КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Метель [Мари Вентрас] (epub) читать онлайн

Книга в формате epub! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Мари Вентрас

Метель

УДК 821.133.1-31

ББК 84(4Фр)-44

В29

Blizzard

Marie Vingtras

Перевела с французского Алла Беляк

Дизайн обложки Анны Стефкиной

Вентрас, Мари.

В29 Метель : [роман] / Мари Вентрас ; [пер. с фр. Аллы Беляк]. — Санкт-Петербург : Polyandria NoAge, 2023. — 160 с.

ISBN 978-5-6048276-4-2

© Editions de l’Olivier, 2021. Published by arrangement with Lester Literary Agency & Associates

© Беляк А. Ю., перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Поляндрия Ноу Эйдж», 2023

Посвящается Елене и Арто

Литературно-художественное издание

Мари Вентрас

Метель

Ответственный редактор Юлия Надпорожская

Литературный редактор Анастасия Шевченко

Художественный редактор Ольга Явич

Дизайнер Елена Подушка

Корректор Людмила Виноградова

Верстка Елены Падалки

Подписано в печать 28.06.2023.

Формат издания 84 × 108 1/32. Печать офсетная. Тираж 3000 экз. Заказ № 3133/23.

ООО «Поляндрия Ноу Эйдж».

197342, Санкт-Петербург,

ул. Белоостровская, д. 6, лит. А, офис 422.

www.polyandria.ru, e-mail: noage@polyandria.ru

Отпечатано в соответствии с предоставленными материалами в ООО «ИПК Парето-Принт», 170546, Тверская область, Промышленная зона Боровлево–1, комплекс № 3А,

www.pareto-print.ru


Метель
Бесс
Бенедикт
Коул
Фриман
Бесс
Бенедикт
Коул
Бесс
Бенедикт
Фриман
Коул
Бесс
Бенедикт
Фриман
Бенедикт
Коул
Бесс
Бенедикт
Коул
Бесс
Фриман
Бесс
Бенедикт
Коул
Фриман
Бесс
Бенедикт
Фриман
Бесс
Коул
Бенедикт
Фриман
Коул
Бесс
Бенедикт
Коул
Фриман
Бесс
Бенедикт
Бесс
Фриман
Бенедикт
Коул
Бенедикт
Фриман
Бесс
Бенедикт
Бесс
Фриман
Коул
Бенедикт
Фриман
Бенедикт
Бесс
Фриман
Бенедикт
Фриман
Бесс
Фриман
Благодарность

Бесс

Я его потеряла. Разжала руку, выпустила его ладонь, чтобы завязать шнурки, и он исчез. Я чувствовала, что ботинок болтается, вот-вот споткнусь, а сейчас падать нельзя. Чертов шнурок. Могу поклясться, перед выходом точно завязала его двойным узлом. Был бы тут Бенедикт, сказал бы, что я несобранная, неаккуратная, и снова заладил бы про то, что я не довожу ничего до конца, а все надо делать четко и правильно — как он. Послушать его, так на все есть один возможный и правильный способ. Смешно. Способов столько, сколько людей на земле, но ему, наверно, спокойней думать, что он точно знает, как надо. Неважно, на сколько я отпустила его руку? На минуту? Может, на две? Когда я разогнулась, его уже не было. Я пыталась найти его на ощупь, дотянуться, звала по имени, кричала изо всех сил, но в ответ раздавался лишь вой ветра. Снег сразу набился в рот, закружилась голова. Я его потеряла, и теперь мне нет дороги назад. А тот не догадается, он не видит весь расклад, не понимает, что поставлено на кон. Если б он умел задавать правильные вопросы, если бы находил верные ответы, — он бы никогда мне его не доверил. Он решил, что лучше ни о чем не спрашивать, обманывать себя, делать вид, что я и вправду могу делать то, что он мне поручил. А я наоборот — только сделаю еще тяжелее его жизнь на этой скудной земле, где из каждой поры сочится несчастье, добавлю к картине лишний штрих. Наверно, судьба у меня такая.

Бенедикт

Задним числом мне кажется: я чувствовал неладное. Это как вдруг замечаешь, что на ухо села букашка. Машешь рукой, чтобы ее согнать, а на самом деле это сработала тревожная кнопка, твой внутренний сигнал, установленный на самый минимум. Не так сильно, чтобы поднять с кровати, но достаточно, чтобы помешать спать. Я как раз спал и вдруг резко очнулся. Что это было: предчувствие или просто снизу потянуло холодом? Не знаю. Я так вымотался, все последние дни бегал взад-вперед, снимал ловушки, убирал все снаряжение, готовился к непогоде. Я всегда любил бури, и особенно момент прямо перед началом, когда нужно все убрать в дом, заткнуть все щели, наносить дров на несколько дней, устроить себе максимально защищенное, безопасное пространство. А потом, когда бушует вьюга, сидеть взаперти возле потрескивающей рации, греть руки о чашку горячего кофе — а в печке мечется огонь: это снег забивает дымоход и в трубу задувает ветер. Я слышу, как дом кряхтит и постанывает, как старик. Иногда он словно что-то говорит мне: может быть, он также разговаривал с родителями, а до них — с дедушкой и бабушкой, а еще раньше — с прежними поколениями, вплоть до первого Майера, обосновавшегося на этой суровой земле, решившего, что он сильнее стихии. Дом по-прежнему стоит, и я сижу в тепле, и стены бережно укрывают меня, как шкатулка — драгоценное содержимое. Только вот теперь я остался в доме один. Я спустился на первый этаж; дверь была распахнута, внутрь уже намело кучу снега. Я рассердился. Я крикнул: «Господи, Бесс, ты что, не могла закрыть эту чертову дверь? Теперь из-за тебя все перемерзнем!» — но она не ответила. И только тут увидел, что исчезли сапоги малыша, а на вешалке нет их курток. Я понял, что она вместе с ним вышла из дома, хотя даже такая странная девушка, как она, должна понимать, что никто никуда не ходит в разгар вьюги.

Фриман

Я всю ночь глаз не сомкнул с этой погодой. Ветер вокруг такой сильный, что не знаю, как еще дом стоит. Стены словно зажаты в тиски шквалом ветра и снежными сугробами. Бог знает, как мне удастся выбраться наружу, когда все закончится. В первую снежную бурю, которая случилась здесь на моей памяти, я два дня не мог вылезти из дома. За дверью намело добрых пять футов снега, а оконные ставни было никак не открыть, я их по глупости закрыл снаружи, — ошибка новичка, как сказал мне Бенедикт. Пришлось лезть под крышу — это в мои-то годы — и спускаться на веревке из чердачного окна. Операция прошла не совсем как было задумано. При падении я вывихнул плечо, но все равно пришлось взяться за лопату и грести снег здоровой рукой, пока не нашел, чем зафиксировать вывих. В этот раз я постарался все расчистить по максимуму вокруг дома в надежде, что так выберусь. До такого сам не додумаешься, это наука выживания. Там, откуда я родом, люди не беспокоятся о том, что выпадет снег и завалит выход из дома. Там не бывает снега, нет ни единой снежинки, и, если б мне дали выбор, я бы сто раз предпочел оказаться у себя, а не в этом краю, где меня замучил ревматизм. Холод, влажность не годятся для моей старой туши. И надо мне было пережить все, что выпало на мою долю, чтобы под конец замерзнуть, как сухая коряга. Что же тогда я здесь торчу? Думаю, раз Он захотел, чтобы она встретилась мне на пути и чтобы я заживо схоронил себя здесь, на краю света, на то была веская причина. Господь Бог знает, что я грешник, но если Он имеет на меня какие-то виды, буду ждать, пока не пойму. Буду мерзнуть и ждать сколько положено. Да и выбора у меня, честно говоря, нету.

Коул

Если меня слышит Господь, торжественно клянусь: больше спиртного ни капли. Как трещит башка от пойла, которое наливал мне этот ублюдок. А называть его бренди — просто издевательство. Все во рту одеревенело, кишки скрутило узлом. Прямо бы монашкой заделался, да рясы не хватает. Только я выполз из туалета, где маялся с поносом от этой дряни, как вдруг стук в дверь: барабанят, как сто чертей. В такую погоду порядочного христианина на улицу не выгонишь, так что я наспех застегнул ширинку и подхватил ружье. Никогда не знаешь, кто может шляться по лесу. Я крикнул: «Кто там?» Медведь, понятное дело, вряд ли б что ответил, но снаружи так задувало, что вообще ничего не разберешь. А удары все сильнее. Ей-богу, ничего не поделаешь. Я отодвинул засов, приоткрыл дверь, подпер ногой и на всякий наставил дуло в щель. «Не стреляй, Коул! Это я!» — крикнули из-за двери.

Я узнал громкий, низкий голос Бенедикта. Его всего залепило снегом, на плечи намело целые эполеты, как у какого-нибудь потешного генерала, а ресницы покрылись инеем и сверкали, как стразы на стриптизерше. Это я говорю, потому что видел такую фотографию в журнале, который валялся у Клиффорда. Там у одной девки на кончиках накладных ресниц висели красные капли, и получался такой странный вид, как у куклы. Говорят, некоторые мужики такое любят. Бенедикт отодвинул меня, чтобы прикрыть за собой дверь. Он даже не снял шапку. Привалился к стене, провел рукой по лицу, а потом сказал таким голосом, как будто ему встретился живой мертвец: «Бесс и малыш ушли. Они где-то снаружи». Это звучало так глупо, что я даже заржал. «Брось, Бенедикт, что за дурацкая шутка», — сказал я ему. «Думаешь, я вышел из дому в такую погоду ради того, чтоб тебя разыграть?» — ответил он. Я глянул ему в лицо и сразу понял, что он не шутит, а если все так, как он сказал, то, черт возьми, ему есть о чем беспокоиться. Пацану же едва десять лет, а у этой, которая с ним, мозгов ни на грош. Я спросил: «Что будем делать?» Ответ меня не обрадовал: «А ты сам как думаешь? Искать». Оказывается, есть вещи и похуже, чем Клиффордово пойло. Может, я бы даже отхлебнул его малость еще.

Коул

Одно могу сказать: идти мне не хотелось точно. «Это надо совсем спятить», — думал я про себя. Вдобавок — но этого я Бенедикту, конечно, не сказал — они, может, уже свалились куда-нибудь и замерзли насмерть или встретили кого не надо. Морозы стоят давно, а здесь бывают такие звери, что кусаются не хуже меня. Я все же сообщил Клиффорду по рации, что случилось, но он сказал, что это не его дело и он не намерен вылезать из дому в такую погоду. Я не особо удивился, хотя и подумал еще, что до мальчонки-то ему дела нет, а вот девку он бы нашел с превеликим удовольствием. Я тормозил, как мог. Стал искать самые толстые шерстяные носки и еще тонкие шелковые, которые по совету старого Магнуса надевал под низ, хоть они штопаные-перештопаные, держатся одним святым духом. Я же понимал, что мы в результате промерзнем хуже эскимосов. Бенедикт ждал, прислонившись к дверному косяку. Он словно бы разом состарился на десять лет. Конечно, если они в такой час снаружи, это худшее из того, что могло случиться, уж ему-то хорошо известно. С лихвой насмотрелся на парней, которых выносила весной разлившаяся река, или придавленных деревом, которое они пилили, или найденных окоченевшими как бревно в овраге; насмотрелся еще в детстве, когда лесопилка работала. Но чтобы мальчонка и баба вышли и пропали в метель — такого на моей памяти еще не случалось. И Бенедикт отлично знает почему. Потому что это не имеет смысла, а здесь ты продумываешь каждый шаг, потому что здесь все дается с трудом, а матушка-природа не особо щедра на подарки. Такие дела. Хотите жить здесь? Иметь в изобилии простор, дичь, рыбу? Быть свободными в поступках, ни перед кем не отчитываться и даже иногда неделями не встречать ни единого человеческого существа? Да ради бога. Только если окажетесь лицом к лицу с медведем-кадьяком или снегоход откажет за несколько миль от дома, не ропщите на то, что никто не придет на помощь и никто не выручит, кроме вас самих. Этой вредной пигалице такого не понять. В конце концов носки все же нашлись. Я прихватил два десятка патронов для ружья. Бенедикт свое тоже взял, и я собирался открыть дверь, но тут вспомнил про Клиффордово пойло. Для такой бредовой авантюры как раз самое то. Глотнешь и даже не поперхнешься.

Бенедикт

Коул собирается дико медленно, тормозит, еле шевелится. Честно говоря, я его понимаю. Кому хочется вылезать из дома в такую погоду? Жизнь тут даже и без снега нелегкая, а в бурю просто чувствуешь себя как в дьявольской утробе, по словам Фримана. Его я решил не дергать. Он слишком стар и видит уже неважно. Не понимаю, что ему тут понадобилось. Честно говоря, я здорово повеселился, когда он приехал сюда два года назад со своим фургончиком и во всем новом. Прямо как с картинки: моложавый пенсионер собрался отдохнуть на природе. Только пенсионер оказался один как перст в дикой глуши, такое в рекламных проспектах встречается нечасто. А главное, он был единственным черным в округе и казался таким же неуместным на фоне нашего пейзажа, как и она, когда прибыла сюда в бархатной мини-юбке и белых ковбойских сапогах. Глядя на него, не скажешь, что он прямо любитель суровой жизни на фоне дикой природы, хотя для своего возраста он в хорошей форме, — и вряд ли Клиффорд или Коул, которые каждый вечер пьют, в его годы так сохранятся. Я думал, что в первую зиму он в своих перчатках и вязаной шапочке не продержится: не та экипировка. На вопросы о том, чем он занимался до прибытия сюда, Фриман всегда отвечал уклончиво, разве что не скрывал, что в юности был солдатом. Возможно, это объясняет, как он все же выстоял, несмотря на климат. В первый год ему никто не помогал. На Севере есть, конечно, взаимовыручка, но рисковать своей жизнью ради чужака никто не станет. Один раз я помог ему поменять ремень на снегоходе. Фриман купил его у Клиффорда, старого пройдохи. Некоторые вещи здесь не стоит покупать с рук. Если владелец от чего-то избавился, значит, есть на то веская причина. Снегоход так часто выходил из строя, что Фриман в конце концов изучил от корки до корки всю инструкцию, которую милостиво отдал ему Клиффорд. Вряд ли то была большая жертва с его стороны, он эту инструкцию даже не распечатывал, так и отдал в целлофане, — может, он вообще не умеет читать? Фриман полностью разобрал машину, все отладил, и теперь она работает лучше, чем мой снегоход, — но это несложно, у меня машина все время барахлит. Я видел, что Клиффорда это задело: чужак сумел отремонтировать машину, а он сам не справился. Он же так радовался, думал, что здорово его провел, сбыл никчемную рухлядь, а в итоге сам остался в дураках. Я еще тогда подумал: есть у Фримана порох в пороховницах, хоть он и старик. Когда он выбил себе плечо, то пришел и без всяких стонов и жалоб спросил, не могу ли я отвести его к врачу, потому что он не может сам вести машину. Не буду врать, мне не улыбалось ехать за пятьдесят миль в амбулаторию, но я все же свозил его. Если он пережил здесь первую зиму, значит, природа его не отвергла. Может быть, даже по-своему приняла. Чего не скажешь ни про Бесс, ни про малыша. Однажды она уже говорила мне, что их присутствие здесь — абсурд. Этими словами она выразила вслух то, о чем все тихо думали про себя: им здесь не место. Я не знаю, что сделает с ними природа: поглотит без следа или еще выплюнет живыми или мертвыми. Знаю только, что все случилось по моей вине. Нельзя было их сюда привозить, ни в коем случае. Да, я дал слово его матери, что увезу малыша с собой, — и все равно не надо было этого делать. Тогда не пришлось бы мне, как сегодня, искать среди вьюги маленького мальчика и взрослую девчонку — в этой безвидной глуши.

Бесс

Я все равно иду вперед, шаг за шагом, но не уверена, что чего-то добьюсь. Иногда за пеленой снега словно движутся какие-то фигуры, но растворяются так же быстро, как и возникают. Проклятый снег, почему он не может идти прямо, отвесно, как хороший, сильный дождь. Я подбадриваю себя, пытаюсь представить Калифорнию, вспомнить пляжи, куда родители возили нас каждое воскресенье после церкви, — как мы на берегу океана вчетвером ели бутерброды, играли в карты и как размаривало потом на солнце. Не могу вспомнить жару. В этой дыре даже летом не бывает так жарко, чтобы почувствовать, что солнце пропекает тебя целиком, — тут его лучи едва согревают кости. Только подумаешь, что сейчас наконец согреешься, что наступит жара... Но жара не наступает. Иногда мне снится Тихий океан и волны, набегающие на берег, соль на коже и волосы, слипающиеся от брызг и пены. Здесь только пресная вода, гектолитры пресной воды, озера, реки, ручьи, речушки, водопады. Вода везде, всегда, во всех своих проявлениях. Замерзшая, растаявшая, кристально чистая родниковая или мутная вода весенних паводков. Но холодная, всегда холодная. Купаться здесь не тянет. Я бы отдала что угодно за возможность растянуться на пляже и позагорать под плеск волн о песчаный берег. Странное дело, если постараться, я еще могу вспомнить запах маминого кокосового масла для загара, того, которым она пользовалась, когда я была маленькой. Она так старалась добиться ровного загара и не обгореть, хотя от природы была совсем белокожая, как молоко. Выглядела она очень даже ничего — до того, как все случилось. Мы не купались в золоте, но она всегда очень элегантно одевалась. Небольшого роста, но с отличной фигурой и грудью, как у киноактрис 1950-х. Папа так любил ее, что всегда повторял, что Рита Хейворт ей в подметки не годится. Я не совсем понимала, почему он сравнивает ее с какой-то старой актрисой, которая умерла в год моего рождения, но маме, похоже, комплимент нравился. У папы и у Кассандры волосы были светлые, почти белые — явно сказывались папины скандинавские корни. Я унаследовала рыжие волосы матери, настоящей американки ирландского происхождения. Непростые гены, но зато нас узнавали издалека. «Смотри, кто идет. Элизабет Моргенсен с матерью!» Подростком я боялась, что вырасту копией матери, но копия не удалась.

Грудь у меня не росла, и бедра были узкие, мальчишеские. Ничего общего с секс-бомбой, хотя уже и не первой молодости. А уже после всего она разом поседела. И стала заплетать волосы в длинную неопрятную косу с концом, желтым от никотина. Она всегда любила наряжаться, прихорашиваться, а тут махнула на все рукой. Какой смысл цепляться за лоскутки ткани или тюбики с губной помадой, когда не хватает главного. Я пыталась забыть прежнюю маму — так же, как всех, кто уже исчез. На свой манер я тоже махнула рукой. Видимо, мы походили друг на друга не только внешне. И все же полностью капитулировать я не могу. Где-то бродит мальчик, а уж его-то я должна спасти. Нельзя же, ей-богу, повторять одну и ту же ошибку дважды.

Бесс

Ничего не видно. Снег летит от земли вверх, закручивается вихрями, и если поднять глаза, то небо — сплошное гороховое пюре. Воздух бесцветен, словно исчезли все привычные краски, словно весь мир растворился в стакане воды. Жаль, что я плохо слушала, когда Бенедикт рассказывал малышу, как происходит снежная буря. Может, тогда я знала бы, что нужно делать — кроме того, что не выходить из дому, — это точно, только поздно жалеть. Я отворачиваюсь от ветра, утыкаюсь в какую-то каменную глыбу. А вдруг это впавший в спячку медведь — тогда все мои проблемы решены. Я не в состоянии решить, что делать дальше, но я превращусь в снежную бабу, если не буду двигаться. Я же не совсем идиотка, понимаю, в какую передрягу попала. Я должна сдвинуться с места и либо искать мальчика, либо вернуться домой за Бенедиктом, хотя, если я вернусь одна, он мне уши оторвет. Назад мне нельзя — как ему объяснить, слишком много надо рассказывать. Он крепкий парень, но есть вещи, которые слушать слишком трудно. В любом случае, я не могу бросить мальчика. Я даже не знаю, куда идти, значит, пойду прямо, куда глаза глядят, — наверно, и он шел так же. Иногда дети глупят, делают что-то совсем наобум, даже такие вундеркинды, как он. Так что и я буду действовать наобум, пойду прямо. Вряд ли можно придумать что-то лучше.

Бенедикт

Мы вышли от Коула, как два каторжника с кандалами на ногах. Судя по часам, стояло утро, но трудно сказать наверняка, потому что даже неба было не видно. По дороге к дому Коула я все гадал, куда они могли отправиться по такой погоде, хотя непросто угадать, что может взбрести в голову этой парочке. Может, малыш что-то забыл снаружи и решил сходить забрать? Он вечно таскает с собой книжку или Магнусову лупу, которую я ему отдал сразу после приезда: думал как-то заинтересовать его, подсластить пилюлю. Для своего возраста он не очень рослый, но все равно выглядит прямо как профессор на прогулке: вечно очечки на носу и книги под мышкой. Благодаря матери он уже в четыре года умел читать и писать, а в шесть знал все четыре действия и устный счет. Как подумаю, что Коул и сложение-то толком не одолел... Когда малыш начинает со мной разговаривать, я чувствую себя полным дураком. Мама старалась учить нас всему, как в школе, но где мне с ним тягаться. Этот щенок любого положит на лопатки. Я прекрасно понимаю: у него все выходит само собой, он не хочет кого-то унизить. Такой уж он уродился, вот и все. «Высокий потенциал», — сказала его мать. И этот «высокий потенциал» она доверила мне, словно я способен его поддержать и вырастить. Она сказала: «Бенедикт, дай слово, что никогда его не оставишь», а я испугался и ответил, что нельзя от меня этого требовать, я не могу жить в этом душном городе, где стоит вытянуть руку — и точно на кого-то наткнешься, где люди холодней и равнодушней любого из наших. Я сказал ей: «Не проси меня остаться здесь, я здесь подохну», а она ответила: «Бенедикт, увези его, куда хочешь, но только не оставляй. Будь всегда рядом». И что я сделал? Притащил его сюда и обрек на гибель. Я не сумел его уберечь. Не сумел научить всему тому, что показал мне мой отец. Не сумел даже передать ему главное, что получает сын от отца.

