаясь к ним с пучком травы в руке. — Это я, как поживаете?

Серны ждут, сбитые с толку радушием человека.

Со всей нежностью Адельмо Фарандола рассказывает им, что убьет их и им не сбежать, потому что он станет стрелять вслед, и так будет только хуже, а значит, надо дать застрелить себя спереди.

Животные внимательно слушают.

— Вот такие дела, — говорит он им так ласково, как только может. — Я охотник, вы добыча.

Он долго разговаривает с животными, как античный воин с противником перед схваткой. Когда наводит на них свое старое ружье и спокойно прицеливается, они ждут, ноги их дрожат от напряжения. Он обещал им быструю смерть, почти приятную. Заставил их почувствовать себя частью неотвратимой сцены. Привел в изобилии аргументы об абсурдности идеи побега и многочисленные плюсы капитуляции. Настал момент схватки.

Выстрел. Выбранная дичь тяжело валится на землю, а вокруг начинается хаотичное бегство, ковыляние по камням, сползание вниз в попытках подняться. Адельмо Фарандола вновь заговаривает с агонизирующей жертвой. Он говорит ей: «Не дрожи!» Говорит ей: «Не отчаивайся!» «Насладись, — его слова звучат по-особенному, — последними мгновениями жизни». Умирающее животное слушает его, глаза выпучены, язык свесился набок, ноздри распахнуты, и как будто признает его правоту.

ШЕСТЬ

Пес кажется порой придатком человека. Он держится совсем рядом, отирается у ног, внимательно следит за каждым движением, Адельмо Фарандола даже пинком не может его отогнать, потому что тот, поскуливая, быстро вертится пару раз, преодолевая боль, а потом снова жмется к своему другу.

А иногда, наоборот, непредвиденная надобность влечет его удалиться, опустив морду, легко шагая по следу, который известен только ему одному. И тогда даже громкие крики старика, внезапно оставшегося в одиночестве, не могут призвать его назад. Пес уходит, уже ушел, с поразительной уверенностью он следует какой-то тайной тропой, то прямо, то петляя. Огибает камни, прокладывает путь, преодолевает кусты и обломки деревьев, даже не глядя, полагаясь только на нюх. Вот и ушел, скрылся, удалился. И там он проведет несколько часов и вернется вечером, почти ночью. Адельмо Фарандола услышит, как он скребется в дверь и хнычет, но не откроет — ну, не сразу, чтобы наказать за то, что оставил его одного, предпочел ему какую-то вонь.

«Занятно», — думает человек, обнаружив себя покинутым. Ему одиночество нравится — оно ему даже жизненно необходимо, тут и говорить нечего, но к этому сукину сыну он привязался, и когда тот уходит, человек чувствует, словно что-то умирает у него внутри, время замедляется, а потом и вовсе останавливается, пространство тесной впадины расширяется, становясь бескрайней пустыней, а он сам оказывается среди этой пустыни крохотным, как муравей, как червяк. И все из-за какого-то пса. А представим на минуточку, если бы с ним была душа человечья?! Или, допустим, женщина?!

— Вы сегодня в полном одиночестве? — окликает его лесник сзади как раз в такой день.

От неожиданных слов человек вздрагивает.

— Я про пса. Того, который с вами всегда. Где он?

— Не знаю, — отвечает Адельмо Фарандола. — Шляется. — И, помолчав, прибавляет: — А что, нельзя?

— Да господи помилуй! — смеется лесник. — Это же животные, им нужно бегать. Хотя... — Долгое молчание, необъяснимая улыбочка. — ...Хотя по закону собак надо держать на привязи и в наморднике.

— Но это не мой пес, — возражает Адельмо Фарандола, — я его не знаю! Он сам ко мне прицепился, мне даже неизвестно, как его зовут.

— Ясно, ясно.

— Я собак терпеть не могу!

— Да ладно, могу себе представить. И потом, это собаки, так уж они устроены. Знаете, а у меня тоже были собаки.

Молчание. Видимо, лесник ждет, что у него спросят про собак. Но Адельмо Фарандола упорно молчит.

— В общем, в следующий раз надевайте на него намордник, когда выпускаете его гулять. Так мне не придется в него стрелять.

— Хорошо, — говорит Адельмо Фарандола. «Стрелять в него, — думает он. — Стрелять в него».

— Таковы правила, ничего не поделаешь. Если б я им точно следовал, этот пес был бы уже мертв.

— Ясно.

— Вы про это не забудете?

— Про что?

— Про намордник. У вас же он есть?

— Конечно, — отвечает Адельмо Фарандола.

Но это неправда, у него в хижине нет намордников, у него никогда не было собачьих намордников. Это немыслимо, чтобы на пастушьего пса надевали намордник, как он будет справляться со своей работой с завязанной мордой?

— Ну и славно. А сейчас, если не сильно помешаю, я бы с удовольствием воды выпил.

— Воды?

— Да, пожалуйста. Страшно пить хочется. Мы можем войти?

— Сволочь любопытная, — говорит Адельмо Фарандола, когда лесник наконец уходит.

Он знает, зачем тот приходил. Парень его браконьером считает. Забирается досюда якобы браконьеров ловить, но на самом деле в него метит, в Фарандолу Адельмо. В него, а он и стрелял-то всего пару раз — в животных больных или отбившихся от стада. Или в тех, которые приходили последнюю траву у хижины общипать. Или в тех, которые спускались с отвесных скал, привлеченные запахом сена, которое он раскладывал в сарае, и готовился стрелять в них, как только они спокойно наклонялись к еде.

— И что такого, — обращается он к явившемуся псу, — они все равно бы умерли. Ты же видишь, они слабые, хромают, плачут. Я им милость сделал.

— Если так посмотреть, — прибавляет пес, — все умрут рано или поздно, верно ведь? Ты это как-то уже сказал. Но, может, мы о другом побеседуем?

Псу эта тема не нравится. В последний раз, когда они о таком говорили, Адельмо Фарандола намекнул, что если никто ему на мушку не попадет, то он, недолго думая, убьет пса и съест.

— Но, если б не было этих тварей, что б я делал? Пришлось бы тебя съесть, — и в самом деле говорит человек с легкой ухмылкой.

— Знаешь, а мне вот совсем не смешно, — отвечает пес. — И раньше смешно не было.

— Да, правда, тут ничего смешного.

— Совершенно.

У Адельмо Фарандолы никакого разрешения на оружие нет, он не следует правилам. Это его долина. Его животные. Воздух его. Ну ладно, его и его брата, но брат живет далеко, он такой весь из себя важный, что в эту впадину, полную камней, ногой не ступит, они ее за бесценок взяли, но брат всегда считал, что это неудачная сделка, выброшенные деньги. «Здесь кругом всё мое, — думает Адельмо Фарандола, разводя огонь. — Всё. Всё».

Лесник следит за ним издали в подзорную трубу, словно он дикий зверь. Ну так Адельмо Фарандола начинает прятаться, передвигаться на четвереньках, ползать вокруг камней, в зарослях. И оттуда, незамеченный, в свою очередь выслеживать лесника.

Пес осторожно следует за ним.

— Забавно, — говорит он.

— Тихо, молчок!

— Лаять нельзя?

— Нет.

— Ну хоть разочек гавкнуть, смеха ради?

— Нет.

Лесник подходит, отходит, оглядывается. Кажется, он встревожен.

— Вот ведь гад любопытный, — рычит Адельмо Фарандола.

— Гад любопытный, точно, — рычит и пес. — Что делать будем, подкрадемся сзади и нападем?

— Нет.

— А мы бы его врасплох застали. Вот это было б забавно! Ух, как мне такого хочется!

Адельмо Фарандола молчит, и вид у него свирепый.

ДЕВЯТЬ

В один из долгих зимних дней раздается стук в дверь. Адельмо Фарандола слышит его ночью, она же день, потому что день и ночь стремятся слиться под слоем снега, обращающего свет в синие сумерки. Адельмо Фарандола вздрагивает.

— Кто там? — спрашивает он, потом решает сделать вид, что его нет, потому что ему не нравится, когда чужаки крутятся под ногами, и не встает с места. — Кто там? — спрашивает старик почти шепотом, потому что на самом деле не хочет знать, кто стучится. Он сидит неподвижно, тихо, дышит осторожно.

Пес выжидательно смотрит на него.

— Мне что делать? Лаять?

— Нет, сиди спокойно.

— А я бы инстинктивно залаял.

— Я знаю, но не надо. Они скоро уйдут.

— Уверен?

Пес обеспокоенно ждет, когда постучат опять, насторожив уши. О, вот. Он невольно рычит.

— Нет! — приказывает Адельмо Фарандола. — Или я тебя запинаю.

Пес разочарованно скулит.

Ночью раздается стук более легкий, невнятный. Это снег стучится, снег, слой которого укутывает хижину и укрывает от солнца, так, что скоро сверху она будет казаться просто небольшим сугробом. Это снег просится войти.

Адельмо Фарандола просыпается от стука. У него чуткий сон еще с тех времен, когда он скрывался во время войны, ему немного надо, чтобы проснуться, а потом он лежит часами и смотрит в темноту, ждет, когда сон вернется. Но стук такой легкий и невнятный, что он не знает, слышал ли он его на самом деле или тот ему приснился, не знает даже, вправду ли он проснулся или ему снится, что он не спит. В такие минуты, во влажной темноте холодной хижины, он словно снова в убежище времен своей юности, в глубоком чреве марганцевой шахты. И он боится пошевелиться и прикоснуться ладонями или локтем к каменным стенам, теснящимся вокруг него, обволакивающим и поглощающим его, как стенки желудка.

— Ты тоже его слышишь, — говорит он псу днем. Приятно сознавать, что это ему не снится.

— Разумеется, я его тоже слышу, — отвечает пес.

— Неплохо.

— Так что мне делать, лаять?

— Нет, нет.

Снег, лежащий над ними, движется, живет и дышит. И этот стук — проявление его жизненной силы. Теперь он объял их и спокойно переваривает. Вот что приходит иногда на ум старому Адельмо Фарандоле. Псу об этом ощущении он предпочитает не сообщать, потому что тот, как видно, уже обеспокоен и встревожен, готов подскочить от любого поскрипывания, от любой капли. Кто ж знает, как он отреагирует на треск ломающегося льда весной, думает человек, вон, уже сейчас он каждого шороха пугается.

Иногда стук раздается из хлева.

— Коровы, — Адельмо Фарандола садится на постели.

— Коровы? — зевает пес.

Адельмо Фарандола, кажется, внезапно вспоминает, во сколько пора их доить. Он поднимается, накидывает на себя еще одно одеяло и открывает дверь в хлев.

— Коровы, да? — говорит пес.

— Сбежали все, — бормочет старик.

— Я тут никогда коров не видел, сколько у тебя бываю.

Адельмо Фарандола в замешательстве оглядывается. Только продукты, ящики с яблоками и картошкой, мешки с мукой, бутылки, поленья, ненужная утварь.

— Мои коровы, — снова бормочет он.

Пес уже вернулся в жилье, где сохранилось немного тепла. И все-таки что-то шевелится в темном хлеву, стоит закрыть дверь, ведущую оттуда в хижину. Что-то копошится, шуршит, скрипит звеньями цепей. Пощелкивания, постукивания, поскрипывания. Адельмо Фарандола долго прислушивается и выдерживает искушение снова встать и пойти поглядеть. Пес тоже слышит эти звуки, его уши беспокойно подрагивают, но он прикидывается спящим и не двигается с места.

— Это провода, это линия электропередач! — бормочет Адельмо Фарандола, слушая эти голоса, видя эти тени.

Ему кажется, что он еще слышит гудение проводов, по которым течет ток, гудение, которое долго преследовало его повсюду, на самом деле оказываясь стрекотом кузнечиков на лугу или глухим шумом машин на дорогах внизу, в долине.

«Тронулся я от этих проводов», — думает он. И выглядывает в окно, словно оттуда можно их увидеть, и ему представляется, что он и вправду их видит — там, за снежной стеной, протянулись длинные нити живых, говорящих проводов.

— Деньги, деньги, — часто бормочет Адельмо Фарандола во сне. Во сне ему приходится ловить разлетевшиеся купюры или разыскивать монеты, упрятанные неизвестно где.

— Деньги, деньги, — однажды он продолжает бормотать и проснувшись, в темноте хижины.

С тех времен, когда они продали первую долину, у Адельмо Фарандолы сохранился старый чемодан с купюрами. Остальные деньги в банке, так захотел брат, более трезвомыслящий, более предусмотрительный, но об этих деньгах Адельмо Фарандола забыл — они стали чем-то слишком далеким и абстрактным. Влажные бумажки в чемодане, закопанном в хлеву, — вот это деньги, ими он и расплачивается за провизию.

— Деньги, деньги, — шепчет Адельмо Фарандола, натягивая себе на плечи одно, два покрывала и открывая дверь в хлев. Он помнит, что они где-то там, в безо­пасности. Но каждый раз ему приходится подолгу их искать, переворачивать ящики с картошкой и яблоками, раскидывать дрова, рыть землю, смешанную с соломой.

Пес со скучающим видом наблюдает за ним от входа.

Когда он наконец находит их, то разглядывает долго, не зная, что делать. Облегчение оттого, что он их нашел, сменяется упадком сил. Адельмо Фарандола знает, что должен снова их спрятать, и побыстрее, чтобы никто их не обнаружил, пока он далеко от хижины. И он ходит по хлеву с чемоданом в руке в поисках укрытия, в какое он сам никогда бы не догадался заглянуть и о котором он мгновенно забывает.

Этой долгой зимой, под снегами, долгой, как вечность, неподвижными днями, незаметно переходящими в ночи, Адельмо Фарандола позволяет яви и сну перемешаться. Фигуры, приходящие к нему во сне, теперь остаются рядом и днем.

Порой хижину навещают целые компании. Они ходят туда-сюда, заинтересованно озираются. Чаще всего это деревенские, и одеты они так, как одеваются осенью или весной, в ту пору, когда он спускается в деревню за покупками. Они приветствуют его взмахом руки, улыбаются, проходя мимо, но он не удостаивает их ответом.

Порой эти люди общаются с другими, пришедшими из других времен. С теми, кого Адельмо Фарандола знал давным-давно, которые приходят к нему в тишине. Родственники, дальние или уже покойные, друзья юности. Даже пара женщин, молодых и несмелых, которые — он не помнит, не знает — были для него больше, чем просто знакомые,и заставляли — возможно, все возможно, — заставляли его сердце биться сильнее.

Угадываются и незнакомцы, высокие и молчаливые, которые стоят рядом, будто ждут, когда он заговорит. Адельмо Фарандола упорно молчит, не раскрывает рта, пока они не отступают и не растворяются.