Фриман

Опять письмо. Все пишет и пишет, будто мы в прошлом веке. Не могу сказать, что меня это очень устраивает: зрение у меня все хуже, давно пора заказывать новые очки, но она отвергает все другие средства связи, да и, честно говоря, их здесь не так чтобы слишком много. Интернета нет, мобильник еле ловит. Вот она и пишет по письму в неделю, когда больше, когда меньше. То напишет всего несколько слов, а то страницы и страницы, и все повторяет свои наставления, как будто я не выучил их наизусть за то время, что тут торчу. Забирать письма надо на почте, хотя я теперь и не езжу туда каждую неделю. А смысл? Поначалу мне еще было что рассказать, и вроде ей этого хватало. Теперь, с возрастом, стала поторапливать, наседать. Ей кажется, я чего-то недоговариваю. Вот съездила бы сама в эти края, посмотрел бы я на нее. Здесь жизнь течет в ритме природы и очень, очень неторопливо. Долгие месяцы зимы, без всяких событий, когда надо занимать себя чтением, мелким домашними делами и починками... и летние месяцы, если это можно назвать летом, когда мне надо делать дело и при этом вести хозяйство, а я для этого слишком стар. Ждать я умею, это не проблема. Я столько лет шлялся по свету, что могу без труда окопаться на одном месте и сидеть спокойно. Но иногда мне кажется, что я как будто схоронил себя заживо. Я столько прождал впустую, надеясь, что жизнь наладится, подстерегая знаки судьбы, а теперь достиг того возраста, когда время — роскошь, и его остается все меньше. Здесь можно все забыть и жить забытым всеми. Лишь бы она сама не забыла, что отправила меня сюда, на край света, и вспомнила это теперь, когда я, видимо, нашел ответ на ее вопросы. Не торчать же мне здесь до скончания века. Мне это точно не по возрасту.

Коул

Давненько уже топаем. Бенедикт решил, что лучше идти на снегоступах, а не брать снегоход. На нем и по следу не пойдешь, даже если разглядишь какой след, и в канаву свалишься, глазом не успеешь моргнуть. Я прицепил на лоб большой фонарь и захватил запасные батарейки. Чтобы не разрядились на морозе, завернул в носок и сунул под ремень. Этой хитрости научил меня все тот же старый Магнус. Когда я приехал сюда, то знал не больше младенца, но он терпеливо мне все объяснял, словно помогая наверстать упущенное время. Он научил меня ставить капканы, подбирать лески, разделывать тушки животных, мездрить шкуры, то есть снимать с них мясо, хоть это и не самая приятная работа, а потом еще научил идти по следу, распознавать диких животных и понимать, что́ за добычу ты преследуешь и еще — как не стать самому чьей-нибудь добычей. Он дал мне больше, чем мой собственный отец за всю мою жизнь, тот лишь колотил меня каждый раз, когда я попадался ему под руку, да так, чтоб я пожалел, что на свет родился. Магнус научил меня всем этим штукам и ни разу даже не поинтересовался, что меня сюда привело. Не думаю, что он задавал такие вопросы кому-нибудь из тех парней, что появлялись у него на пороге. И еще он научил меня, уходя, не гасить в доме свет, и так же сделал Бенедикт. Мы знаем, что значит для того, кто заблудился, увидеть свет в ночи или в снежную бурю. Это вроде как для моряка увидеть маяк среди шторма. Значит, рядом есть люди и у вас есть шанс выжить в борьбе со стихией. Мы, как могли, пробирались тропинкой, которая начинается от дома Бенедикта, на дорогу не выходили. Он говорит, что надо как бы влезть в шкуру мальчонки, но кто знает, может, там заводилой была как раз девка? Она же совсем ку-ку, могла отправиться куда угодно, хоть к себе домой на Юг. Легче приучить обезьяну жить на Крайнем Севере. Чего он ее притащил, понять не могу. Обычно-то у него голова соображает. Он здешний парень, а не один из тех городских дебилов, что летом приезжают сюда шататься по дорогам, для «единения с природой», как они говорят, в черепаховых очочках, с бесполезным навигатором, — закатают штаны, как будто на рыбалку отправились и комаров в помине нет. У нас тут никто не думает, как он выглядит, народ одевается не для красоты, а чтобы не отморозить яйца и чтобы не пришлось потом отрезать замерзшие пальцы на ногах. А ведь такое случается, как ни бережешься, например с Мозесом, у которого остался один палец на левой ноге, или с Хэнсоном-шведом, который, кстати, к Швеции вообще не имеет никакого отношения, тот лишился двух пальцев на руке: бензопила чихнула и выскочила из замерзших рук. Здесь не ждут, пока все пальцы отмерзнут, начинают чесаться заранее. Со мной такого не случится, я же не дурак. По крайней мере, вряд ли полез бы сам на улицу искать мальчишку и психованную девку. Хотя я тут вообще ни при чем. Это она наломала дров, а больше всего — Бенедикт. Он шагает впереди, весь сгорбившись, и сразу ясно: бедняга и сам все понимает.

Бесс

Я же знаю, что они считают меня чокнутой, даже Бенедикт. Иногда я слышу, как они смеются, когда я выхожу из комнаты или иду наверх спать. Я слышу, что говорит обо мне Коул и как Бенедикт молчит и ничего не отвечает; я изо всех сил цепляюсь за перила лестницы, чтобы не упасть, я сжимаю их так, что белеют костяшки пальцев. Я знаю, что кажусь им сумасшедшей, но я не всегда была такой. В детстве я была только чуть-чуть странной, и папа говорил, что это моя изюминка. Он говорил, что для жизни это плюс и что люди меня всегда будут помнить и замечать. Но когда не стало Кассандры, я не сумела правильно отреагировать. Я не знала, что положено делать в таком случае. Думаю, никто не знает, как себя вести. Нет учебника, где написано, что надо говорить, с каким лицом ходить, как соответствовать ожиданиям людей. Я видела, что они смотрят на меня как-то странно, потому что даже в день похорон я выглядела как всегда. На мне была любимая желтая футболка с головой Джима Моррисона в светлом парике, ей эта футболка нравилась больше всего, а я не давала ее надевать. Я бы отдала что угодно, лишь бы она снова смогла попросить у меня эту футболку, я бы отдала ей ее насовсем, и эту футболку, и вообще все, что она ни пожелает. Вот почему я в тот день надела ее, а не черную одежду, которая не имела никакого отношения ни к Кассандре, ни к ее памяти. Никто этого не понял. Никто не понял, что у меня в душе пробита дыра, что из нее выходит воздух. Я не знала, что делать с этой дырой, поэтому вела себя так, будто ничего страшного не произошло. Только дурак мог не увидеть правды, но они повелись. Взрослые иногда так слепы. Вряд ли я и вправду спятила, по крайней мере не сильнее, чем здешние мужики, которые по собственной воле живут в аду и даже считают его классным местом для жизни. Придурок Коул, который считает себя хитрее обезьяны, а сам сидит сиднем в этой дыре, простор тут огромный, а все равно дыра. Он явно не прижился в городе, хотя там тоже надо уметь постоять за себя, только иначе. Или Клиффорд, который не говорит ни слова, но смотрит на меня таким взглядом, который я хорошо знаю, смотрит так, что кровь стынет в жилах, смотрит так, словно от жизни в лесу он и сам сделался зверем. И Фриман — я даже имени его не знаю, — который приехал сюда жить на пенсии, хотя на вид он крепче и разумней всех прочих. Как тут разобраться. Наверно, они любят природу, любят волю и простор, как будто воля и простор — это какое-то заклинание, которое все меняет, как по волшебству. Простора в мире сколько угодно, и не обязательно при этом подыхать со скуки. Мне всегда нравилась толпа. Я никогда не чувствовала себя потерянной среди людей, я была как рыба в косяке рыб. Люди шли мимо, а я гадала, нет ли среди них, вот прямо тут, сейчас, того, кто убил ее, в той самой каскетке «Лейкерс», надвинутой на глаза, и одновременно присматривалась к идущим человеческим фигурам, выискивая ту, к которой его потянет, — маленькую, легкую и хрупкую, которую легко схватить и легко сломать.

Бенедикт

Я стараюсь ничего не пропустить. Волокна одежды, оброненная вещь, ветка, сломанная на высоте человеческого роста, примятая почва... но из-за вьюги ничего толком не разглядеть. Иногда ветер вдруг стихает. Снежная взвесь оседает на землю, как перья из вспоротой подушки, и я почти могу оглядеться вокруг, но это всегда ненадолго. Папа говорил, что еще хуже самой бури тот момент, когда все замирает и ты как будто оказываешься в глазу циклона и снова начинаешь надеяться, но передышка продлится недолго: скоро снова начнется борьба за жизнь. Втянуть голову в плечи, проклиная тебя за то, что слишком тепло оделся и весь вспотел под курткой. Взмокнешь от пота, а потом окоченеешь или потеряешь столько жидкости, что прямо будешь глотать снег. Когда удается разглядеть впереди что-то дальше пяти метров, я снова высматриваю фигуры мальчика или Бесс. Бесс с ее вызывающим видом, вечно задранным вверх подбородком, будто чтобы казаться выше, чем она есть на самом деле. Больше всего людей раздражает этот ее напускной вид — наплевательский, независимый, будто ей все нипочем. Хотя сама по себе она даже привлекательная, даже красивая — смуглая, рыжеволосая, только характер вредный, мне никогда не понять, что у нее на уме. Мне казалось, все равно выйдет что-нибудь хорошее, ведь она образованная и гораздо ученей, чем все, кто живет у нас в округе; ну, это-то немудрено, вдобавок ей самой хотелось сняться с места. Я искал кого-нибудь для малыша, чтоб человек помогал мне и занимался с ним учебой, но она, конечно, очень скоро перестала справляться. Он так много знает всяких книжных мудростей и так мало того, что поможет ему выжить здесь. Можно вдоль и поперек изучить какую-нибудь там тектонику плит, только чем это поможет при землетрясении? Он знает названия всех подводных впадин на земном шаре, но не поймает ни рыбешки, не говоря уже о том, чтоб ее приготовить. Коул сказал, что весной сам им займется и научит всему, что нужно, по крайней мере пройдет с ним «школу выживания по Магнусу»; в плане обычной учебы Коул последний, кто мог бы нас выручить, хотя вроде и рос в городе и по идее должен что-то знать. В любом случае, нельзя держать малыша здесь вечно. Он должен ходить в школу, как и все дети его возраста, и когда это случится, они наверняка попытаются его отобрать. Что, черт возьми, я могу предложить ребенку в такой глуши? Что я могу предложить ему, кроме стылых лесов и бескрайнего снега?

Фриман

Не в моем характере жаловаться. Бог послал меня сюда, и я хочу верить, что именно Его волей она встретилась мне тогда, когда я совершил свой великий грех. «На каждое дурное дело найдется свое чудо», — говорила Марта. О чуде говорить не стану, но в итоге я решил, что, если помогу ей, это будет как бы возмещение ущерба. Не искупление содеянного и не отпущение греха, но, если она по воле Божьей оказалась единственным свидетелем, значит, есть во всем этом некий умысел. Я смотрел на тело Мэйджика, на красную звезду, которая расплывалась прямо у него на груди, и думал, что этого не может быть, что мне все снится, что это на нем такая крикливая гавайская рубашка, какие любят надевать горе-туристы. Но рука моя все еще сжимала беретту, теплую и привычную. Я не желал ему смерти. Как я мог желать такого?

Я стоял и плакал навзрыд, и вдруг из-за деревьев вышла она. Она была похожа на призрак: белое платье, серебристый пояс, седые волосы до плеч и глаза такие светлые, голубые, будто выцветшие, словно она и не человек. Честно говоря, я при виде ее жутко испугался. Я решил, что она привидение, и прямо весь обмяк, мне казалось, сердце вот-вот выскочит из груди, а сам я сдуюсь, опаду, как лопнувший воздушный шарик. Она смотрела на Мэйджика, лежащего на земле, на звезду, которая расплылась и превратилась в лужу, на кровь, пропитавшую всю его рубашку, смотрела так, словно это просто вещь, лежащая на земле. Она повернула голову ко мне, посмотрела на мою руку, все еще державшую оружие, как на какую-то неважную деталь. А потом посмотрела мне в глаза, казалось, она совсем не боится. Не знаю, что она такого увидела в старом человеке, одетом в костюм, но я припоминаю, что она слегка улыбнулась. Не мне, а чему-то видимому только ей. И уже потом она предложила мне сделку. Не сделку с дьяволом, как я сначала подумал, а уговор с Богом, как сказала она. Вряд ли ее кто-то уполномочил, но она предложила мне форму искупления или возможность доказать, что я заслуживаю снисхождения. Ну скажи мне, Господи, откровенно: почему белая женщина в такой поздний час оказалась посреди Сентрал-парка единственным свидетелем, с единственной защитой — своим ледяным взглядом, если это не знак с Твоей стороны? Только вот с тех пор, когда я просыпаюсь, у моей кровати сидит Мэйджик. Ничего не говорит, лицо белое, ладонь прижата к груди, как будто он стыдится дыры, и хочется ее прикрыть, а мне остается лишь клясть себя за то, что поддался гневу, который мне так несвойственен, и оплакивать своего мальчика.

Бенедикт

Снег мне выше колена. Каждый шаг дается с трудом. Каждый шаг как ожог. Хотя такое в моей жизни уже бывало. Редко, но бывало: мальчишками нам случалось иногда завязнуть с лесу вместе с папой во время обхода ловушек или охоты, если вдруг снега выпадало больше, чем он ожидал, хотя погоду он угадывал почти всегда. Мы всегда возвращались домой целыми и невредимыми, если были недалеко от дома, чтобы мама не волновалась, или он придумывал, где укрыться и пересидеть снегопад. Я никогда не видел его встревоженным, испуганным. Казалось, он знает каждый овраг, пещеру, упавшее дерево. Я думал, что он сам создал этот пейзаж, расчертил впадины и возвышенности, задал русло каждого ручья. Если б меня услышала мама, она бы закричала, что я богохульствую. С Богом шутить нельзя. И все равно в детстве я верил, что именно папа создал все вокруг и ни один человек не может знать и уметь всего того, что знает он. Когда я спрашивал его, как так получается и откуда он все знает, он в ответ улыбался. Он говорил, что знает далеко не все, но что главное, если попал в трудную ситуацию, не только опыт, а умение доверять своей интуиции. Папа верил, что ничто не может заменить инстинкт, доставшийся нам от первобытного человека, что надо слушать себя и природу. Если прислушаться и вглядеться, она даст нам все нужные подсказки — хотя бы тем, как переменился ветер или что замолкнут птицы. А вот Фэй это даже позабавило: она сказала, что ее нью-йоркские друзья платят кучу денег за разные курсы, где им помогают обрести свое природное «я», разбудить в себе первобытного, инстинктивного человека. Здесь-то первобытный человек просыпается мигом, без него из дома не выйдешь. Томас говорил, что тут, может быть, одно из последних мест, где природа еще удерживает позиции, пока где-то вырубают леса, разливается на пляжах нефть и тают ледники. Окажись мы тут на век раньше, мы бы не заметили разницы, разве что какие-то мелкие детали. Интересно, как бы папа действовал на моем месте, как бы он вел поиски ребенка. Но, конечно, не было случая, чтобы он с нами потерялся в лесу или отпустил нас одних в чащу. Такого не могло случиться. Он был слишком умен и никогда бы не допустил такой ошибки.

Коул

Негра Бенедикт не позвал. А жаль: в его возрасте ненароком оступишься, упадешь — и, так сказать, два зайца одним выстрелом. Я надеялся, что он сдохнет в первую же зиму, даже спорил на это с Клиффордом. Не знаю почему, но Клиффорд с самого начала думал, что тот продержится дольше, потому что служил в армии. И он оказался прав, негр все еще жив. Поганое семя, ничто их не берет, живучие, как тараканы или скорпионы. Говорят, скорпионы выживают даже при атомном взрыве, я думаю, эти сраные негры — тоже. Жена Салли пустила его в свой дом. Потому что ей после аварии там жить стало не по карману. Больничные счета надо оплачивать, вот и пришлось ей сдать дом как «хижину на краю света», а ведь эту хижину ее Салли строил своими руками. Клиффорд сказал, что вдова спит в мотеле возле больницы и убирает чужие дома, чтобы оплачивать врачей и лекарства, но без страховки все равно не хватает. Приличная женщина Лоис, а сдала собственный дом негру. Он выложил пачку долларов, как она могла отказать, тут съемщики толпами не ходят. Оборудованием дома Салли особо не занимался, хотя в нем жила его жена. Немного женщин согласится жить здесь, вести хозяйство, чинить все, что ломается, и обслуживать мужика. Только такие, которые уже по возрасту не могут иметь детей и рады, что хоть какой-то мужик им достался, но жить тут нелегко. Девка эта, конечно, не в счет. Мы с Клиффордом глазам своим не поверили, когда увидели, как она в первое лето вырядилась в купальник, будто на пляже, а ведь было не сильно жарко. Он сказал, что ему прямо не по себе, так странно видеть женское тело, стройное, не обрюзгшее, при всем, что надо и где надо. Вот уж точно: тащить сюда такую девку — даром дразнить людей. Наверняка огребешь проблем себе на голову, только вот Бенедикт вряд ли это понимает. В любой момент может случиться что угодно. Не я один это вижу, кое у кого аж слюнки текут, а Магнуса-то больше нет, защиты искать не у кого.

Бесс

Я упала. Наверно, споткнулась о корягу и покатилась по склону, как снежный ком. А когда оказалась внизу, даже не могла сообразить, где что. Лодыжка сильно болела, ботинок пропал. У меня просто дар вляпываться в дерьмо. И теперь эту фразу сказал не Коул, а я сама. Как-то раз папа взял меня на стройку, он так гордился, что может показать бригаде старшую дочку, а мне тогда было всего лет десять или одиннадцать. Мужики ему подыгрывали, шутили со мной, говорили, как со взрослой. Я разгуливала в каске на голове, важничала, и доважничалась: поставила ногу на бортик чана с цементом. Все заляпала: и пол, и туфли. Папа увидел, тяжело вздохнул, поднял меня, поставил на пристенок, чтобы разуть и отмыть обувь, пока рабочие ликвидируют катастрофу. Он даже не ругал меня, он вообще никогда меня не ругал. Только и сказал: «Элизабет, ты можешь хоть время от времени не солировать, просто чтоб дать мне передохнуть? — а потом ущипнул меня за нос. — Что с тобой делать, честное слово?» А я ответила: «Не знаю, папа. Придумай сам!» И он, как всегда, принялся перечислять все самые безумные профессии и занятия, которые бы мне подошли. Когда мы вернулись, мама ужасно рассердилась. Она говорила, что он меня распускает, что из-за него у меня дурные привычки, что я невоспитанная. Конечно, мне больше нравилось общаться с ним. Только повзрослев, я поняла, что он оставил ей совсем невыгодную роль. Никто не любит тех, кто читает нотации и вечно призывает к порядку. Он и ушел-то, наверно, оттого, что нельзя было дальшеизображать крутого, беззаботного парня. Не осталось поводов для веселья, нечем было уравновесить мрачное настроение жены. Он не обвинял меня, он даже сказал, что я не виновата, что все случилось не по моей вине, но, наверно, сам не верил в это настолько, чтобы остаться с нами. Он любил сильную женщину, которая все решала сама, и от нее остались только горечь и тоска — на них семью не построишь. В поисках ботинка я стала шарить вокруг руками и, к счастью, нащупала его. Вытряхнула набившийся снег и стала натягивать. От боли в ноге перехватило дыхание. Наверно, вывихнула лодыжку, когда споткнулась. Что толку останавливаться, не из-за чего слезы лить. Я знаю: слезы надо беречь на то, из-за чего и вправду стоит плакать.

Бенедикт

Я продолжаю идти вперед, как автомат. Мне так хочется, чтобы впереди показалась фигура малыша, его серьезное лицо, вечно полное немых вопросов. Иногда мы по нескольку дней не говорим друг другу ни слова, между нами столько недомолвок, что я не могу говорить. Да и не в моем характере долгие разговоры. «Я умею делать, а говорить умеет Томас», как говаривал отец. Томас исчез, и все пошло под откос, мы вступили на извилистый путь, усеянный неудачами, а ведь когда-то имели все для счастливой жизни на сто лет вперед. Когда мы были маленькими, Томас будил меня на заре, зажимал ладонью рот и шептал: «Уходим!» — возражений он не допускал. Я выбирался из теплой постели, наскоро одевался и шел за ним, как можно тише спускаясь по лестнице, малейшие изъяны которой мы знали наизусть. Ступали по самым крепким доскам, чтобы скрипом не разбудить отца, он был всегда начеку и спал по-охотничьи, вполуха, потом выскальзывали из дома, шли мимо еще спящих бараков, до нетронутого леса и дальше вдоль озера, подбирались как можно ближе к расщелинам, к тому запретному месту, где Земля как будто кончалась и птицы брали разбег и слетали в пустоту. Томас вставал на последний уступ перед обрывом, расправлял грудь и широко раскидывал руки, словно он главный покоритель безбрежного мира. Он запрокидывал голову и издавал боевой клич:

— Я Томас, сын Магнуса! Рядом со мной брат Бенедикт — юный, но отважный! Вместе мы всё преодолеем!

Озябший, натерший ногу попавшим в ботинок камнем, я смотрел на своего единственного брата, который так верил в нас и в судьбу, что мне нечего было даже волноваться, и тогда я, ударяя себя кулачком в грудь, изо всех сил кричал: «Да, славно сказано! Преодолеем всё!» Тогда я не сомневался, что ни одна преграда нас не остановит и ни одно препятствие не заставит свернуть с пути. Но сам я никогда не будил мальчика на заре. Никогда не брал его с собой и не говорил, что он станет покорителем мира. Теперь, когда я знаю, что готовит человеку жизнь, я не так в этом уверен.

Коул

Идем уже добрый час, если это можно назвать ходьбой. Шляться снаружи по такой погоде — бредовая идея. Я-то хоть не по доброй воле шляюсь, сам бы не пошел. По мне так — сдохни она, не сдохни, все равно. Буду я рисковать своей шкурой ради бабенки, которой здесь вообще не место. Я не знаю, что на него нашло, на Бенедикта, разве что повелся на ее аппетитную задницу. Сказали бы мне — не поверил, честное слово. При такой матери, как была у него, сразу бы должен понять, что такую девку в дом не берут. Мать-то у него, по крайней мере, твердо знала, какой должна быть хорошая жена, чтобы во всем поддерживала своего мужика и не доставляла ему проблем. Хуже всего, что вроде они даже не спят вместе. Клиффорд говорит, что он ее точно не трахает, иначе они бы по-другому общались и она была бы не такой взвинченной, будь у нее мужик и давай он ей что надо. Ну что за дела? Притащить с собой бабу, которая мальчонке даже не мать, поселить в своем доме, в спальне собственных родителей, непонятно зачем и доверить ей воспитание ребенка! Лучше б научили его обращаться с винтовкой. Черт побери, он же из рода Майеров, а не какой-нибудь там огрызок с Восточного побережья. Я предложил Бенедикту научить его хотя бы азам, чтобы умел вести себя как настоящий траппер, — он согласился. Говорит, что, наверно, это легче получится, если другой кто-то его научит, а не он сам. Вот только вьюга прекратится и наступит наконец весна, возьму пацана в поход, что бы там эта стерва ни говорила. Не хочет она, видите ли, чтобы я им занимался, сказала, что на сантиметр его от себя не отпустит! Но Бенедикт решил иначе. И он прав. Вот как она его не отпускает, пацана-то. Потащила с собой из дома непонятно куда. Будет знать Бенедикт, как доверять наследника такой бабе.

Бесс

Нет сил идти, ноги отяжелели, и ветер такой пронизывающий, что хочется капитулировать, сдаться. Меня должен гнать вперед страх за него, подпитывать азарт поиска... а в голове одна мысль: лечь и уснуть. Стыдно до смерти. «Покой — удел душ чистых и без изъяна, — говорила мама и всегда добавляла: — Грешникам суждено умереть в боли и страданиях». Не знаю, как эти ее убеждения совмещались со смертью Кассандры, явно не успевшей сильно нагрешить, но вряд ли мне стоило затрагивать эту тему в разговорах с мамой. Там, где начинаются деревья, ветер дует чуть слабее. Я остановилась отдышаться: отсюда между шквалами метели я вроде бы узнаю приметную линию деревьев, которые изгибаются волной вдоль юго-восточного берега озера, к северу от них идут голые камни до самого дома Клиффорда. Неудивительно, что старый боров поселился в таком неприступном, страшном месте. Как раз по нему. Малыш говорит, что деревья — это растительный вал, который природа создает в нужных местах для защиты от стихии. Если я заметила вереницу деревьев, то, возможно, он тоже ее увидел. И может быть, вспомнил, что в конце ее, под укрытием деревьев стоит дом Томаса и это единственное возможное убежище поблизости. Может быть, он успел до него добраться и теперь ждет меня там или уснул. Или читает книгу, которую наверняка перед выходом сунул себе под куртку, в карман флиски. Может быть, мы там погреемся, пока бушует вьюга. Может быть, я сумею что-то ему объяснить — хотя бы то, что он сможет понять... А потом ненастье стихнет и мы с триумфом вернемся домой, придем к Бенедикту, и он даже не станет ругаться. Может быть, даже похвалит нас, скажет, что мы молодцы, со всем справились, и даже Коул на этот раз не раскроет свою поганую глотку. И тогда на душе у меня будет не так паршиво, хоть немного почувствую себя человеком. Только вот... Еще мама повторяла: «Если „бы“ да „кабы“ мир бы изменить могли!» Вечно я себе навоображаю одно, а выходит чаще всего другое.

Фриман

Моя жизнь по-настоящему изменилась, когда меня призвали воевать во Вьетнаме. «Туда как раз таких, как ты, и отправляют, — сказали мне сестры, — по бедности не откажешься, по глупости не станешь протестовать!» Они никак не понимали, почему я считаю, что служба в армии — совершенно нормальное дело. Я не пытался получить белый билет и даже не знал, как он делается, по правде говоря. Я готов был взяться за что угодно, лишь бы почувствовать себя мужчиной, перестать быть младшеньким в семье из одних девочек. Я мечтал уйти из дома, и пусть даже там придется драться. Хотя по натуре я человек тихий и неконфликтный. Я, конечно, толком не знал, что значит стать солдатом, никогда не сталкивался с агрессией или насилием. Посмотрели бы вы на мои фото в девятнадцать лет, улыбка до ушей, совсем ребенок. Я просто не представлял, что меня ждет. Вряд ли сестры знали больше моего, но при виде такого энтузиазма они просто онемели. Даже учебка не умерила моего оптимизма. Я из кожи вон лез, так старался, хотя совсем не был создан для этого. Я ползал в грязи, топал мили и мили пешком, до крови натирая ноги ботинками, без устали собирал и разбирал винтовку М14, а инструктор смотрел и орал мне в лицо, что я хуже дерьма. Я все равно твердо верил, что я такой же американец, как все, хотя другие призывники считали меня наивным младенцем, а для начальства, думаю, я как был негром, так и останусь, хоть и в военной форме. Я не дрогнул, когда меня назначили в морпехи, а все этого боялись. Пехота — значит сражаться на передовой, стать пушечным мясом. Мой сосед по комнате похлопал меня по плечу и сказал, что стоит сходить в бордель, чтобы не умереть девственником. Мне нравился этот парень, и говорил он так серьезно, что у меня защемило сердце. Он смотрел на меня так, словно я иду на эшафот, и только тогда я осознал, что еще и не жил толком, и даже девушки не успел завести, и уеду так далеко, что сестры не найдут меня на карте, — я даже сам толком не знаю, зачем я еду в ту страну. Испытывал ли я страх? Да. Сожаления? Ни минуты. Я уговаривал себя, что Бог не оставит меня, где бы я ни был, потому что меня так воспитали, и я отправился вместе со всеми в Луизиану, в Тайгерланд, для завершения военной подготовки, а оттуда прямо во Вьетнам, не зная даже, вернусь ли я в Америку целым и на своих двоих или кусками в запечатанном ящике. Долгое время меня мучила мысль: а вдруг, если бы я туда не поехал, Лесли не влюбился бы в оружие, не влюбился бы в мою военную форму, не захотел бы носить такую же. Может быть, если бы я туда не поехал, он теперь был бы живой, сидел со мной рядом и рассказывал всякие байки про девушек, которые заглядывались на него в старших классах. И не мерз бы я здесь от стужи наедине с призраками прошлого.

Бесс

Коул может сколько угодно считать меня городской дурой, а ведь я не ошиблась. На краю леса сосны стоят плотно прижавшись друг к другу, словно хотят устоять против ветра и снега. Как могла, я с грехом пополам продвигалась вперед, от дерева к дереву, от ствола к стволу. Дотянешься до шершавой коры, почувствуешь ее под перчаткой — и становится спокойнее. Значит, что-то еще может выстоять в метель. Лодыжка так замерзла, что даже перестала болеть. Я не смогла как следует зашнуровать ботинок, и с каждым шагом снег набивался внутрь. Я продвигалась небыстро, вслепую, но в любом случае в такую погоду никто не может идти быстро. И вот деревья кончились, рука не нащупала ничего, не за что ухватиться, и я поняла, что добралась: дом должен быть неподалеку, и между двумя порывами вьюги я действительно его увидела. Он выглядел массивным коричневым силуэтом с размытыми очертаниями, но характерную крутую крышу невозможно было спутать ни с чем. Если я шла в правильном направлении и если малыш прошел здесь до меня, он бы его тоже увидел. Он же все время хотел попасть внутрь, именно в этот дом, — история дяди страшно его интригует. Он считает, что сейчас не те времена, чтобы человек мог бесследно исчезнуть. Какая наивность. Мне-то уж лучше всех известно, что любой может просто испариться, если как следует постараться, и уж тем более если у человека есть на то веская причина. Малышу это невдомек. Он так верит в разумное устройство мира, что это просто не укладывается у него в голове, и, наверно, ему легче думать, что, если мы пропадем, кто-то станет искать нас и найдет. Хочется верить, что он прав и Бенедикт ищет нас, хотя он, вероятно, больше хочет найти малыша, а не меня. Он не способен выразить это словами, но я знаю, что он любит своего ребенка. Иногда я ловлю его взгляд, он смотрит на мальчика как на какого-то золотого кумира, с таким обожанием и непониманием. Малыш как-то неявно, не впрямую, но похож на него. Он повторяет его жесты и точно так же встряхивает головой и морщит нос, оказавшись в затруднении. Они инстинктивно нахохливаются и втягивают голову в плечи, когда что-то не ладится, — ну точно две черепахи. В остальном все у них разное: и волосы, и глаза другого цвета, и цвет лица другой. Малыш пошел в мать. Они мало разговаривают друг с другом. Бенедикт не знает, как обращаться с детьми; думаю, это вообще первый ребенок, который ему попался. Он не может сказать ему трех слов подряд, зато Коул пичкает его россказнями о погоде, о медведях, о том, как он ставит ловушки, как весной ходит на рыбалку и какого огромного гольца он поймал в первый же раз, когда Магнус дал ему удочку. Только вот лучше бы с мальчиком говорил не Коул, а Бенедикт. А Бенедикт почти всегда молчит. Разговаривает только с этим придурком Коулом, а кроме него — со мной, но только задает вопросы, не нужно ли чего малышу купить, вроде книжки или тетрадки, или, может, он хочет чего из еды, вроде тех дурацких черничных хлопьев, за которыми Бенедикт ездит за тридцать миль на машине в магазин Роя. Рой их специально для нас заказывает раз в год. Пятьдесят пачек разом, и Бенедикт все волнуется, как бы они не отсырели и как бы их не погрызли мыши. Просто смех: здоровенный мужик ростом со шкаф выгружает заказ из пикапа и несет коробку в дом так, словно она фарфоровая! Во что бы то ни стало хочет сохранить малышу крупицу прежней жизни. Ясное дело, парню эти хлопья уже в горло не лезут, но он не признается: не хочет огорчить Бенедикта. Разбить ему сердце. Сразу видно, еще маленький. Боится разбить чье-то сердце!

Бенедикт

Прошел уже год с его отъезда, и тут папа сказал, что больше так нельзя. Папа стал другим, не таким, как прежде; думаю, он боялся, что больше никогда не увидит сына. Да и мама держалась не лучше. Она потеряла сон и все говорила, что скоро забудет лицо собственного ребенка, и эта мысль сводила ее с ума. Я осознавал, что теперь все не так, как было в нашем детстве и юности, когда я думал, что наше счастье будет длиться вечно. Все зашаталось, как будто из-под нас выдернули какую-то опору. Он удрал, улизнул тайком, как вор, ничего нам не объяснив, и мы навсегда лишились равновесия. Я не мог понять, как он мог так поступить, и даже сегодня не могу представить, как можно решиться на такое. Захлопнуть дверь своего дома, сесть в машину и исчезнуть.

За год до того я пошел к Томасу, потому что он пять дней у нас не появлялся. Дом был пуст. Он взял немного одежды, рюкзак и книжку Генри Торо «Уолден», которая обычно лежала на кресле у камина. Если он взял с собой любимую книгу, значит, собирался какое-то время отсутствовать. Может быть, отправился странствовать в одиночку, он любил такие походы, но какой-то особый порядок в доме подсказывал мне, что на этот раз он ушел не в поход. На полу у очага оставлены долото и инструменты, которыми он выдалбливал деревянные фигурки. Медведь гризли, волк, лось и орел стояли полукругом, словно пришли что-то мне сказать, но в доме царила тишина. Не знаю почему, но я подумал, что он не вернется. Чтобы он бросил все, что его окружало, — природу, которую он любил больше, чем людей, — надо иметь чертовски вескую причину. Однако тогда, в тот день, я просто рассердился на него, и эта обида росла по мере того, как росла тревога и тоска родителей, как они сдавали все больше и больше. Что за эгоизм: вот так взять и уйти, не думая о том, что люди будут страдать, что это может свести в могилу, и вообще, переживем ли мы его отсутствие. Мне хотелось, чтобы его настигла кара за то, что он сделал родителям, за то, как они так тосковали по нему до самого конца. И этот гнев помог мне продержаться. Он дал мне силы искать его по всей стране, не боясь ничего, что я мог обнаружить. В поисках брата я проехал все Соединенные Штаты и вернулся домой, не ответив на вопросы и найдя совсем не то, что искал.

Коул

Я крикнул Бенедикту, что надо повернуть назад, что все ни к чему, мы просто ходим кругами, но он будто меня не слышал. Да он наверняка и не слышал меня при таком ветре. Я попытался дернуть его за куртку, чтобы предупредить, но промахнулся и упал башкой в снег. Вот черт! Я кое-как поднялся, а Бенедикт вообще ничего не заметил. Я так разозлился, что прямо кровь ударила в голову. Я взвел курок и пальнул в воздух; было у меня искушение выстрелить ему в зад, чтобы неповадно было таскать меня на улицу в такую погоду. Он подскочил и обернулся с диким взглядом. Должно быть, подумал, что напал какой-то зверь. Хотя вряд ли какой зверь спятит настолько, чтобы вылезти в разгар бури. Я махнул ему рукой — мол, пора кончать, вернуться бы домой, пока не стало хуже, но он как встал столбом, если только можно стоять столбом, когда человека сгибает ветром. Бенедикт махнул мне в ответ, чтобы я тогда возвращался, а сам повернулся ко мне спиной и пошел дальше бог знает куда. Старый Магнус понял бы, что тут делать нечего. Мне Бенедикта никак не понять, может, потому что у меня самого нет малышни. Они просто росли у меня на глазах: Бенедикт со своим братом, и еще сын Салли. Это я принес Салли останки сына. Иногда медведь не прочь пожрать человечины, особенно если человек пытался подстрелить его, как кролика. Вот и теперь я, может быть, принесу еще одно тело другому отцу, зато ее труп я точно не потащу. Где подохла, там и сгниет.

Фриман

Я выжил во Вьетнаме, хотя до сих пор не знаю, каким образом. Я отслужил там три года и так бы и вернулся на своих двоих, если бы за месяц до окончания контракта не подхватил эту чертову хворь. Смешно! Уцелеть в боях и чуть не подохнуть от вируса. Три года почти без царапины, не нарвавшись ни на пулю, ни на мачете или осколок гранаты. Я чуть ли не пожалел об этом, когда вернулся домой, людям просто не верилось, что я по-настоящему служил во Вьетнаме. Наверно, я и выглядел не так, как другие — потерянные, с потухшим взглядом. Я изменился физически. Не то чтобы стал плотнее, но как-то крепче, и тверже стоял на ногах. Обстоятельства сделали меня мужчиной. Не знаю, что именно спасло мне там жизнь. Я был вовсе не умнее, не сильнее, не хитрее других. Скорее наоборот. Но мне как будто досталось везение, отпущенное на весь отряд. Сначала этим даже гордились. Куда бы я ни шел, я возвращался благополучно; я был своего рода образцом американского солдата, который проходит невредимым сквозь огонь и воду. Через несколько месяцев остальные поняли, что даже в шквальном огне пули пролетают мимо и меня не задевают. Некоторые ребята решили, что если держаться возле меня, то больше шансов уцелеть, но они ошибались. Наоборот, их как будто косило еще быстрее, словно все пули, не попавшие в меня, доставались им. Те, кто верил в Бога так же сильно, как я, говорили про чудо, остальные меня просто возненавидели. Ну как тут не злиться, если ты окончил Вест-Пойнт, а теперь отскребываешь с бушлата ошметки человеческих хрящей, и больше почти ничего не осталось от головы того парня, что шел с тобой рядом, с которым ты делил все: миски, страхи и рассказы о подружках; как не злиться на тощего черного паренька, который никто и звать его никак, и нет никакой объективной причины, почему ему все нипочем, почему ему все сходит, а другим — нет. Под конец начальство стало посылать меня в разведку постоянно — в надежде, что я вернусь с каким-нибудь ранением, а может, и вовсе не вернусь, так что я вообще перестал беспокоиться. Я играл с огнем, потому что у меня это тоже не укладывалось в голове. Временами я даже надеялся погибнуть или получить серьезные увечья, потому что стыдно быть единственным, кто не испытывает страданий плоти посреди сущего ада. Когда я вернулся, пастор сказал, что меня укрыла рука Божья и Он берег меня, ибо я чист душой. Я так разозлился. Нельзя найти ни Божеского, ни человеческого объяснения этому ужасу. Другие не больше моего заслуживали смерти, а потонули, как собаки, в Желтой реке или вместо савана получили кучу листьев, изрешеченных пулями.

Бесс

Последние шаги дались тяжелее всего. Голова раскалывалась, я сдернула шапку и тут же пожалела об этом. Пот на лбу замерз на ветру и стал ледяной коркой. Я хотела снова натянуть шапку, но пальцы не сгибались. Думала, не доберусь до дома. Коул говорит, что там водятся привидения, — специально, чтобы напугать мальчика, но я знаю, что ничего подобного в доме нет. Я хожу туда всякий раз, когда получается, — втайне от Бенедикта. Он запрещает нам туда ходить и не говорит почему. То ли этот дом для него неприкосновенное святилище, то ли про́клятое место, не знаю. Но это же не мавзолей, а обычный дом. Просто как будто уснувший. Он стоит нетронутым в таком виде, каким, наверно, был в день отъезда хозяина: посуда ровно расставлена над раковиной, кровать заправлена как по ниточке. Все строго на своих местах. В спальне хозяина на полке с детскими книгами стоит семейное фото, единственное, которое я видела с момента своего приезда сюда. На снимке Магнус и Мод, и перед ними двое их сыновей, у всех сияющие лица людей, которым для счастья все дано. Мальчики сидят бок о бок в одинаковых клетчатых рубашках, наверно, их сшила для них мать. Бенедикт — почти точная копия отца, а Томас взял от матери все: и ее продолговатые глаза, необыкновенно яркие, притягивающие взгляд и на фотографии, которая выцвела от времени. Можно даже подумать, что это девушка: сидит сдвинув ноги, ладони узкие, с тонкими пальцами, лежат на бедрах, как будто для красоты, тогда как у брата руки скрещены высоко на груди, ладони засунуты под мышки, и смотрит он браво, с вызовом, хотя на фото ему вряд ли больше десяти. Рядом с этим единственным свидетельством времени, канувшего в Лету, стоят игрушки, вероятно вырезанные отцом, с облупившейся от времени краской, и круглая деревянная коробочка с молочными зубами. Рядом — еще одна со стеклянной крышкой, в которой лежит перевязанный лентой белокурый локон младенца. Никогда б не подумала, что мужчины бывают такими сентиментальными. Может быть, выходя из дома, он не знал, что уходит навсегда. Может, он думал скоро вернуться. Бенедикт говорит, что теперь уже брат не придет назад: прошло слишком много времени. Сначала я думала, что он, может быть, и не уезжал никуда, а как-нибудь нечаянно упал и разбился насмерть, и тело его лежит где-нибудь, заваленное камнями, — споткнулся, покатился, и его накрыло обвалом, и в складки одежды набилась хвоя. Но Бенедикт сказал, что он точно покинул этот край: двоюродные братья видели его в аэропорту Анкориджа. И машина осталась на стоянке. Наверно, он улетел на самолете бог знает куда. Бенедикт никогда не говорил со мной об этом. Да и с чего ему говорить, я же не знала Томаса. И все же я знаю о нем что-то такое, что неизвестно даже родному брату. Приходя сюда каждый раз, когда меня тянуло сбежать из дому, я обшарила и перетрясла все: шкафы, ящики, банки с приправами. Я залезала под ковры, в постельное белье и во все, что можно было перевернуть. Нехорошо, конечно, но сработала старая привычка. Еще с того времени, когда жила с мамой. И привыкла обыскивать весь дом, сверху донизу, в поисках антидепрессантов, психотропных препаратов, производных опиатов, всего, что может оглушить. Когда удавалось найти заначку и выкинуть все в надежде, что так она прекратит, слезет с наркотиков, я получала в награду только еще одну истерику. Она рвала на себе волосы, ломала руки, царапала себе ладони до крови и в конце концов швыряла в меня всем, что могла ухватить. Она кричала мне такие слова, что не хочется и вспоминать. Она вела себя так жестоко, что убивала всякую любовь к себе. В доме Томаса никто не обзывает меня последними словами. Призрак мужчины не так страшен, как женщина, утратившая человеческий облик. Женщина, которая была девочкой, потом девушкой, потом матерью и женой... а когда я оставила ее, походила лишь на тень, полутруп, движимый яростью и болью. Я обшарила дом Томаса от пола до потолка, и поскольку у каждого человека найдется хотя бы одна тайна, в итоге я ее обнаружила. Переплетенную тетрадку с красной обложкой. Она была завернута в лоскут кожи и спрятана на верхней балке, и она рассказала мне о Томасе гораздо больше, чем знал сам Бенедикт.