* * *

В заводях чуть ниже по долине в разгар лета красные горные лягушки откладывают тучи икринок. Солнце постепенно прогревает воду, икринки зреют. Наконец почти одновременно, где-то в июле, тысячи дергающихся головастиков появляются в мутной воде. Слишком много для этих заводей. И вскоре они выталкивают друг друга на берег, со всей своей лягушачьей жестокостью. Потом начинают пожирать друг друга, набрасываясь иногда толпой на одного, и рвут на части. Сплошные мельтешащие хвостики, распахнутые беззубые рты.

Адельмо Фарандола представляет, как спускается к этим заводям, подсыхающим на солнце, чтобы посмотреть на головастиков. Он рассказывает об этом псу, тот заинтересованно слушает.

— Ну надо же! — говорит он. — И во что они превратятся?

— В лягушек.

— Никогда бы не подумал.

— Это новорожденные лягушки. Ты это должен видеть, как они друг друга жрут. Немыслимо. Почему они это делают?

— Я почем знаю.

— Потому что места мало. Жуткое зрелище, скажу я тебе.

— Почему ты их не остановишь?

Адельмо Фарандола усмехается, наклоняется и пристально смотрит на пол, словно перед ним, прямо здесь, в хижине, заводь, кишащая головастиками. Пес, сидя рядом, водит носом, пытаясь уловить их запах.

— Как они пахнут? — спрашивает он в конце концов.

— Ну, м-м-м... Пахнут чем-то... Ну, вроде как... М-м-м-м... Как бы сказать...

— Ладно, не пытайся.

Адельмо Фарандола протягивает руку, погружает ее в воображаемую воду, сложив ковшичком, и вынимает полную пригоршню бьющих хвостами головастиков.

— Им хорошо? — спрашивает пес, который уже почти видит их. — Мне кажется, они виляют хвостами.

— Хорошо? Не знаю. Хочешь поучаствовать?

— В смысле? — уточняет пес.

— Попробовать.

— Шутишь, что ли? За кого ты меня принимаешь?

Адельмо Фарандола смеется и изображает, что кладет головастиков в рот.

— Эй, а кто говорил, чтобы это я сделал? — пес упрекает.

— Тебе же хуже. А они ничего так.

Адельмо Фарандола проглатывает их не жуя, живыми, сырыми. И улыбается, чувствуя, как они продвигаются по пищеводу.

— Готово, — говорит он через некоторое время, подразумевая, что они уже в желудке.

Еще одна пригоршня, и снова в рот. Пес наблюдает, не зная, пускать ему слюни или нет.

— Вот-вот и я тоже попробую, — скулит он после третьей пригоршни.

— Давай-давай, — произносит Адельмо Фарандола. — Я этими, считай, уже поужинал.

Пес опускает морду, шурует в несуществующей слизи, покачивающейся на краю заводи, поднимает голову, чавкая.

— Ну как? — спрашивает старик.

— Ну... — издает пес.

— Ко вкусу надо привыкнуть. Завтра опять попробуем. Ты узнаешь, что они бывают повкуснее, чем сегодня. И со мной так было. Тут нужно время.

— Как скажешь.

Пес бьет себя лапой по носу, отгоняя ощущение грязи, возникшее при мысли о застойной воде. Внимательно смотрит на Адельмо Фарандолу и, кажется, сочувствует ему.

ДЕСЯТЬ

Снег за окном вызывает давние воспоминания, Адельмо Фарандола и не знал, что они у него остались. Он ищет взглядом пса, чтобы пригласить его послушать, пока эти воспоминания не улетучились и слова для них не убежали далеко. Его нигде не видно, потому что пес уже у его ног, грустно свернулся кренделем.

— Когда я был маленький... — начинает Адельмо Фарандола.

— Высоковольтные провода, — прерывает его пес. — Я это уже знаю.

— Да нет же, какие провода... Когда я был маленький...

— Брошенная шахта и прочее.

— Нет, нет! — Адельмо Фарандола теряет терпение, хочет дать пинка, но ему мешает одеяло, которым он укутал ноги. — Когда я был маленький, — наконец выговаривает он как можно быcтрее, чтобы не дать псу времени вмешаться, — снегу было по-настоящему много, почти как сейчас.

Пес поднимает взгляд на окно и видит лишь снег: фыркает, но не возражает.

— Было очень, очень много снега, и его боялись. Внизу, в деревне, мы все боялись снега. И злились, что ничего не можем сделать, сильно злились, но боялись еще сильнее. Деревня лежала в нескольких километрах ниже снежников, ровно над ней сходили лавины, и зимой, если бы что-то пошло не так, снег мог смести нас и уничтожить. Тогда это было не решить парой специальных взрывов, как сейчас, которые направили бы лавину в пустую долину. «Нет, нет, — уверяли эксперты и умники, — лавина тут сойти не может, иначе здесь не провели бы высоковольтную линию, не правда ли?» Но нам эти лавины являлись по ночам, мы видели во сне, как умираем, раздавленные, или задыхаемся под ними. Днем об этом думали меньше, потому что жизнь-то идет, работу надо делать, скотина, пастбища, дети, понимаешь ли.

Пес вежливо кивает.

— Но по ночам, в постели страхи возвращались, чтобы овладеть нами во сне или даже еще в дремоте, и каждый шорох казался вестником обвала. Мы внезапно просыпались по утрам, в поту, крича, вскакивали, выглядывали в окна — не покрыло ли нас белым, ощупывали руки-ноги, все ли цело, бегали по дому не одеваясь, проверяли, все ли на своих местах, там ли наши близкие, где мы оставили их накануне вечером, и находили их также бегающими, делающими то же, что и мы, изумленными, что они все еще живы; и мы невольно обнимались и рассказывали, какая смерть привиделась нам во сне, и облегченно смеялись. Выходили убедиться, что дом не сдвинут, не разрушен, не перевернут.

Пес дремлет и больше не слушает, да и сам старик уже не произносит слова вслух, ему лишь кажется, что говорит.

— Зимой доносился грохот далеких лавин, и каждый раз мы все думали: ну все, дожили, она идет вниз; прощай, деревня. Кто-то держал наготове чемоданы со всем необходимым. При первом шуме — быстро, из дома, в машину или трактор, и всем счастливо оставаться! Я знал одну семью, они спали одетыми, чтобы успеть в случае чего, и ложились в постель в обуви, чтобы не потерять ни секунды. А еще были те, кто вечно каркает: если лавина придет, ничего не поделаешь, мы все тут же умрем, нас всех снесет льдом и камнями, и этих идиотов с полными чемоданами и в обуви тоже вынесет за двери их домов, с ключами от фургона или трактора в руках, раздавит, как и их скотину. Страх, понимаешь ты, пес? Как постоянный шум: когда громче, когда почти не слышим, но страх был всегда, он стал чем-то вроде жильца, близкого родственника, и оседал все ближе, некоторые с ним даже разговаривали, со страхом, представь себе, ругались или, наоборот, пытались договориться, свыкнуться с ним немного.

Страх был так силен, что передавался даже животным, — вспоминает Адельмо Фарандола, который, когда пес не прерывает его, погружается в фантазии, несущие тоску. — Животные боятся по природе своей, они от всякого пустяка дуреют. Но в этом случае они были правы: они чуяли глухой страх своих хозяев и сами тут же обделывались. Они не знали, чего именно бояться, но нутром чуяли, что бояться надо, и сильно бояться, а тут уж и буквально обделаешься, извини за выражение.

Пес оживляется на мгновение.

— Интересно, — сообщает он человеку и продолжает дремать дальше.

— Странные твари эти чувства, — бормочет Адельмо Фарандола, чтобы поддержать внимание пса. — Лавины корежили нас десятилетиями. Мы думали только о неустойчивых снежниках, о невыносимо гигантской громаде над нами, думали всегда, постоянно, и у нас не было чувств ни для чего другого. Если, например, парню нравилась какая-нибудь девчонка и он с ней заговаривал, пытался покрасоваться, впечатлить ее и начинал про судьбу, про красоту ночного неба, про ту странную нежность, которую он испытывает, когда думает о ней, рано или поздно разговор заходил о снежниках, и в итоге говорили только об этом, представь себе результат. Когда мы занимались любовью, в постели — это бывало редко — или на лугу в высокой траве, чтобы нас не заметили, или на сеновале, как обычно, мы рано или поздно начинали припоминать лавины. «О чем думаешь?» — спрашивали друг друга. «О тебе, что за вопрос, о тебе!» — звучал ответ, но это была неправда, в голове у нас роились неустойчивые снежники, что расположились над нашими головами. Чья-нибудь мать высовывалась в окошко позвать детей обедать и по рассеянности кричала: «Лавина!», словно ее ребенка и вправду так звали. Потом приходилось успокаивать соседей, мол, нет, нет никакой лавины, просто слова перепутала, как и все иногда, с кем не бывает? А кое-кто в конце концов действительно так называл, нет, не детей, хотя в муниципалитете это разрешали, а животных. Много лет Лавинами звали кошек, собак, кроликов, уток, телят. Когда кто-нибудь кричал: «Лавина!», кругом поднималось мычание, блеяние, лай. Смешно тебе, — Адельмо Фарандола будто и впрямь выговаривает это псу, который спит у его ног и которому не смешно, — смешно, но так и было, а мы, мальчишки, развлекались: крикнешь: «Лавина!» — и все суетятся. Ах, черт возьми, я же не про это говорил. Я про чувства, снег их задушил. Нам, жителям той деревни, сложно стало выражать то, что мы чувствуем. Не знаю, заметил ли ты? — думает старик, и мысли его замедляются. — Страх лавины сделал нас молчаливыми и грустными, и в этой полной тишине мы почти что слышали, как он гудит подо всем — под симпатией и неприязнью, под рабочими заботами и удовольствиями, под страстями и желаниями. Или это высоковольтные провода гудели? Неважно. Нас оглушала мысль о том, что прежде, чем эти снежники, умрем мы, а потом умрут наши дети, потом — наши внуки, а снежники все будут там, наверху, над нашими головами, громадные, неустранимые и готовые похоронить нас, и никакие дела не имели больше смысла, никакие планы, никакие страсти, потому что снег мог уничтожить все и сделать мир снова таким, каким он был до нас, до того, как появились люди. Но летом, если ты поднимался на пастбище повыше, можно было забыть об опасности снежников. Ты видел их не над собой, но на одной с тобой высоте, и все они выглядели не такими уж и страшными. Ты забывал про страх, который охватывал тебя внизу, в деревне; здесь, наверху, он казался смутным и странным, словно дурной и немного постыдный сон.

Так, своими словами, Адельмо Фарандола рассказывает, не говоря вслух, задремавшему псу, когда что-нибудь из его прошлого всплывает из недр порушенной памяти или когда его фантазии прикидываются воспоминаниями.

ОДИННАДЦАТЬ

— Давай тай, тай же! — взывает Адельмо Фарандола у окна, потому что еды со вчерашнего дня больше нет.

— Тай же, тай, — хнычет пес, вспоминая, что Адельмо Фарандола собирался его съесть.

Два рта вместо одного извели запасы еды раньше времени. Как бы они ни экономили, хлеб и колбаски давно закончились. Как и картошка, яблоки, сушеное мясо и протухшее мясо, кости и шкуры.

— И что делать? — обеспокоенно спрашивает пес.

— Ждать, — отвечает Адельмо Фарандола, который за окном видит лишь привычную стену бледно-синего снега.

Пес решает не напоминать больше об отсутствии еды, чтобы не будить фантазию старика.

— Есть хочешь? — спрашивает, однако, тот, чтобы поддержать разговор.

— Нет, нет, что ты, — отвечает пес и зевает, словно беседа ему наскучила.

Но опустевшие желудки обоих испускают жалобные звуки, от которых они просыпаются по ночам, сжимаются и бунтуют, словно хотят вылезти через рот наружу и самостоятельно отправиться на поиски пищи.

Два дня без еды, потом три. В воде недостатка нет, достаточно открыть дверь, взять немного снега и растопить в горшке на печи. Но вскоре Адельмо Фарандола начинает осматривать поверхности в поисках крошек.

— Эй, чего ищешь??

— Крошки.

— А, вот что. Боюсь, я их уже слизал, — говорит пес, — если б я знал, и тебе бы чуток оставил.

Они уже несколько раз обшарили все углы в хижине, потом в хлеву. Все крохотные съедобные кусочки были отысканы и отправлены в рот. Адельмо Фарандола облизывает изнутри горшок из-под поленты, в котором осталось кое-что от скопившейся за долгие годы жирной грязи, легкий привкус, воспоминание о легком привкусе, не более того.

Им приходится ложиться спать раньше обычного, потому что во сне они не чувствуют мук голода. Но приходящие сны исполнены нечеловеческого прожорства, обедов, которые вечно откладываются, танталовых мук.

Адельмо Фарандола по несколько раз в день встает с постели, подходит к окну, проверяет уровень снега и возвращается обратно молча. Псу тоже расхотелось разговаривать. Он лежит, свернувшись клубком, и недовольно вздыхает.

— Прекрати! — не выдерживает наконец человек.

— А что я?

— Ты ноешь.

— Неправда. Хотя у меня есть все основания. Сначала приглашаешь остаться, потом выясняется, что еды на двоих нет. Придурок.

— Поймаю — съем!

Пес фыркает и не двигается с места. Он знает, что человек слишком ослаб.

Проходит еще несколько дней. Обессиленные, человек и пес глядят друг на друга, каждый из своего угла. Кто выживет — съест другого и так дотянет до схода снега. Но мысль о том, что можно оказаться съеденным, поддерживает в обоих жизнь. «Я тебе такой радости не доставлю, — думает каждый из них. — Я сильнее».

С бесконечной медлительностью Адельмо Фарандола принимается варить смолистое полено. Потом приходит черед варить застарелые куски навоза, устилающие пол в хлеву. Затем, методично, он принимается обгладывать грязь, наросшую на нем, пот, усыхавший годами. На вкус это весьма разнообразно, но, кажется, питательно. Он скребет себя ногтями, открывая под грязью белейшую кожу.

Пес наблюдает с величайшим вниманием.

— А мне нельзя ли лизнуть? — умоляет он.

— Нет, — говорит Адельмо Фарандола. Но в конце концов, под влиянием приступа тошноты, не в силах продолжать, позволяет псу полизать его.

День, ночь, день, ночь.

Снег все еще идет ночи напролет, и днем тоже, сильный теплый ветер утрамбовывает его, вдогонку ветер сменяет холодный ночной воздух и замораживает его, и снег твердеет, как камень. И стоит воздуху потеплеть настолько, что, думается, худшее уже позади, тучи сгущаются снова, и снег опять валит на обледеневшую поверхность, с хребтов сходят новые лавины, осыпаются вниз, сметая по дороге лес, срезая макушки деревьям. Но в конце концов и этот шлейф зимы заканчивается.