Бенедикт

Когда папа попросил меня отправиться на поиски брата, я подумал, что это ужасно несправедливо. Я никогда не покидал Аляску и знать ничего не хотел об остальном мире. Я довольствовался тем, что имел, и не понимал, почему Томасу этого мало. Став подростком, он внезапно изменился. Наше прежнее единство распалось. Он не мог усидеть на месте, но наотрез отказывался от походов на охоту или на рыбалку, когда мы шли туда с папой и Коулом. Четырнадцатилетний парень целыми днями сидел уткнувшись носом в книжку, он их заказывал через магазин Роя, потому что в конце концов прочел и перечел все книги, которые остались у мамы от ее прежней учительской жизни. Он возмущался, что мы так малообразованны. Маме было стыдно, и она все время извинялась — отца это раздражало. Я не понимал: что он так носится с этим ученьем. Столько всего можно узнать и без книг! Томас еще вдруг перестал есть животных. Он сказал, что для сохранения своей жизни нет нужды кого-то убивать, можно есть растения, злаки — как будто климат Аляски подходит для огородничества! Мама из кожи вон лезла, пытаясь его накормить, а я при нем, наоборот, злорадно чавкал жареным мясом, капая на тарелку жирным соком. Сначала ему еще хотелось мяса, но он выдержал и не сдался, и в глубине души я восхищался его волей. Он был моим старшим и единственным братом, и, будь по-моему, я бы так и шел по его стопам до конца наших дней. Он не походил на остальных членов семьи, а я внешне был вылитый отец, как говорится, яблоко от яблони. При этом я замечал, что папа смотрит на него не так, как на меня, относится иначе. Томас уже был сложившейся личностью, сложной и цельной натурой, а я при разнице всего в три года оставался нескладным подростком. Что нас постепенно отдалило друг от друга? Как ни странно, то, что людей в округе было маловато. Может, и не стоит удивляться тому, что он все-таки ушел от нас. Наверно, ему было на роду написано уйти, а мне — остаться. Только вот своим отъездом он и меня заставил сняться с места. Мне пришлось отправиться туда, куда я не хотел идти, в самую гущу цивилизации. Одно могу сказать с уверенностью: он чувствовал себя там не лучше моего. По совету папы, но без особой веры в удачу я задействовал то, что папа называл Большой Майеровой родней. Мы все произошли от одной ветви, это был рой первого поселившегося здесь Майера, а потом его дети и за ними внуки расплодились по всей Америке. Похоже, они решили колонизировать всю территорию, только двигаясь в обратном направлении. Мало-помалу, за год, вопреки моим опасениям, мне удалось проследить путь странствий брата. Сначала я спустился по карте вниз в Калифорнию, проехал Нью-Мексико, Техас, Арканзас, зигзагом из Иллинойса в Огайо, из Северной Каролины в Вирджинию и наконец оказался за четыре тысячи пятьсот миль от дома, в Нью-Йорке. Он стал для меня самой дальней точкой, но именно туда привела меня невероятная сеть родственных контактов, опираясь на вести и слухи, на неофициальные выписки из реестров авиакомпаний, на расследования, оплаченные дальними родственниками, о которых я слыхом не слыхивал, следуя то по ложному следу, то по верным указаниям. Весь род вышел на поиски и мобилизовался ради одного из своих, ради сына Магнуса Майера, внука Августа Майера, правнука Антуана Майера, прибывшего прямо из Франции на каком-то суденышке, которое, как утверждал отец, затонуло сразу после прибытия в порт, словно в знак того, что назад пути не будет. Встали все как один, словно пропажа одного грозила погибелью всем. Живя в наших краях, отдельно от всех, я и не подозревал, как много значит семья. Мы составляли как бы плотно сбитую мозаику, где каждый был необходимым элементом, и никто не видел общей картины. Одного кусочка при осмотре не оказалось, и я нашел недостающий элемент, хотя и не совсем тот, что искал.

Фриман

Я вернулся в Соединенные Штаты в 1972 году и быстро понял, что значу тут не больше, чем когда уезжал. А вот что изменилось за время моего отсутствия, так это значение борьбы за наши гражданские права, по крайней мере в моей семье. Сестры стали активистками, они собирались в тесной гостиной нашей матери со своими так называемыми соратниками, и они перестали причесываться, а носили волосы распущенными, так что те шапкой стояли вокруг голов, дескать, раньше они причесывались, только подделываясь под белых женщин. Исчезла даже та капля послушания, уважения ко мне, которая была до моего отъезда. Ронда и Дорис кричали на меня, обвиняли в пассивности, в непротивлении тому, на что обрекло меня правительство белых, отправив сражаться на чужой войне, которая меня не касалась. Я возражал им, как мог, говорил, что выполнял свой долг, долг гражданина Америки. Каждый раз, когда я сбегал от их посиделок со всеми этими парнями, которые смотрели на меня косо каждый раз, когда я отказывался идти с ними на демонстрацию, Мишель говорила, что я просто хороший, послушный негр — мечта белого человека. А вот она знает, что делает. Эти слова в ее устах звучали как пощечина. С годами мне пришлось признать, что я, вероятно, упустил какое-то важное сражение, но в тот момент я мог вести себя только так, как, по моему представлению, полагалось человеку молодому, благоразумному, верующему в Бога. Ходить с поднятым кулаком, выдвигать требования, драться с полицией — все это было не в моем характере. В конце концов, идя в армию, я думал, что выбрал правильный путь: быть хорошим солдатом, какие бы мотивы ни двигали теми, кто послал меня воевать. Я сделал это для Америки, хотя Америка, надо признать, мало что сделала для меня по возвращении домой. Я устроился грузчиком в одном из открывшихся новомодных супермаркетов и съехал от них в собственное жилье. Это стало облегчением для всех. Квартира состояла из единственной комнатенки. Она была скудно обставлена, воняла хлоркой и готовкой из ресторана внизу, но мне казалась раем. Потом однажды на воскресной службе у пастора Уильямса я встретил Марту. Несколько месяцев мы встречались и потом поженились. Она была такой же, как я: скромной и тихой, и, Бог свидетель, кроме нее я ни единой женщины не желал. Через несколько лет после свадьбы родился Лесли, и врачи сказали, что Марта больше не сможет иметь детей, сердце у нее слишком слабое, чтобы выдержать еще одну беременность. Что ж, быть по сему, жаловаться не на что. Мы приняли это решение Господа, ибо Он уже дал нам много. Сын и так был великой наградой, и долгое время мы жили счастливо. Но есть вещи, которые не длятся долго, и уж точно можно сказать одно: ничто не кончается так быстро, как счастье.

Бесс

Ветер разом стих. Я помню, как Бенедикт говорил, что такое иногда случается в разгар снежной бури. На время наступает затишье, и оно даже опаснее самой бури, потому что человек расслабляется, бдительность становится меньше. Я стою перед домом Томаса, он сейчас виден почти так же четко, как при ярком солнце. Стоит подняться на несколько ступеней, и, может быть, наступит конец моим поискам. Увижу там мальчика, закутавшегося в одеяло, и наконец перестану сходить с ума. Я не решаюсь преодолеть эти несколько ступеней. Пусть продлится этот миг, перед самым узнаванием, когда ты еще в неведении, когда остается иллюзия надежды. Я знаю, что все уже не будет таким, как прежде, независимо от того, в доме он или нет, и голова идет кругом. Мне прекрасно знакомо это ощущение: это как съезжать на маленьком велосипеде с холма, а спуск оказывается гораздо круче, чем ты представлял. Летишь вниз, а склон все не кончается. Пытаешься притормозить, но слишком поздно, тебя неотвратимо несет вперед. И в момент падения все запечатлеется в памяти до мельчайших подробностей, как на фотоснимке. Каждый фоновый элемент: щелк — и замшелый ствол дерева, щелк — и прозрачная голубизна неба, щелк — и бегущая с лаем собака. И перед глазами четко встает синяя калитка, которую соседи поставили в конце задней улочки, куда выходили сады, и получилось отдельное уютное пространство, хотя калитка закрывалась только на щеколду. Я помню облупившуюся краску калитки и одну надломанную доску — это мистер Джиллс задел ее как-то при парковке, заехал на тротуар на своем старом «шевроле». Я помню, как шла по улочке, такой заросшей, что от нее осталась почти тропинка, мимо сада Дугласа и сада Марисы Эспозито, моей одноклассницы, я помню, как улыбнулась при виде спящего на лужайке старого пса ее матери, а он только открыл один глаз, когда я проходила мимо. Я еще помню, как увидела этот розовый кед Converse с полоской американского флага по всей длине. Он лежал поперек тропинки, как лодочка, завалившаяся на бок. Я еще, помню, удивилась, что он там делает один, этот кед, и подумала, что он похож на ее кеды, но без особого беспокойства — небо синело так ясно, и мне было так хорошо. Но все же в глубине мозга уже запустился какой-то механизм, ища объяснение лежавшему в траве предмету. Дойдя до нашего сада, я поняла, что кед на самом деле не один, что чуть дальше, у стены веранды, виднеется второй и он по-прежнему на ноге у хозяйки. Выше — гладкая икра девочки, чуть более загорелая, чем бедро, которое показалось мне очень белым, еще выше — белые шорты и футболка «Пинк Флойд», ее любимая группа из старых, как она говорила. Помню, я еще подумала: что же она лежит на земле, глядя в какую-то точку, непонятно на что. Можно сколько угодно гнать от себя воспоминания — они всегда возвращаются, резко и страшно. Когда я наконец все поняла, я ощутила ужас, который оглушил меня как молнией, пробил дыру от позвоночника до затылка и оставил одну пустоту. Я подбежала к телу, я подняла ее голову, я держала на ладони ее светлые волосы, мягкие, как шелк, я кричала ее имя, чтобы вернуть ее из глубин ада на свет... слишком поздно. Сейчас я открою дверь, и снова будет поздно. Я только и умею, что приходить после того, как все самое страшное случилось.

Коул

Что же я все топаю по этой мешанине? Они мне не семья, у меня нет семьи, и я очень этому рад. Я никогда не хотел связываться с бабой, а раз без бабы детей не заведешь, то и детей у меня нет. От баб одни заморочки. Вечно чем-то недовольны. Будто Господь специально их как-то слепил, чтобы больше нас доставали. Теперь вдобавок им подавай все наравне с мужиками: и работу, зарплату, и права такие же, словно разницы между нами никакой нет. А ведь видно невооруженным глазом: они устроены не так, как мы. Слабые они, вечно ноют, где им понять, что такое настоящая мужская дружба. Клиффорд слышал от туристов, что в некоторых странах Европы они даже требуют, чтобы теперь им говорили только «мадам», а ни в коем случае не «мадемуазель», чтобы, значит, ко всем относились с почтением, как к замужним женщинам. Мы с Клиффордом так смеялись. Там бабы такие же сумасшедшие, как и здесь. Хоть замужняя, хоть незамужняя — от бабы всегда одни неприятности. Разница лишь в том, что в первом случае хотя бы мужик может напомнить ей, кого Бог сотворил первым, а кого вторым. Я говорю о настоящем мужике, а не о всяких там битниках и придурках, которые рассуждают про разные чувства или, того хуже, говорят, что женщина будто бы ровня мужчине. Чего только не услышишь. Даже и не знаю, к какой категории теперь отнести Бенедикта, а ведь я знаю его с детства. Его отец дал мне шанс, взял меня к себе в помощники, хотя я был не местный, и в перспективе уже маячило закрытие лесопилки, а другой работы тут и не найти. Он не стал мне врать, все прямо сразу выложил начистоту. Что работа тяжелая и неблагодарная, зарплата небольшая, никаких перспектив. Я все равно остался, не уехал даже и тогда, когда перестали работать последние машины, когда их разобрали, чтобы увезти куда-то еще, в другой лес, когда уехал последний лесоруб и земля вокруг бараков заросла бурьяном. Идти мне было некуда, а тут вполне можно прожить. Просто надо было держаться рядом с Магнусом. Даже у его тени человек мог многому научиться. При таком отце Бенедикт вырос настоящим мужчиной, по крайней мере, я раньше так считал. Теперь, как появилась эта ведьма в юбке, я его едва узнаю. Ведет себя как дебил. Глаз на нее не поднимет, не стукнет кулаком по столу! А она знай прыгает обезьяной по гостиной под свою кретинскую музыку, словно бес в нее вселился. И вот теперь он отправился искать ее, когда все, что этой кривляке нужно, так это хороший заряд дроби в лодыжку — нечего здесь вилять задом. Если найдем ее живой, может, и не удержусь: выстрелю. Бенедикт найдет другую бабенку, чтоб заботиться о мальце. Может, повезет и хоть эта будет знать свое место.

Бенедикт

Я приехал на автовокзал Нью-Йорка в конце августа 2005 года, с сорока мятыми долларами в кармане, пятью копчеными сосисками и тремя круглыми булочками, которые вермонтские Майер-Крейвены запихнули мне в рюкзак перед отъездом. Пиво я брать не стал, но поблагодарил. Я не то чтобы трезвенник, в отличие от Томаса, который никогда не брал в рот ни капли спиртного, но просто не хотел рисковать, вдруг засну и вещи украдут во время поездки. Задним числом я думаю, что зря боялся: у меня, если честно, и красть было нечего, но я, можно сказать, попал из огня в полымя, из почти необитаемой зоны страны в те края, где все жили так скученно, что казалось, покоя нет и не будет. Я вышел из автобуса, от жары перехватило горло. Мне встречались высокие температуры в Калифорнии, Техасе и везде по моему маршруту. Но в тот день это была жара плавящегося города, асфальт прилипал к подошвам, как жвачка. Пекло, которое изжаривает тебя на месте и не оставляет в горле ни капли слюны. Плюс усталость от долгого пути. Я не понимал, как люди это выдерживают, но все вокруг как будто не осознавали, что это ненормально для человека — жить в таком городе как под стеклянным колпаком, когда солнечные лучи отражаются от фасадов зданий и добавляют жару. Мне удалось найти метро и каким-то образом поехать по правильной линии в нужном направлении. У меня были только фамилия и адрес, и я отправился туда, решив, что дальше никуда не пойду, даже если не найду там ничего. Я проехал всю страну с запада на восток, куда мне было ехать дальше, тут начинался незнакомый мне океан. В метро люди старались не смотреть на меня или отодвигались, обходили меня. Давно не бритый и не стриженный, весь заросший, с потертым рюкзаком на плече, я, должно быть, казался им опасным. Видимо, они принимали меня за одного из тех парней, что живут на улице, совершенно одичав, и в чем-то они были правы: я стал немного таким, как эти бедолаги. Я уже не походил на прежнего Бенедикта, сына Магнуса и Мод Майер, я был каким-то пропащим парнем, явившимся из пропащего угла неизвестно куда и неизвестно зачем. Я не мог винить их, я отупел от бесконечных и долгих переездов, от необходимости все время двигаться вперед, по натуре я совершенно другой человек, я домосед, и мой дом — на Аляске. Выйдя из метро, я какое-то время бродил вокруг да около, прежде чем нашел адрес; люди торопливо уходили, не отвечая мне, когда я спрашивал дорогу. В конце концов я нашел нужное здание, но не мог решиться позвонить в дверь. Это был мой последний шанс найти его, вернуть домой или вернуться назад одному. Я сел против дома, на земле, возле деревца, такого хилого по сравнению с теми, что обрамляли мой собственный дом, что мне стало почти смешно. Я съел две колбаски и хлебец, мне хотелось пить, но двигаться не хотелось. Я задремал и, кажется, выглядел именно тем, кем воображали меня люди в метро. Конченый человек, у которого не хватит денег, чтобы снова встать на рельсы. Когда я проснулся, солнце уже скрылось за домами, жара и духота чуть спали, зато подул легкий ветерок — единственный знак милости и приветствия мне со стороны города. Я встал, кое-как пригладил бороду, причесал волосы и завязал их хвостом и пошел звонить в домофон. Через некоторое время мне ответил женский голос. Я сказал, что меня зовут Бенедикт, что я брат Томаса Майера и пришел для того, чтобы вернуть его к родителям. Последовала долгая пауза, а затем дверь здания открылась, и одновременно мне сказали подняться на третий этаж.

Когда я вышел на ее площадку, она уже ждала на пороге. Она стояла босиком, в просторной майке, надетой наспех и даже не заправленной в джинсы, и огненно-рыжие волосы пламенем стояли вокруг головы. Я сразу подумал, что он, должно быть, сильно любил ее, и ощутил укол ревности: почему если он старший, то все хорошее достается ему первому? Она смотрела с тем недоуменным, как бы оглушенным выражением лица, которое у нее появлялось бессознательно, когда она глубоко задумывалась, она смотрела мне в лицо и словно искала там ответ на какие-то свои вопросы, и потом наконец с обе­зоруживающей улыбкой сказала: «Так, значит, ты и есть Бенедикт? Долго же тебе пришлось сюда добираться». Я не знал, достиг ли я цели пути, мне просто хотелось скинуть рюкзак и передохнуть — там, где живет Томас. Или когда-то жил.

Фриман

Ветер дует уже не так сильно, как раньше. Так-то лучше. Мне здесь делать нечего, и это еще слабо сказано. Я должен быть за тысячи миль отсюда и расплачиваться за содеянное. Посылаяменя сюда, она заявила, что это мне будет некой карой; конечно, она так сказала, потому что это было ей на руку, но в результате оказалась почти права. Наверно, она по себе знает, что такое кара и муки совести. Я остался наедине со своим позором, наедине с воспоминаниями, такими же четкими, как и в первый день. Наедине с болью, острой как лезвие, и большую часть времени меня здесь от нее ничто не отвлекает. Мальчик по такой погоде не придет меня проведать. Я догадываюсь, что он ходит в гости главным образом к Корнелии: возиться с собакой ребенку всегда интересней, чем общаться со стариком. В его возрасте я тоже любил животных, но о том, чтобы завести кого-нибудь, не могло быть и речи. Для матери лишний рот. В качестве отвлечения она каждое воскресенье таскала меня в церковь, а после уроков заставляла проведывать стариков, еще более дряхлых, чем я теперь, с такими волосатыми ушами, что я больше всего боялся стать таким, как они. Я всю свою жизнь старательно выполнял наказы матери и заповеди Божьи, которые по сути и не различались. Даже сдав экзамен в полицию и поступив на первую должность в Майами, где другие копы, жалея о временах, когда чернокожий мог войти в полицейский участок только в наручниках, лезли ко мне в печенки, даже тогда я, несмотря ни на что, сохранил и самообладание, и веру. Я не испытывал к ним ненависти, что толку, такими их воспитали. И большинство из них не прошли Вьетнам или воевали, но не в таких условиях. Хотя мой капитан пережил эту чертову войну так же, как и я. Он знал, что мы принадлежим к особому клубу, мы из тех, кто не спит по ночам, кто смотрит на жертву субботней потасовки и бессознательно ищет сходства его огнестрельных ранений с отверстиями от калашникова, и прикидывает, погиб ли парень мгновенно или успел увидеть, как кишки вываливаются из живота, и пытался запихать их внутрь прежде, чем сделать свой последний вдох. В этом городе я нашел лишь облегченную версию того же насилия и страха, которые испытывал много лет назад, когда был еще молодым. Словно неудачная, блеклая имитация пережитого прежде. Я отделался легче большинства других. Я не топил тоску в алкоголе, я не лишался чувств при виде изуродованного трупа, не пасовал, когда нужно было объявить родным о смерти, ни разу не вышел из себя, когда женщина била меня кулаками в грудь со всем гневом, на который способна женщина, потерявшая мужчину, когда ее горе не смягчить никакими словами. Все это только возвращало меня к моим воспоминаниям, к родителям Сэмюэля Ульмана, одного из редких моих настоящих друзей во Вьетнаме, — я привез им в Квинс вместо сына одну его солдатскую бляху. И как мать гладила этот искореженный кусок металла, подносила его к губам, плакала над этой железкой длиной с зажигалку и толщиной меньше билетика в метро. То было единственное, что осталось от ее мальчика, что не покидало его до самой его смерти. Она обняла меня так, как могут обнять только матери, и я почувствовал себя жуликом, вором, потому что я уцелел. Сегодня я тоже на посту. Я слежу, я охраняю живого человека, и я сдержу данное слово. А потом пусть Бог насылает на меня все бури в мире, я не стану сопротивляться, я и так слишком устал.

Коул

Ветер стих, впереди у нас три-четыре часа затишья, прежде чем все начнется по новой. Если эта чертова буря не решит наконец угомониться. Думаю, это последняя буря нынешней зимы, но могу и ошибиться. Со мной мой лучший бинокль, купленный у солдата, который не умел пить. Купленный — не совсем то слово. Уходя, я оставил возле его головы четыре банки пива, а он храпел как волынщик: слишком много выпил паренек. Да сколько бы ни оставил, все равно не сильная компенсация за то, как ему, небось, потом вставили за потерю части экипировки; небось, запомнит до конца дней. Вот так надо учить людей. Я считаю, раз этот бинокль ему купили на деньги из моих налогов, значит, он немного и мой. Ну и что с того, что налоги я, по сути, не плачу. Сюда ни один налоговый инспектор не добирался, не требовал с меня денег, и я никому ничего не должен. Налоги нужны для создания «инфраструктуры», как говорит Бенедикт, а дорогу, которая ведет к моему дому, я сам проложил. Я ни у кого ничего не прошу, вот и у меня ничего не просите, особенно денег. Я пробовал что-нибудь разглядеть, но вокруг все бело, словно землю укрыли большим одеялом. И все же где-то под этим покровом скрываются сокровища и трупы. Бенедикт сидит на камне и глядит в пространство, на него жалко смотреть. Не знаю, что его больше расстраивает: отсутствие мальчишки или собственная беспомощность. Не похоже это на него — не знать, что делать. Он всегда отлично соображал. Когда он был маленьким, то всегда хотел делать все как взрослые, даже если история заканчивалась шишками и порезами. Магнус сделал своим сыновьям по ящику с инструментами размером как раз под детскую руку. Бенедикт брался за дело сразу и делал все споро и шумно, а Томас сначала стоит в сторонке и смотрит, а как поймет, как именно парень пилит или обстругивает доску для какого-нибудь заказа, так идет к ящичку и принимается за работу. Всегда серьезно. Всегда аккуратно. И такой хорошенький, прямо херувим: весь в мелких кудряшках, которые постоянно лезли ему в глаза, но Мод не хотела стричь его коротко. Как это так — херувим упал с неба и приземлился здесь, в чаще леса, но все парни воспринимали это как счастливый знак. Все тосковали по женам и детям, дом остался далеко, а так приятно смотреть на беленького мальчика, который играет рядом... Уж мне-то радости досталось не меньше других.

Бесс

Его нет в доме. Нельзя сказать, что я этого не предполагала, но так хотелось верить, что десятилетний мальчик все же сумеет преодолеть снег, холод и ветер, доберется сюда и будет сидеть тихо и благоразумно, читая «Повелителя мух». Какая же я дура! Все еще надеюсь на хеппи-энды, хотя, сколько ни ищи, в моей жизни успехов мало. Я даже не сумела понравиться Бенедикту, хотя кроме меня вокруг на мили не встретишь женщины и вряд ли ему подвернется лучший выбор. Он смотрит на меня так, словно я не обычный человек, а что-то непостижимое. Если за столом мы нечаянно коснемся друг друга руками, он вздрагивает так, словно считает меня нереальной или бестелесной. Иногда, выпив с Коулом больше, чем следует, он как будто бы смотрит на меня иначе. Взгляд становится глубже, темнее. Я не раз надеялась, что это желание, но дальше поцелуя в шею — в июле, на его день рождения, — дело не пошло. Мы немного выпили за обедом в честь праздника, в голове у меня все как-то затуманилось. Я сидела у озера, завернувшись в махровое полотенце, потому что прекрасно знала, что Клиффорд где-то неподалеку и наверняка пялится на меня. Бенедикт сел рядом. Какое-то время мы ничего не говорили, я могла просто сидеть возле него и слушать, как взвизгивает мальчик оттого, что Коул брызгает на него ледяной водой. Я надеялась, что Коул все-таки свалится в озеро и утонет, и тут Бенедикт наклонился ко мне и поцеловал в шею. Просто чмокнул, как подросток, украдкой, но все же это был поцелуй, от которого он весь вспыхнул и прежде, чем я успела его удержать, прыгнул в воду, скинув футболку и штаны, и тут же скрылся в воде, так что я ничего не увидела, кроме его спины — светлой, какой-то перламутровой, что странно для человека, живущего на природе. Теперь, когда я потеряла мальчика, нечего ждать от него ни поцелуев украдкой, ни прикосновений — разве что он захочет меня придушить. И будет прав.

Бенедикт

Ее звали Фэй Бергер. Профессор сравнительной филологии в Колумбийском университете. Познакомилась с Томасом в начале того же года, когда на улице дул такой сильный ветер и шел дождь со снегом, что она решила переждать ненастье в музее «Метрополитен». В отделе Океании было пусто, кроме одного человека, который так долго и упорно рассматривал полинезийские каноэ, что она не выдержала и спросила, не собирается ли он переплыть на такой лодке Атлантический океан. Он только улыбнулся в ответ, и ее поразили его глаза: карие, с золотыми блестками, как у обсидиана, и лицо с такими тонкими, правильными чертами, даже почти женскими. Его кожа обветрилась и загорела на солнце, как у морского волка. Она сказала, что случилось что-то необъяснимое, она как будто знала его раньше и всегда ждала только его под стеклянным куполом, его спокойствие контрастировало с бьющими в окна порывами снега и далеким воем ветра. Она отвела этого незнакомца домой, в нарушение всех правил безопасности, которым матери учат дочерей, но она уже не была ребенком. Они проговорили всю ночь, она хотела знать, что привело его сюда, на другой конец страны, где он родился, и что он видел на своем пути. Он рассказывал ей о землях засушливых, сменивших земли мерзлые, о зеленых равнинах, сменивших горы, о пустынях и серебряных шпилях городов, о белых, афроамериканцах, мексиканцах, японцах, которые были больше американцы, чем он сам, об именах и звуках, в которых слышался Восток, Азия, Восточная Европа, о еде, приготовленной из чего попало, и овощах, сорванных на рассвете с грядки. Еще он сказал ей то, чего я не знал: он не способен сидеть на месте, лежать, как плод, упавший с дерева, — жизнь лишь бесконечное движение, перемещение на большое или малое расстояние, постоянное продвижение к чему-то новому, к другим местам, другим людям, другим историям. Он сказал, что так долго сидел на одном месте, что сегодня счастлив, даже когда ветер тронет на бегу его волосы или если можно долго ехать на автобусе. Он хотел идти вперед, все дальше и дальше, и никогда не останавливаться. Фэй сказала, что это напоминает бегство, и что, куда бы мы ни отправились, мы всюду тащим груз своих проблем, и что есть другие способы справиться с проблемами, не обязательно пересекая всю страну. Томас расхохотался и ответил, что дома наш отец скорее утопит психоаналитика на дне озера, привязав ему камень к лодыжкам, чем доверит хоть единого члена семьи. Томас не бежал, а искал новые образы, невиданные пейзажи; его разум искал на смену первому удовольствию новое, способное заполнить все свободное пространство и вытеснить все темное и мерзкое в жизни, загнать его в один угол и задавить красотой. Все, что рассказывала мне Фэй о том вечере, казалось мне слишком отвлеченным, абстрактным, я не узнавал собственного брата, но, может быть, нам и не дано узнать кого-то по-настоящему. Я и сегодня не знаю, почему он бежал — от чего? Или к чему? Знаю только, что ни этот город, ни его обитатели не смогли его удержать.

Коул

Когда Бенедикт понял, что буря вроде стихла, он решил пойти домой и взять снегоход. Я сказал ему, что это не умнее, чем искать их пешком, а ну как ветер задует так же сильно, как раньше, и все, что из этого выйдет, — так это загнать машину в канаву. Но с таким же успехом я мог вразумлять осла. Это была не тупость, он по природе совсем не дурак, но тут как будто перестал соображать, что к чему. И вообще похож на черта: щеки побагровели от холода, борода черная, мохнатый, как медведь. Сидит в своей гостиной, куртку и штаны даже не отряхнул от снега, у ног натаяла чертова лужа воды. А сам будто не замечает. Мальчик-то теперь уже наверняка мертв, как пить дать. Жалко, конечно. Сильно он напоминал мне деда и дядю, разве что витал в облаках. Когда Магнус в первый раз открыл мне дверь, я сразу понял, что тут у них не принято спрашивать, откуда ты явился. Ты мог выползти хоть прямиком из ада или спуститься с небес, никакой разницы. Если готов жить в глуши, вкалывать при любой погоде и не скулить, тебе найдется место. Мне это как раз подходило, потому что были у меня на совести кое-какие мутные дела. А не разбив пару-тройку яиц, жизнь не прожить. Родился я в Миннеаполисе, но оставаться там дольше уже не мог. Большие города, где вечно у тебя кто-то на хребте и полно полицейских, которые за всем следят, — это больше не для меня. Города, где никто ничего не забывает и ни на что не махнет рукой. Здесь единственный, кто за всеми следит, так это старина Клиффорд. Это сильнее его, он ничего не может с собой поделать, даже спит с биноклем и винтовкой на случай, если что произойдет. За мной Клиффорд не следит, у нас на этот счет действует молчаливый уговор. Самогонка у него, конечно, редкая отрава, зато наливается даром и развязывает язык. Мы как-то разболтались и сообразили, что не так уж отличаемся друг от друга, хотя и родились в разных местах. Ну и не случайно оказались тут, где можно быть кем угодно и жить как угодно: никто не будет к тебе лезть в печенки. По правде говоря, мы и жили себе тихо-мирно, пока Бенедикт не вернулся вместе с девкой и малышом, и тут, конечно, кое-что в душе зашевелилось. Поневоле вспомнилось прошлое и кто мы такие на самом деле — тем хуже для других.

Фриман

Когда Лесли исполнилось шесть лет, я получил перевод в Форт-Лодердейл, и мы поселились в нашем первом доме. Мы воспитывали малютку так же, как воспитывали нас, — в любви к Богу. Он рос хорошим мальчиком: веселым, счастливым, очень послушным. Пусть ребенок всего один — но большего счастья мы и представить не могли. Я рассказывал ему о войне, на которой сражался, рассказывал так, словно какой-то фильм про войну, говорил про военных друзей, которых у меня на самом деле не было, и о руке Господа, что всегда оберегала меня, и как я славлю Его во все дни за то, что Он дал мне вернуться домой, жениться на его матери и послал мне его, нашего сына, наше сокровище. Лесли слушал меня во все уши и потом переигрывал со своими солдатиками-пехотинцами все события, которые я будто бы пережил, но, конечно, не зная вовсе про кровь, трупы, про агонию раненых и про все те ужасы, которые маленькому мальчику знать не положено. Я старался привить ему те моральные правила, которые привили мне: мужество, честность, прямоту — то, что составляет стержень человека и мужчины. Когда он немного подрос, моя работа полицейского стала казаться ему хуже, чем солдатская доля: военными люди восхищаются, а копов недолюбливают. Я говорил ему, что и тот, и другой одинаково важны для страны, но видел, что он не особо мне верит, поэтому рассказывал ему больше об армии, потому что ему нравилось про нее слушать. Мне не приходило в голову, что этими рассказами я копаю себе могилу. Мало-помалу, год за годом представляя ему войну такой, какой она никогда не была, неизменно поднимая флаг на флагштоке перед домом и восславляя американский народ, первый среди всех народов, я заронил ему в душу ядовитое зернышко, которое дремало все его школьные годы, пока сын не вырос и не пришло время ему поступать в университет. Он был лучшим учеником в классе, вырос высоким и стройным, как мать, с обаятельнейшей улыбкой... Все девочки на него заглядывались. Вместо того чтобы продолжить учебу и получить хорошую профессию, жениться и родить нам внуков, он вдруг заявил, что пойдет в армию и будет служить стране, как я. Я должен был воспринять его решение как дань уважения ко мне, как проявление сыновней любви... Но только снова почувствовал во рту забытый привкус металла.

Бесс

Если бы смогла, взяла бы и заснула сейчас, как заснула тогда. После того как я обнаружила тело, я на два дня подряд провалилась в глубокий сон, только иногда резко выныривая из него и ощущая мокрую насквозь футболку, и тут же мир снова отправлял меня в нокдаун. Мама не понимала, как можно спать после такого, и, думаю, так меня и не простила — за то, что я спала, и за то, что оставила сестру одну. Я спала, и во сне живая Кассандра играла в видеоигру, положив ноги на стол, и спрашивала, правда ли я влюблена в Нила. Во сне он снова занимался со мной любовью, как в тот день в своей комнате, увешанной вымпелами футбольных команд. Сначала было больно, но он старался делать все бережно и ласково, и я согласилась на второй раз, хотя опаздывала, мне надо было вести сестру на урок танцев. Я подумала, что все равно уже опоздаем, можно один раз пропустить, поругают, и ничего страшного. Она не наябедничает родителям, не такой у нее характер, и она ведь знает, что это особенный день, я ей сказала, что стану женщиной. Глупости. Я все это думала, потому что читала дурацкие женские журналы, которые мама таскала домой из того медицинского центра, где работала. Кассандра сделала мне шикарную прическу, заплела сложную косу, чтобы укротить мои волосы, которые кудряшками торчали во все стороны. Она хотела, чтобы я ей потом все рассказала, но я как-то сомневалась. Про что рассказывать-то? Как чувствуешь на коже чужие ладони и чужой пот, как парень елозит и давит на тебя всем телом? Или какое у него стало дурацкое лицо, когда он кончил, и как у меня между ног полилось липкое, потому что он плохо надел презерватив? Чудо еще, что я не забеременела. Мне так хотелось лишиться девственности, которая почему-то в глазах мужчин была сокровищем, а мне казалась лишь помехой. Девственность! Чистота! Невинность! Какой отстой. Сейчас я иногда думаю, что, если бы я так не спешила с этим, сестра осталась бы жива. И сидели бы мы с ней на родительском диване, уплетали один кусок чизкейка на двоих и болтали о детях или о парнях. Время было бы не властно над нами. Но вышло по-другому, и когда я с опозданием на два часа вернулась домой, коротким путем через сады и задворки, она была уже мертва. Она лежала на траве, и сумка с вещами для танцев валялась рядом, как явное объяснение. Она тоже хотела быть взрослой и решила, что, несмотря на мамин запрет, может пойти на занятия сама — тринадцатилетняя девочка, которая выглядела на два года младше. И тоже встретила мужчину, но он не стал говорить с ней о любви. Он просто схватил ее за горло и придушил, чтобы она молчала. И пока я проживала свой пресловутый «самый важный день», ее жизнь сломал, просто обрубил, человек, которому нравилось убивать. И я действительно спала, потому что хотела запереть боль в своем теле, чтобы она пропитала в нем каждую клетку каждого органа и слилась со мной воедино — со мной, предавшей долг ради жалкого удовольствия, которого я так и не испытала.

Бенедикт

Я прожил у Фэй несколько недель после приезда. Сидел сиднем в квартире, весь день прятался от этого крикливого, вонючего, постоянно копошащегося города. Выходил только к вечеру, и даже после наступления темноты на улицах оставалось слишком много людей, на мой вкус. Она только улыбалась. Говорила, что я совсем дикий медведь, хуже брата. Он-то изредка соглашался с ней выходить, в гости, в музеи или просто пройтись вместе по улице куда глаза глядят. Какое мне дело, что делал Томас и чего он не делал, — мы были разные, к тому времени я это твердо знал. Я бы никогда не ушел из дома без оглядки. Я много дней ломал голову, не зная, как поступить. Написать родителям и сказать, что я возвращаюсь, но один, или ничего не сообщать и дать им надеяться еще какое-то время, что я его нашел. По малодушию я оттягивал решение и потом горько об этом пожалел. Поскольку я чаще всего отказывался выходить на улицу, Фэй раз или два в неделю приглашала подруг или коллег, возможно, в надежде как-то меня приручить. Все они были ньюйоркцы и выглядели настолько по-разному, словно кто-то собрал в одной банке все народы мира и потряс хорошенько, чтобы они так забавно перетасовались. Моя внешность тоже их удивляла, а одна гостья сказала даже, что это очень экзотично — суровый северный мужчина! Я не совсем понял, о чем она. Она была блондинка, высокая и тонкая, как лиана, с длинными блестящими волосами, пахнущими сиренью. С такой прозрачной кожей, что казалось, дотронься — и жилки лопнут. Пока Фэй была на кухне, она пригласила меня поужинать, и я даже не знал, что ответить. Она мне нравилась, но я только смотрел на ее белую тонкую руку, которую она положила на мою, и молчал. Наверно, не очень вежливое поведение с моей стороны. Она разочарованно надула губы и убрала руку так же легко, как и положила. Я знал мало женщин, но все же понял, что они устроены сложнее нас. Мне трудновато понять, чего они хотят, что у них скрывается за словами. Мне казалось, что у них во всем можно найти какое-то двойное дно, пока не встретил Фэй, которая выражала свои мысли просто и говорила как чувствовала. Я быстро понял, почему Томас остался у нее в доме и полюбил женщину, от одной улыбки которой делается хорошо. Но и этого не хватило, чтобы удержать его. По иронии судьбы он уехал в конце июля, ровно за месяц до моего приезда. Вечером она вернулась и нашла записку, в которой он писал, что уезжает, потому что не может остаться. Зная, что он не любит летать на самолетах и что деньги у него только от случайных заработков, она считала, что он, скорее всего, уплыл на каком-нибудь корабле — он хотел покинуть Соединенные Штаты. Он мог быть хоть на грузовом судне, хоть на Карибах, мне до смерти обрыдло его искать. Не мог же я перечеркнуть всю жизнь и гнаться за призраком, который вдобавок не хотел, чтобы его нашли.

Бесс

Я столько раз сюда приходила, что знаю дом Томаса, как свой собственный. Бенедикт только раз согласился о нем хоть что-то рассказать. По его словам, брат в восемнадцать лет заявил, что станет жить один, в собственном единоличном доме, и только по своим правилам. Он решил поселиться в первом доме Майеров — полуразрушенной хижине чуть в стороне от озера. Всего одна комната и бревенчатые стены, как в детских книжках про покорение Запада, — воплощенная мальчишеская мечта. Крыша у дома просела, вероятно, под тяжестью снега, но стены стояли крепко. Отец не очень одобрял его решение, потому что место там ненадежное, слишком близко к расщелинам, прорезающим скалу к востоку от озера. Недаром его предки предпочли построить второй дом на более ровном и безопасном месте.

И все же отец согласился и помог сыну устроить дополнительную комнату, чтобы была настоящая спальня. Родители думали, что он хочет завести семью. Я-то поняла, что он поселился там вовсе не для того, чтобы растить детей, но не стала говорить этого Бенедикту. Отец научил меня, что нельзя приносить людям плохие вести и говорить неприятное, потому что они не отделяют вестника от его послания, так что раньше чуть что — могли и голову отрубить. Но иногда весть даже не нуждается в словах. Я помню лицо матери, когда она вошла в дом, а на улице стоят машины полиции, полицейские ходят взад-вперед, а один тихо говорит со мной, положив руку мне на плечо. Ее лицо, когда она увидела меня, когда увидела папу, сидящего на диване и рыдающего, и потом через большое французское окно, выходившее в сад, увидела, как на носилки кладут тело, такое маленькое тело в большом непрозрачном пакете на молнии, и застегивают ее так резко, что прямо слышишь, как она вжикнула, хотя на таком расстоянии услышать невозможно. Молния застегнута до самого верха, потому что она уже не дышит, потому что воздух ей больше не нужен. Мне показалось, мама тоже перестала дышать: у нее вся кровь отлила от лица. С ней случилось немыслимое, такого ни одна мать не может представить. Она завыла как зверь — я никогда не слышала ничего ужаснее этого воя. Я вместе с ней пережила ожидание вскрытия, визиты полиции, долгую вереницу друзей, соседей, знакомых, особенно многочисленных на похоронах, и еще — долгие минуты без посторонних людей, когда горе было таким сильным, что родители не могли сидеть в одной комнате. Я была с ними, когда папе стало невмоготу ее видеть, когда мы остались с мамой одни, и она каждый день повторяла, что все из-за меня, это я не защитила сестру, я предательница. Я оставалась с ней и тогда, когда она начала удваивать дозы транквилизаторов, снотворного, стала запивать их спиртным, потом и этого стало мало, она начала красть морфий из своего медицинского центра, в конце концов это обнаружилось, и ее уволили, сказав, что они понимают, как ей больно, и сочувствуют ей, очень сочувствуют, но не могут ее покрывать. Закрыть глаза на то, что она делает. Закрыть глаза. В принципе, удобная позиция. Я тоже хотела закрыть глаза и не видеть. Но мне пришлось оставаться свидетелем всего, что происходило дальше у меня на глазах: падения, стремительной деградации, полного распада личности, вплоть до того момента, когда тебе надо проститься с человеком, которого ты знал, потому что он перестал им быть и новый человек тебе чужой. В моменты просветления она говорила, чтобы я ушла, что ей невыносимо даже просто видеть меня. Я неправильная дочка, я не та, произошла ошибка, я не должна жить, жить должна была другая. Я сделала, как она хотела: ушла из дома. Мне было восемнадцать. Я бросила учебу, денег не было ни гроша. Я продала то, что осталось от прежней, девичьей жизни: крестильный медальон и золотую цепочку, подаренную на пятнадцатилетие, и купила билет на автобус в никуда. Я решила вычеркнуть навсегда из жизни Элизабет Моргенсен — девушку, которая не уберегла сестру, и стать Бесс, просто Бесс. Хватит и этого, даже с лихвой.

Фриман

Лесли поступил на военную службу, четыре года спустя стал морским пехотинцем и в возрасте чуть старше, чем я во Вьетнаме, отправился на новую дальнюю войну — в Ирак. Он пошел туда вместе со своим отрядом, а мы с Мартой следили за его продвижением по карте, переставляя красную точечку туда, где примерно находилась его база. Пара слов на открытке, изображавшей что-то непонятное, экзотическое, явно никак не связанное с реальностью... но нам становилось чуть спокойнее. Он далеко, но, может быть, это земля Шахерезады, а не просто бесплодная пустыня. Марта, конечно, волновалась, но гордилась сыном. Сядет, бывало, на террасе, раскроет на коленях Библию, и соседи, что белые, что черные, здороваются с ней и заговаривают так почтительно, словно мы послали Мессию в Святую землю. Я-то боялся, что его тоже отправили прямиком в ад, но ничего не говорил. Другое время, другая обстановка, да и конфликты вроде стали не такими смертельными для солдат. Но как ни совершенствуй технологии защиты, а человек всегда придумает новый способ ранить, резать, калечить своих собратьев, и так до бесконечности, такова уж его натура. Война остается войной. Она пугает и притягивает одновременно. Она делает убийство привычным и нестрашным, ибо разрешает убивать других только потому, что вам сказали, что есть на то веская причина, что вы за добро и против зла. Всегда находится веская причина, чтобы наши дети подрывались на минах или возвращались домой израненными, замкнувшимися, безмолвными как тени, не способными выразить словами увиденное там. Лесли вернулся всего через несколько месяцев с раздробленным коленом: во время перехода подорвался на самодельной мине. Повезло, легко отделался, как сказало начальство, остальные из отряда не выжили, но его все равно отправили домой, швырнули нам, как узел с грязным бельем или как отработанный материал. Сражаться он уже не годился, едва мог ходить, так что военная карьера закончилась, едва начавшись. Марта испытывала грусть и облегчение одновременно. «Ведь он вернулся целым, — говорила она, — а не в цинковом ящике». Я тоже думал, что мы вновь обрели сына. Отец и мать иногда не понимают, что у внезапно повзрослевшего юноши есть проблемы и поважнее коленки, костылей и хромоты. Есть еще голова и то, чем они ее пичкали, — об этом нам никто не сказал. Наркотики, чтобы не уснуть, амфетамины, чтобы чувствовать себя непобедимым в бою, всякие таблетки, которые дают и даже не говорят, что это за таблетки, потому солдат должен подчиняться, его никто не спрашивает. Был ли там военный врач? Говорил ли он, что это для их же блага? Что это такой стандартный набор, вроде тех, что принимают пенсионеры, чтобы оставаться в форме? Я так и не узнал, что именно ему давали, но после его ночных кошмаров — я думал, это воспоминания о боях, — после бессонницы, вспышек ярости и безумия, после того как он проломил костылем голову соседской собаке, потому что она громко лаяла, я осознал, что из Ирака вернулся совсем другой человек. В моем доме жил чужой, такой непохожий на того голенького младенца, что впервые втянул воздух, лежа на животе матери, и сделал нас лучше и счастливее, чем прежде. Война забрала у нас сына и вернула его негатив — один лишь белый силуэт на беспросветно темном фоне.

Бенедикт

В конце сентября я сказал Фэй, что мне пора назад. Лучше было вернуться домой до того, как наступит зима. Она выглядела странно, я видел, что с ней что-то не так, но я никогда не разбирался в психологии, а уж в женской подавно. Утром в день отъезда, когда я собрал свои немногочисленные вещи, она объяснила мне, почему ушел Томас. Даже не словами, а просто взяла мою руку и положила себе на живот. Когда я понял, меня словно ударило током. Сначала ей казалось, что Томас искренне рад. Они проводили вечера, строили какие-то несбыточные планы, перебирали имена и выбирали, где станут жить. Он найдет постоянную работу, сумеет обеспечить ребенка всем, что надо, ему давно пора остепениться, создать семью и перестать мотаться по миру.