Сидя в хижине, обессиленный Адельмо Фарандола понимает, что долгое заключение под снегом подходит к концу. Он понимает это по треску раскалывающегося льда, по стонам трущихся друг о друга ледяных корок, по капели, начинающейся с первыми лучами солнца и прекращающейся только на закате.

— Дожили, дожили! — говорит он сам себе, поддерживая огонь с помощью последних жалких остатков дерева и бумаги.

— Дожили, — напевает пес, слушающий человека в полудреме, не в силах пошевелиться.

День за днем уровень снега понижается. Однажды утром, открыв окно, Адельмо Фарандола замечает ослепительную полоску света, проникающую в комнату из-за обледенелого снега. Внезапно мрачные сумерки, в которых человек и пес прожили пять месяцев, прорезает, как лезвие, солнечный луч, в котором вспыхивают крохотные пылинки. Пес лает, когда солнце врывается в комнату; испуганный, с ужасом глядит на эти пылающие пылинки. Адельмо Фарандола не знает, смеяться ему или ворчать, как он обычно делает, когда приставалы хотят войти к нему в дом в поисках старой скамейки или пастушьих сыров.

— Зима кончилась, — говорит Адельмо Фарандола.

— А, вот оно что, — тявкает пес. — Я не понял.

— Скоро выйдем, ты рад?

Пес высовывает язык, склоняет голову, не знает, что сказать.

Когда солнце снова начинает освещать впадину, еще видны многометровые сугробы; чтобы они сошли, понадобится много времени, дни и дни. Но приятно будет снова выходить облегчаться на свежий воздух, в землю и травку, чувствовать, как член обдувает легкий ветерок, после того как пять месяцев приходилось испражняться в ведро, которое потом выливали в нору, прокопанную в снегу прямо за дверью. Так приятно будет снова оросить своей мочой ближайший периметр, оставить свой запах, чтобы никто не претендовал на эту местность, думает пес, — хотя обоим и нечем испражняться после долгой голодовки.

День за днем оседает сугроб за окном, оседает и за дверью. Можно уже видеть окружающий мир — и пускай он пока состоит лишь из ослепительно-белого, синего и серого. С крыши непрестанно капает, капель мешает спать, не дает ни на чем сосредоточиться. С окрестных гор доносится все усиливающийся треск, непрестанный гул, похожий на долгие стоны.

И вот приходит тот день, когда они делают первые шаги за порог хижины, по грязному уже снегу. Человек на каждом шагу проваливается по щиколотку. Пес весит меньше, крепкая корка льда выдерживает его, но иногда он внезапно наступает на более слабое место, погружается по самые уши и начинает метаться в отчаянье, и это смешит человека.

— Прекрати, — говорит ему тот.

— Помогите! Помираю! — вопит пес.

— А мне-то что.

— Не бросай меня! Помираю!

Наконец пес выбирается из ямы, сплевывая снег, отряхивается, снова проваливается, хнычет и тоже смеется.

— Я возвращаюсь в дом, — говорит он. И не трогается с места.

Чистый свежий воздух оглушает их. Они пьянеют от воздуха и света и почти забывают про еду.

— Это всегда так? — спрашивает пес.

— Я помню, что ли? Наверное. Согласись, оно того стоит.

Адельмо Фарандола имеет в виду: стоит гнить взаперти всю зиму, рискуя помереть с голоду, чтобы потом ощутить вот это, упиваться белизной и чистотой. Пес нюхает, счастливый и смущенный.

Прежние обитатели этой впадины знали, где поставить хижину, чтобы ее не затрагивали лавины. У Адельмо Фарандолы были годы, чтобы в этом убедиться. Лавины сходили по обе стороны хижины, снега их вываливались иногда совсем неподалеку, комки снега, земли, камней оказывались почти у двери, но не ближе.

Старик с довольным видом оглядывает бесформенную груду почерневшего снега с землей, из которой торчат ветки, стволы, палки, крупные камни. Пес поводит носом в сторону лавины, сошедшей справа от дома в прошлом месяце. Тот день они оба запомнили, и грохот, от которого у них дух перехватило. Они прекрасно помнят, что хижина затряслась, как жестянка, и две бутылки упали со стола. Хорошо помнят, как воздушная масса пронеслась над крышей и они избежали гибели только благодаря тому, что дом был надежно укрыт плотным и крепким слоем затвердевшего снега.

— Чего нюхаешь? — спрашивает человек.

— Я чую запах, — отвечает пес.

— Да ты вечно чуешь запахи.

— Да, но это сильный запах. Понюхай сам!

— Я ничего не чую.

— Тогда погляди.

Они подходят к куче. Адельмо Фарандола доволен, потому что уже догадался, что могло привлечь внимание пса. Из завалов постепенно выступают туши мертвых животных, серн, горных козлов и коз, лавины рвут их на части, но мороз сохраняет неиспорченными. И он тоже пользуется манной небесной, извлекает останки из-подо льда, по кусочку, и ест, потому что к весне колбаски давно уж закончились, о консервах остались одни воспоминания, а эти ноги, ребра, шеи серн и козлов отлично сохранились, и, если их освежевать, очистить от земли, они очень даже ничего на вкус, а из костей можно приготовить наваристый бульон, в который он добавляет стаканчик вина, если у него еще остается вино.

— Это что за животное? — спрашивает он у пса.

Пес молчит.

— Не знаешь, что за животное?

— Это не животное, — бормочет замерший пес.

ДВЕНАДЦАТЬ

«А, черепушки», — вздыхает старик вечером, отправляясь на поиск немногих разрозненных воспоминаний, прежде всего памяти жестов, автоматических движений, которым не нужно сознания, достаточно делать их, и они приходят одно за другим, сами по себе. Черепушки...

Каждое лето Адельмо Фарандола отправлялся в деревню с рюкзаком за плечами. Потом, случалось, на полпути задавался вопросом, зачем он идет и куда, и тогда смотрел вниз — он идет вон в том направлении, значит, направляется в долину. А внизу — деревня, дома, люди, хотя он точно идет не затем, чтобы с ними встретиться. Но чтобы вспомнить конкретную причину своего путешествия, он вынужден был останавливаться, ставить рюкзак на ствол поваленной сосны и развязывать его. Внутри он обнаруживал черепа животных — серн. Он считал и пересчитывал их: с десяток черепушек — отполированных, красивых, подходящих для украшения богатого дома. Восхищенный, он разглядывал их, через некоторое время поглаживал один-другой, ощущая гладкую кость, рога, отделанные, как у статуэток. И это все без выварки, без спирта, без отбеливания: только ножи и, по необходимости, зубы. Это были свежие черепушки, ему казалось, что они ему улыбаются, хотят поговорить, поблагодарить его, но не решаются, потому что робкие.

«А куда я их несу? — спрашивал он себя. — Лучше бы их себе оставить». Потом восстанавливал в памяти: когда-то он отдал черепушки женщине в магазине, так он ее называл, а она их оценила, заплатила за них бутылками вина и продуктами и продала их все туристам — даже очередь снаружи стояла, влет уходили. Ему казалось, что все было именно так. Вот зачем он спускался, вот почему он тут, с рюкзаком, на тропе, ведущей в долину. Он занимался этим много лет — находил в снежных завалах мертвых серн, откапывал их, отделял мясо от костей и сушил, ну, по крайней мере, пытался, а черепушки с рогами хорошенько начищал и отдавал на продажу. За этим он и спускался. Эти придурки городские по ним с ума сходят, летом по три часа едут на машине к ним, стоят в очереди на улице перед магазином и потом еще три часа тащатся назад по шоссе — хотят их расставить красиво на серванте в своих богатых домах, черепушки эти, или на стенку повесить, как портреты родственников.

Приободрившись, Адельмо Фарандола возобновлял путь по крутой тропке, спотыкаясь там же, где спотыкался уже бог знает сколько раз, сворачивая там, где решал уже не сворачивать больше, скользя по слою хвои, опавшей осенью и оставшейся гнить, распухшей и поджидающей путника, как зверь в засаде. Временами во влажном лесу его отвлекал, замедлял путь запах плесени: некоторые темные пятна, похожие на коровьи лепешки, оказывались скоплениями грибов. «Может, они съедобные», — думал Адельмо Фарандола, больше из-за запаха, чем из-за вида этих серых, кривых, влажных грибочков. Он наклонялся, срывал шляпку с частью полусгнившей уже ножки, пробовал, ждал реакции: желудок сразу одобрял, бурча. «Этот хороший, — признавал тогда старик. — От него я не помру. Может, на обратном пути соберу парочку, будет вечером полента с грибами, их даже готовить не надо, они и так вполне готовы».

Адельмо Фарандола закрывает глаза, не позволяя себе отвлекаться на что-нибудь еще. Он один, как в старые добрые времена, — пса нет, больше нет, да никогда и не было. «Итак, на чем мы остановились», — задумывается он.

Так или иначе, он добирался до деревни, проходил мимо первых домов, огородов, в которых, кроме торчащих кочанов, все завалено было мусором, объедками и отходами. Заглядывал еще раз в рюкзак (о, рогатые черепушки). И тогда направлялся к магазину, вот уже много лет бывшему единственным местом в деревне, в которое он заходил.

Настало время женщины. Женщины из магазина. Он не помнит ее лица, но помнит, как она реагировала. Особенно в последний раз — ему все его предыдущие визиты кажутся последним.

— Дверь не закрывайте, Адельмо, — произнесла со вздохом госпожа из магазина, увидев, что он вошел. Она была одна, за прилавком, читала журнал. Внутри магазина вкусно пахло сластями и вином.

— Тут хорошо пахнет, — сказал Адельмо.

— Пахло, хотите сказать. Чего хотите?

Женщина была прямо перед ним, и он не мог долго смотреть ей в глаза. Если бы они поспорили, кто дольше, не отрываясь, сможет смотреть на другого, он сдался бы сразу, потому что она даже не моргала, у нее был острый взгляд хищной птицы.

— Я их принес, — пробормотал Адельмо Фарандола, глядя куда-то в сторону, на какие-то пожелтевшие бумаги.

— Деньги? Молодец, наконец-то вы о них вспомнили.

— Нет, не деньги, — смутился он. Какие деньги, соображал он меж тем. Он должен денег? А за что? И сколько?

Она молчала, ждала, скрестив руки. А поскольку старик не реагировал, смягчилась — ободрительно улыбнулась и моргнула разок, один-единственный.

— Не деньги, — повторил он.

— Я поняла, Адельмо. А что же?

— Эти. Черепа! — произнес он, радостный, поскольку вспомнил без особых усилий. — Черепа!

Он взял рюкзак, поставил его на прилавок, засунул в него руки, достал два рогатых черепа, по одному в каждой, лаская их взглядом.

— Черепа, — внятно проговорил он.

— Но я ж вас просила больше не...

— Они красивые, потрогайте.

Но женщина по-прежнему стояла не шелохнувшись и только сильнее ожесточилась.

Как она тогда сказала? «Быть или не быть», — прошептал он с непонятным сарказмом.

— Послушайте, мне их больше не надо. И я вам это уже говорила.

Адельмо Фарандола замер с вытянутыми руками, на каждой ладони по черепу серны, и выражение у них стало растерянное и обеспокоенное.

И теперь, во тьме хижины, он протягивает руки, и ему кажется, что он даже ощущает вес этих вычищенных черепов.

— Они красивые, — упрямо, но неуверенно повторяет он ей.

«Они красивые», — вторит он сейчас, не открывая глаз. Пес, лежащий поодаль, кивает без восторга.

— Адельмо, я к вам очень хорошо отношусь, но вы знаете, что они не очень красивые? Они мерзкие. Они никому не нужны. Никто их не купит.

— Туристы, — подсказывает он.

— Туристы от них плюются. Говорят — дети пугаются. Мне их неловко даже из-под полы показывать, я не хочу этого делать. Только тому типу однажды приспичило купить один. Но это был очень странный тип, знаете ли. Нормальные люди, — на слове нормальные женщина повысила голос, как учительница перед засыпающим учеником, — их не оценят. А если ко мне проверка придет? Если найдут их у меня под прилавком или там, в подсобке? У меня ж нет на такое разрешения. Вы знаете, что мой магазин закроют? И потом...

И потом? Женщина подошла поближе, прищурилась, задержала дыхание, чуть ли не носом уткнулась в прекрасные его черепушки, чтобы изучить их поближе и отыскать на них изъяны. Адельмо от испуга пробрала дрожь.

— И потом, у этого рога нет, не видите, что ли? А второй проломлен. И они даже нормально не почищены. Они правда мерзкие, понимаете, Адельмо?

Адельмо Фарандола отдернул руки, обиженный, неуверенный. Поднес черепа поближе, чтобы тоже их разглядеть, долго обнюхивал. Так и есть, женщина права, первый с трещиной, у второго только один рог, и остались на костях кое-где сухожилия, пара кусочков почерневших мышц, комочки шерсти. Но их же почти не видно.

— Это, по-вашему, не видно, — женщина читала его мысли. — А вам все равно, что на бедных зверушек охотиться незаконно? Сколько раз повторять: нельзя это, вас оштрафуют, а то, чего похуже, судить будут. Ваш приятель лесник вам это постоянно твердит. Вы понимаете, что парень рискует, покрывая вас?

О чем она сейчас говорит? Эта долина его, собственность Фарандолы Адельмо, он ее купил; там, наверху, все его, от зверей до камней. Если он хочет охотиться на серн, то может это делать; вот придет на пастбище, возьмет ружье, просто чтобы показать, что к чему, и примется бить зверье, никого в живых не оставит, ни мыши, ни кузнечика! «Я буду бегать по долине от края до края с ружьем, — думал Адельмо Фарандола, — а когда патроны кончатся, возьму вилы, а когда вилы сломаются, буду ногтями, зубами, теми, что остались. А после зверья примусь за растения, все до последней жалкой травинки сорву и выдеру с корнем, и никого не останется, ни червя в дерьме, ни мха».

— Адельмо? Вы меня хоть слышите? — Хозяйка обращалась к нему. — Не отвлекайтесь, а то мне заново повторять.

Адельмо Фарандола вышел из магазина совсем растерянным (сейчас, во тьме, с закрытыми глазами, он делает вид, что идет, хотя на самом деле сидит). Рюкзак снова за спиной, и он трясется и шевелится по пути назад.

«А я из них тогда бульон сварю», — подумал старик.

Однако затем, отойдя от деревни, он положил одну черепушку на наружный подоконник часовенки со статуей какого-то бородатого мужика с палкой, несущего на плечах пацаненка с лицом всезнайки. Довольный своим поступком, показавшимся ему красивым (надо же позволять себе время от времени поступать красиво), пройдя еще немного наверх, он надел вторую черепушку на палку, торчащую в огороде, пусть охраняет кочаны и отпугивает ворон. Еще одну он бросил какой-то собаке, та ответила ему благодарным лаем, яростно бросилась грызть костлявую подачку, а потом недолго следовала за ним вяло в надежде на еще одну.