Но как быстро он загорелся, так быстро и замолчал. В конце концов просто исчез без предупреждения, без каких-либо объяснений, кроме кое-как нацарапанной записки, оставленной в прихожей. Он не готов быть отцом. Когда Фэй показала мне этот жалкий клочок бумаги, мне стало так стыдно. Он написал эти несколько слов на обороте какой-то рекламки, словно речь идет о какой-то мелочи по хозяйству, чтобы не забыть купить. И она все равно хранила эту бумагу как память о Томасе, не лучшее и не самое яркое воспоминание, но все же слова, написанные его рукой. Как ни было мне тягостно жить в этом городе психов, но я сказал ей, что останусь с ней до родов, что признаю ребенка своим и что он будет носить фамилию Майер и тем самым станет частью нашего братства, которое никогда его не забудет и не оставит в беде. Фэй стала отказываться, она не этого добивалась, но я сказал ей, что мое решение принято и я не отступлюсь. Я ходил с ней на УЗИ и все медицинские осмотры, я покидал кокон ее квартиры и находил разные подработки, чтобы помочь ей деньгами, обставить комнату для ребенка, обеспечить хорошую медицинскую страховку. А потом во время схваток я держал ее за руку, вытирал пот со лба, смотрел, как она ведет бой за жизнь — я даже не подозревал, какая это тяжелая битва, — а когда ребенок родился, именно я перерезал пуповину, как будто это мой сын. И он должен был стать мне сыном. Я дал себе слово любить ребенка так же, как любил его мать, хотя мы никогда не были любовниками, я просто принял и полюбил ее такой, какой она была: свободной и смелой женщиной. У меня не было шансов добиться ее любви. Все сердце она отдала брату, и он заполнил его до малейших закутков, как она любила говорить. Для меня не осталось свободного места, но это не имело значения. Я привык к тому, что брат приковывает к себе взгляды и притягивает людей, словно он единственный луч света в округе. Я не переживал из-за того, что существую на периферии его мира, вращаюсь на орбите вокруг него, с одной стороны освещенный его светом, с другой — в темноте. Отец меня любит, и это главное. Любит не больше, чем брата, но и не меньше. Когда родился мальчик, единственное, в чем мы с Фэй разошлись, — это в выборе имени. Она хотела назвать его Томасом, а я считал, что неправильно называть его в честь того, кто сбежал, пусть даже этот человек мне брат. Но последнее слово осталось за ней, ведь речь шла о ее любви.

Коул

Бенедикт решил взять снегоход и пошел домой. Этот его агрегат и при нормальной погоде еле заводится, а на таком холоде нечего и надеяться. Я уже начал снимать с себя снаряжение, но тут затрещала рация и расклад изменился. Клиффорд звонил сказать, что видел на другом берегу озера, как девка вошла в дом Томаса. Значит, теперь она сидит там — в тепле, но без мальца, и, мол, раз поблизости нет Бенедикта, ему не терпится навестить ее и показать ей пару-тройку фокусов, которые может сделать с бабой настоящий мужик. Я сказал ему, чтобы он ни в чем себя не ограничивал и на меня не оставлял, я, можно сказать, его благословляю, а насчет Бенедикта можно не беспокоиться, ему еще с машиной копаться и копаться. Потом, правда, я подумал и решил, что все же поучаствую — надо эту стерву малость проучить.

Я сказал Клиффорду, что тоже подойду, а пока может делать с ней что вздумается. Я знал: у него давно не было случая побаловаться с женщиной. Здесь редко встретишь женщину, которая хочет секса; правда, Клиффорд, если какую встречал, не всегда спрашивал согласия. Есть у мужиков свои мужские потребности, и точка. Я подумал, что он такое устроит этой Бесс, что она вовек не забудет, и поделом, нечего заводить мужика своими юбчонками и шортиками, которые едва что прикрывают. В конце концов, Бенедикту же главное найти сына, а не эту чужую девку, которая его прямо испортила. Давно пора проучить ее как следует. Я снова взял винтовку и вышел через заднюю дверь на случай, если Бенедикт все еще в поле зрения. Срезал путь, пошел напрямик через рощицу за домом. Обзор был чуть получше, чем в последние несколько часов; снег еще шел, с хорошими порывами, но уже не та чертова буря, что сразу сбивает с ног и кладет на лопатки. Если мальчонка мертв — а теперь-то, судя по всему, он мертв, — кто-то за это ответит. Так учил своих сыновей старый Магнус. Всегда наступает момент, когда тебе предъявят счет. Ты можешь отнекиваться, возражать, а все равно платить придется, раньше или позже.

Бенедикт

Маме, можно сказать, повезло. Она умерла в мое отсутствие, во сне. Умерла тихо, как жила, не причинив никому никаких хлопот. На рассвете папа проснулся рядом с ней и не сразу понял, в чем дело. Он сказал Коулу, что она как будто заснула девичьим сном, спокойно и умиротворенно, как не спала уже несколько месяцев. Врач сказал, что просто не выдержало сердце и не надо искать другие причины. Не думаю, что сердце у нее было слабое, просто ей выпало слишком много горя, сначала один сын ушел, потом другой, и ей уже не хотелось жить, ни к чему не лежала душа. До рождения детей жизнь кажется насыщенной и увлекательной, словно вереницы событий, которыми она перемежается, хватит на то, чтобы сделать вас счастливыми. И только после их рождения узнаешь, какая пустота возникает, когда они уходят, когда не останется ничего, ради чего по-настоящему стоит жить, ничего сравнимого со счастьем видеть, как они растут, как меняются, как из послушных детей превращаются в строптивых подростков и оспаривают каждое ваше решение. Я, ставший отцом по случайности, представлял себе все это очень туманно. Я никогда не думал, как это будет, когда у меня появится ребенок, мой собственный ребенок. Маленький Томас — существо еще более особенное, чем каждый ребенок; он личность, ни в чем не сопоставимая со мной. Не потому, что я ему не биологический отец, а потому, что его уникальная биография поместила его в какую-то сумеречную зону, на границе двух миров. Чей он сын? Матери, которая приняла решение его сохранить? Труса, который скрылся сразу после зачатия? Эти вопросы я не задавал никому и никогда. Вскоре после смерти матери у отца случился удар. Инсульт cразил его, когда он стоял посреди реки и ловил форель. Он бы утонул, если бы Коул не сумел дотащить его до берега. В течение следующих нескольких недель он в одиночку ухаживал за отцом, кормил его, мыл, говорил с ним каждый день и утешал, когда тот плакал. Когда я наконец вернулся, Магнус был похож на тень самого себя. Я хотел без посторонних рассказать ему про Томаса и про малыша. Мне не терпелось сообщить ему, что у него есть внук, что Майеры с Аляски еще живут и будут жить дальше из поколения в поколение, но он никак не реагировал, пол-лица у него выглядело как прежде, а другая половина обмякла от инсульта, и щека провалилась, как горный склон. Не знаю, чего я ожидал, но бурных проявлений радости не дождался. Вряд ли до него дошло сказанное, и я почувствовал глубокий стыд за то, что лишил его счастья. Стоило мне позвонить им, написать письмо — и они бы отвлеклись от пропажи сына и стали строить свое будущее в связи с новорожденным ребенком. Моя мать наверняка пожила бы еще немного, хотя бы до того момента, пока я не вернулся домой без ребенка и не в состоянии объяснить, почему он остался так далеко, за тысячи миль, в городе, который они знали только понаслышке. Коулу я ничего не рассказывал. Много лет спустя я привел мальчика на могилу бабушки и дедушки, и он спросил меня, каким Магнус был отцом. Таким, что всегда рядом, что выручит и спасет, — ответил я и еще сильнее ощутил сиротство.

Фриман

За год с лишним мы с Мартой перепробовали все. Обращались к врачам, психиатрам, в ассоциации ветеранов. Я прочел все, что отыскал по этой теме, искал слова, чтобы обозначить то, что происходит с нашим сыном, чтобы узнать, почему он вернулся таким разрушенным. Я мог понять его горечь и тоску: война перемалывает человека и выплевывает ошметки. Никто не предупреждает о том, что мертвые будут являться к человеку до скончания дней. Их лица сотрутся, но вы все равно вспомните странное положение тела, раны, открывающие плоть до кости, как будто кто-то решил показать вам все внутреннее устройство человека, а вдруг вам любопытно взглянуть. А у некоторых лицо оставалось нетронутым, и вас удивляло это, ведь смерть всегда удар, всегда шок. Вы не забудете свернувшихся калачиком мертвых детей и женщин, спящих так крепко, будто все просто замерло на секунду и стоит лишь щелкнуть пальцами, и кровь снова прильнет к их розовым щекам. Их лица всегда стояли передо мной, и, полагаю, Лесли также помнил каждое тело, оставшееся лежать на обочине пройденных им каменистых дорог, где песок то и дело впитывал кровь. А вот ненависти его я не разделял. Прошагав всю бессонную ночь по комнате, Лесли начинал каждый день с проклятий своей стране. Он спускался по лестнице, цепляясь за перила, не глядя на мать, которая ждала его всегда на том же месте, надеясь на кивок, приветствие — напрасно. Он отпустил волосы и заплетал их в косы, как будто хотел ничем не напоминать прежнего бритоголового солдата, безымянного и неотличимого от других. В хорошие дни он смотрел телевизор и пил пиво, в плохие сидел и неподвижно смотрел в одну точку — там, где над камином висела его фотография в военной форме. Он и этот мужчина не имели ничего общего. Однажды в воскресенье Лесли не выдержал, вскочил, сорвал рамку с фото и зашвырнул на другой конец комнаты. Марта хотела собрать осколки, но Лесли заорал, чтобы она не трогала, а если вздумает тронуть — убьет. Ни одна мать не поверит, что ее сын способен поднять на нее руку. Марта наклонилась поднять хотя бы снимок, и он пнул ее ногой в живот. Я помог жене подняться и приказал сыну уйти. Он вышел за невидимую черту, и я до сих пор не знаю, что довело его до такого состояния. Уже не наркотики, которые принимали солдаты Вьетнамской войны, чтобы продержаться, пока штабные закрывали глаза. Нет, тут все было намного хуже, настоящая сделка Америки с дьяволом. Я понял это только потом, когда языки развязались и появилось много юношей и девушек, сломленных уже не боями, а чем-то другим, и тогда тайное стало явным. Но моего Лесли к тому времени было уже не спасти — наш сын был безнадежен.

Бесс

И вот я стою в заброшенном доме, остановилась и стою. Я вообще задержалась в этом краю, я редко где задерживалась так надолго с тех пор, как ушла от матери. Я дала себе слово нигде не задерживаться, чтобы не успеть завести друзей или встретить кого-то, кого можно полюбить. Чтобы всюду быть только проездом, пролетом, чтобы мелькать кометой — и исчезать, уезжать, снова и снова пускаться в путь. Таким образом я перепробовала все случайные заработки, которые может предложить эта страна, и приличные, и мерзкие. Ничто меня не пугало и не отталкивало, все делалось исключительно ради пропитания. Ничто не могло унизить меня больше, чем то, что я пережила, ничто не мучило больше, чем воспоминания, ничто не угнетало больше, чем стыд за содеянное. Я одна его видела и ничего не сказала. Я придержала ему калитку, не зная, что только что этот человек убил мою сестру, я улыбнулась ему своей самой неотразимой улыбкой, потому что он выглядел так мужественно и так привлекательно — надвинутая на глаза бейсболка, чисто выбритая массивная челюсть, сверкающие зубы, калифорнийский загар, атлетическая фигура. Я могла бы составить его фоторобот и описать, во что он был одет, какой у него рост. Но я ничего не сделала, настолько я была раздавлена стыдом: я пыталась кокетничать, я пробовала свои девичьи чары — на ее убийце. В последующие годы всякий раз, когда девочка-подросток исчезалапри подобных обстоятельствах в Лос-Анджелесе или его окрестностях, я чувствовала себя нелюдью, куском того бетона, что когда-то облепил мне ноги. Но этих мучений мне казалось недостаточно, и я искала себе неприятности. Я провоцировала и задирала парней в барах, где работала официанткой, причем таких, что могли вырубить меня одним ударом. Я и вправду ничего не боялась, я даже хотела, чтобы мне набили морду, вправили мозги. Часто это их останавливало, парни не ожидали, что я буду лезть на рожон и не испугаюсь агрессии. Женщины редко идут до конца, и это сбивает с толку альфа-самцов. Иногда мне все же перепадало, но недостаточно сильно, чтобы я образумилась. Меня обвиняли в том, что я затеваю драки, я теряла работу и уезжала дальше — не девчонка, а сорвиголова. Так я переезжала с места на место, продвигаясь от Западного побережья внутрь страны, где еще не знали о моей дурной репутации. Дурная девка, дурная во всех смыслах этого слова: плохая дочь, плохая сестра, плохая женщина. В конце концов я оказалась в Вегасе: сначала в качестве официантки, одетой в самую маленькую форму, которую когда-либо носила, потом в качестве хостес и гида для туристов, а иногда, если вела себя смирно, и крупье. Мне нравилось работать в шуме и суете, среди людей, таких же безумных и обреченных, как и я, только еще не подозревающих об этом, захваченных мерцанием огней и стробоскопов, которые завораживали, гипнотизировали, утягивали в бесконечную спираль, где крутилось то белое на черном, то черное на белом. Тянулись драгоценные минуты, свободные от мыслей, пока в конце смены не возвращался мертвенный свет дня, белый свет, сочащийся из пустыни. Реальный мир вступал в свои права. Я покидала работу и шла в трейлер, который снимала на пару с другой девушкой, чтобы там рухнуть и, может быть, заснуть — глубоко и беспросветно. Их я увидела однажды вечером, когда вышла перекурить. Я помню этакого человека-медведя: всклокоченные волосы, борода до глаз — охранники при виде его непроизвольно настораживались. Этот зверообразный человек держал в руке миниатюрную беленькую и гладкую ручку мальчика, во все глаза глядевшего на сверкающий огнями город, похожий на вечное Рождество, на елку круглый год, на реализованную взрослыми детскую мечту. Я так и не поняла, как они туда попали, но они выглядели так потерянно, что я подошла к ним. Он посмотрел на меня так, как будто я первое человеческое существо, которое они встретили. Он не знал, какой отель выбрать, — все казались такими шумными и блескучими, что он не решался войти. Он сказал, что проблема не в деньгах, а в самом месте.

Он каждый раз чувствовал, что это место не для него и вряд ли подходит для ребенка. Я поневоле улыбнулась. Я усадила их за столик в одном ресторане, где у меня была знакомая официантка, и сказала сидеть там до конца моей смены, то есть пару часов. Не могу даже сказать, что я в тот момент в них разглядела. Что-то резко выделявшее их из толпы, какую-то внешнюю неправильность. А потом я вдруг подумала, что судьба может перестать ходить по заколдованному кругу, что есть выход и убежище. Но я опять ошиблась.

Бенедикт

Я пытаюсь завести эту чертову колымагу, но она не слушается. Несмотря на холод, я взмок, как вьючный осел. Как я это допустил? Каким дураком надо быть, чтобы привезти их сюда? Упрямым, позорным дураком. Притащил их в такую глушь, в такую дыру, что едва найдешь на карте, и чего я ожидал? Что она станет похожей на мою мать — доброй, сердечной, трудолюбивой? Она же противится любому правилу, того и гляди сбежит! Или что малыш вырастет таким же парнем с севера, как я? Фэй никогда здесь не бывала. Она и представить себе не могла, в каких условиях мы выросли и как я живу. Она вручила мне малыша, даже не зная толком, куда я его привезу. Она сказала, что, даже если он окажется в аду, там будет не хуже, чем в Нью-Йорке. Что я мог сказать женщине, стоящей на пороге смерти? Что вырос в лесу? Выслеживал дичь и охотился, и мечтал лишь быть во всем похожим на отца и на Коула, ни перед кем не держать ответа, тогда как брат искал книг и все новых и новых знаний? Он как-то сказал мне, что я живу в узком мирке, что я заперт в нем, как в тюремной камере, и даже не пытаюсь искать выход, потому что я трус и боюсь цивилизации. В тот раз мы даже по-настоящему подрались, я был младше его, но крепче и поставил ему неслабый фингал, папе пришлось нас разнимать. Я злился, что брат такой зазнайка, а ведь он умел любоваться первым лучом весеннего солнца, красотой озерной ряби... Я же только бравировал силой, чтобы доказать отцу, что я настоящий мужик. Хорош мужик — побоялся остаться с малышом в городе, где он родился, в его родном городе, родине его матери. Много лет спустя она написала мне, что у нее нашли рак, и такой запущенный, что лечить бесполезно. Вряд ли она доживет до конца года. Она попросила меня приехать как можно скорее. Я мог знать, что она отдаст мне мальчика, который был не совсем моим сыном и рос без меня. По закону он был моим, потому что я признал его при рождении, но в глазах людей я был отцом никудышным, отсутствующим отцом, тут же вернувшимся к себе на Аляску. Мы поженились в ее больничной палате — так она захотела. Она лежала бледная, словно уже умерла, а я стоял в наспех купленном костюме, который на мне едва сходился, так что она при виде меня чуть не засмеялась, только смех был похож на хрип. И рядом с нами — малыш, ничего не понимающий, ошарашенный близостью трагедии, смерти, которую он даже не мог себе представить, а тут еще какой-то отец, свалился неизвестно откуда. Она все заранее обговорила со своим адвокатом. После ее кончины я получил опеку над малышом, он был совершенно ошеломлен случившимся, замкнулся и ни на что не реагировал. Я также получил приличную сумму, которую она унаследовала. Несколько месяцев длилась жестокая тяжба. Мать Фэй задействовала своих адвокатов, чтобы забрать у меня ребенка на том основании, что она его единственная родня, а собственный отец никогда о нем не заботился. Я знал эту женщину только по рассказам Фэй и не совсем понимал, как мать и дочь могут так ненавидеть друг друга. Суд встал на нашу сторону, Фэй достаточно ясно выразила свою волю, ее нельзя было оспорить. Я покинул Нью-Йорк, предварительно отправив домой чемоданы с книгами, учебниками и одеждой по крайней мере на два года вперед, и увез малыша с самыми дорогими вещами его матери, которые уместились в две жалкие картонные коробки. Взятая напрокат машина и в ней два незнакомых друг другу человека, которым не о чем говорить, которые боятся друг на друга смотреть. Он считал меня своим отцом, а мне эта ложь разъедала печенку. Я поклялся ей, что никому и никогда не открою правду, пока малыш не достигнет совершеннолетия. Не зная, что делать с ребенком, я решил повторить путь, который привел меня к его матери, только в обратном направлении. Мы проехали по всем Майерам, которые помогали мне много лет назад. Я хотел показать ему, что, какой бы страшной и гулкой ни была образовавшаяся пустота, ее можно заполнить человеческим теплом — заполнить постепенно, как мерный градуированный стакан, по сантиметру. Дурацкое решение, но другого у меня не было, я не мог предложить ему ничего лучше. Родители к тому времени давно умерли, нас никто не ждал.

Бесс

В конце концов, устав от такого привычного мне отчаяния, я заснула в кресле Томаса. Неужели когда-нибудь и лицо малыша сотрется в моей памяти, потускнеет, как стало тускнеть лицо Кассандры? Размытые очертания, контур и тщетные потуги вспомнить. Смотри, ты ее забываешь, ты даже не способна хранить верность ее памяти. Малыш еще четко стоит у меня перед глазами: узкие плечи, острые коленки, тонкие запястья, которые делают его похожим на кого угодно, только не на внука дровосека, готового принять эстафету у нескольких поколений сильных и бесстрашных мужчин. Малыш — настоящая загадка. В кого он пошел? Откуда его интеллектуальные способности, такие ненужные в здешних местах? Редкая экзотическая птица, которую я выпустила на волю, в дикую среду без защиты, без шанса выжить. А мальчик мне верил, нашептывал мне свои тайны, о которых не ведал его отец, когда мы залезали с ним вдвоем под его высокую большую кровать, спускали простыни до пола и сидели там, как в палатке. Тайной было то, как он относится к этому силачу, который жил с нами в одном доме, к бородатому великану, словно сошедшему прямиком из сборника мифов и способному одним ударом топора расколоть бревно толщиной с балку, принести на плече полтуши лося или сразить медведя одним выстрелом наповал, если надо защитить своих. Этот потомок титанов не умел говорить, потому что его заколдовала ведьма с одного скалистого острова в Средиземном море, и страшное заклятие не дает ему открывать свое сердце, иначе те, кто ему дорог, обратятся в камень. Мне нравилось, как мальчик переиначивает историю, как он художественно приукрашивает инцидент с несостоявшейся встречей отца и сына и все равно надеется, что однажды Бенедикт расскажет ему о том, как он познакомился с его матерью, расскажет об их любви и, главное, объяснит, почему он их оставил. Как будто все можно объяснить.

Я резко проснулась: чья-то мозолистая, грубая ладонь зажала мне рот. Увидела багровую рожу Клиффорда в нескольких сантиметрах от своего лица.

«Привет, Бесс. Что, скучаешь в одиночестве?» Он наваливался, придавливал меня всем телом, левой рукой сжимая мне оба запястья, а тем временем правой расстегивал себе брюки. «Сейчас ты у меня получишь, милочка, — все, что недополучила от Бенедикта!» Я пыталась укусить его, подтянуть колени, оттолкнуть это неправдоподобно тяжелое, мерзкое тело, но он не разжимал хватку и все шарил, раздвигал, совал пальцы под одежду, расстегивал молнии, пытаясь добраться до кожи. Я отчаянно уворачивалась и закрывалась, хотя он надавил мне локтем на грудь, пригвоздив меня к стулу; все равно он был куда мощнее меня. Однако ему все же пришлось на миг отпустить мне руки, чтобы стянуть с меня брюки. Что случилось в этот момент? Какая доля моего мозга взяла управление на себя? Какая часть тела все же отказалась ему уступать? Я попыталась нащупать то, что раньше заметила возле камина. Клиффорд тем временем сопел и хрюкал, заранее предвкушая скотское торжество. Наконец моя ладонь ощутила сталь, холодную и почему-то успокаивающую, потом — поверхность деревянной рукоятки, и когда та прочно легла мне в руку, я размахнулась и ударила. При первом ударе в висок он посмотрел на меня ошеломленно, почти как ребенок, у которого вдруг отобрали игрушку. Кровь потекла ему в ухо, неожиданно темная и густая. Вторым ударом орудие пронзило ему шею, не встретив никакого сопротивления. Я воткнула его до упора, стукнув ладонью по торцу, со всей накопившейся во мне яростью, и почувствовала, как тело обмякло и стало заваливаться. Клиффорд смотрел в одну точку — пристально, не моргая, не говоря ни слова. Неизвестно, что он увидел там, за невидимой чертой, и стала ли от этого смерть легче.