— Это был ты? — спрашивает он теперь у пса.

— Пардон?

Еще одна черепушка выброшена на лугу. Еще парочка — вот это правильно! — на кладбище. Оттуда, из-за стены, долетело ругательство, отчего Адельмо засмеялся, и оставшиеся в рюкзаке черепушки засмеялись тоже, чуть тише.

ТРИНАДЦАТЬ

Человеческая нога, не копыто, торчит перед ними из завала. Высовывается, как побег, упорно, с трудом пробившийся сквозь слой земли и теперь готовый раскрыться на свету и расти быстрее. Посеревшая от земли, почерневшая.

— Это нога, — изрекает Адельмо Фарандола.

— Это твой сородич, — молвит пес.

— Подумать только. Кто ж знает, сколько он там лежит.

— Лавина беспощадна, — произносит пес многозначительно.

— Тебе-то откуда знать?

— Я слышал. И что мне делать? Откапывать?

Пес готов приняться за дело, врыться лапами в снег и копать, пока они не закровоточат.

— Да это тебе не по зубам, глупый, — говорит старик. — Только повредишь себе что-нибудь.

— Мне все равно, я охотно это сделаю.

— Ты не сенбернар.

— Слава богу, нет. Ты видел, какие они слюнявые?

Они стоят и смотрят на эту почерневшую ногу, пока обоим не начинает мерещиться, что она дернулась.

— Она двигается!

— Нет, тебе показалось.

— Может, он там живой еще?

— Забудь.

— Думаешь, нет?

— Это покойник. Лавина беспощадна.

— А я что говорил!

— Сколько я в этом понимаю, если тут одна нога, то другая где-то метров на десять глубже, а руки и вовсе...

— Понял, понял.

— Лучше подождем.

— Чего подождем? — спрашивает пес.

— Пока снег сойдет. Пока эта нога выступит. Через месяц узнаем больше.

— И соберем его по кускам. А сейчас что делать? Пару слов скажешь?

— Ты о чем?

— Молитву какую-нибудь. Люди ведь так делают?

— Я не знаю молитв.

— Да ну?

— Ни одной.

— А дома у тебя нет ничего такого, вроде молитвенника?

— Отродясь не бывало.

Пес нерешительно вертится. Потом, чтобы взбодриться, идет помочиться на торчащий наполовину из снега ствол дерева.

Запах земли и грязи, сопровождающий таяние снегов, становится таким сильным, что поддерживает бодрость в обоих, псе и человеке. Снег отступает, открывая трупы животных, принесенных лавиной или застигнутых холодной или голодной смертью. Они оттаивают на мягком весеннем солнце, и от них поднимаются волны испарений, пробуждающие первые тучи насекомых. Они, эти насекомые, прилетают, жужжа, и усаживаются выпить соки из этих зловонных трупных частей. За насекомыми следуют птицы, готовые клевать что угодно, чтобы спастись от голода, и первые хищники, которых запах вызывает из нор, — лисицы, ласки. Они подбегают к останкам, долго их обнюхивают, в восторге, а потом предаются еде. Новорожденных детенышей знакомят со вкусом пищи. Подросткам, пережившим зиму, позволяют выбрать, что есть.

Случается, что животное обнаруживает вдруг, в процессе поиска еды во льду, труп своего сородича. И его он обнюхивает иначе, словно узнавая друга или родственника, и тыкает его мордочкой, словно пытаясь пробудить от затянувшегося, слишком глубокого сна. Он не ест его, по крайней мере если не доведен голодом до умопомрачения или полного равнодушия к простым, но стойким естественным запретам. Иногда эти встречи мордочек и носов напоминают беседы старых приятелей после долгой разлуки.

— Люблю эту вонь, — произносит пес, когда они выходят из дому запастись едой и свет едва не ослепляет их.

— Какую вонь?

— Да вот эту. Разложение. Грязь, земля. Испражнения. А потом первые цветы. Я покажусь сентиментальным, но меня эта вонь трогает.

Он скачет по оставшимся пятнам снега, потом обнаруживает пучок травы и бросается на него, затем несется распугивать других животных, собравшихся на пиршество.

Адельмо Фарандола наблюдает за ним, стоя на пороге хижины, и думает, что вел бы себя так же, будь он лет на двадцать моложе.

На следующий день, собирая мясо животных, торчащих из завала, Адельмо Фарандола наталкивается на торчащую рядом с одним из них ногу.

— Глянь, — ошеломленно показывает он псу.

— Это вчерашняя, — говорит пес.

— Правда?

— Ты что, не помнишь?

— Нет. То есть вроде припоминаю, но я думал, мне приснилось.

— Это вчерашняя нога, зуб даю.

— И что делать будем? Как мы решили вчера поступить?

— Ничего. Ждать, пока растает.

— Да ну?

— Да. Я, честно говоря, не то чтобы согласен, но ты...

Через несколько дней старик снова обнаруживает ногу.

— Нога!

— Да это все та же самая, хватит уже! — вопит пес в отчаянии.

— А, так мне не приснилось?

— Да чтоб тебя! — пес кричит.

— Что делать будем? Что мы решили в тот раз?

— Решили, — пес на сей раз решил воспользоваться случаем, — что мы его откопаем и всего достанем.

— Правда?

— Хочешь, поклянусь, — говорит пес.

— Мне кажется странным, что мы так решили.

— А вот.

— Очень странно. У нас не выйдет.

— Лучше подождем, пока оттает, — отвечает Адельмо Фарандола, когда пес продолжает настаивать. — Мы для этого человека уже ничего не сделаем. Он умер, его на куски порвало. И снег слишком плотный, и со льдом, с камнями, лезть на завал к этой ноге опасно, провалиться можно. А ты, если будешь лапами рыть, или наткнешься на что-то, или лапы повредишь. И сил у нас нет, зима была длинная, мы не в форме. Подождем.

И они ждут, день за днем. Но каждое утро, когда солнце из-за горизонта подает сигнал, посветив в грязное окно, они выходят из хижины и идут посмотреть, как тает снег.

Нога на месте, высохшая и черная, как деревце, сожженное молнией. Старику она больше не в новинку, но всякий раз оказывается подтверждением смутного воспоминания.

— Как давно она там? — спрашивает он однажды утром.

— Ты меня спрашиваешь?

— Сколько лет она там?

— Лет? Спятил, что ли? Неделю разве, — отвечает пес, который на самом деле не умеет вести счет дням.

— Надо бы сделать что-то, — говорит пес в другой раз, — эта штука уже сильно воняет.

— Ничего не чувствую.

— Я чувствую. А если чувствую я, то и другие тоже.

— Кто другие?

— Другие собаки. Коллеги мои. Зверье. Птицы. Сраные одичалые коты. Помнишь, что говорил твой приятель лесник? Тут правда волки водятся?

— Не знаю. И кто это мой приятель?

— Так, не знаешь? Хотя бы одного-то разок видел? Несложно ж ведь ответить, видел ты его или нет. Вот мне, например, однажды попадался. Да успокойся, в другой долине, далеко отсюда. Но если я его там видел, значит, и тут могу, этот народ кочует. А если одного видел, смогут и десятеро заявиться, народ этот стаями бродит.

Адельмо Фарандоле быстро надоедает, что пес много треплется.

— Нет тут волков, забудь. Так поступим. Будем приглядывать за этой ногой днем. Нам все равно заняться нечем.

— Днем? А ночью? Приятель, речь о животных, этот народ предпочитает добывать еду ночью, как еще объяснить?

— Я ночью сплю. Будешь ты тут сидеть и ногу охранять ночью?

— Не, погоди, я не думал, что дойдет до этого.

— Хочешь тут сидеть ночью? — напирает Адельмо Фарандола, и голос его грубеет.

— Нет, нет, что ты, — скулит пес.

Из-под тающего снега понемногу выступают новые останки. Новые копыта, рога, туловища — и морды с обнаженными зубами, черепа, глядящие изумленно, как застал их последний миг жизни.

— Это вроде как волосы в бороде растут, — говорит однажды Адельмо Фарандола.

— В смысле?

— Как волосы. Остатки эти, лапы. Выпирают, как волосы.

— А, понятно, — произносит пес, не понимая.

— Я про человечьи волосы, — продолжает старик.

— Ясно, ясно.

— Может, надо спуститься предупредить кого-нибудь? — спрашивает пес.

— И кого?

— Почем я знаю. Людей, вроде тебя. Деревенских.

Адельмо Фарандола смотрит вперед, туда, где от края впадины узкие расщелины и обломки камней тянутся вниз, в долину:

— Снега многовато. Надо ждать.

— Ладно, подождем. Но что-то эта нога меня тревожит, — не унимается пес.

— Пока снега многовато, говорю тебе. Убиться на спуске хочешь?

Через пару дней вновь спрашивают о том же.

— А со снегоступами ты бы мог легко спуститься по тропинке, по которой мы сюда поднимались, и...

— Псина, чего тебе не терпится? Ты его видишь? Он умер. Он подождать может. И мы можем подождать.

ЧЕТЫРНАДЦАТЬ

Холодное белое солнце слепит, но не торопится растапливать снега. Кажется, оно даже приглаживает их, возвращая форму там, где они оседают, в общем, делает их только плотнее и крепче.

Дни проходят. Старик, чтобы успокоить пса, идет взглянуть, не открылся ли проход вниз. Но чуть ниже, среди деревьев, заледеневший снег блестит, как мраморный пол.

— Знаешь, что я думаю? — спрашивает пес. — Мы могли бы поговорить с лесником этим, который осенью к тебе заходил.

Адельмо Фарандола с трудом приводит в порядок мысли и воспоминания, а потом отвечает:

— Не заходил. Выслеживал меня.

— Неважно. Ему. Может... может, он сумеет сюда забраться, прежде чем мы выйдем. Это ж его работа? Может... может, он доберется на этой летающей штуке, вы такими пользуетесь в горах, как называется...

— Вертолет.

— Вот, на нем. Сядет тут, на лугу, и готово. Ты ему объяснишь, что, мол, так и так, ты эту ногу нашел и сразу хотел рассказать, но...

Адельмо Фарандола качает головой.

— Он точно сразу решит, что это был я, — бормочет он.

— Что за фантазии! Это ж был совсем не ты! Умертвил этого, чья нога? Лично ты его убил? Да ну, разве можно подумать такое! Разве ж можно?

Старик молчит, потому что ничего не помнит.

— Это же был не ты, да? — спрашивает пес.

— Нет, нет, — отрывисто отвечает Адельмо Фарандола.

Короткие снегопады словно поворачивают время вспять, путают времена года. Они прячут под своим покровом ногу, скрывают ее от глаз на день-другой. Адельмо Фарандола умудряется в такие дни забыть о ноге и о человеке, которому она принадлежит, и свободно ходит по лугу, стараясь не провалиться.

Пес тихо следует за ним, иногда убегает вперед, а когда возвращается, шерсть на его брюхе вся в снежных шариках.

Но следы этих снегопадов держатся недолго. Вскоре нога вновь высвобождается, еще больше почерневшая и искореженная, и мысль о ней и о человеке, скрытом в завале, опять стучит в висках Адельмо Фарандолы.

— Надо и правда же кому-то сказать, — говорит он.

— Верно, верно, верно! — лает пес. — Прямо сейчас пойдем?

— Завтра.

— Но ты позавчера говорил «завтра»!

— Да ну?

Когда тропинка вниз начинает освобождаться, становится грязной и каменистой, Адельмо Фарандола решает, что пришло время спуститься. Он часто поскальзывается, синяки от падений теперь неделями будут держаться, чертыхается всякий раз, когда не туда ставит ногу и оказывается по колено в ледяном месиве из мокрых снега и грязи. Пес носится вокруг него и, похоже, воспринимает все совсем иначе, он самозабвенно лезет в грязь, лакает ее, весело катается по почерневшему снегу, бросается, опустив морду к земле, по следу первых зверьков, покинувших норы.

На середине пути, однако, почти под конец лиственничной рощи, снег сполз, перегородив путь именно там, где тропа уже резко идет под уклон, и проход стал невозможен. Адельмо Фарандола попробовал пройти иначе, в нескольких шагах, среди лиственниц, прилепившихся к скале, почти отвесной с другой стороны, но ему пришлось подняться, тяжело сплевывая, потому что он вполне мог убиться.

— Осторожно! — лает пес, оставшийся наблюдать на последнем участке тропы.

— Отсюда дальше нельзя, — подытоживает старик, сев в грязь, чтобы отдышаться.

— Все в порядке?

— Хуже некуда, скажу тебе.

Пес вздыхает.

— Попробуем через пару дней еще, — говорит он. — Вернемся наверх, пойдем, глянем, как там нога, ты когда-нибудь видел, чтобы...

Еще несколько по-весеннему теплых дней растопили часть сугробов и открыли новые проходы. До рассвета Адельмо Фарандола собирается, выходит на тропу и не спеша добирается до первых огородов деревни.

Дома, стоящие еще в тени, которая покинет долину только поздним мартом, выглядят пустыми. «Кто его знает, что за день недели сегодня», — думает человек.

— Какой сегодня день? — спрашивает он пса.

— А я почем знаю? Сегодня.

Адельмо Фарандола, сопровождаемый псом, который намерен обнюхать все закоулки в деревне, направляется к магазину, где обычно затоваривается. Закрыто.

Старик зовет. Никто не отвечает. Зовет снова, трясет дверь. Опять нет ответа. Пес помогает ему лаем, нов деревне полно собак, лающих на каждый шорох, и никто уже не обращает внимания на их лай.

Через некоторое время окошко, расположенное прямо над магазином, распахивается, женщина выглядывает.

— Что такое? А, вы? — говорит она, удивленная и заспанная.

— Здравствуйте, — произносит Адельмо Фарандола, сразу робея.

— Вы знаете, который час?

— Нет.

— А какой день?

— Нет, я...

Женщина скрывается, окошко захлопывается. Адельмо Фарандола, обескураженный, собирается уходить, когда женщина вновь обращается к нему, чуть приоткрыв дверь.

— Вы мне больше таких сюрпризов не устраивайте, — пеняет она. — Давайте, заходите. А собаку оставьте на улице.

Адельмо Фарандола благодарит, мельком смотрит на пса, который мгновенно понимает и садится; затем снимает шляпу, протискивается, наклонив голову, в неосвещенный магазин. Он не поднимает взгляд, потому что женщина в халате, а под ним, наверное, голая. «Может, сегодня воскресенье, — думает он. — Воскресенье, раннее утро. Мне бы прикинуть хотя бы, прежде чем спускаться».

— Ну? — спрашивает женщина не улыбаясь. Дверь она оставила открытой.

— Что?

— У вас закончились запасы раньше времени в эту зиму. Чего именно вам надо?

— А, да. На самом деле ничего.

Женщина молчит.

— То есть мне бы все же нужно, но... — продолжает Адельмо Фарандола, — но я пришел, потому что... я увидел...

Он забывает слова, когда волнуется, они ускользают у него из памяти — все хорошо понимает, а выразить словами не может.

— Что вы увидели?

— Ногу.

Щека женщины внезапно дергается.

— Ногу, — повторяет она.

— Да, ногу. Человеческую ногу.

— Так.

— Ногу в снегу.

— След, что ли?

— Нет, нет, ногу, которая торчит из снега.

Женщина слушает, сцепив руки, с неподвижным взглядом, сжав губы, чтобы не зевнуть.

— Несчастный случай, — наконец говорит она.

— Да, так. Я думаю. Несчастный случай.

— Но мы сейчас про раненого или про...

— Мертвого. Мы про мертвого.

— Точно?

— Да. Я не видел, чтобы он шевелился, ни разу.

Адельмо Фарандола предпочитает умолчать о том, что не раз видел, как эта нога покачивается, и слышал похрустывание скрюченных пальцев.

— М-да, — произносит женщина. — А почему вы с этим ко мне пришли?

— Потому что... не знаю, — говорит Адельмо Фарандола, — я тут в деревне мало кого знаю.

— Слушайте, лучше бы вы подняли с постели кого-нибудь в полиции. Хотя в воскресенье, кто знает...

Адельмо Фарандола проводит ладонью по глазам.

— Да, идите к ним. Чем больше думаю, тем сдается мне, это единственное, что следует сделать. Так обычно объявляют в розыск...

— Мне не надо в розыск объявлять, я говорю про находку.

— А это не одно и то же? Люди уходят, люди приходят. Может, у них, ну, в полиции, список есть тех, кто пропал... Но вы точно уверены в том, что видели?

Адельмо Фарандола нерешительно покашливает. Он забыл, зачем он здесь.

— Ну? — наседает женщина.

— Что «ну»?

— Что именно вы видели?

— Где?

— В снегу! Ногу!

— Ногу? Вы ее тоже видели?

— Нет, вы! Давайте, пойдем!

Он, сам не зная отчего, вдруг слегка улыбается, и эту полуулыбку женщина мгновенно истолковывает как признак розыгрыша.

— А, молодец, — говорит женщина, — молодец! Будем тут шуточки шутить, кривляться! Вы хотите, чтоб я сама в полицию пошла?

— Что ж ты мне раньше не помог, когда мне было трудно? — спрашивает Адельмо Фарандола у пса, пока они ковыляют по скользкой тропе к хижине. — Мы бы вдвоем быстрее объяснили.

— Ты прости, конечно, но я на улице остался и даже не слышал, о чем вы говорили!

— Хреново. Ты бы мне помог объяснить. А так я просто вел себя как дурак.

— К тому же почему я... В общем, я пес... Не думаю, что люди привыкли выслушивать псов.

Адельмо Фарандола, чтобы задобрить женщину и не уходить с пустыми руками, купил две буханки хлеба, две бутылки красного вина и пару баночек мясных консервов, которые сейчас тряслись в его драном рюкзаке.

— По-моему, она мне не поверила, — бормочет он.

— Ну, может быть. Что она тебе сказала?

— Пойти в полицию, кажется.

— А ты?

Пауза. Подъем крутой, нужно сосредоточиться на преодолении.

— Я не пойду в полицию. Сами придут ко мне, если чего узнать захотят.

— Может, она к ним сходит.

«Да нет, — думает Адельмо Фарандола. — Не поверила она мне. Ей хотелось только снова в постель, в тепленькое, к какому-нибудь любовнику своему».

ПЯТНАДЦАТЬ

— А у тебя бывает, что голова кружится? — спрашивает вечером Адельмо Фарандола пса.

— Отчего? — откликается пес, насторожив уши.

— Да так, ничего.

— Мы куда-то пойдем, куда пойдем, а?

Пес начинает подпрыгивать. Адельмо Фарандола уже жалеет, что спросил, не кружится ли у него голова.

Но весна уже наступает, и скоро придется задуматься о том, чтобы переселиться выше в гору, куда не добираются экскурсанты, летом заполоняющие пастбища.

— Видишь ли, я скоро ухожу в горы.

— В горы? Зачем, а мы где?

— Я хочу сказать, еще выше. Не в горы, а на гору.

— А зачем тебе туда?

— Чтоб спокойно было.

Пес растерянно нюхает воздух.

— Здесь недостаточно спокойно?

Старик рассказывает ему про экскурсантов. Пса, похоже, это не сильно впечатляет. Для него экскурсанты означают множество объедков.

В общем, летом, чтобы чувствовать себя по-настоящему спокойно, Адельмо Фарандола выдвигается к старому приюту, теперь заброшенному, на вершине перевала, среди каменных насыпей, откуда закидывает камнями тех редких туристов, которые туда поднимаются. Приют этот представляет собой лачугу из металлических листов и дерева, которая держится не пойми на чем, стоящую в конце невидимой дороги, которой много десятилетий назад ходили лишь контрабандисты, самые отчаянные или самые глупые. Там, наверху, меж тонких металлических стен, человек с трудом может вытянуться для сна на убогом лежбище из старых одеял. А днем ветер завывает в щелях между пластами металла и сотрясает лачугу до самого вечера, когда внезапно стихает.

Вот что Адельмо Фарандола своими словами рассказывает псу.

— Рад за тебя, — говорит пес. — Но понимать отказываюсь. Мне-то что делать? С тобой идти, что ли?

— Если у тебя голова не кружится.

— Да нет вроде бы. Какое мне дело до того, кружится ли она? Я все больше нюхаю.

— Тогда, возможно, возьму тебя.

Приют часто укрывают облака, они прилегают к отвесным стенам, и камни из-за них становятся скользкими. Солнце там, наверху, показывается нечасто. А вот снег, бывает, идет даже летом. Ни одна карта, ни один путеводитель по избушкам, переходам и тропам не упоминают про этот неприступный перевал, и, только забредя случайно, или по ошибке, или по подсказкам старожилов низинных деревушек, можно оказаться там. Снизу приют даже не виден, поскольку он серого цвета и сливается со скалой, к которой прижался. «Самое то место, чтобы жить в покое», — повторяет про себя Адельмо Фарандола, который летом встречает на своем пастбище слишком много народа и слышит, как в его дверь стучат тупые туристы, которым надо узнать, не продают ли тут сыр или мед. Наверху, в лачуге такой тесной, что с трудом выйдет уместиться одному, ничего интересного для этих тупых нету. Если оглядеться в тот редкий день, когда что-то видно, так и нет ничего вокруг, кроме крутых насыпей, рябых пятен лишайников, сухих лунок, в которых каждый год еле-еле набираются лужицы темной воды.

— Впрочем, там для двоих места нет, — произносит Адельмо Фарандола через некоторое время.

— Ты что, передумал?

— Просто говорю, что места нет.

— Но я же пес и мне немного надо! А учитывая, как я мало ем, оказавшись у тебя, так теперь еще меньше нужно!

— Поглядим.

— Что поглядим?

— Я подумаю. Не исключено, оставлю тебя здесь.

— И речи быть не может, — волнуется пес и несколько раз гавкает.

Адельмо Фарандола хихикает. Он много лет уже не хихикал. Пес смешит его, это такое развлечение — подшучивать над ним. Вдруг он и вправду возьмет его с собой в приют, и пусть он там спит у двери, на самом краю пропасти, просто развлечения ради.

Ему всегда нравилось смотреть в пропасть и испытывать внезапную тошноту, вызванную головокружением. Больше всего ему нравится чувствовать, как сжимаются яички при виде этой распахнувшей впереди пропасти, как его увлекает водоворот воздуха, пугающие потоки, стремящиеся вниз, в долину или вдаль, к другим долинам.

Он позволяет себе так развлекаться только летом, когда ему достаточно высунуть нос из лачуги, чтобы обнаружить, что он над пропастью. И тогда невидимая рука немедленно сжимает ему яйца, а две другие больно пощипывают за соски. Он осознает тогда, что живет и заново открывает для себя, так сказать, некоторые свои части, о которых не вспоминает, разве что позывы почесаться напоминают ему о них, а для чего те служат, он больше не ведает.

Если бы память резво не покинула его, он вспомнил бы, что похожие ощущения искал и испытывал в юности, на пастбищных лугах, где с такими же, как он, сопливыми мальчишками устраивал соревнования — кто дольше удержит в руках тонкий провод под напряжением, который ограждал место выпаса коров. Уже тогда, во время этих бесконечных болезненных испытаний, удары тока проникали в его ладони, как гвозди, поднимались по рукам, дрожали в висках, сжимали яички. И никто из мальчишек не мог быстро выпустить провод из рук, а то другие станут смеяться, и длиться это будет месяцами, скучными, долгими летними днями на безлюдных лугах плоскогорий. Как же больно бил ток, прошибал до зубов, до глаз! Адельмо Фарандола сдавался лишь на грани обморока. И падал почти без чувств на землю, глядя на свои пульсирующие, почерневшие ладони.

В те юные годы он был уверен, что способен выдержать удары тока дольше, чем его сверстники, из-за тех высоковольтных проводов, которые внизу, в деревне, протянулись над крышами домов, и все от них делались тронувшимися, и люди, и звери. И эта уверенность действительно давала ему силы держаться дольше остальных, сжимая в руке провод и чувствуя, как его покалывание становится все сильнее.

* * *

Появление ворон вынуждает старика пожертвовать одним из своих покрывал, чтобы защитить ногу. Вороны слетаются стаями еще до рассвета с дальних гор мусора — городских свалок, находящихся внизу, в главной долине, — и жадно набрасываются на останки, торчащие из грязного снега. И часами, упорно, они ругаются на кусках мертвечины, словно ее не хватит на всех с избытком.

— Проклятые вороны! — кричит Адельмо Фарандола, чувствующий, что эти шумные, наглые твари появились еще до того, как он увидел их.

Вороны ничего ему не отвечают. Они скачут, хлопая крыльями, по снегу, отщипывают куски, вырывают их друг у друга, улетают с мясом в клюве, потом по невнимательности роняют, мясо шумно падает, они придурочно смеются, гоняют друг друга, ругаются.

— Вороны, — презрительно рычит пес.

Покрывало, судя по всему, сначала помогает, но потом эти твари обучаются его стаскивать клювами, и тогда Адельмо Фарандоле приходится прикреплять его к снегу колышками и придавливать камнями.

— О, а это зачем? — спрашивает одна из ворон.

— Затем, — отвечает Адельмо Фарандола. — С животиной делайте что хотите, а человека оставьте.

— А тебе-то что? Это не человек больше.

— Пока еще человек.

— Но он же вкусный! Он так сладко пахнет! Не чувствуете? — замечает другая ворона.

— Запах. А я что говорил! — бормочет пес. — Они чуют запах. Он довольно сильный.

Адельмо Фарандола часами приглядывает за воронами. Он не трогает их, пока они клюют, рвут на кусочки останки, выступающие из-под тающего снега, — ему этого мяса уже много не надо, дорога в деревню теперь открыта. Но швыряет в них камни, если видит, что они приближаются к покрывалу, укрывающему ногу.

— И что такого? — кричат вороны. — Обалдел, что ли?

Через пару недель солнце разогревает завал так, что он тает. У его основания возникают ручейки, тут же проделывающие в снегу отверстия и скрывающиеся в них, а потом, бурля, выныривающие ниже, где поросшее травой дно впадины становится каменистым и обрывается на спуске в долину.

Шумящая холоднющая вода дрожит, как живое существо, и пугает пса, который облаивает ее.

— Чего лаешь? — спрашивает Адельмо Фарандола.

— Как чего?.. А ты не видишь?

— Это вода, зачем на нее лаять?

— Вода?

— Да.

— Не похожа.

«Тупой пес», — думает Адельмо Фарандола. Хотя и правда эта вода кажется живой, кажется убегающей далеко, в укрытие.

Однажды вечером, когда вороны уже улетели и почти стемнело, старик поднимается на обледенелый завал и подходит к покрывалу. Снимает его и видит ногу целиком.

«Готово, — думает он. — Недолго осталось, скоро я узнаю, что там такое».

— Заметил что-то? — спрашивает пес, едва увидев, как он спускается.

Адельмо Фарандола не отвечает, возвращается в хижину и не впускает пса внутрь, пока тот не начинает хныкать и скрестись в дверь.

На следующее утро, отогнав ворон, он взбирается по снегу. Снимает покрывало, разглядывает голую вывернутую ногу, усохшую голень, высохшее бедро. Нога голая. «Может, и весь он голый? — задается вопросом Адельмо Фарандола. — Кто ж знает, почему он голый».

Он приглядывается, щурится. На обломке одного ногтя появляется муравей, такой крохотный, черный, из самых назойливых. Он наблюдает за ним пару минут: муравей бродит туда-сюда, исчезает и появляется в углублениях между почерневшим пальцем и обломками ногтя. Видит, как тот встречает другого муравья, как они долго беседуют; они слишком малы, ему не расслышать их слов. Видит, как они прощаются и расходятся. Еще два муравья ползут вверх по бедру. Еще три появляются с другой стороны. Теперь они выстроились цепочкой и идут осматривать углубления в стопе, повреждения, нанесенные плоти лавиной. Заползают, вылезают. Тащат что-то группкой, крохотные кусочки плоти, ему не видно. Разве что совсем крохотные кусочки, только чтобы голод приглушить. Он наклоняется еще ближе к ноге и тут наконец чувствует трупный запах.

— Откуда же вы лезете, — шепчет он, видя, что муравьев становится все больше.

ШЕСТНАДЦАТЬ

Постепенно даже самый упорный снег становится грязным и обращается в дрожащие ручейки, текущие вниз, в долину. Нога мертвеца открылась уже до самого паха, голая и посеревшая, она дрожит на ветру. Примерно на середине бедра появляются кусочки ткани, промокшие обрывки штанов. Силой лавины с ноги содрало одежду, унесло обувь и носок невесть куда. Нога легонько колеблется, словно ствол молодого деревца. Неутомимые муравьи бегают по ней целыми днями.

— Есть о чем подумать? — произносит пес, оцепенело вглядывающийся в эту конечность.

— О чем?

— О жизни, например.

— Эта штука неживая.

— Нет, конечно, но именно поэтому... Нет, нет, ладно, не будем об этом, — фыркает пес.

Адельмо Фарандола очень занят и не отвечает. Запасы опять закончились, и он снова начал выковыривать останки животных, вылезающие из уменьшающегося завала, серн, застигнутых снежным потоком, горных козлов, не успевших отскочить, птиц, живущих в скалах, превратившихся в перьевые клубки. Ему совершенно не хочется спускаться в деревню. Здесь, среди обломков достаточно еще неиспорченного мяса, а если и слегка подпорченного, так нужно просто его хорошенько проварить и не вдыхать, когда глотаешь. Пес наконец замечает это и вываливает язык.