Фриман

Много лет мы ничего не слышали о Лесли. Даже узнать, куда он исчез, оказалось невозможно. Он словно испарился. Я навел справки: оказалось, что он не брал свою пенсию по инвалидности. В Департаменте по делам ветеранов сведений о нем не нашлось. Я думал, что он умер и его тело лежит где-то неоплаканным, как все те, кого мы оставили на войне. С Мартой я об этом не заговаривал, тема стала запретной. Она каждый день ходила в церковь, пела и все молилась, как будто молитвы могли вернуть ей сына. Думаю, именно тогда я перестал в Него верить. Вера в Бога так долго поддерживала меня в юности, потом во время войны и даже тогда, когда я пытался навести хоть какой-то порядок на улицах. А потом вдруг я просто перестал о Нем вспоминать. Бог молчал. Я продолжал по воскресеньям ходить в церковь — не хотелось добавлять Марте еще одно огорчение, но мыслями витал далеко от церковных стен, от песнопений, от раскачивающихся тел. Я боялся забыть собственного сына и в свободное время помогал ассоциациям ветеранов, всяким инвалидам и калекам войны в Персидском заливе и всех современных конфликтов, блицкригов, с их технологиями «войны практически без потерь», единичные жертвы, по статистике министерства обороны, армии, морской пехоты. Погибала лишь горстка солдат — какой прогресс по сравнению с двумя мировыми войнами! Вот чем пичкали общественное мнение. За каждой цифрой всегда стояла семья и пустота, которую ничем не заполнить. Никого это по-настоящему не волновало, даже президента Соединенных Штатов в его Овальном кабинете. Как-то я взялся помочь одному бедолаге из штата Вирджиния. Ему раздробило ноги в Афганистане, а администрация каждый год требовала подтверждения, что он не может ходить. И вот я случайно наткнулся на бывшего коллегу. К тому времени я оставил поиски сына, а тут вдруг — нежданные вести. Коллега сказал, что обнаружил его в Хантс-Пойнте, когда расследовал тамошнюю сеть проституции. Лесли звали теперь по-другому, или, вернее, новое занятие дало ему новое имя. Его теперь величали Мэйджик, потому что он как бы продавал волшебство, дурь, иллюзию, чтобы запудрить мозги, а попросту говоря — наркотики во всех возможных формах. Его закрыли после какой-то бандитской потасовки, и в коридоре полицейского участка Саундерс узнал все ту же смазливую мордашку, что когда-то улыбалась со снимка на моем письменном столе — лицо у сына изменилось мало. В тот же день Мэйджик вышел на свободу, благодаря одному адвокату из дорогих кварталов. Видимо, у него были хорошие связи и он стал важной шишкой в своей среде. Я ничего не сказал дома: Марта умерла бы со стыда. Прождал целый год, прежде чем решился поехать в Нью-Йорк. Я солгал собственной жене, сказав, что еду на встречу ветеранов в Нью-Джерси, и сел на автобус. Ехать было достаточно долго, так что я успел хорошенько обдумать постигшее нас несчастье. Сам собой напрашивался вывод, что это мое везение рикошетом ударило по нему и вернуло домой искалеченным внутри и снаружи. Добравшись на место, я поселился под чужим именем в одном из тех нестрогих отелей, где не спрашивают, откуда ты явился, и стал день за днем ходить вокруг полицейского участка, удаляясь все дальше и дальше. Я расспрашивал всех, кого встречал, и задавал слишком много вопросов для этого района, слишком много вопросов для старого человека. Меня могли убить десятки раз, и, возможно, я именно этого и ждал, стараясь переломить удачу. Я мог исчезнуть, и никто бы не узнал как. Я оставлял свой номер телефона во всех барах, во всех продуктовых лавках квартала и на всевозможных cтолах и прилавках. Скажите, чтобы он позвонил мне, это важно. Но каким он окажется на самом деле? Я довольно четко представлял себе, что́ увижу, но все равно делал все это ради Марты, которая помнила, как баюкала своего единственного сына на груди, и не могла понять. Шесть дней спустя раздался телефонный звонок. Голос был не его, а какого-то мальчика, который старался казаться старше своих лет. Мэйджик назначал мне встречу на следующий день в Сентрал-парке в семь часов вечера, а до этого чтобы я сидел и не рыпался. Я отправился на встречу, все еще надеясь, что смогу вернуть своего сына. Возможно, Бог еще не совсем покинул меня, потому что я взял с собой личное оружие. Неизвестно, может быть, вместо сына мне встретится дьявол. Лесли появился гораздо позже назначенного срока, когда я уже собирался уходить. Поврежденное колено делало его походку какой-то развинченной, немного развязной. И даже в этом виделся какой-то шик. Он был все еще очень красив, но, верно, немало всего перепробовал, пока не выбился в начальники. Кожа серая, землистая, зубы совсем не те, что когда-то сверкали молодой улыбкой. Татуировки покрывали его от затылка до подбородка и ясно говорили, кто он и чем занимается. Он встал, держа дистанцию, прищурив глаза, с вызовом вскинув голову и выставив подбородок, и спросил, чего мне надо. Господь Бог, я и сам этого не знал. Я хотел увидеть сына, а не бесстыжего наркодилера. Я обратился к нему по имени и сказал, что мать ждет его и надеется на возвращение, что она растила единственного сына не для того, чтобы он травил людей. Он сплюнул на землю и ответил, что у него есть бабки, дурь и шлюхи, что его все боятся, а Лесли давно умер. Что если меня достал артрит, то он продаст мне пару доз, а нет — так проваливай, дедок, на фиг вместе со своей старухой. Не знаю, почему я достал оружие. Не знаю, почему вскинул его, почему выстрелил без предупреждения в своего сына. Наверно, я четко увидел свой собственный крах, захотел перечеркнуть его, заставить замолчать. Кто-то должен был это сделать, и именно я должен был положить ему конец, ибо нельзя перекладывать такое бремя на других. Я отпустил этого сына ходить по земле, я не сумел уберечь его и наставить на путь истинный, и теперь по моей вине, по моему недосмотру он травил других сыновей. Я убил его, и не знаю, что бы я сделал дальше, если бы внезапно не появилась она.

Коул

До дома Томаса оставалось совсем немного. Я не спешил: во-первых, по снегу трудно пробираться вперед, а потом, еще хотел дать Клиффорду время доделать все делишки. Не хотел видеть, как он ее трахает, не мое это. Лучше просто посмотреть на нее потом, как он все кончит, как собьет с нее спесь. Увидеть ее жалкой, униженной, поставленной на место, просто сучкой, которая даже плевка в лицо не стоит. Я всегда говорю: бабам надо периодически напоминать, кто главный. Поэтому я не спешил, и когда подошел к дому, звуков оттуда никаких не раздавалось. Я подумал, что он, наверно, уже кончил и что, может статься, эта история просто так не сойдет. Придется же как-то объяснять Бенедикту, чего это она в таком виде. И еще ей самой доходчиво втолковать, чтоб не вздумала говорить правду. Я вошел в дом, дверь была приоткрыта. Клиффорд лежал на полу. Даже штаны не натянул, а уже завалился спать — вот балда. Девки я не увидел; наверно, где-нибудь хнычет в углу. Я сказал Клиффорду: «Ну что, вставил ей как надо?» Он не ответил. Я подумал, что он, видно, крепко придавил, только странно, что не издает ни звука, хотя обычно-то храпит как трактор. Я подошел ближе, на полу была липкая лужа. Я достаточно повидал в жизни, чтобы безошибочно определить, что разлито. Я схватил его за плечо и развернул к себе лицом — он был мертв. Лежал с открытым ртом и широко раскрытыми глазами. Из горла торчало Томасово долото. Тут я здорово разозлился. Единственный мужик на всю округу, с кем можно было поговорить! И надо же — дохлый. Я огляделся по сторонам и вычислил, где девка: забилась в дальний угол, руки все вымазаны кровью Клиффорда. Смотрит затравленно, прямо как заяц, попавший в луч фар. Я ей сказал: «Завалила Клиффорда! Ну что, рада теперь?» Она не ответила. Я пошел на нее, пока не встал вплотную, морда к морде, так что пришлось ей все же посмотреть на меня, и стал орать: «Мало того что ты погубила мальчонку, хочешь теперь угробить тут всех одного за другим?» Она сказала только: «Я все знаю, Коул». «Что — все?» — переспросил я. Хотя и сам мог легко сообразить, о чем она. Тут-то мне стало ясно, отчего она так презрительно все это время на меня смотрела. Я еще больше разозлился. Смотрит, видите ли, она на меня с презрением, свысока — как смотрели все: и мой адвокат, судьи, и присяжные, и охранники, и даже мужики в тюряге, которые были ничем не лучше меня, но туда же, били меня, навешивали, чтобы проучить как следует. Как будто я чудовище, а я ничем не хуже их. На самом деле никто никогда не пытался меня понять, кроме Клиффорда, конечно. И уж точно не ей меня судить, этой девке, которая не сумела даже толком обслужить Бенедикта и его мальца. Я пока не знал, как с ней поступить, главное, не дать ей поломать всю мою налаженную жизнь. Я же так все придумал, нашел идеальное место, столько лет здесь обустраивался — не для того, чтобы меня вышвырнула отсюда какая-то бабенка, ну уж нет. Теперь я даже не мог вызвать полицию, чтобы они ее закрыли за убийство Клиффорда, поэтому решил, что лучше всего уладить дело по старинке, как сделал бы и сам Клиффорд, если бы она его не пришила. Только надо все хорошо продумать и, главное, быстро, пока Бенедикт не заявился. Я отступил назад, взял ее на прицел, приказал встать и идти к выходу. Одному из нас суждено было погибнуть, и с чего бы погибать именно мне. Ведь могла же она наложить на себя руки от переживаний — что убила человека или что потеряла ребенка, надо просто ей слегка помочь. А Бенедикт в такое вполне поверит, и тогда мы заживем с ним вдвоем нормальной жизнью, почти как прежде. Она встала, даже не пикнула, может, решила, что я поведу ее домой. Я мотнул стволом в сторону двери. Она надела ботинки, кривясь от боли, и пошла впереди меня в своем жалком свитерке и штанах, которые все еще были расстегнуты. Она выглядела мельче ростом, чем обычно, и хромала. Я надеялся, что Клиффорд, по крайней мере, успел все сделать до того, как его пришили, но чего уж спрашивать. Да если честно, мне без разницы. Теперь я главный, я решаю, что и как будет дальше, и я решил заткнуть ее раз и навсегда. Она вышла на порог, я крепко сжимал ружье, потому что, если ей удалось переиграть Клиффорда, мне надо быть начеку. Я двинул ей по почкам прикладом, чтобы пошевеливалась. Она спустилась по ступенькам, ежась от холода, и я удивился, как такая хилая девка сумела-таки убить мужика.

Бенедикт

Иногда совершенно очевидные мысли приходят в голову, когда занимаешься чем-то другим и совсем не думаешь над главной проблемой. Я проклинал чертов снегоход и Томаса, который уговорил нас купить его, а потом взял и исчез, и вдруг меня осенило. Если Бесс или малыш прячутся от бури, они могли укрыться только в его доме. И, словно эта простая мысль разом решила все проблемы, заурчал мотор. Глупо, но я воспрял духом. Тут явился старик Фриман — никогда еще я так не радовался его приходу. Он сказал, что Корнелии надоело сидеть взаперти и что он решил дойти до нас, проведать, все ли в порядке. Потом вроде он добавил еще, что для него эта зима уже лишняя, что не дело ему здесь оставаться, но я слушал вполуха. Я был тронут тем, что он пришел, но не стал ему ничего говорить, времени не было. Я только попросил его посидеть пока у нас, в тепле, потому что по возвращении мне может понадобиться его помощь. Корнелия вертелась у меня под ногами, тявкала, хватала зубами за перчатку, как делала с малышом. Я был не в настроении играть. Я привязал к машине лопату на случай, если придется расчищать дорогу, и уехал так быстро, как только мог, словно речь шла о спасении моей жизни; спасать их, может быть, я уже опоздал. Говорят, что, только теряя близких людей, ты понимаешь, как много они для тебя значили. Я потерял всех — Томаса, родителей, Фэй, Бесс, малыша. Как будто история подошла к концу и остается лишь захлопнуть дверь, в последний раз повернуть ключ в замке и покинуть это место, этот край, где зимой все сковано морозом, а летом так торопится жить. Затерянный, забытый край, где и человек забывает, кем он был раньше. И еще это край мужской и суровый, настолько суровый, что редкая женщина согласится здесь жить. Я прямо поверить не мог, когда она согласилась поехать сюда из невадской жары, а ведь она сама из Калифорнии, рыжеволосая девушка с золотистой кожей и таким грустным лицом, когда она переставала улыбаться, какая-то вся надломленная, ущербная, как битая фарфоровая чашка, но способная, если надо, вынести все и стоять твердо, как скала. В этом городе, который вызывал у меня даже бо́льшую оторопь, чем Нью-Йорк, вдруг появилась она — лукавый эльф с сигаретой во рту, полуангел, получертенок, не желающий выбирать свой лагерь. Я в тот момент дошел до точки, мальчишка со мной не разговаривал, и я решил все бросить, купить ему билет в один конец до Нью-Йорка и отправить к бабушке. В конце концов, вряд ли там ему будет совсем ужасно, мать не может быть таким чудовищем, чтобы дочь лишили ее общения со всеми потомками. Кто-нибудь станет его воспитывать, а я заживу по-прежнему. Стыдно, но я почувствовал облегчение. Бесс показала нам ресторан и велела дожидаться, а когда вернулась после работы, то потрепала малыша по голове, так что тот покраснел от смущения, и спросила меня, что я тут делаю с моим сыном. Мой сын. Забавно, но в ее устах эти слова вдруг приобрели смысл. Если судьба велела мне стать его отцом, значит, здесь есть какой-то смысл или умысел, пусть даже непонятный для меня. Я посмотрел на маленького Томаса, тот смотрел на Бесс и улыбался — впервые с тех пор, как мы покинули его родной город, и вдруг с бухты-барахты спросил у этой незнакомой девушки, какие у нее планы на ближайшие десять лет. «Поживем — увидим, — ответила она, — но я готова рискнуть и поставить по-крупному».

Фриман

Можно застрелить человека на закате дня в самом сердце Нью-Йорка, и вас никто не увидит. Я и сегодня не понимаю, как она могла оказаться единственным свидетелем. Она вышла из-за дерева. Нереальное видение: леди из Верхнего Ист-Сайда посреди парка, где женщине не рекомендуется ходить одной, особенно если она увешана всеми атрибутами богатства. Я все еще держал в руке пистолет, но это не произвело на нее никакого впечатления. Мне не хотелось ее напугать. Я попросил ее позвонить в службу 911, сказал, что это я убил человека, лежащего на земле, но что ей бояться меня нечего. Я не плакал с тех пор, как родился Лесли, а тут слезы хлынули ручьем. Я хотел, чтобы гром разразил меня на месте. Она продолжала стоять совершенно невозмутимо и только спросила меня: «За что?» Думаю, она привыкла со всем справляться, и с мелкими заморочками, и с большими бедами, она была из тех, кого ничто не может удивить, и сочла такую ситуацию не примечательней всего прочего. Мне нечего было скрывать, и я рассказал ей все: про сына, лежащего на земле, и про его мать, которая никогда мне не простит содеянного. Я говорил с незнакомой женщиной так, как не говорил даже с Мартой, и все это время она слушала меня без малейшего страха. Когда мне не хватило слов, чтобы выразить, как я потерян и не знаю, куда идти, она подошла, взяла мою руку и один за другим разжала пальцы, сжимавшие рукоять. Потом она взяла оружие за ствол, положила в сумочку и отвела меня за руку, словно дряхлого старика, под сень деревьев. Я упирался, говорил, что не хочу уходить, что надо дождаться полиции, но она крепче сжимала мой локоть и повторяла, что оставаться нет смысла, что он все равно не воскреснет. Я оглянулся через плечо на лежащее позади тело. Я уже не понимал, зачем я это сделал. Да, он был преступник, но все же — реальный человек. Еще бы мог измениться, встретить правильного человека в правильный момент и понять, что он на ложном пути, и измениться, как меняются иногда к лучшему худшие из людей, и тогда свершилось бы величайшее, прекраснейшее преображение человека, и его мать восславила бы Господа. Я поступил жестоко, как велели принципы, которые помогли мне выстоять, я всю жизнь руководствовался законом. Закон не вернет мне сына. Все, что я создал, погибло. Может быть, Бог слишком много дал мне и счел, что будет справедливо и мне отдать Ему свое главное сокровище. Или Ему хотелось получить подтверждение любви — моей любви к Нему. Стемнело, и она повела меня к себе. Дом у нее был такой просторный, что наш домик мог бы поместиться в одной ее гостиной. Она объяснила, что за дело хочет мне поручить. Какая-то история о пропавшем мальчике, которого увезли на Аляску. Я ничего не понял. Решил, что она немного не в себе. Опять повторил, что меня надо сдать полиции и судить людским судом, прежде чем я предстану пред судом Божьим. Она ответила, что жена моя умрет от горя, если узнает, что ее муж убил ее собственного сына, пусть лучше думает, что это бандитские разборки, сведение счетов. И сохранит в памяти своего драгоценного мальчика таким, каким он был в детстве. В тогдашнем состоянии я не мог разобраться, права она или нет. Она сказала, что единственное, что искупит мой грех в глазах Бога, это если я помогу ей спасти внука. Логики никакой, но я уже ничего не соображал. Я остался у нее дома, она поселила меня в комнате своей дочери: среди кучи фотографий сначала рыжеволосой девочки, потом той же девочки, веселой и открытой, но уже подростком, и единственной фотографии молодой женщины на фоне университета, дальше — ничего. Я предположил, что эта незнакомая женщина тоже кого-то потеряла. Ни о чем ее не расспрашивал. Во всем ей подчинился. Удобно, когда все решают за тебя. Я, никогда никого ни о чем не просивший, переложил все решения на нее, словно нет ничего нормальней, словно она давно планировала нанять отставного полицейского с сыновней кровью на руках и отправить его на другой конец страны следить и охранять ее главное сокровище. Я покорно выслушал ее инструкции насчет того, что мне полагалось делать, прибыв на место, и что говорить, без малейшего возражения, послушно, как моя собака. Смерть Лесли осталась почти незамеченной, только по телевидению сообщили о том, что в Сентрал-парке обнаружен труп. Смерть дилера — кого это волнует. Все думают: туда ему и дорога, бандиту — бандитская смерть, одной гнидой меньше. Я думал, что меня найдут, опознают, я же не слишком скрывался, когда искал его, но кто мог догадаться, что старик способен уложить человека одной пулей в грудь? Расследования заводить не стали. Он был не в счет, никому не нужен, никому не дорог — и только нам двоим он был дороже всего.

Бенедикт

Я ехал на снегоходе в такой уверенности, что найду их обоих у Томаса, что, оказавшись у дома и обнаружив открытую дверь и полную тишину и поняв, что дом пуст, я впал в отчаяние. «Надежда ведь одновременно и манит за собой, и дает силы жить», — это часто повторяла Бесс, и она, похоже, знала про обманутые надежды не понаслышке. Я сел на нижнюю ступеньку. Входить в его дом мне не хотелось совершенно. Ведь все вышло по его вине. Он бросил родителей, он бросил Фэй и даже собственного ребенка. Не мужчина, а безответственный трус. Если бы он жил, как написано на роду, сегодня все было бы иначе. И я не сидел бы тут, оплакивая погибших мальчика и женщину — так горько, словно они последние живые люди на земле. Я сказал себе, что пора со всем покончить: он все равно не вернется домой. Я достал из кармана зажигалку и вошел внутрь, чтобы спалить этот чертов дом вместе с призраком брата. Я всегда ненавидел эту хибару. Чистая гордыня со стороны Томаса: уйти от родителей, поселиться на стороне и даже не думать, огорчит это кого-то или нет. Я завидовал его независимости, внутренней свободе, умению не подпускать людей близко. Единственный раз, когда он по-настоящему разозлился, помимо наших подростковых драк, был случай с Коулом. Он так набросился на него, что нам с папой пришлось оттаскивать. Все началось с пустяка, с разговора о капканах, которые мы собирались ставить, и при одном упоминании о намеченной дичи Томас взорвался. И без всякого повода ударил Коула кулаком прямо в нос. Папа рассердился и потребовал от него извиниться, но извинений не последовало. Это случилось незадолго до его отъезда. До этого Томасу, казалось, было плевать на все. Но что ты за человек, если тебе плевать даже на тех, кто рядом? В гневе я схватил первый попавшийся стул и расколошматил его. Потом пошел к столу, на нем лежали книги и блокнот. Бумага хорошо вспыхнет, а потом добавлю к ней щепок и мелких дров. Блокнот был открыт, и я вырвал несколько страниц, прежде чем узнал почерк брата, тонкий и изящный, как у матери. Я не хотел ничего знать о нем, и читать ничего не хотел, но дата привлекла мое внимание. Он написал эти строки очень давно, когда мы еще были близкими людьми. Сколько ему тогда было — одиннадцать? Двенадцать? Он рассказывал о том дне, когда тетя Эйлин, которая уже была немного не в себе, перехитрила нас и в одно прекрасное зимнее утро удрала из дома. Все бросились ее разыскивать: ребята с лесопилки, все свободные мужчины и даже мама. Когда ее нашли, тетя сидела на снегу в задранной до пояса ночной рубашке и распевала похабные песенки — и мы с Томасом как уставились на эти женские трусы! А мама влепила нам по здоровой затрещине, чтобы не смотрели куда не надо. Мы еще несколько дней смеялись. Мне что-то расхотелось жечь его блокнот, он же рассказывал про наше детство, про ушедшее время; дорого бы я дал, чтобы вернуть его назад. Я пролистал еще несколько страниц и вдруг наткнулся на то, что не должно было попасть мне в руки. Дата стояла весны того же года, и после этого брат писал много раз об одном и том же, но все более скупо по мере того, как шло время. Чем дальше я листал дневник, тем хуже разбирал текст: все расплывалось из-за слез. Я плакал, как ребенок, как тот мальчик, которому тогда выпало это пережить. Я плакал и от собственной слепоты. Я ничего не видел тогда и не хотел видеть сейчас, насколько я теперь понимаю. Я был молод, со стороны все казалось иначе. Что можно делать взрослому с ребенком, а что нельзя? Я понял наконец, отчего брат в конце зимы так тосковал и тревожился, а я-то радовался, что скоро наступит весна и опять начнется охота и рыбалка. Меня просто замутило, когда я вспомнил, как этот гад предложил и мальчика поводить с собой в лес — мол, научит его уму-разуму! А я и согласился; я думал, что это будет правильно, если тот передаст ему все, чему выучился от моего отца. Я не сдержался и выблевал ту каплю еды, что оставалась в желудке. Кулаки так и зудели. Я положил блокнот и зажигалку на стол. И только отвернувшись от стола, увидел тело Клиффорда. Невероятно, как же я не заметил его, когда вошел. Я увидел голову в луже крови, торчащее из горла долото и куртку Бесс, валяющуюся рядом на полу. И даже не удивился. Этот день был не похож на другие. Я подошел, взглянул ему в лицо, на раскрытые в тупом изумлении глаза. И ничего не почувствовал — я никогда особо не любил этого парня. Брюки у него были расстегнуты, член свисал вбок на ткань вяло, как дохлая рыба. Меня опять вырвало. Я пнул его сапогом, мне хотелось раздавить его, размолотить, вбить в пол, чтобы он навеки сгинул с глаз. Но надо было срочно заняться другим. Я не вполне понимал ситуацию, но теперь я знал точно одну-единственную вещь: Бесс и малышу не на кого рассчитывать, кроме меня. Никто не любит их так сильно, чтобы спасти от всех опасностей этой земли.

Бесс

Конечно же, я не хотела погубить мальчика, я просто хотела спрятать его в безопасном месте. Была бы я фокусником из Вегаса, я бы набросила на него кусок черного шелка, укутала с головы до ног, крикнула бы какую-будь абракадабру — и нет его. И он, как по волшебству, недосягаем для грязной похоти Коула. Я просто хотела спасти его от участи, которая ждала его с приходом весны, когда подлые мысли прорастают у кое-кого, как ядовитые грибы. Я не знала, как ему объяснить. Как сказать ребенку, что кто-то сделал на него стойку, начал охоту, что он намеченная жертва? Я испугалась и решила, что лучше сбежать, ведь сбегать я умею отлично. Две сумки с нашими вещами я спрятала под сиденьем пикапа, ключи от него вытащила у Бенедикта из кармана куртки. Я думала, мы с мальчиком сумеем скрыться под покровом метели и тогда у меня раз в жизни получится сделать хорошее дело. Но малыш совсем не дурачок, он почувствовал, что здесь что-то не так. Взрослые здорово умеют запудривать мозги, но тут даже ребенку ясно: в такую погоду на улицу лучше не высовываться. Он взял и отпустил мою руку, я вдруг почувствовала, как его пальцы выскальзывают, попыталась удержать их, но в руке осталась только перчатка. А сам он исчез — не так, как мне хотелось: он просто растворился в метели. Я еще различала тусклый свет над дверью сарая, но внутрь войти уже не могла, и вдруг почувствовала себя такой никчемной. Я не уберегла мальчика, не смогла сказать его отцу, почему сбежал его брат, не попрощавшись и ничего не объяснив. Я так бы и стояла столбом посреди метели, но сработали старые рефлексы. Я все эти годы только и делала, что двигалась, перемещалась в пространстве, убегая от боли, поэтому я решила идти вперед — в последний путь, сквозь вьюгу, сквозь бурю, которая казалась мне лишь отражением сумятицы моего сердца. Я вдруг поняла, что никогда больше не увижу никого из них, мальчика, Бенедикта, старика Фримана, который словно видит тебя насквозь, так что непонятно, то ли ждать от него беды, то ли радоваться, что такой человек рядом. Вот теперь за мной идет эта сволочь с ружьем в руках. Надо же, я всю жизнь лезла на рожон, всех задирала, и вот теперь Коул доведет до конца то, что так хотели сделать другие. На выходе из дома он заставил меня взять вправо, к расщелинам. Я сразу поняла, что домой возврата не будет. Теперь, когда мое время на исходе, надо в последний раз прочувствовать все, что меня окружает: и запах хвои, и робкие лучи солнца, и даже мокрые ботинки и острую боль, пронзающую лодыжку. Хотя бы не замерзну насмерть во мгле — посреди бури, решившей нашу участь. Небо еще покрыто ватными тучами, но местами уже прорезано полосами синевы, такой яркой, что почти слезятся глаза, и такой чистой, словно ее только что сотворили. Все вокруг видится так ясно, контуры так четки. Я и не замечала, насколько прекрасен вид отсюда, насколько прекрасна здесь природа — такой красоты я не видела нигде. Мне слышно, как за спиной ругается Коул и бормочет «тебе же лучше», о чем — непонятно. Знаю только одно: я не дам безропотно убить себя как скотину. Если впереди смерть, надо встретить ее лицом к лицу, не дрогнув, как встретил бы ее Бенедикт.

Фриман

Как-то вечером в конце февраля Бенедикт позвал меня посидеть и выпить. Как-то это на него не походило, и у меня не хватило духу отказать. Он был в тоскливом настроении: поругался с Бесс из-за мальчика, да я и сам видел, что он зашел в тупик, не понимает, куда двигаться дальше. Он достал бутылку коньяка, оставшуюся в доме еще от отца, мол, не хочет переводить ее на Коула и Клиффорда, тем все равно, что глушить, вечно пьют одну самогонку. Я без всякой задней мысли, чисто автоматически спросил его, как он познакомился с матерью своего мальчика. И тут же устыдился, что лезу к нему с расспросами: я же использую его, втемную вытаскиваю сведения, но ведь и она меня торопила, требовала результатов. Ей уже недоставало сделанных украдкой фотографий парнишки, она хотела его вживую, чтобы был рядом. Надо было сдвинуться с мертвой точки, нельзя же тут торчать до скончания века. Бесс сидела где-то наверху, а он выпил гораздо больше моего, и, думаю, его немного развезло. Он рассказал мне про то, как приехал в Нью-Йорк и как он возненавидел этот город. Он же привык к прохладе Аляски, а тут от жары и городского чада у него просто горло перехватило. Добрый христианин сразу понял бы, что это преддверие ада. Я-то считал, что это адский город не из-за климата, а скорее из-за жителей, но спросил его еще, как он туда добрался. И тут до меня дошло, что вся история не склеивается. Не мог он в конце августа зачать ребенка, который родился доношенным в начале февраля следующего года. Значит, он ему не отец. Это решало проблему моего пребывания здесь. Неважно, что мне не сказали, кто настоящий отец ребенка, все детали и так сложились в моей голове. Имя мальчика, тот факт, что он так мало похож на Бенедикта... Не надо даже всю жизнь работать в полиции, чтобы догадаться. Дальше — не моя проблема. Если он ему всего лишь дядя, то признание отцовства недействительно. Я за несколько дней собрал у парнишки с шапочки немного волос, а что касается Бенедикта, то тут проще всего было взять один из его хабариков. Он заходил ко мне, чтобы не курить при парнишке. Я разложил это все в запечатанные пакеты и приготовил общий конверт для миссис Берджер. Думаю, этого вполне хватит, чтобы получить внука, и тогда я наконец-то смогу вернуться домой. Только вот куда возвращаться на самом деле? Она же убедила меня не объявлять ничего Марте, мол, той лучше считать меня мертвым, чем знать правду. Я злился на себя за то, что так беспрекословно ей подчинился. Откуда ей знать, как именно — лучше? И как можно бросить собственную жену только из стыда сказать ей правду? Чем я тогда лучше тех парней, которых пересажал за годы службы? Ничем. Оставил Марту одну, а сам прижился тут и даже завел знакомства — людей и животных. Корнелия, собака, подаренная мне Бенедиктом, скачет вокруг меня каждое утро, когда я встаю, словно я лучший хозяин, о каком только можно мечтать. Она любит меня безоговорочно, и не важно, кто я и что могу натворить. Может, что-­то непоправимое. Вот сейчас сижу я в кресле человека, в его собственном доме,и собираюсь его предать. Он впустил меня в свой дом, он помогал мне и многое давал, и я отниму у него самое дорогое. А все из-за чего? Оттого, что продал душу незнакомой женщине.

Бенедикт

Я вышел из дома, посмотрел на мир вокруг, на выглянувшее наконец солнце, на робко вылезающих из укрытий животных, на озеро с его серебристой гладью, едва подернутой рябью от ветра. Все снова было как прежде, только вот ничто и никогда не станет прежним. Прекрасный мир вокруг застыл в оцепенении. Природа, словно спящая красавица, замерла в ожидании того, что должно случиться. Я должен был сделать свое дело, я должен был разбудить ее, потому что так положено, как сказал бы мой отец. Только я не знал, что делать сначала: вернуться к Коулу и расквитаться с ним за брата или дальше искать малыша. Некому было подсказать решение. Кроме меня, никого не осталось. У основания лестницы на снегу виднелись следы, и тут сердце екнуло: я понял, что шли двое. Там были следы мужской обуви, а впереди — другие следы, поменьше. Бесс или мальчика, трудно сказать. Я взял со снегохода лопату, проклиная себя за то, что не захватил ружье: неизвестно, что меня ждет и кто убил Клиффорда. Я продвигался так быстро, как позволял снег. Что-то внутри выгорало и превращалось в пепел. Я прошел последнюю рощу, где лесистая местность заканчивается и земля выравнивается, прежде чем плавно сойти к первой расселине, самой глубокой в нашем краю. Сверху она неширокая, едва протиснется человеческое туловище, но папа сказал, что вглубь она уходит на сорок пять футов, не меньше. Он предупредил Томаса, что жить поблизости — плохая идея, особенно если однажды у него появятся дети. Откуда ему было знать. Он тоже ни о чем не догадался. Если бы узнал, удавил бы Коула голыми руками. И тут я их увидел, но не сразу понял, что происходит на самом деле. Она была без шапки, волосы так ярко выделялись на фоне белого снега и синего неба, что все казалось какой-то абстрактной картиной, как в альбоме у Фэй. Мне так хотелось погладить Бесс по голове, дотронуться до ее кудрявых волос, зарыться в них лицом и сказать ей все, чего я никогда не говорил. Она шла впереди, Коул — за ней. По согнутой правой руке я понял, что́ он держит. Не раздумывая, я стал их нагонять так быстро, как мог, снег приглушал шаги. Коул все равно услышал, не зря он был охотником. Он обернулся, наставив на меня дуло; я подошел почти вплотную. Он опустил винтовку, улыбнулся мне и, кивнув на Бесс, сказал: «Не мешай, потом спасибо скажешь». При виде этой улыбки меня охватило бешенство. Я ударил его наотмашь лопатой, челюсть хрустнула так отчетливо, словно обломилась сухая ветка. Он выпустил ружье, рухнул на колени, раздался выстрел. Он цеплялся за полу моей куртки и смотрел на меня обиженно и озадаченно, как будто хотел что-то сказать или объяснить, что происходит. Его челюсть странно свисала влево. Я столкнул его руку со своей куртки, я не хотел, чтобы его кровь была на мне. Я отступил на два шага назад и сказал: «Это тебе за брата» — и нанес ему второй удар, изо всей силы, на этот раз лезвием лопаты, надеясь, что он сдохнет на месте. Челюстная кость вылезла из рассеченной щеки, повисла грязной скобкой. Бесс стояла напротив, дрожа в своем свитере. Мы стояли там, куда меня водил Томас в детстве, и она как будто заняла его место, дополнила пару, стала моим недостающим отражением. Мне только хотелось, чтобы она больше никогда не исчезла. Я сказал ей, что прочел дневник Томаса, что знаю почти все. Она не ответила. Но и по тому, как она молчала, я понял, что она догадалась обо всем задолго до меня. Бесс облизнула посиневшие, потрескавшиеся губы и спросила — но я никогда не слышал у нее такого голоса, — спросила только одно: «А Томас?» Я отрицательно покачал головой, и она заплакала — отчаянно, навзрыд. Я посмотрел на Коула, лежащего у моих ног, у него на лице было странное выражение, словно он не слишком удивлялся тому, что с ним произошло. Наверно, такие люди, как он, готовы к насильственной смерти, это логическое продолжение их жизни. После отца он был самым важным для меня человеком, именно он научил меня почти всему, но, многое дав одному из братьев, он стократно больше отнял у другого, день за днем растлевая его и губя. Он еще не умер, я слышал, как он стонет, захлебывается кровью, стекающей в горло, откуда-то из глубины его нутра шел хрип. Я схватил его за ворот куртки и потащил к краю расщелины, поражаясь, насколько нетяжелым оказалось тело. Я положил его прямо, ровно и пинком ноги столкнул в пустоту, как мешок. Он сначала застрял, как бы завис на краях расщелины, а потом все же провалился и рухнул на дно с глухим, далеким звуком падения. Может, когда-нибудь его обнаружат там — раздробленного на куски, с перекошенной челюстью, но сейчас я отомстил за брата. Теперь можно немного подумать о том, что делать со своей жизнью или с тем, что от нее осталось. Я взял Бесс за руку и сказал, что пора домой, ведь ничего больше сделать нельзя.

Фриман

Корнелия вертится у стула, делает восьмерку у меня между ногами и останавливается только для того, чтобы цапнуть меня зубами за штанину. Я сказал ей, что она меня с ума сведет, если будет так беситься. Она побежала к двери, царапает порог. Думаю, почуяла что-то снаружи. Потому-то Бенедикт мне ее и привел. Он сказал, что я сам не увижу медведя в тридцати футах, так что кому-то надо меня охранять. Лучше встану, иначе она не угомонится. В окно ничего не увидел, поэтому открыл дверь, Корнелия выбежала из дома. И тут же вернулась назад, стала тянуть меня за штанину, лаять, весь цирк по новой. Что-то ее беспокоило в сарае у Бенедикта. Дверь была чуть приоткрыта, во время бури мог залезть какой-нибудь зверь. Я ногой отгреб снег, чтобы дверь раскрылась пошире и можно было рассмотреть, что внутри. Поморгал, не сразу привык к темноте. Внутри стоял пикап Бенедикта, наполовину прикрытый чехлом. Не в его характере делать что-то наспех, наполовину. Расслышать ничего невозможно, потому что Корнелия тявкала и все прыгала вокруг меня, будто нашла кость. Я сказал ей, что не время сейчас ехать куда-то на машине, но тут она залаяла так громко, что в салоне что-то шевельнулось — с той стороны, где брезент отгибался и висел криво. Я подошел к машине, по дороге прихватил за черенок мотыгу, стоявшую у стены. Попытался заглянуть в окно: все заиндевело. Осторожно открыл дверь и обнаружил внутри парнишку, закутанного в армейское одеяло и с ногами, обернутыми старой курткой Бенедикта. Выглядел он неважно. Я спросил, что он там делает, и он едва слышно ответил, что борется со сном, потому что, когда холодно, главное — не уснуть, а то замерзнешь насмерть. Это было так дико: слышать, как эта кроха из-под груды тряпья сообщает мне какие-то премудрости, наверняка вычитанные из книжек, что я расхохотался. Взял его на руки и сказал, что он замерз, как эскимо на палочке. Потом я с маленьким Томасом на руках вернулся в дом к Бенедикту, устроил его на диване, накрыл всеми одеялами, какие только нашел, чтобы он согрелся, и растопил посильнее печку. Я спросил его, как он оказался в сарае в такой холод, и, прежде чем заснуть, он ответил только, что это странная история, лучше дождаться возвращения Бесс и Бенедикта. Ну и стали мы их ждать, и довольно долго пришлось дожидаться, если честно, но это уже не имело значения. Мне было хорошо сидеть вот так на диване, держа на коленях голову ребенка, смотреть на собаку, спящую возле ног, и на потрескивающий в печке огонь — словно я дедушка, которым не стану уже никогда.

Бесс

Иногда бремя тайны настолько тяжело, что нет сил нести и не знаешь, как избавиться, разве что взять и исчезнуть вместе с ним. Я знаю, почему не сказала Бенедикту сразу, когда нашла блокнот. Я думала, мужчине этого не понять, что только женщина может знать, что пережил Томас, что он испытал, когда Коул раз за разом мучил его. Может быть, я не хотела причинить Бенедикту новую боль. Он ведь любил Коула, потому что тот напоминал про старое доброе время, когда все были живы и вместе и казалось, что это навсегда. Стоило войти в дом брата, и Бенедикт нашел бы ответы на все свои вопросы, но он не желал туда входить. Он был так обижен, что даже не смотрел в ту сторону, когда мы ходили на озеро. Может, надеялся, что с глаз долой — из сердца вон, что постепенно перестанет думать о брате, но тот не исчезал, неотступно был рядом, ежедневно сидел за нашим столом, вспоминался при каждом взгляде на маленького Томаса. Пропавшие иногда занимают больше места, чем живые. На самом деле нам обоим не позавидуешь: мы последние побеги последнего древа. Но он ради меня пожертвовал тем, что любил. Он убил, чтобы спасти мне жизнь. Я не знаю, как это воспринимать, я не привыкла, чтобы меня защищали. На обратном пути он ведет меня за руку, снегоход снова не завелся. Позади все осталось как есть: кровь на снегу, дом нараспашку, тело Клиффорда, записная книжка Томаса. Малыш неизвестно где, в диком лесу, пропал по моей вине. Бенедикт идет вперед, ничего не говоря, я вижу, что в голове у него много вопросов, он словно разом постарел, и я изо всех сил держусь за его руку. Я ни за что не отпущу его ладонь, по крайней мере до дома. Потом неважно, будь что будет. Даже если я в результате окажусь в тюрьме, даже если меня прогонят из этих стылых краев, я все равно, закрыв глаза, смогу вспомнить этот край, вернувший меня к жизни, где подо льдом сильнее бьется сердце, где холод снаружи и пламя внутри. Здесь — мое место, я никогда не чувствовала это так отчетливо. Здесь, среди горстки шахматных фигур, оставшихся в финале, и теперь их на три меньше.

Фриман

Пока мальчик спал, я поглядывал в окно и вдруг увидел их: они шли вдвоем к дому. Совсем как мы с Мартой, когда все у нас начиналось, только вот куртка у Бенедикта была в крови и выглядели они оба совершенно измученными. Я вышел на порог, сердце сжималось при мысли о том, что я им готовлю. Они увидели меня и улыбнулись, словно я их добрый знакомый или родственник... бывают же такие нескладные семьи, где все наперекосяк и вроде бы ничего хорошего из этого хаоса не сложится. Они поднялись по ступенькам на крыльцо, и Бенедикт взял меня за руку. Не так, как здоровается сильный, молодой мужчина, он сжал мою руку со скорбью и болью. Он сказал, что Коул и Клиффорд мертвы и малыш, вероятно, тоже погиб. Я ответил, что те двое были подонки и я о них скорбеть не стану, а малыша и вовсе оплакивать нечего, потому что он спит в гостиной. Бенедикт ринулся в дом, поднял малыша на руки и прижал к себе так крепко, словно хотел засунуть под кожу, прямо-таки склеился с ним. Бесс плакала, гладила мальчика по голове и все шептала как заклинание: «Прости меня, прости». Не могу сказать, что я все про них понял прямо вмиг, но кое-что бросалось в глаза. Любовь не нуждается в комментариях. И неважно, что Бенедикт ему не отец, он любит его, и это все, что нужно ребенку, чтобы расти и взрослеть, по крайней мере какое-то время. Позже вечером они рассказали мне все, что произошло, не упуская ни одной детали. Я решил оставить их одних и ушел незамеченным: они занимались малышом, у того стала подниматься температура. Нужно было решить, что делать дальше, но решение далось мне не так тяжело, как я думал. Утром, едва рассвело, я направился к дому Томаса, чтобы найти одну вещь и навести порядок. Достаточно я видел мест преступлений, чтобы знать, что и как надо устранить. С телом Клиффорда пришлось повозиться, потому что этот боров весил немало и окоченевший труп транспортировать трудно. Мне удалось перевалить его на одеяло, расстеленное на полу, и потом оттащить к двери. Я подогнал снегоход с прицепом, сдал назад так, чтобы он оказался вровень со ступеньками, и спихнул туда труп. Вот уж точно ирония судьбы: машина, которую он сплавил мне, чтобы поиздеваться над старым негром, теперь повезет его останки. Я вернулся в дом и начисто отмыл пол. Поставил на место кресло-качалку, положил подушку назад на сиденье, поставил на место все, что было сдвинуто, забрал одежду Бесс, долото и блокнот в кожаном переплете, с которого все началось. В комнате Томаса я наконец нашел то, что надеялся найти. Положил это во внутренний карман куртки, чтобы не потерять такую мелочь. Уходя, оставил дверь дома приоткрытой. Сырость, какие-нибудь зверьки, которые обязательно залезут внутрь, — глядишь, последние следы крови исчезнут. Я направил снегоход к тому месту, где, по рассказу Бенедикта, он избавился от тела Коула. Клиффорд отправился следом. Так и надо, пусть гниют рядом, в одном месте. На снегу еще виднелась кровь, и я, как мог, забросал ее лопатой. Здесь тоже дальнейшее возьмут на себя животные. Не знаю, все ли я хорошо убрал, но пока кто-то вздумает искать их трупы, природа скроет наши следы. Дальше я вернулся к ним узнать, как там мальчик; хуже ему не стало, и я ушел домой. Хорошенько отмыл прицеп, сжег одеяло, налил себе виски, в последний раз оглядел дом, который давал мне приют, и принялся за письмо. Я чувствовал себя странно спокойным для человека, который так грубо нарушил закон. В итоге ничего не произошло, я не провалился сквозь землю, и никакой другой карой Господь меня не поразил. Он все видел, я в этом уверен, но ничего не сказал, как будто давно уже предвидя такой ход событий и уготовя мне в нем свое место — по мере моих сил и слабостей. Я написал Марте, что возвращаюсь домой, потому что она имела право знать правду, какой бы болезненной она ни была, и приготовил новый конверт для миссис Берджер. Не думаю, что она обрадуется его содержимому. В два отдельных запечатанных пакетика я положил волосы маленького Томаса и молочный зубик его отца. А деревянная шкатулка теперь стоит в комнате Бенедикта, и ни одно живое существо не скажет, что ее там не было изначально.

Благодарность

Спасибо Беатрис Матье, без которой эта книга никогда не была бы написана.

Спасибо Жанне Гранж, которая поверила в «Метель». Спасибо Клер Калло за попутный ветер.

Спасибо Софи за то, что проложила путь.

И спасибо Елене, Арто, Натали, Дидье и Андресу за то, что они показали мне самые прекрасные грани человеческой натуры.