— Лучше, чем охотиться, правда? — спрашивает он старика.

— Здесь этого добра на все лето хватит, — говорит Адельмо.

— И тебе не придется есть меня.

Адельмо Фарандола бросает работу, распрямляется и пристально смотрит на пса.

— Зачем мне тебя есть? — спрашивает он.

* * *

Вот и живот мертвеца, раздутый, как у утопленника. Вот грудная клетка, раздавленная лавиной. Вот вытянутые руки, сначала вывихнутые пальцы — не все, некоторые оторваны, некоторые частично отломаны. Потом ладони. Потом вывернутые запястья. Потом предплечья.

Вот и плечи. Часть лица. Распахнутый рот. Почерневшие провалы глаз. Лицо, расплющенное ударом. Вот и лоб, он вдавлен. В центре углубления, над глазами, несколько небольших отверстий.

— Впечатляет, — замечает пес.

— А чего ты ждал? — говорит Адельмо Фарандола. — Это лавина. Животные, которых мы ели, выглядели не лучше него.

— Ты его знаешь?

— Как сказать? А ты его знаешь?

— М-м-м, не думаю. Можно нюхнуть?

Пес подходит, стараясь не оступиться, вытягивает морду, долго вдыхает.

— Ну?

— Не уверен, я чувствую такой запах... В общем...

Адельмо Фарандола качает головой и смеется про себя над тем, что пес такой неумный.

— А что это за дырочки, интересно, — говорит пес, возвращаясь на траву.

Он тоже заметил отверстия во лбу. Это не такие раны, которые наносит лавина. Лавина или обдирает, или ломает, или оставляет без внешних повреждений, других вариантов нет, отверстия, дырочки не предполагаются.

Вскоре оба вновь приходят посмотреть на то, что осталось от тела. Вместе пристально разглядывают отверстия на лбу.

— А ведь это может быть от ружья, — говорит пес.

Адельмо Фарандола пожимает плечами:

— Да от чего угодно может.

— Чем больше я на него смотрю, тем чаще вспоминаю этого славного лесника, который к тебе заходил осенью. Погляди на одежду: это его форма или нет?

От одежды остались одни мокрые, перепачканные землей лохмотья. Лавина разодрала ее на кусочки, изуродовала. Невозможно сказать, была ли это форма, но пес упорствует и доказывает свою версию настойчивым лаем, и старику приходится пинать его куда попало.

Лесник это или не лесник, а Адельмо Фарандола однажды утром решает унести труп из остатков завала и спрятать там, где никто его не найдет. На этот раз он вполне отдает себе отчет в том, что происходит, после того как ночью во снах незнакомец с продырявленным лбом пришел к нему и преследовал его неотступно, как собака.

— Пшел прочь, — бормотал Адельмо Фарандола и пытался изо всех сил убежать, но резвый труп, едва оказавшись сзади, тут же возникал рядом, точно собака, полуголый, почерневший, с проломленным черепом, ясно видными дырками и оравами муравьев на всех конечностях.

— Что такое, что такое? — спрашивает пес, понимая, что Адельмо Фарандола собирается сделать нечто необычное.

— Пшел прочь, — гонит старик, потому что этим утром пес уж больно напоминает ему покойника, который преследовал его всю ночь.

— Не стыдно тебе? — лает пес, внезапно обидевшись.

Адельмо Фарандола берет в хлеву старую лопату, толстую веревку и направляется к завалу. Вскоре он забывает, что труп нужно накрыть покрывалом, и вороны, пустельги, галки и канюки успевают этим воспользоваться еще до восхода солнца. Самые ранние уже сидят на трупе и жадно его клюют. Другие, кто посмелее, отталкивают их клювами, непрестанно отвлекают, чтобы те прервали трапезу и отошли отогнать непрошеных. Более робкие и прилетевшие последними летают вокруг в ожидании, что первые устанут, иногда им удается урвать кусочек, пока остальные машут крыльями. Чуть в отдалении ожидают две худющие лисы, им достанутся только кости.

Адельмо Фарандола отгоняет всех, крича и кидая камни, залезает на небольшой массив льда, оставшийся от обвала, смотрит на мертвеца, которого исклевали и обглодали птицы. Они своей возней сдвинули труп, и сейчас, когда его конечности раскинуты, кажется, что он хочет убежать или броситься в пропасть.

— Вот и ты, — бормочет Адельмо Фарандола.

Освободив его при помощи лопаты от камней, он взваливает труп на спину, обвязав под мышками веревкой. Вытаскивает из ямы, которая образовалась вокруг него, спускается с завала, таща его за собой, а птицы, осмелев, подлетают все ближе, возмущаются, бьют со всех сторон клювами и крыльями.

Сегодня покойник не кажется ему похожим на лесника. Он не похож ни на кого, вообще на человека не похож. Это бесформенный обломок высокого дерева, одного из тех, искривленных ветром с первых дней жизни, держащихся на каменистых склонах чудом, благодаря корневой системе.

— Эй, друг, куда ты его несешь? — спрашивает пес, его обида уже прошла.

— Отсюда подальше.

— Это я понял. Куда именно?

— Не твое дело.

— К приюту?

— Чушь не мели.

Адельмо Фарандолу не покидает одна навязчивая мысль. Он снова и снова прокручивает ее, чтобы не забыть. Ему кажется, что это хорошая идея, даже единственно возможная. Он дотащит труп до старой марганцевой шахты, засунет его в глубины, так глубоко, как сможет. Там его никто не найдет, и птицы тоже не достанут. Только черви, большие чешуйчатые черви, чьи предки окаменели в этой скале, которые, должно быть, все еще живут в недрах горы, пожрут его плоть и кости, и в один прекрасный день труп просто исчезнет.

— Куда ты прешься? Что ты творишь? — надрываются вороны, упорно не желающие оставить его в покое.

Но Адельмо Фарандола не отвечает. Шаг за шагом взбирается он по крутым склонам к старой шахте, задевая камни, которые летят вниз, и хватаясь, когда становится совсем тяжело, за одиночные корни горных сосен.

Пес, снова добрый товарищ, следует за ним. Он понял, что не время болтать, и молчит. Пользуется возможностью обнюхать все и удовлетворенно чихает.

— Зачем ты это делаешь? Разве ты не хотел об этом рассказать? — все-таки спрашивает пес.

— Нет, наоборот, никому об этом рассказывать не надо, — говорит Адельмо Фарандола, присев на подъеме перед последним труднопроходимым участком.

— Но мы же спускались в деревню специально, чтобы рассказать, на прошлой неделе!

— Правда?

— Ну да! Ты сообщил женщине из магазина.

— Не помню.

— А она тебе велела идти в полицию.

— И я пошел?

— Нет, не пошел.

— Хорошо. А женщина мне поверила?

— Сильно сомневаюсь. Она решила, что ты тронулся.

— Прекрасно. Значит, спрячем его, и все.

Вокруг него собрались самые настойчивые птицы.

— Что этот придурок делает? — спрашивают они пса. — Куда он его тащит?

— Вам-то что, — рявкает пес.

— Эй, придурок! Тебя спрашивают! — суетятся птицы вокруг пса, а тот, чтобы отогнать их, хватает зубами воздух.

— Я знаю не больше вашего, — фыркает он наконец. — От вас подальше и ото всех.

— Что за бред.

— У них это называется «похоронить достойно».

— Ну и он достанется подземным тварям? Расточительство!

— Пусть так. А теперь, сделайте милость, убирайтесь.

— Да пошел ты, прислужник!

Адельмо Фарандола сидит молча. Упорные раздумья, кажется, пробудили в нем воспоминание о том, что это он сам выстрелил и попал между глаз человеку, которого тащит за собой. По мере того как он роется в глубинах памяти, той убогой памяти, которая сохранилась у него и в которой все перепутано, он вытаскивает какие-то обрывки воспоминаний. Ему неизвестно, подлинные ли они или просто ложные отголоски, которые мы создаем сами, если вдруг обнаруживаем, что это уже с нами произошло, и смотрим вокруг в замешательстве, не в состоянии понять, где и когда случилось то, что мы помним, но это неопределенное воспоминание настолько ярко, что захватывает дух. Адельмо Фарандола не знает, отыскал ли он это воспоминание в своем спутанном сознании, сочинил ли его сам, основываясь на многократно прокрученных в последние дни мыслях, спутал ли один из своих снов с реальным происшествием или и сейчас спит — и всё лишь невыносимый утомительный сон, после которого он утро проходит в тоске, хотя сам сон уже позабудет. Но вообще-то, да, где-то там, внутри него, есть это незначительное воспоминание, которое иногда проступает так четко, — он берет дробовик и стреляет. Он тысячу раз так делал, стрелял, вот уж точно. Но хотел ли он попасть именно в этого человека, чьи останки волочит сейчас за собой по камням, или то был чертов несчастный случай, — этого он сказать не может.

— Если есть сомнения, лучше убрать его с дороги, — говорит он псу.

— Как знаешь, — отвечает пес. — Но не лучше бы было похоронить его пониже?

— Не уверен. Я хочу его хорошенько спрятать.

— Понял.

— И я знаю где.

СЕМНАДЦАТЬ

Все, похоже, встает на свои места, по мере того как Адельмо Фарандола с трудом восстанавливает события у себя в голове. Вот и момент убийства, в горах выше, у обломков, где начинаются отвесные скалы, именно там, куда он забирается иногда добыть мяса. Лесник долго за ним гонялся и застал его стреляющим в горного козла или серну. Вот он, выстрел. Кажется, снова звучит в его ушах. Лесник добрался до него, окликнул его, приказал остановиться, положить ружье — откуда-то в его черепной коробке отдается еще эхом этот крик «Стоять!» — или что-то в этом роде, пронзительное «Стоять!», выкрикнутое с какой-то веселой злостью. Адельмо Фарандола обернулся, но ружье не опустил. Он не любит, когда ему приказывают. И не только не опустил ружье, а сжал его еще крепче, навел с вызовом в сторону этого звонкого крика, чтобы посмотреть, осмелится ли тот повторить свое «Стоять!», почти женское, так звонко оно прозвучало. Что делать, мальчик? Кому стоять, недоумок? Это моя долина, вся моя, отсюда и вон дотуда. Кому стоять? Я у себя дома, в этих скалах все, что движется, принадлежит мне. Вот что он мог ему сказать. Адельмо Фарандола повторяет это громко, но про себя и думает — да, именно так он и мог сказать, вот этими самыми словами. Выстрел, дробь летит. Лесник падает, не понимает, что происходит. Взгляд его умоляет позвать кого-нибудь, не бросать его здесь. А Адельмо Фарандола спешно возвращается в хижину, с колотящимся сердцем, запирается там и успешно забывает обо всем, постепенно, с каждым вздохом, и в конце концов этот день становится для него таким же, как все другие, — долгим, неспешным, обыкновенным. Потом меняются времена года, начинаются снегопады, лавины, которые в декабре сходят то тут, то там, и одна из них приносит с собой труп лесника и высиживает его всю зиму и часть весны в холодном и безмолвном гнезде, а потом тает, и он оказывается там, сплющенный ее тяжестью и выстрелами, выложенный на растерзание воронам.

— Вот так все и было, — говорит он псу.

— Ты это помнишь?

— Нужды нет. Все было так.

— Ты прости, но я-то где был? Меня ты не заметил?

— А ты иногда шлялся где-то по своим делам. Унюхаешь что-то и уходишь за запахом, мне ничего не говоришь. Тебя часами нет. Наверное, это вот тогда и было.

— Я... — начал пес, потом умолк, потому что это же правда, он унюхивает что-то и уходит, когда струящийся запах соблазняет его, и он забывает обо всем, и чувствует себя полным жизненных сил, и становится охотником, властелином чужих жизней.

— Вот так все и было, — повторяет Адельмо Фарандола. — Не вру. Его убил я.

С ожесточенным усердием горца Адельмо Фарандола тащит труп к старой шахте, где скрывался в юности, чтобы не быть расстрелянным людьми в шинелях. Долго ищет на самом каменистом и заваленном камнями участке, куда приводят его смутные воспоминания. Вокруг проходов наросли в немыслимом беспорядке клубы упрямых зарослей, способных выживать на засушливой пустоши, карликовый можжевельник, рододендроны, горные сосны. «А вот это хорошо, — думает Адельмо Фарандола, — эти вечно умирающие заросли скроют проходы в тоннель от самого внимательного глаза».

Он прикидывает размер проходов, отбраковывает самые большие и легкие для проникновения, выбирает один, почти незаметный оттого, что слишком узкий и завален камнями. Старик терпеливо отодвигает камни и сбрасывает их вниз, не думая о том, куда они упадут. Через несколько часов работы внутрь тоннеля можно пробраться метра на три или четыре. Адельмо Фарандола забирается ползком в эту нору, которая почти сразу сужается, и дальше он продвигается на локтях и коленях по черной холодной слякоти.

Пес снаружи не сводит глаз с его ног.

— Ну как там? — спрашивает он. — Есть местечко для важного человека?

Адельмо Фарандола не отвечает, ползет дальше, разгребая землю, сползшую со стен этой узкой кишки. Прокладывает себе путь, продвигается, тяжело дыша.

— Ах, когда он так делает... — бормочет про себя пес снаружи, подняв уши, подняв взгляд ввысь.

Почти через час снова показываются ноги старика, потом зад, словно это ребенок неправильно идет по родовым путям.

— Ну что? — спрашивает пес, когда человек показывается целиком. — Я уже начал беспокоиться.

— Мне надо еще земли выгрести.

— А. И чем?

Адельмо Фарандола снимает куртку, связывает ее рукава, сворачивает ее наподобие мешка.

— Тебе не один день понадобится, — вздыхает пес.

Три дня Адельмо Фарандола влезает и вылезает из туннеля, вынося камни и грязь, которые спускает вниз, в расщелину между скал. Никто не заметит свежую землю: в это время года все оседает и сдвигается. От усталости и разреженного воздуха он дышит тяжело, как умирающий. Пес, смирившись, наблюдает за каждым его действием снаружи, но лежит рядом с трупом и не двигается с места, и желание говорить у него пропало.

Наконец Адельмо Фарандола решает, что расчистил достаточный участок тоннеля. Поднимает труп, тащит его ко входу, втягивает внутрь за лодыжки.

— Ты ведь потом вернешься? — шепчет пес.

Когда кишка становится узкой настолько, что пройти может только одно тело, Адельмо Фарандола пролезает по трупу, оказывается по другую его сторону и начинает проталкивать его за плечи.

— Тише, тише! — возмущается труп.

— Извини, — бормочет Адельмо Фарандола.

Там по-прежнему красиво внутри, как во времена его юности — об этом-то он помнит. Место не слишком гостеприимное, но от него исходит приятное ощущение защищенности. Кроме того, у него есть компания, а если хорошенько руками пошарить, то и еда.

— Побудешь со мной еще немного? — спрашивает труп.

— Ладно.

— Совсем немного.

— Ладно.

Адельмо Фарандола расслабляет мышцы, одну за другой, и погружается в долгий сон.

Пес не успокаивается, он воет у входа в тоннель, отчаянно роет землю, пытается пролезть ползком. Но Адельмо Фарандола изнутри гонит его прочь, угрожает застрелить, проклинает, отвергает его.

— Но это же, дорогой мой, я! — умоляюще скулит пес.

— Убирайся, чего тебе надо? Кто ты вообще такой, кто ты?

— Это я! Все, хватит, не смешно...

— Надо было мне тебя съесть в первый же день.

— Ты же шутишь, да?

— Съесть тебя и обсосать твои кости все по очереди, чертов пес!

Пес умолкает, трясется.

— Пшел, пшел, а то меня найдут!

— Да нет же, я буду послушным, буду сидеть тихонько рядом с тобой... Будем греться друг о друга... О труп не согреешься, а об меня — да!

— Убирайся, или буду стрелять.

— Я тебе нужен, пожалуйста...

Адельмо Фарандола молчит и в наступившей тишине надеется, что он забудет про пса, а пес забудет про него. Тот сворачивается молча и лежит у самого входа, бесконечно грустный, стараясь довольствоваться запахом своего друга, тянущимся из тоннеля, как струйка невидимого дыма, смешанного с резким сладким запахом мертвеца.

— Ты еще там? — рычит через некоторое время Адельмо Фарандола неузнаваемым голосом.

— Нет, — шепчет пес.

«Чертов бродяга, — крутится в голове у Адельмо Фарандолы. Только эти придут — сразу хвостом вилять начнет, как при виде меня в первый раз. Ну, наверное, он так и сделал, увидев меня тогда, потому что я это плохо помню, совсем даже и не помню, но знаю прекрасно его штучки, он у моих ног крутился всегда, сколько помнится. Со всеми так. Виляет хвостом, хотя хвоста у него нет».

Но собаки другими не бывают. Продаются за краюху хлеба. Привяжутся к тебе на всю жизнь. Если их выгоняешь, чтобы они по своим делам шли, сидят там, под дверью, бросаются на нее, потому что ты не с ними, шагу без тебя ступить не могут. Собаки, они такие.

Он сразу хвостом завиляет, стоит этим руку протянуть его погладить. Завалится пузом вверх и будет канючить, чтобы его еще погладили, позорище рода мужского. А если они спросят: «Дружок, а где Адельмо Фарандола?», он сразу скажет: «Там, внутри, дражайшие мои, в тоннеле старой шахты, он туда втиснулся, как свечка от геморроя в зад». — «Да ну? Спасибо огромное, дружок». — «Не за что, друзья мои. Хотите, я с вами пойду? Кстати, а что на ужин?»

Так он и поступит, сукин сын. Никогда не любил собак. Именно так и поступит.

— Так, — вздыхает мертвец рядом с ним.

— Что так?

— Скверно будет, если нас найдут.

— Верно.

— И я не про себя. Я уже... Я о тебе в первую очередь беспокоюсь.

Адельмо Фарандола слушает и молчит. Там, в холодной и влажной темноте тоннеля, его новый приятель по пряткам хрустит и шипит.

— Извини, — говорит он.

— Да пожалуйста, — отвечает Адельмо Фарандола. И размышляет меж тем, что делать с псом.

— Они еще не пришли, — продолжает мертвец. — У тебя еще есть время.

Пес снаружи снова принялся выть и нетерпеливо лаять. Больше он не говорит, ведет себя как обычный пес, чтобы разжалобить своего старого приятеля.

— Достал, — вздыхает мертвец.

ВОСЕМНАДЦАТЬ

Когда Адельмо Фарандола больше не слышит лая, он выползает из тоннеля наружу. Ночь освещена мягким светом. Луна на три четверти. Пес спит. Во сне безмолвно подрагивает, трясет лапами. Адельма Фарандола озирается, ищет, чем его можно ударить.

Опуская камень на голову пса, старик понимает, что тот только прикидывался спящим, чтобы растянуть как можно дольше мгновения близости со своим товарищем и снова не спровоцировать разлуку. И это ему удается отлично, он услужливо ждет, чтобы человек обдумал действия и выбрал достаточно крупный камень. За секунду до удара пес прищуривает глаз и чуть скулит, выражая любовь. Он, собака, понимает, что чувство вины за прерванный скулеж ненадолго задержится в опустошенном мозгу Адельмо Фарандолы, но ему хватает осознания, что его палач пусть ненадолго, но испытает некую смесь угрызений совести и сожаления. Этого, возможно, ему достаточно.

— Ну, как прошло? — спрашивает мертвец, когда Адельмо Фарандола, возвращаясь, оказывается с ним рядом несколько часов спустя.

Тот не отвечает.

— Ты его спрятал?

В темноте Адельмо Фарандола кивает.

— Они ведь его не найдут?

— Нет.

— Эти повсюду ищут.

— Я его далеко отсюда закопал. Они его не увидят. А если и увидят, к нам не поднимутся.

— Хорошо, прекрасно. Теперь мы можем быть спокойны.

— Конечно.

— Спокойной ночи, дружок, — говорит мертвец и снова умолкает.

В глубине кишки старик слышит, как чей-то голос зовет его по имени:

— Адельмо, Адельмо!

Он не знает, кто это может быть, но голос кажется ему странно знакомым.

— Адельмо, да чтоб тебя, Адельмо!

Голос перекатывается от одного склона долины к другому, по моренам и оползням, обрывам и расщелинам, прокатывается, как прибой, внутрь кишки волнами, которые умножает эхо.

— А это еще кто? — сопит труп.

— Не знаю

— Тут же, надеюсь, есть второй выход из этой задницы.

— Нет, нет, и в этом вся прелесть.

— А. Отличная идея сюда сунуться.

Голос из долины словно приближается, каждый раз зовет все ближе, потом внезапно отдаляется, меняет направление.

— Нас не найдет, — говорит Адельмо Фарандола.

— А если пса найдут?

— Какого пса?

— Того, который... О, ладно, не вспоминай.

— Адельмо! — долго еще гремит снаружи. — Адельмо! — гремит часами.

В отчаянии Адельмо Фарандола решает выглянуть из тоннеля и узнать, кто его ищет. Он ползет на локтях и коленях к выходу, вылезает весь в песке и земле, высовывает нос, протягивает морду. Дневной свет сквозь облака слепит его, жжет глаза. Привыкнув к свету, печальным взором наблюдает он вертолет, севший ниже в долине, прямо посреди впадины.

«Вот они», — думает он.

Из глубины тоннеля труп задает ему вопросы.

«Молчи, молчи, — мысленно говорит Адельмо Фарандола, — молчи, а то нас услышат». Он заставляет себя внимательно осмотреть все вокруг вертолета. Ему кажется, что он видит две пары людей, идущих по впадине. Двое остановились у хижины, которая сверху выглядит грудой камней, только чуть более аккуратной, чем остальные. Зов идет от них. Один из них, старик с громкоговорителем, произносит, кашляя, его имя еще трижды, потом, сорвав голос, умолкает. Второй стоит рядом.

Еще одна парочка карабкается по проходу между скал, ведущему к его летнему приюту. «Вот идиоты, — самодовольно замечает Адельмо Фарандола, на лице его полуулыбка. — За кого они меня принимают?» И провожает их взглядом; видит он, несмотря на возраст, все еще хорошо. Они далеко, идут совсем не в ту сторону и никогда его не найдут. А потому, утратив ко всему интерес, снова проскальзывает в глубину.

— Видел что? — спрашивает труп.

— Четырех идиотов.

— Мир ими полон.

Снаружи снова доносится голос старика.

— Адельмо, Адельмино!

«Меня на самом деле зовут Адельмо? — задается вопросом Адельмо Фарандола. — Они на самом деле меня ищут?»

— Адельмо, послушай! Это я, Армандо!

«Кто это Армандо?» — вопрошает Адельмо Фарандола.

— Армандо, Адельмо! Твой брат Армандо! Ты меня слышишь?

Брат. Черт, он припоминает про брата, да, может, его и звали Армандо, но он был намного моложе, совсем молодой парень, а не этот охрипший старик.

— Да чтоб тебя, Адельмо, где ты?

Его братец тоже говорил «Да чтоб тебя» и еще что похуже, смеется Адельмо Фарандола, погляди-ка, сколько совпадений.

— Адельмо, Адельмино! Эй, что еще сказать? Ах да. Адельмино, к тебе тут знакомый пришел!

Пауза, невнятные голоса, случайно попавшие в громкоговоритель, помехи, треск.

«У меня нет знакомых, — думает меж тем Адельмо Фарандола, — и мне прекрасно живется».

— Адельмо! — раздается голос, принадлежащий молодому, и он вздрагивает. — Адельмо, друг мой!

Адельмо Фарандола слушает.

— Вы меня узнаете? Я Мутоло, Северино Мутоло, лесник! Адельмо, если вы меня слышите... Мы давно вас ищем. Мы приехали за вами. Успокойтесь, держитесь, мы вас не бросим.

Что-то смутное появляется в голове Адельмо Фарандолы. Этот голос кажется ему одновременно знакомым и чужим, как голос, который ты слышал недавно, но невнимательно и со все возрастающей скукой.

— Я Северино Мутоло, лесник, вы меня помните?

Что он должен помнить? Да, вот, форма, нечто вроде того, приставала в форме, который приходил его допрашивать каждый день.

— Хотя бы покажитесь, Адельмо! Если вы не можете спуститься, подайте нам хотя бы сигнал, любой, чтобы мы поняли, где вы! Ничего эдакого, достаточно любой мелочи, хотя бы камушек, да, бросьте один из ваших камней! Вам нужно к врачу. Ваш брат здесь, господин Армандо, он обо всем позаботится. Он вас любит, знаете? Адельмо, вы меня слышите?

Новые обрывки мыслей опять крутятся в спутанном сознании Адельмо Фарандолы. Не слушая дальше, он пролезает внутрь, к трупу.

— А ты кто такой? — шепчет он трупу на ухо.

— О, я. Ты хотел сказать, кем я был.

— Мы друг друга поняли.

— Да какая теперь разница.

— Ты ведь не тот парень, который там говорит?

— Ну очень странный вопрос.

— Ты ведь не он, да?

— Да нет, я сказал бы, нет.

Адельмо Фарандола думает очень медленно, мрачнеет. Он старается привести свои мысли в порядок, как делает в полусне, когда его увлекает водоворот разных связанных мыслей, и он пытается найти их начало, это последние проблески засыпающего сознания.

— Как мы очутились тут, внутри?

— Ты меня спрашиваешь? Это ты меня сюда притащил.

— А зачем?

— А я почем знаю. Ты меня внизу нашел, в снежной куче, и вместо того, чтобы кого-нибудь позвать, дождался, пока я гнить начал, а потом меня вот тут, внутри, спрятал. Хорошо тебе.

— Зачем я это сделал?

— Да не знаю я! Был ты, был пес еще этот, которого потом...

— Какой пес?

— В общем, сколько я помню, ты решил, что это ты меня убил.

— А это не так?

— Не то чтобы не так. Но если я тебе скажу — да, именно так оно и было, то только потому, что не все ясно помню, но, вообще-то, я мертвый, и это, думаю, меня полностью оправдывает.

— Тебя убил не я.

— Нет, нет, нет. Достало.

— А кто же ты такой?

— Не знаю, не помню, — труп его передразнивает.

Тоннель внезапно становится таким холодным. Голоса снаружи доносятся реже. «Наверное, они уходят, — думает Адельмо Фарандола, — наверное, они отказались от поисков и уходят». И не знает, приятно ему это или нет. Слышится шум работающего мотора, вертолет взлетает и сверху долго обследует долины и ущелья, потом удаляется.

— Я знаю, что ты сейчас думаешь, — шепчет труп, — но ты не оставишь меня тут одного. Даже не пытайся.

— Но кто ты такой? — опять принимается расспрашивать Адельмо Фарандола у трупа.

Снаружи не доносится ни звука, ни голосов, но это временное затишье, оно означает ожидание других вертолетов, прилетевших на новые, более тщательные поиски, с собаками, рациями и прочим.

— Это действительно важно, кто я такой?

— Да, мне важно. Это я тебя убил?

— Возможно. Но не думаю, не сказал бы. Я помню только удар в голову, — нашептывает мертвец. — Мгновенную боль вот здесь, между одним глазом и другим. Боль такая, непередаваемая. Но это быстро, очень быстро кончилось. Если это и был ты, я этого и правда не знаю. Я остался стоять, точно помню. Как дерево. Умер стоя. Завидная смерть. Понадобилась лавина, чтобы меня уложить удобно. Ты вообще меня слушаешь?

Адельмо Фарандола вкручивается поглубже в землю, чтобы в полной мере ощутить холод.

— Нет,ты меня совсем не слушаешь, — вздыхает мертвец, как жена какая-нибудь.

Адельмо Фарандола протягивает руку к своду скалы, окружающей его. Он почувствовал быстрое движение лапок и знает, что это одно из тех маленьких слепых и прозрачных членистоногих, обитающих в недрах, клещ или жук. «Кто ж их знает, а вдруг они несъедобные», — мелькает в голове Адельмо Фарандолы, но он не ощущает никакого вкуса и оттого тут же забывает о своем беспокойстве.

— Приходится жевать вот такое, значит? — спрашивает мертвец.

Адельмо Фарандола не отвечает.

— Я тебе уже рассказывал про линию электропередач? — произносит он после паузы.

Труп вздыхает.

— Да, много раз.

— Потому что я тронувшийся из-за этих проводов.

— И это ты мне тоже говорил.

— Они проходили у нас над головами, и я слышал их гул много лет, когда был маленький.

— Да ну?

— Мы все в деревне тронулись. Люди и звери. Все.

Адельмо Фарандола имеет в виду: когда провода гудели сильнее, в деревне могли бросаться друг на друга, сыновья — на матерей, отцы — на сыновей, люди — на вещи, звери — на людей. Кое-кто и помер тогда, и не потому, что желал отомстить или имел еще какую-то цель, а просто из-за этого гудения, которое вытягивало мысли самые черные и выносило их на поверхность, укрепляло их и оформляло. «И, — хотел сказать Адельмо Фарандола, — я слышу эти провода и сейчас, хотя и не вижу их, слышу их даже тут, в глубине, и я тронувшийся, но это просто от этого непрестанного гудения».

Вот что он хотел сказать. Но мертвец рядом с ним делал вид, что ему все равно.


Примечание


* Но вершина влечет так же, как пропасть. Теофиль Готье (фр.).

ИСТОРИЯ ЭТОЙ ИСТОРИИ

Mais le pic a sa fascination comme lʼabîme,

Théophile Gautier. Les vacances du lundi*

Говорят, что в одиночку не вынести тяжелой жизни в альпийских долинах. Члены маленьких сообществ всегда поддерживают друг друга, и когда с одним что-то случается, другие тут же приходят на помощь, если он болен — присматривают за скотиной, собирают его сено, возятся с детьми. Даже если еще вчера они спорили о границах участков, грозили друг другу страшной местью, в случае несчастья забывают о вражде и сбегаются, кривятся, но приходят, — для мести всегда найдется время потом, когда обстоятельства изменятся. Без помощи других людей никому не справиться в тех последних горных деревнях и на пастбищах, расположенных еще выше, куда отправляют летом атласских овчарок, куда добираются по нескольку часов, таща все необходимое на себе. И однако ж в каждой долине существуют свои рассказы об одиночках, которые выбрали жить именно там, в расщелинах самых потаенных и бесплодных, где никто до них не доберется и где и без того тяжелая жизнь становится невозможной. Эти истории подпитываются, переходя из уст в уста, фантазией их рассказывающих. И даже если нелюдимые отшельники давно уже умерли, внизу, в селениях, о них рассказывают как о живых.

Никто на самом деле не знает, что они творят там, как проводят свои дни, о чем думают. Те, кто наблюдал за ними издалека, видели их поглощенными непонятной работой или стоящими неподвижно, вперившими взгляд в скалу, или на облако, или в пространство. Они, конечно, разговаривают сами с собой, ведь в таких местах есть потребность поговорить вслух. Если же нет никого, к кому можно обратиться, подойдут старые открытки, фотографии из старых журналов, всегда полезны и животные, которые способны отвечать, поскольку умны.

В прошлые времена их, этих удалившихся от мира, изображали закутанными с головы до ног в темные шкуры или зеленые ветки. Поколения детей верили в них, слушая вечерами рассказы взрослых, — даже и сегодня, когда плохо показывает телевизор или смартфон не ловит, приходится, пусть и вынужденно, выслушивать разговоры старших, фантазия которых расцвечивается сказочными подробностями, а ночью они являются во сне, где эти детали становятся подробнее. И последние отшельники в самых немыслимых фантазийных россказнях по-прежнему напоминают огромных пугливых животных, наполовину не то медведей, не то огромных обезьян, наполовину — рождественские елки, и вызывают они и страх, и жалость, и в конце концов все начинают смеяться и над ними, и над собственными дурацкими выдумками. Они по-прежнему, можно сказать, некие чудовища, скорее камни, чем живые существа; старые кладбищенские статуи, способные шевелиться, каменные гости, заплутавшие в пути, — словом, вот тут охватывает дрожь, это создания, представляющиеся наделенными способностью приходить в наш мир из иного и даже предпочитающими существовать на этой границе, в зыбком пространстве между мирами.

И оттого столь изумляешься, встретив такого в реальности, в лесу на горном склоне или на плоскогорье, и обнаружив, что это просто старик, чьи движения от долгого одиночества и хворей стали почти механическими, а взгляд неподвижным. Потому что они не так уж одичали, как хотят заставить нас поверить самые затасканные легенды о них: да, они грубы, асоциальны, возможно, даже социопатичны, однако ж время от времени спускаются в долины, заглядывают в деревни, заскакивают на рынок, могут даже перекинуться парой слов со старыми знакомыми, не выглядя при этом тронувшимися. И если кто-нибудь поднимается к ним, обычно не реагируют злобно, случается даже, достают бутылочку, хранящуюся на особый случай, позволяют рассказать им что-нибудь эдакое из равнинной жизни и даже выслушивают, в общем, показывают, что вполне способны существовать в обществе. Итак, в любой долине есть свои отшельники, о которых можно поговорить, когда все темы уже исчерпаны, а вечер впереди еще долгий и неохота возвращаться домой по темной и холодной проезжей дороге — вот тогда кто-нибудь произносит нечто вроде этого: «А помните такого-то и такого-то?» — и начинается.

Я на самом деле повстречался с человеком, историю которого рассказал в этой книге и которому дал малоправдоподобное имя Адельмо Фарандола. Однажды в воскресенье я поднимался по крутой и скользкой тропе, язык на плечо, когда на меня посыпались шишки и даже упали несколько камней: почвы тут подвижные, да и время года такое, в общем, как подумалось мне, это все природное. Однако когда я добрался до впадины, где рассчитывал устроить привал, увидел старика, который поджидал меня на тропе, расставив ноги, в одной руке у него была шишка, в другой — камень. Он был один, и только лохматый и невообразимо грязный пес держался рядом с ним. Этот человек глядел на меня из-под полей старой, драной, грязной шляпы. Я поприветствовал его, надеясь задобрить, чтобы пройти невредимым. Он не ответил. Я улыбнулся ему, едва-едва. Он не улыбнулся. Я прикинул, не спросить ли у него, как пройти дальше, просто чтобы поговорить, расположить его к себе, но промолчал. Но он пропустил меня и не швырнул ничего больше мне в спину. Его пес обратил на меня еще меньше внимания, чем он, — ни разу даже не понюхал, не встрепенулся. Я прошел мимо сараюшки, в которой они, скорее всего, и жили, такой жалкой и покосившейся, что ее трудно было отличить от обломков, которые повсюду образовали обвалы: вокруг ни зверей, ни воды, никакого огородика или грядки с картошкой.

Взгляд старика, с проблесками, показался мне живым. Конечно, это не одиночка, посвятивший себе изучению энциклопедий, как господин Гейзер у Макса Фриша, но он не выглядел и похожим не деревенских кретинов, столкновение с которыми смущало первых английских альпинистов во время их прогулок в горах.

Удаляясь, я размышлял: как же он живет? Как ему удается протянуть день за днем в этой расщелине, где нет ни ручейка, куда даже птицы и сурки не заглядывают? Он знает какие-то тайные тропы, проходит из одной впадины в другую, ловит зверей голыми руками, подражает искусно их голосам или чувствует себя одним из них? А как он перезимовывает, когда там, наверху, только снег, снег и снег?

Горцы издавна привыкли перемещаться, кочевать с пастбища на пастбище всю жизнь, подниматься и спускаться вслед за скотиной, в зависимости от времени года, работ. Вот и сегодня животные перевозятся в длинных фургонах по удобным дорогам, ведущим к самым дальним стойбищам. Но он, этот одинокий старик, кажется, вел не такой образ жизни. Я представлял его полным решимости не покидать то место, которое он выбрал для себя, какое бы несчастье ни случилось. Верным той единственной идее, которую сформулировал когда-то много лет назад: умереть здесь, в одиночестве, и к черту всех остальных.

Не знаю: возможно, я совершенно неправ, но в его взгляде за те несколько секунд я не заметил никакой абстрактной мысли. По-моему, он не размышлял о душе, о бессмертии, о том, что будет потом. Разве что постоянно задавался вопросом, что произошло в недавнем прошлом и будет вскорости, об этой зыбкой и нечеткой границе между одним и другим, по которой мы скользим, как тающий грязный снег. Всю свою жизнь он видел животных, которые умирали, растения, которые умирали, скалы, которые осыпались и крошились, и осознал, что с человеком будет так же: он свалится от усталости, увянет внезапно, и если в постели — останется там, если нет — рухнет с палкой в руках вниз с утеса или не поднимется больше, нагнувшись сорвать съедобную травку. Повсюду смерть, только и всего. Зимой о нас позаботится снег и укроет все, потом оттепель ускорит наше смешение с почвой, рассеет по поверхности то, что останется от плоти и костей. Он видел это тысячи раз, и такое случалось не только с животными, в войну и люди умирали вот так у него на глазах.

Спускаясь той же тропой через пару часов, я ждал, что увижу его снова там же, где встретил на подъеме. Даже немного опасался. Но старика не оказалось: он, скорее всего, укрылся где-нибудь и подглядывал за мной. Позже, в деревенском баре, за десертом и лимонадом я попытался узнать что-нибудь об этом одиноком, плохо одетом человеке. Однако там все сильно удивились.

— Кто? — спросила барменша.

— Старик, совсем один, в паре часов ходьбы отсюда, во впадине...

— И кто он?

— Так об этом я вас и спрашиваю.

— Там нет никого, — встрял парень, сидевший за столиком вместе с приятелем.

— И тем не менее был.

— Может, турист какой.

— Нет, послушайте, он точно был не турист.

— Может, это старина... этот, как его... — сказал приятель парня.

— А он разве не умер?

— Кто?

— Да этот...

— Не думаю. Его видели прошлой весной, когда...

— Кто его видел?

— Люди. То есть я знаю тех, кто знает тех, кто говорит, что видели старину, когда...

— Можно было бы узнать у его брата, — размышляла вслух барменша.

— А, так у него есть брат? — спросил я.

— Можно было бы спросить у него.

— Да неважно, я просто поинтересовался, просто беспокоюсь, потому что мне показалось, что с ним не все в порядке, и...

— Может, он там со своим скотом.

— Но тогда с ним не было никакого скота. Только собака.

— А... Помнишь, как... — парень уже вовсю болтал со своим другом.

— Если была собака, значит, был и скот, — сказала мне барменша.

— Нет, я уверен, скота не было.

— А в хлев заглядывали?

— Нет, конечно.

— Может, скот был в хлеву.

— Но я не слышал мычания.

— Они ж не мычат по заказу.

Последовал смешок, от которого мне на мгновение стало не по себе.

— Ладно, забудем, — произнес я. — Просто беспокоюсь немного, вдруг он потерялся или, может...

Слишком часто «может» звучало в этой беседе. Барменша хихикала над чем-то, чего я не мог понять, и глядела то на других посетителей, то на меня.

— Да нет же, — сказала она мне, — вы правильно сделали. Может, пошлем кого-нибудь глянуть, как он там.

— Будьте осторожны, он в меня шишки кидал, когда я поднимался.

— Шишки?

— Шишки и камни. Будьте осторожны.

— Он в вас попал?

— Нет, слава богу.

— Вот видите, он не злой. Если б захотел...

Так вот, «Снег, собака, нога» родилась из этого небольшого эпизода. Несомненно, незначительное происшествие, ничтожный повод, но, чтобы заполнить лакуны, мне на помощь пришли фантазия и некоторые книги о неуютном существовании, которые я читал, комфортно устроившись, — книги о чудаках, романы Шарля Фердинанда Рамю, которые, кажется, никто больше не читает, или о безумных оборванцах с альпийских пастбищ, написанных на ретороманском (Лео Туор, Оскар Пер и Арно Камениш), или о неприкаянных героях Жака Шессе (я называю только швейцарцев, особо подчеркивая это). Кое-где осторожненько проросли отсылки к «Золотой лихорадке» Чаплина. Я ощущаю себя человеком равнин, земель плоских, в крайнем случае — холмов, хоть и родился в Альпах, и в горы хожу, только если знаю, что там голова не закружится, но это для меня своего рода вызов — один из тех, которые не несут серьезных рисков. Эпос резкий и дикий, немногословный, из повторяющихся движений, усталости, солнца в зените и внезапного сумрака, заморозков и болот, ежедневной борьбы со зверями и камнями.

И вот следующим летом я решил снова пройти той же тропой к той самой впадине. Меня влекло туда любопытство, не утихшее за зиму. Как провел зиму этот отшельник? Жив ли он еще? Запасся ли уже шишками и камнями, чтобы отгонять чужаков в новом году? А его пес, как там этот несчастный? Не отрицаю, я надеялся во второй поход отыскать достойное окончание истории, которую выстроил на основании крайне шатких допущений. Может, много раз говорил я себе (и вот снова это «может»), старый бирюк увидит меня и узнает, и на сей раз даже поздоровается, на свой манер, конечно, — промычит пару слов, едва кивнет головой. Уже кое-что. А я тогда его расспрошу, ему же достаточно будет хотя бы кивнуть. Я мог бы даже принести ему что-нибудь, какие-нибудь необходимые, но не слишком тяжелые вещи. Или подарить портативный радиоприемник, чтобы он чувствовал себя не таким оторванным от мира. Так я размышлял и сразу понимал: эти идеи — худшее из того, что может придумать городской житель.

Итак, в одно воскресенье июня я отправился снова во впадину. Приемник с собой не взял, ограничился сухим печеньем, которое собирался съесть сам на обратном пути, если старик его не возьмет. Приехав в деревню, я обнаружил, что бар закрыт, а над запертой дверью висит написанное маркером объявление о продаже. И вот взбираюсь вверх, не понимая толком, то ли ничего не ждать, то ли верить в успех. На последнем участке пути ни шишки, ни камни в меня не летят. И когда я выхожу к впадине, заваленной обломками, принесенными последними лавинами, никто меня там не ждет, нет ни человека, ни пса. Голоса каких-то животных вдали кажутся мне детскими воплями или гудками машин.

Они увезли его, говорю я себе. Еще осенью пришли, так или иначе, заболтали его, а потом — опа, и он уже на носилках, а тут и вертолет, готовый сесть и тут же взлететь. А он, Адельмо Фарандола или как там, черт возьми, его зовут, никогда не отличавшийся красноречием и резвостью мысли, начинает возражать только в полете, угрожать пристрелить на посадочной площадке, клянется, что будет мстить вечно, уже сидя в инвалидном кресле на третьем этаже дома в какой-нибудь крохотной деревушке, находящейся в низменности. Думая так, я успокаиваю себя, потому что меня пугают мысли, что его погубила лавина, что он умер от голода, что на него напал дикий зверь, что он замерз насмерть, что этот молчаливый сердитый старик убил себя.

Кто знает, как оно было на самом деле. Помню только взгляд этого старика тем утром, тяжелый, неотрывный, когда я пришел и побеспокоил его на убогом пастбище. Помню любопытство, вызванное мной в баре, когда, вернувшись, я спросил о нем, разговоры, продолжавшиеся и тогда, когда я уже уходил. А остальное, как говорится, мое дело.

Подлинные истории имеют неоспоримое преимущество перед вымышленными: они рвутся, путаются, могут утрачивать ритм и стиль и всегда оканчиваются так, как ни один учебник литературного мастерства не велит оканчивать историю. Разумеется, я не первый, кто обнаружил это свойство реальности и попытался воспроизвести бедными средствами литературы, нарушая план и композицию и уклоняясь от правил построения сюжета. Но я замираю всякий раз, когда, хотя бы частично, этот эффект получается. А поскольку история Адельмо Фарандолы подлинная, или, по крайней мере, основания ее таковы, я счел правильным, чтобы таким было и послесловие, до самого конца.